Валентин Гиллуа (Эмар)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Валентин Гиллуа
автор Гюстав Эмар, переводчик неизвестен
Оригинал: фр. Valentin Guillois, опубл.: 1862. — Перевод опубл.: 1870. Источник: az.lib.ru

Густав Эмар[править]

Валентин Гиллуа[править]

Library of the Huron: gurongl@rambler.ru

Посвящение Валентину Гиллуа[править]

Друг мой! Эта книга, которая носит ваше имя, посвящена вам; но эти листки, посланные так далеко и наудачу, дойдут ли до вас? Я не смею льстить себя этой надеждой: наша разлука на реке Хоакин, когда вы уезжали в сопровождении вашего верного Курумиллы в ту таинственную экспедицию по Скалистым горам, из которой вы надеялись не воротиться, оставила в моем сердце печаль, которую время не уменьшило, а, напротив, увеличило.

Мрачное предчувствие говорило мне, что я в последний раз сжимаю ту благородную руку, которая так долго поддерживала меня во время моих опасных путешествий по пустыне! Предвидения мои оправдались, потому что я давно не получал известий от вас! Однако, если я пугался понапрасну, если мои опасения неосновательны — и дай Бог, чтобы было так! — если эта книга дойдет до вас наконец, вы увидите, друг мой, что воспоминание о вас всегда оставалось в моем сердце, и вы простите мне, что, рассказывая вашу жизнь, наполненную столь благородными, прекрасными поступками, я высказывал на каждой странице дружбу, соединявшую нас, и показал скептическим обитателям городов нашей старой Европы одну из тех избранных натур, какие может только выковать жизнь в великих американских пустынях.

Густав Эмар

Глава I[править]

Гора реки Ветра[править]

Скалистые горы составляют между Калифорнией и собственно Соединенными Штатами, границу почти непроходимую; их опасные ущелья и обширные западные равнины, орошаемые реками, еще доныне почти не известны американским искателям приключений, и путешествуют по ним только неустрашимые канадские охотники.

Эти величественные горы, называемые горами реки Ветра, возвышают до небес свои белые, заснеженные вершины, которые простираются на северо-запад, до тех пор, пока не исчезают на горизонте в туманной дымке.

Горы реки Ветра самые замечательные из Скалистых гор, они образовывают огромный массив в тридцать миль длины и двенадцать ширины, над которым возвышаются утесистые вершины, увенчанные вечными снегами, имеющие у своего подножия и узкие, и глубокие долины, наполненные источниками, ручейками и озерами, обрамленными скалами. Эти великолепные резервуары дали начало некоторым из тех могущественных рек, которые протекают сотни миль по живописной местности и становятся притоками Миссури, с одной стороны, Коломбии, с другой, и несут дань своих вод в два океана.

По рассказам охотников, горы реки Ветра знамениты по справедливости: ужасные ущелья и дикие места, окружающие их, служат убежищем луговым пиратам, и много раз были театром ожесточенной борьбы белых с индейцами.

В конце июня 1854 года путешественник, на хорошей лошади и старательно закутанный в толстые складки плаща, поднятого до глаз, ехал по самой крутой покатости горы реки Ветра, недалеко от источника Зеленой реки, этого великого западного Колорадо, который несет свои воды в Калифорнийский залив.

Было около семи часов вечера; путешественник ехал, дрожа под ледяным ветром, который зловеще свистел в ущелье.

Он ехал, не слыша шума шагов своей лошади; иногда причудливые извилины тропинки принуждали его проезжать через чащу леса, и гигантские скелеты деревьев нависали над ним.

Путешественник продолжал путь, тревожно озираясь; лошадь его, утомленная длинной дорогой, спотыкалась на каждом шагу и, несмотря на понукания всадника, решилась, по-видимому, совсем остановиться, когда на повороте тропинки вдруг вышла на обширную прогалину, где довольно сухая трава составляла окружность метров сорока в диаметре; пожелтевшая зелень резко отделялась от белого инея, окружавшего ее со всех сторон.

— Слава Богу! — закричал путешественник на прекрасном французском языке. — Вот, наконец, место, где я могу переночевать, а я уже отчаивался найти его.

Обрадованный путешественник остановил свою лошадь и сошел на землю.

Первой заботой его было заняться лошадью: он снял с нее узду и седло, и накрыл ее своим плащом, несмотря на холод который свирепствовал на этих возвышенных местах.

Лошадь начала щипать траву на прогалине. Успокоившись насчет своего товарища, путешественник стал располагаться на ночлег.

Высокий, худощавый, хорошо сложенный, с широким и высоким лбом, с умными, смелыми голубыми глазами незнакомец, казалось, давно привык к жизни в пустыне и не находил ничего необыкновенного или особенно неприятного в том положении, в котором он оказался.

Это был человек, доживший до половины жизни, на челе которого огорчения, скорее, чем усталость от опасной жизни в пустыне, провели глубокие морщины, рассыпав серебристые нити по густым белокурым волосам; его костюм, довольно изящный, представлял нечто среднее между одеждой белых охотников и золотоискателей, но легко было узнать, несмотря на загорелый цвет лица, что он был чужд этой земле и родился в Европе.

Бросив довольный взгляд на свою лошадь, которая прерывала свой обед время от времени, чтобы повернуть в его сторону свою умную голову, он перенес свое оружие и упряжь лошади к подножию скалы, представлявшей довольно ненадежное убежище против порывов ночного ветра, и начал подбирать сухие ветки, чтобы развести огонь.

Предприятие было нелегкое — найти сухих ветвей в месте, почти не имевшем деревьев, и где земля была покрыта снегом; но путешественник был терпелив — он через час собрал, наконец, довольно сухих ветвей для того, чтобы развести на всю ночь два костра. Скоро ветви затрещали и яркое пламя устремилось к небу.

— Ага! — сказал путешественник, который, как все люди, принужденные жить одиноко, взял привычку разговаривать сам с собой вслух. — Огонь хороший, теперь приготовим ужин.

Пошарив в двойных карманах, которые у охотников находятся всегда у седла, он вынул оттуда все, необходимое для умеренного ужина, то есть говядину, высушенную на солнце, и несколько маисовых лепешек.

Путешественник положив, говядину на угли приподнял голову, и остался неподвижен, открыв рот и только величайшей силой воли подавив крик удивления, а может быть, и ужаса.

Хотя никакой шум не обнаруживал присутствия живого существа, он вдруг увидал перед собой человека, который, опираясь на длинный карабин, стоял перед ним неподвижно и смотрел на него с пристальным вниманием.

Преодолев минутную растерянность, путешественник старательно разложил говядину на уголья, потом, не спуская глаз со своего странного гостя, протянул руку к своей винтовке, говоря самым равнодушным тоном:

— Друг или враг, добро пожаловать, товарищ! Ночь холодна и если вы озябли, отогрейтесь, если вы голодны — кушайте. Когда ваши нервы успокоятся, а ваше тело обретет свою обыкновенную силу, мы откровенно объяснимся так, как должны делать люди с честным сердцем.

Незнакомец молчал несколько секунд, потом, покачав головой, прошептал тихим и меланхоличным голосом, как будто скорее говоря сам с собою, чем отвечая на вопрос:

— Неужели действительно находятся человеческие существа, в сердце которых еще остается сострадание?

— Испытайте, товарищ, — с живостью отвечал путешественник, — примите мое дружеское приглашение. Два человека, встречающиеся в пустыне, должны тотчас сделаться братьями, если особые причины не делают из них неумолимых врагов. Садитесь возле меня и кушайте.

Этот разговор происходил по-испански; на этом языке незнакомец говорил с легкостью, обнаруживавшей его мексиканское происхождение. Он подумал с минуту, потом решился.

— Я принимаю ваше приглашение, потому что голос ваш слишком симпатичен, а взгляд слишком чистосердечен для того, чтобы лгать.

— Ну вот и прекрасно! — сказал путешественник. — Садитесь и будем есть нимало не медля, потому что, признаюсь вам, я умираю с голода.

Незнакомец печально улыбнулся и опустился на землю возле путешественника.

Оба собеседника, так странно сведенные случаем, принялись за ужин с необыкновенным аппетитом, показывавшим продолжительное воздержание.

Однако путешественник все рассматривал своего странного собеседника. Вот результат его наблюдений: общий вид незнакомца был самый жалкий: разорванная одежда едва покрывала его костлявое тело; впалые и болезненные черты казались угрюмы; глаза, лихорадочно сверкали мрачным огнем и бросали иногда магнетические лучи. Оружие его было в таком же дурном состоянии, как одежда; в случае борьбы, этот человек, физическая сила которого, видимо, была велика, но которую ужасные лишения всякого рода давно уже ослабили, не был бы для путешественника опасным противником; однако под этой жалкой наружностью можно было угадать избранную натуру, в этом человеке было что-то великое, пробуждавшее не только сострадание, но и уважение к тайным мукам, так гордо претерпеваемым. Этот человек, прежде чем упал так низко, должен был быть велик в добре, а может быть, и во зле; но, наверное, в нем не было ничего пошлого и могучее сердце билось в его груди.

Таково было впечатление, произведенное незнакомцем на охотника, между тем как оба, не обмениваясь ни одним словом, утоляли свой голод.

Обеды и ужины охотников коротки; этот ужин продолжался не более четверти часа. Когда он кончился, путешественник подал сигарку незнакомцу.

— Вы курите? — спросил он.

При этом простом вопросе случилось странное обстоятельство, которое будет понято только теми, кто привык к табаку и долго его не употреблял. Лицо незнакомца вдруг осветилось внутренним волнением, мрачные глаза его засверкали. Схватив сигарку с нервным трепетом, он закричал голосом, которого радость передать невозможно:

— Да-да! Я когда-то курил!

Наступило довольно продолжительное молчание. Оба собеседника курили сигары молча, как бы погрузившись в мысли.

Между тем над их головами дул ветер, снег валил хлопьями, а эхо гор жалобно выло; ночь была ужасна. За кругом света от костра все было покрыто густой темнотой; картина, представляемая этими двумя людьми, сидящими в пустыне и странно освещенными синеватым пламенем костра и, так сказать, нависшими над пропастью, беззаботно курившими, между тем как ветер ревел вокруг них, имела что-то поразительное и странное, -что невозможно передать.

Выкурив сигару, путешественник зажег другую и сказал своему собеседнику:

— Теперь, когда лед растаял между нами, когда мы почти познакомились — потому что сидели у одного костра, ели, пили и курили вместе, — настала минута, кажется, познакомиться совсем.

Незнакомец сделал безмолвное движение и покачал головой; это движение можно было объяснить и отказом, и согласием. Путешественник продолжал с веселой улыбкой:

— Я нисколько не намерен, — сказал он, — принуждать вас открывать вашу тайну — вы свободны сохранить инкогнито, если вы хотите, я этим не оскорблюсь; однако позвольте мне подать пример откровенности, сказав вам, кто я; моя история будет непродолжительна, она будет состоять только в нескольких словах. Франция — мое отечество, я родился в Париже, которого я, без сомнения, не увижу никогда, — продолжал он с подавленным вздохом. — Причины, которые будет слишком продолжительно рассказывать вам и которые нисколько не будут для вас интересны, привели меня в Америку. Случай, а может быть, и Провидение, приведя меня в пустыню, пробудили мои инстинкты и мое стремление к свободе, сделали из меня лесного наездника; двадцать лет езжу я по лугам и, вероятно, будут ездить до тех пор, пока индейская пуля из-за какого-нибудь куста не остановит меня навсегда. Города мне противны; я до страсти люблю великие зрелища природы, которые возвышают мысли и приближают человека к его Создателю; я еще раз только вступлю в хаос цивилизация, чтобы исполнить клятву, данную на могиле друга, потом убегу в глубину самых неведомых пустынь, чтобы окончить мою карьеру, отныне бесполезную, вдали от людей, страсти и низкая ненависть которых отняли у меня ту ничтожную долю счастья, которой я имел право домогаться. Теперь, товарищ, вы меня знаете так же хорошо, как я сам себя знаю; я только прибавлю, что белые мои соотечественники называют меня Валентином Гиллуа, а краснокожие — Кутунепи, то есть храбрым; я считаю себя настолько добрым и настолько храбрым, как только может быть человек при своей несовершенной организации; я никогда с намерением не делал зла и оказывал услугу своим ближним так часто, как только мог, не ожидая от них благодарности.

Речь, начатая охотником голосом звучным и тем беззаботным тоном, который был ему свойствен, окончилась против его воли, под приливом горестных воспоминаний, голосом тихим и невнятным; окончив, он печально опустил голову на грудь со вздохом, походившим на рыдание.

Незнакомец смотрел на него несколько минут с выражением кроткого сострадания.

— Вы страдали, — сказал он, — страдали в любви, страдали в дружбе; ваша история похожа на историю всех людей: в этом мире кто из нас не чувствовал, как слабеет его мужество под тяжестью горестей? Вы один, без друзей, оставлений всеми, добровольный изгнанник, вдали от людей, которые внушают вам только ненависть и презрение, вы предпочитаете общество хищных зверей, менее свирепых, чем люди; но по крайне мере вы живете, между тем как я — мертв!

Охотник выпрямился с живостью и с удивлением посмотрел на своего собеседника.

— Вы считаете меня сумасшедшим, не так ли? — продолжал тот со странной улыбкой. — Успокойтесь, я в полном рассудке; голова моя холодна, мысли ясны, но, повторяю вам, я умер, умер для моих родственников, для моих друзей, умер для целого света и осужден вечно вести эту жалкую жизнь. История моя очень странна и вы знали бы ее, если бы вы были мексиканец или путешествовали в некоторых мексиканских областях.

— Я вам сказал, что я уже более двадцать лет объезжаю Америку по всем возможным направлениям, — отвечал охотник, любопытство которого пробудилось в высшей степени. — Можете ли вы сказать мне, что это значит?

— Я могу сказать вам мое имя, которое приобрело некоторую известность, но я сомневаюсь, слышали ли вы его.

— Как же вас зовут?

— Меня звали Марсьяль Тигреро.

— Вас! — закричал охотник с величайшим удивлением. — Это невозможно!

— Конечно, потому что я умер, — отвечал незнакомец с горечью.

Глава II[править]

Живой мертвец[править]

Тигреро опустил голову на грудь и погрузился в мрачное размышление.

Охотник, смущенный оборотом, который принял этот разговор, и желая возобновить его, машинально поправлял огонь своим кинжалом, между тем как глаза его блуждали вокруг и устремлялись иногда на собеседника с выражением глубокого сочувствия.

— Послушайте, — сказал он через минуту, толкнув ногой в костер несколько угольев, подкатившихся к нему, — извините, сеньор, если мое восклицание показалось вам обидным, вы не так поняли мои слова; хотя мы никогда не видались, мы не так чужды друг другу, как вы предполагаете — я давно уже вас знаю.

Тигреро медленно поднял голову и посмотрел на охотника с недоверчивым видом.

— Вы? — удивился он.

— Да, я, кабальеро, и мне нетрудно будет дать вам доказательства.

— К чему? — прошептал дон Марсьяль. — Какой интерес может быть для меня в том, знаете ли вы меня или нет?

— Любезный сеньор, — возразил француз, несколько раз качая головой, — ничего не бывает на этом свете случайного. Поверьте мне, разум, выше нашего, управляет всем на земле, и если судьба позволила нам встретиться таким странным и неожиданным образом, то, стало быть, Провидение имеет относительно нас намерения, в которые проникнуть мы не можем; не будем же возмущаться против Божьей воли: как Он решил, так и будет. Кто знает, может быть, я без моего ведома послан к вам затем, чтобы принести вам высокое утешение или доставить средства исполнить мщение, давно замышляемое и которое вы считаете невозможным в эту минуту.

— Повторяю вам, сеньор, — отвечал Тигреро, — ваши слова показывают человека мужественного и с сердцем. Я невольно чувствую к вам влечение, мне кажется; также, как и вам, что эта встреча не случайная, после стольких одиноких и горестных дней встреча с человеком вашего характера не может быть случайною. Убежденный в своем бессилии выйти из ужасного положения, доведшего меня до отчаяния, я почти решился на самоубийство. Благородная рука, которую вы протягиваете мне, должна быть рукою друга. Расспрашивайте же меня без опасения, я буду отвечать вам со всей откровенностью.

— Благодарю за эти слова, — сказал охотник с волнением, — они доказывают, что мы начинаем понимать друг друга. Скоро, я надеюсь, между нами не будет тайн; но я должен сказать вам прежде всего, каким образом я знаю вас давно, хотя вы этого не подозревали.

— Говорите, сеньор, я вас слушаю с самым серьезным вниманием.

Валентин собирался с мыслями несколько секунд, потом заговорил:

— Несколько месяцев тому назад, вследствие обстоятельств, которые бесполезно вам напоминать, но о которых вы, без сомнения, помните, вы встретили во французской колонии Гецалли француза и канадского охотника, с которыми впоследствии находились в отношениях довольно коротких.

— Действительно, — отвечал Тигреро с нервным трепетом, — этот француз, о котором вы говорите, граф де Пребуа-Крансе. О! Никогда не буду я в состоянии заплатить ему долг признательности за услуги, которые он оказал мне.

Печальная улыбка пробежала по бледным губам охотника.

— Вы ничем уже не обязаны ему, — сказал он, меланхолически качая головой.

— Что вы хотите сказать? — с живостью вскричал Тигреро. — Граф не умер, я надеюсь?

— Он умер, кабальеро, он убит на гваймасском берегу; палачи положили его в окровавленную могилу; его благородная кровь, вероломно пролитая, вопиет о мщении к небу. Но, терпение! Господь не допустит, чтобы такое страшное преступление было не наказано.

Охотник отер слезы, которые не мог удержать, говоря о графе, и продолжал голосом, прерывавшимся от внутреннего волнения:

— Оставим пока это печальное воспоминание в глубине наших сердец. Граф был мой друг, мой друг самый драгоценный, более, чем брат; он часто говорил мне о вас, несколько раз рассказывал он мне вашу странную историю, историю мрачную и ужасную, кончившуюся страшной катастрофой.

— Да-да, — прошептал Тигреро, — катастрофой действительно страшной. Я был бы рад найти смерть в бездне, в которую я скатился во время моей борьбы с Черным Медведем, чтобы спасти ту, которую я любил [«Анита». Собрание иностранных романов, 1862, январь, февраль, март]. Господь решил иначе — да будет благословенно Его святое имя!

— Аминь! — сказал охотник, печально отвернувшись.

— О! — продолжал дон Марсьяль через минуту. — Я чувствую, как мои воспоминания возвращаются ко мне толпою; мне кажется, что покрывало, закрывавшее мою память, разорвалось, чтобы напомнить происшествия, уже отдаленные от меня, но оставившие в уме моем следы глубокие. Я также теперь вас узнаю: вы тот французский охотник, которого граф старался отыскать в пустыне, но он называл вас не такими именами, которые вы сказали мне.

— Действительно, — отвечал Валентин, — он, без сомнения, называл меня Искателем Следов — так обыкновенно называют меня белые охотники и индейцы Далекого Запада.

— Да, теперь я вспоминаю; он действительно так называл вас; вы были правы, когда говорили мне, что мы давно знаем друг друга, хотя никогда не видались.

— Теперь, когда мы встретились в этой пустыне, — сказал охотник, протягивая руку мексиканцу, — связанные воспоминанием о друге, уже несуществующем, хотите быть моим другом?

— Нет не другом, — с жаром вскричал Тигреро, крепко пожимая руку охотника, — нет, не другом, а братом.

— Да, будем братьями, — отвечал охотник. — Теперь, когда мы убедились, что любопытство не участвовало в моем желании узнать, что с вами случилось с той минуты, как вы так неожиданно расстались с вашими друзьями, говорите дон Марсьяль, я вас слушаю; потом я расскажу вам в свою очередь, какие причины привели меня в эти места.

Тигреро собирался с мыслями несколько минут, потом начал свой рассказ:

— Мои друзья должны были считать меня мертвым; я не сержусь на них за то, что они бросили меня, хотя, может быть, они слишком скоро сделали это, не постаравшись отыскать мое тело, чтобы удостовериться — действительно ли умер я и что всякая помощь бесполезна для меня; но так как я не знаю, что было в пещере, после моего падения — трупы, оставленные на поле битвы, доказали мне после, что сражение было жестокое, может быть, они принуждены были бежать от индейцев, словом, повторяю: я не обвиняю их. Вы знаете, что на меня напал Черный Медведь в ту минуту, когда я думал, что успел спасти тех, кого поклялся защитить. На самом краю бездны Черный Медведь и я обвились, как две змеи, и завязали решительную борьбу; в ту минуту, когда мне удалось сладить с отчаянными усилиями моего врага, когда я уже подымал руку, чтобы перерезать ему горло, военный крик команчей вдруг раздался у входа в пещеру, главарь апачей успел вырваться у меня и устремился к донне Аните, без сомнения, решившись — так как по милости неожиданной помощи, подоспевшей к нам, мщение его не могло совершиться — бежать, похитив молодую девушку; но та оттолкнула его с той силой, которую придает отчаяние, и искала защиты возле отца. Уже опасно раненный двумя выстрелами, Черный Медведь отступил на край бездны и потерял равновесие. Он чувствовал, что падает, тогда, инстинктивно, а может быть, и по последнему чувству бешенства, он протянул руки, чтоб удержаться, уцепился за меня, приподымавшегося и еще оглушенного борьбой, заставил меня пошатнуться, и мы оба скатились в бездну, он с хохотом торжества, а я с криком отчаяния. Простите, что я так подробно рассказываю вам последнюю развязку этой битвы, но я принужден входить в эти подробности, чтобы дать вам понять по какой счастливой случайности я был спасен, когда считал себя погибшим безвозвратно.

— Продолжайте, продолжайте, — сказал охотник, — я вас слушаю с величайшим вниманием.

Дон Марсьяль продолжал:

— Индеец был ранен очень опасно, его последнее усилие, в которое он вложил всю оставшуюся у него силу, стоило ему жизни: меня увлекал труп, потому что в несколько секунд, в которые продолжалось наше падение, он не сделал ни одного движения. Бездна была не так глубока, как я предполагал: в ней было едва футов двадцать пять; склоны были устланы растениями и травами, которые не допустили вертикального падения. Черный Медведь первым упал на дно, а я упал на него; его тело смягчило мое падение, которое, однако, было так сильно, что я лишился чувств. Сколько времени оставался я в таком состоянии — не знаю, но, по расчету, сделанному мной после, мой обморок продолжался по крайней мере два часа. Пришел в себя я от холода, вдруг охватившего меня. Я раскрыл глаза: я находился в совершенной темноте. В первую минуту мне невозможно было отдать себе отчет, в каком положении я находился и как очутился тут; однако память мало-помалу воротилась ко мне, равновесие восстановилось в моем уме; мысли мои сделались яснее, я стал думать о том, как бы выбраться поскорее из бездны, в которую упал. Я ужасно страдал; я не был ранен, но сильно ушибся во время падения, малейшее движение причиняло во мне сильную боль. Я должен был терпеливо перенести все страдания: карабкаться по стенам ущелья, когда силы мои истощились, было бы безумством, я решил ждать. Я находился в совершенной темноте, но это меня нисколько не тревожило: со мной было все необходимое, чтобы добыть огонь. Я осмотрелся вокруг: я лежал на дне бездны суживавшейся сверху вниз, ноги почти до колен были в воде подземного источника, а тело лежало на трупе индейского вождя. Я зажег факел и увидел, что склоны ущелья, покрыты растениями и довольно густым хворостом, шли отлого и что по ним нетрудно будет вскарабкаться, когда мои силы достаточно окрепнут. В эту же минуту нечего было об этом и думать. Я покорился обстоятельствам, и хотя мое беспокойство насчет друзей, оставленных мною в пещере, было очень велико, решил ждать несколько часов, прежде чем предприму свое спасение. Таким образом, я оставался около двадцати часов в бездне, наедине с трупом моего врага. Много раз во время моих поездок по пустыне я находился в положении почти отчаянном, но никогда не был до такой степени предоставлен самому себе. Однако, как ни печально было мое положение, я не унывал. Несмотря на ужасную боль, я удостоверился, что физически нахожусь в удовлетворительном состоянии, и что надо только вооружиться терпением. Когда я почувствовал, что силы ко мне возвратились, я зажег два факела и воткнул их на дне бездны, чтобы мне было светло выбирать дорогу, перебросил через плечо винтовку, которая покатилась за мной в бездну, взял кинжал в зубы и с отчаянным усилием, уцепившись за хворост, начал подниматься. Я не скажу вам ничего о затруднениях, которые мне пришлось победить, об ужасных усилиях, с какими я принуждал мое тело, разбитое при падении, преодолеть почти непреодолимые препятствия, довольно вам знать, что я добрался до выхода из бездны через полтора часа, и в это время я истратил энергию, какую только может придать человеку надежда спастись. Когда я добрался до пещеры, то оставался почти полчаса распростертым на песке, едва переводя дух от утомления, не способный сделать ни малейшего движения; я едва дышал, ничего не слышал, ничего не видел, даже не сознавал то ужасное положение, в котором я находился. К счастью для меня, это болезненное оцепенение продолжалось недолго.

Земля около меня была усеяна трупами: без сомнения, борьба между белыми и краснокожими была ужасной. Напрасно отыскивал я тело донны Аниты и ее отца; я вздохнул свободно, надежда воротилась в мое сердце: стало быть, моя жертва не была бесплодна — те, для которых я пожертвовал собой, были живы, спасены, я увижу их.

Эта мысль придала мне мужества, я нашел себя совсем другим человеком. Я встал без большого труда и, опираясь на винтовку, отправился к входу пещеры, взяв с собою съестные припасы и порох, спрятанные мной прежде, и которые, без сомнения, друзья мои и не подумали взять с собой в спешке своего побега.

Никакие слова не сумеют передать мое волнение когда, после продолжительных блужданий по гроту, я наконец дошел до берегов реки и увидал солнце; надо было находиться в таком отчаянном положении, в каком был я, чтобы понять крик или скорее рев радости, вырвавшийся из моей стесненной груди, когда я увидал благодетельное светило, вдохнул душистый воздух степей; я упал на колени и, благоговейно сложив руки, молился Тому, Кто спас меня. Эту трогательную молитву, эту наивную благодарность признательного сердца, наверное отнес на небо мой ангел-хранитель.

Насколько я мог удостовериться по высоте солнца, было около двух часов пополудни. Полная тишина царствовала вокруг меня; степь была пуста — индейцы и бледнолицые исчезли; я был один, один с Богом, Который спас меня таким чудесным образом и Который не оставит меня.

Прежде чем идти далее, я подкрепился пищей, которая была необходима для моих истощенных сил. Когда прежде я искал убежища в пещере вместе с доном Сильвой Торресом и его дочерью, я спрятал наших лошадей в лесу, со всем остававшимся у нас фуражом, в прогалине, находившейся недалеко; я знал хорошо инстинкт этих благородных животных и не опасался, что они убежали, напротив, я знал, что если охотники не увели их, то отыщу их на том самом месте, где оставил. Лошадь была мне необходима: пеший человек погибнет в пустыне; я решился идти отыскивать лошадей. Отдохнув и чувствуя, что силы почти восстановлены, я, не колеблясь, отправился к лесу. В ответ на мой зов, я услыхал довольно сильный шум в кустах, и лошадь моя явилась, я с избытком отплатил товарищу моих отважных странствований за его верность, и вернулся в пещеру, где находилась сбруя лошади.

Через час на моей доброй лошади я отправился в путь. Он был продолжителен, так как я был еще слаб. Когда я приехал в Сонору, ужасное известие чуть не лишило меня рассудка: дон Сильва Торрес был убит в битве с апачами, вероятно, также и дочь его, об участи которой никто не мог сказать мне ничего. Целый месяц я находился между жизнью и смертью, но Господь, в Своей мудрости определил, что я спасусь и на этот раз.

Когда я выздоравливал, я дотащился до дома человека, который один мог дать мне сведения точные и достоверные о том, что я хотел знать; человек этот не захотел узнать меня, хотя я давно имел с ним тесные сношения; когда я назвал себя, он расхохотался мне в лицо, и когда я настаивал — велел прогнать меня, говоря, что я сумасшедший, что Марсьяль Тигреро умер, а я, самозванец. Я удалился с бешенством и с отчаянием в сердце.

Друзья мои как будто все сговорились и не хотели узнавать меня; они поверили слуху о моей смерти. Все усилия мои, чтобы уничтожить это заблуждение, были тщетны, слишком много людей было заинтересовано в этом вопросе по причине моего богатства, и также, я полагаю, они опасались прогневать человека, к которому я обращался, единственному родственнику из фамилии Торрес, которая, по своему общественному положению, пользуется огромным влиянием в Соноре. Что сказать вам еще, друг мой? С сердцем, разбитым горем, видя бесполезность усилий добиться, что-либо от тех, с кем я имел дело, я оставил город, сел на лошадь и вернулся в пустыню, отыскивая самые неизвестные места, чтобы скрыть мое отчаяние и умереть, когда Бог определит, что я страдал довольно, и призовет меня к себе.

После этих слов Тигреро замолчал и с унынием опустил голову на грудь.

— Брат, — кротко сказал ему Валентин, слегка дотронувшись до руки его, чтобы привлечь его внимание, — вы забыли назвать мне имя человека, который велел вас выгнать и назвал самозванцем.

— Это правда, — отвечал дон Марсьяль, — его зовут дон Себастьян Герреро, он военный губернатор Сонорской провинции.

Охотник с живостью приподнялся и вскрикнул от радости:

— Дон Марсьяль! Благодарите Бога, определившего нам встретиться в эти горах для того, чтобы наказание этого человека было полнее.

Глава III[править]

Договор[править]

Дон Марсьяль с удивлением посмотрел на охотника.

— Что хотите вы сказать? — спросил он. — Я вас не понимаю.

— Скоро поймете, друг мой, — отвечал Валентин. — Как давно странствуете вы в этих местах?

— Около двух месяцев.

— Стало быть, вы знаете эти горы, среди которых мы находимся в эту минуту?

— Нет ни одного дерева, ни одной скалы, которых точное расположение я не мог бы определить, нет ни одной тропинки, по которой я не проехал бы.

— Очень хорошо. Далеко мы от места, называемого крепостью Чичимек?

Тигреро подумал с минуту.

— Вы знаете, какие индейцы живут в этих горах? — спросил он.

— Да, жалкие бедняки, которые называют себя едоками кореньев, а охотники называют их достойными сожаления; кажется, это робкие, боязливые, не опасные существа, у которых скотские инстинкты заглушили разум; впрочем, я говорю вам по слухам, потому что я никогда не видал этих бедняг.

— Вам сказали совершенную правду о них: они действительно таковы, какими вы их описываете. Я часто встречал их и сожалел о той степени унижения, в которое впало это несчастное племя.

— Позвольте мне заметить, что я не вижу никакой связи между этим униженным народом и сведениями, о которых я вас спрашиваю.

— Связь самая прямая: с тех пор как я езжу по этим горам, вы первый белый, с которым я согласился вступить в сношения; у этих же индейцев нет ни историй, ни преданий, жизнь их ограничивается едой, питьем и сном. Я не мог узнать от них названия величественных гор, окружающих нас. Вероятно, я знаю то место, о котором вы говорите, но если вы не опишете его мне, то я не могу по одному названию определить вам его точное положение.

— Однако то, что вы у меня спрашиваете, очень важно для меня. Я в первый раз в этих местах, мне будет довольно трудно дать вам положительные сведения о месте, которого я не знаю, однако попробую. Недалеко отсюда есть дорога, проходящая косвенно через Скалистые горы, из Соединенных Штатов Америки, эта дорога ведет в Санта-Фе, в одном месте она перекрещивается другой дорогой, идущей из Калифорнии.

— Я знаю дороги, о которых вы говорите, караваны эмигрантов, золотоискателей и охотников ездят по ним или в Калифорнию, или оттуда.

— Хорошо. На том самом месте, где скрещиваются обе дороги, они составляют перекресток довольно обширный, окруженный со всех сторон скалами довольно высокими. Вы знаете этот перекресток?

— Знаю, — отвечал Тигреро.

— Ну, на расстоянии двух ружейных выстрелов от этого перекрестка открывается тропинка, извивающаяся: по склонам гор по направлению к юго-востоку; эта тропинка, сначала узкая, так что лошадь с трудом по ней проходит, незаметно расширяясь, доводит до эспланады, или террасы, на краю которой еще существуют остатки грубых построек, в которых легко, однако, узнать бывший парапет; эту-то террасу называют крепость Чичимек, по какой причине — я не знаю.

— Я также не знаю, хотя могу вас уверить, что знаю место, о котором вы говорите, я часто останавливался на нем в бурные ночи, там есть довольно глубокий грот, вырытый в скале и разделенный на несколько отделений — я знаю все их извороты, этот грот служил мне убежищем в ужасные бури, свирепствующие в этих местах.

— Я не знал о существовании этого грота, — обрадовался охотник, — благодарю вас, что вы мне сказали об этом, этот грот будет очень полезен для моих планов. Далеко мы от этой эспланады?

— Прямым путем будет миль шесть. Днем я мог бы показать вам эту эспланаду отсюда, но так как нам придется ехать в объезд, чтобы добраться до той дороги, по которой ездят караваны и по которой мы отправились к этому перекрестку, то нам предстоят почти три часа езды.

— Это безделица! А я боялся, что заблудился в этих неизвестных мне горах; я рад, что старая опытность не изменила мне и на этот раз, и инстинкт охотника не обманул меня.

Говоря таким образом, француз встал осмотреть прогалину. Гроза прекратилась, ветер прогнал облака, синее небо было усыпано блестящими звездами, луна проливала свой беловатый свет, придававший пейзажу фантастический вид.

— Великолепная ночь! — сказал охотник некоторое время внимательно рассматривая небо. — Час пополуночи, а я не чувствую ни малейшей охоты спать. Вы устали?

— Я никогда не устаю, — улыбаясь, отвечал Тигреро.

— Хорошо, стало быть, вы такой же лесной наездник, как и я. Что вы думаете о прогулке при этом великолепном лунном сиянии?

— Я думаю, что после хорошего ужина и интересного разговора, ничто не восстанавливает равновесие в мыслях так, как ночная прогулка с человеком, которого любим.

— Браво! Вот прекрасные слова. А так как всякая прогулка должна иметь цель, мы поедем в крепость Чичимек.

— Я хотел вам предложить это, а дорогой вы мне скажете, какая причина принудила вас приехать в эти неизвестные места и на какой план вы намекали.

— Я не могу исполнить вашего желания, — отвечал охотник с лукавой улыбкой, — по крайней мере теперь, я хочу предоставить вам удовольствие неожиданности, но успокойтесь, я недолго буду испытывать ваше терпение.

— Действуйте как хотите, я совершенно полагаюсь на вас. Я не знаю почему, но уверен, по предчувствию или по симпатии, что, устраивая свои дела, вы устроите и мои в то же время.

— Вы, может быть, ближе к истине, чем думаете сами. Итак, мужайтесь, брат!

— Сегодняшняя счастливая встреча сделала из меня совсем другого человека, — сказал Тигреро, вставая.

Охотник положил ему руку на плечо.

— Позвольте минуту, — сказал он, — прежде чем мы выедем отсюда, где мы так счастливо встретились, условимся, что нам делать, чтобы впредь не случилось какого-либо недоразумения.

— Хорошо, — отвечал дон Марсьяль, — составим договор по индейскому обычаю, и горе тому из нас, кто изменит ему.

— Прекрасно сказано, друг! Вот мой кинжал, брат, пусть он служит вам, как он служил мне, отмщать за ваши обиды и за мои.

— Принимаю его перед лицом неба, которое беру в свидетели чистоты моих намерений, и примите мой в замену, возьмите половину моего пороха и моих пуль, брат.

— Принимаю. Вот половина моих снарядов, мы не можем в будущем стрелять друг в друга. Все между нами общее: ваши друзья будут моими друзьями, вы назовете мне ваших врагов для того, чтоб я помог вам отмстить. Лошадь моя принадлежит вам.

— Моя принадлежит вам, через несколько минут я отдам ее вам.

Потом оба друга ударили рука об руку, устремив глаза к небу и протянув правую руку вперед, произнесли следующие слова:

— Беру Бога в свидетели, что без тайной мысли выбираю другом и братом человека, рука которого сжимает в эту минуту мою руку, я буду помогать ему во всем, о чем он будет просить меня, не надеясь на награду; готов днем и ночью отвечать на его первый сигнал, без раздумий и без упрека, если бы даже он потребовал моей жизни; даю эту клятву в присутствии Бога, который меня видит и слышит, да поможет Он мне во всем, что я стану предпринимать, и накажет, если я не сдержу своей клятвы.

Было что-то величественное и торжественное в этом простом поступке двух людей, столь энергически организованных, при бледных лучах луны, в этой пустыне, вдали от всякого человеческого общества, лицом к лицу с Богом, которые верили друг другу и как будто вызывали на бой все общество.

Когда они произнесли клятву, он поцеловали друг друга в губы, пожали друг другу руки, и Валентин сказал:

— Теперь поедем, брат, я верю вам, как себе; мы успеем восторжествовать над нашими врагами и ввести их в то отчаяние, в которое они ввели нас.

— Подождите меня минут десять, брат, моя лошадь спрятана недалеко отсюда.

— Ступайте, а я в это время оседлаю свою лошадь, которая теперь принадлежит вам.

Дон Марсьяль удалился большими шагами, Валентин остался.

— На этот раз, — прошептал он, — кажется, наконец с встретил человека, которого давно ищу и уже отчаивался найти: с ним, с Курумиллой и Весельчаком я могу начать борьбу; я уверен, что он не бросит меня и не выдаст врагу, которого я хочу победить.

По своей привычке, охотник произнес этот монолог вслух и быстро седлал свою лошадь.

Тигреро скоро въехал в прогалину на великолепном вороном коне.

— Вот ваша лошадь, друг мой, — сказал он, сходя на землю.

— А вот ваша, — отвечал Валентин.

Размен был сделан, оба друга сели в седла и уехали из того места, где встретились таким странным образом.

Тигреро не солгал, когда сказал, что в нем совершилась перемена и что он сделался совсем другим человеком; его черты потеряли свою мраморную неподвижность, глаза оживились и не горели уже мрачным, сосредоточенным огнем; и хотя взор его был еще несколько свиреп, выражение, однако, все-таки сделалось несколько доброжелательнее; он сидел в седле твердо и прямо — словом он помолодел на десять лет.

Эта неожиданная перемена не скрылась от проницательного взгляда француза, он внутренне поздравлял себя, что был причиной нравственного выздоровления и спас такого неординарного человека от отчаяния.

Мы сказали, что ночь была великолепна. Такие люди, как наши действующие лица, привыкли ездить по пустыне во всякое время, эта ночная поездка была скорее отдыхом для них; они ехали рядом и разговаривали между собою о постороннем, об охоте, об экспедиции против индейцев — предмет разговора, всегда очень приятный для лесных наездников, и быстро подвигались к тому месту, которого хотели достигнуть.

— Я должен предупредить вас, друг мой, — вдруг сказал Валентин, — что если мы действительно едем по дороге к крепости Чичимек, то мы встретим там, вероятно, несколько человек: это мои друзья, которым я назначил там свидание и которых я вам представлю; по причинам, которые вы скоро узнаете, эти друзья поехали не по одной дороге со мной и по всей вероятности уже ждут меня в назначенном месте.

— Мне все равно, кто бы ни находился там, и если это действительно ваши друзья, главное состоит в том, чтобы мы не ошиблись насчет пути, — сказал Тигреро.

— Признаюсь, я не способен решить этот вопрос: я в первый раз отважился пуститься в Скалистые горы, куда надеюсь никогда более не возвращаться. Итак, я отдаю себя совершенно в ваше распоряжение.

— Я постараюсь всеми силами, но не могу ручаться, что точно приведу вас в то место, куда вы желаете попасть.

— Ба! — улыбаясь, сказал охотник. — Два места, похожие на то, которое я вам описал, нечасто должны встречаться в этих окрестностях, как они ни живописны, и заблудиться уж точно было бы несчастьем.

— Впрочем, мы скоро узнаем, — сказал Тигреро, — потому что мы приедем через полчаса.

Звезды начинали бледнеть, горизонт стал принимать перламутровый оттенок, предметы прояснились.

Уже несколько минут, как авантюристы проехали перекресток и въехали на тропинку довольно узкую, причудливые извилины которой шли по бокам скал, нависших над страшными безднами; всадники перестали управлять лошадьми и положились на их инстинкт. Эта предосторожность очень благоразумна и все путешественники должны пользоваться ею.

Вдруг поток света блеснул на горизонте и осветил пейзаж; взошло солнце, лучезарное и великолепное; позади путешественников оставался еще последний мрак ночи, а перед ними светлый день заставлял блистать вершины гор.

— Наконец, — закричал охотник, — нам теперь светло, я надеюсь, мы скоро увидим крепость Чичимек.

— Посмотрите прямо перед вами через зубчатую вершину этой горы, — отвечал Тигреро, протянув руку, — вот эспланада, к которой я вас веду.

Охотник остановился, у него закружилась голова. Непроходимая пропасть отделяла его от огромной эспланады. Подножие горы обрушилось от землетрясений, столь частых в этих местах, а вершина осталась в целости и значительно возвышалась над долиной, паря над ней по какому-то непонятному равновесию. Это зрелище было и величественно, и страшно.

— Прости Господи! — прошептал охотник. — Кажется, я испугался, невольно все мои мускулы затрепетали… Уф! Не хочу более смотреть, поедемте дальше, друг мой.

Они все ехали по извилинам тропинки и через полчаса, наконец, въехали на эспланаду.

— Именно здесь! — вскричал охотник, показывая остатки вчерашнего костра.

— Но ваши друзья? — спросил Тигреро.

— Ведь вы сказали, что здесь недалеко есть грот?

— Точно.

— Они, верно, спрятались туда, услышав топот наших лошадей.

— Может быть.

— Посмотрите!

Охотник выстрелил из своего ружья.

При звуке выстрела явились три человека, хотя невозможно было угадать откуда они пришли.

Эти трое были: Весельчак, Черный Лось и Орлиная Голова.

Глава IV[править]

Путешественники[править]

Теперь нам надо оставить Валентина Гиллуа и его товарищей на эспланаде крепости Чичимек, куда мы скоро к ним вернемся, и поговорить о других лицах, долженствующих играть важную роль в нашем рассказе.

Миль за шесть от того места, где встретились Валентин Гиллуа и Тигреро, караван из десяти человек остановился в ту же ночь и почти в ту же минуту, как и охотник, в узкой долине, совершенно укрытой от ветра густым кустарником.

Этот караван удобно расположился на берегу прозрачного ручейка; с лошаков сняли багаж, поставили палатку, развели огонь и начали готовить ужин.

Один из этих путешественников принадлежал, по-видимому, к высшему обществу, а другие были индейские пеоны или слуги.

Хотя костюм этого путешественника был самый простой, надменность его обращения, его величественная походка выдавали человека, давно привыкшего властвовать и не допускавшего ни отказа, ни даже малейшей нерешительности.

Ему было уже за пятьдесят; роста он был высокого, строен, все движения исполнены чрезвычайного изящества. Широкий лоб, черные блестящие и открытые глаза, длинные усы с проседью и волосы, остриженные под гребенку, выдавали в нем военного, что еще подтверждалось его резким и отрывистым разговором. Хотя он выказывал довольно любезное обращение, однако невольно изменял себе, и легко было узнать, что скромный костюм мексиканского золотоискателя было ничто иное как маскарад.

Вместо того чтобы удалиться в палатку приготовленную для него, человек этот сел у огня вместе с пеонами, которые поспешили дать ему место с нескрываемым почтением.

Между пеонами два человека особенно привлекали внимание: один был краснокожий, другой метис, с умным взглядом, насмешливой улыбкой и раболепным обращением, который по каким-то причинам пользовался расположением своего господина; товарищи называли его Карнеро, а иногда капатац.

Карнеро был остряк в караване, он всегда был готов смеяться и шутить, вечно курил сигару и отчаянно бренчал на гитаре; но под этой легкомысленной наружностью он скрывал характер более серьезный и мысли более глубокие, нежели хотел показать.

Краснокожий составлял с капатацем самый полный контраст; это был длинный сухой, худощавый человек, с угловатыми чертами, с мрачным и печальным лицом, с черными глазами, глубоко запавшими, вечно находившимися в движении и с выражением неуловимым; большой рот с зубами широкими и белыми, как миндалины; тонкие, сжатые губы составляли физиономию не очень симпатичную и казавшуюся еще более зловещей при неразговорчивости этого человека, который говорил только в самых необходимых случаях и то односложно; о возрасте его трудно было составить какое-нибудь мнение, как вообще о возрасте всех индейцев, потому что волосы его были черны, как вороново крыло, а кожа на лице не имела ни одной морщинки; впрочем, он казался одаренным необыкновенной силой.

