Василий Иванович (Станюкович)/IV
← III | Василий Иванович — IV | V → |
Опубл.: в журнале «Вестник Европы», 1886, № 10, 11, за подписью «И. Ст», с двумя подзаголовком «Картинки морской жизни» и «Из далекого прошлого». Источник: Станюкович К. М. Собрание сочинений в 10 томах. — М.: Правда, 1977. — Т. 2. — С. 411—417., Lib.ru/Классика |
IV
Хотя Василий Иванович и «донимал чистотой», но никакого страха не наводил на матросов, и матросы были расположены к старшему офицеру. Правда, матросское остроумие прозвало его Чистотой Иванычем, но в этом прозвище было больше добродушного юмора, чем злобы.
— Чистота, ребята, идет! — шепчет, бывало, матрос соседям, завидя, во время утренней уборки, приближавшуюся круглую фигурку Василия Ивановича, и начинал тереть какой-нибудь медный болт, и без того сверкающий, еще с большим ожесточением.
И Василий Иванович рад.
— Чище его, братец, чище его, каналью! — говорит, останавливаясь, Василий Иванович. — Чтобы горел, понимаешь?
— Есть, ваше благородие! — отвечает матрос.
Василий Иванович несется далее и уже шумит на баке, указывая пальцем на какой-нибудь милосияющий блочек, а матросы улыбаются, уменьшая, по уходе старшего офицера, свое ожесточение против меди.
— Наша Чистота не жалеет, братцы, суконок!
— И носит же его, даром что пузастый… Ишь расшумелся!
— Шуметь — шумит, а ведь добер…
— Это что и говорить — правильный человек… Вот только чистотой донимает.
— Одно слово… Чистота Иваныч! — посмеиваются матросы.
По своим теоретическим «морским» убеждениям Василий Иванович — «умеренный дантист» и линек считает в некоторых случаях недурным средством исправления.
— Нельзя иногда и не «смазать»! — говорит Василий Иванович. — Нельзя бывает в крайнем случае и не «всыпать»… Всыпал небольшую порцию и… шабаш… Не под суд же отдавать… Пропадет человек!
Однако Василий Иванович, по доброте своего характера, крайне редко применяет на практике свои принципы (хотя и не скрывает их). Если случалось иногда, в минуты вспышки, когда марсафал отдадут не вовремя или где-нибудь «заест» шкот, Василий Иванович, в дополнение к обильным приветствиям, и смажет кого-нибудь, то смажет, по выражению матросов, вовсе «без чувства».
— Ровно комар кусанул! — смеются потом матросы, собравшись «полясничать» на баке… — У нашего Чистоты Иваныча рука, братцы, легкая. А был у нас на фрегате старший офицер, так я вам скажу… рука! И опять же, бил зря… Озвереет и чешет… — рассказывает кто-нибудь из матросов.
— Много их есть таких!.. — подтверждают другие.
— А наш-то, надо правду говорить, зря не дерется! Да и в кои веки!
Обыкновенно Василий Иванович после кулачной расправы чувствовал какую-то неловкость. Не то чтобы он испытывал угрызение совести… нет — он смазал за дело! — а все-таки ему было как-то не по себе, особенно если наказанный матрос был из числа безответных. Вдобавок и веяния времени оказывали свое влияние — то был расцвет шестидесятых годов — и капитан был враг подобных наказаний, и благодаря влиянию этого человека на клипере телесные наказания были изгнаны из употребления задолго до официального их уничтожения.
Еще в начале плавания, вскоре по выходе из Кронштадта, капитан пригласил однажды к себе в каюту офицеров и гардемаринов и высказал свои взгляды на отношения к матросам — взгляды, совсем непохожие на существовавшие тогда во флоте. Он рекомендовал господам офицерам избегать телесных наказаний и кулачной расправы, надеясь, что ни дисциплина, ни «морской дух» не пострадают от этого.
Капитанский спич произвел сильное впечатление, особенно на молодежь. В порыве энтузиазма в кают-компании вскоре состоялось даже решение — незначительным, впрочем, большинством голосов, — не браниться и за каждое бранное слово, обращенное к матросу, вносить штраф. Василий Иванович чистосердечно объявил, что он не присоединяется к такому решению, и тогда же выразил сомнение в осуществимости плана. Он оказался прав. Выполнить это самоотверженное постановление оказалось сверх сил моряков, и вскоре его отменили, — иначе очень многим пришлось бы не только сидеть без копейки жалованья, но и войти в неоплатные долги.
И капитан, всегда сдержанный, мягкий и снисходительный, бывало, только морщился, когда во время аврала на клипере раздавалась ругань, увеличиваясь crescendo[1] по мере расстояния от мостика, где взад и вперед молча ходил капитан и где, распоряжаясь авралом, простирал иногда в отчаянии руки к небесам Василий Иванович, ругаясь себе под нос, что работа шла тихо и, наконец, не выдерживал — летел на бак и там давал волю языку своему по поводу какой-нибудь «заевшей» снасти.