Он нанялся в Санта-Фе в проводники каравану и, если не принимать во внимание его упорного молчания, его можно было только хвалить за ловкость, с какой он исполнял свою обязанность.

Пеоны называли его индейцем, а иногда Хосе — насмешливое прозвище, которым в Мексике называют мирных индейцев; но краснокожий казался столь же нечувствителен к похвалам, как и к насмешкам.

Когда ужин кончился, каждый зажег трубку или сигарку, и господин обратился к капатацу:

— Карнеро, хотя в такую ужасную погоду и в таких уединенных местах нам нечего опасаться конокрадов, однако поставьте все-таки часовых, осторожность не помешает.

— Я назначил двух человек, — отвечал капатац, -притом я намерен делать объезды ночью. Эй, Хосе, -обратился он к индейцу, — ты уверен, что не ошибся? Ты точно видел след?

Краснокожий презрительно пожал плечами и продолжал бесстрастно курить.

— Знаешь ли, кому принадлежат открытые тобой следы? — спросил его господин.

Индеец сделал утвердительный знак.

— Эти люди опасны?

— Это Вороны! — глухо отвечал краснокожий.

— Если это Вороны, то нам следует остерегаться, -вскричал господин, — это самые хитрые грабители в Скалистых горах!

— Ба! — отвечал Карнеро с презрительным смехом. — Не верьте этому человеку, он хочет похвастаться. Эти индейцы лгут, как старые бабы.

Глаза индейца вдруг оживились и зловеще сверкнули; ничего не отвечая, он вынул из-за пазухи мокасин и так ловко швырнул его в капатаца, что попал ему прямо в лицо.

Метис вскрикнул от ярости и бросился на индейца с ножом.

Но тот не терял его из вида; легким движением он избегнул отчаянного нападения капатаца и, схватив его за пояс, поднял легко, как ребенка, и швырнул в самую середину огня, где капатац метался с минуту с криками боли и бессильного гнева.

Когда наконец он выбрался из костра с ожогами, то не думал возобновлять нападения, но сел, глухо ворча, и бросая зловещие взгляды на своего противника.

Господин смотрел с самым полным равнодушием на эту схватку, только поднял мокасин и внимательно рассмотрел его.

— Индеец прав, — сказал он холодно, — на этом мокасине метка Воронов. Мой бедный Карнеро! Наказание, было жестоко, однако я принужден сознаться, что ты заслужил его.

Краснокожий опять принялся курить так спокойно, как будто не случилось ничего.

— Он поплатится за это, — глухо отвечал капатац на замечание своего господина, — не буду я мужчиной, если не отдам его на пищу этим Воронам, следы которых он находит так хорошо.

— Мой бедный Карнеро, — сказал с насмешкой господин, — забудьте это дело, неприятное для вашего самолюбия, я думаю, что вы ничего не выиграете, если затеете новую ссору.

Капатац не отвечал, он обвел взглядом всех присутствовавших, выбирая, на ком бы сорвать свой гнев без большого риска, но пеоны остерегались подать ему повод, все были серьезны. Тогда он встал с досадой, сделал знак двум пеонам следовать за ним и удалился, ворча.

Начальник каравана несколько минут оставался погружен в размышления, потом ушел в свою палатку; мало-помалу пеоны растянулись на земле ногами к огню, старательно закутались в свои плащи и заснули.

Индеец вынул тогда трубку изо рта, осмотрелся вокруг, заткнул трубку за пояс, встал с небрежным видом и пошел медленными шагами под дерево, лег и совершенно закутался в бизонью шкуру; эта предосторожность была необходима — предстояла холодная ночь.

Скоро, кроме часовых, опиравшихся на ружья и неподвижных, как статуи, все путешественники были погружены в глубокий сон, потому что сам капатац, несмотря на обещание, данное своему господину, лег у входа в палатку.

Прошел целый час и ничто не нарушило тишины, царствовавшей в стане.

Вдруг произошло странное обстоятельство: шкура, которой прикрывался индеец, медленно приподнялась, и явилось лицо краснокожего, бросавшего огненные взгляды в темноте. Через минуту проводник медленно встал и прислонился к стволу дерева, у подножия которого он лежал, потом ухватился за ствол руками и ногами и приподнялся таким образом до первых ветвей, среди которых исчез.

Это было исполнено так ловко, что не произвело ни малейшего шума; притом шкура под деревом так хорошо сохранила первоначальные складки, что нельзя было, не прикоснувшись к ней, приметить, что никого нет под нею; когда проводник укрылся под густыми листьями, он остался с минуту неподвижен, не затем, чтобы перевести дух — этот человек был железный, он никогда не чувствовал усталости, — но ему нужно было, вероятно, осмотреться; склонившись вперед, устремив глаза в пространство, он вдыхал воздух полной грудью и взглядом как будто хотел проникнуть сквозь мрак.

Проводник, прежде чем лег под дерево, удостоверился, что оно — очень высокое и очень густое — соединялось вершиной с другими деревьями, которые постепенно доходили до горы и составляли долине зеленую стену.

Прошло несколько минут, проводник взял нож в зубы и буквально начал порхать по ветвям, перепрыгивая с дерева на дерево, вися на руках и цепляясь за лианы, будя птиц, которые улетали в испуге, и скользя в темноте, как мрачный призрак.

Это странное путешествие продолжалось три четверти часа, наконец проводник остановился, внимательно осмотрелся вокруг и соскользнул на землю.

Место, в котором он оказался, была довольно обширная прогалина, в середине ее горел огромный костер, у которого грелись сорок или пятьдесят краснокожих; большая часть этих индейцев, вместо длинных копий и луков, имела ружья американской работы, это заставляло предполагать, что эти воины избранные храбрецы своего народа; впрочем, на них виднелись многочисленные волчьи хвосты у пяток — знак почетный, которым имеют право украшаться только знаменитые воины.

Этот отряд краснокожих, должно быть, шел на войну или по крайней мере в серьезную экспедицию, потому что с ними не было ни женщин, ни собак.

Проводник подошел к индейцам свободно и смело, это показывало, что его ждали эти воины, которые не обнаружили никакого удивления, увидев его, а, напротив, гостеприимно пригласили сесть с ними около огня.

Проводник молча присел и начал курить трубку, которую тотчас предложил ему индеец, сидевший возле него. Этот начальник был человек еще молодой; черты его дышали смелостью и умом.

После довольно продолжительного времени, нарочно, без сомнения, предоставленного гостю, чтобы дать ему возможность перевести дух и согреться, молодой предводитель поклонился проводнику и сказал почтительным тоном:

— Отец мой — дорогой гость у сыновей его; они ждали его прихода с нетерпением.

Проводник отвечал на этот комплимент гримасой, которая, без сомнения, имела притязание быть улыбкой. Предводитель продолжал:

— Но лазутчики старательно осматривали стан испанцев; воины Насмешника готовы повиноваться распоряжениям их великого вождя, Орлиной Головы. Отец мой, Курумилла, доволен ли своими краснокожими детьми?

Курумилла — потому что проводник был никто иной как старый знакомый читателя, ароканский вождь — опустил голову, положил правую руку на грудь и воскликнул: «гук!», что означало у него самую большую радость.

Насмешник и его воины давно знали Курумиллу, и немота его не могла показаться им странной, поэтому они покорились без принуждения его страсти к молчанию и начали с ним разговор знаками.

Мы имели уже случай в прежних наших сочинениях говорить, что краснокожие имеют два языка: язык слов и язык жестов; этот последний, достигший у них совершенства и который понимают все, обыкновенно употребляется на охоте или в экспедиции, где одно слово, произнесенное шепотом, может обнаружить присутствие засады врагов, людей или зверей, которых преследуют и на которых хотят напасть врасплох.

Это было бы зрелище очень интересное и даже очень веселое для иностранца, если бы он присутствовал при этом свидании и видел, с какой быстротой обменивались знаками эти люди, освещенные красноватым отблеском огня, и походившие ночью, по своим движениям, свирепым физиономиям и странным позам, на совет демонов; иногда Насмешник, наклонившись вперед, держал немую речь, за которой его товарищи следили со вниманием и на которую отвечали с быстротой, которую даже слова не могли превзойти.

Наконец этот безмолвный совет кончился. Курумилла поднял руку к небу, указывая на звезды, начинавшие бледнеть, и вышел из круга. Краснокожие почтительно проводили его до дерева, с которого он спустился к ним.

— Да защитит Всевышний моего отца! — сказал тогда Насмешник. — Сыновья хорошо поняли его распоряжения и исполнят их. Великий бледнолицый охотник, должно быть, уже присоединился к своим друзьям; завтра Искатель Следов увидит своих братьев команчей; на рассвете лагерь будет снят.

— Хорошо, — отвечал Курумилла.

Поклонившись в последний раз воинам, которые почтительно склонились перед ним, вождь схватил лиану и, уцепившись за нее, в одно мгновение добрался до ветвей и исчез в листьях.

Поручение, исполненное индейцем, было, вероятно, очень важное, если он решился подвергнуться таким большим опасностям, чтобы иметь свидание ночью с краснокожими; но так как читатель скоро узнает последствия этой экспедиции ароканского вождя, мы считаем бесполезным передавать язык жестов, употребленный в совете и объяснять намерения Курумиллы и Насмешника.

Проводник опять начал свою воздушную прогулку с такой же легкостью и с такой же удачей, и добрался до стана белых.

Там царствовала та же тишина; часовые все стояли неподвижно на своих постах; костры начали гаснуть.

Он удостоверился, что никто на него не смотрит и молча проскользнул под бизонью шкуру.

В ту минуту, когда он осматривался в последний раз кругом, капатац, лежавший поперек палатки, тихо приподнял голову и пристально посмотрел на место, занимаемое краснокожим.

Не подозрение ли зародилось у мексиканца? Не приметил ли он уход и возвращение ароканского вождя?

Через минуту он опустил голову и на неподвижном лице нельзя было прочесть мыслей, волновавших его.

Остаток ночи прошел спокойно.

Глава V[править]

Крепость Чичимек[править]

Всходило солнце; лучи его играли на пожелтевших листьях деревьев и расцвечивали их тысячью оттенков пурпурных и золотых. Птицы весело щебетали; пробуждение природы было великолепно и величественно, как во всех горных странах.

Начальник каравана вышел из палатки и приказал снимать лагерь. Палатка немедленно была сложена, лошаки навьючены, лошадь оседлана и все отправились в путь без завтрака; завтракали обыкновенно в одиннадцать часов, когда останавливались отдохнуть во время дневного жара.

Караван направлялся по дороге из Санта-Фе, с быстротой необыкновенной в подобных обстоятельствах, что необходимо в этих странах, опустошаемых многочисленными шайками индейцев и, кроме того, луговыми пиратами, разбойниками еще более опасными, которые, нападают из засады на караваны, безжалостно убивают и грабят путешественников.

В двадцати шагах впереди каравана ехали четыре всадника с ружьями и проводник, это был авангард, потом ехала вся группа, состоявшая из шести пеонов, хорошо вооруженных, смотревших за лошаками, затем начальник каравана, в тридцати шагах за ними ехал, наконец, капатац в компании четырех решительных всадников, вооруженных с головы до ног.

Таким образом караван находился в относительной безопасности, потому что было маловероятно, чтобы белые или краснокожие разбойники осмелились напасть днем на семнадцать решительных и храбрых путников. Ночью надо было более опасаться конокрадов, уводящих лошадей, и уносящих поклажу.

По случайности ли, или вследствие предусмотрительности начальника каравана, после отъезда из Санта-Фе, то есть около месяца, мексиканцы не видали ни одного индейца и путешествовали очень спокойно; однако это не заставило их пренебрегать мерами предосторожности. Начальник, которого внутренне беспокоило это непонятное небрежение разбойников, удваивал бдительность и предосторожность, чтобы избегнуть неожиданного нападения.

Открытие, сделанное накануне проводником — след индейцев Ворон, самых решительных воров в этих горах, еще более увеличило его тайные опасения; он не скрывал от себя, что если принужден будет сражаться, то несмотря на мужество и дисциплину своих пеонов всё будет против него в борьбе с людьми, знающими этот край и нападающими не иначе как в довольно значительном числе; они смогут разбить его группу, несмотря даже на отчаянное сопротивление.

Начальник каравана, терзаемый мрачным предчувствием, пришпорил свою лошадь и подъехал к индейцу, который ехал вперед один, осматривая кусты и по всей очевидности исполняя, как следует, обязанность опытного проводника.

Курумилла хотя слышал позади себя топот лошади мексиканца, не обернулся, и продолжал беззаботно ехать на плохоньком лошаке, отданном в его распоряжение.

Начальник каравана догнал проводника и внимательно рассматривал его несколько минут, стараясь проникнуть сквозь бесстрастную маску, надетую на лицо индейца, и прочесть его мысли. Но после довольно продолжительного изучения, мексиканец принужден был сознаться в бесполезности своих усилий и в невозможности угадать намерения этого человека, к которому он чувствовал инстинктивную неприязнь, несмотря на услуги, оказываемые им каравану.

— Индеец, — сказал он ему по-испански, — я желаю поговорить с вами несколько минут об одном важном деле; прервите же ваше молчание и отвечайте как честный человек на вопросы, которые я намерен вам задать.

Курумилла почтительно поклонился.

— Вы обязались в Санта-Фе за четыре унции, из которых половину вы получили вперед, проводить меня, до границы Верхней Мексики. С тех пор, как вы у меня на службе, я должен признаться, что могу только хвалить вас за верное исполнение ваших обязанностей; но мы теперь среди Скалистых гор, то есть у самого опасного пункта нашего продолжительного путешествия; два дня тому назад вы открыли след Ворон, врагов очень опасных для караванов; мне нужно условиться с вами насчет средств, какие надо употребить, чтобы расстроить засаду, в которую эти индейцы постараются нас вовлечь; узнать, какие меры хотите вы принять, чтобы избегнуть встречи с ними — словом, узнать ваш план действий.

Индеец ничего не отвечал, но порылся в сумке, висевшей на плече его, и вынул оттуда грязную бумагу, сложенную вчетверо, развернул ее и подал мексиканцу.

— Что это такое? — спросил тот, взяв эту бумагу и пробегая ее глазами. — Ах да! Очень хорошо — ваше условие. Ну какое же отношение имеет оно к вопросу, который я задал вам?

Курумилла, положил палец на бумагу, именно на то место, где был написан последний параграф условий.

— Ну что ж это такое? — вскричал мексиканец досадой. — Правда, тут сказано, что я должен положиться на вас вполне и предоставить вам действовать, как вы хотите, для общей пользы, и не расспрашивать вас.

Индеец утвердительно кивнул головой.

— Кто же мне докажет, — вскричал мексиканец, выведенный из себя холодностью и упорным нежеланием этого человека отвечать ему, — что вы действуете для общей пользы и что вы не изменник?

При слове «изменник» Курумилла бросил на мексиканца взгляд тигра, между тем как все его тело задрожало от нервного трепета, он испустил два или три непонятные восклицания, и прежде чем мексиканец мог понять его намерения, Курумилла схватил его с седла и бросил на землю, потом соскочил со своего лошака, вынул из-за пояса две унции золота, бросил их мексиканцу и, подойдя к краю пропасти, спустился на дно ее с головокружительной быстротой и исчез почти тотчас.

То, что мы рассказали, произошло так быстро, что пеоны, оставшиеся позади, хотя поскакали во весь опор, на помощь своему господину, подоспели слишком поздно, чтобы не допустить побег индейца.

Мексиканец не ушибся, только неожиданность и сила падения оглушили его на минуту, но он опомнился почти тотчас и, поняв бесполезность и сумасбродство погони в таком месте и за таким противником, подавил свой гнев и стыд, и, сев на лошадь, которую остановили, холодно приказал продолжать путь, внутренне обещая себе, если представится случай, отмстить за полученное им оскорбление.

В эту минуту нечего было и думать об этом; более могущественные интересы призывали все его внимание — для него было очевидно, что, назвав проводника изменником, он попал в цель, и что тот, взбешенный, что с него была снята личина, ловко избежал опасности и нашел путь к спасению.

Положение становилось самым критическим для начальника каравана: он мог погибнуть без проводника в этих неизвестных местах, без сомнения, подстерегаемый врагами и мог подвергнуться каждую минуту нападению, последствия которого должны были быть неблагоприятны для него и для его людей; надо было принять решительные меры и избегнуть, если возможно, несчастий, которые угрожали каравану.

Мексиканец был человек энергичный, храбрый до отваги, которого никакая опасность, как бы велика ни была она, не могла заставить растеряться; в несколько секунд он просчитал все благоприятные шансы, остававшиеся ему, и решение было принято.

Дорога, где он ехал, была та самая, по которой шли караваны, отправляющиеся из Соединенных Штатов в Калифорнию или в Мексику, другой дороги не было по горам; мексиканец решил остановиться в первом месте, положение которого покажется ему благоприятным, укрепиться там, как можно лучше, ждать ближайшего каравана и присоединиться к нему.

Этот план был очень прост, и исполнить его было очень легко. Объяснив своим приунывшим пеонам в нескольких словах свои намерения, он велел удвоить бдительность, оставил их и поехал вперед осмотреть местность и выбрать удобное место для лагеря.

Он направил свою лошадь вперед и скоро исчез за поворотом дороги. Опасаясь неожиданного нападения, он держал ружье в руке и старательно осматривал густой кустарник, обрамлявший дорогу со стороны гор.

Мексиканец ехал таким образом около двух часов, замечая, что чем дальше он ехал, тем более суживалась тропинка, становясь все более крутой и каменистой.

Вдруг эта тропинка расширилась и привела его на эспланаду, через которую проходила дорога и которая называлась крепостью Чичимек, уже описанной нами.

Опытный взгляд мексиканца уловил с первого взгляда выгоды подобной позиции и, не теряя времени для рассматривания подробностей, он повернул лошадь и присоединился к каравану.

Путешественники хотя ехали гораздо медленнее своего начальника, ускорили, однако, шаги, так что он встретился с ними через три четверти часа после того, как нашел эспланаду.

Побег проводника привел в уныние мексиканцев, людей, привыкших к тропическим областям; мужество их очень уж ослабело при виде снегов Скалистых гор; к счастью для планов их начальника, он имел над своими слугами ту власть, которую имеют избранные умы, и пеоны, видя своего начальника веселым и беззаботным, начали надеяться, что они выйдут лучше, нежели они воображали, из дурного положения, в которое были поставлены так неожиданно.

Путешествие продолжалось спокойно, не было открыто ни одного подозрительного признака, и мексиканцы могли думать, что, кроме потери времени в ожидании нового проводника, побег индейца не имел для них никаких неприятных последствий.

Странное дело! Карнеро, капатац, казался скорее весел, чем сердит на исчезновение проводника; вместо того чтобы жаловаться на промедление, он смеялся над тем, что случилось и отпускал на этот счет шуточки более или менее остроумные, вконец рассердившие его господина, который внутренне проклинал препятствие, удерживавшее его в горах и подвергавшее его опасности нападения разбойников.

— Что вы находите такого приятного в том, что случилось с нами? Чему вы так радуетесь, Карнеро? — сказал он наконец довольно сердитым тоном.

— Вы извините меня, — смиренно отвечал капатац, — но вы знаете испанскую пословицу: «Лучше забыть о том, чего поправить нельзя» — вот я и забываю.

— Гм! — только сказал господин.

— Притом, — прибавил капатац, наклонившись к своему господину и говоря ему почти на ухо, — как ни дурно наше положение, не лучше ли делать вид, будто мы находим его прекрасным?

Господин бросил на него проницательный взгляд. Капатац продолжал бесстрастно, с раболепной улыбкой:

— Обязанность преданного слуги состоит в том, чтобы разделять всегда мнение своего господина. Пеоны сегодня утром роптали после вашего отъезда. Вы знаете характер этих скотов: если уныние овладеет ими — мы погибнем, потому что нам невозможно будет извлечь из них никакой пользы. Я думал, что разделю ваше намерение, если постараюсь ободрить их, и выказывал веселость, которой не чувствую, поверьте, предполагая, что это будет вам приятно.

Мексиканец покачал головой с видом сомнения, однако замечания капатаца были так справедливы, причины, выставляемые им, казались так правдоподобны, что он принужден был поблагодарить его, не желая сердить человека, который одним словом мог переменить настроение пеонов и возбудить их к мятежу, вместо того чтобы поддерживать в исполнении их обязанностей.

— Благодарю вас, Карнеро, — сказал он, — вы вполне поняли мое намерение, благодарю вас за вашу преданность. Поверьте мне, скоро настанет минута, я надеюсь, когда я смогу доказать, как я вами дорожу.

— Уверенность, что я исполнил свой долг в этих обстоятельствах, как всегда, есть единственная награда, которой я добиваюсь, — отвечал капатац, почтительно поклонившись.

Мексиканец бросил на него взгляд искоса, но воздержался, и с улыбкой во второй раз поблагодарил своего капатаца.

Начальник каравана был одним из тех людей, которые, обманывая всю жизнь всех, с кем сводят их случайности бурной жизни, наконец не верят никому и стараются под самыми пустыми словами открыть корыстолюбивое намерение, которого по большей части не существует. Хотя капатац Карнеро давно уже служил у него, хотя он выказывал ему величайшее доверие, однако внутренне не только его остерегался, но даже подозревал, что он ведет двойную игру.

Было ли это предположение справедливо — мы теперь этого не скажем, но мексиканец пристально следил за капатацем и думал, что рано или поздно сомнения его подтвердятся.

Незадолго до одиннадцати часов утра караван доехал до эспланады, и с радостью, которую они не старались даже скрывать, пеоны увидели, какую крепкую позицию выбрал их господин для лагеря.

— Здесь мы остановимся пока, — сказал мексиканец, — развьючивайте лошаков, разводите огонь, приготовляйте завтрак, а потом мы укрепимся таким образом что обезопасим себя от нападения мародеров.

Пеоны повиновались с проворством людей, сделавших продолжительный переезд и подгоняемых сильным голодом.

Огонь был разведен в одну минуту, и пеоны скоро принялись за завтрак.

Когда голод был утолен и сигарки выкурены, начальник встал.

— Теперь, — сказал он, — за работу!

Глава VI[править]

Сюрприз[править]

Позиция, в которой начальник каравана решил остановиться, воображая, что он первый открыл ее, была прекрасно выбрана для лагеря, который мог сопротивляться несколько месяцев нападению индейцев и луговых пиратов; это была огромная эспланада, значительно возвышавшаяся под пропастями и охраняемая справа и слева огромными скалами, предоставляя такие условия безопасности, что к пеонам возвратилась их беззаботность, и они смотрели на таинственный побег проводника как на случай вовсе не важный, который не мог иметь других последствий, как заставить их пробыть в дороге долее назначенного времени.

Поэтому они вскочили, по приказанию своего начальника, и начали рыть ров, который должен был предохранить их от неожиданного нападения.

Главная квартира, то есть палатка, была устроена прежде всего.

В ту минуту, когда начальник каравана шел с пеонами, которые несли заступы и лопаты к входу на эспланаду, вероятно, для того, чтобы показать, в каком месте надо было рыть ров, капатац подошел к нему с раболепным видом и, почтительно поклонившись, сказал:

— Я должен сообщить вам нечто очень важное.

Господин обернулся и, окинув его с ног до головы с плохо скрываемой подозрительностью, повторил:

— Нечто важное — сообщить мне?

— Да, — отвечал капатац, поклонившись.

— Что же такое? Говорите, только поскорее, Карнеро, вы видите, мне некогда!

— Если вы позволите мне сказать вам два слова наедине, то сейчас узнаете, в чем дело.

— Что за таинственность?

— Долг предписывает мне сообщить только вам, что я открыл.

— Гм! Вы открыли что-нибудь?

Капатац поклонился молча.

— Ну пойдемте, — сказал ему господин, — а вы, — обратился он к пеонам, — ступайте, я сейчас приду.

Те продолжали свою дорогу; начальник каравана, напротив, сделал несколько шагов назад, капатац шел за ним. Отойдя на значительное расстояние, начальник снова обратился к метису:

— Теперь, я полагаю, Карнеро, вы можете объясниться.

— Могу.

— Говорите же и не держите меня в недоумении.

— Вот в чем дело: я нашел грот.

— Что! — с удивлением вскричал его господин. — Вы нашли грот?

— Да.

— Где же это?

— Здесь.

— Здесь? Это невозможно!

— Точно, здесь.

— В каком же месте?

— Там, — сказал капатац, протянув руку, — за этой грудой скал.

Молния подозрения мелькнула в глазах господина.

— А! — прошептал он. — Как это странно, Карнеро! Могу я узнать, каким образом вы нашли этот грот и какая причина привлекла вас к этим скалам, когда вы знали, как ваше присутствие было необходимо в другой стороне?

Капатац нисколько не смутился тоном, каким были произнесены эти слова, и отвечал со спокойным видом, как будто не примечал угрозы, заключавшейся в них:

— О! Это открытие было совершенно случайное, — уверяю вас.

— Я не верю случайностям, — отвечал его господин, — но оставим это. Что ж далее?

— Когда мы кончили наш завтрак, — продолжал капатац, — я приметил, что несколько лошадей, между прочими и моя, отвязались и разбежались в разные стороны.

— В самом деле, — прошептал его господин, скорее отвечая на свою собственную мысль, чем на слова капатаца.

Тот неприметно улыбнулся.

— Боясь, — продолжал он, — чтобы лошади не заблудились, я побежал за ними; их легко было поймать, только одна не допускала к себе, она бросилась в середину скалы, и я принужден был идти за нею.

— Понимаю: лошадь таким образом довела вас до входа в грот.

— Именно! Она остановилась у самого входа, и я без труда схватил ее.

— В самом деле, как это странно! И вы вошли в этот грот, Карнеро?

— Нет, я счел своей обязанностью предуведомить вас.

— Вы были правы. Ну, мы пойдем туда вместе, возьмите факелы и укажите мне дорогу. А! Не забудьте взять оружие: неизвестно, с кем можем иметь дело в пещерах, открытых таким образом, с людьми или с хищными зверями.

Это было сказано с сарказмом, который, несмотря на наружное равнодушие, заставил капатаца внутренне затрепетать.

Пока он исполнял приказания своего господина, тот выбрал между пеонами шесть человек, на которых мог положиться более, чем на других, приказал им взять ружья, а другим велел хорошенько караулить, но не начинать никаких работ до его возращения, а капатацу велел идти вместе с ним. Карнеро смотрел неодобрительно на распоряжения своего господина, но, вероятно, счел неблагоразумным делать замечание, потому что молча опустил голову и направился к груде скал, закрывавших вход в грот.

Эти груды гранита, нагроможденные одна на другую без всякого порядка, казались, однако, не игрою случая, а, напротив, походили на остатки какой-то грубой, но прочной постройки очень отдаленных времен.

Мексиканцы прошли довольно легко скалы и скоро очутились перед мрачным отверстием пещеры. Начальник приказал пеонам остановиться.

— Было бы неблагоразумно, — сказал он, — входить в эту пещеру, не приняв предосторожностей. Приготовьте оружие и не зевайте — при малейшем подозрительном шуме, при малейшем предмете, который вы увидите — стреляйте! Капатац, зажгите факелы!

Тот повиновался. Начальник каравана удостоверился взглядом, что приказания его исполнены, вынул из-за пояса пистолеты, зарядил их, взял по пистолету в каждую руку и, обратившись к Карнеро, сказал ему насмешливым тоном:

— Ступайте вперед, справедливость требует, чтобы вы показали нам место, которое вы так неожиданно нашли, и вы тоже идите вперед, — прибавил он, обратившись к пеонам.

Восемь человек вошли в пещеру по следам капатаца, который поднял факелы над головой, чтобы лучше осветить окружающие предметы.

Эта пещера, как и те, что большей частью встречаются в этих местах, по-видимому, образовалась вследствие какого-то подземного катаклизма; стены были довольно высоки, сухи и наполнены множеством ночных хищных птиц, которые, испугавшись блеска факела, взлетали и кружились над мексиканцами, те с трудом отмахивались от них ружьями, но чем далее они входили внутрь пещеры, тем многочисленнее становились эти птицы, цепляя их своими крыльями и оглушая пронзительным криком.

Таким образом они дошли до места довольно обширного, которое составляло род залы, откуда выходило несколько галерей.

Хотя мексиканцы были довольно далеко от входа, однако дышали без всякого труда, потому что в скале было множество расселин, сквозь которые поступал воздух.

— Остановимся здесь на минуту, — сказал начальник, взяв факел из рук капатаца, — эта зала, если, как я предполагаю, пещера имеет несколько выходов, достаточно надежное убежище. Осмотрим подробно это место.

Он осмотрел старательно залу и удостоверился по некоторым следам, еще остававшимся от человеческих трудов, что эта пещера была когда-то обитаема.

Пеоны сели с беззаботным видом на обломки скалы, разбросанные там и сям, поставив ружья между ног, они довольно равнодушно отнеслись к исследованиям своего господина.

У того мало-помалу развеивались подозрения, возбужденные капатацем; он был уверен, что уже много лет ни одно человеческое существо не вступало в это мрачное убежище, потому что никаких следов, остающихся всегда после людей, какие бы ни принимали они предосторожности, чтобы скрыть свое присутствие, не нашел. И, действительно, их не существовало; все, напротив, показывало самое полное запустение, поэтому начальник каравана готов был выбрать это место, которое легко было укрепить, вместо того чтобы разбивать лагерь — работа всегда трудная и продолжительная, подвергавшая людей и животных климату убийственному для тех, кто не привык к мексиканской жаре.

Продолжая осмотр, начальник каравана разговаривал с капатацем дружелюбнее обыкновенного, радовался его находке и объяснял свои планы, которые тот слушал с лукавым видом, свойственным ему.

Вдруг мексиканец остановился и начал прислушиваться. Оба они в эту минуту стояли у входа к одной из тех галерей, о которых мы говорили.

— Послушайте, — сказал он капатацу, дотронувшись до его руки, чтобы привлечь его внимание, — не слышите ли вы чего-нибудь?

Капатац слегка наклонился вперед и оставался неподвижен несколько секунд.

— В самом деле, — сказал он, — точно отдаленный гром.

— Не правда ли? Или, может быть, грохот подземных вод?

— Вы правы! — закричал капатац с радостью. — Какое счастье, что мы найдем воду в этой пещере, это увеличит нашу безопасность, потому что, может быть, не не надо будет водить наших лошадей, может быть, далеко на водопой.

— Я сейчас хочу удостовериться, справедливо ли это предположение. Шум раздается из этой галереи, пойдем туда, а люди наши пусть ждут здесь, теперь нам нечего опасаться, потому что, если индейцы или пираты спрятались, чтоб напасть врасплох, они не ждали бы до сих пор, следовательно помощь, наших пеонов будет нам бесполезна.

Капатац покачал головой с сомнением.

— Индейцы очень хитры, — сказал он, — кто знает, какие дьявольские планы задумали эти краснокожие? Кажется, благоразумнее было бы взять пеонов.

— Ба-ба! — сказал его господин. — Это бесполезно; мы двое людей решительных и хорошо вооруженных, нам нечего бояться, говорю я вам, притом, если на нас нападут, люди наши услышат шум борьбы и прибегут на помощь, они будут в одну минуту возле нас.

— Конечно, невероятно, — отвечал капатац, — чтобы нам пришлось подвергнуться какой-нибудь опасности; однако я счел долгом предупредить вас, как преданный слуга, потому что в случае, если враги спрятались в этих коридорах, изворотов которых мы не знаем, мы буквально попадем в ловушку. Два человека, как бы храбры они ни были, не в состоянии сопротивляться двадцати или тридцати врагам; вы знаете, что индейцы нападают на белых только в случае, если они совершенно уверены в успехе.

Эти слова произвели на начальника каравана некоторое впечатление, он молчал с минуту, по-видимому, серьезно размышляя о том, что услышал, но скоро поднял голову и покачал ею с решительным видом:

— Я не верю опасности, которой вы боитесь, — сказал он, — а если она и существует, то нужды нет! Ждите нас здесь, — обратился он к пеонам, — и будьте готовы бежать к нам по первому сигналу.

Начальник оставил пеонам факел, сам взял другой и, обернувшись к Карнеро, сказал:

— Идемте!

Они вышли в галерею. Она была очень узка и шла довольно покато, так что начальник и капатац принуждены были идти очень осторожно и осматривать внимательно все вокруг.

Чем более они продвигались, тем шум воды становился слышнее, было очевидно, что довольно близко от того места, где они находились, может быть, в нескольких шагах, находился один из тех подземных источников, которые протекают в пещерах, и которые по большей части ничто иное как реки, поглощенные землетрясением.

Вдруг, хотя не слышно было ни малейшего шума, начальник каравана был схвачен поперек тела, факел его из руки вырван и погашен, а сам он опрокинут на землю и крепко связан, прежде чем успел оказать малейшее сопротивление — нападение было неожиданное и хорошо рассчитано.

Карнеро также брошен был на землю в одно время со своим господином и так же крепко связан.

— Подлые демоны! — закричал мексиканец, делая сверхъестественные усилия, чтоб разорвать связывавшие его узы. — Покажитесь по крайней мере, чтоб я знал, с кем имею дело.

— Молчите, генерал дон Себастьян Герреро, — сказал грубый голос, который заставил его задрожать, несмотря на его мужество, — покоритесь вашей участи, вы попали во власть людей, которые не выпустят вас на свободу прежде, чем будут иметь с вами одно важное объяснение.

Генерал Герреро, о котором читавшие «Золотую лихорадку» [«Собрание иностранных романов». 1862, октябрь, ноябрь], без сомнения, помнят, сделал движение бессильной ярости, но промолчал, он понял, что виновники засады, которой он был в эту минуту жертвой, были его неумолимые враги, потому что не побоялись прямо назвать его по имени, враги, пострашнее луговых разбойников или краснокожих, с которыми сначала он думал иметь дело.

Притом он размышлял, что темнота, в которой он находится, без сомнения скоро прекратится, и он увидит этих врагов лицом к лицу и узнает их.

Но ожидания его были обмануты: когда его перенесли в залу, где пеоны его были обезоружены и окружены индейцами, он увидал при свете факела, освещавшего залу, что между людьми, окружавшими его, на пятерых был мексиканский костюм, но лица их закрывали черные маски, так хорошо привязанные, что ему невозможно было узнать их.

— Чего хотят от меня эти люди? — прошептал он, с унынием опустив голову на грудь.

— Имейте терпение, — сказал тот, чей голос он уже слышал, — вы скоро это узнаете.

Глава VII[править]

Объяснение[править]

Наступила пауза, во время которой похитители совещались между собою шепотом, между тем индейский начальник, который был никто иной, как Насмешник, вошел в залу и сказал несколько слов на языке команчей.

Генерал и капатац снова были подняты руками краснокожих и по знаку одного из замаскированных перенесены на эспланаду.

Вид ее совершенно изменился во время краткого отсутствия генерала и представлял в эту минуту самое странное и живописное зрелище.

До двухсот индейских всадников, вооруженных по большей части ружьями, стояли в порядке вокруг эспланады — центр которой оставался свободен — лицом к пещере, держа посреди себя обезоруженных мексиканцев, багаж, лошадей и лошаков.

Палатка одиноко возвышалась среди места, на котором следовало быть лагерю, только занавес был поднят и всадник стоял неподвижно перед входом, как бы защищая его и предохраняя от грабежа драгоценные вещи, находившиеся в палатке.

В ту минуту, когда похитители вышли из пещеры, всадники, стоявшие перед входом в ущелье, расступились, чтобы пропустить другую группу всадников в костюмах охотников, в которых, несмотря на загорелые лица, можно было узнать белых; две женщины на лошаках ехали между ними.

Эта группа состояла из восьми человек и вела с собой десять вьючных лошаков.

Так как все мужчины были обезоружены и шли пешком посреди пятидесяти всадников, то они по всей вероятности были захвачены в плен краснокожими в искусно расставленной засаде.

Обе дамы — из которых одна была уже пожилая, а другой, по-видимому, было не более восемнадцати лет, и которых по сходству в чертах можно было бы считать в очень близком родстве, — были с чрезвычайной вежливостью, какой они вовсе не ожидали от краснокожих, отведены в палатку, занавес которой опустился за ними, чтобы избавить их от взглядов индейцев, выражение лиц которых, хотя очень почтительное, должно было быть для них неприятно.

По знаку тех, кто их привел, пленники стали возле пеонов, также пленных. Это были люди в расцвете лет, с чертами резкими и энергичными, должно быть, индейцы захватили их в плен без битвы, напав на них врасплох, иначе они по всей вероятности дали бы скорее убить себя, чем сдались.

Они не выказывали ни страха, ни уныния, но их блестящие взгляды и нахмуренные брови показывали, что они молча переносили свою участь, но вовсе ей не покорялись, и поспешно ухватятся за первый случай, чтобы возвратить свою свободу, так вероломно у них отнятую.

Однако несмотря на намерение, очевидно, принятое ими, оставаться равнодушными ко всему, что будет происходить, они скоро заинтересовались, более чем хотели, странной драмой, при которой присутствовали невольно, и мрачные приготовления к которой в высшей степени возбуждали их любопытство.

Было принесено несколько обломков гранита и положено внизу скал, представляя довольно хорошо тот страшный трибунал, который в другую эпоху заседал на берегах Рейна; сходство было еще поразительнее от стараний похитителей скрыть свои черты.

Пятеро в масках сели на гранитных обломках.

Индейцы, которые принесли генерала, поставили его на землю перед этим трибуналом.

Человек, казавшийся президентом этого зловещего собрания, сделал знак — и веревки, связывавшие пленника, тотчас спали.

Генерал выпрямился, скрестив руки на груди, гордо приподняв голову и бросив на тех, кто вздумал сделаться его судьями, презрительный взгляд, сказал:

— Чего вы хотите от меня, разбойники? Кончите эти оскорбительные поступки, они не испугают меня.

— Молчите! — холодно заметил президент. — Не вы должны говорить здесь.

Обратившись к Насмешнику, стоявшему в нескольких шагах от него, он сказал:

— Приведите других пленников, прежних и новых, все должны слышать, что будет сказано этому человеку

Насмешник сделал знак воинам — некоторые сошли с лошадей, приблизились к пленникам и, развязав узы, связывавшие капатаца, привели его, пеонов и пленников второго каравана к трибуналу и поставили их в ряд, потом по знаку, поданному Насмешником, ряды всадников сомкнулись вокруг белых, и они со всех сторон были окружены команчами.

Зрелище, представляемое этими людьми с резкими чертами, в странных костюмах, собравшихся на эспланаде, висящей над страшной бездной и прислоненной к высоким горам с крутыми склонами и заснеженными вершинами, при блеске ослепительного солнца, было странно, таинственно и даже ужасно, но в нем было какое-то дикое величие.

Мертвая тишина царила в эту минуту над эспланадой; все едва переводили дух, сердца всех тяжело бились; краснокожие, охотники и мексиканцы — все инстинктивно понимали, что готовилось дело высокого правосудия и совершалась великая драма; внизу слышался рокот воды и время от времени порыв ветра проносился со свистом над головами всадников.

Пленные с беспокойством и с тайным ужасом ждали, какую участь назначат им их свирепые победители; но были уверены, что, каково бы ни было решение, просьбы и жалобы бесполезны, им придется вытерпеть страшные муки, на которые без сомнения их осудят.

Президент обвел взором собрание, встал среди глубокой тишины, протянул руку к генералу, холодно и бесстрастно стоявшему возле него, и, бросив на него взгляд, грозно сверкавший сквозь отверстия маски, скрывавшей его лицо, заговорил голосом серьезным, строгим и звучным:

— Кабальеро, запомните хорошенько слова, которые здесь прозвучат, слушайте их с вниманием, чтобы понять, и не ошибиться насчет наших намерений, а более всего затем, чтобы успокоиться и узнать, что вы попали в руки не индейцев, жаждущих крови, не пиратов, имеющих намерение ограбить вас, а потом убить, — нет, вы не должны этого опасаться: вы будете присутствовать как бесстрастные свидетели и в случае нужды дадите отчет о том, что вы видели; а затем вы будете продолжать ваш путь и ничто из ваших вещей не будет отнято у вас. Люди, сидящие по правую и по левую мою руку, несмотря на маски, скрывающие их черты, благородные и храбрые охотники. Настанет, может быть, день, когда вы узнаете их; причины, важность которых вы скоро поймете, требуют, чтобы они оставались не известны. Я должен был, сеньоры, говорить с вами таким образом — с вами, против которых мы не имеем никакого умысла, для того, чтобы рассчитаться с этим человеком.

Один из путешественников второго каравана сделал шаг вперед, это был человек еще молодой, с чертами тонкими и благородными, высокий, стройный, с изящными движениями.

— Кабальеро, — произнес он голосом звучным и приятным, — я благодарю вас от имени моих товарищей и от себя за успокоительные слова, произнесенные вами; я знаю, как неумолимы законы пустыни, все-таки я покоряюсь им безропотно, только позвольте мне один вопрос.

— Говорите, кабальеро!

— Мщение или правосудие готовитесь вы совершить?

— Ни то, ни другое, сеньор; это скорее слабость или глупость, если внушения сердца могут быть осуждаемы или оспариваемы людьми честными и благородными.

— Пора кончить, сеньор, — сказал тогда генерал надменно, — если вы называете себя человеком благородным, покажите мне ваше лицо, чтобы я знал, с кем имею дело.

Президент пожал плечами с презрительным видом.

— Нет, дон Себастьян, — сказал он. — Потому что тогда партия между нами будет неравна; но имейте терпение, кабальеро, вы скоро узнаете, если не кто я, то, по крайней мере причины, сделавшие меня вашим непримиримым врагом.

Генерал старался улыбнуться, но невольно улыбка застыла на его губах; и хотя его надменная осанка как будто вызывала на бой его таинственных врагов, ужас сжал ему сердце.

Наступило минутное молчание, во время которого слышался только шум ветра и отдаленный грохот невидимых потоков.

Президент обвел глазами собрание и, скрестив руки на груди, заговорил голосом резким, отрывистые звуки которого заставляли невольно трепетать людей, слушавших его, людей храбрых, привыкших к страшным катастрофам жизни в пустыне и не бледневших от самых ужасных опасностей.

— Теперь послушайте, сеньоры, — сказал он, — и беспристрастно судите этого человека; судите его не г точки зрения луговых законов, но по вашему сердцу. Генерал дон Себастьян Герреро, стоящий так твердо и прямо перед вами в эту минуту, один из знатнейших вельмож Мексики; он происходит по прямой линии от испанских завоевателей; состояние его огромно, неисчислимо, определить его нет возможности; этот человек одной силой своей воли и неумолимым эгоизмом, составляющим основание его характера, всегда успевал во всех своих предприятиях; хладнокровно честолюбивый и решительный, он засыпал трупами кровавый путь, по которому шел к цели, он делал это решительно и без угрызений совести; он смотрел с улыбкой, как самые дорогие друзья его, самые преданные ему родственники падали около него; для него не существует ничего из того, что уважают люди; честь для него — слово, не имеющее смысла; у него была дочь, в которой сосредоточивались все добродетели, прекрасная, невинная, сиявшая той любовью, которую Господь вкладывает иногда в сердца своих избранных — человек этот холодно разбил сердце своей дочери, довел ее до самоубийства, и кровь бедной девушки почти брызнула на его лоб, когда он присутствовал с торжеством при юридическом убийстве человека, которого она любила, и казни которого он потребовал, потому что тот не хотел изменить своей чести и помогать ему в гнусной измене. Этот тигр с человеческим лицом, это чудовище, которое вы видите, сеньоры, имеет только одну мысль, одну цель, одно желание — достигнуть высшего звания, хоть бы ему пришлось для этого влезать по трупам своих родных и друзей, принесенных в жертву его честолюбию; и если он не может составить для себя в этой распадающейся республике, которую называют Мексикой, независимое королевство, он хочет по крайней мере захватить верховную власть и заставить себя выбрать президентом. Если бы в жизнь этого человека было только это эгоистическое чувство и эти гнусные желания, я довольствовался бы тем, что презирал его без ненависти и, не будучи в состоянии извинить его, я забыл бы о нем. Но, нет, этот тигр сделал больше: он осмелился коснуться моего друга, моего брата, графа де Пребуа-Крансе, о котором я вам уже говорил, сеньоры, не произнеся еще его имени; не будучи в состоянии честно победить графа, он сначала старался отравить его, но это ему не удалось, и, забыв, что его дочь — единственное существо, любившее его и молившееся за него — была невестой графа, и что убить его значило осудить ее на смерть, в своей страшной жажде мщения решился убить моего друга и холодно присутствовал при его казни, не замечая, в радостном восторге удовлетворенной ненависти, что дочь его поразила себя возле него, и что он топтал ее тело копытами своей лошади — вот что сделал этот человек! Поглядите на него хорошенько, чтобы узнать его впоследствии: это генерал дон Себастьян Герреро, бывший военный губернатор Соноры.

— О! — присутствующие инстинктивно отступили с ужасом.

— Если этот человек, бывший губернатор Соноры, — сказал с отвращением охотник, уже говоривший: — то это хищный зверь, которого свирепость — должна бы лишить покровительства законов; обязанность честных людей захватить его.

— Пусть он умрет! Пусть он умрет! — закричали многие.

Пеоны генерала стояли мрачные и унылые, они печально опустили голову и не смели защищать своего господина, не желая также и обвинять его.

Генерал все казался холоден и бесстрастен; хотя он был спокоен внешне, но страшная буря бушевала в его сердце; лицо его покрывала смертельная бледность, брови были нахмурены, губы посинели и сжались, как будто он делал необыкновенное усилие, чтобы не произнести ни одного слова и не обнаружить пожиравшую его ярость; глаза его метали молнии; иногда все его тело судорожно подергивалось, но силой воли он успевал преодолеть волнение и сохранить выражение презрительной насмешки, которое с начала этой сцены придал своим чертам.

Видя, что обвинитель его замолчал, он сделал шаг вперед и протянул руку, как будто хотел говорить в свою очередь; но враг его не дал ему времени произнести слова.

— Подождите, — остановил он его, — я еще не все сказал; теперь, когда я открыл все, в чем вы виноваты, я должен и хочу сделать присутствующих судьями не только того, что сделал я, но и того, что я намерен сделать против вас.

Глава VIII[править]

Продолжение объяснений[править]

Генерал пожал плечами с презрительной улыбкой.

— Вы с ума сошли, — сказал он, — я теперь знаю кто вы, ваша ненависть ко мне открыла это. Снимите маску, которая теперь вам ни к чему. Я знаю вас — известно, что ненависть ясновидяща: вы тот французский охотник, которого я встречал повсюду, который расстраивал мои планы и мешал моим намерениям…

— Прибавьте, — перебил охотник, — которого вы будете встречать всегда.

— Хорошо, пусть будет так, если только я не раздавлю вас ногой.

— Вы все так же горды и так же неукротимы! Неужели вы не боитесь, что выведете меня из терпения вашими оскорблениями и я забуду клятву, которую дал себе, и пожертвую вами для моего мщения?

— Полноте, — перебил Герреро, презрительно пожимая плечами, — вы меня не убьете, это невозможно; вы хотите наслаждаться своим мщением и не заколете меня кинжалом в сердце.

— На этот раз вы правы, дон Себастьян, я вас не убью, потому что, как вы ни виновны, я не признаю за собою права сделать это; кровь не смывает крови, а только увеличивает ее пятно; я намерен мстить вам продолжительнее того мщения, которое доставил бы мне удар ножом или пистолетный выстрел, притом это мщение уже началось.

— А! — воскликнул генерал с насмешливым видом.

— Но так как это мщение должно быть честно, — продолжал охотник с волнением, — я хочу дать вам при всех доказательства, что не боюсь вас; эта маска, в которой вы упрекаете меня, спадет с лица моего не потому, что вы меня узнали, но потому, что я считаю недостойным скрывать себя долее от вас. Братья! — прибавил он обернувшись к своим молчаливым товарищам. — Одна моя маска должна быть снята, вы своих масок не снимайте: для пользы моего мщения вы должны оставаться не известными.

Пятеро мужчин молча подали знак согласия.

Охотник снял маску, скрывавшую его лицо, и далеко отбросил ее от себя.

— Валентин Гиллуа! — вскричал генерал. — Я был в этом уверен.

При этом знаменитом имени, охотники второго каравана сделали движение, чтобы броситься вперед или из любопытства, или по какой-либо другой причине.

— Остановитесь! — сказал француз, удерживая их быстрым движением. — Дайте мне кончить с этим человеком.

Охотники поклонились и отступили.

— Теперь, — продолжал Валентин, — мы находимся лицом к лицу. Выслушайте же терпеливо то, что мне остается вам сказать, может быть, скоро бесстрастие, разлитое по вашим чертам, растает от моих слов, как снег от первых лучей солнца.

— Я буду вас слушать, потому что я не могу поступить иначе; но если вы льстите себя надеждой, что можете тронуть меня каким бы то ни было образом, я должен предупредить, что это вам не удастся; ненависть, которую я чувствую к вам, слишком перевешивается презрением, которое вы мне внушаете, так что никакие ваши поступки и слова не могут меня тронуть.

— Слушайте же! — холодно продолжал охотник. — Когда мой несчастный друг пал на гваймасском берегу, в пароксизме горести, я имел намерение вас убить, но скоро я обдумал, и понял, что лучше оставить вас в живых. Моими страданиями, через неделю после смерти графа, мексиканское правительство не только публично осудило ваш поступок, но даже лишило вашего места, не Удостоив объяснить вам причины этого решения.

— А! — сказал генерал, шипящим, но сдержанным голосом. — Это вам я обязан моей отставкой?

— Да, генерал, мне одному.

— Я очень рад это узнать.

— Вы остались тогда в Соноре, не имея ни власти, ни влияния, ненавидимый и презираемый всеми, с тем неизгладимым клеймом на лбу, которое Господь запечатлел на Каине, первом убийце; но Мексика страна блаженная, там честолюбцы легко ловят рыбу в мутной воде, когда, как вас, их не удерживают никакие узы чести, часто связывающие честных людей. Вы не могли долго оставаться в таком положении, ваше намерение было принято в несколько дней. Вы решились оставить Сонору, отправиться в Мехико и, при помощи вашего колоссального богатства и влияния, осуществлять свои честолюбивые планы, переменив место действия; вы намеревались заставить забыть преступные деяния, в которых оказались виновны. Ваши приготовления были скоро сделаны; теперь слушайте хорошенько, генерал, я дохожу до самого интересного места в моем рассказе, клянусь вам!

— Продолжайте, продолжайте, сеньор! — отвечал Герреро небрежно. — Я слушаю вас с вниманием, не надейтесь, чтобы я забыл хоть одно ваше слово.

— Несмотря на равнодушие, которое вы выказываете, сеньор, я знаю, что вы будете слушать с вниманием, и продолжаю: так как вы опасались по некоторым причинам, которые будет бесполезно объяснять подробно, что ваши враги постараются помешать вашему отъезду, или устроят вам засаду в том продолжительном путешествии, которое вам пришлось бы совершить из Гермозильо в Мехико — вы приняли меры предосторожности, которые оказались напрасны, как вы сами должны теперь сознаться. Чтобы обмануть ваших врагов, вы, переодевшись, с небольшим числом людей оправились по дороге в Калифорнию, чтобы возвратиться в Мехико по Скалистым горам, а человек, которому вы доверяли более всего, капитан дон Изидро Варгас, ветеран войн за независимость, знавший вас ребенком и которого вы сумели расположить к себе, поехал по кратчайшей дороге, и, следовательно, по самой прямой, в столицу и взял с собой не только двенадцать лошаков, навьюченных серебром и золотом, плоды вашего грабежа во время вашего губернтаторства, но и тело вашей дочери, которое вы приказали забальзамировать и похоронить рядом с ее предками в вашей асиенде дель-Пальмар, которую вы оставили уже давно, и куда, вероятно, никогда не загляните. Цель ваша состояла не только в том, чтобы отвлечь внимание от ваших неправедно приобретенных богатств, но и увлечь врагов за вами и сбить их с пути; но, к несчастью или к счастью — это зависит, как вы взглянете на этот вопрос, — я старый охотник, которого трудно обмануть, мои товарищи давно дали мне знаменитое прозвище Искателя Следов; между тем как все терялись в предположениях на ваш счет, я один не ошибался и угадал ваш план.

— Однако ваше присутствие здесь опровергает это уверение, сеньор, — перебил иронически генерал.

— Вы думаете, сеньор? Это доказывает, что вы еще плохо меня знаете; но имейте терпение, я еще надеюсь, что вы лучше меня оцените; кроме того, вы не подумали сколько времени прошло после вашего отъезда из Гермозильо.

— Что это значит? — спросил генерал с тайным предчувствием.

— Это значит, что прежде чем я напал на вас, я хотел покончить с капитаном.

— А!

— Да, генерал, с сожалением сообщаю вам, что через четыре дня по выезде из Питека, храбрый дон Изидро, хотя был старый, опытный солдат и бывший партизан, сведущий в военных хитростях, попал в такую же засаду, в какую сегодня попали вы; только…

— Только… — перебил генерал, более заинтересовавшись, чем хотел показать, и начинавший опасаться катастрофы.

— Капитану дали возможность защищаться, — иронически продолжал охотник, — он употребил ее во зло и храбро дал себя убить, чтобы спасти золото, которое вы ему поручили, а в особенности гроб с телом вашей дочери.

Темное облако пробежало по лицу генерала, холодный пот выступил на висках его, он сжал лоб рукою, но тотчас преодолел себя и возвратил все свое хладнокровие.

— Ну что ж, вы ограбили мой караван? Вы похитили золото и серебро? — сказал он с презрением.

— Вероятно, вы поступили бы таким образом, дон Себастьян, в подобных обстоятельствах, — ответил охотник, платя ему оскорблением за оскорбление, — а я счел обязанностью поступить иначе; что же делать, я грубый и невоспитанный охотник, я грабить не умею, не научился этому в то время, когда имел честь служить моей родине, а в Мексике никогда не служил под вашим начальством. Вот что я сделал. Как только капитан и пеоны были убиты — и надо отдать им должное, бедняги отчаянно защищались, — я сам проводил, слышите ли вы, генерал? Я сам проводил ваши сокровища до вашей асиенды дель-Пальмар, где они находятся в эту минуту в безопасности; вам легко будет удостовериться в этом, если когда-нибудь вы будете в Пальмаре.

Генерал вздохнул свободнее и улыбнулся иронически.

— Но вместо того, чтобы порицать вас, сеньор, — сказал он, — я должен, напротив, благодарить вас за такой рыцарский поступок, в особенности против врага.

— Не спешите благодарить меня, кабальеро, — возразил охотник, — я еще не все сказал вам.

Эти слова были произнесены такой ненавистью, что и сам генерал, и присутствующие невольно затрепетали, поняв, что охотник сообщит какое-нибудь страшное известие, и что спокойствие выказываемое им, скрывает бурю.

— А! — прошептал дон Себастьян. — Говорите, сеньор, мне хочется скорее знать все, чем я вам обязан.

— Капитан Изидро Варгас провожал не одни богатства, которые я отвез в Пальмар, — сказал охотник резко и отрывисто, — в фургоне был еще гроб. Что же, генерал, вы не спрашиваете меня: куда девался этот гроб?

Электрический трепет пробежал по рядам присутствующих при этом ироническом вопросе, сделанном холодно охотником, глаза которого, неумолимо устремленные на генерала, метали молнии.

— Что вы хотите сказать? — вскричал дон Себастьян. — Я полагаю, вы не совершили святотатства?

Валентин захохотал хриплым и отрывистым смехом.

— Ваши предположения всегда переступают за границы, генерал, — сказал он. — Чтобы я совершил святотатство! О нет! Я слишком любил бедную девушку в живых для того, чтобы оскорбить ее мертвую. Нет, нет! Невеста моего друга священна для меня; но так как, по моему мнению, убийца не должен иметь никакого права на тело своей жертвы, а так как вы нравственно убийца вашей дочери, что я похитил у вас ее тело, которое вы недостойны сохранять и которое должно лежать возле того, ради которого она умерла.

Наступило минутное молчание.

Лицо генерала, уже и без того бледное, приняло зеленоватый оттенок, глаза его налились кровью, все тело судорожно трепетало; два или три раза он делал сверхъестественное усилие для того, чтобы заговорить, но не мог; наконец он вскричал хриплым голосом:

— Это неправда, вы этого не сделали, вы не осмелились, не правда ли, похитить у отца тело его дочери?

— Я это сделал, говорю вам, — холодно отвечал охотник, — я похитил у вас вашу жертву — и никогда, никогда — слышите ли вы? — вы не узнаете в каком месте покоится это бедное тело. Это только начало моего мщения; я хочу убить в вас не тело, а душу. Теперь поезжайте, забудьте в Мехико, посреди ваших честолюбивых интриг сцену, происходившую между нами; но помните, что везде и всегда вы найдете меня на вашем пути. Прощайте или, лучше сказать, до свидания!

— Одно слово, еще одно слово! — вскричал генерал в глубоком отчаянии. — Отдайте мне прах дочери. Увы — то единственное существо на земле, которое я любил.

Охотник смотрел на него с минуту с неизъяснимым выражением, потом голосом жестким и холодно-насмешливым произнес:

— Никогда!

Он вошел в грот со своими замаскированными товарищами.

Генерал хотел броситься за ним, но его удержали индейцы и, несмотря на его сопротивление, принудили остановиться.

Дон Себастьян, тем более пораженный этим последним ударом, что он был неожидан, оставался с минуту, опустив руки и понурив голову, наконец рыдание вырвалось из груди его, две жгучие слезы брызнули из глаз и он, как мертвый, повалился на землю.

Даже индейцы, эти грубые воины, которым жалость неизвестна, растрогались этим ужасным отчаянием; многие отвернулись, чтобы не быть свидетелями.

Между тем Насмешник велел пеонам седлать лошадей и навьючивать лошаков. Генерала посадили на лошадь между двумя слугами; через несколько минут караван тронулся со всей своей поклажей из крепости Чичимек, мимо безмолвных рядов индейских воинов кланявшихся, когда он проезжал.

Когда мексиканцы исчезли в извилинах дороги, Валентин вышел из грота и почтительно подошел к охотникам второго каравана.

— Извините меня, — сказал он им, — за задержку, за невольный испуг; я должен был действовать таким образом. Вы едете в Мехико, я сам скоро там буду, и как знать, может быть, когда-нибудь мне понадобится ваше свидетельство.

— Оно будет вам дано, любезный соотечественник, — вежливо отвечал тот самый охотник, который говорил до сих пор.

— Как! — вскричал Валентин с удивлением. — Вы француз?

— Да и все мои товарищи также. Мы едем из Сан-Франциско, где, слава Богу, накопили довольно хорошее состояние, которое надеемся удвоить в Мехико. Меня зовут Антуан Ралье — вот мои братья, Эдуард и Огюст; две дамы, сопровождающие нас, моя мать и сестра. Если вы никого не знаете в Мехико, приехав туда, прямо пожалуйте ко мне, вы будете приняты не только как друг, но даже как брат.

Охотник пожал руку, которую протягивал ему соотечественник.

— Если так, я не отпущу вас одних, — сказал он, — эти горы кишат разбойниками всякого рода, от которых, может быть, вы не спасетесь; под моей защитой вы проедете везде.

— Принимаю ваше предложение весьма охотно, но отчего вы сами не поедете с нами до Мехико?

— Это невозможно, — отвечал охотник задумчиво, — но, будьте спокойны, я скоро приеду к вам и потребую исполнения вашего обещания.

— Милости просим, друг, мы давно вас знаем, нам известно, что вы всегда возвышали в Америке звание француза.

Через два часа крепость Чичимек опустела, и белые, и индейцы оставили ее навсегда.

Глава IX[править]

Мехико[править]

Теперь мы пропустим около двух месяцев и, оставив Скалистые горы, просим читателя последовать за нами в центр Мексики.

Испанские завоеватели выбирали с удивительной точностью местоположение, где основывали города, которым было назначено упрочить их могущество и сделаться впоследствии центрами их огромной торговли и средоточием их бесчисленных богатств.

Еще и теперь, эти полуразрушенные города, из которых ушла жизнь, составляют предмет удивления для путешественника, привыкшего к тесноте старых европейских городов, и который задумчиво смотрит на эти обширные площади, окруженные аркадами, на широкие улицы, в которых беспрерывно течет родниковая вода, на эти тенистые сады, где щебечут тысячи птиц в ярком оперении, на эти смелые мосты, на эти здания, отличающиеся величественной простотой, внутри которых находятся неисчислимые богатства, однако повторяем, эти города более ничего, как тень их самих; они кажутся мертвы, и пробуждаются только при бешенном вое толпы, чтобы существовать несколько дней лихорадочной жизнью под влиянием политических страстей; потом, когда трупы уберут, вода омоет кровь, улицы впадают в прежнее уединение, жители прячутся в дома, старательно закрытые — и все опять становится угрюмо, печально, безмолвно.

Если исключить Лиму, город великолепный, Мехико, может быть, самый большой и самый прекрасный из всех городов, бывшей Испанской Америки.

С какой стороны ни рассматривать его, — Мехико представляет великолепные виды; но, если хочешь насладиться истинно волшебным зрелищем, надо на закате солнца войти на одну из соборных башен, тогда внизу предстанет самая странная и самая привлекательная панорама, какую только можно вообразить.

Мехико существовал задолго до открытия Америки.

Вот каким образом основание этого города рассказывается старинными авторами; без сомнения, читатель простит нам это отступление.

В самый год смерти Гуэцина, короля Тэцкуко, то есть места, где останавливаются — потому что в этом самом месте кончилась миграция чичимеков, мексиканцы ворвались в страну и в начале 1040 нашей эры достигли того места, где теперь находится Мехико; это место составляло тогда часть владений Окульхуа, владельца Ацкапуцалко.

По описаниям древних историков, эти индейцы пришли к границе провинции Ксалиско; кажется, они были одного рода с толкетами и из фамилии благородного Гуэцина, который со своим семейством и своими слугами спасся во время истребления толтеков и остался в Чапультепеке, который после был разрушен.

Рассказывают, что он прошел с ними страну Мичоакан и укрылся в провинции Ацтланд, где и умер; преемниками его были Оцалопан, его сын, и Ацплан его внук, наследником которого был Оцалопан Второй. Тот, помня страну своих предков, решился воротиться туда со всем своим народом, которого уже называли мецетин; он повелевал им так же, как и Ицкагуй, Куэкспал, Иопи и другие вожди, между которыми первое место занимают Ацтлал и Акатл; после многих приключений и битв, они добрались до берегов большого озера, усыпанного множеством островов; воспоминание о местоположении их страны по преданию сохранилось между ними, поэтому они тотчас ее узнали, хотя никто из них никогда ее не видал. Слишком слабые для того, чтобы сопротивляться окружающим их народам, они не могли поселиться в чистом поле; они основали на самом озере, на нескольких островах, которые соединили между собой, город, названный ими Мехико, по их имени, который должен был впоследствии сделаться столицей могущественной империи.

Хотя мексиканцы пришли к озеру в 1040-м только в 1042-м американская Венеция начала выходить из недр вод.

Мы распространились об этих подробностях, для того чтобы исправить ошибку, сделанную одним современным автором, который приписывает ацтекам основание этого города и называет его Теноктитлан, вместо Темикститлан.

Для того чтобы защитить себя от несчастий, которые уже их постигли, мексиканцы отдали себя под покровительство короля Ацкапуцалко, на землях которого они поселились. Этот государь дал им в правители двух своих сыновей; первым был Акамапиктли; он был вождем тенуккас; прибыв в Анахуак эти индейцы нашли наверху скалы смоковницу, на которой орел терзал змею. Акамапиктли выбрал эту эмблему для той нации, которой он предводительствовал. Во время войны за независимость, инсургенты снова приняли этот герб, в память древнего и знаменитого происхождения, которое он им напоминал.

Как и Венеция, его европейская сестра, Мехико был составлен сначала из хижин, служивших убежищем прибрежным рыбакам, бывшим беспрерывно настороже от нападений их соседей. Мексиканцы, сначала рассеявшиеся на бесчисленном множестве маленьких островов, почувствовали потребность соединиться, чтобы иметь возможность защищаться посредством терпения и мужества; они успели выстроить высокие дома на сваях, наполненных землей, и устроили род плавучих садов, самых любопытных в свете, в которых посеяли огородные растения, сарачинское пшено, индейский перец, и таким образом сумели, еще и охотясь за водяными птицами на озере, совершенно обойтись без своих соседей.

Мехико был почти разрушен вследствие ожесточенных битв между мексиканцами и испанцами, и через четыре года после завоевания отстроен вновь Эрнаном Кортесом; но новый город вовсе не походил на старый: множество каналов было засыпано и заменено мощеными улицами; великолепные палаццо, величественные монастыри были воздвигнуты, как бы чудом, и город сделался совершенно испанским.

Мехико часто описывали писатели опытнее нас, и мы сами во многих наших сочинениях так часто имели случай говорить о нем, что не будем теперь его описывать, и начнем опять наш рассказ.

Два месяца прошло с того времени, как несчастный граф де Пребуа-Крансе, жертва неправедного суда, геройски пал в Гваймасе под мексиканскими пулями [«Курумилла» "Собрание иностранных романов. ", 1863, май, июнь, июль]. Было 12 октября 1854 года, густой туман целый день носился над городом, иногда шел мелкий дождь, который после заката солнца сделался сильнее, к восьми часам вечера, однако, дождь перестал.

Улицы и площади были пусты, хотя было еще не поздно; гуляющие, прогнанные дождем, поспешили укрыться в дома; глубокая тишина царствовала в городе, огни погасали один за другим, и на скользкой мостовой в длинных промежутках слышались только шаги ночных сторожей, исполнявших свою меланхолическую прогулку с самым равнодушным видом; город как будто спал.

Половина десятого пробило на соборных часах в ту минуту, как на гигантском шоссе, соединяющем город с твердой землей, послышался топот лошадей, и силуэты двух всадников, закутанных в толстые плащи, обрисовались в мрачных лучах луны.

Эти всадники, по-видимому, проделали продолжительный путь: лошади их, покрытые грязью, подвигались с большим трудом.

Они доехали наконец до низкого дома, сквозь грязные стекла которого виднелся огонь, показывавший, что обитатели этого дома еще не спали.

Всадники остановились перед этим домом — это была гостиница — и, не сходя с лошади, один из них раза три ударил ногой в дверь, призывая хозяина громким и отрывистым голосом.

Хозяин не торопился отвечать и, вероятно, еще долго заставил приезжих зябнуть перед дверью своей гостиницы, если бы тот, который стучался, утомившись, без сомнения, от этого продолжительного ожидания, не придумал верного средства получить наконец ответ.

— Если эта собака не хочет отвечать, — сказал он, вынимая пистолет и заряжая его, — я пошлю ему пулю в окно.

Едва эта угроза была произнесена, дверь отворилась, как бы по волшебству, и трактирщик появился на пороге.

Человек этот походил на трактирщиков всех стран: у него была хитрая кошачья физиономия, но в эту минуту его улыбка плохо скрывала глубокий ужас на смертельно бледном лице.

— Имейте терпение, кабальеро! — сказал он, почтительно поклонившись. — Видно, что вы иностранец и не знаете обычаев нашей страны.

— Все равно, кто бы я ни был, — резко отвечал незнакомец. — Вы трактирщик или нет?

— Имею эту честь, кабальеро, — отвечал трактирщик с новым поклоном, еще ниже первого.

— А если так, негодяй, — с гневом закричал незнакомец, — по какому праву позволяете вы себе заставлять меня дожидаться у ваших дверей, когда обязанность ваша угождать посетителям!

Трактирщику очень хотелось рассердиться, но решительный вид человека, который говорил с ним, а в особенности пистолет в руке, принуждали его воздержаться, он отвечал с глубоким смирением:

— Поверьте, сеньор, что если бы я знал, какой знаменитый кабальеро оказал мне честь остановиться у моей бедной гостиницы, я поспешил бы отворить.

— Перестаньте болтать дерзости и отворяйте дверь!

Трактирщик поклонился, ничего не отвечая на этот раз, и свистнул слугу, который пришел помочь ему держать лошадей путешественников; те пошли в гостиницу, между тем как их усталых лошадей отводил слуга в конюшню.

Зала, в которую вошли путешественники, была низка и черна, меблирована грязными столами и скамейками, из которых многие были сломаны, глиняный пол был негладок и грязен.

Словом, в той гостинице не было ничего ни привлекательного, ни комфортабельного, по-видимому, ее посещал самый жалкий класс мексиканского населения.

Одного взгляда было достаточно для путешественников, чтобы узнать в какое место привел их случай. Но они не выказали того, что вид этого разбойничьего притона внушил им. Они поместились, как могли лучше, за одним столом, и тот, кто говорил до сих пор, обратился к трактирщику, между тем как безмолвный его товарищ прислонился спиной к стене и приподнял к лицу складки своего плаща.

— Мы буквально умираем с голода, хозяин, — сказал путешественник, — не можете ли вы дать нам закусить чего-нибудь?

— Гм! — отвечал трактирщик с замешательством. — Уже поздно, кабальеро, я не знаю, найдется ли во всем доме лепешка из сарачинского пшена.

— Ба-ба! — возразил путешественник. — Я знаю, что это значит: приступим прямо к делу. Дайте мне ужинать, я не посмотрю на цену.

— Если бы вы мне заплатили по пиастру за каждую лепешку, я не знаю мог ли бы я подать вам две, — отвечал трактирщик все с большим и большим принуждением.

Путешественник смотрел на него пристально минуты две, потом, тяжело положил руку на плечо его и, принудив его наклониться к себе, сказал:

— Я хочу провести два часа в вашей гостинице, я знаю, что через несколько минут вы ждете многочисленное общество и что у вас все готово для его приема.

Трактирщик хотел возразить, но путешественник остановил его.

— Молчите! — продолжал он. — Я хочу присутствовать при разговоре тех кто приедет, разумеется, так, чтобы меня не видели и не слышали, но так, чтобы я не только их видел, но и слышал все, что они будут говорить. Поместите меня, где хотите, — это ваше дело. Впрочем, так как всякий труд заслуживает вознаграждения — вот вам десять унций; я дам вам столько же, когда ваши гости уедут. Спешу вас уверить, что мое требование ни в чем вас не компрометирует и что никто никогда не узнает нашего условия. Вы меня поняли, не правда ли? Теперь я прибавлю, что если вы мне откажете в том, что я вам предлагаю…

— Если я откажу?

— Я прострелю вам голову, — прямо отвечал путешественник. — Друг мой, которого вы видите, взвалит вас на плечи, бросит в воду, и все будет кончено. Что вы думаете о моем предложении?

— Я думаю, — отвечал бедный трактирщик с гримасой, имевшей притязание походить на улыбку, и дрожа всем телом, — что мне не остается выбора и что я должен согласиться.

— Хорошо! Вы становитесь рассудительны. Возьмите же эти унции в виде утешения.

Трактирщик положил деньги в карман и со вздохом поднял глаза к небу.

— Не бойтесь ничего! — продолжал путешественник. — Все произойдет лучше, чем вы предполагаете. В котором часу ожидаете вы ваших гостей?

— В половине одиннадцатого.

— Хорошо! Теперь половина десятого: у нас есть время. Где вы намерены нас спрятать?

— За прилавком. Никто не подумает искать вас там, тем более что я сам буду служить вам прикрытием.

— Стало быть, вы будете присутствовать на этом собрании?

— О! — отвечал трактирщик с улыбкой. — Меня нечего им опасаться, тем более что, если я разболтаю, то мой трактир погибнет.

— Справедливо. Итак, это решено; когда настанет время, вы поместите меня за прилавком; но не может ли поместиться там и мой товарищ?

— О! Очень удобно.

— Я думаю, что с вами это случается не в первый раз?

Трактирщик улыбнулся и ничего не отвечал.

Путешественник подумал с минуту.

— Все-таки дайте нам закусить, — сказал он наконец, — вот вам еще два пиастра за то, что вы подадите нам.

Трактирщик взял оба пиастра и, забыв, что уверял будто у него ничего нет, в одно мгновение уставил стол кушаньями, которые, не будучи деликатесами, были, однако, довольно вкусны, особенно для людей, аппетит которых сильно возбужден.

Оба путешественника рьяно принялись за ужин, и около двадцати минут слышалась только работа их челюстей.

Когда голод был наконец утолен, тот из путешественников, который, по-видимому, присвоил себе право говорить за себя и за товарища, отодвинул свой прибор и, обратившись к трактирщику, скромно стоявшему позади со шляпой в руке, сказал:

— Теперь поговорим о другом. Сколько у вас слуг?

— Двое: тот, что отвел ваших лошадей в конюшню, и еще другой.

— Очень хорошо; вам, верно, не нужны они сегодня, чтобы принять ваших гостей?

— Конечно, нет, тем более что для большей верности я один буду им служить.

— Тем лучше, стало быть, вы можете послать одного, разумеется, с тем, что за это будет заплачено?

— Могу! Куда же надо его послать?

— Просто отнести вот это письмо, — он вынул запечатанную бумагу, спрятанную на его груди, — на улицу Монтерилло, сеньору дону Антонио Ралье, и принести мне ответ сюда же, скорее.

— Это легко. Пожалуйте мне письмо.

— Вот оно, и вот четыре пиастра за труды.

Трактирщик почтительно поклонился и немедленно вышел из залы.

— Я думаю, Курумилла, — сказал тогда путешественник своему товарищу, — что наши дела идут неплохо.

Тот отвечал безмолвным знаком согласия. Через минуту трактирщик воротился.

— Ну что? — спросил путешественник.

— Ваш посланец отправился, только, верно, он воротится нескоро.

— Это почему?

— Потому что ночью запрещено ездить верхом по городу без особого позволения, так что он принужден идти и воротиться пешком.

— Это все равно, только бы он воротился до восхода солнца.

— О! Задолго до того.

— Стало быть, все хорошо; но, я думаю, что приближается минута, когда ваши гости приедут.

— Действительно, так. Не угодно ли вам следовать за мной?

— Пойдемте.

Путешественники встали, трактирщик в несколько мгновений убрал остатки ужина, потом отвел своих гостей за прилавок.

Этот прилавок, довольно высокий и очень глубокий, представлял им, если не удобное, то зато совершенно надежное убежище, куда они спрятались с пистолетом в каждой руке, чтобы быть готовыми на всякий случай.

Едва поместились они под прилавком, как несколько ударов, сделанных особенным образом, раздалось в дверь гостиницы.

Глава X[править]

Гостиница[править]

В одном из наших прежних сочинений мы документально доказали, что после объявления своей независимости, то есть около сорока лет, в Мексике было двести тридцать революций, что дает в среднем по пяти революций в год.

Причину этих революций следует отыскивать в честолюбии офицеров, командующих армией. Этих офицеров считается двадцать четыре тысячи, тогда как сама армия состоит всего из двадцати тысяч.

Эти офицеры вообще очень несведущие и, в особенности, очень честолюбивые, не способные скомандовать самое простое движение, находят в общественных беспорядках случай к возвышению, который иначе не встретили бы, и множество мексиканских генералов достигли своего звания, никогда не присутствовав в сражении и даже не видав другого огня, кроме огня своей сигарки, которая не выходит у них изо рта; зато они умели ловко направить революцию, и каждая революция доставляла им чин, а иногда и два, таким образом они приобрели звание генералов, то есть возможность при случае в свою очередь провозгласить себя президентом республики, что составляет мечту каждого из их и постоянную цель их усилий.

Мы сказали, что путешественники едва успели спрятаться за прилавок, как несколько ударов, сделанных особым образом в дверь гостиницы, предупредили трактирщика, что таинственные гости, ожидаемые им, начинали прибывать.

Лусачо, трактирщик, был толстый, низенький человек с лукавой физиономией, с серыми, вечно бегающими глазами, с косым взглядом, с толстым брюхом, настоящий тип мексиканского трактирщика, жадного к прибыли, больше, чем два жида, и умевшего очень хорошо — когда обстоятельства этого требовали, то есть, когда дело шло о его выгодах — поступать против совести; он удостоверился одним взглядом, что в зале все было в порядке и ничто не обнаруживало присутствия незнакомцев, потом направился к двери, но, прежде чем отворить ее, вероятно, для того, чтобы доказать свое усердие, заблагорассудил спросить прибывших:

— Кто там?

— Мирные люди, — отвечал грубый голос. — Отвори, именем черта, если не хочешь, чтобы мы выбили дверь.

Лусачо, без сомнения, знал этот голос, потому что несколько резкий ответ, полученный им, показался ему достаточен, и он немедленно начал отодвигать запоры.

Как только дверь была открыта, несколько человек ворвались в гостиницу, толкая друг друга, как будто боялись погони.

Их было человек восемь, в них легко было узнать военных, несмотря на то, что на некоторых был штатский костюм.

Впрочем, они смеялись и шутили громко, что доказывало, что цель их собрания была не так важна, чтобы отнять у них обычную веселость.

Они уселись за один стол, и трактирщик без сомнения, давно знавший их привычки, поставил перед ними бутылку каталонского вина, которое они начали попивать, закурив сигары.

Дверь была оставлена трактирщиком открытой, он, вероятно, счел бесполезным закрывать ее. Посетители входили беспрерывно, и число их скоро увеличилось до того, что зала хотя довольно обширная, совершенно наполнилась. Вновь приходившие следовали примеру первых: они садились за стол, куда им подавали вино и сигары, не опасаясь тех, кто пришел прежде них в гостиницу, а только молча кланяясь им при входе.

Лусачо постоянно бродил вокруг столов, наблюдая за всем, и не подавал ничего без того, чтобы тотчас не получить деньги.

Наконец один из незнакомцев встал и несколько раз ударил по столу своим стаканом, чтобы потребовать молчания.

— Дон Сирвен здесь? — спросил он.

— Здесь, сеньор, — отвечал, вставая, молодой человек лет двадцати с женственными чертами лица, уже отмеченными развратом.

— Удостоверьтесь, что здесь все налицо.

Молодой человек молча поклонился и начал ходить от стола к столу, обмениваясь несколькими словами шепотом с каждым из присутствующих.

Когда дон Сирвен обошел всю залу, он приблизился к тому, кто его звал, и почтительно ему поклонился.

— Сеньор коронель, — сказал он, — собрание полное, кроме одной особы; так как она не дала нам знать, что сделает нам честь своим присутствием, то я…

— Очень хорошо, — перебил полковник, — выйдите из гостиницы, старательно наблюдайте за окрестностями, не позволяйте приблизиться никому, и если особа, известная вам, явится, немедленно введите ее. Вы слышали? Исполните же аккуратно мои приказания. Вы понимаете важность для вас беспрекословного повиновения?

— Положитесь на меня, — отвечал молодой человек.

Почтительно поклонившись своему начальнику, он вышел из гостиницы и затворил за собой дверь.

Тогда присутствующие, не вставая, повернулись на своих скамьях и, таким образом, очутились напротив полковника, который стал в середину залы.

Он подождал несколько минут, чтобы молчание восстановилось, потом, поклонившись присутствующим, сказал:

— Позвольте мне сначала поблагодарить вас за точность, с какой вы явились на свидание, которое я имел честь назначить вам. Я счастлив доверием, которое вам угодно было оказать мне. Поверьте, я сумею сделаться его достойным: оно мне доказывает еще раз, что вы истинно преданы отечеству, и что оно может полагаться на вас в час опасности.

Эта первая часть речи полковника, была встречена рукоплесканиями.

Этот полковник был человек лет сорока, ростом с Геркулеса, похожий скорее на мясника, чем на честного воина, его кошачья физиономия и косые взгляды не внушали никакой симпатии, все чины его были добыты ценой измены.

Но сообщникам своим он внушал неограниченное доверие: они знали, что он был слишком хитер для того, чтобы участвовать в дурном деле.

Дав время энтузиазму утихнуть, он продолжал:

— Я счастлив, сеньоры, не этими рукоплесканиями, но вашей преданностью общественному делу. Вы понимаете — как я, не правда ли? — что мы не можем долее переносить поступки человека, выбранного нами. Он оказался недостойным вверенной ему власти, он изменил своей обязанности, и час отставки скоро пробьет для того, кто нас обманул.

Полковник, без сомнения, долго продолжал бы эту речь, если бы вдруг один из присутствующих, не видя ничего положительного и ясного в этом потоке звучных слов, не прервал его хриплым голосом:

— Все это прекрасно, полковник, всем известно очень хорошо, что мы преданы душой и телом нашему отечеству, но каждая преданность требует платы! Что же мы получим за это в конце концов? Мы собрались сюда не для того, чтобы курить друг другу фимиам, а, напротив, чтобы окончательно условиться. Пожалуйста, приступайте же немедленно к делу.

Полковник сначала несколько оторопел, но оправился почти тотчас же, и, обернувшись с улыбкой к говорившему, сказал:

— Я только что хотел приступить к делу, любезный капитан, но вы перебили меня.

— Когда так, — отвечал капитан, — положим, что я ничего не сказал; объясните же нам все в двух словах.

— Во-первых, — отвечал полковник, — я сообщу вам известие, которое, думаю, будет принято вами с радостью. Мы собираемся в последний раз!

— Хорошо, хорошо, — сказал положительный капитан, ободряя взорами своих товарищей, — прежде скажите нам о награде.

Полковник понял, что хитрость уже невозможна, тем более что все присутствующие принимали сторону своего товарища и начали перешептываться самым зловещим образом.

В ту минуту, когда он решился наконец приступить к делу, дверь гостиницы отворилась, и человек, закутанный в широкий плащ, вошел в залу. Перед ним шел алферец дон Сирвен, который закричал громким голосом, совершенно заглушившим разговор:

— Генерал, кабальеро, генерал!

При этих словах тишина наступила, как бы по волшебству. Тот, которого назвали генералом, остановился посреди залы, обвел взором всех присутствующих, потом снял шляпу, спустил плащ, и явился в полном генеральском облачении.

— Да здравствует генерал Герреро! — закричали все, вставая с энтузиазмом.

— Благодарю, господа, благодарю, — отвечал генерал, кланяясь несколько раз. — Этот горячий прием радует меня, но замолчите, прошу вас, для того чтобы мы могли скорее кончить дело, по которому мы собрались сюда; минуты драгоценны и несмотря на принятые предосторожности наше присутствие в этой гостинице может быть обнаружено.

Все приблизились к генералу с любопытством, которое легко понять. Он продолжал:

— Я немедленно приступлю к делу. Для того чтобы не терять время — чего хотим мы? Свергнуть президента и заменить его другим, который более будет соблюдать наши интересы?

— Да-да! — закричали все.

— Но тут дело идет о нашей голове, — прибавил генерал холодно, — нам нечего обманывать себя на этот счет, если наш план не удастся, победители расстреляют нас без всякой жалости; но нам удастся, — поспешил он прибавить, приметив неприятное впечатление, произведенное этими словами на присутствующих, — нам удастся, потому что мы приступаем решительно к делу страшному, и каждый из нас знает, что его состояние зависит от выигрыша этого дела, начиная от алфереца до бригадного генерала; каждый знает, что от успеха он получит два чина, и что эта ставка довольно хороша для того, чтобы заставить наименее решительного не дрогнуть, когда настанет минута начать борьбу.

— Да-да, — сказал среди глубокой тишины капитан, замечания которого до прихода генерала так смутили полковника, — все это очень хорошо. Действительно, конечно, очень приятно получить разом два чина, но нам обещали еще кое-что от вашего имени, сеньор.

Генерал улыбнулся.

— Вы правы, капитан, — сказал он, — и я намерен сдержать все обещания, сделанные от моего имени, не тогда, как вы имеете право предполагать, когда удастся наше славное предприятие. Может быть, вы боитесь, что тогда я буду искать предлога, чтобы не исполнить моего обещания?

— Когда же? — с любопытством спросил капитан.

— Сейчас, сеньоры, — вскричал генерал громким голосом, обращаясь не к капитану, а ко всему собранию. — Я хочу вам доказать мое полное доверие к вам и к вашему слову!

Радость, удивление, может быть, недоверие до того овладели присутствующими, что они оставались неподвижны и не произносили ни слова.

Генерал рассматривал их с минуту и улыбнулся с насмешливым видом, потом, отвернувшись, пошел к двери гостиницы и отворил ее. Офицеры с жадностью следили за его движениями, едва переводя дух, и не смели еще предаваться жадной радости, овладевшей ими.

Генерал кашлянул два раза.

— Я здесь, — отвечал голос из тумана.

— Принесите мешки, — приказал дон Себастьян и небрежно воротился на середину залы.

Почти тотчас вошел человек с тяжелым кожаным мешком. Этот человек был Карнеро, капатац; по знаку генерала, он положил свою ношу и вышел, но через несколько минут воротился с другим мешком, который положил возле первого, потом, поклонившись своему господину, удалился, и дверь затворилась за ним.

Генерал раскрыл мешки, и золото посыпалось на стол; инстинктивно присутствующие подвинулись вперед и протянули сжатые руки.

— Теперь, сеньоры, — сказал генерал, все бесстрастный, и небрежно положив руку на груду золота, — позвольте мне напомнить вам наши условия, нас здесь тридцать пять человек, не правда ли?

— Тридцать пять, генерал, — отвечал капитан, окончательно сделавшийся оратором собрания.

— Очень хорошо; эти тридцать пять кабальеро, подразделяются таким образом: десять алферецов, из которых каждый должен получить двадцать пять унций. Сеньор дон Хайме Лупо, — обернулся он к полковнику, — потрудитесь передать по двадцать пять унций каждому из этих господ.

Алферецы, или подпоручики, пробились сквозь ряды и подошли получить унции, которые полковник отдал каждому; потом отступили с радостным движением, которого и не думали скрывать.

— Теперь, — продолжал генерал, — двенадцать капитанов, которым, прошу вас, сеньор дон Лупо, передать от меня каждому по пятьдесят унций.

Капитаны положили деньги в карман так же бесцеремонно, как и алферецы.

— У нас есть десять теньентов, которым приходится по тридцать пять унций каждому, не правда ли?

Теньенты, или поручики, нахмурившие было брови, когда капитанам заплатили прежде них, с поклоном получили деньги.

— Остаются теперь три полковника, из которых каждый имеет право на сто унций, — сказал генерал, — благоволите вручить их, любезный полковник.

Тот не заставил два раза повторить просьбу.

Однако не все золото было роздано, на столе оставалось еще довольно значительная сумма.

Генерал дон Себастьян Герреро несколько минут перебирал пальцами унции, сиявшие на огне, наконец он отодвинул золото от себя.

— Сеньоры, — сказал он с приятной улыбкой, — остается почти пятьсот унций, которые совсем мне не нужны, позвольте мне просить вас разделить их между вами, чтобы помочь ждать сигнала, который вы должны получить от меня.

При этой последней любезности, энтузиазм дошел до крайней степени, крики и уверения в преданности сделались неистовы.

Один генерал оставался бесстрастен, присутствуя спокойно и холодно при разделе, которым опять занялся полковник.

Когда все золото исчезло и жар начал остывать, дон Себастьян, который, подобно гению зла, не переставал обводить взглядом, глубоко насмешливым, этих людей, преданных жадности, ударил кулаком по столу, требуя тишины. Все замолчали.

— Сеньоры, — сказал он, — я сдержал все мои обещания, я приобрел право полагаться на вас; мы уже не будем более собираться — я после сообщу вам мои намерения, только будьте готовы действовать при первом сигнале. Через десять дней будет праздник годовщины провозглашения независимости, если мои предвидения не обманывают меня, если ничто не расстроит мои планы, я, вероятно, выберу этот день для приведения в исполнение моего намерения; впрочем, я постараюсь предупредить вас. Теперь разойдемся — уже поздно и более продолжительное заседание в этом месте может компрометировать священные интересы, за которые мы поклялись умереть.

Он любезно поклонился собранию, дойдя до дверей, обернулся:

— Прощайте, сеньоры, — сказал он, — будьте мне верны.

— Мы умрем за вас, генерал! — отвечал от имени всех полковник Лупо.

Генерал поклонился в последний раз и вышел; почти тотчас послышался топот нескольких лошадей, быстро удалявшийся.

— Нам больше нечего здесь делать, кабальеро, — сказал полковник, — разойдемся нимало не медля, только не забудьте последних распоряжений генерала.

— Э-э! — сказал капитан, радостно бренча золотом в кармане. — Дон Себастьян слишком щедр, ему нельзя не быть верным, притом, мне кажется, теперь это единственный человек, способный спасти нашу несчастную страну. Мы слишком любим наше отечество и слишком преданы его интересам для того, чтобы не принести себя в жертву, когда обстоятельства того требуют.

Все, смеясь, рукоплескали этой речи капитана и вежливо раскланявшись друг с другом, они ушли, как пришли, то есть оставили гостиницу один за другим чтобы не привлечь внимания, старательно закутавшись в плащи и положив руку на оружие.

Через четверть часа зала была пуста, и трактирщик окончательно запер дверь.

— Ну сеньоры, — спросил он путешественников, вышедших из-под прилавка, где они сидели два часа, — довольны вы?

— Как нельзя более, — отвечал тот, который до сих пор говорил один.

— Да-да, — сказал трактирщик, — еще три или четыре подобных дела и, надеюсь, я могу удалиться на покой с честным достатком.

— Желаю этого вам, Лусачо, и вот вам обещанные десять унций.

Глава XI[править]

Гулянье Букарели[править]

Мексика — страна величественных горизонтов и великолепных пейзажей.

Описывая Мехико, мы не говорили о прогулках по нему, намереваясь впоследствии сделать им подробное описание.

В Европе, и особенно во Франции, большой недостаток в аллеях внутри города; только с некоторого времени в Париже есть несколько, достойных его. В Испании, напротив, в самом маленьком местечке есть по крайней мере хоть одна Аламеда, где после дневного зноя жители могут дышать вечерним воздухом и отдыхать от трудов. Аламеда — название грациозное и приятное для произношения, которому некоторые ученые, не знающие испанского языка, приписывают латинское происхождение, между тем как оно чисто кастиланское и значит буквально — место, усаженное тополями.

Аламеда в Мехико одна из прелестнейших во всей Америке.

Она находится на краю города и составляет продолговатый квадрат, окруженный стеной, вдоль которой идет довольно глубокий ров, где грязная вода, по милости беспечного правительства, издает сильное зловоние; на каждом углу аламеды есть ворота для экипажей, всадников и пешеходов, которые прогуливаются под густой зеленью ив, тополей и ясеней: это деревья, выбранные с большим умением, ветви их никогда не бывают лишены зелени.

Многочисленные дорожки идут к площадкам, украшенным фонтанами, жасминами, миртами, розами и каменными скамейками для уставших гуляющих; статуи, к несчастью, ниже всякой критики, расставлены везде, но, под влиянием густой тени, шелеста вечернего ветерка, щебетания колибри, перелетающих с цветка на цветок, гармоничного пения соловьев, забываешь мало-помалу эти статуи, предаваясь сладостной мечтательности, во время которой душа уносится в неизвестные области и не принадлежит более земле.

Но Мехико страна контрастов: на каждом шагу варварство идет там об руку с цивилизацией; все экипажи, сделав несколько кругов по Аламеде, направляются в Букарели, и все проезжают весело и равнодушно по аллее, на которую выходит стена с широким окном, с железными заржавленными решетками, из которого вырывается зловонный воздух; это окно дома, где выставляют мертвые тела, где каждый день бросают, как попало, трупы мужчин, женщин и детей, убитых ночью, трупы отвратительные, окровавленные и обезображенные смертью! Какая восхитительная идея поместить этот дом именно между двумя городскими гуляньями!

Гулянье Букарели, названное так по имени вице-короля, украсившего им Мехико, есть ничто иное, как большая аллея, где в два ряда идут ивы и березы с двумя кругообразными площадками, в центре которых находятся фонтаны, украшенные отвратительными аллегорическими статуями, и каменные скамьи для пешеходов.

У входа в Букарели поставлена конная бронзовая статуя Карла IV, действительно замечательное произведение испанского скульптора Мануэля Тольса, отлитая Сальвадором де-ла-Вега; вид этого образцового произведения должен был бы побудить мексиканский муниципалитет снять жалкие статуи, бесславящие два прелестнейшие гулянья столицы.

Из Букарели наслаждаешься великолепным видом, представляемым панорамой гор, утопающих в светлом вечернем тумане; сквозь арки гигантского водопровода виднеются белые фасады вилл; маисовые поля тихо волнуются от ветра и снежные вершины вулканов теряются в облаках.

Только когда ночь совсем настанет, гуляющие, оставив Аламеду, приезжают в Букарели в экипажах, которые сделают два или три круга, потом экипажи, всадники и пешеходы удаляются и гулянье опустеет; вся эта веселая и шумная толпа исчезнет, как бы по волшебству, и сквозь деревья виднеется только какой-нибудь запоздалый гуляющий, который, старательно закутавшись в плащ, спешит к своему дому, потому что ночью воры, нисколько не опасаясь полицейских, занимаются своим ремеслом с дерзостью, которую может придать только уверенность в безнаказанности.

Это было вечером, как всегда, гуляющих было множество; богатые экипажи, блистательные всадники, скромные пешеходы двигались взад и вперед с криками и веселым смехом; солдаты, офицеры, светские люди и леперо смешивались в толпе, небрежно курили сигары с беспечным видом южан.

Зазвонили к вечерне и во всей этой толпе настала торжественная тишина, каждый снял шляпу и перекрестился, потом, когда последний удар колокола затих, крики, разговоры, пение, раздались по-прежнему.

Однако мало-помалу гуляющие направились к Букарели, экипажей сделалось меньше и, когда совсем стемнело, Аламеда опустела.

Всадник, в богатом костюме и на великолепной лошади, которой он управлял с редким искусством, въехал тогда в Аламеду, где проскакал галопом около двадцати минут, словно кого-то отыскивая.

Однако через несколько минут — или он убедился, что поиски его бесполезны, или по какой-нибудь другой причине — он направился к Букарели и поклонился с насмешливым видом нескольким всадникам подозрительной наружности, которые начинали было подъезжать к нему, но которых его мужественная наружность и надменная физиономия удержали в отдалении.

Хотя темнота была слишком велика в эту минуту, для того чтобы было возможно различить лицо всадника, сверх того, полузакрытого широкими полями шляпы, однако все в нем показывало силу и молодость; он был вооружен, точно для ночной экспедиции, и, несмотря на предписание полиции, за седлом его был прекрасный аркан.

Скажем, мимоходом, что аркан считается в Мехико оружием до того опасным, что надо особое позволение, чтобы привязать аркан к седлу лошади на улицах города.

Разбойники, которые тотчас по наступлении ночи распоряжаются на улицах, не употребляют другого оружия, чтобы остановить тех, кого они хотят ограбить; они набрасывают им петлю на шею, скачут во весь опор и несчастный, полуудавленный, оказывается в их руках.

В ту минуту, когда всадник, за которым мы следуем, приехал в Букарели, последние экипажи выезжали оттуда, и скоро там сделалось так же пусто, как и в Аламеде. Он два или три раза проскакал галопом, осматривая перекрестные аллеи, в конце третьего круга всадник, приехавший из Аламеды, быстро проехал по правую его руку, сказав ему шепотом мексиканское приветствие:

— Бесподобная ночь, кабальеро!

Хотя эта фраза не имела ничего особенного, всадник вздрогнул, немедленно повернул свою лошадь и поехал по одному направлению с тем, кто сказал эти слова.

Через минуту оба всадника ехали рядом; первый, как только увидел, что за ним следуют, тотчас замедлил бег своей лошади, как будто имел намерение войти в более прямые сношения с тем, с кем он заговорил.

— Прекрасная ночь для прогулки, сеньор, — сказал первый всадник, вежливо поднося руку к шляпе.

— Действительно, — отвечал второй, — хотя уже становится поздно.

— Тем лучше для некоторых разговоров.

Второй всадник осмотрелся вокруг и, наклонившись к первому, сказал:

— Я почти отчаялся встретить вас.

— Ведь я вас предупредил, что я приеду.

— Это правда; но я боялся, не помешало ли вам что-нибудь.

— Ничто не должно помешать честному человеку исполнить священную обязанность, — отвечал выразительно первый всадник.

Второй поклонился с довольным видом.

— Итак, я могу на вас положиться, сеньор дон… — начал он.

— Не называйте здесь имен, сеньор, — перебил первый всадник. — Такой опытный лесной наездник, как вы, человек, так долго бывший Тигреро, должен помнить, что у деревьев есть уши, а у листьев глаза.

— Да, вы правы, я должен это помнить и помню; но позвольте заметить вам, что если здесь мы не можем говорить о наших делах, так я не знаю уже, где нам сойтись?

— Терпение, сеньор; я хочу вам услужить — вы это знаете; вы мне рекомендованы человеком, которому я ни в чем не могу отказать, предоставьте же мне руководить вами, если хотите, чтобы мы имели успех в деле, которое, признаюсь вам, представляет огромные затруднения и требует чрезвычайной осторожности.

— Я ничего лучше не желаю, но вы должны сказать мне, что я должен делать?

— Теперь весьма немногое: следовать за мной издали туда, куда я намерен вас проводить.

— Мы поедем далеко?

— За казармы Акордада, на небольшую улицу, называемую Каллейон дель-Пайаро.

— Что же я буду делать в этой улице?

— Как вы недоверчивы! — вскричал, смеясь, первый всадник. — Слушайте же: в середине улицы Каллейон дель-Пайаро я остановлюсь перед домом довольно жалкого вида, лошадь мою подойдет держать один человек, и я зайду в дом; через несколько минут после меня подъезжайте вы, только сначала удостоверьтесь, не следят ли за вами; отдайте вашу лошадь тому человеку, который будет держать мою и, не говоря ни слова, даже не показывая ему вашего лица, войдите в дом, затворите за собою дверь, и я отведу вас в такое место, где мы будем говорить не опасаясь. Это решено?

— Совершенно, хотя не понимаю, зачем я, в первый раз приезжающий в Мехико, должен соблюдать такие предосторожности?

Первый всадник улыбнулся с насмешливым видом.

— Вы хотите иметь успех? — спросил он.

— Конечно! — энергично вскричал другой. — Если бы даже мне пришлось лишиться жизни!

— Раз так, делайте, как я говорю.

— Поезжайте, а я следую за вами.

Второй всадник удержал свою лошадь, чтобы дать время своему товарищу опередить его, и оба направились к статуе Карла IV, которая, как мы сказали, стоит у входа в Букарели.

Разговаривавшие позабыли про поздний час ночи и окружавшее их уединение: в ту минуту, когда первый всадник проезжал мимо статуи, на плечи его упал аркан, и его стащили с седла.

— Ко мне! — закричал он задыхающимся голосом.

Второй всадник все видел, быстрее мысли завертел он своим арканом над головой и бросил его на разбойника в ту минуту, когда тот скакал в двадцати шагах от него.

Разбойник был остановлен и сброшен с лошади; он не подозревал, что не у одного него был в распоряжении аркан.

Всадник, не останавливая своей лошади, разрезал аркан, давивший его товарища, и воротившись назад, потащил за собой разбойника.

Первый всадник, так счастливо спасенный, освободился от аркана, сжимавшего его горло, и, еще не совсем оправившись от волнения, свистнул своей лошади, которая прибежала на его зов, сел на нее и воротился к своему освободителю, который остановился и ждал его на некотором расстоянии.

— Благодарю, — сказал он ему. — Теперь я вам предан на жизнь и на смерть; вы меня спасли — я буду это помнить.

— Ба! — отвечал тот. — Я сделал только то, что вы сделали бы на моем месте.

— Может быть; но я буду вам признателен, это так же верно, как и то, что меня зовут Карнеро, — закричал он, забыв, в радости, что незадолго перед тем советовал не произносить имен, и сам выдал свое инкогнито. — Этот разбойник умер?

— Почти что так. Что нам с ним делать?

— Мы здесь в двух шагах от того дома, где выставляют мертвые тела, — отвечал капатац. — Туда легко перенесут труп; хотя этот человек разбойник и хотел меня убить, полиция так дурно устроена в нашей несчастной стране, что если мы совершим неосторожность и оставим его в живых, у нас будут неприятности.

Сойдя наземь, он наклонился к разбойнику распростертому без чувств у его ног, снял с него аркан и холодно добил его рукояткой пистолета.

Потом оба выехали из Букарели, но на этот раз рядом, боясь нового приключения в этом же роде.

Глава XII[править]

Откровенный разговор[править]

Выехав из Букарели, оба всадника разъехались, как условились сначала, то есть капатац поехал вперед, а за ним, несколько поодаль, дон Марсьяль Тигреро, которого читатель, без сомнения, узнал.

Все случилось так, как говорил капатац.

Улицы были пусты; всадники встретили только несколько сонных дозорных, прислонившихся к стенам или ходивших робкими шагами.

Тигреро въехал в улицу Каллейон дель-Пайаро, перед скромным домом увидел лошадь капатаца, которую держал за узду человек неприятной наружности, и с любопытством смотрел на него.

Дон Марсьяль, следуя данным ему инструкциям, надвинул шляпу на глаза, остановился перед дверью, сошел с лошади, кинул узду тому, кто, по-видимому, ждал его, и, не сказав ни слова, решительно вошел в дом, старательно заперев за собою дверь.

Он очутился в совершенной темноте, но, осмотревшись, что, несмотря на темноту, ему было нетрудно — потому что все мексиканские дома выстроены по одному образцу — он пошел вперед и оказался на квадратном дворе, на который выходило несколько дверей; одна из этих дверей была открыта и на пороге стоял человек с сигарой во рту.

Это был Карнеро.

Тигреро подошел к нему, тот посторонился, Тигреро вошел, капатац затворил дверь и, схватив его за руку, шепнул:

— Пойдемте.

Несмотря на уверения в преданности, которые капатац делал незадолго перед тем Тигреро, того несколько тревожила таинственность, с какой его вводили в этот дом; но так как он был молод, силен, хорошо вооружен, храбр и решил дорого продать свою жизнь, он предоставил Карнеро вести себя за руку, напряженно вглядываясь в окружавший его мрак.

Но все окна были закрыты шторами, не пропускавшими никакого света.

Проводник провел Тигреро по нескольким комнатам, пол которых был покрыт циновками, заглушавшими шум шагов, ввел его на лестницу и, отворив ключом, вынутым из кармана, дверь, перед которой наконец остановился, ввел Тигреро в комнату, слабо освещенную лампадой, горевшей перед статуей святой Девы, стоявшей в углу комнаты на пьедестале, покрытом чрезвычайно тонкими кружевами.

— Теперь, — сказал Карнеро, затворив дверь, и Тигреро приметил, что он вынул ключ, — садитесь и будем разговаривать: здесь мы в безопасности.

Дон Марсьяль последовал данному совету и, спокойно усевшись в кресле, бросил вокруг себя любопытный взгляд.

Комната, в которой он находился, была довольно обширна, меблирована богато и со вкусом; несколько дорогих картин висело на стенах, покрытых прекрасными обоями; стол, этажерки, кресла из эбенового и палисандрового дерева украшали комнату; пол был покрыт индейский циновкой; несколько книг было разбросано по столам, а на этажерках стояла серебряная посуда, словом, эта комната дышала комфортом; оба окна, украшенные мавританскими шторами, пропускали чистый воздух, освежавший атмосферу.

Капатац зажег восковые свечи от лампад, поставил их на стол, потом подвинул к Тигреро две бутылки и два серебряных стакана и сел напротив своего гостя.

— Вот херес настоящий — ручаюсь вам, а эта, другая бутылка чингирито, обе к вашим услугам, — сказал он, смеясь. — Предпочитаете водку или вино?

— Благодарю, — отвечал дон Марсьяль. — У меня нет охоты пить.

— Вы не захотите меня оскорбить, отказавшись чокнуться со мной.

— Хорошо, я выпью, если вы позволите, несколько капель чингирито с водой, единственно для того, чтобы доказать вам, что я ценю вашу вежливость.

— Хорошо, — сказал капатац, подавая Тигреро хрустальный графин, оправленный в серебро филигранной работы.

Когда они выпили, капатац стакан хереса, а Тигреро несколько капель чингирито с водой, капатац поставил стакан на стол и сказал:

— Теперь мне надо объяснить вам, зачем я привел вас сюда так таинственно, чтобы рассеять сомнения, которые могли невольно закрасться к вам в душу.

— Я вас слушаю, — отвечал Тигреро.

— Возьмите же сигару, они превосходны.

Он закурил сигару и подвинул пачку дону Марсьялю, тот выбрал одну сигару, и скоро оба собеседника были окружены облаком синеватого и душистого дыма.

— Мы находимся в отеле генерала дона Себастьяна Герреро, — начал капатац.

— Как! — вскричал Тигреро с беспокойством.

— Успокойтесь, никто не видал, как мы вошли; ваше присутствие здесь неизвестно никому по той простой причине, что я провел вас через мой особый вход.

— Я вас не понимаю!

— Однако это очень легко объяснить: дом, в который я привел вас, принадлежит мне, по причинам, о которых слишком долго будет вам рассказывать и которые вовсе для вас не интересны. Я во время отсутствия генерала, когда он был губернатором в Соноре, велел сделать проход для сообщения между этим домом и отелем, кроме меня, никто не знает об этом сообщении, которое в известную минуту, — прибавил он с мрачной улыбкой, — может быть очень для меня полезно. Эта комната составляет часть тех комнат, которые я занимаю в отеле генерала и куда генерал никогда не входит; человек, взявший вашу лошадь, предан мне, и даже если он мне изменит, что, вероятно, случится когда-нибудь, эта измена будет для меня не важна, потому что тайная дверь, которая ведет из дома в отель, так хорошо скрыта, что я не боюсь, чтобы ее нашли; итак, вы видите, вам опасаться нечего, никто не знает о вашем присутствии.

— Но за вами могут прийти в случае, если генерал захочет вас видеть?

— Я это предвидел; моя система ничего не предоставляет случаю; сюда нельзя войти так, чтобы я не узнал этого вовремя, и я всегда успею спрятать ту особу, которая по каким-нибудь причинам не желает быть видимой.

— Это прекрасно устроено, я вижу с удовольствием, что вы человек осторожный.

— Вы знаете, сеньор — осторожность есть мать безопасности, особенно в Мексике эта пословица постоянно оправдывается.

Тигреро поклонился вежливо, но как человек, который находит, что его собеседник слишком распространился об одном предмете и желает, чтобы он перешел к другому.

Капатац прочел этот почти неуловимый оттенок на лице Тигреро и продолжал, улыбаясь:

— Но довольно об этом, перейдем, если вам угодно, к причине нашего свидания. Человек, имя которого бесполезно произносить, но которому я — как я уже имел честь вам говорить — предан телом и душой, прислал вас ко мне за некоторыми сведениями, которые вы желаете узнать; прибавлю теперь, что случившееся сегодня, и великодушие, с каким вы бросились ко мне на помощь, ставят мне законом не только доставить вам сведения, но и помочь в замышляемых вами планах, каковы бы ни были опасности, которым я подвергнусь, помогая вам. Теперь говорите со мною откровенно, не скрывайте от меня ничего; вы останетесь вполне довольны вашей откровенностью со мной.

— Сеньор, — отвечал Тигреро растроганным тоном, — благодарю вас, тем более что вы знаете так же хорошо, как и я, сколько опасностей окружают — я не скажу успех, но только исполнение этих планов.

— Вы говорите правду; но гораздо лучше, чтобы эти планы, пока были мне неизвестны, для того, чтобы вы имели полную свободу расспрашивать меня.

— Да-да, — сказал Тигреро, печально, качая головой, — мое положение так ненадежно, борьба, которую я предпринимаю, безумна, что, хотя меня поддерживают искренние друзья, я должен соблюдать чрезвычайную осторожность. Скажите же мне, все, что вы знаете о судьбе несчастной донны Аниты Торрес: точно ли она сошла с ума, как распространились слухи?

— Вы знаете, что случилось в пещере после вашего падения в пропасть?

— Нет! Я ничего не знаю о том, что случилось после того, как меня оставили, считая мертвым.

Карнеро подумал с минуту.

— Послушайте, дон Марсьяль — для того чтобы я мог отвечать на вопрос, сделанный вами, вы должны выслушать вам довольно длинный рассказ. Готовы ли вы слушать его?

— Да, — отвечал Тигреро, не колеблясь, — потому что я многого не знаю, а мне нужно знать все; говорите же, сеньор, и как ни были бы тягостны для меня некоторые вещи в этом рассказе, не скрывайте от меня ничего, умоляю вас.

— Я буду вам повиноваться; притом, еще не очень поздно, у нас время есть и через два часа вы узнаете все.

— Жду с нетерпением, чтобы вы начали.

Капатац довольно долго оставался погружен в глубокие и серьезные размышления, наконец он поднял голову, наклонился вперед и, облокотясь левой рукой о стол, начал:

— В то время, когда случились происшествия, о которых я вам говорю, я был управителем в Пальмаре и был свидетелем некоторых из этих происшествий, а о других только слышал. Когда команчи приехали с белыми охотниками, дон Сильва Торрес лежал смертельно раненный, сжимая в руках свою дочь Аниту, которая вдруг сошла с ума, видя, как вы полетели в пропасть с индейским вождем.

Дон Себастьян Герреро был единственным родственником, оставшимся у несчастной молодой девушки, ее и отвезли к нему в асиенду Пальмар.

— Как! — с удивлением вскричал Тигреро. — Дон Себастьян родственник донны Аниты?

— Вы этого не знали?

— Совсем не знал; однако я несколько лет находился в отношениях довольно коротких с фамилией Торрес, я был даже их Тигреро.

— Я это знаю; вот каково это родство: дон Себастьян женился на племяннице дона Сильвы — вы видите, что они были очень близкие родственники; только по причинам, мне неизвестным, через несколько лет после свадьбы генерала оба семейства поссорились и прекратили сношения между собой; вот, вероятно, по какой причине вы никогда не слыхали о родстве Сильвы и Торресов.

— Продолжайте! — сказал Тигреро. — Как генерал принял свою родственницу?

— В то время его не было в асиенде, но к нему послали нарочного; этот нарочный был я; генерал поспешил приехать, он казался очень огорченным двойным несчастьем, постигшим молодую девушку, отдал приказания, чтобы с ней обращались хорошо, определил несколько женщин для ее прислуги и воротился в Сонору, куда его призывали очень важные события.

— Да-да, я слышал об этом вторжении французов, предводитель которых был расстрелян по приказанию генерала; вы говорите об этих событиях, не правда ли?

— Да. Почти тотчас после этих происшествий генерал воротился в Пальмар. Он очень переменился; ужасная смерть дочери сделала его мрачным и еще более жестоким ко всем, с кем случай сводил его. Целую неделю он не выходил из своей комнаты и не хотел принимать никого из нас, наконец, в один из дней он меня позвал, чтобы спросить о том, что случилось в асиенде во время его отсутствия. Я мог немногое рассказать ему; жизнь была слишком проста и слишком однообразна в этом отдаленном жилище, для того чтобы там могло произойти что-нибудь интересное, в особенности для него; однако он выслушал меня, не прерывая, опустив голову на руки, нахмурив брови и, по-видимому, очень интересовался тем, что я ему говорил, особенно, когда дело шло о бедной донне Аните, кроткое помешательство которой трогало до слез даже нас, грубых мужчин, когда мы видели, как она, бледная, как призрак, блуждала по аллеям сада, произнося шепотом одно имя, все одно, которого никто из нас не мог расслышать, и подняв к небу свое прекрасное лицо, залитое слезами. Генерал все выслушал, потом, когда я замолчал, он довольно долго не говорил ни слова; приподняв, наконец, голову, он взглянул на меня с раздраженным видом.

— Что вы тут делаете? — спросил он меня с гневом.

— Я жду приказания вашего превосходительства.

— Он посмотрел на меня опять, как будто хотел прочесть в моих мыслях, и положил руку на мое плечо.

— Карнеро, — сказал он мне, — вы уже давно служите мне, берегитесь, чтобы я скоро не отказал вам; я не люблю слишком умных и слишком проницательных слуг.

Я хотел извиниться; он перебил меня:

— Ни слова! — сказал он. — Воспользуйтесь моим советом, а теперь проводите меня в комнату донны Аниты.

Я повиновался, потупив голову. Генерал оставался взаперти с молодой девушкой около часа. Что происходило между ними, я не знаю; правда, я слышал, что генерал несколько раз возвышал голос и говорил гневным тоном; донна Анита плакала и как будто просила о чем-то; но. осторожность предписывала мне держаться поодаль, так что я не мог понять ни одного из слов генерала. Когда он вышел, он был очень бледен, и резким тоном приказал мне приготовить все к его отъезду. На другой день, на восходе солнца, мы отправились в Мехико, донну Аниту несли за нами в паланкине. Путешествие было продолжительное, но генерал даже не приближался к паланкину. Донну Аниту тотчас по приезде отвезли в монастырь бернардинок, где она была воспитана; добрые сестры приняли ее со слезами горестного сочувствия. Генерал, используя свое влияние, легко сделался опекуном молодой девушки и тотчас взялся за управление ее имением, которое, как вам известно, весьма значительно даже в здешнем краю, где так много богатых людей.

— Я это знаю, — со вздохом сказал Тигреро.

— Окончив все это, — продолжал капатац, — генерал воротился в Сонору, чтобы устроить свои дела и передать дела губернатору, назначенному на его место и который уже прибыл на свое место. Я не скажу вам, что было потом: вы это знаете; притом мы воротились в Мехико только две недели назад, и вы, и ваши друзья следовали за нами почти следом от Скалистых гор.

Тигреро приподнял голову.

— Это все? — спросил он.

— Все, — отвечал капатац.

— Честное слово? — Продолжал дон Марсьяль, пристально глядя на него.

Карнеро колебался.

— Ну нет, — отвечал он наконец. — Я еще должен вам рассказать кое-что.

Глава XIII[править]

Дон Марсьяль[править]

Капатац встал, отворил дверь, вышел на минуту, воротился на свое место напротив Тигреро, налил стакан хереса, опорожнил его разом, опустил голову на руки и молчал.

Дон Марсьялъ с удивлением следил за движениями капатаца; видя, наконец, что он не решается рассказать ему то, чего он ждал с таким нетерпением, он наклонился и слегка дотронулся до него.

Карнеро вздрогнул, как будто его коснулось раскаленное железо.

— Стало быть то, что вы мне откроете, ужасно? -спросил Тигреро шепотом.

— Так ужасно, друг, — отвечал капатац со страхом, которого невозможно передать, — что, находясь один с вами в этой комнате, куда не может забраться ни один шпион, я опасаюсь сказать вам это.

Тигреро печально покачал головой.

— Говорите, друг мой, — сказал он кротким голосом. — Я вытерпел столько жестоких горестей в несколько месяцев, что все пружины души моей давно разорвались от отчаяния; как ни ужасен удар, угрожающий мне, я перенесу его, не бледнея. Увы! Горе уже не имеет на меня влияния.

— Да, вы человек высеченный из гранита — я это знаю, вы стойко боролись с несчастьем; но, поверьте, дон Марсьяль, есть страдания в тысячу раз ужаснее смерти, и я не сознаю себя вправе возбуждать в вас эти страдания.

— Сострадание, которое вы оказываете мне, более ничего, как слабость, друг мой. Я не могу умереть прежде чем исполню дело, которому посвятил свою бесцветную жизнь, я поклялся во что бы то ни стало защищать, не жалея своей жизни ту, которая в более счастливое время была моей невестой.

— Исполняйте же вашу клятву дон Марсьяль, потоку что бедная девушка никогда не находилась в такой большой опасности.

— Что вы хотите сказать? Ради Бога, объяснитесь! — вскричал Тигреро.

— Я хочу сказать, что дон Себастьян желает присвоить себе несметные богатства своей родственницы, которые ему нужны для успеха его честолюбивых планов; я хочу сказать, что, без угрызений совести, без стыда, отложив в сторону всякое человеческое уважение, забывая, что несчастная вверена ему законом, помешана, он холодно хочет сделаться ее палачом.

— Кончайте! Кончайте! Какой страшный план мог составить этот человек?

— О! — вскричал капатац с ужасной иронией. — Этот план прост, честен, его хвалят некоторые люди и находят его удивительным, великолепным.

— Вы терзаете меня!

— Узнайте же все: генерал дон Себастьян Герреро хочет жениться на своей родственнице.

— Жениться! — вскричал Тигреро с испугом. — Но это невозможно.

— Невозможно! — повторил с насмешкой капатац. — О! Как мало знаете вы этого человека с неумолимой волей, дикого зверя с человеческим лицом, который безжалостно уничтожает все осмеливающееся ему сопротивляться; он хочет жениться на донне Аните, захватить ее богатства — и женится на ней, говорю вам.

— Но она помешана.

— Да, помешана.

— Кто же осмелится совершить такой святотатственный брак?

— Полноте! — отвечал капатац, пожимая плечами. — Вы забываете, что генерал обладает талисманом, с которым все возможно, все покупается: люди, женщины, честь и совесть!.. Золото!..

— Это правда! Это правда! — вскричал Тигреро с отчаянием и, закрыв лицо руками, он оставался неподвижен, как будто вдруг его поразил громовой удар.

Наступило продолжительное молчание, во время которого слышалось только заглушаемое рыдание, разрывавшее грудь Тигреро.

Страшно было смотреть на этого человека, храброго, испытанного несчастьем — почти побежденного отчаянием и плакавшего, как робкий, отчаявшийся ребенок.

Капатац, скрестив руки на груди, с бледным лицом и с нахмуренными бровями, смотрел на Тигреро с выражением кроткого и сочувственного сострадания.

— Дон Марсьяль! — сказал он, наконец, резким и повелительным голосом.

— Что вы хотите? — спросил Тигреро, с удивлением поднимая голову.

— Я хочу, чтобы вы выслушали меня, потому что я еще не все сказал.

— Что еще можете вы сообщить мне? — с горечью спросил Тигреро.

— Приподнимитесь, как мужчина, вместо того чтобы сгибаться под тяжестью отчаяния, как ребенок или слабая женщина. Неужели у вас в сердце не остается никакой надежды?

— Ведь вы мне сказали, что у этого человека неумолимая воля, которой ничто не может сопротивляться?

— Я точно сказал вам это, но разве это причина, чтобы отказаться от борьбы, или вы считаете его неуязвимым?

— Да, — с жаром закричал Тигреро, — я могу его убить!

Капатац презрительно пожал плечами.

— Убить его, — повторил он: — полноте! Это мщение глупцов; притом вам всегда остается это средство, когда не будет никаких других; нет, вы можете сделать другое.

Дон Марсьяль пристально посмотрел на капатаца,

— Стало быть, и вы ненавидите его, если не боитесь говорить со мной таким образом? — сказал он.

— Это все равно, ненавижу я его или нет, только бы я был вам полезен.

— Это правда, — прошептал Тигреро.

— Притом, — продолжал капатац, — вы забываете, кем вы рекомендованы мне!

— Валентином, — сказал дон Марсьяль.

— Валентином, да, Валентином, который так же, как и вы, спас мне жизни и которому я обещал вечную признательность.

— О! Сам Валентин давно отказался от борьбы с этим демоном, — уныло сказал дон Марсьяль.

Капатац засмеялся.

— Вы думаете? — сказал он с иронией.

— Что мне за дело? — прошептал Тигреро.

— Горе делает вас эгоистом, дон Марсьяль; но я прощаю вам, потому что я сам осудил вас на страдание.

Капатац замолчал, выпил хереса и продолжал.

— Тот плохой врач, кто, сделав болезненную операцию, не сумеет приложить лекарств, которые могут залечить раны.

— Что вы хотите сказать? — вскричал Тигреро невольно заинтересовавшись тоном, которым были произнесены эти слова.

— Неужели вы думаете, — продолжал капатац, — друг мой, что я решился бы возбудить в вас такое страдание, если бы не имел возможности доставить вам большую радость? Скажите, неужели вы это думаете?

— Берегитесь, сеньор, — вскричал Тигреро трепещущим голосом. — Берегитесь! Я не знаю почему, но я невольно почувствовал надежду и предупреждаю вас, что если эта последняя мечта, которую вы стараетесь вложить в мою душу, обманет меня на этот раз, вы убьете меня так же верно, как кинжалом.

Капатац улыбнулся с невыразимой кротостью.

— Надейтесь, друг мой, говорю я вам, — продолжал он. — Я именно хочу, чтобы вы надеялись.

— Говорите, сеньор, — отвечал Тигреро. — Я вас слушаю с доверием, клянусь вам, я не считаю вас способным играть таким горем, как мое.

— Хорошо; вот именно каким я хотел вас видеть. Теперь выслушайте меня: я вам сказал, не правда ли, что по приезде в Мехико донну Аниту отвез в монастырь бенардинок дон Себастьян?

— Да, я помню, кажется, вы это сказали.

— Очень хорошо; донна Анита была принята с распростертыми объятиями добрыми монахинями, воспитавшими ее; молодая девушка, очутившись среди подруг своего детства, окруженная внимательным и разумным попечением, расхаживая свободно под огромными деревьями, укрывавшими ее первые годы, почувствовала, что в душу ее возвратилось спокойствие; горе ее мало-помалу сменилось кроткой меланхолией, мысли ее, расстроенные страшной катастрофой, приняли опять свое равновесие — словом, помешательство исчезло от нежных ласк монахинь.

— Итак! — воскликнул дон Марсьяль. — К ней возвратился рассудок!

— Не смею утверждать, потому что для всех она слывет еще помешанной.

— Но когда так!.. — вскричал Тигреро, задыхаясь.

— Когда так, — продолжал капатац, с намерением делая ударение на каждом слове, и пристально глядя на своего собеседника, — если все это думают, стало быть, это неправда.

— Но вы как знаете все эти подробности?

— Самым простым образом; несколько раз дон Себастьян посылал меня с поручениями к настоятельнице, и я случайно узнал в сестре-привратнице мою родственницу, которую считал умершей; добрая женщина — от радости, а может, также, чтобы вознаградить себя за продолжительное молчание, которое она должна сохранять, — рассказывает мне каждый раз, что говорится и делается в монастыре; я слушаю ее с удовольствием -понимаете ли вы теперь?

— О продолжайте! Продолжайте!

— Я почти кончил; по словам моей родственницы, бернардинки, особенно настоятельница, против плана генерала.

— О праведные женщины! — с простодушной радостью вскричал Тигреро.

— Не правда ли, — сказал, смеясь, капатац, — вот, вероятно, по какой причине они сохраняют в тайне возвращение к рассудку своей пансионерки, без сомнения, надеясь, что пока бедная девушка будет слыть помешанной, генерал не осмелится жениться на ней. К несчастью, они не знают с кем имеют дело, не знают свирепого честолюбия этого человека, для удовлетворения которого он не отступит ни перед каким преступлением.

— Увы! — простонал Тигреро с унынием. — Вы видите, друг мой, я погиб!

— Подождите, подождите, друг мой! Ваше положение может быть не так отчаянно, как вы предполагаете.

— У меня сердце разрывается.

— Мужайтесь и выслушайте меня до конца. Вчера я был в монастыре; настоятельница, с которой я имел честь говорить, рассказала мне под секретом — зная, как я интересуюсь донной Анитой, несмотря на то, что служу у дона Себастьяна, — что молодая девушка изъявила намерение говорить с духовником.

— По какой причине?

— Не знаю.

— Но это желание легко удовлетворить; я полагаю — в каждом монастыре есть свои аббаты.

— Ваше замечание справедливо, только кажется, что, по причинам мне не известным, ни настоятельница, ни донна Анита не хотят приглашать ни одного из этих аббатов, и…

— И что? — с живостью перебил дон Марсьяль.

— Настоятельница поручила мне пригласить францисканца или доминиканца, к которому я имел бы доверие.

— А!

— Вы понимаете, друг мой?

— Да-да, продолжайте!

— И привести его туда.

— И вы нашли? — спросил дон Марсьяль задыхающимся голосом.

— Кажется, что так, — улыбаясь, отвечал капатац.

— Когда вы должны вести его туда?

— Завтра в вечерню.

— Очень хорошо; и вы, без сомнения, назначили ему место, где он должен вас ждать?

— Он должен меня ждать в Париане, где я с ним сойдусь при первом ударе к вечерне.

— Я уверен, что он не опоздает.

— И я также. Что же, сеньор, как вы находите, потеряли вы время, слушая меня?

— Я нахожу, — отвечал дон Марсьяль, с улыбкой протягивая руку капатацу, — что вы очаровательный собеседник и рассказываете очень хорошо.

— Вы мне льстите.

— Нет, клянусь вам; кроме того, я нахожу, что бернардинки добрые и превосходные женщины.

— Теперь нам надо расстаться, — сказал, вставая, капатац.

— Уже?

— Я должен в эту ночь провожать моего господина в какую-то поездку за город.

— Вероятно, на какой-нибудь заговор.

— Я этого боюсь, но что же делать, я принужден повиноваться.

— Так выгоняйте же меня.

— Я это и сделаю сейчас. Кстати, вы видели дона Валентина после вашего приезда?

— Нет еще, эта продолжительная разлука тревожит меня. Если бы было не так поздно и я знал дорогу, то отправился бы просить гостеприимства у дона Антонио Ралье, его соотечественника, чтобы узнать о нем.

— Вы знаете адрес дона Антонио Ралье?

— Знаю: он живет в улице Монтерилло.

— Это в нескольких шагах; если вы желаете, я велю вас проводить туда.

— Я очень буду вам обязан. Но кому?

— Разве вы забыли человека, который держит вашу лошадь? Он проводит вас.

— Тысячу раз благодарю.

— Полноте! Не стоит благодарности. Вы завтра пойдете гулять в Париан?

— Я очень желаю видеть вашего францисканца.

Оба улыбнулись.

— Теперь дайте мне вашу руку и расстанемся.

Они вышли.

Капатац провел Тигреро по тем же коридорам. Капатац, отворив последнюю дверь, высунул голову: улица была пуста, посмотрев направо и налево, он свистнул, и через несколько минут послышались шаги и явился пеон, ведя за узду лошадь Тигреро.

— Прощайте, сеньор, — сказал капатац. — Благодарю вас за приятный вечер, который вам угодно было посвятить мне. Пиллат, проводи этого кабальеро в улицу Монтерилло и покажи ему дом дона Антонио Ралье.

— Слушаюсь, — лаконично отвечал пеон.

Друзья простились в последний раз, Тигреро сел в седло и поехал за Пиллатом, между тем как капатац воротился в дом, заперев за собой дверь.

После бесчисленных поворотов, всадник и пешеход добрались наконец до улицы, по величине которой Тигреро счел ее принадлежащей к аристократическому кварталу.

— Вот улица Монтерилло, — сказал пеон, — а вот и дон Антонио, которого вы ищете, — прибавил он, указывая на всадника, сопровождаемого тремя слугами верхом и хорошо вооруженными.

— Вы это знаете наверное? — спросил Тигреро.

— Еще бы! Я его знаю хорошо.

— Если так, примите этот пиастр, друг мой, и ступайте, мне больше не нужны ваши услуги.

Пеон поблагодарил и ушел.

Во время этого разговора всадник остановился, очевидно встревоженный.

— Подъезжайте без опасения! — закричал ему Тигреро. — Я друг.

— О-о! Теперь поздно встречать друга на улице, — отвечал дон Антонио, который, однако, подъехал, не колеблясь, но положив руку на оружие, на случай неожиданного нападения.

— Я Марсьяль Тигреро.

— Это другое дело. Чего желаете вы? Гостеприимства? Я велю слуге проводить вас в мой дом, потом оставлю вас до завтра, потому что я занят.

— Принимаю ваше предложение, но, одно слово…

— Говорите!

— Где дон Валентин?

— Вам нужно его видеть?

— Чрезвычайно.

— Пойдемте же со мной, я еду к нему.

— Само небо устроило так кстати! — вскричал Тигреро, следуя за доном Антонио.

Глава XIV[править]

Свидание[править]

Было очень поздно, когда заговорщики расстались и последняя группа офицеров вышла из гостиницы; на шоссе уже слышался топот лошаков и лошадей индейцев; ехавших на рынок; и хотя темнота была еще сильна, однако звезды начали исчезать на небе, холод сделался пронзительнее — словом, все возвещало скорое явление рассвета.

Оба путешественника опять сели за стол друг против друга, безмолвные и неподвижные, как статуи.

Трактирщик ходил по зале с озабоченным видом, как бы прибирая и чистя, но в действительности довольно растревоженный и желая в глубине сердца поскорее освободиться от этих двух зловещих посетителей, молчание и воздержанность которых мало внушали ему доверие.

Однако тот, что один говорил за себя и за товарища, два раза слегка ударил по столу: трактирщик тотчас подбежал на этот зов.

— Чего вы желаете? — спросил он с раболепным видом.

— Ваш посланец долго не возвращается, — cказал незнакомец. — Ему следовало бы уже воротиться.

— Извините, сеньор, отсюда далеко до улицы Монтерилло, особенно когда идешь пешком, однако, я думаю, что пеон скоро воротится.

— Да услышит вас небо! Подайте нам тамариндовук настойку.

В ту минуту, когда трактирщик принес требуемую настойку, постучали в дверь.

— Вот, может быть, наш посланный, — сказал незнакомец.

— Весьма возможно, сеньор, — отвечал трактирщик.

Он немного растворил дверь, которая удерживалась изнутри крепкой железной цепью, не позволявшей отворяться более нескольких дюймов, так что никакой посетитель не мог проскользнуть в дом без позволения хозяина.

Эта мера предосторожности, очень благоразумная и вместе с тем очень простая, принята во всей Мексике из-за того недоверия, какое внушает жителям организация мексиканской полиции, покровительствующей ворам.

Обменявшись несколькими словами шепотом с пришедшим, трактирщик снял цепь и отворил дверь.

— Сеньор, — обратился он к незнакомцу, пившему настойку, — вот ваш посыльный.

— Наконец! — с радостью вскричал путешественник, поставив стакан на стол.

Вошел пеон, вежливо снял шляпу и поклонился.

— Ну, друг мой, — спросил незнакомец, — вы нашли того человека, к которому я вас посылал?

— Нашел, сеньор, мне посчастливилось встретить его в ту минуту, когда он возвращался с улицы Сант-Агустин.

— А-а! Что же он сказал, получив мою записку?

— Во-первых, сеньор, он дал мне пиастр, потом сказал: «Воротись, как можно скорее, и скажи тому, кто послал тебя, что я поспею на свидание, назначаемое им, почти в одно время с тобой!»

— Так что…

— Так что он будет здесь, вероятно, через несколько минут.

— Очень хорошо! Ты малый умный, — отвечал незнакомец. — Вот тебе еще пиастр, теперь ты можешь уйти.

— Благодарю, сеньор, — сказал пеон, весело кладя пиастр в карман. — Если бы каждый месяц было по две ночи такие, как эта, то через год я разбогател бы.

И, поклонившись во второй раз, он вышел из залы по всей вероятности затем, чтобы отправиться спать.

Пеон не солгал, потому что не прошло и десяти минут после его ухода, как раздался топот лошадей, и не только постучались в дверь, но и позвали несколько раз.

— Отворяйте смело, хозяин, — сказал незнакомец. — Я знаю этот голос.

Трактирщик повиновался, и несколько человек вошли в залу.

— Наконец, вы воротились, любезный Валентин! -вскричал по-французски вошедший, с живостью подходя к путешественникам, которые, со своей стороны, подходили к нему.

— Благодарю за скорость, с которой вы явились на мое приглашение, любезный Ралье, — ответил охотник.

Трактирщик закусил губы, услышав, что говорят на языке, которого он не понимал.

— Гм! Это англичане, — прошептал он с досадой.

— Лусачо, — обратился Валентин к трактирщику; — я должен говорить о важных делах с этими кабальеро, так как я желаю, чтобы вы не мешали, я вас прошу уступить мне эту залу на один час.

— Сеньор… — прошептал трактирщик.

— Я понимаю, вы хотите денег, — хорошо, я вам дам, но с условием, что никто не войдет сюда, пока я не позову.

— Однако, сеньор…

— Выслушайте меня и не перебивайте! Еще не рассветет часа два, итак, до тех пор вы не отворяйте вашей гостиницы. Вы не можете ожидать посетителей; я покупаю у вас каждый час по унции. Вы согласны?

— Я думаю, сеньор, за эту цену я продам вам весь день, если вы желаете.

— Этого не нужно! — вскричал, смеясь, охотник. — Только я не хочу, чтобы подслушивали и подсматривали.

— Я человек честный, сеньор.

— Желаю думать так; только я предупреждаю вас, что если я увижу в щель глаз или ухо, я сейчас пошлю пулю в знак предостережения; а я имею несчастье стрелять очень метко.

— Я позабочусь, чтобы мои люди не беспокоили вас.

— Вы удивительный трактирщик! Я предсказываю вам, что вы быстро разбогатеете, потому что очень хорошо понимаете ваши интересы.

— Я стараюсь угодить тем, кто удостаивает своим присутствием мою гостиницу.

— Прекрасное рассуждение. Вот вам две обещанные унции и два пиастра в придачу за ту закуску, которую вы нам подадите. Прикажите поставить лошадей этих кабальеро в конюшню и оставьте нас.

Трактирщик поклонился, сделал гримасу в виде улыбки, принес с проворством — не весьма обыкновенным в людях его звания — заказанную закуску и низко поклонился охотнику.

— Теперь, — сказал он, — никто не войдет сюда без моего приказания.

Он вышел.

Пока Валентин уговаривался с трактирщиком, присутствующие молчали, внутренне смеясь над странным способом действия охотника и над неопровержимыми аргументами, которые он употребил для того, чтобы избавиться от шпионства, которого всегда должно опасаться в подобных местах, где хозяева обыкновенно служат нескольким сторонам сразу, и нисколько не совестятся изменять тем, кто дорого им платит.

— Теперь, — сказал Валентин, как только дверь затворилась за трактирщиком, — мы по крайней мере будем разговаривать безопасно.

— Говорите по-испански, друг мой, — отвечал Ралье.

— Зачем же? Так приятно разговаривать на своем языке, когда редко находишь случай, как, например, я. Уверяю вас, Курумилла этим не оскорбится.

— Я вам говорю это не для вождя, дружба которого к вам мне известна.

— Для кого же?

— Для дона Марсьяля, который приехал со мной и имеет сообщить вам что-то важное.

— О-о! Это меняет положение, — сказал охотник, тотчас заменив французский язык испанским. — Вы здесь, любезный дон Марсьяль?

— Да, сеньор, — отвечал Тигреро, выходя из тени, в которой он стоял до сих пор, и сделал несколько шагов вперед. — Я очень рад увидеться с вами.

— Кого вы еще привезли с собой, любезный Антуан?

— Меня, друг мой, — сказал третий человек, сбрасывая с себя плащ. — Брат мой думал, что в случае тревоги лучше, если он будет не один.

— Брат был прав, любезный Эдуард, и я благодарю его за прекрасную мысль, которая доставила мне удовольствие пожать вам руку. Теперь, сеньоры, если вам угодно, мы сядем и поговорим, потому что, если я не ошибаюсь, нам надо пересказать друг другу вещи очень важные, в особенности для меня.

— Действительно, так, — отвечал Антуан Ралье, садясь, и его примеру немедленно последовали остальные.

— Если вы хотите, — начал Валентин, — мы начнем по порядку, таким образом, мы кончим гораздо скорее — вы знаете, что минуты драгоценны.

— Прежде всего, друг мой, — сказал Антуан Ралье, — позвольте мне от имени всех моих родных и от меня самого поблагодарить вас еще раз за услуги, которые вы оказали нам во время нашего путешествия по Скалистым горам; без вас, без вашей разумной дружбы и вашей мужественной преданности, мы никогда 6ы не выбрались из ущелий, где погибли бы самым жалким образом.

— К чему, друг мой, напоминать в эту минуту?

— К тому, — с живостью перебил Антуан Ралье, -чтобы вы убедились, что можете располагать всеми нами, как вам заблагорассудится: руки, кошелек и сердце — все вам принадлежит.

— Я это знаю, друг мой: вы видите, что я, не колеблясь, обратился к вам, рискуя даже скомпрометировать вас. Оставим же это и приступим к делу. Что вы сделали?

— Я исполнил ваше приказание, друг мой: по вашему желанию я нанял и меблировал дом на улице Такуба.

— Извините, вам известно, что я очень мало знаю Мехико: я приезжал сюда редко и никогда не оставался надолго.

— Улица Такуба одна из главных в Мехико; она напротив дворца и в двух шагах от той улицы, где я сам живу с моими родными.

— Прекрасно! Под каким именем нанят этот дом для меня?

— Под именем дона Серапио де-ла-Ронда. Ваши слуги уже два дня, как приехали.

— То есть?

— То есть, Весельчак и Черный Лось: первый — ваш мажордом, а второй ваш камердинер; они все привели в порядок, и вы можете переехать, когда хотите.

— Сегодня же.

— Я сам вас провожу.

— Благодарю! А потом?

— Потом брат мой Эдуард нанял от своего имени у заставы Сан-Лазаро небольшой домик, где десять лошадей тотчас будут помещены в великолепной конюшне.

— Хорошо — это касается Курумиллы: он будет жить в этом доме с вашим братом.

— Теперь приступим к другому, друг мой.

— Говорите!

— Вы не будете на меня сердиться?

— На вас? Полноте! — сказал Валентин, протягивая ему руку.

— Не зная, довольно ли у вас денег — а вы знаете, друг мой, что денег понадобится вам много…

— Знаю; ну так что ж?

— Ну…

— Я вижу, что я должен прийти к вам на помощь, любезный Антуан; так как вы считаете меня бедным охотником без копейки за душой и так как сердце ваше полно деликатности, то в каком-нибудь уголку моей спальни, в каком-нибудь ящике, от которого вы дадите мне ключ, вы положили пятьдесят, а может быть, и сто тысяч пиастров с намерением, если эта сумма окажется недостаточной, предложить мне более — не правда ли?

— Вы будете сердиться на меня за это?

— Напротив, я очень вам признателен, друг мой.

— О благодарю!

— Вы за что благодарите меня, любезный Антуан?

— За то, что вы принимаете сто тысяч пиастров.

Валентин улыбнулся.

— Вы именно таковы, каким я считал вас! Только, благодаря вас от глубины всего сердца за услугу, которую вы хотели мне оказать, я не принимаю ее.

— Вы отказываете мне, Валентин? — сказал Ралье печально.

— Я вам не отказываю, друг мой, я просто вам говорю, что мне не нужны эти деньги, и вот вам доказательство, — прибавил он, вынимая из портфеля бумагу, сложенную вчетверо, которую он подал своему соотечественнику. — Вы банкир, следовательно, вы знаете дом Торнуда Дэвидсона и КR.

— Это самый богатый банкирский дом в Сан-Франциско.

— Разверните же эту бумагу и прочтите.

Ралье повиновался.

— Неограниченный кредит открыт на меня Торнудом, — вскричал он голосом, дрожащим от радости.

— Это вам не нравится? — спросил Валентин, улыбаясь.

— Напротив, стало быть, вы богаты?

Облако печали пробежало по лицу охотника.

— Я вас огорчаю, друг мой?

— Ах! Вы знаете, некоторые раны не закрываются никогда. Да, друг мой, я богат; Курумилла, Весельчак и я, после смерти моего молочного брата, мы одни знаем в Апачерии самые богатые прииски, какие только существуют на свете. Я не поехал с вами в Мехико, для того, чтобы съездить на эти прииски. Теперь вы понимаете? Но что значит для меня это несметное богатство, когда сердце мое умерло и все радости моей жизни уничтожены навсегда!

Под тяжестью глубокого волнения, охотник опустил голову на грудь и подавил рыдание.

Курумилла встал среди всеобщей тишины, потому что никто не решался сказать слов утешения видя столь сильное горе и, положив руку на плечо Валентина, сказал мрачным голосом:

— Искатель Следов помни, что ты поклялся отмстить за нашего брата.

Охотник выпрямился, как будто его ужалила змея, и, крепко пожав руку, протянутую ему индейцем, смотрел на него с минуту со странной пристальностью.

— Только одни женщины плачут по мертвым, потому что не могут за них отмстить, — продолжал индеец тем же резким тоном.

— Да, вы правы, — отвечал охотник с лихорадочной энергией. — Благодарю вас, вождь, вы заставили меня опомниться.

Курумилла приложил к своему сердцу руку друга и оставался с минуту неподвижен; наконец, он выпустил руку Валентина, сел и, завернувшись в свой плащ, впал в прежнюю немоту, из которой могло его вывести только такое важное обстоятельство. Валентин два раза провел рукой по лбу, орошенному холодным потом, и силился улыбнуться.

— Простите мне, что я на минуту забыл возложенную на себя роль, друзья, — сказал он кротким голосом.

Три руки молча были протянуты к нему.

— Теперь, — продолжал он твердым голосом, но в звуках которого еще слышался отголосок бури, — поговорим о бедной донне Аните Торрес.

— Увы! — отвечал Антуан Ралье. — Я ничего не могу сказать о ней, хотя сестра моя Елена — ее подруга в монастыре бернардинок, куда я ее отдал по вашему желанию — дала мне знать, что через несколько дней сообщит мне важное известие.

— Если вы позволите, это известие сообщу вам я, — сказал дон Марьсяль, вдруг вмешавшись в разговор, который до сих пор он слушал с видом довольно равнодушным.

— Вы знаете что-нибудь? — спросил его Валентин.

— Да, я знаю вещи очень важные, вот почему у меня было такое сильное желание видеться с вами.

— Говорите же, друг мой, говорите, мы вас слушаем!

Тигреро, не заставляя себя просить, тотчас пересказал со всеми подробностями свое свидание с капатацем дона Себастьяна Герреро; три француза выслушали его с самым серьезным вниманием; когда он кончил свой рассказ, Валентин встал.

— Пойдемте, сеньоры, — сказал он, — нам нельзя терять времени, может быть, Бог представляет нам в эту минуту случай, которого мы ждали напрасно так давно.

Присутствующие встали, не спрашивая у охотника объяснения его слов, и через несколько минут Валентин со своими товарищами скакал в город.

«Я не знаю, какой дьявольский план замышляют они, — бормотал трактирщик, смотря, как они исчезали вдали, — но это предостойные сеньоры, у них в руках унции текут, как вода».

И он воротился в свой трактир, на этот раз не затворив двери, потому что начало рассветать.

Глава XV[править]

Монастырь бернардинок[править]

Монастырь бернардинок возвышается недалеко от Букарели; ни один женский монастырь в Мексике не может сравниться с ним в богатстве; испанские короли и самые знатные вельможи вносили в него щедрые вклады, которые со временем составили огромное богатство.

Обширное помещение, занимаемое монастырем бернардинок, толстые стены, которыми он окружен, многочисленные купола, венчающие его, достаточно показывают важность, какой он пользуется еще и ныне.

Как и все мексиканские монастыри, монастырь бернардинок обведен толстыми стенами с контрфорсами, придающими ему вид крепости.

Однако высокие колокольни и три купола показывают благочестивое назначение постройки. Обширный двор, вымощенный плитами, ведет к главной капелле, украшенной с роскошью, о которой в Европе трудно составить себе представление.

За этим первым двором находится ограда, окружающая бассейны из белой яшмы, в которых бьют фонтаны прозрачной воды; потом идут тенистые аллеи, широкие дворы, богатая и драгоценная библиотека, заключающая ученые сокровища Мексики, восемь дортуаров, обширные, спокойные четыреста келий для монахинь, трапезная, где легко могут поместиться все четыреста человек.

Поэтому всякий посетитель, даже наименее благочестивый, невольно почувствует восторг при виде этого величественного зрелища, которое превосходит все, что воображение может создать фантастически невозможного.

В тот день, когда мы вводим читателя в монастырь бернардинок, около пяти часов вечера, три особы, собравшись в беседке почти в конце сада, разговаривали между собой с некоторым воодушевлением.

Из этих трех особ самая старшая была монахиней, две другие — молодые девушки, от шестнадцати до восемнадцати лет, носили одежду послушниц.

Первая была настоятельница монастыря, женщина лет пятидесяти, с тонкими аристократическими чертами, с кротким обращением, с движениями благородными и величественными, лицо ее дышало добротой и умом.

Вторая была донна Анита; мы не будем писать ее портрета, читатель уже давно ее знает [«Анита», «Собрание иностранных романов». 1862, январь, февраль, март.]; бедная девушка была бледна, как труп, глаза ее, лихорадочно блестели.

Третья была Елена Ралье, белокурая девушка с голубыми глазами, гибким станом, с лукавым взглядом, благородные и хорошо обрисованные черты которой дышали чистосердечием и невинностью молодости, с веселым выражением пансионерки, избалованной снисходительной наставницей.

Елена стояла, прислонившись к дереву возле беседки. Она как будто наблюдала, чтобы никто не прервал разговора настоятельницы с ее подругой.

Донна Анита, сидя на каменной скамье возле настоятельницы, положив руку в ее руку, а голову на ее плечо, говорила с ней шепотом прерывистыми фразами, с трудом вырывавшимися из ее полуоткрытых губ, между тем, как слезы текли по ее щекам.

— Добрая матушка, — говорила она голосом гармоничным, как вздох эоловой арфы, — я не знаю, как вас благодарить за вашу бесконечную доброту ко мне. Увы! Вы теперь заменяете мне всех моих родных, отчего мне нельзя всегда оставаться с вами? Я была бы так счастлива, если бы могла постричься и провести жизнь в этом монастыре под вашим благосклонным покровительством.

— Милое дитя, — ласково отвечала настоятельница, — Бог велик, могущество Его безгранично, зачем отчаиваться? Увы! Вы почти дитя, кто знает, сколько радостей и сколько счастья готовит для вас будущее?

Молодая девушка печально вздохнула.

— Ах! — прошептала она. — Будущего не существует для меня, добрая матушка, я бедная, брошенная сирота, без покровительства, во власти жестокого родственника, я должна переносить ужасную муку и под его железным игом вести жизнь горестную и страдальческую.

— Дитя, — с кроткой строгостью отвечала настоятельница, — повторяю вам, что вы еще не знаете, что хранит для вас будущее, вы неблагодарны в эту минуту…

— Неблагодарна я, матушка? — вскричала молодая девушка.

— Да, вы неблагодарны, Анита, и к нам и к себе самой; разве вы считаете ни за что, после ужасного несчастья, поразившего вас, что вы воротились в этот монастырь, где протекло ваше детство, и нашли между нами тех родных, в которых отказывает вам свет? Разве вы считаете ни во что, что имеете возле себя сердца, сожалеющие о вас, голоса, беспрерывно ободряющие вас к мужеству?

— Вооружитесь мужеством, сестра моя, — подтвердил нежный голос Елены.

Донна Анита скрыла на груди настоятельницы свое прекрасное лицо, залитое слезами.

— Извините меня, матушка, — прошептала она. — Извините меня, но я разбита этой борьбой, которую так давно выдерживаю без надежды; это мужество, которое вы стараетесь мне придать, не может, несмотря на мои усилия, проникнуть в мое сердце, потому что я имею роковое убеждение, что, несмотря на все ваши старания, вам не удастся отвратить ужасного несчастья, нависшего над моей головой.

— Будем рассуждать, дитя мое: до сих пор нам удавалось скрыть от всех ваше счастливое возвращение к рассудку.

— Счастливое! — сказала донна Анита со вздохом.

— Да, счастливое, потому что с разумом к вам возвратилась вера, то есть сила. Между тем как сам ваш опекун считает вас еще помешанной и принужден, против воли, приостановить свои планы на вас; я, пользуясь влиянием моего положения, и, в особенности, высокими связями моих родных, подала просьбу президенту республики в вашу пользу, эту просьбу поддерживают знатнейшие имена в Мехико; я прошу, чтобы свадьба, угрожающая вам, не была совершенно против вашей води — словом, чтобы она была отложена до тех пор, пока вы будете в состоянии отвечать вашему опекуну: да или нет.

— Вы это сделали, добрая матушка? — вскричала молодая девушка, бросившись на шею настоятельнице с безумной радостью.

— Да, я это сделала, дитя мое, и каждую минуту жду ответа, который, по моему мнению, будет благоприятен.

— О матушка! Если это удастся, я буду спасена!

— Не переходите от одной крайности к другой, дитя мое: это все еще одни проекты, одному Богу известно успеем ли мы.

— О! Бог не захочет оставить бедную сироту,

— Уповайте на Него — и десница Его поддержит вас в несчастье.

— Сестра Мария подходит сюда, матушка, — сказала Елена.

Настоятельница сделала движение рукой, донна Анита отодвинулась на конец скамейки, на которой она сидела, скрестила руки и опустила голову на грудь.

— Вы ищете матушку, сестра моя? — спросила Елена у послушницы довольно пожилой, которая приближалась к ней, осматриваясь направо и налево, как будто действительно искала кого-нибудь.

— Да, сестра моя, — отвечала послушница. — Меня послали к матушке с поручением.

— Войдите в беседку, сестра моя, она там отдыхает.

Послушница вошла в беседку, приблизилась к настоятельнице, скромно остановилась в трех шагах от нее, скрестила руки на груди, почтительно опустила голову и ждала, чтобы с ней заговорили.

— Чего вы желаете, дочь моя? — спросила настоятельница.

— Прежде всего вашего благословения, матушка, — отвечала послушница.

— Даю вам его, дочь моя; теперь скажите мне какое вы имеете ко мне поручение?

— Матушка, один кабальеро благородной наружности, по имени дон Серапио де-ла-Ронда, желает поговорить с вами наедине; привратница ввела его в приемную, где он вас ждет.

— Сейчас иду туда, дочь моя! Попросите через привратницу, чтобы этот кабальеро извинил меня, если я заставлю его ждать: мои преклонные лета не позволяют мне идти скоро. Ступайте, я иду за вами.

Послушница почтительно поклонилась настоятельнице и ушла передать ее ответ.

Настоятельница встала и обе молодые девушки бросились поддержать ее; она остановила их движением руки.

— Останьтесь здесь до вечерни, дети мои, — сказала она. — Поговорите между собой, только будьте осторожны, пусть никто не застанет вас врасплох, после вечерни приходите ко мне в келью.

Потом, поцеловав донну Аниту, настоятельница удалилась, внутренне обеспокоенная посещением человека, которого она не знала и в первый раз слышала его имя.

Когда она вошла в приемную, то быстро осмотрела того, кто желал видеться с ней. Человек этот, приметив ее, встал со стула, на котором сидел, и почтительно поклонился. Первый взгляд был благоприятен для незнакомца, в котором читатель, без сомнения, уже узнал Валентина Гиллуа.

— Садитесь, кабальеро, — сказала настоятельница. — Нам будет удобнее разговаривать сидя.

Валентин поклонился, подал стул настоятельнице и сам сел.

— Мне сказали, — сказала настоятельница, помолчав несколько секунд: — что меня спрашивает дон Серапио де-ла-Ронда.

— Я точно, дон Серапио де-ла-Ронда, — отвечал Валентин, поклонившись.

— Я готова выслушать, кабальеро, что вам угодно мне сообщить.

— Мне поручил министр Гачиенда передать вам эту бумагу и прибавить к ней лично несколько слов.

Сказав это с чрезвычайной вежливостью, Валентин подал настоятельнице бумагу с гербом министерства.

— Распечатайте это письмо, — прибавил он, видя, что настоятельница из вежливости держит в руках конверт, не распечатывая его. — Вам надо узнать, что заключается в этой бумаге, чтобы вы поняли смысл слов, которые я должен прибавить.

Настоятельница внутренне чувствовала нетерпение узнать, что ей пишет министр и, сорвав печать, быстро пробежала бумагу глазами.

При чтении лицо ее просило от радости.

— Итак, его превосходительство удостоил исполнить мою просьбу! — вскричала она.

— Да, сеньора, вы останетесь до нового распоряжения единственной покровительницей молодой девушки; вы должны давать отчет одному министру, а в случае, — прибавил Валентин, с намерением взвешивая слова, — если генерал Герреро, опекун донны Аниты, будет стараться принудить вас выдать ее ему, вы имеете позволение отвезти девушку, столь интересную во многих отношениях, тайно в такой дом вашего ордена, в который вы заблагорассудите.

— О, сеньор! — отвечала настоятельница с радостными слезами на глазах. — Поблагодарите от моего имени его превосходительство за его благородный поступок в отношении молодой девушке.

— Буду иметь честь сделать это, сеньора, — отвечал Валентин, вставая, — а теперь, когда я исполнил поручение, позвольте проститься с вами. Мне очень лестно, что его превосходительство министр дал мне это поручение.

В ту минуту, когда Валентин выходил из монастыря бернардинок, Карнеро входил, в сопровождении францисканца в капюшоне, опущенным на лицо.

Охотник и капатац украдкой переглянулись, но не. произнесли ни слова.

Глава XVI[править]

Неожиданная радость[править]

Мехико, как мы уже сказали, был выстроен по первоначальному плану после завоевания, так что и ныне он представляет почти тот же вид, какой поразил Кортеса, когда он в первый раз вступал в этот город.

Главная площадь, особенно несколько лет тому назад, прежде французских нововведений, представляла вечером самый живописный вид.

Эта огромная площадь обрамлена с одной стороны тяжелой аркадой, поддерживающей обширные магазины, а с другой — пилястрами, у подножия которых возвышаются лавки.

Дворец президента, собор и Саграрио, обширный базар товаров и, наконец, Париан, другой базар, дополняли четвертую сторону в ту эпоху, к которой относится наша история, потому что теперь произошли большие перемены, и Париан, между прочим, исчез. Самые красивые улицы: Такуба, Монтерилло, Сан-Франциско, Сан-Доминго идут к большой площади.

Собор возвышается на том самом месте, где прежде находился мексиканский Теокали; к несчастью, это здание, снаружи великолепное, внутренне не отвечает впечатлению, какое составляешь себе: украшения его посредственны, дурного вкуса, бедны и ничтожны.

В шестом часу вечера, за несколько минут до вечерни, вид главной площади становится истинно волшебным.

Толпа гуляющих, толпа самая пестрая, стекается вдруг со всех сторон: всадники, пешеходы, офицеры, аббаты, солдаты, поселяне, леперо, индеанка в красной юбке, светская женщина в шелковом платье — все эти люди скрещиваются, сталкиваются, смешивают свой разговор с детскими криками, с приглашениями леперо, зазывающих покупателей своими докучливыми просьбами, с пронзительным визгом торговок, сидящих в тени аркад. За несколько минут до вечерни францисканец, которого легко было узнать по синей рясе, широкий белый капюшон которой почти совсем закрывал его лицо — вышел на главную площадь из улицы Монтерилло.

Этот человек, высокого роста, крепкого сложения, шел медленно, опустив голову и скрестив руки на груди, как будто был погружен в серьезные размышления; он перешел через площадь и направился к Париану, очень оживленному в эту минуту, потому что в Париане был базар вроде парижского Тампля, и он служил в это время местом покупок для тех, кому кошелек не позволял покупать в других кварталах города вещи и одежду.

Не обращая внимания ни на шум, ни на движение, происходившие вокруг него, францисканец прислонился к лавке уличного писца и обводил площадь скучным и рассеянным взором.

Он недолго оставался в этом положении, потому что едва достиг Париана, начали благовестить к вечерне. При первом ударе соборного колокола шум на площади прекратился, все гуляющие остановились, все мужчины сняли шляпы и каждый шепотом прочел краткую молитву.

При последнем ударе колокола, чья-то рука дотронулась до плеча францисканца, между тем как голос шепнул ему на ухо:

— Вы не опоздали на свидание, сеньор падре.

— Я исполняю свой долг, сын мой, — отвечал францисканец, тотчас обернувшись.

В том человеке, который говорил с ним, он без сомнения узнал друга, потому что тотчас же протянул Руку.

— Вы решаетесь? — спросил первый.

— Более чем прежде, сеньор.

— Помните, что вы не должны произносить моего имени, что мы не знаем друг друга; вы францисканец, которого я привел из монастыря Сан-Франциско, по желанию молодой послушницы, в монастырь бернардинок, вы не знаете, кто я.

— Брат мой! Мы, бедные францисканцы, должны служить опечаленным, наша обязанность предписывает помогать им, когда они требуют нашей помощи; мы сами не имеем имени для света и не имеем права спрашивать имени тех, кто нас зовет.

— Прекрасно сказано! — отвечал тот, удерживая улыбку. — Я вижу, что я не ошибся на ваш счет. Пойдемте, отец мой, мы не должны заставлять ждать ту, к которой отправляемся.

Францисканец утвердительно наклонил голову, поместился направо от своего странного собеседника, и оба удалились от Париана, где шум начался еще сильнее после благовеста.

Они неприметно прошли сквозь толпу гуляющих по направлению к монастырю бернардинок и молча шли рядом.

Мы сказали, что у монастырских ворот они встретились с доном Серапио де-ла-Ронда, то есть с Валентином Гиллуа, и все трое украдкой переглянулись.

Сестра-привратница без всякого затруднения впустила францисканца; проводник его простился с ним, обменявшись несколькими приветствиями с сестрой-привратницей, которая проводила францисканца в приемную и, попросив его подождать с минуту, отправилась доложить настоятельнице о прибытии духовника, которого требовала молодая послушница.

Мы оставим на несколько минут францисканца и воротимся к двум девушкам, которых оставили в саду.

Как только настоятельница удалилась, молодые девушки сели рядом на скамейку.

— Милая Анита, — сказала Елена: — позволь мне воспользоваться несколькими минутами, в которые мы остались одни, чтобы рассказать тебе о письме, полученном сегодня мной, я боялась, что мне не удастся это сделать; однако то, что я должна сообщить тебе, очень важно.

— Что ты хочешь сказать, моя добрая Елена? Каким образом письмо, о котором ты говоришь, может интересовать меня?

— Не могу положительно дать тебе объяснения; довольно тебе знать, что мои братья коротко дружны с одним из их соотечественников, который принимает в тебе большое участие, и то, что я должна тебе сказать, относится к этому французу.

— Это странно! — прошептала донна Анита с задумчивым видом. — Я знала только одного француза, я рассказывала тебе эту печальную историю, причину всех моих несчастий; но этот француз, за которого мой отец хотел меня выдать, умер ужасной смертью. Кто из его соотечественников может принимать во мне участие? Ты его знаешь?

— Очень мало, — отвечала молодая девушка, слегка покраснев, — однако настолько, что могу уверить тебя в его благородном сердце; лично он тебя не знает. Но, — прибавила Елена, вынув письмо из кармана, — вот что мой брат Антуан пишет о нем; хочешь, я тебе прочту?

— Прочти, милая Елена. Я знаю дружбу твоих родных ко мне, поэтому я всегда с величайшим удовольствием слышу известия о твоих братьях.

— Слушай же! — сказала Елена.

И она прочла:

«Наш друг, Валентин, поручил мне, милая сестра, сказать твоей приятельнице…»

— Это о тебе идет речь, — прибавила Елена.

— Продолжай, — сказала донна Анита.

«Скажи своей приятельнице, что духовник, которого она спрашивала, придет сегодня после вечерни. Пусть донна Анита вооружится мужеством — оно потребно для радости точно так же, как и для горести; она узнает сегодня новость, которая должна иметь огромное влияние на ее будущность».

— Это странно, — прошептала донна Анита. — Увы! Какую новость могу я узнать?

— Кто знает? — сказала Елена и продолжала читать:

«В особенности, чтобы донна Анита была осторожна, и как удивительно ни показалось бы ей то, что она узнает, пусть она остерегается обнаружить, какое действие произведет это открытие; она не должна забывать, что если у нее есть преданные друзья, то что за ней наблюдают могущественные враги: малейшая неосторожность погубит ее безвозвратно и уничтожит навсегда наши усилия спасти ее; ты должна, милая сестра, настойчиво растолковать твоей приятельнице этот совет».

— Остальное, — прибавила Елена, улыбаясь, — относится только ко мне, тебе не нужно этого сообщать.

Она сложила письмо, которое снова исчезло в ее кармане.

— Теперь, милочка, ты предупреждена, — сказала она. — Будь же осторожна.

— Боже мой! Я ничего не понимаю в этом письме, я не знаю, кто этот Валентин, о котором говорит твой брат, я, по твоему совету, потребовала духовника…

— То есть по совету моего брата, который поместил меня вместе с тобой не только потому, что я люблю тебя, как сестру, но и для того, чтобы поддерживать тебя и ободрять.

— Я очень признательна и ему, и тебе, милая Елена, если бы тебя не было со мной, несмотря на дружбу, которой удостаивает меня наша добрая настоятельница, я давно уже изнемогла бы от горя.

— Теперь идет дело не обо мне, милочка, а о тебе одной; как ни таинственен и непонятен совет моего брата, я знаю, что он слишком серьезен и слишком добр для того, чтобы не приписывать этому совету большую важность, поэтому я настойчиво прошу тебя быть осторожной.

— Напрасно стараюсь угадать, о какой новости говорит он. Признаюсь тебе, друг мой, что я невольно чувствую тайное нежелание принять этого духовника, о котором он говорит. Увы! Я теперь должна всего бояться и ни на что не надеяться!

— Тише! — с живостью вскричала Елена. — Я слышу шаги в аллее, которая ведет в эту беседку, кто-то приближается, не надо, чтобы нас застали врасплох.

Действительно почти в ту же минуту сестра-привратница, которая уже приходила докладывать настоятельнице о доне Серапио де-ла-Ронда, вошла в беседку.

— Сеньорита, — обратилась она к Елене. — Матушка-настоятельница желает говорить с вами и с донной Анитой немедленно, она ждет вас в своей келье с францисканцем.

Молодые девушки переглянулись, легкая краска выступила на бледных щеках донны Аниты.

— Мы следуем за вами, сестра моя, — отвечала Елена.

Молодые девушки встали, Елена взяла под руку свою подругу и наклонилась к ней.

— Мужайся, милая, — тихо шепнула она на ухо ей.

Они последовали за сестрой-привратницей, та привела их к келье настоятельницы, потом ушла.

Настоятельница разговаривала с большим воодушевлением с францисканцем; приметив молодых девушек, она замолчала и поспешно встала.

— Благодарите Бога, дитя мое, — сказала она, протягивая руки к донне Аните, — который в своем безграничном милосердии удостоил свершить для вас чудо.

Молодая девушка остановилась в изумлении, взволнованная против воли и бросая направо и налево испуганные взоры.

По знаку настоятельницы, францисканец встал и, отбросив капюшон, упал к ногам девушки.

— Анита, — сказал он голосом, прерывавшимся от волнения, — Анита, узнаете ли вы меня?

При звуке этого голоса, заставившего задрожать все фибры ее сердца, молодая девушка отступила назад, зашаталась и упала на руки Елены, вскричав голосом, который невозможно передать:

— Марсьяль! Марсьяль!

Рыдание вырвалось из ее стесненной груди и она залилась слезами.

Она была спасена, потому что неожиданная радость не убила ее.

Тигреро, столь же слабый, как и та, которую он любил, мог только слезами выразить свои чувства.

Несколько минут настоятельница и Елена опасались, что эти два существа, столь испытанные несчастьем, не найдут в себе необходимых сил, чтобы выдержать такое ужасное волнение. Но Тигреро вдруг вскочил, схватив в объятия молодую девушку (которая, со своей стороны, бросилась к нему), вскричав:

— Анита! Милая Анита! Я нашел вас наконец! О! Теперь никакое человеческое могущество не разлучит нас!

— Никогда! Никогда! — шептала она, опустив голову на плечо молодого человека. — Марсьяль! Мой возлюбленный Марсьяль, защитите меня, спасите меня!

— О да, я спасу вас, ангел мой! Мы будем соединены — даю вам клятву!

— Вы обещали мне быть осторожны, — вмешалась настоятельница. — Подумайте, какие опасности окружают вас, подумайте о неумолимых врагах, поклявшихся погубить вас. Заключите в вашем сердце чувства, которые, если обнаружатся при бесчисленных шпионах, подстерегающих вас, будут причиной вашей смерти, а может быть, и смерти бедной девушки, которую вы любите.

— Благодарю вас! — вскричал Тигреро. — Благодарю, что вы напомнили мне роль, которую я должен играть еще несколько дней; и если я забыл о ней на несколько секунд, то впредь уже не буду забывать этой роли. Не бойтесь, что я погублю счастливую будущность, ожидающую меня, — нет, я сумею преодолеть свои чувства и исполню советы истинных друзей, которым я обязан неизъяснимым счастьем этой минуты.

— О! Теперь я понимаю, — произнесла донна Анита. — Я понимаю таинственные советы, даваемые мне! Ах! Несчастье делает недоверчивой. Прости меня, Боже мой, простите мне, добрая матушка, и ты также, Елена, мой нежный и верный друг, я не смела надеяться, я опасалась засады!

— Я вас прощаю, бедное дитя, — отвечала настоятельница. — Кто может вас осуждать?

Донна Елена прижала свою подругу к сердцу, не говоря ни слова.

— О! Теперь наши несчастья кончились, Анита! — страстно шептал Тигреро. — У нас есть друзья, которые не оставят нас в борьбе, затеваемой нами против общего врага.

— Марсьяль, — отвечала молодая девушка твердым тоном, который удивил окружающих, — я была слаба, потому что была одна; теперь я знаю, что вы живы, что вы возле меня, чтобы поддерживать меня. О! Если бы мне пришлось пасть мертвой к ногам моего гонителя, я не изменю клятве, которую я дала: принадлежать только вам; считая вас умершим я оставалась верна вашей памяти, священной для меня. Пусть настанут дни испытаний — я сумею их пережить!

Эта сцена продолжалась бы еще долго, но благоразумие требовало, чтобы настоятельница прервала ее, как можно скорее. Выказав твердость только вследствие первого волнения, донна Анита чувствовала себя разбитой, она с трудом держалась на ногах, да и сам дон Марсьяль чувствовал, что энергия оставляет его.

Разлука была мучительна для влюбленных, соединенных столь чудесным образом, когда они не надеялись более увидеться; но их поддерживала надежда скоро встретиться снова под покровительством настоятельницы, которая столько сделала для них и неисчерпаемая доброта которой была им отдана безусловно.

В первый раз после своего вступления в монастырь донна Анита улыбалась сквозь слезы, когда обращалась к Богу со своей ежедневной вечерней молитвой.

Тигреро удалился, чтобы дать отчет Валентину, о том, что происходило на этом свидании, столь давно желанном.

Донна Елена задумчиво направилась в свою келью; молодая девушка мечтала, — о чем? Может быть, она сама этого не знала; однако несколько дней докучливая мысль беспрестанно возмущала ее, хотя донна Елена не могла объяснить причину, спокойное зеркало, в котором отражались ее мысли.

Глава XVII[править]

Начало борьбы[править]

Честолюбие — самое ужасное и самое обманчивое из всех человеческих страстей, в том смысле, что оно совершенно сушит сердце и никогда не может насытиться.

Генерал дон Себастьян Герреро не принадлежал к числу людей холодно-жестоких, которыми управляет только инстинкт зла, которых влечет запах крови; но с неумолимой логикой честолюбцев он шел прямо к своей цели, уничтожая без сожалений и без угрызений совести, все препятствия на пути между собой и той целью, которой он поклялся достичь. Он считал людей пешками в той великой партии, которую он разыгрывал, стараясь оправдаться и заглушить свою совесть фразой, которую говорят честолюбцы всех времен и всех стран: Цель оправдывает средства.

Его тайным честолюбием, которое в день притворной откровенности он выказал в разговоре с графом де Пребуа-Крансе в Гермозильо, было не сделаться независимым, а просто заставить избрать себя президентом Мексиканской республики.

Генерал Герреро не из ненависти погубил графа. Честолюбцы, всегда готовые жертвовать своими чувствами во имя своих целей, не знают ни ненависти, ни любви — нет, надо искать другую причину юридического убийства графа, убийства столь неумолимо совершенного; генерал опасался графа как противника, которого он должен был встречать в Соноре, где завязались первые петли, которыми он опутывал Мексику.

Но едва граф упал, окровавленный, на гваймасском берегу, как генерал Герреро увидел ошибочность своего расчета и ошибку, которую он сделал, пожертвовав графом. В самом деле, не говоря о смерти дочери — единственного существа, к которому он сохранял в глубине своего сердца тот огонь, который Господь зажигает в душе всех отцов, — он променял честного противника на ожесточенного врага, тем более опасного, что, не дорожа ничем и не имея никакого честолюбия, тот готов был без малейшей нерешительности и без расчета пожертвовать всем для интересов мщения, которое он поклялся совершить, над телом друга, еще трепещущим в последних конвульсиях.

Этот неумолимый враг, которого нельзя было остановить ни обольщением, ни страхом, был Валентин Гиллуа.

Генерал сделал ошибку еще важнее и серьезнее, которая должна была иметь для него непредсказуемые последствия.

Он мало знал Валентина Гиллуа, ему была неизвестна неумолимая энергия его воли. Сравнивая его мысленно с теми лесными наездниками, которые способны в минуту отчаяния выстрелить из-за куста, он пренебрег им.

Валентин остерегся каким-нибудь неблагоразумным поступком рассеять заблуждение своего врага или даже возбудить его подозрения.

Во время первой экспедиции графа де Пребуа-Крансэ, когда ему сопутствовал успех и его партизаны были близки к успешному осуществлению задуманной графом операции, на Валентина была возложена важная миссия — установить контакт с состоятельными гражданами провинции. Валентин с честью выполнил свою миссию и был по достоинству оценен людьми, с которыми свел его случай. Завязавшиеся тогда отношения получили впоследствии развитие, и эти люди не раз свидетельствовали ему чувство искренней дружбы после смерти графа.

Валентину ничего не стоило сделаться богатейшим в Мексике человеком, потому что он знал, где находятся, по существу, неисчерпаемые запасы золота. И ради того, чтобы отомстить за своего друга, он решился сделать то, чего никогда бы не сделал ради себя.

Вместе с тремя соратниками он смог сделать то, что было бы не под силу двумстам пятидесяти золотоискателям. Со своими верными друзьями он отправился на Дальний Запад. Миновав Апачерию и труднодоступную песчаную пустыню, усеянную выбеленными солнцем костями соратников графа де Лорайля, преодолев усталость и невероятные опасности, друзья добрались наконец до приисков. На этот раз Валентин не ограничился, как обычно, незначительным запасом золота, ему нужно было несметное количество. Для этой цели он привел с собой десять лошаков.

Он возвращался с десятью же лошаками, нагруженными золотом до предела. Он знал, что ему предстоит борьба с человеком, обладающим несметными богатствами, и в этом смысле должен был сравняться с ним. И в Новом Свете, так же как и в Старом, успех войны и вообще борьбы решает золото. Поэтому Валентин решил обезопасить себя на этот счет.

В Гуаймас Валентин вернулся, по всей видимости, самым богатым человеком Мексики, где даже человек, обладающий поистине несметными богатствами, считается лишь заурядным богачом.

Таким образом, золото этих богатейших приисков, в свое время позволившее графу де Пребуа-Крансэ предпринять его героическую экспедицию, сейчас должно было помочь отомстить за него.

Валентин начал скрытую, не прекращающуюся ни на один день, борьбу с генералом. Генерал терпел удар за ударом; неутолимый противник преследовал его по пятам.

Этот человек, которому без труда удавалось осуществить самый дерзкий задуманный им план и беспрепятственно подниматься все выше и выше на политический Олимп, заставляя удивляться своих противников если не ловкости его и холодному расчету, то по крайней мере необычайному везению, вдруг почувствовал, что фортуна изменила ему, причем так внезапно и так решительно, что уже через шесть недель после казни графа он вынужден был отказаться от должности военного губернатора и фактически бежать из Соноры, где он уже очень давно правил железной рукой.

Это был первый удар по его честолюбивым устремлениям, к тому же нанесенный в момент, когда он только-только начал приходить в себя после трагической смерти дочери, и тем более страшный, что он не знал, откуда он исходит.

Однако он не долго пребывал в неведении, потому что буквально через час после его отъезда из Гермосильи каким-то таинственным образом ему было доставлено письмо, в котором. слово в слово излагалась клятва, произнесенная над телом несчастного графа, и в заключение уведомлявшее, что отставка генерала — начало обещанного возмездия. Письмо было подписано Валентином Гиллуа.

Таким образом, Валентин приподнял завесу таинственности, тяготившей генерала, и честно предупредил его о своих намерениях.

Получив открытый вызов, генерал пришел в неописуемую ярость, тем более что он был абсолютно бессилен противостоять ему. Потом, когда он успокоился, им овладел страх. Человек, открыто бросавший ему вызов, должно быть, достаточно силен и уверен в своей победе.

Отъезд генерала из Соноры был, в сущности, постыдным бегством, рассчитанным на то, чтобы ввести Валентина в заблуждение относительно своего местонахождения, однако встреча в Чичимеке со всей неотвратимостью доказала ему его полное бессилие перед лицом противника.

Презрение, проявленное Валентином, а главное — то, что он отпустил его, повергли генерала в ужас. Что встреча, давно приготовляемая охотником, доказала ему, что и на этот раз он был побежден своим врагом.

Презрение, с каким Валентин отослал его после своего бурного с ним объяснения, внутренне наполнило его ужасом: какие зловещие планы замышлял этот человек? Какое ужасное мщение готовил он, если, держа его в своих руках, он с пренебрежением выпустил его, отказавшись убить, когда это был так легко? Какую муку, ужаснее смерти, придумал он для него?

Остаток его путешествия по Скалистым горам до Мехико был одной продолжительной агонией, во время которой, при постоянном опасении и при чрезвычайном нервном раздражении, его больное воображение налагало на него нравственную пытку, вместо которой была бы приятна всякая физическая боль.

В особенности похищение тела его дочери и смерть старого товарища по оружию его отца, единственного человека, которому генерал верил, сломили его энергию, и несколько дней генерал Герреро был до того уничтожен этим двойным несчастьем, что внутренне начал желать смерти.

Наказание его начиналось. Но дон Себастьян Герреро был один из тех могущественных атлетов, которые не дают побеждать себя таким образом; они могут пошатнуться в борьбе, упасть на песок арены, но всегда встают еще ужаснее, еще страшнее; его возмутившаяся гордость возвратила ему оставлявшее его мужество; и так как ему была объявлена неумолимая война, он поклялся поддерживать ее, несмотря ни на какие последствия.

Притом два месяца уже прошло после его приезда в Мехико, а его враг не обнаруживал своего присутствия теми страшными ударами, которые, как громовая туча, вдруг разражались над его головой.

Дон Себастьян мало-помалу начал полагать, что охотнику хотелось только принудить его оставить Сонору, что, не имея надежды выгодно продолжать свои планы в таком городе, как Мехико, он осторожно держался в стороне, и что если не совсем отказался от своего мщения, то по крайней мере обстоятельства, независимые от его воли, принудили его отложить мщение.

Генерал, поселившись в столице Мексики, собрал многочисленную шайку шпионов, которым дорого платил и которым поручено было предупредить его о присутствии Валентина в городе; потом, успокоенный донесениями своих агентов, он с лихорадочным жаром принялся за исполнение своих планов, убежденный, что, если ему удастся достигнуть своей цели, то ненависть преследующего его человека не будет уже опасна для него, тем более что, как только власть перейдет к нему в руки, он легко сможет отделаться от врага, который, по своему иностранному происхождению, не мог быть популярен в Мексике.

Генерал жил в обширном отеле на улице Такуба.

Этот отель был выстроен одним из предков генерала и слыл одним из прекраснейших отелей в столице Мексики.

Мы скажем о нем несколько слов, для того чтобы читатель мог судить об испано-мексиканской архитектуре; притом почти все дома выстроены по одному образцу, и узнав один, легко составить себе довольно верное понятие о том, каковы должны быть другие.

Мексиканская архитектура близка к арабской; но после провозглашения независимости, иностранные архитекторы успели в больших городах, посредством дверей, кстати помещенных, устроить удобные комнаты, тогда как прежде иногда приходилось проходить в столовую через спальню или в гостиную через кухню.

Отель генерала Герреро состоял из четырех корпусов с этажом над антресолями и был опоясан террасами.

Два двора разделяли эти два здания. Широкая каменная лестница вела на первый этаж.

Наверху этой лестницы прекрасная крытая галерея, украшенная вазами с цветами и тропическими растениями, вела в обширную переднюю, которая выходила в большую приемную залу, потом шло множество комнат, великолепно убранных и меблированных по-европейски, с роскошью и изящным вкусом.

Генерал жил в верхнем этаже своего отеля. Хотя почти все улицы ныне вымощены и, кроме нижних кварталов, каналы исчезли, однако в нескольких домах под землей встречается вода, что создает такую сырость, что на нижнем этаже жить нельзя, и он почти во всех домах отдается под лавки и магазины.

Корпус здания, выходившего на улицу Такуба, был занят роскошными лавками, вид которых украшал фасад отеля.

Живопись и резные украшения на стенах, по испанскому обычаю, придавали отелю отпечаток странности, который был не без прелести и дополнялся множеством кустов всякого рода, которыми была украшена терраса отеля, делая из него сад, вроде садов вавилонских, висящий почти на двадцать метров от земли.

Эти висячие сады, из середины которых высятся купола церквей, придают городу истинно волшебный вид, когда вечером при чудном закате солнца смотришь на него с вершины соборных башен.

Прошло семь или восемь дней после происшествий, рассказанных нами в предыдущей главе, генерал Герреро, вследствие продолжительного разговора с полковником доном Хайме Лупе, доном Сирвеном и двумя-тремя другими из самых верных его сообщников, разговора, в котором были сделаны последние распоряжения, выслушал донесения своих шпионов, уверивших его, что человек, за которым им поручено было наблюдать, еще не приехал в Мехико. Потом, так как приближался час спектакля, дон Себастьян Герреро, освободившись на время от всякого беспокойства, приготовился присутствовать при одном особенном представлении, которое в тот вечер давалось в театре Санта-Анна; в ту минуту, когда он отдавал приказание подавать карету, дверь гостиной, в которой он находился, отворилась и на пороге явился слуга, почтительно поклонившись.

— Чего ты хочешь? — спросил генерал.

— Какой-то кабальеро желает поговорить несколько минут с вашим превосходительством.

— Теперь невозможно, — отвечал генерал, взглянув на часы. — Ты знаешь этого человека, Изидро?

— Нет, ваше превосходительство, этого кабальеро я еще не имел чести видеть в вашем отеле.

— Гм! — сказал дон Себастьян, качая головой с задумчивым видом. — Это человек порядочный?

— В этом я могу уверить ваше превосходительство. Он мне сказал, что должен сообщить вашему превосходительству нечто очень важное.

В том положении, в каком находился дон Себастьян Герреро, глава готовившегося политического переворота, он не мог пренебрегать никаким известием, и, после некоторого размышления, он сказал:

— Ты должен был отвечать этому человеку, что я не могу принять его так поздно — пусть придет завтра.

— Я ему говорил.

— А он настаивал?

— Несколько раз.

— Знаешь ли ты его имя по крайней мере?

— Когда я его спросил, он ответил, что вы его не знаете, но если вы пожелаете узнать, как его зовут, он сам скажет вашему превосходительству.

— Какой странный человек! — подумал генерал. — Хорошо, — прибавил он вслух. — Проводи этого человека в зеркальную гостиную, я сейчас туда иду.

Слуга почтительно поклонился.

«Кто может быть этот человек и какие важные вещи имеет он сообщить мне? — прошептал генерал, оставшись один. — Гм! Вероятно, какой-нибудь бедняга из наших, которому нужны деньги. Пусть остерегается я не позволю безнаказанно обирать себя и сумею растолковать ему это, если его известие будет не важно».

Бросив на стул шляпу с перьями, которую он держал в руке, дон Себастьян отправился в зеркальную гостиную.

Глава XVIII[править]

Визит[править]

Зеркальная гостиная была огромная комната, отделенная от большой галереи двумя передними, и меблированная с необыкновенной роскошью. В этой гостиной генерал давал пышные пиры, изысканность которых еще доныне, после стольких лет, осталась знаменитой в памяти высшего мексиканского общества.

Комната эта, освещенная только двумя лампами, была в эту минуту погружена в полумрак другие комнаты отеля начали уже освещать и они блистали огнями.

Человек, одетый по-европейски, в костюме совершенно черном, на котором, как бы кровавым знаком, виднелась лента Почетного легиона, небрежно красовавшаяся в петлице, стоял с шляпой в руке, прислонившись к той самой консоли, на которой стояли лампы, и, склонив голову на грудь, по-видимому, задумался так глубоко, что когда дон Себастьян вошел в гостиную, шум шагов, заглушаемый коврами, не достиг слуха этого человека, и он не поднял голову, чтобы встретить генерала.

Дон Себастьян опустил портьеру, подошел к своему гостю, стараясь узнать его, что, впрочем, пока было невозможно из-за позы незнакомца.

Когда дон Себастьян подошел совсем близко, и незнакомец поднял голову, генерал, несмотря на всю власть над собой, задрожал и сделал два шага назад.

— Дон Валентин! — вскричал он задыхающимся голосом. — Вы здесь?

— Я самый, генерал, — отвечал тот с неприметной улыбкой, низко кланяясь ему, — разве вы не ожидали моего визита?

Искатель Следов, по своему обыкновению, прямо задал вопрос.

Горькая улыбка сжала бледные губы генерала, преодолев свое волнение, он отвечал насмешливым тоном:

— Конечно, кабальеро, я надеялся принять вас, но не здесь и не при подобных обстоятельствах; я должен вам признаться, что не смел льстить себя мыслью о подобной милости.

— Я очень рад, генерал, — отвечал Валентин, снова поклонившись, — что предупредил ваше желание.

— Я вам докажу, сеньор, — возразил дон Себастьян, сжав зубы, — какую цену приписываю вашему визиту.

Говоря таким образом, дон Себастьян протянул руку к колокольчику.

— Извините, генерал, — сказал француз с невозмутимым хладнокровием, — кажется, вы имеете намерение позвать кого-нибудь из ваших слуг?

— А если бы я действительно имел это намерение, сеньор? — надменно сказал дон Себастьян.

— Если бы так, — проговорил Валентин с ледяной вежливостью, — было бы лучше, если бы вы этого не делали.

— А по какой причине, позвольте вас спросить?

— По самой простой, генерал. Имея честь знать вас коротко, я не был так глуп, чтоб предать себя в ваши руки — вот и все. Моя карета в эту минуту стоит перед перистилем большой лестницы вашего отеля; в этой карете сидят двое моих друзей, и по всей вероятности, если я не выйду отсюда через полчаса, они сами придут осведомиться, что происходило между нами и что сделалось со мной.

Генерал закусил губы.

— Вы ошиблись относительно моих намерений, сеньор, — сказал он, — я вас не боюсь, точно так же, как вы не боитесь меня. Я дворянин, и если бы вы в десять раз более были моим врагом, я и тогда не старался бы освободиться от вас убийством.

— Пусть так, генерал, я желаю, чтобы я ошибся, и в таком случае примите мои извинения; притом, приехав к вам таким образом, я, кажется, выказал к вам доверие…

— За которое я благодарю вас, сеньор; но так как я полагаю, что только причины необыкновенно важные могли побудить вас явиться ко мне и что разговор, который вы хотите иметь со мной, должен быть продолжителен, я хотел дать моим людям приказание отложить карету и не допускать, чтобы нам помешали.

Валентин поклонился молча, но с неприметной улыбкой и, облокотившись снова о консоль, начал крутить свои длинные и тонкие светло-русые усы, между тем как генерал звонил.

Вошел слуга.

— Вели отложить карету, — сказал генерал, — и не принимать никого. Ступай!

Слуга поклонился и сделал шаг, чтобы уйти.

— А! — сказал дон Себастьян, остановив слугу рукой. — Попроси от имени этого кабальеро особ, сидящих в его карете, сделать мне честь войти, здесь им будет удобнее ждать конца разговора, который, может быть, продлится довольно долго. Подай закуску этим господам в голубую гостиную, в ту, — прибавил дон Себастьян с намерением, пристально смотря на француза, — которая возле этой комнаты. Ступай.

Слуга ушел.

— Будете ли вы еще опасаться засады, сеньор? — обратился дон Себастьян к французу. — Ваши друзья будут теперь, если понадобится, возле вас, чтобы оказать вам помощь.

— Я знал, что вы храбры до отважности, — любезно ответил француз, — я рад видеть, что вы не менее благородны.

— Теперь, сеньор, не угодно ли вам сесть, — сказал дон Себастьян, указывая ему на кресло, — смею ли предложить вам закусить что-нибудь.

— Генерал, — сказал Валентин, садясь, — позвольте мне отказаться. Я в молодости участвовал в американской войне; в той стране имеют обыкновение закусывать только с друзьями, а так как мы, по крайней мере теперь, враги, прошу вас оставить меня в том положении, в каком я нахожусь в отношении к вам.

— Этот обычай, на который вы намекаете, сеньор, существует также и у нас, — отвечал генерал, — однако ему изменяют иногда. Впрочем, действуйте, как хотите; я жду, чтобы вы объяснили мне цель этого визита, который для меня удивителен.

— Не стану долее употреблять во зло ваше терпение, генерал, — ответил Валентин, поклонившись, — я просто пришел предложить вам сделку.

— Сделку! — вскричал дон Себастьян с удивлением. — Я вас не понимаю.

— Я буду иметь честь объясниться, сеньор.

Генерал поклонился.

— Я жду, — сказал он.

— Вы дипломат, генерал, — продолжал Валентин, — и, без сомнения, вам известно, что плохой мир лучше хорошей войны.

— В некоторых случаях, конечно; только я позволю себе заметить, что в настоящих обстоятельствах, кабальеро, я должен ждать ваших предложений, а не делать их вам, так как война — употребляя ваше выражение — начата вами, а не мной.

— Я думаю, что гораздо лучше не рассуждать об этом предмете, в котором мы с трудом согласимся с вами, только для того, чтобы снять всякую двусмысленность и прямо поставить вопрос. Я напомню вам в нескольких словах, какие причины возбудили разделяющую нас ненависть.

— Свои доводы, сеньор, вы уже изложили мне однажды во всех подробностях в крепости Чичимек. Я не стану спорить о степени их справедливости, скажу только, что чувство дружелюбия и ненависти, симпатии и антипатии не подвластны рассудку. Поэтому лучше просто констатировать симпатию или ненависть, не пытаясь выяснять природу чувств, что, повторяю, не подвластно нашей воле.

— Вы вольны рассуждать подобным образом, сеньор, хотя я придерживаюсь иной точки зрения. Но я не намерен с вами спорить, а потому констатирую: ненависть, испытываемая нами друг к другу, неискоренима и ничто не способно ее погасить.

— Но вы только что предлагали мне сделку.

— Конечно, но заключение сделки не означает прекращения вражды. Я могу, скажем, приостановить враждебные действия против вас, но это отнюдь не означает, что сделались друзьями.

— Я согласен с вами. Приступим же к делу. Благоволите объяснить, в чем суть предлагаемой сделки.

— Позвольте сначала, в соответствии с моим неизменным принципом поступать честно, обозначить, так сказать, наши исходные позиции.

— Вы все время говорите загадками, сеньор, совершенно недоступными моему пониманию.

— Постараюсь выражаться более ясно. Когда я объясню вам ваши намерения и средства, которыми вы собираетесь добиваться их осуществления, вы поймете, что мне удалось помешать вам.

— Слушаю вас, сеньор, — отвечал генерал, хмуря брови.

— В двух словах ваш план сводится к тому, чтобы свергнуть генерала К. и провозгласить себя президентом республики.

— Вот оно что! — воскликнул генерал, разражаясь деланным смехом. — Знаете, сеньор, в нашей благословенной стране это честолюбивое намерение приписываю всем высшим офицерам, которые в силу своего богатства или по какой-то иной причине оказались на виду у общества. Так что это обвинение лишено всякого смысла.

— В самом деле, если бы с вашей стороны дело ограничивалось одним лишь желанием, то можно было бы и впрямь все отнести на счет специфики страны. Но в действительности дело обстоит иначе.

— Что вы хотите этим сказать?

— Боже мой, генерал! Я хочу сказать, что вы возглавили заговор, что заговор, не удавшийся в Соноре, вы теперь затеяли в Мехико и, несомненно, с теми же самыми шансами на успех. Возможно, вы и преуспели бы в осуществлении своего замысла, если бы я не пожелал расстроить ваши планы.

Далее. Я хочу вам сказать, что несколько дней назад в гостинице Лусачо состоялось собрание ваших сообщников, на которое вы явились с двумя мешками золота. Я хочу сказать, что после раздачи золота вам были даны последние указания и фактически обозначен день решающих действий. Ну, что, генерал, может быть, я не прав? Мои шпионы гораздо проворнее и смышленей ваших, которые даже не способны были уведомить вас о моем появлении в Мехико, между тем как я нахожусь здесь уже более недели.

— Я отвечу откровенностью на вашу откровенность, сеньор. Нет смысла таиться от врага, которому все так хорошо известно. В отношении моих планов вы осведомлены совершенно верно. Как видите, я не считаю нужным притворяться.

— Тем более что вы отлично сознаете, что это бессмысленно, не правда ли, сеньор?

— Возможно. Но хотя вам известно довольно многое, однако не все.

— Вы так думаете?

— Я в этом уверен.

— Чего же я, по-вашему, не знаю?

— Того, что вы не выйдете отсюда и что я прострелю вам голову! — вскричал дон Себастьян, вскочив и заряжая пистолет.

Француз не сделал ни малейшего движения, а только пристально посмотрел на мексиканца и сказал ледяным тоном:

— Вы не сделаете этого.

Дон Себастьян остался неподвижен, потупив глаза, с бледным лицом и трепещущей рукой; потом через несколько секунд, он разрядил пистолет и с унынием опустился на кресло.

— Вы зашли слишком или не довольно далеко, кабальеро, — холодно продолжал Валентин. — Всякая угроза должна быть исполнена во что бы то ни стало, как только она сделана. Вы размыслили; перестанем говорить об этом и вернемся к нашему разговору.

В рассуждениях подобного рода все выгоды бывают на стороне того противника, который сохраняет хладнокровие. Дон Себастьян, стыдясь гнева, которому он позволил увлечь себя, и, в особенности, разбитый насмешливо-презрительным ответом своего врага, остался безмолвен и неподвижен; он сознался, наконец, что с таким человеком, как тот, который находился перед ним, всякая борьба, кроме засады, которая была противна его гордости, должна была непременно окончиться неудачей.

— Но оставим пока, — продолжал Валентин, спокойный и холодный, — этот заговор, к которому мы вернемся после, и перейдем к предмету, не менее интересному. Вы опекун донны Аниты Торрес, дон Себастьян Герреро, не так ли?

Генерал вздрогнул, но промолчал.

— Вследствие одной ужасной катастрофы, — продолжал Валентин, — эта молодая девушка сошла с ума, что не мешает вам иметь намерение жениться на ней — пренебрегая всеми божественными и человеческими законами — по той простой причине, что она колоссально богата и что вам нужно ее состояние для исполнения ваших честолюбивых планов. Правда, что молодая девушка вас не любит; правда также, что отец назначал ее другому и что этого другого вы упорно выдаете за мертвого, несмотря на то, что он жив; но какое вам дело до этого! К несчастью, один из моих искренних друзей, о котором вы, вероятно, никогда не слыхали, дон Серапио де-ла-Ронда, услыхал об этом деле. Я скажу вам по секрету, что дон Серапио пользуется большим уважением некоторых особ и очень обширным влиянием. Не знаю, почему дон Серапио принял участие в донне Аните и забрал себе в голову выдать ее — нравится вам это или нет — за того, кого она любит и кому предназначал ее отец.

— Но этот негодяй умер! — вскричал генерал с гневом.

— Вы знаете, что он жив, сеньор, — отвечал Валентин, — и для уничтожения всех ваших сомнений, если еще они остались у вас, я дам вам доказательство. Дон Марсьяль, — сказал он, возвысив голос, — войдите, прошу вас, и скажите сами генералу Герреро, что вы никогда не были убиты.

— О! — прошептал генерал с бешенством. — Этот человек — демон!

В эту минуту портьера приподнялась и новое лицо вошло в гостиную.

Глава XIX[править]

Помощь[править]

Человек, вошедший в зеркальную гостиную, был в костюме всадников, прогуливающихся по Букарели верхом возле каретных дверец — то есть в панталонах, застегнутых сверху донизу, в шелковом поясе, в шляпе с широкими полями, украшенной в два ряда золотым позументом.

Он непринужденно приблизился к дону Себастьяну, держа шляпу в правой руке, поклонился ему с той изящной вежливостью, которая свойственна только одним мексиканцам, и, выпрямившись с гордостью, сказал насмешливым тоном:

— Вы узнаете меня, дон Себастьян? И верите, что я жив — или тень Марсьяла Тигреро вышла из могилы, чтобы с вами говорить?

Из-за приподнятой портьеры виднелось насмешливое и лукавое лицо Весельчака, глаза которого, пристально устремленные на генерала, как будто с нетерпением ждали ответа. Но дон Себастьян, раздираемый противоречивыми чувствами, медлил с ответом. Однако надо было решиться на что-нибудь. Дон Себастьян встал и, посмотрев Тигреро в лицо, сказал твердым голосом:

— Кто вы, сеньор, и по какому праву спрашиваете меня?

— Прекрасно сыграно, — сказал Валентин, смеясь, — ей-богу, кабальеро, с вами приятно бороться, клянусь моей душой — вы противник сильный.

— Вы думаете? — спросил дон Себастьян с глухим гневом.

— Конечно, — отвечал охотник, — я сознаюсь в этом. Покоритесь же вашей участи: вы находитесь в безвыходном положении.

На несколько минут наступило молчание. Наконец генерал как будто решился; он обернулся к Весельчаку, все еще неподвижному, и, поклонившись ему с иронической вежливостью, сказал:

— К чему вы прячетесь за этой портьерой? Выйдите, кабальеро, ваше присутствие не может не быть приятно всем, находящимся здесь.

Канадец тотчас вошел и, почтительно поклонившись дону Себастьяну, непринужденно облокотился о кресло Валентина.

— Вы видите, сеньоры, — надменно продолжал дон Себастьян, — что я подражаю вашему примеру и так же, как вы, держу карты на столе; вы явились в мой отель предложить мне сделку — не правда ли, дон Валентин? Вам, сеньор, — обратился он к Тигреро, — я сказал, что я вас не узнал, а вас я в первый раз принимаю у себя; вы верно пришли присутствовать при том, что будет происходить, вероятно, с намерением, в случае необходимости, служить свидетелем этим кабальеро, вашим друзьям. Ну сеньоры, останьтесь же довольны все трое; я жду ваших предложений, дон Валентин; вам, сеньор, хотя до сих пор я опровергал ваше чудесное воскрешение, я признаюсь, что вы живы и действительно дон Марсьяль, бывший жених донны Аниты Торрес; а вам, сеньор, хотя я вас не знаю, поручаю засвидетельствовать, перед кем вам угодно, истину произнесенных мой слов. Довольны ли вы все трое, сеньоры? Не могу ли я еще сделать что-нибудь для вашего удовольствия? Говорите, я готов.

— Нельзя уступить любезнее, — отвечал Валентин, поклонившись с иронией.

— Благодарю за одобрение, кабальеро; теперь благоволите, прошу вас, нимало не медля, сообщить мне, на каких условиях соглашаетесь вы не преследовать меня той ужасной ненавистью, которой вы угрожаете мне беспрестанно, но действия которой, по-моему мнению, несколько медлительны.

Эти слова были произнесены со смесью надменности и презрения, которые невозможно передать. На минуту сам Валентин онемел — до того эта внезапная перемена в расположении духа его противника показалась ему необыкновенной.

— Я жду, — продолжал генерал, со скучающим видом, опускаясь на кресло.

— Кончим… — сказал, наконец, Валентин, решительно выпрямившись.

— Я этого и желаю, — перебил дон Себастьян, непринужденно закуривая сигару.

— Вот мои условия, — резко и жестко сказал охотник, внутренне оскорбленный этим притворным равнодушием. — Вы немедленно оставите Мехико, откажитесь от донны Аниты, которой возвратите не только ее свободу, но и право располагать, как она хочет, ее рукой и состоянием; вы продадите ваши поместья и уедите в Соединенные Штаты, клятвенно обещая никогда не возвращаться в Мексику. Со своей стороны, я обязуюсь возвратить вам тело вашей дочери и не стараться вам вредить каким бы то ни было образом.

— Имеете вы прибавить еще что-нибудь? — спросил дон Себастьян, небрежно следуя глазами за синеватым дымом своей сигары, поднимавшимся спиралью к потолку.

— Ничего; но берегитесь, сеньор, я также дал клятву; по тому, что я вам сказал, вы поняли, до какой степени я знаю ваши тайны, отказывайтесь или соглашайтесь, но решите что-нибудь, потому что сегодня в последний раз мы встречаемся лицом к лицу при подобных условиях. Партия, которую мы играем, ужасна, и должна кончиться смертью одного из нас. Я буду к вам беспощаден, точно так же, как и вы, без сомнения, будете беспощадны ко мне; подумайте серьезно, прежде чем решитесь сказать да или нет, я даю вам полчаса на размышление.

Дон Себастьян захохотал нервным и отрывистым смехом.

— Ей-богу, кабальеро, — вскричал он с движением презрения. — Я вас слушаю с чрезвычайным удивлением; вы располагаете моей волей с легкостью, ни с чем не сравнимой! Я не знаю, кто дает вам право действовать таким образом, но ненависть, как бы ни была она сильна, не может иметь этого преимущества. Я полагаю, вы считаете себя гораздо могущественнее, чем вы есть на самом деле, притом, что ни случилось бы, запомните хорошенько вот что: я не отступлю ни на один дюйм перед вами; принять ваши шутовские и смешные условия значило бы покрыть себя позором и погубить себя навсегда; помните это: если бы вы были гений зла в человеческом обличье, я тем не менее настойчиво продолжал бы идти по тому пути, который я начертал себе и по которому буду идти, пренебрегая всеми опасностями; как ни ужасны были бы препятствия, которые вы воздвигнете на моем пути, я их уничтожу или храбро паду, погребенный под развалинами моих неудавшихся планов. Итак, знайте наперед, дон Валентин, что я презираю ваши угрозы и что они не могут меня остановить; а вы, дон Марсьяль — если уж вас зовут так — знайте, что я женюсь на донне Аните, какие усилия ни придумали бы вы, чтобы не допустить этого, потому что я так хочу и потому, что ни один человек на свете никогда не пытался сопротивляться моей воле, не будучи тотчас же неумолимо разбит мной; а теперь, сеньоры, мы сказали все друг другу — ведь мы сказали все, не правда ли? Невозможно более сомневаться насчет наших взаимных намерений! Позвольте мне проститься с вами, я желаю ехать в театр, уже очень поздно.

Он позвонил, вошел слуга.

— Вели заложить карету, — приказал ему дон Себастьян.

— Итак, — сказал Валентин, вставая, — между нами война насмерть?

— Пусть так, война насмерть.

— Мы увидимся еще один раз, генерал, — отвечал охотник, — накануне вашей смерти.

— Принимаю это свидание и без ропота склоняюсь перед вами, если вы будете так могущественны, что достигнете этого результата, но, поверьте мне, я еще не дошел до этого.

— Вы гораздо ближе к вашему падению, нежели предполагаете, может быть.

— Может статься. Но прекратим этот разговор: дальнейшие рассуждения были бы бесполезны.

Посвети! — сказал он слуге, который в эту минуту входил в гостиную.

Три друга встали, обменялись с генералом безмолвными поклонами; он проводил их до двери гостиной, и они пошли за слугой, который нес перед ними свечу.

Две кареты ждали внизу. Валентин со своими друзьями сел в одну, генерал поместился в другую, и они слышали, как он твердым голосом приказал ехать в театр Санта-Анна.

Этот театр был выстроен в 1844 году испанским архитектором Гидалго; это здание не имеет ничего замечательного снаружи ни по фасаду, ни по положению; но внутри удобен, изящен и даже грациозен, все сделано с мастерством и изысканностью.

После наружного перистиля идет двор со стеклянным куполом, потом широкие лестницы с низкими перилами, обширные и высокие коридоры, двойной ряд галерей на двор и просторное фойе для гуляющих.

Зала хорошо построена, хорошо украшена и просторна; она имеет три ряда лож с нижней галереей, заменяющей бенуар, и с верхней галереей над третьим ярусом лож для народа.

В партере — это стоит заметить — у каждого есть свое кресло и каждый проходит на свое место по проходам, устроенным посреди и вокруг залы. В ложах может поместиться по десяти человек, они отделены одна от другой тонкими и легкими колоннами и невысокой перегородкой; к каждой ложе примыкает будуар, куда уходят во время антракта; нет балюстрад, которые в парижских театрах закрывают наряды дам, края лож невысоки и позволяют видеть зрительниц и любоваться их великолепными нарядами.

Когда дон Себастьян вошел в свою ложу, находившуюся в первом ярусе, почти напротив сцены, зала представляла вид поистине волшебный.

Особенное представление собрало огромное число зрителей; великолепные наряды дам были усыпаны бриллиантами, сверкавшими от потоков света, которым они были залиты.

Дон Себастьян, на минуту наклонившись вперед, чтобы обменяться поклонами со своими многочисленными знакомыми и дать заметить свое присутствие, удалился в глубину ложи, раскрыл бинокль и начал лорнировать с равнодушным видом.

Но если под силой твердой воли лицо его было холодно, спокойно и бесстрастно, страшная буря бушевала в его сердце. Сцена, за несколько минут перед тем происходившая в его отеле, наполнила его беспокойством и мрачным предчувствием; он понимал, что противники его должны были считать себя сильными, если осмелились вызывать его на бой лично и смело явиться даже в его дом. Напрасно ломал он себе голову, чтобы придумать средство освободиться от этих ожесточенных врагов; каждую минуту положение его становилось все более критическим и, если не нанести удар смелый и отчаянный, он считал себя погибшим безвозвратно.

В президентской ложе сидел сам президент со своими адъютантами; дону Себастьяну показалось несколько раз, будто президент смотрел на него со странным выражением, наклоняясь к особам, сидящим возле него, обменивался с ними несколькими словами и указывал на него. Может быть, этого не было в действительности, а только совесть дона Себастьяна внушала ему подозрения, бывшие далеко от мыслей тех, которых в эту минуту он имел столько причин остерегаться; но, действительны они были или нет, а эти подозрения терзали сердце дона Себастьяна и доказывали ему необходимость кончить все разом во что бы то ни стало.

Между тем представление шло своим порядком; занавес опустился для последнего антракта. Дон Себастьян, терзаемый беспокойством и убежденный, что он оставался в театре довольно времени для того, чтобы дать заметить свое присутствие, намеревался уехать, когда дверь ложи отворилась, и вошел полковник Лупо.

— А, это вы, полковник! — сказал дон Себастьян, протягивая ему руку и улыбаясь с принужденным видом. — Добро пожаловать! Я не надеялся иметь удовольствие видеть вас и хотел уже уехать.

— Не буду останавливать вас, генерал, я скажу вам только несколько слов.

— О наших делах?

— Они идут, как нельзя лучше.

— Подозрения нет?

— Ни малейшей тени.

Генерал вздохнул как человек, с груди которого сняли душившую его тяжесть.

— Могу я быть вам полезен в чем-нибудь? — спросил он рассеянно.

— Теперь меня привел сюда только ваш интерес.

— Как это?

— Сегодня ко мне подошел леперо, негодяй самого худшего разряда, который, по его словам, хочет отомстить какому-то французу, которого вы знаете, и который желает отдать себя под ваше покровительство в случае, если его кинжал очутится в теле его врага.

— Гм! Гм! Это дело серьезное, — сказал дон Себастьян, неприметно вздрогнув, — я не знаю до какой степени я могу отважиться быть порукой за такого негодяя.

— Он уверяет, будто вы знаете его давно и что, устраивая свои дела, он устроит и ваши.

— Вы знаете, что я не сторонник ударов кинжалом, убийство всегда вредит политику.

— Это правда; но вы не можете принимать на себя ответственность за преступления всякого негодяя.

— Этот «достойный» человек сказал вам свое имя, любезный полковник?

— Да, но, кажется, лучше произнести его на чистом воздухе, чем в том месте, где мы теперь находимся.

— Еще одно слово: ловко ли вы допрашивали его, и действительно ли он имеет намерение быть нам полезным?

— Быть полезен вам, вы хотите сказать.

— Как вам угодно.

— Я могу сказать почти утвердительно.

— Хорошо. Мы выйдем отсюда. Оружие с вами?

— Я думаю, в Мехико было бы сумасбродно выходить без оружия.

— Со мной пистолет; я отошлю мою карету, мы воротимся домой пешком и будем разговаривать дорогой. Вы согласны, любезный полковник?

— Конечно, генерал, тем более что, если вы пожелаете увидать этого негодяя, мне будет очень легко проводить вас, не привлекая внимания, в лачугу, занимаемую им.

Дон Себастьян пристально взглянул на своего сообщника.

— Вы говорите мне не все, полковник? — сказал он.

— Действительно, генерал! Только вы, вероятно, понимаете, какие причины в эту минуту не позволяют мне говорить.

— Пойдемте же!

Он завернулся в плащ и вместе с полковником вышел из ложи.

Лакей ждал под перистилем его приказания, чтобы велеть подавать карету.

— Возвратитесь в отель, — сказал генерал, — ночь хороша, я хочу прогуляться пешком.

Лакей удалился.

— Пойдемте, полковник, — продолжал дон Себастьян.

Оба вышли из театра.

Глава XX[править]

Царагате[править]

Ночь была ясная, тихая, звездная, глубокая тишина господствовала на пустынных улицах — словом, это была одна из тех восхитительных мексиканских ночей, столь наполненных ароматами цветущих растений, одна из тех ночей, которые располагают душу к сладостной мечтательности.

Генерал и полковник, старательно закутавшись в плащи, шли рядом посреди улицы, боясь засады, и опытным взором осматривая углубления дверей и темные углы поперечных улиц.

Когда они отошли от театра настолько, чтобы не опасаться нескромных глаз и ушей, дон Себастьян наконец прервал молчание.

— Теперь, сеньор дон Хайме, поговорим откровенно — хотите?

— Я сам этого желаю, — поклонившись, отвечал полковник.

— Скажите мне прежде всего, — продолжал дон Себастьян, — кто этот человек, которым, по вашим словам, я могу так хорошо воспользоваться?

— Ничего не может быть легче: этот человек негодяй самого худшего разряда, как я уже имел честь вам говорить, его прошлое довольно темно — вот все, что я мог узнать: этот человек, который, кажется, не принадлежит ни к какой стране, но побывал во всех и говорит на всех языках довольно легко, находился в Сан-Франциско, когда граф де Пребуа-Крансе набирал шайку разбойников, с которыми намеревался расчленить нашу прекрасную страну; этот план — будет сказано между нами — удался бы, если бы не ваше искусство, не ваше мужество.

— Оставим это, любезный полковник! — с живостью перебил его дон Себастьян. — Я исполнил в этом обстоятельстве мой долг так, как всегда буду исполнять его, когда дело будет идти о делах моего отечества.

Полковник поклонился.

— Негодяй, о котором мы говорим, — сказал он, — не мог пропустить такого великолепного случая: он завербовался в отряд графа; я думаю, что он умирал с голода в Сан-Франциско и по некоторым причинам, ему одному известным, рад был оставить этот город… Но, может быть, я докучаю вам этими подробностями?

— Напротив, любезный полковник, я желаю ближе узнать этого негодяя, чтобы рассудить, можно ли положиться на его уверения.

— Приехав в Гваймас, он почти тотчас же сделался тайным агентом несчастного полковника Флореса, так подло убитого французами, как вам известно.

— Увы! — сказал дон Себастьян с сардонической улыбкой.

— Сеньор Паво также использовал его несколько раз. — продолжал дон Хайме. — К несчастью для нашего негодяя, дон Валентин, друг графа, открыл, неизвестно каким образом, все его проделки и потребовал его изгнания из отряда, вследствие ссоры с одним из французских офицеров.

— Я, кажется, слышал в то время об этом деле; этот негодяй, кажется, был известен под прозвищем Царагате?

— Точно так, генерал! Взбесившись на то, что с ним случилось, и приписывая вину в этом дону Валентину, он дал клятву убить его, как только представится случай.

— И что же?

— Кажется, несмотря на его добрую волю и его сильное желание освободиться от своего врага, этот случай еще не представился, потому что он еще не убит.

— Это так; но вы как встретились с этим негодяем, полковник?

— Вы знаете, генерал, — отвечал тот нерешительно, — что я принужден для интересов нашего дела видеть довольно дурное общество. Этот негодяй сам пришел ко мне; я его расспросил и, зная ваше отношение к этому французу, я хотел сообщить вам об этом приобретении. Если я сделал что-то не так, — простите меня, и перестанем говорить об этом.

— Напротив, полковник, — с живостью вскричал дон Себастьян, — я не только не должен ничего вам прощать, но еще должен вас благодарить, потому что известие, сообщенное вами, явилось, как нельзя кстати. Впрочем, судите сами, я буду откровенен с вами, тем более что, кроме высокого уважения, которое я имею к вашему характеру, дело идет в эту минуту о наших общих интересах.

— Вы меня пугаете!

— Вы испугаетесь еще более, когда узнаете, что этот Валентин, этот француз, этот демон, неизвестно какими способами узнал о наших планах; мало того, начиная с меня, ему известны все наши сообщники.

— Боже! — вскричал полковник, вздрогнув от удивления, и побледнел от страха. — Но, если так, мы погибли!

— Признаюсь, что наша возможность на успех очень уменьшилась.

— Извините, если я буду расспрашивать вас, генерал, — продолжал полковник с волнением, — но в подобных обстоятельствах…

— Расспрашивайте, расспрашивайте, любезный полковник, не стесняйтесь!

— Положительно ли уверены вы в этом?

— Судите сами: за час до открытия театра, сам дон Валентин… вы слышите, не правда ли? Сам он приезжал со своими друзьями, без сомнения, разбойниками, находящимися у него на жалованье, в мой отель, где все мне открыл. Что вы скажете на это?

— Я скажу, что, если этот человек не умрет, то мы погибли безвозвратно.

— Это также мое мнение, — холодно сказал дон Себастьян.

— Как же, несмотря на это ужасное известие, вы решились показаться в театре?

Дон Себастьян улыбнулся и презрительно пожал плечами.

— Разве я должен был выказать посторонним, терзавшее меня беспокойство? Поверьте, полковник, только одна смелость может нас спасти; не забудьте, что дело идет о нашей голове.

— Постараюсь не забыть.

— Что касается этого человека, Царагате, я не должен и не хочу его видеть; действуйте с ним, как сами решите. Вы понимаете, что я не должен знать, как вы с ним условитесь, чтоб я мог доказать, в случае надобности, что я ничего об этом не знал; притом, вам известно, я не люблю крайних мер: вид подобного злодея был бы мне противен, тем более что я не терплю крови. Увы, — прибавил он со вздохом, — я был принужден проливать слишком много крови в продолжение моей жизни.

— Когда так, я право не знаю… — прошептал полковник.

— Я испытываю к вам полное доверие: вы человек умный, я уполномочиваю вас на все; все, что вы сделаете, будет хорошо. Вы меня понимаете, не правда ли?

— Да-да, — пробормотал полковник с угрюмым видом, — я слишком хорошо понимаю вас… Я вижу…

— Что вы видите? — перебил дон Себастьян. — Что если нам удастся, вы будете генералом и сонорским губернатором — перспектива довольно хорошая, как мне кажется, и стоит того, чтоб рискнуть чем-нибудь…

— Бесполезно было напоминать ваше обещание, вы знаете, что я вам предан.

— Конечно, я это знаю. Я оставляю вас. Более продолжительный разговор при лунном сиянии мог бы возбудить подозрения. Спокойной ночи! Приходите завтра завтракать со мною.

— Непременно буду, генерал! Спокойной ночи, целую руки вашего превосходительства.

Дон Себастьян надвинул шляпу на глаза, закутался в плащ и удалился большими шагами по направлению к улице Такуба, где находился его отель.

Оставшись один, полковник начал серьезно размышлять: данное ему поручение было чрезвычайно важно, потому что он, как нельзя лучше, уловил оттенок намеков генерала, и надо было действовать решительно, не компрометируя начальника, и действовать, как можно скорее, из опасения, что, если промедлить или если план не удастся, быть самому арестованным и расстрелянным через двадцать четыре часа, потому что мексиканцы, по примеру своих прежних повелителей-испанцев, не шутят, когда дело идет о политических возмущениях, и решительно пресекают зло в самом начале.

Положение было критическое; надо было решиться на что-нибудь, малейшее промедление могло все погубить; но в такой поздний час ночи где искать такого человека, как Царагате, который не имел постоянного жилища и вел жизнь, вероятно, весьма сомнительную?

Мехико, так же, как все большие города, имеет множество подозрительных домов, посещаемых мошенниками всякого рода, постоянно рыскающими по улицам, чтобы отыскивать более или менее прибыльные приключения под благосклонным покровительством луны.

Притом, хотя достойный полковник в продолжение своей жизни посещал общества довольно смешанные, он вовсе не желал идти один ночью в нижние кварталы города, в притоны воров и убийц, куда и при солнечном свете нельзя войти без опасения.

В ту минуту, когда полковник машинально поднял голову, бросив на небо отчаянный взгляд, ему показалось, что несколько подозрительных теней бродит около него. Полковник был храбр, тем более что ему было нечего терять. Он взялся за эфес шпаги, полураскрыл свой плащ, и в ту минуту, когда пятеро молодцов напали на него с длинными кинжалами, он стоял по всем правилам искусства, прислонившись левой ногой к столбу и намотав плащ на руку в виде щита.

Нападение было сильно; полковник храбро отражал его; притом все происходило по-мексикански, без крика, без зова. Тот, на кого нападают таким образом на мексиканской улице, считает себя погибшим до такой степени, что вообще старается защищаться, как может, не теряя времени, чтобы просить помощи, которая не явится.

Однако нападающие, имея оружие короткое и тяжелое, заметно уступали тонкой и длинной рапире полковника, которая скользила и изгибалась, как змея, и уже кольнула двух довольно опасно, так что другие начали размышлять и нападали осторожнее.

Полковник чувствовал, что они слабеют.

— Ну, негодяи! — закричал он, проткнув одного из разбойников, который тотчас повалился на мостовую. — Кончайте, черт побери!

— Остановитесь! Остановитесь, — закричал тот, кто, по-видимому, был главарем нападающих. — Мы ошиблись!

Разбойники сами этого желали и тотчас отступили на несколько шагов назад.

— Да, вы ошиблись! — закричал раздраженный полковник.

— Возможно ли! — продолжал первый. — Это вы, сеньор дон Хайме Лупо?

— Кто меня зовет? — спросил полковник, с удивлением отступая назад.

— Я, сеньор, друг!

— Друг? Странный друг, старавшийся убить меня.

— Поверьте, полковник, что если бы мы знали, с кем имеем дело, мы никогда не напали бы на вас, все это произошло вследствие недоразумения, конечно, достойного сожаления. Но вы извините…

— Но кто вы, черт побери!

— Как, сеньор, вы не узнаете Царагате?

— Царагате! — вскричал полковник с радостным удивлением. — Знаете ли, однако, что вы занимаетесь странным ремеслом?

— Ах, сеньор! Делаешь что можешь, — отвечал разбойник плачущим голосом.

— Гм! Стало быть, теперь вы сделались вором!

Негодяй величественно выпрямился.

— Нет, сеньор, я оказываю услугу вместе с этими благородными кабальеро тем, кто просит моего содействия.

Благородные кабальеро, видя, что дело улаживается миром, заткнули кинжалы за пояс и казались довольными этой неожиданной развязкой, кроме бедняги, который получил последний удар рапирой и просто решил отдать свою скверную душу дьяволу — довольно жалкое приобретение, будет сказано между нами, для духа тьмы.

— Разве кто-нибудь просил вашего содействия против меня, сеньор Царагате? — спросил полковник, вкладывая шпагу в ножны.

— Совсем нет, сеньор; я имел уже честь заметить вам, что вышло недоразумение. Мы ждали здесь одного молодого любезника, который несколько дней назад взял дурную привычку шататься под окнами любовницы одного сенатора, которому это очень не нравится и который дружески просил меня освободить его от этого докучливого человека.

— Сеньор Царагате! Вы действуете слишком круто, и ваш сенатор, кажется мне, несколько запальчив; но так как ваше дело, кажется, не удалось в эту ночь…

— И мне так кажется, сеньор; любезник верно услыхал бренчанье шпаг и остерегся подойти.

— Если так, он сделал хорошо. Во всяком случае, если другие причины вас не удерживают и вы согласны идти со мной, я буду говорить с вами об очень серьезных вещах. Я вас искал.

— Вот что значит случай! — вскричал разбойник.

— Гм! Постараемся, чтобы в другой раз он не был так крут.

Царагате расхохотался.

— Вот отдайте это от моего имени этим благородным кабальеро, — продолжал полковник, положив в руку разбойника золотую монету, — и попросите их простить мне, что я принял их несколько сердито.

— О! Они на вас не сердятся — будьте в том уверены.

Разбойники, совершенно примирившись с полковником посредством золотой монеты, низко раскланялись с ним, предложили ему свои услуги и, обменявшись несколькими словами шепотом со своим предводителем, повернули направо, между тем как полковник и Царагате повернули налево.

— Эти молодцы, кажется, довольно решительны, — сказал полковник, чтобы приступить к делу.

— Настоящие львы, сеньор, и препослушные.

— Прекрасно; а их много у вас под рукой?

— В случае надобности, мне будет очень легко набрать дюжину.

— И все такие храбрые?

— Все.

— Это прекрасно! Знаете, сеньор Царагате, что вы пресчастливый кабальеро.

— Вы мне льстите, сеньор!

— Нет, я вам сообщаю свое мнение — вот и все.

— Извините, сеньор — но позвольте спросить, куда мы идем?

— Вы имеете желание идти куда-нибудь?

— Вовсе нет, сеньор; однако, признаюсь вам, что я вообще люблю знать, куда я иду.

— Это показывает человека здравомыслящего. Мы идем ко мне — вам это неудобно?

— Вовсе нет! Вы говорили, сеньор, что я человек счастливый.

— Да, я повторяю: я нахожу вас очень счастливым.

— Гм! Вы знаете пословицу, сеньор: «Каждый знает отчего ему ногу жмет»?

— Справедливо, а разве у вас «жмет» ногу?

— Увы!.. — сказал Царагате, вздохнув.

Полковник поглядел на него с лукавым видом.

— Я понимаю ваше горе, — сказал он, — оно тем сильнее, что ему помочь нельзя.

— Вы думаете?

— Утверждаю.

— А может быть, вы ошибаетесь?

— Полноте! Вы так любезно отдаете себя в распоряжение тех, кто хочет отмстить за обиду, а принуждены отказаться от своего собственного мщения.

— О-о! Сеньор, что это вы говорите?

— Я говорю правду: вы ненавидите этого француза, о котором еще сегодня мне говорили, но вы его боитесь.

— Боюсь! — вскричал Царагате с гневом.

— Я так думаю, — бесстрастно отвечал полковник, — и для доказательства моих слов я, не зная даже этого человека и не имея никакого интереса во всем этом, буду держать с вами пари, если вы хотите.

— Пари?

— Да.

— Какое?

— А такое, что в двадцать четыре часа, даже при помощи ваших двенадцати товарищей, вы не осмелитесь отмстить вашему врагу.

— А в чем будет состоять ваше пари, сеньор?

— Боже мой! Я так уверен, что ничем не рискую, что держу пари в сто унций. Хотите?

— Сто унций! — вскричал разбойник и глаза его сверкнули алчностью. — За такую сумму я убью родного брата.

— Вы хвастаетесь, сеньор!

— Вот ваша дверь! Стало быть, мне не нужно идти дальше. Вы сказали сто унций, не правда ли?

— Сказал.

— Прощайте! Начинающийся день не кончится без того, чтобы я не был отмщен.

— Что ж, увидим. Спокойной ночи, сеньор Царагате!

Полковник вошел в свой дом, бормоча про себя:

— Кажется, я недурно устроил, если проклятый француз ускользнет от ищеек, которых я напустил на него, то это будет настоящий демон, как думает дон Себастьян!

Глава XXI[править]

После свидания[править]

Дом, выбранный для Валентина банкиром Ралье, находился, как мы сказали выше, на улице Такуба, и по странной случайности, нисколько не преднамеренной, только в нескольких шагах от отеля дона Себастьяна Герреро, чего тот никак не подозревал, потому что до той минуты, когда охотник счел необходимым сделать ему визит, он не знал о его присутствии в Мехико, несмотря на кучу шпионов, которым он платил для того, чтобы они наблюдали за всеми действиями Валентина и донесли ему о его приезде в столицу.

Стало быть, охотнику стоило сделать только несколько шагов, чтобы вернуться домой по выходе от генерала; но, подозревая, что дон Себастьян прикажет следовать за его каретой, он приказал кучеру отправиться в Аламеду, а оттуда в Букарели.

Было уже довольно поздно, так что аллеи Аламеды были совершенно пусты.

Этого, без сомнения, желал Валентин, потому что посреди аллеи он сделал знак кучеру остановиться и вышел из кареты со своими товарищами, приказав кучеру внимательно смотреть за лошаками (в Мехико в экипажи не запрягают лошадей) и не позволять подходить к карете, из боязни одного из тех неожиданных нападений, которые так часты в этом месте и, в особенности, в этот час; три товарища вошли в тенистые аллеи, где скоро исчезли, стараясь, однако, и не слишком удаляться, чтобы в случае тревоги успеть прийти на помощь кучеру.

Валентин, как и все люди, привыкшие к жизни в пустыне, то есть к обширным просторам не доверял каменным стенам, толщина которых, по его мнению, была неплохим убежищем для шпионов; поэтому, когда ему приходилось толковать о важном деле или сообщать своим друзьям что-нибудь серьезное, он предпочитал (несмотря на старание, с каким был выбран его соотечественником дом для него, несмотря на то, что слугами у него были преданные друзья) — отправляться или в Аламеду, или в Букарели, или в окрестности Мехико, где, поставив часовым Курумиллу, то есть человека, которому он доверял вполне и которого чутье, да простят нам это выражение, было непогрешимо, он надеялся безопасно доверить свои задушевные тайны друзьям, которых он созывал на эти странные совещания на открытом воздухе.

Под густыми деревьями охотник остановился.

— Нам будет удобно здесь, — сказал он, садясь на каменную скамью и приглашая друзей последовать его примеру, — мы можем разговаривать без опасения.

— У деревьев есть глаза и у листьев уши, — нравоучительно отвечал Весельчак, — я ничего на свете так не опасаюсь, как этих прозрачных перегородок с зеленью, сквозь которые все видно и все слышно.

— Да, — отвечал, улыбаясь, Валентин, — если не умеешь принимать предосторожностей.

В ту же минуту он издал звук, подражая свисту змеи. Ему отвечал точно такой же свист, как отголосок из чащи.

— Это сигнал вождя, — сказал канадец.

— Он ждет нас более часа. Как вы думаете, в безопасности мы?

— Конечно, если Курумилла стережет нас, нам нечего опасаться неожиданного нападения.

— Будем же говорить, — сказал дон Марсьяль.

— Позвольте, — возразил Валентин, — нам надо прежде выслушать донесение друга, донесение драгоценное, которое, без сомнения, решит, какие меры должны мы принять.

— О ком вы говорите?

— Сейчас узнаете, — отвечал Валентин и три раза слегка хлопнул в ладоши.

Тотчас в соседних кустах послышался легкий шум, неприметный шелест листьев, и в четырех шагах от охотников внезапно явился человек.

Это был Карнеро, капатац дона Себастьяна. На нем была шляпа с широкими полями, надвинутая на глаза, и он был закутан в широкий плащ.

— Добрый вечер, сеньоры, — сказал он, вежливо поклонившись, — я жду уже более часа, и почти отчаялся видеть вас сегодня.

— Генерал Герреро задержал нас долее, чем мы думали.

— Вы были у него?

— Ведь я вам говорил?

— Да, но я не смел верить, что у вас достанет смелости так безрассудно отважиться явиться в логово льва.

— Ба! — возразил Валентин с презрительной улыбкой. — Лев, как вы его называете, клянусь вам, был необыкновенно тих — он совсем спрятал когти и принял нас чрезвычайно вежливо.

— Берегитесь же, — заметил капатац, значительно покачав головой, — если он принял вас таким образом, как вы говорите, а я не имею никакой причины, чтобы сомневаться в ваших словах, значит, он готовит что-нибудь страшное.

— Я сам этого мнения; вопрос в том — дадим ли мы ему время действовать?

— Он очень хитер, любезный Валентин, — продолжал капатац. — Несмотря на клятву, которую я вам дал, когда, по вашей просьбе, согласился остаться у него на службе, бывают дни, что, несмотря на то, как хорошо мне известен его характер, он пугает меня самого, и я почти готов отказаться от тяжелой обязанности, которую из преданности к вам взял на себя.

— Не теряйте мужества, друг мой, наберитесь терпения, еще на несколько дней, и, поверьте мне, мы будем отмщены!

— Дай Бог! — сказал капатац со вздохом. — Но, признаюсь вам, я не смею этому верить, хотя вы убеждаете меня в том.

— Не узнали ли вы каких-нибудь важных известий после нашего последнего свидания?

— Одно, которое, я полагаю, очень важно для вас.

— Говорите, друг мой.

— То, что я должен вам сообщить, коротко, а между тем очень серьезно. Дон Себастьян, после секретного разговора со своим поверенным, приказал мне отнести письмо в монастырь бернардинок.

— В монастырь бернардинок! — вскричал дон Марсьяль.

— Молчите! — сказал Валентин. — А знаете вы содержание этого письма, Карнеро?

— Донна Анита дала мне его прочесть. Дон Себастьян уведомляет настоятельницу, что он решил жениться на донне Аните, помешана она или нет, и что послезавтра, на восходе солнца, он пришлет в монастырь священника для совершения этого брака.

— Великий Боже! Что делать? — вскричал Тигреро в отчаянии. — Как помешать исполнению этого гнусного плана?

— Молчите! — опять остановил его Валентин. — Это все, Карнеро?

— Нет; дон Себастьян прибавляет еще, чтобы настоятельница приготовила молодую девушку к этому союзу, что сам он заедет завтра в монастырь объяснить донне Аните свою решительную волю; вот буквальные выражения его письма.

— Очень хорошо, друг мой. Благодарю вас за эти драгоценные сведения! Всего важнее, чтобы дон Себастьян не мог отправиться в монастырь бернардинок до трех часов дня. Вы понимаете, друг мой, как это важно? Устройте же это!

— Будьте спокойны, любезный Валентин; дон Себастьян не поедет в монастырь прежде назначенного вами часа, какие бы средства ни пришлось мне употребить на это.

— Полагаюсь на ваше обещание, друг мой! Теперь прощайте!

Валентин протянул капатацу руку, которую тот крепко пожал.

— Когда я вас увижу? — спросил капатац.

— Скоро! Я дам вам знать, — отвечал охотник.

Капатац поклонился, углубился в кусты и исчез; шум его шагов быстро отдалялся и наконец совершенно стих через несколько минут.

— Друзья мои, — сказал тогда Валентин: — настала минуту великой борьбы, к которой так долго готовились мы; не будем увлекаться ненавистью, будем действовать не так, как люди, которые мстят, а как люди правосудные; кровь призывает кровь по законам пустыни; но вспомните, что, как ни виновен этот человек, которого мы осудили, его смерть была бы неизгладимым пятном, клеймом бесславия на нашей чести.

— Но это чудовище не может назваться человеком! — вскричал Тигреро с гневом, тем более сильным, что он сдерживал его.

— Он может раскаяться.

— Разве мы миссионеры, чтобы проповедовать о забвении оскорбления? — с насмешкой сказал дон Марсьяль.

— Нет, друг мой, мы просто люди в великом и высоком значении этого слова, люди, которые часто грешили сами, но сделались лучше вследствие той борьбы, которую выдержали в жизни, вследствие горести, которая часто склоняла их головы под своим железным игом, и теперь хотят наказать, презирая мщение, которое представляют людям малодушным! Кто из вас, друзья мои, осмелится сказать, что он страдал более меня? Только в том я признаю право полагать на меня свою волю, и что он велит мне сделать — я сделаю.

— Простите меня, друг мой, — отвечал Тигреро, — вы всегда добры, вы всегда велики. Господь, наложив на вас тяжкую обязанность, одарил вас в то же время душой энергичной, и таким сердцем, которое не слабеет, а, напротив, укрепляется от несчастья; мы же люди обыкновенные; в нас беспрерывно пробуждается, несмотря на все наши усилия, свирепый инстинкт, мы не знаем другого закона, кроме закона возмездия. Забудьте безумные слова, произнесенные мною, и будьте убеждены, что я всегда с радостью буду повиноваться вам, что бы вы ни приказали мне, в убеждении, что вы можете желать только справедливого.

Охотник, пока друг его говорил голосом, прерывавшимся от волнения, опустил голову на руки и, по-видимому, был погружен в мрачные и горестные мысли.

— Мне не за что прощать вас, друг мой, — отвечал он кротким и ласковым голосом, — потому что я сам страдаю, я понимаю, что должны чувствовать вы. И мое сердце бьется часто от гнева и негодования — поверьте, друг мой, я должен выдерживать ежеминутную борьбу с самим собой, чтобы не ослабеть и не увлечься мщением там, где должно быть только наказание. Но оставим это, время дорого, мы должны принять меры таким образом, чтобы враги не обманули нас. Я был сегодня во дворце и имел с президентом республики — которого, как вам известно, я знаю давно и который удостаивает меня дружбой, хотя я считаю себя ее недостойным — продолжительный разговор, длившийся более часа; он дал мне бумагу, бланкет, с которым я могу делать, все что считаю нужным, для успеха наших планов.

— Вы получили эту бумагу?

— Она у меня на груди. Выслушайте меня: завтра на рассвете отправляйтесь в дом дона Антонио Ралье — он будет предупрежден о вашем визите — и сделайте то, что он скажет вам.

— А вы?

— Обо мне не беспокойтесь, друг мой, думайте только о ваших делах, потому что, повторяю вам, решительная минута приближается. Послезавтра настанут празднества по случаю годовщины мексиканской независимости, то есть послезавтра мы начинаем битву с нашим врагом, битва будет жестокая, потому что этот человек имеет железную волю, страшную энергию. Мы можем победить его, но не укротить; и если мы не будем остерегаться, он проскользнет между наших рук, как змея. Итак, наши личные дела должны быть окончены завтра. Хотя, на первый взгляд, меня не будет рядом с вами, но, знайте, буду помогать вам всеми силами. Только не забудьте, что вы должны действовать очень осторожно, в особенности, чрезвычайно сдержанно, если вы забудетесь хоть на одну секунду, это сейчас уведомит бесчисленных шпионов, рассыпанных вокруг монастыря бернардинок. Вы слышали и поняли, не правда ли, друг мой?

— Да, дон Валентин.

— И вы будете действовать так, как я вам сказал?

— Обещаю вам.

— Подумайте, что дело идет, может быть, о потере вашего будущего счастья.

— Не забуду ваших распоряжений, клянусь вам! Я сделал слишком крупную ставку в этой партии, которая должна решить мою жизнь, для того, чтобы позволить себе увлечься.

— Хорошо, я рад слышать, что вы думаете таким образом; но будьте уверены, друг мой, мы успеем — я в этом убежден.

— Да услышит вас Бог!

— Бог всегда слышит тех, кто обращается к нему с сердцем чистым и живою верой. Надейтесь, говорю я вам. Теперь, любезный дон Марсьяль, позвольте мне сказать несколько слов нашему доброму другу Весельчаку.

— Я ухожу.

— К чему? Разве у меня есть тайны от вас? То, что я скажу ему, вы можете слышать.

— Вы ничего не можете сказать мне, Валентин, — отвечал охотник, качая головой, — чего я не знал бы уже; я не имею другого интереса в том, что будет происходить, кроме интересов глубокой дружбы, которая привязывала меня к графу, а теперь к вам. Воспоминание о нашем несчастном друге так глубоко в моем сердце, что я готов рисковать моей жизнью рядом с вами, чтобы отмстить за него; вы должны это знать, Валентин — вот и все. Я не оставлю вас в час битвы, я останусь возле вас, если бы даже вы приказывали мне оставить вас; я хочу — слышите ли вы? — я хочу, и дал клятву самому себе, если понадобится, защитить вас своим телом. Теперь дайте мне вашу руку и не будем более говорить об этом, не правда ли?

Валентин оставался с минуту неподвижен, горячая слеза сбежала по его загорелым щекам, он пожал руку честному и простодушному канадцу, и сказал ему в ответ только три слова.

— Благодарю, я согласен.

Они встали и вернулись к своей карете, но прежде Валентин сигналом уведомил Курумиллу, своего верного телохранителя, что он может оставить свой пост и что разговор кончился. Через четверть часа три товарища приехали в дом в улице Табука, где Курумилла уже их ждал.

Глава XXII[править]

Бланкет[править]

На следующее утро в Мехико был праздник, в этом нет ничего необыкновенного в стране, где целый год беспрерывный праздник.

На этот раз дело было серьезнее: отмечалась годовщина провозглашения мексиканской независимости.

На восходе солнца по улицам, по всем перекресткам города разъезжал отряд солдат, объявлявший, при звуках труб и барабанов, что на другой день будет бой быков, благодарственные обедни во всех церквах, бесплатные спектакли, смотр гарнизона, фейерверк, иллюминация и бал на чистом воздухе.

Правительство устраивало все великолепно: народ с утра бегал по улицам, смеясь, крича, пуская ракеты, воспевая похвалы президенту республики и заранее празднуя завтрашнее торжество.

Дон Марсьяль, чтобы сбить с толку шпионов, без сомнения, расставленных около дома Валентина, оставил своего друга ночью и воротился к себе домой, а за несколько минут до рассвета отправился к Ралье.

Хотя было еще очень рано, однако француз уже встал и разговаривал с своим братом Эдуардом, в ожидании Тигреро.

Эдуард был готов к отъезду, брат давал ему последние распоряжения.

— Добро пожаловать, — дружелюбно сказал француз, дону Марсьялю, — я занимался нашим делом: брат мой Эдуард едет в нашу виллу, куда вчера уже уехали моя мать и брат Огюст, чтобы мы нашли там все в порядке по приезде.

Хотя Тигреро не совсем понял, что говорил ему банкир, он не стал переспрашивать, и молча поклонился.

— Итак, это решено, — продолжал Ралье, обращаясь к брату, — приготовь все, потому что мы, вероятно, приедем до полудня, то есть к завтраку.

— Ваш загородный дом недалеко от города? — спросил Тигреро, чтобы сказать что-нибудь.

— Только две мили, в Сан-Анджело, но в превосходно расположен на случай нападения. Вы знаете, что Сан-Анджело выстроен на склоне потухшего вулкана, окружен лавой и зубчатыми окалинами, которые делают очень трудным доступ к нему.

— Признаюсь, я этого не знал.

— В такой стране, как эта, надо принимать меры предосторожности и постоянно остерегаться. Поезжай же, любезный Эдуард, твое оружие в порядке, тебя провожают два решительных пеона, притом настал день, и ты совершишь просто прогулку. До свидания!

Братья пожали друг другу руки, и молодой человек, поклонившись дону Марсьялю, вышел из дома в сопровождении двух слуг, так же хорошо вооруженных, как он, и на прекрасных лошадях.

Во время этого разговора пеоны заложили карету.

— Прошу вас, — сказал Ралье.

— Как? — спросил дон Марсьяль. — В карету?

— Неужели вы думали, что я решусь поехать в монастырь верхом? Нас сейчас узнали бы.

— Но эта карета выдаст вас.

— Согласен; но не будут знать, кто в ней сидит, когда шторы будут опущены, а я это сделаю, прежде чем уеду из дома.

Тигреро сел возле француза, тот опустил шторы, и карета рванулась по направлению диаметрально противоположному тому, по которому должна была бы ехать в монастырь.

— Куда же мы едем? — спросил Тигреро через минуту.

— В монастырь бернардинок.

— Мне кажется, мы едем не по той дороге.

— Может быть, но эта дорога безопаснее.

— Смиренно признаюсь, что я ничего не понимаю.

Ралье расхохотался.

— Друг мой, — отвечал он, — вы поймете, когда придет время. Будьте спокойны! Знайте только, что, действуя таким образом, я буквально исполняю инструкции Валентина, моего и вашего друга. Не даром прозвали его уже давно Искателем Следов. Притом, вы знаете поговорку лугов, всегда казавшуюся мне чрезвычайно справедливой: «Самая краткая дорога от одного пункта до другого идет изгибом». Мы едем изгибом — вот и все. Притом во всем, что будет происходить, вы должны остаться зрителем, а не действующим лицом, и повиноваться мне во всем, что я прикажу. Эта роль вам не нравится?

Француз говорил все это тем веселым тоном и с тем очаровательным добродушием, которые составляли основу его характера и завоевывали ему любовь всех, с кем сводил его случай.

— Я буду охотно повиноваться, вам, сеньор дон Антонио, — отвечал Тигреро. — Доверие нашего общего друга к вам служит мне ручательством ваших намерений. Располагайте же мной, как хотите, не опасаясь ни малейшего возражения с моей стороны.

— Прекрасно сказано! — заметил, смеясь, банкир. — Прежде всего, любезный сеньор, вы сделаете мне удовольствие — перемените костюм.

— Переменить костюм! — вскричал Тигреро. — Но вам надо было сказать мне заранее!

— Ни к чему, любезный сеньор: у меня здесь есть все, что вам нужно.

— Здесь?

— Посмотрите-ка, — сказал банкир, вынимая из одного кармана кареты платье францисканца, а из другого сандалии и веревку, — вы уже надевали этот костюм.

— Точно.

— Наденьте же его опять, вот зачем: в монастыре бернардинок вас считают францисканцем; те, которым не известна наша тайна, должны думать будто я приехал с францисканцем.

— Я повинуюсь вам. Но ваш кучер не будет удивлен, когда из кареты, в которую сел кабальеро, выйдет францисканец?

— Мой кучер? Вы верно на него не посмотрели?

— Нет! Все индейцы похожи один на другого и все отвратительны.

— Это правда! Однако, посмотрите на него.

Дон Марсьяль наклонился вперед и немного раздвинул штору.

— Курумилла! — закричал он с удивлением. — Как он удачно переодет!

— Думаете ли вы, что он удивится?

— Я ошибся.

— Вы не дали себе труда подумать.

— Я переоденусь; однако, если вы позволите, я спрячу оружие под одежду.

— Если позволю! В случае надобности, пожалуй, прикажу. Но какое у вас оружие?

— Кинжал, нож и пара пистолетов.

— Прекрасно! Если понадобится, я могу вам найти винтовку.

Разговаривая таким образом, Тигреро переменил костюм, то есть просто надел рясу поверх платья, обвязался веревкой вместо пояса, заменил обувь сандалиями.

— Вот вы теперь францисканец вполне, — сказал француз, смеясь.

— Нет, мне еще недостает одной необходимой вещи.

— Чего же?

— Шляпы!

— Это правда.

— Я не знаю даже, как мы достанем эту часть моего костюма.

— Неверующий человек! — сказал француз с улыбкой. — Смотрите!

Он поднял подушку с передней скамейки и вынул из ящика шляпу францисканца, которую подал Тигреро.

— Теперь все ли у вас есть? — спросил он с насмешкой.

— Кажется. Но ваша карета настоящий походный магазин.

— Да, в ней есть всего понемногу. Но вот мы приехали, — прибавил он, увидев, что карета остановилась. — Помните, что вы не должны сами начинать, а делать только то, что я вам скажу. Это решено, не правда ли?

Француз отворил дверцу — карета действительно остановилась перед монастырем бернардинок. Два или три человека зловещей наружности бродили около монастырского здания, несмотря на их притворное равнодушие, в них легко можно было узнать шпионов. Француз и его товарищ догадались об этом, они вышли из кареты с равнодушием, так же хорошо разыгранным, как и равнодушие шпионов, и подошли к двери, которая отворилась и затворилась за ними с поспешностью доказывавшей, как мало доверяла привратница людям, оставшимся на улице.

— Чего вы желаете, сеньоры? — вежливо спросила привратница, поклонившись им, как знакомым.

— Любезная сестра, — отвечал француз, — будьте так добры, доложите настоятельнице о нас и попросите ее удостоить нас разговором на несколько минут.

— Еще очень рано, брат мой, — отвечала привратница, — я не знаю, может ли наша матушка принять вас в эту пору.

— Скажите ей только мое имя, сестра моя, я убежден, что она без всякого затруднения примет нас.

— Сомневаюсь, брат мой, повторяю вам: еще очень рано; однако я ей доложу, чтобы услужить вам.

— Я глубоко признателен вам за эту доброту, сестра моя.

Привратница вышла из гостиной и просила подождать ее.

Во время ее отсутствия, француз и его товарищ не обменялись ни одним словом; впрочем, это отсутствие продолжалось не более нескольких минут.

Не говоря ни слова, привратница сделала знак посетителям следовать за ней и провела их в ту комнату, куда мы уже вводили читателя и где настоятельница их ждала.

Она была бледна и казалась озабочена; она движением руки пригласила посетителей садиться и молча ждала, чтобы они заговорили; они, со своей стороны, как будто ждали, чтоб она осведомилась о причине их посещения: но так как она медлила, это молчание угрожало продолжаться долее. Ралье решился прервать его.

— Я имел честь, — сказал он, почтительно поклонившись, — послать вам вчера с моим слугой письмо, в котором предупреждал вас о моем посещении.

— Да, кабальеро, — отвечала она тотчас, — я действительно получила это письмо, и ваша сестра Елена готова ехать с вами тотчас, как вы изъявите желание; однако позвольте мне обратиться к вам с просьбой.

— Говорите, если я могу сделать вам угодное, поверьте, я с удовольствием воспользуюсь этим случаем.

— Я не знаю, кабальеро, как мне объясниться; то, что я желаю сказать вам, так странно, что я, право, боюсь заставить вас улыбнуться. Хотя донна Елена только несколько месяцев в нашем монастыре, она так сумела заслужить любовь всех окружающих своим очаровательным характером, что ее отъезд огорчает всех нас.

— Вы меня делаете очень счастливым и очень гордым, говоря таким образом о моей сестре.

— Эти похвалы служат выражением самой строгой истины, кабальеро; мы все очень огорчены, что ваша сестра оставляет нас. Однако я не решилась бы передавать вам наши сожаления, если бы очень серьезная причина не заставила меня считать обязанностью сказать вам об этом.

— Я слушаю вас, хотя заранее угадываю, что вы скажете мне.

Настоятельница взглянула на него с удивлением.

— Вы угадываете? О, это невозможно, сеньор!

Француз улыбнулся.

— Сестра моя Елена — как это обыкновенно случается в монастырях — выбрала одну из своих подруг, которую она любит больше других, в свои наперсницы — так ли это?

— Как, вы это знаете?

Ралье продолжал, улыбаясь:

— Эта молодая девушка, столь любимая не только Еленой, но и вами, и всей вашей общиной, девушка восхитительная, кроткая, робкая, любящая, вследствие большого несчастья, помешалась; но ваши попечения возвратили ей рассудок. Вы старательно сохраняете эту тайну, в особенности от ее опекуна, который, мало того что присвоил ее состояние, хочет еще похитить ее счастье, принудить ее выйти за него замуж.

— Сеньор! Сеньор! — вскричала настоятельница, вставая с удивлением, смешанным с испугом. — Кто вы? Вы знаете то, что я считала скрытым от всех.

— Кто я? Брат Елены, то есть человек, которому вы должны верить вполне. Успокойтесь же и позвольте мне кончить.

Настоятельница в сильном волнении села на свое место.

— Продолжайте, кабальеро, — сказала она.

— Опекун донны Аниты — так, кажется, зовут молодую девушку — или по подозрению, или по какой-нибудь другой причине написал вам вчера, чтобы вы приготовили ее обвенчаться с ним в самом непродолжительном времени, то есть через двадцать четыре часа; после получения этого рокового письма донна Анита погружена у глубокое отчаяние, которое еще увеличивает внезапный отъезд моей сестры, единственного друга, перед которым она может свободно изливать свое сердце; но вы, сударыня, так праведны и так добры, вам известно, что Господь может, по своему желанию, расстраивать злые планы и заменять горесть радостью. Не был ли у вас вчера дон Серапио де-ла-Ронда.

— Точно, этот сеньор посещал меня за несколько минут до того, как я получила роковое письмо, о котором вы упоминаете.

— Не сказал ли вам дон Серапио, оставляя вас, фразу: сообщите донне Аните, что о ней печется друг, что этот друг дал ей уже доказательство, какое участие он принимает в ее судьбе, и что в тот день, когда снова она увидит того францисканца, который у нее уже был, в тот день ее несчастья кончатся.

— Да, сеньор, дон Серапио произнес эти слова.

— Я прислан к вам не только им, но еще и другою особою — словом, ни более ни менее как президентом республики, не только увезти мою сестру, но и просить отпустить со мной донну Аниту, которая должна ехать с моей сестрой.

— Бог свидетель, сеньор, что я была бы рада исполнить ваше желание; к несчастью, это зависит не от меня. Донна Анита была мне поручена ее единственным родственником, который в то же время ей и опекун; и хотя он недостоин этого звания, и хотя мое сердце обливается кровью, отказывая вам, я должна и могу вручить донну Аниту только одному ему.

— Это возражение с вашей стороны, справедливость которого я сознаю, предвидели те особы, которые послали меня, и они придумали средство снять с вас всю ответственность. Отец мой, вручите госпоже настоятельнице ту бумагу, которую вы привезли.

Не говоря ни слова, дон Марсьяль вынул из кармана бланкет, отданный ему Валентином, и подал его настоятельнице.

— Это что такое? — спросила она.

— Это бумага, — отвечал француз, — бланкет президента республики: он приказывает вам передать донну Аниту мне.

— Я это вижу, — отвечала настоятельница печально, — к несчастью, этот бланкет, который везде имел бы силу закона, здесь бессилен: мы подчинены власти духовной и должны получать приказания от нее.

Тигреро украдкой бросил отчаянный взгляд на своего спутника, который все улыбался.

— Что же вам нужно? — спросил француз. — Для того, чтобы вы согласились отдать нам эту несчастную девушку?

— Увы, сеньор, не я отказываю вам, Бог мне свидетель, что я горячо желаю, чтобы она избавилась от своего гонителя.

— Я в этом убежден. Вот почему я и прошу вас сказать мне: чье позволение нужно вам для того, чтобы отдать ее мне?

— Я не могу позволить донне Аните оставить этот монастырь без приказания, подписанного мексиканским архиепископом, который один имеет право приказывать здесь и которому я обязана повиноваться.

— А если б у меня было это приказание, все ваши опасения прекратились бы?

— Все, сеньор.

— Вы без затруднения отпустили бы донну Аниту?

— Я сейчас передала бы ее вам, сеньор.

— Если так, передайте же ее, потому что я привез вам это приказание.

— Вы привезли его? — вскричала настоятельница, не скрывая своей радости.

— Вот оно, — отвечал банкир, вынимая из своего портфеля бумагу и подавая ее настоятельнице.

Она тотчас развернула и быстро пробежала ее глазами.

— О! Теперь, — сказала она, — донна Анита свободна, и я сейчас…

— Позвольте, — перебил Ралье, — вы все прочли в бумаге, которую я имел честь вам передать?

— Все.

— Когда так, прикажите молодым девушкам снять одежду послушниц и надеть светское платье. А так как их отъезд должен быть сохранен в тайне, прикажите, чтобы моя карета въехала в первый двор монастыря: я видел, что здесь недалеко бродят люди зловещей наружности, очень похожие на шпионов.

— Но что же я буду отвечать опекуну молодой девушки? Я должна его видеть сегодня же.

— Я это знаю. Выиграйте время, скажите, что донна Анита нездорова, что вам удалось заставить ее согласиться на этот брак, но с условием, что он будет отложен на сутки. Я вам советую говорить неправду, но она необходима, и я уверен, что Бог вас простит.

— О! Я с радостью беру на себя ответственность за эту ложь. Опекун донны Аниты не посмеет противиться такой короткой отсрочке… Но, когда пройдет это время, то есть через сорок восемь часов?

— Через сорок восемь часов? — вскричал француз мрачным голосом. -… Генерал Герреро не придет требовать руки донны Аниты.

Глава ХХIII[править]

На дороге[править]

Все опасения настоятельницы были таким образом уничтожены одно за другим банкиром Ралье посредством двойных предписаний, которые он позаботился достать; надо было немедленно заняться отъездом пансионерок.

Настоятельница, понимавшая, как важно кончить все это поскорее, оставила гостей в приемной и сама пошла предупредить молодых девушек, отдав прежде приказание, чтобы карета въехала на первый двор монастыря.

В женской общине — мы это говорим без всякого сатирического намерения — ничто не может долго оставаться в секрете; и как только двое мужчин вошли в приемную настоятельницы, так слух об отъезде донны Елены и донны Аниты распространился между всеми с чрезвычайной быстротой. Кто распространил это известие — никто не мог бы этого сказать точно, однако все говорили об этом.

Молодые девушки, конечно, узнали первыми; сначала беспокойство их было велико, в особенности дрожала донна Анита, думая, что за ней приехали по приказанию ее опекуна и что францисканец, с которым разговаривала настоятельница, был выбран для того, чтобы обвенчать ее без отлагательства. Когда настоятельница, оставив гостей, вошла в келью донны Елены, она нашла обеих девушек в объятиях друг друга, заливавшихся слезами.

К счастью, недоразумение скоро разъяснилось, горе перешло в радость, когда настоятельница, расплакавшаяся вместе со своими пансионерками, объяснила им, что из этих двух незнакомцев, которых они так опасались, один был брат донны Елены, другой — тот францисканец, которого донна Анита уже имела случай видеть один раз, и что они приехали не для того, чтобы увеличить огорчение молодой девушки, а для того, чтобы избавить ее от тиранства, тяготевшего над ней.

Елена, узнав, что брат ее Антуан в монастыре, запрыгала от радости и развеяла последние опасения своей приятельницы, которая, как все несчастные, с жадностью ухватилась за эту новую надежду на спасение, которую вкладывали в ее сердце, когда она думала, что не имеет уже возможности избегнуть своей злой участи.

Настоятельница торопила их с приготовлениями к отъезду, помогла переменить костюм и, поцеловав несколько раз, проводила в приемную.

Чтобы избегнуть шума, когда молодые девушки будут оставлять монастырь, где все их обожали, настоятельнице пришла в голову хорошая мысль: запретить всем бернардинкам выходить из келий. Эта мера была очень благоразумна: не допустив прощания, она не допускала также криков и слез, шум которых мог быть услышан врагами.

Прощание было коротко, нельзя было терять ни минуты, молодые девушки опустили покрывала и вместе с настоятельницей сошли на монастырский двор.

Карета подъехала как можно ближе к монастырю, двор был совершенно пуст, только настоятельница и сестра-привратница с другой доверенной бернардинкой присутствовали при отъезде.

Француз открыл дверцу — записка, лежавшая на скамейке, бросилась ему в глаза, он схватил ее и сжал в руке. Поцеловав в последний раз добрую настоятельницу, молодые девушки сели в карету, дон Марсьяль с Антоаном Ралье поместились на передней скамейке, но банкир прежде сказал кучеру, то есть Курумилле, два индейских слова, на которые тот отвечал мрачной улыбкой. Потом, по знаку настоятельницы, ворота монастыря отворились, и карета, запряженная шестью лошаками, поскакала во весь опор.

Толпа молча расступилась, ворота немедленно затворились, и карета исчезла почти тотчас за углом ближайшей улицы.

Было около семи часов утра.

Беглецы — их нельзя назвать иначе — молча скакали в продолжение десяти первых минут, потом француз слегка дотронулся до плеча своего спутника и подал ему записку, которую он нашел в карете.

— Прочтите, — сказал он.

На этой бумаге было написано только одно слово наскоро и карандашом: «Остерегайтесь!»

— О-о! — вскричал Тигреро, побледнев. — Это что значит?

— Это значит, — беззаботно отвечал француз, — что, несмотря на наши предосторожности, а может быть, и по милости их — потому что в этих дьявольских делах никогда не знаешь, как действовать, чтобы обмануть тех, кого опасаешься — наш след открыли и, вероятно, за нами гонятся.

— Что же будет с этими бедными молодыми девушками в случае схватки?

— В случае битвы, хотите вы сказать, потому что битва будет, и битва ожесточенная, я предсказываю вам! Мы будем их защищать.

— Я это знаю. Но если нас убьют?

— Зачем об этом думать заранее?

— Ах, Боже мой! — прошептала донна Анита, спрятав голову на груди своей приятельницы.

— Успокойтесь, сеньорита, — сказал француз, — и молчите: звук вашего голоса могут узнать и увериться в том, что, может быть, подозревают; притом успокойтесь: если у нас есть враги, то у нас есть также и друзья. Если позаботились нас предупредить, то по всей вероятности этот неизвестный советчик не остановится на этом и придумает средство помочь нам более действенным образом.

Между тем карета все мчались со страшной быстротой и скоро должна была выехать из города.

Расскажем теперь, каким образом француз был предупрежден об угрожавшей ему опасности.

Дон Себастьян Герреро нанял шайку шпионов из леперо и других мошенников, известных своей хитростью и если Валентин избежал их надзора и расстроил их козни, то это по причине той привычки к осторожности, которую охотник уже столько лет применял в прерии и которая сделалась у него как бы врожденным чувством — так хорошо овладел он искусство открывать врага, как бы тот ни прятался. Но если его не узнали, то его друзья не могли избегнуть зорких глаз шпионов дона Себастьяна.

Монастырь бернардинок сделался главным объектом надзора. Приезд в монастырь кареты с опущенными шторами тотчас возбудил тревогу; хотя банкира Ралье не знали в лицо, то что он француз, было достаточно для возбуждения подозрений.

Пока банкир и его спутник разговаривали с настоятельницей в приемной, один леперо притворился больным и велел двум своим сообщникам отнести себя к монастырским воротам, где добрая привратница поспешила окружить его всеми попечениями, каких, по-видимому, требовало его состояние.

Между тем как леперо как бы мало-помалу приходил в себя, его товарищи расспрашивали с тем хитрым искусством, которое свойственно мексиканской натуре, привратницу, женщину добрую, но далеко не дальновидную и очень болтливую, которая, найдя случай поговорить, ухватилась за него с поспешностью и, сама не подозревая, какой делает она вред, рассказала все, что знала. (Поспешим сказать, что она знала немногое, но это немногое, услышанное людьми смышлеными, было очень важно).

Когда три леперо выпытали от привратницы все, что она могла им сообщить, они оставили ее.

В ту минуту, когда они выходили на улицу, то очутились лицом к лицу с Карнеро, капатацем дона Себастьяна, которого господин его послал разузнать новости; они подбежали к нему и в нескольких словах рассказали ему, в чем дело.

Капатац внутренне задрожал и понял опасность, угрожавшую его друзьям.

Карнеро был человек умный, он понял, что надо сделать и решился на это в одну минуту, нимало не колеблясь.

Он очень хвалил леперо за то искусство, с каким они успели разведать тайну, дал им несколько пиастров и отправил к генералу, а сам начал бродить около монастыря и, в особенности, около кареты, к которой Курумилла дал ему подойти без затруднений, потому что читатель, без сомнения, угадал — неприязнь, показываемая индейцем к капатацу, была притворная, и что они, напротив, были очень дружны между собой, когда их не могли ни видеть, ни слышать.

Капатац ловко воспользовался шумом, поднявшимся в толпе при въезде кареты на монастырский двор, чтобы бросить неприметно в окно кареты записку, найденную банкиром Ралье.

В уверенности, что друзья его будут остерегаться, он удалился в свою очередь, приказав шпионам, которых оставлял перед монастырем, продолжать стеречь; он, куря сигарку, направился к главной площади.

Перед дверью одного трактира он увидал человека облизывавшего губами огромную сигару. Капатац вошел в трактир, выпил рюмку ликеру, но, пошарив в кармане, по неловкости выронил пиастр, который подкатился к ногам человека, остановившегося перед дверью; тот поспешил наклониться, поднял монету и отдал ее капатацу, который расплатился, вышел и беззаботно продолжал свою прогулку.

На площади человек, стоявший перед дверью трактира и, вероятно, шедший по той же дороге, очутился позади его.

— Весельчак — спросил в полголоса капатац, не оборачиваясь.

— Что? — отвечал тот тем же тоном.

— Дон Себастьян знает о монастырском деле; и, если вы не поспешите, дон Марсьяль, дон Антонио и молодые девушки будут атакованы на дороге. Предупредите вашего друга, не теряя ни одной минуты! Черт побери эту сигарку! — сказал он, бросив ее с гневом. — Она погасла.

Он обернулся, чтобы воротиться назад, Весельчак исчез. Канадец с проворством, которое его отличало, уже бежал по направлению к жилищу Валентина. Капатац же, не торопясь, воротился медленно в отель дона Себастьяна.

Он нашел своего господина в бешеном гневе на всех своих людей, в особенности, на себя.

Получив донесение своих шпионов, дон Себастьян тотчас приказал восьмерым слугам сесть на лошадей.

По странной случайности, конечно, приготовленной заранее, ни одна из лошадей не годилась: три хромали, четырем пустили кровь, остальные три не были подкованы.

Капатац между тем пришел с испуганный лицом, которое еще увеличило бешенство генерала.

Карнеро благоразумно дал утихнуть гневу своего господина, потом отвечал ему.

Он доказал ему, что он сделает большую ошибку, отправившись сам преследовать беглецов накануне решительного удара, который должен был решить его судьбу; потом дал ему заметить, что шести шпионов под предводительством решительного человека достаточно для того, чтобы справиться с двумя людьми, вероятно, плохо вооруженными и, сверх того, закрывшимися в карете с женщинами, которых они не захотят подвергнуть смертельной опасности.

Эти доводы были основательны, дон Себастьян выслушал их и сказал:

— Хорошо, Карнеро, вы самый старый из моих слуг, — я поручаю вам привести ко мне мою племянницу.

Капатац состроил гримасу.

— Вероятно, придется получить много ударов, а пользы будет мало в подобной экспедиции, — сказал он.

— Я думал, что вы мне преданы, — с горечью возразил генерал.

— Ваше превосходительство не ошибаетесь: я действительно вам предан, только я дорожу своей шкурой.

— Я дам вам по двадцать пять унций за каждый удар, который она получит, довольно этого?

— Я вижу, вашему превосходительству угодно, чтобы ее с меня содрали совсем, — весело вскричал капатац.

— Итак, это решено?

— Я полагаю так: за эту цену отказался бы безумец!

— Но лошади?

— У нас пасутся десять или двенадцать, по крайней мере.

— Это правда, я не подумал об этом, — вскричал дон Себастьян, ударив себя по лбу, — пусть сейчас поймают семь.

— Куда надо отвезти сеньориту Аниту?

— Сюда, в мой отель; я не хочу, чтобы она ступила хоть ногой в монастырь бернардинок.

— Очень хорошо! Итак, я еду, генерал?

— Сейчас же, если возможно.

— Через двадцать минут я выеду из отеля.

Но нетерпение генерала было так сильно, что он пошел вместе с капатацем, сам наблюдал за всеми приготовлениями к экспедиции и воротился в свои комнаты не прежде, как уверился, что Карнеро с выбранными им пеонами бросился в погоню за беглецами.

Между тем карета катилась быстро, переехав заставу Сан-Лазаро, она вдруг повернула направо в довольно узкую улицу и остановилась перед скромным домом; тотчас дверь этого дома растворилась и оттуда вышел человек, держа за узду лошадей в полной упряжи, у каждой на седле была винтовка.

Француз вышел из кареты и велел своему спутнику сделать то же.

— Снимите ваш костюм, — сказал он, толкнув его в дом,

Тигреро повиновался с радостным видом; пока он снимал одежду францисканца, банкир Ралье садился в седло, и обратившись к молодым девушкам сказал:

— Что бы ни случилось, не говорите ни слова, не кричите, не поднимайте штор, мы будем ехать у дверец, дело идет о жизни.

Дон Марсьяль в эту минуту вышел из дома в своем платье.

— Садитесь на лошадь и поедем, — сказал ему Ралье.

Тигреро вскочил на лошадь, приготовленную для него. В карету между тем впрягли других лошадей, и она помчалась с прежней быстротой.

Дом, у которого останавливались, был нанят Валентином для его лошадей.

Полчаса прошло таким образом, лошади скакали во весь опор, карета исчезала в густом облаке пыли, поднимаемом ею. Дон Марсьяль чувствовал себя как бы возродившимся — приближение опасности возвратило ему, как бы по волшебству, его прежнюю пылкость, он горел нетерпением очутиться лицом к лицу со своим врагом. Француз был спокойнее, храбрый до отважности, он ожидал не без тайного беспокойства битвы, в которой сестра его могла пострадать, однако он решился встретить опасность лицом к лицу, как бы многочисленны ни были те, кто осмелится на него напасть.

Вдруг индейский вождь вскрикнул. Дон Марсьяль и Антуан Ралье обернулись: довольно многочисленная группа скакала к ним во весь опор.

В эту минуту карета ехала по дороге, обрамленной с одной стороны довольно густым наростником, а с другой — глубоким оврагом.

По знаку француза карету остановили, дамы вышли и под защитой Курумиллы спрятались в кустах. Дон Марсьяль и Ралье, с винтовками на плече, ждали, гордо остановившись посреди дороги, нападения противников, потому что, по всей вероятности, подъезжавшие к ним, были враги.

Глава XXIV[править]

Схватка[править]

Курумилла, спрятав с индейской хитростью, молодых девушек в таком месте, где до них не могли долететь пули, стал с винтовкой в руке не возле всадников, а, с характерной осторожностью краснокожих, позади кареты, зная, вероятно, что он один составлял всю инфантерию сражающихся и из пустого понятия о чести не хотел подвергаться верной смерти, бесполезной для тех, кого он намеревался защищать.

Доехав на ружейный выстрел от кареты, всадники остановились и выказали нерешительность, которую беглецы не понимали, судя по тому, как их преследовали до сих пор.

Причина этой нерешительности, которую француз со своим спутником знать не могли, была, однако, очень проста.

Карнеро — это капатац дона Себастьяна и его пеоны преследовал карету — приметил вдруг с тайным удовольствием, которое остерегался выказать своим спутникам, что, если они преследовали карету, то другие всадники преследовали их самих и подъезжали к ним с головокружительной быстротой. Тогда они остановились, как мы сказали, в нерешительности, раздумывая, что им делать.

Они буквально попали между двух огней; положение становилось критическим и заслуживало серьезного размышления.

Капатац высказал мнение, что следует ретироваться, ссылаясь, с некоторой логикой на то, что партия была неравная и успех весьма сомнителен.

Пеоны, все люди смелые, имели, однако, огромное уважение в целости своих членов и не желали подвергать их опасности в такой невыгодной борьбе с противниками, которые не отступят. Они были готовы последовать совету капатаца и ретироваться, прежде, чем отступление сделалась бы невозможным.

К несчастью, между пеонами находился Царагате. Думая, после своего разговора с полковником, что ему лучше известны тайные намерения генерала, и привлекаемый надеждой на богатую награду, если сможет освободить его от врага, то есть убить Валентина, побуждаемый, может быть, личной ненавистью к охотнику, он не хотел слушать никаких доводов и клялся со страшными ругательствами, что исполнит во что бы то ни стало приказание генерала и что, если те, кого ему поручили арестовать, находятся в нескольких шагах перед ними, то они не должны ретироваться, не попробовав исполнить свою обязанность, и что если его товарищи будут так малодушны, что бросят его, то он один будет сражаться, в уверенности, что генерал будет ему благодарен.

Перед таким резким и решительным напором колебаться становилось невозможно, тем более что всадники быстро приближались, и если капатац слишком замедлил бы нападение, то на него самого напали бы сзади. Принужденный сражаться против воли, а в особенности, боясь быть обвиненным в измене, Карнеро подал сигнал броситься вперед. Но едва пеоны двинулись с места, как раздались три ружейные выстрела, и три всадника покатились на землю.

Это вновь прибывшие уведомили своих друзей, что к ним подоспела помощь.

Упавшие всадники не были ранены, а только очень ушиблись от падения и не могли участвовать в борьбе; были ранены их лошади, и так искусно, что лежали на земле, не шевелясь.

— Э-э! — сказал капатац. — У этих молодцов рука меткая. Что вы на это скажете?

— Я скажу, что нас останется еще четверо, то есть вдвое больше против тех, которые нас ждут там, и что этого достаточно для того, чтобы победить.

— Не полагайтесь на это, Царагате, друг мой, — сказал с насмешкой капатац, — это люди железные, которых надо убить два раза, прежде чем они упадут.

Тигреро и его спутник, услыхали выстрелы и увидали, как упали пеоны.

— Вот и Валентин! — сказала француз.

— И я так думаю, — отвечал дон Марсьяль.

— Нападем?

— Нападем!

И, пришпорив лошадей, они, как молния, налетели на пеонов.

Валентин и два его товарища, Весельчак и Черный Лось — потому что француз не ошибся, это действительно прискакал охотник, предупрежденный канадцем, — напали на пеонов в одно время с доном Марсьялем и его спутником.

Между противниками началась страшная борьба, безмолвная, ожесточенная; враги схватились грудь в грудь, слишком сблизившись, чтобы употреблять огнестрельное оружие, они старались заколоть друг друга кинжалом и сбросить с лошади, слышались только восклицания ярости, но ни одного слова, ни одного крика.

Как только Царагате узнал Валентина, он устремился к нему, охотник, хотя застигнутый врасплох, отчаянно сопротивлялся: оба свились, как две змеи, и при взаимных усилиях сбить друг друга с лошади наконец свалились оба на землю под ноги сражающихся, которые, не думая о них, не примечая их падения, продолжали бешено нападать друг на друга.

Охотник обладал большой силой и беспримерной ловкостью, но на этот раз он нашел противника достойного себя.

Царагате был несколькими годами моложе Валентина и в полном расцвете телесной силы; возбужденный еще обещанием богатой награды, он делал сверхъестественные усилия, чтобы одолеть противника и вонзить ему в горло свой кинжал. Несколько раз уже каждый из них успел опрокинуть под себя своего врага, но, как это часто случается в борьбе грудь в грудь, резкое движение поясницы или плеч переменяло позицию и повергало вниз того, кто за секунду перед тем находился наверху.

Однако Валентин чувствовал, что его силы истощаются; непредвиденное сопротивление, встреченное им в противнике по наружности столь мало его достойном, раздражало его и лишало хладнокровия; собрав всю силу, какая у него осталась, он сделал решительное усилие, успел опрокинуть в последний раз своего врага и держать его в совершенной неподвижности; но в ту же минуту Валентин вскрикнул от боли и покатился по земле: копыто одной из лошадей раздавило ему левую руку.

Царагате приподнялся и вскочил, как тигр, с радостным воем стал он коленом на грудь охотника и приготовился воткнуть ему в сердце кинжал.

Валентин почувствовал себя погибшим и даже не старался избегнуть угрожавшей ему смерти.

— Бедный Луи! — прошептал он только, устремив на разбойника ясный и неустрашимый взор.

— А-а! — прорычал Царагате со свирепым смехом. — Наконец я держу в руках мое мщение, проклятый Искатель Следов.

Он не кончил, кто-то неожиданно схватил его за густые волосы, между тем как колено, упершееся в его плечи, принудило его согнуться назад, он увидал, как бы в страшном сновидении, чье-то отвратительное лицо над своей головой, и с ужасным хрипением покатился на землю: в сердце его воткнулся нож, между тем как волосы, вдруг сорванные, обнажили череп, обливший кровью все около него.

Курумилла схватил на руки тело друга, которого спас еще раз, и отнес его на край дороги. Валентин был без чувств.

Индеец, как только увидел, что его спутники напали на пеонов, вышел из своей засады и, сочтя за разумное оставаться позади, последовал за ними на поле битвы.

Он присутствовал бесстрастным, но не равнодушным зрителем продолжительной борьбы охотника и Царагате, напрасно стараясь помочь своему другу; оба противника так сцепились, движения были их так быстры и они так скоро изменяли положение, что, желая помочь охотнику, индеец боялся ранить его, он ждал с чрезвычайным беспокойством случая, который долго заставлял себя ждать, и который Царагате вдруг ему доставил, теряя время на то, чтобы оскорблять своего врага, вместо того чтобы сразу убить, как только раны, полученные охотником, предали его беззащитным в руки разбойника.

Арокан прыгнул, как хищный зверь, на мексиканца и, не колеблясь, заколол его кинжалом с проворством, отличающим краснокожих, и которым он обладал в высокой степени.

Почти в ту же минуту всадники также кончили свою битву.

Пеоны хорошо защищались, но, плохо поддерживаемые капатацем, который с начала борьбы был обезоружен доном Марсьялем, видя Царагате мертвым и троих товарищей сбитыми с лошадей и неспособными помогать им, сдались.

Рана капатаца была ему сделана по его просьбе доном Марсьялем, чтобы не выдать его перед генералом; это был широкий разрез на правой руке, очень опасный с первого взгляда и весьма незначительный в действительности. Весельчак почти убил одного пеона, так что поле битвы окончательно осталось за охотниками.

Когда победа была за ними упрочена, они все столпились с беспокойством вокруг Валентина. Курумилла немедленно перевязал ему рану с искусством опытного врача. Валентин скоро раскрыл глаза и успокоил своих друзей улыбкой. Индейцу он протянул свою правую руку, которую тот приложил к сердцу с выражением неописуемого счастья, издал свое любимое восклицание: «уг!», единственное слово, произносимое им и в горести, и в радости, когда его душило внутреннее волнение.

— Сеньоры, — сказал охотник, — вождь спас меня, у меня сломана только рука, я дешево отделался; будем продолжать наш путь, прежде чем явятся другие враги.

— А мы, сеньор? — смиренно спросил капатац.

Валентин встал с помощью Курумиллы и, бросив грозный взгляд на пеонов, сказал гневно:

— А вы, презренные убийцы, воротитесь к вашему господину и скажите ему, как мы вас приняли. Но этого мало для наказания вашего вероломства, я отмщу за гнусную засаду, жертвами которой чуть не сделались друзья мои и я. Я узнаю, могут ли разбойники безнаказанно нападать на мирных путешественников в двух милях от Мехико и днем.

Валентин ошибался, потому что хотя пеоны действительно имели намерение напасть на них, но охотники сами начали битву, с самого начала сбив с лошадей троих мексиканцев; но пеоны, упрекаемые совестью, не приметили этого тонкого оттенка и считали себя очень счастливыми, что отделались так дешево и смогли спокойно покинуть поле битвы, тогда как опасались быть преданными в руки правосудия своими победителями.

Они рассыпались в извинениях, в уверениях преданности и поспешили убраться, не подняв даже тело своего убитого товарища Царагате, бросив его посреди дороги.

Капатац, делая вид, что сильно страдает от ран, но на самом деле лишь для того, чтобы дать Валентину и его друзьям время укрыться от преследований, потребовал, чтобы возвращение в город произошло, как можно медленнее, так что они только через два часа доехали до отеля генерала.

Как только пеоны скрылись с поля битвы, охотник дал своим товарищам знак ретироваться.

Дон Марсьяль поспешил успокоить дам, которые ни живы ни мертвы сидели в убежище, где их спрятал индеец; он посадил их в карету, не говоря ничего, кроме того, что опасность прошла и остаток путешествия совершится безопасно.

Друзья Валентина напрасно хотели принудить его занять место вместе с дамами в карете, охотник не захотел согласиться, он непременно желал сесть на лошадь и продолжать скакать возле дверцы, уверяя, что в случае новой тревоги — что, впрочем, было невероятно — он может, несмотря на свою сломанную руку, быть полезен своим товарищам.

Те слишком хорошо знали его неумолимую волю и не настаивали долее. Курумилла сел опять на козла, и карета тронулась.

Остальной путь прошел без всяких приключений, через двадцать минут доехали до загородного дома банкира Ралье.

Валентин, не сходя с лошади, простился.

— Как, — сказал ему Ралье, — вы уезжаете, Валентин, не отдохнув ни минуты?

— Я должен ехать, любезный Ралье, — отвечал он, — вы знаете, какие важные причины требуют моего присутствия в Мехико.

— Но вы ранены?

— Со мною Курумилла, он перевяжет мои раны. Не беспокойтесь обо мне; притом я надеюсь скоро вас увидеть. Этот загородный дом, кажется мне, довольно крепок и может устоять против нападения. Есть у вас здесь люди?

— У меня здесь двенадцать слуг и мои два брата.

— Тогда я спокоен, притом дело только об одной ночи, и я думаю, что после урока, данного его людям, дон Себастьян не решится на второе нападение по крайней мере еще несколько дней, тем более что он полагается на успех своего предприятия. Приезжайте ко мне завтра на рассвете.

— Непременно буду.

— Я уезжаю.

— Вы не проститесь с этими дамами?

— Они не знают о моем присутствии, лучше, чтобы они меня не видели. До завтра!

Сделав знак своим спутникам, которые все, считая и Курумиллу — ему дали лошадь — окружили его, Валентин поскакал в Мехико, так мало думая о своей ране, как будто она была царапаной.

Глава XXV[править]

Бой быков[править]

Вернувшись в отель, капатац не встретил своего господина, чему был очень рад, желая, насколько возможно, замедлить объяснение; он боялся, что несмотря на рану, которую он выставлял с большим старанием, объяснение это не послужит к его выгоде, особенно в деле с таким человеком, как дон Себастьян, проницательный взгляд которого доходил до глубины души и открывал там истину, как бы ни запрятана она была под двойной сетью лжи.

Оставалось только несколько чесов до начала предприятия, затеянного с таким старанием и с такой таинственностью. Дон Себастьян принужден был оставить на время интересы ненависти и любви и заниматься только своим честолюбием; главные заговорщики собрались у полковника Лупо, и были сделаны последние распоряжения.

Хотя президент, по-видимому, ничего не знал о том, что затевалось против него, однако он сделал для завтрашней церемонии некоторые распоряжения, которые не могли не беспокоить людей, интерес которых требовал знать все, и которым обстоятельство, самое ничтожное по значению, весьма естественно, должно было казаться опасным.

Дон Себастьян, со смелостью, отличавшей его, захотел узнать всю глубину опасности, которой он подвергался; он отправился во дворец в сопровождении только двух адъютантов.

Президент принял дона Себастьяна с улыбкой и самым любезным образом.

Этот дружеский прием — может быть, дружеский чересчур — вместо того чтобы успокоить дона Себастьяна, напротив, увеличил его беспокойство: он был мексиканцем и знал пословицу своей страны: «Губы улыбаются, рот лжет».

Дон Себастьян был слишком хитер, чтобы выказать свои чувства, он притворился, будто он в восхищении, оставался довольно долго у президента, который обращался с ним с дружеской фамильярностью и жаловался, что генерал редко его посещает, что он не просит никакого места — словом, оба расстались внешне очень довольные друг другом.

Однако генерал заметил, что во дворе были расставлены солдаты, что несколько пушек, может быть, случайно, совсем закрывали главный вход, что войска эти были под командой офицеров, ему не известных и, сверх того, слывших преданными президенту республики.

После этого смелого визита, генерал сел на лошадь и под предлогом прогулки объехал все кварталы города; везде с величайшей деятельностью занимались приготовлениями к завтрашнему празднику; на площади Некатитлан, например, находящейся в одном из самых худших кварталов столицы, устроили арену для боя быков, на котором должен был присутствовать президент.

Многочисленные деревянные постройки, воздвигнутые специально для этого случая, наполняли окружность, обыкновенно посвящаемую бою быков. Тут устроена была также огромная зала зелени со свежими боскетами, с таинственными аллеями, где на другой день столько народа должно было пить и есть отвратительную мексиканскую стряпню.

В самой середине арены посадили дерево в шесть или семь метров высоты с ветками и листьями, оно, буквально было покрыто цветными платками, развевавшимися по ветру.

Это дерево называлось Гора Парнас; на него должны были взбираться леперо в ту минуту, когда начинается бег, и пробный бык с рогами, обвешенными шарами, пускается в арену.

Все трактиры по соседству с этой площадью были наполнены отвратительной оборванной чернью, которая ревела, пела, кричала и свистела, напиваясь, куря и обмениваясь иногда ударами ножом, к величайшей радости зрителей.

По всем улицам, где должна была проходить процессия, украшали дома; мексиканское знамя было воткнуто во всех местах, куда только можно было; однако во всех этих праздничных приготовлениях было, мы повторяем, что-то мрачное и грозное, холодившее сердце. Через все заставы входили беспрерывно новые войска и занимали стратегические позиции, превосходно выбранные. Аламеда и Букарели были превращены в бивуаки; и хотя внешне эти солдаты оказались в Мехико только для того чтобы присутствовать на празднике, однако были в походной форме и вид их заставлял серьезно призадуматься тех, кто находился на пути их или осматривал их бивуаки.

Когда готовится какое-нибудь важное событие, в воздухе есть признаки, никогда не обманывающие виновников политических переворотов; какое-то неопределенное беспокойство овладевает массами и превращает их радость в лихорадочное волнение, которое пугает их самих, и они не знают чему приписывать эту перемену в расположении духа.

Мексиканское население, казавшееся сумасбродным и радостным, как всегда, в ожидании праздника, для недальновидных взглядов равнодушных зрителей, на самом деле было поражено печалью и беспокойством. Дон Себастьян приметил эти признаки; зловещие предчувствия овладели им: он понял, что ужасная буря скрывается под этой притворной тишиной; мрачные предсказания Валентина пришли ему на ум; он боялся, чтобы не осуществились угрозы охотника, и, не будучи в состоянии узнать, откуда происходит опасность, предвидел, что страшная угроза нависла над его головой и что его честолюбивые планы, может быть, скоро будут потоплены в потоках. крови.

К несчастью, было слишком поздно, чтобы отступать назад, надо было во что бы то ни стало идти до конца; времени недоставало, чтобы отменить приказ, данный его соучастникам, и убедить их отложить выступление до более благоприятной минуты; по зрелому размышлению, дон Себастьян решился положиться на случай. Впрочем, честолюбцы рассчитывают более, чем вообще предполагают, на случай, и великолепные соображения, которыми восхищаются, когда успех увенчал их, чаще всего бывают неожиданным результатом стечения обстоятельств, вовсе не зависящих от воли того, кто им воспользовался. История, особенно современная, полна этих невозможных результатов, которых люди благоразумные не осмелились даже предположить, и которые, однако, составили репутацию многих гениальных людей.

Дон Себастьян вернулся в свой отель к шести часам вечера в отчаянии и видя уже уничтоженными свои планы; донесение капатаца еще увеличивало его уныние, это была капля, переполнившая слишком наполненный сосуд; он удалился в свою комнату в бешенстве, сердясь на самого себя за то ужасное положение, в которое попал, потому что чувствовал, что быстро скользил по гибельному скату, на котором ему невозможно было удержаться.

Его тайное беспокойство увеличивалось еще оттого, что он должен был беспрестанно отправлять курьеров, принимать донесения, разговаривать со своими сообщниками и не только притворяться перед ними спокойным и веселым, но и поощрять их, сообщая им горячность и надежду, которых у него не было.

Вся ночь прошла таким образом, ночь ужасная, во время которой генерал терпел все пытки, осаждающие честолюбца накануне постыдной измены перед теми, кого он клялся защищать, глухой ропот совести, который никогда нельзя заглушить и который внушил бы жалость к этим несчастным, если бы они сами не позаботились поставить себя вне сострадания. Самый спасительный урок, какой только можно дать честолюбцам, которых так много во всяком обществе, это — сделать их свидетелями той ужасной тоски, которая овладевает заговорщиками в ночь, предшествующую мятежу планам.

Восход солнца застал генерала за последними распоряжениями. Разбитый усталостью от продолжительной бессонницы, с лицом бледным, с глазами горевшими лихорадкой, он хотел на несколько минут предаться тому успокоению, в котором он так нуждался, но его усилия были бесполезны: он находился в таком сильном волнении перед наступлением решительного часа, что сон не мог сомкнуть его век.

Уже колокола во всех церквах наполняли воздух радостным трезвоном; на всех улицах и на всех перекрестках мальчишки и леперо пускали ракеты с громкими криками, походившими скорее на вой бешенства, чем на проявления веселости; народ в самых лучших нарядах выходил толпами из домов и потоком разливался по городу.

Смотр войскам был назначен утром в семь часов, чтобы избавить солдат от дневного зноя.

Войска были расположены в Букарели и на дороге, которая соединяет его с Аламедой.

Мы имели уже случай говорить, что в мексиканской армии двадцать тысяч солдат и двадцать четыре тысячи офицеров. В огромной толпе, собравшейся на парад, более всего виднелось офицерских мундиров; все офицеры, находившиеся в эту минуту в Мехико, сочли своим долгом присутствовать на параде.

Без четверти восемь часов раздался барабанный бой, оглушительное «ура!» толпы, и президент республики подъехал в Букарели, в сопровождении главного штаба, сиявшего золотом и шитьем.

Мексиканцы любят до страсти все блестящее, и президент был встречен восторженной толпой.

Генерал Герреро, в парадном мундире, присоединился к главному штабу президента, так же, как и полковник Лупо, и многие из его сообщников; другие, смешавшись с толпой с оружием под плащами, пили с леперо, уже полупьяными, и подстрекали их к беспорядкам.

Между тем парад кончился; правда, президент только проскакал по рядам войск, потом приказал войскам пройти мимо себя, не рискуя — так как ему было известно невежество офицеров и солдат — исполнением какого-нибудь маневра, который нарушил бы очарование зрителей.

Потом президент отправился со своим главным штабом в собор. Мы ничего не скажем об официальных приемах, занявших все утро.

Настал час боя быков. После парада войсками уже не занимались; они как будто вдруг исчезали. Ни одного солдата нельзя было встретить на улицах, но народ не думал о них, он пускал шутихи, смеялся и ревел — этого было вполне достаточно для его удовольствия. Заметили только, что солдаты, незаметные во всех кварталах города, как будто назначили друг другу свидание, чтобы присутствовать на бое быков. Почти вся часть цирка, находившаяся на солнце, была занята солдатами, примешанными к толпе леперо и составлявшими с этими оборванцами самый неожиданный контраст.

Приехал президент; цирк в одну минуту заполонила толпа. С утра бесчисленное множество леперо пели и ели с криком свирепой радости у балаганов, устроенных посреди арены.

Вдруг, по данному сигналу, дверь отворилась, и бык устремился на арену. Тогда произошла сцена неслыханная, невообразимая: леперо, застигнутые неожиданным появлением быка, бросились с криком прочь, толкаясь, опрокидывая друг друга, стараясь убежать от быка, который, подстрекаемый шумом, гнался за ними.

В одну минуту арена очистилась, балаганы были растоптаны, пировавшие укрылись, как успели, за столбами, отвратительно кривляясь.

Несколько леперо, однако, посмелее других, устремились к парнасской горе, не только, чтобы искать там убежища, но и стащить все цветные платки, привязанные к ветвям. В одну минуту густые листья дерева исчезли под толпой бросившихся на него леперо.

Бык несколько минут забавлялся разбрасыванием обломков балагана, потом остановился и стал осматриваться кругом. Приметив дерево, единственное препятствие, мешавшее ему очистить арену, он остался в минуту неподвижен, как будто колебался, какое принять решение, потом опустил голову, вскинул песок передними ногами, замахал хвостом и, бросившись к дереву, несколько раз ударил его рогами.

Леперо закричали от страха. Дерево, слишком тяжело увешенное и беспрерывно толкаемое снизу быком, зашаталось, наклонилось, потом упало набок, увлекая в своем падении леперо, уцепившихся за его ветки.

Народ захлопал в ладоши, разразился неистовыми криками, которые перешли в рев, когда одного беднягу вдруг подхватил бык на рога и швырнул в воздух.

Вдруг в ту минуту, когда радость доходила до неистовства, раздалось несколько пушечных выстрелов, а за ними ружейная перестрелка.

Как бы по волшебству, бык исчез, солдаты, рассыпанные по цирку, бросились на арену и прицелившись в зрителей, которые сидели на скамейках и в ложах неподвижные от ужаса, не понимая, что происходит.

Вдруг двадцать музыкантов, за ними восемь офицеров и двенадцать солдат вошли на арену с барабанным боем.

Когда восстановилась тишина, было объявлено, что генерал дон Себастьян Герреро, поднявший мятеж против мексиканского правительства, должен подлежать военному суду.

Толпа выслушала это известие с изумлением, тем более что с каждой минутой перестрелка становилась сильнее и пушечные выстрелы раздавались ближе.

В Мехико опять началась одна из тех страшных сцен убийств и кровопролития, которые после провозглашения независимости так часто заливали кровью его улицы и площади.

Президент, сидя верхом на лошади посреди арены, отдавал распоряжения, принимал курьеров и посылал подкрепление туда, где была в нем надобность.

Цирк превратился в главный штаб; зрители — хотя между ними было произведено несколько арестов — могли бы удалиться, но они оставались с трепетом в своих ложах, предпочитая это убежище улицам, сделавшимся полем битвы.

Между тем беспорядки принимали угрожающие размеры; генерал Герреро начал свое дело, обеспечив себе все возможные шансы для победы, и усилия его непременно увенчались бы успехом, если бы ему не изменили, потому что, несмотря на все предосторожности, принятые правительством, дело было затеяно так горячо и решительно, что битва длилась уже три часа, а невозможно было узнать, на чьей стороне перевес.

Глава XXVI[править]

Битва[править]

Президент Мексиканской республики знал замыслы Герреро насколько это было возможно; ему известен был даже день, назначенный для приведения их в исполнение; но кто были сообщники дона Себастьяна и какой он составил план — этого он не знал. Так как мятеж должен был произойти в Мехико, президент наполнил столицу войсками, призвав к себе тех, на чью верность он мог положиться.

Но этим и ограничились его приготовления; он был принужден ждать этого взрыва.

Он вдруг раздался, как удар грома, в двадцати местах сразу, к двум часам дня. Президент, присутствовавший на бое быков только для того, чтобы не быть окруженным в своем дворце, тотчас принял меры, которые счел самыми действенными.

Между тем известия быстро сменялись одно другим и становились все неблагоприятнее.

Инсургенты сначала попробовали овладеть домом президента, но, после довольно серьезной битвы, понеся потери, они отступили на улицы Такуба, Монтерилло, Сан-Огюстин, построили баррикады и вели ожесточенную перестрелку с войсками президента.

Пушки гремели на площади, пули производили большие опустошения в рядах инсургентов, которые отвечали только криками бешенства и усиливали выстрелы.

Полковник Лупо овладел двумя заставами, куда беспрерывно прибывали новые подкрепления к инсургентам; они уже овладели третьей частью города; иностранные негоцианты, поселившиеся в Мехико, выставляли свой национальный флаг на домах, в которых они заперлись, в сильнейшем беспокойстве.

Президент оставался неподвижен посреди арены, хмуря брови при каждом новом известии и в гневом ударяя сжатым кулаком по седлу своей лошади.

Вдруг какой-то человек проскользнул между ногами лошадей и слегка коснулся сапога президента. Тот с живостью обернулся.

— Ах, — вскричал он, узнав его, — наконец! Ну что, Курумилла?

Индеец ничего не отвечал, а только сунул ему в руку бумагу, сложенную вчетверо, и исчез так же мгновенно, как появился.

Президент развернул записку и пробежал ее глазами. В ней заключались только эти слова, написанные по-французски:

«Все идет хорошо. Нападайте сильнее».

Лицо президента прояснилось; он гордо приподнял голову и, взмахнув шпагой с воинственным видом, закричал голосом, который услышали все:

— Вперед!

Вонзив шпоры в бока лошади, он поскакал во весь опор, а за ним большая часть его войска; остальные же остались в прежнем положении до новых распоряжений.

— Теперь, — сказал президент, обернувшись к офицерам окружавшим его, — партия выиграна, через час инсургенты будут побеждены.

Точно, дело совсем переменилось. Вот что было.

Валентин, как мы сказали, нанял один дом на улице Такуба, в другой в окрестностях заставы Сан-Лазаро. В ночь накануне этого дня пятьсот решительных солдат под командой верных офицеров были введены в дом на улице Такуба, где были спрятаны таким образом, что никто не подозревал их присутствия. Столько же нашли укрытие в доме близ заставы Сан-Лазаро.

Дон Марсьяль во главе довольно сильного отряда засел в небольшом доме, принадлежащем капатацу, и как только Карперо уведомил его, что дон Себастьян уехал на парад, дон Марсьяль прошел в его отель через известную нам дверь и овладел отелем, не сделав ни одного выстрела.

Тигреро немедленно устроил западню, в которую попались главные инсургенты, они являлись, думая встретить в отеле дона Себастьяна, и тотчас попадали в плен.

Когда эти три пункта были заняты, правая сторона ждала что будет дальше. Полковник Лупо напал так стремительно и неожиданно на заставу Сан-Лазаро, что ему никак нельзя было помешать сжечь ее. Правда, после ожесточенного сражения, полковник наконец был вынужден отступить и повернуть своих солдат к главному корпусу инсургентов, которые еще были властелинами центра города.

Мы сказали, что в Мехико все дома кончаются террасами, поэтому при всех политических беспорядках уличные сцены повторяются на крышах, тактика, принимаемая в подобных случаях, состоит в том, чтобы поставить войска на террасы. По странной случайности, инсургенты, захватив главные улицы, забыли или, лучше сказать, пренебрегли занять дома.

Вдруг террасы на улице Такуба, по соседству с Главной площадью, покрылись стрелками, открывшими адскую стрельбу по инсургентам, сгруппировавшимся под ними. Тот же самый маневр исполнялся на улицах Монтерилло, Сан-Огюстин, и даже на террасе дворца президента появились солдаты.

Артиллеристы, стрелявшие до сих пор издали, подвинули свои пушки к самому входу улицы и, несмотря на выстрелы инсургентов, бесстрашно поставили свои батареи и начали осыпать картечью защитников баррикад.

Почти тотчас зашли в тыл инсургентов войска, верные правительству, поддерживаемые стрелками на террасе. Инсургенты почувствовали себя погибшими. Они находились уже не между двух, а между трех огней; однако они сопротивлялись мужественно, зная, что если попадутся живыми в руки победителя, то будут беспощадно застрелены, поэтому они давали себя убивать с индейским стоицизмом, не отступая ни на один шаг.

Дон Себастьян обезумев от бешенства, без шляпы, с лицом почерневшим от пороха, в мундире, разорванном в нескольких местах, заставлял свою лошадь перескакивать через трупы и слепо скакал в самую середину батальона президента, а за ним небольшое число преданных друзей, которые отрешенно давали себя убивать возле него.

Битва положительно переходила в резню; обе партии — как это, к несчастью, всегда случается в междоусобных войнах — сражались с тем большим ожесточением, что для многих из них политика была только предлогом, и они пользовались случаем насытить личную ненависть и отомстить за старые обиды.

Однако дело не могло продолжаться таким образом, надо было во что бы то ни стало выйти из этого ужасного положения.

Герреро, не зная, что дом его занят войсками президента, решил добраться до своего отеля, укрепиться там и добиться почетной капитуляции для своих товарищей и для себя. Задумав этот план, он захотел его исполнить.

Дон Себастьян собрал вокруг себя оставшихся в живых мужественных товарищей, составил из них группу немногочисленную, потому что картечь и пули сделали ужасные опустошения в рядах инсургентов, но все людей решительных, и поместился во главе их.

— Вперед! Вперед! Двинемся! — закричал он, устремившись на неприятеля.

Его сообщники последовали за ним с воем бешенства.

Натиск был ужасен, схватка отчаянная в продолжение четырех или пяти минут, страшная тишина наступила в смешанной толпе сражавшихся с ожесточением друг против друга.

Они дрались грудь в грудь и закалывали друг друга без всякой пощады, отбросив уже огнестрельное оружие и предпочитая действовать саблями и штыками.

Наконец войска президента начали отходить. Инсургенты воспользовались этим, чтобы удвоить свои усилия, уже сверхъестественные, и добрались до отеля.

Ворота были выбиты в одну минуту и все, как попало, устремились на двор. Они были спасены! Потому что, наконец, достигли убежища, где надеялись защищаться.

Но произошло нечто ужасное: галерея, занимавшая глубину двора, и лестница были целиком заняты солдатами; как только появились инсургенты, ружья поднялись, огненный ураган налетел на них, как ветер смерти, и тотчас груда трупов усыпала двор.

Оставшиеся в живых инсургенты, испуганные этим внезапным нападением, которого они вовсе не ожидали, быстро отступили назад, инстинктивно отыскивая выход. Творилось что-то ужасное; битва приняла гигантские размеры. Отгоняемые во двор преследовавшими их солдатами, отбрасываемые назад теми, кто в них стрелял, а теперь колол штыками, несчастные, обезумев от ужаса, не думали даже о том, чтобы защищаться, а бросались на колени перед своими палачами и, складывая трепещущие руки, умоляли о сострадании нападающих, которые, опьянев от крови, одержимые той ужасной страстью к убийству, которая на поле битвы овладевает самыми холодными людьми, убивали их, как быков на бойне, и, вонзая в них с хохотом свои сабли и штыки, испытывали странное наслаждение, видя, как жертвы их изгибались с жалобными криками в последних конвульсиях.

Дон Себастьян Герреро не был ранен, его как будто защищали какие-то чары посреди этой сцены убийств; он защищался, как лев, против нескольких солдат, которые напрасно старались проткнуть его штыками; прислонившись к колонне, он вертел саблей вокруг головы и, очевидно, искал смерти, но и желал продать жизнь, как можно дороже.

Вдруг Валентин проложил себе путь сквозь толпу сражавшихся, за ним следовали Черный Лось, Весельчак и Курумилла, стараясь отвести удары, беспрестанно наносимые Валентину солдатами, которых он расталкивал направо и налево, чтобы добраться до генерала.

— Ах! — вскричал тот, приметив его. — Вот и ты, наконец!

И дон Себастьян замахнулся на охотника своей шпагой; Весельчак отвел саблю; Валентин продолжал продвигаться.

— Прочь! — приказал он солдатам, окружившим генерала. — Этот человек принадлежит мне!

Солдаты, хотя они не знали охотника, оробев от тона, которым были произнесены эти слова, и узнав в нем одного из тех избранных людей, которые всегда умеют повелевать, почтительно расступились, не возражая. Охотник бросил им свой кошелек.

— Ты смеешь нападать на льва! — закричал дон Себастьян, заскрежетав зубами. — Хотя он загнан собаками, но он может еще отомстить за свою смерть!

— Вы не умрете, — холодно отвечал охотник, — бросьте эту шпагу, она бесполезна вам.

— Ха-ха-ха! Я не умру! — с хохотом бешенства выкрикнул дон Себастьян. — Почему же это так?

— Потому что смерть была бы для вас благодеянием, — резко отвечал охотник, — а вы должны быть наказаны.

— О!.. — простонал дон Себастьян.

И, ослепленный яростью, он бросился на охотника.

Тот, не отступая ни на шаг, только сделал движение рукой — петля опустилась на плечи дона Себастьяна, и он с гневным криком упал на землю.

Курумилла набросил на него аркан.

Напрасно дон Себастьян старался еще защищаться; после бесполезного сопротивления он остался неподвижен и был принужден, если не признать себя побежденным, то предоставить себя на волю победителя.

По знаку Валентина его обезоружили, потом связали таким образом, что он не мог сделать ни малейшего движения.

Резня кончилась, восстание было утоплено в крови. Несколько инсургентов, оставшихся в живых, были взяты в плен, но победители в первую минуту восторга многих перерубили, только энергичное вмешательство офицеров могло положить конец этой слишком поспешной расправе.

В эту минуту раздались веселые восклицания, и президент республики въехал на двор отеля во главе многочисленной свиты, сиявшей блестящими мундирами.

— А-а! — сказал он, бросив презрительный взгляд на дона Себастьяна, распростертого на ступенях лестницы. — Так этот человек намеревался изменить постановления своей страны?

Дон Себастьян не удостоил его ответом, но устремил на президента взгляд, исполненный такой неумолимой ненависти, что тот не мог выдержать этого взгляда и был принужден отвернуться.

— Этот человек сдался? — спросил президент одного из своих офицеров.

— Нет, трус! — отвечал генерал, сжав зубы. — Нет, я не хочу сдаваться палачам.

— Отведите этого человека в тюрьму вместе с другими пленными, — продолжал президент, — надо сделать пример; только наблюдайте, чтобы их не оскорбил народ.

— Да, — прошептал дон Себастьян, — все та же система.

— Те несчастные, которые были завлечены и сознались в своем преступлении, будут помилованы. Урок, который они получили, был довольно жесток и я убежден, что он принесет им пользу.

— Милосердие после резни тоже в обычае у мексиканских президентов, — сказал опять дон Себастьян.

Президент ничего ему не отвечал и выехал из отеля.

Через несколько минут пленников отвели в тюрьму, несмотря на попытки толпы, убить их дорогой.

На другой же день был учрежден военный суд, который начал судить пленников, захваченных с оружием в руке.

Дон Себастьян Герреро одним из первых был приведен в суд; он не хотел защищаться и во время прений сохранял мрачное безмолвие; его единогласно приговорили к расстрелу, а состояние его определили конфисковать.

По произнесении этого приговора, дон Себастьян был отведен в капеллу, где должен был оставаться три дня до казни.

Глава XXVII[править]

В капелле[править]

По испанскому обычаю, сохранившемуся во всех колониях принадлежащих этому государству, осужденных на смерть отводят в капеллу, в которой устроен алтарь, а стены обиты черным сукном, усыпанным серебряными блестками; возле кровати осужденного ставят гроб, в который после казни должно быть положено его тело; два священника сменяют один другого; но один постоянно остается в капелле; они поочередно служат обедни и увещевают осужденного раскаяться в своих преступлениях, и умоляют о божественном милосердии. Этот обычай, доведенный до крайности, вполне согласуется с испанским нравом, он имеет целью обратить осужденного к благочестивым мыслям и редко не достигает желаемых последствий.

Итак, дона Себастьяна отвели в капеллу; два францисканца ордена, самого уважаемого в Мехико, вошли туда вместе с ним.

Первые часы, которые он провел там, были ужасны; эта гордая душа, эта могучая натура возмутилась против несчастья и не хотела примириться со своим поражением; мрачный и безмолвный, нахмурив брови и прижав кулаки к груди, дон Себастьян, как дикий зверь, забился в угол и, припоминая всю свою жизнь, видел с трепетом ужаса целый ряд окровавленных жертв, принесенных в жертву его честолюбию.

Потом он припоминал свои первые годы, когда он жил в Пальмаре, в великолепной асиенде своего отца; жизнь его протекала спокойно и тихо, без огорчений и без желаний, среди преданных слуг.

Мало-помалу настоящее изгладилось из его мыслей, угрюмые черты его смягчились и две слезы, может быть, первые, пролитые этим железным человеком, медленно потекли по его впалым щекам.

Францисканцы спокойно следили за переменами в подвижных чертах осужденного; они понимали, что начинается их обязанность утешителей; они тихо подошли к дону Себастьяну и заплакали вместе с ним; тогда этот человек, которого ничто не могло укротить, почувствовал в душе страшную тоску; облако, закрывавшее его глаза, растаяло, как зимний снег при первых лучах солнца, и он упал в объятия, открывшиеся, чтобы принять его, закричав с выражением отчаянного горя, которое невозможно передать:

— Умилосердись, Боже мой! Умилосердись!

Борьба была коротка, но ужасна; вера победила сомнение.

Тогда дон Себастьян вступил с францисканцами в разговор, продолжавшийся заполночь; в этом разговоре он сознался во всех своих преступлениях и во всех своих проступках и смиренно просил прощения у Бога, Которого он оскорбил и перед Которым он скоро должен был явиться.

На другой день, вскоре после восхода солнца, один из францисканцев, отлучавшийся на час, воротился и привел с собой капатаца дона Себастьяна.

Карнеро насилу согласился прийти; он, справедливо, опасался упреков своего бывшего господина. Очень удивился он, когда генерал принял его с веселым видом, ласково, и не сделал ни малейшего намека на измену, в которой был виновен капатац; измену эту вполне обнаружили заседания суда.

Карнеро допрашивал взглядом обоих францисканцев, не смея верить словам своего господина и каждую минуту ожидая услышать его упреки; но генерал продолжал разговор, как начал, говоря с капатацем ласково и кротко.

В ту минуту, когда капатац хотел уйти, дон Себастьян удержал его.

— Постойте еще на минуту, — сказал он. — Вы знаете дона Валентина, этого французского охотника, которого я безумно ненавидел?

— Знаю, — пролепетал Карнеро.

— Попросите его навестить меня; это человек с благородным сердцем; я убежден, что он не откажется приехать. Я был бы счастлив, если бы он согласился привести с собою дона Марсьяля, этого Тигреро, который имел такие важные причины жаловаться на меня, и мою племянницу, донну Аниту Торрес. Хотите взять на себя это поручение, без сомнения, последнее, которое я дам вам?

— С радостью, генерал! — отвечал капатац, растроганный против воли такой кротостью.

— Теперь ступайте, будьте счастливы и молитесь за меня, мы не увидимся более.

Капатац вышел совсем не в таком расположении духа, в каком пришел в капеллу, и поспешил к Валентину.

Охотника не было дома, он отправился во дворец президента, но скоро воротился. Капатац передал ему поручение своего бывшего господина.

— Поеду, — просто сказал он.

Курумиллу немедленно отправили в загородный дом банкира Ралье с письмом. Во время его отсутствия, Валентин имел продолжительный разговор с Весельчаком и Черным Лосем. К пяти часам вечера к дому Валентина подъехала карета.

В ней сидели Ралье, Анита и дон Марсьяль.

— Благодарю! — сказал Валентин, встретив их.

— Вы мне приказали приехать, я повиновался вам, как всегда, — отвечал Тигреро.

— И вы поступили хорошо, друг мой.

— Теперь скажите нам, чего вы желаете от нас?

— Чтобы вы поехали со мной туда, куда я теперь еду.

— А можно вас спросить…

— Куда? — улыбаясь, перебил охотник. — Очень можете: я везу вас, донну Аниту и особ, находящихся здесь, в ту капеллу, где заключен генерал Герреро.

— В капеллу! — с удивлением закричал Тигреро. — К чему?

— Что вам за нужда? Генерал пожелал вас видеть. Отказом нельзя отвечать на просьбы человека, которому остается жить несколько часов.

Тигреро потупил голову и ничего не отвечал.

— Я поеду! — вскричала донна Анита, отирая слезы, лившиеся по ее лицу.

— Вы женщина, сеньорита, вы добры и снисходительны, — сказал охотник. — А вы еще мне не отвечали, дон Марсьяль? — сказал он легким упреком.

— Если вы требуете, дон Валентин, я поеду, — отвечал наконец дон Марсьяль с усилием.

— Я ничего не требую — я прошу.

— Поедемте, Марсьяль, умоляю вас, — кротко сказала донна Анита.

— Да будет ваша воля и я этом, как во всем, — сказал он, — готов следовать за вами, дон Валентин.

Донна Анита, Валентин, Ралье и Марсьяль сели в карету. Оба канадца и Курумилла поехали за ними верхом к капелле, где содержался осужденный.

Повсюду находили они следы ожесточенной борьбы, которая несколько дней тому назад обагрила город кровью; и хотя переезд в сущности был очень не далек, друзья доехали до капеллы уже ночью, по причине поворотов, которые они принуждены были делать.

Валентин попросил своих друзей подождать у ворот и вошел только с донной Анитой и с Тигреро.

Дон Себастьян с нетерпением их ждал; увидев их, он обнаружил большую радость. Молодая девушка не могла преодолеть своего волнения и бросилась на шею дяди, заливаясь слезами и громко рыдая. Дон Себастьян нежно прижал ее в своей груди и поцеловал в лоб.

— Я тем более тронут этими знаками привязанности, дитя мое, — сказал он с волнением, — что я был очень жесток к вам. Простите ли вы мне те страдания, какие я заставил вас выдержать?

— О дядюшка! Не говорите так, не единственный ли вы родственник, остающийся у меня?

— Весьма не надолго, — сказал он с печальной улыбкой, — вот почему, вместо того чтобы приходить в умиление вместе с вами, я должен нимало не медля, подумать о вашем будущем.

— Не говорите таким образом в эту минуту, дядюшка, — отвечала Анита и зарыдала еще громче.

— Напротив, дитя мое, теперь-то, когда я оставляю вас, я должен дать вам покровителя. Дон Марсьяль, я очень виноват перед вами; вот моя рука, возьмите ее — это рука человека, совершенно раскаявшегося в своих заблуждениях и в том вреде, которого он был причиной.

Тигреро, более взволнованный, чем хотел выказать, сделал шаг вперед и дружески пожал протянутую ему руку.

— Генерал, — сказал он голосом, которому напрасно силился придать твердость, — эта минута, которой я не надеялся никогда дождаться, наполняет меня и радостью, и горестью в одно и то же время.

— А вы можете доказать мне на деле, что вы искренно мне простили.

— Говорите, генерал, и если это будет в моей власти… — начал дон Марсьяль с жаром.

— Я думаю, — отвечал дон Себастьян с печальной улыбкой, — вы согласитесь принять руку моей племянницы от меня и обвенчаться с ней теперь в этой капелле.

— О генерал!.. — вскричал Тигреро, задыхаясь от волнения.

— Дядюшка, в эту ужасную минуту… — робко прошептала молодая девушка.

— Оставьте мне утешение умереть, зная, что вы счастливы. Дон Валентин, вы, наверное, привезли кого-нибудь из ваших друзей?

— Они ждут ваших приказаний, генерал, — отвечал охотник.

— Пусть они войдут, время не терпит.

Один из францисканцев все приготовил заранее.

Когда охотник и французский банкир вошли в сопровождении Курумиллы и караульного офицера, предупрежденного заранее, дон Себастьян быстро подошел к ним.

— Сеньоры, — сказал он, — я прошу вас сделать мне честь присутствовать при венчании моей племянницы донны Аниты Торрес с этим кабальеро.

Вошедшие почтительно поклонились; по знаку одного из францисканцев они стали на колени, и церемония началась; она продолжалась минут двадцать, но никогда свадебный обряд не был совершен и выслушан с большим благочестием.

Когда он окончился, свидетели хотели уйти.

— Еще минуту, сеньоры, — сказал генерал, — теперь я должен сделать вас свидетелями одного весьма важного признания.

Они остановились. Дон Себастьян подошел к Валентину.

— Кабальеро, — сказал он, — я знаю все причины вашей ненависти ко мне, причины справедливые — я в этом сознаюсь. Я сам теперь нахожусь в таком положении, в какое я поставил графа Луи де Пребуа-Крансе, самого дорогого вашего друга; также, как и он, завтра на рассвете я буду расстрелян, с той разницей, однако, что он умер невинным в тех преступлениях, в каких я его обвинял, а я виноват и заслужил свой приговор. Дон Валентин, я раскаиваюсь в неправедном убийстве вашего друга. Дон Валентин, простите ли вы меня?

— Генерал дон Себастьян Герреро, я вам прощаю убийство моего друга, — отвечал охотник твердым голосом, — я вам прощаю горестную жизнь, на которую вы осудили меня.

— Вы мне прощаете без тайной мысли?

— Без тайной мысли.

— Благодарю. Мы были созданы для того, чтобы любить друг друга, а не ненавидеть. Я ошибался в вас: у вас великое и благородное сердце. Теперь пусть наступает смерть, я приму ее с радостью, убежденный, что Господь сжалится надо мной за мое искреннее раскаяние. Племянница, будьте счастливы с супругом выбранным вами. Сеньоры, примите мою признательность. Дон Валентин, еще раз благодарю. Прощайте все, я не принадлежу более земле; дайте мне подумать о спасении моей души.

— Еще одно слово, — сказал Валентин. — Генерал, я вам простил, теперь моя очередь просить у вас прощения, я вас обманул.

— Вы обманули меня?

— Да! Возьмите эту бумагу. Президент республики решил, по моей настоятельной просьбе, отменить вынесенный вам приговор. Вы свободны!

Присутствующие вскрикнули от восторга.

Дон Себастьян побледнел, зашатался, думали было, что он упадет; холодный пот выступил на его висках; донна Анита бросилась поддержать его, но он слегка оттолкнул ее, сделал усилие над собой и закричал прерывающимся голосом:

— Дон Валентин! Дон Валентин! Так вот ваше мщение! О! Слеп я был, слеп, я не непонимал вас! Вы осуждаете меня на жизнь, — хорошо! Я не обману вашего ожидания. Отцы мои, — обратился он к францисканцам, — ведите меня в ваш монастырь, генерал Герреро умер, я теперь францисканец вашего ордена!

Обращение дона Себастьяна было искренно. Через пять месяцев он умер в монастыре святого Франциска, разбитый угрызениями совести и жертвой жестоких истязаний, какие он налагал на себя.

Через два дня после описанной нами сцены Валентин и его товарищи уехали из Мехико в Сонору.

На сонорской границе охотник, несмотря на настоятельные просьбы друзей, расстался с ними и вернулся в пустыню.

Дон Марсьяль и донна Анита поселились в Мехико вместе с семейством Ралье. Через месяц после отъезда Валентина донна Елена воротилась в монастырь и через год, несмотря на просьбы ее родных, удивленных такой странной решимостью, которую, по-видимому, не оправдывало ничто, молодая девушка постриглась.

Когда я встретил Валентина на берегах реки Хоакин, через несколько времени после происшествий, описанных в этом продолжительном рассказе, он уезжал в сопровождении Курумиллы в одну отважную экспедицию по Скалистым горам, откуда, сказал он мне с той кроткой и меланхолической улыбкой, с которой обыкновенно говорил со мной, он надеялся не воротиться.

Я провожал его несколько дней, потом нам надо было расстаться. Он обнял меня, пожал мне руку и в сопровождении своего безмолвного друга углубился в горы; долго я следовал за ними глазами, чувствуя невольно, как сердце мое сжималось от печального предчувствия. Он обернулся в последний раз, сделал мне рукой прощальный знак и исчез на повороте тропинки.

Мне не суждено было увидеться с ним более.

С тех пор никто ничего не слыхал ни о нем, ни о Курумилле; все мои старания отыскать их или по крайней мере иметь о них известия — были напрасны!

Живы ли они еще — никто этого не знает; мрак покрыл этих двух избранных людей; вероятно, само время никогда не поднимет таинственного покрывала, окружающего их судьбу, потому что все, к несчастью, заставляет меня предполагать, что они погибли в этой мрачной экспедиции, откуда Валентин надеялся не воротиться.