В кают-компании любили Василия Ивановича за его правдивость и добродушие и признавали его авторитет в знании морского дела. Многие, правда, находили, что он уж чересчур влюблен в «чистоту и порядок», а некоторые из молодежи, кроме того, ставили на счет Василию Ивановичу и его морские принципы, считая их отсталыми. Василий Иванович это знал, но продолжал исполнять свое дело по своему разумению.
Слушает, бывало, Василий Иванович, по обыкновению молча, когда в кают-компании поднимается после обеда какой-нибудь спор по поводу щекотливых вопросов, и редко вмешивается. Но если он заметит, что молоденький гардемарин слишком пылко возмущается взглядами своего оппонента, Василий Иванович непременно заметит:
— Все это отлично, что вы говорите… Гуманные, благородные взгляды, спору нет… Ну, и разные там философии: «отчего да почему?» — превосходно-с, но только протяните-ка, батенька, лямку с наше, и тогда посмотрим, каким будете вы в наши годы… А теперь — молода, в Саксонии не была! Выпейте-ка лучше портерку, милый человек, да оставьте Фому Фомича при его взглядах…
— Ну уж извините, Василий Иванович, извините-с! Ни теперь, ни после я не изменю своим убеждениям, — горячится юнец с взбитым вихорком.
— И дай вам бог, дай вам бог не изменять им!.. Но сперва надо испытать себя, выдержать, знаете ли, несколько житейских штормиков, как мы с Фомой Фомичом! — добродушно прибавлял Василий Иванович.
Фома Фомич, пожилой и невзрачный артиллерист, безнадежно тянувший лямку в вечном подчинении, поручик, несмотря на свои сорок пять лет от роду и двадцать пять лет службы, — видимо, начинал сердиться на этого «мальчишку», который бегал еще с «разрезной бизанью» (то есть в незастегнутых панталончиках) в то время, когда Фома Фомич уж давно был прапорщиком. А между тем через год-другой — смотришь, этот же самый мальчишка будет начальником того же Фомы Фомича, только потому, что Фома Фомич принадлежал к тем обойденным, забитым судьбою, служебным «париям», которые известны во флоте под названием штурманов, механиков и морских артиллеристов[2].
Некрасивое, скуластое, с выпученными глазами, как у быка, лицо Фомы Фомича начинает багроветь. Уж он не прочь «оборвать» мальчишку, пока он еще младше чином, и излить на него запас зависти и злобы, хотя и подавленной, но вечно питаемой обойденными, униженными офицерами корпусов вообще к морякам, — но Василий Иванович не зевает и вмешивается в спор, стараясь смягчить его острый характер.
Он опять предлагает стаканчик портеру, на этот раз Фоме Фомичу, затем начинает рассказывать, обращаясь к нему, какой-нибудь эпизод из своей службы и в то же время беспокойно посматривает: не догадается ли другой спорщик выйти из кают-компании. Но на этот раз маневры Василия Ивановича не удаются. Едва он кончил рассказ, как Фома Фомич в нетерпении поворачивает лицо свое к юнцу, который, в свою очередь, приготовился к бою, словно молодой петух.
Тогда Василий Иванович «вдруг вспоминает», что ему нужно переговорить с Фомой Фомичом по службе насчет крюйт-камеры, и тихонько уводит с собою Фому Фомича наверх. Он сперва действительно начинает речь о каких-нибудь работах, относящихся к ведению артиллериста, но, не умея хитрить, скоро путается и под конец говорит:
— Я ведь нарочно все это… обеспокоил вас… Уж вы извините, Фома Фомич… Вы разгорячились… он разгорячился… долго ли и до ссоры!.. А вы ведь знаете, Фома Фомич, — мы с вами, слава богу, не пижоны, — что ссора в кают-компании — последнее дело… Это не на берегу, где люди поссорились, да и разошлись… Тут волей-неволей, а всегда вместе… Ну, вы и старше, и рассудительнее, и похладнокровней — вам бы, знаете ли, и попридержаться… Юнцу труднее… Молодо, зелено. Долго ли ему увлечься…
— Он, Василий Иванович, всегда лезет со спорами… Он забывает, что я не молокосос, а старший артиллерийский офицер! — говорит с обидчивым раздражением Фома Фомич, вращая своими выпученными белками… — Какой-нибудь тут маменькин сынок… папенька — адмирал… так уж он и воображает!.. Ты, брат, прежде усы хоть заведи и тогда разводи… А то: «допотопные взгляды»! Вы ведь слышали, Василий Иванович, как он это сказал и как при этом взглянул? Точно я, с позволения сказать, в самом деле какой-нибудь допотопный зверь-с… Все же, хоть я и не адмиральский там сын, а надо иметь уважение… Славу богу, двадцать пять лет отзвонил… И вдруг какой-нибудь мальчишка…
— Уж я его распушу, Фома Фомич, распушу… Будет помнить! Только вы на него не сердитесь… Ведь он, по совести говоря, и не думал вас оскорбить… Ей-богу, не думал… Так, в пылу спора увлекся… ну, и трудно бывает всякое лыко да в строку! Все мы, кажется, слава богу, живем по-товарищески… все вас уважают…
Василий Иванович как-то умел успокоить, и после такой беседы Фома Фомич возвращался в кают-компанию значительно смягченный и, во всяком случае, уверенный, что его и не думали сравнивать с допотопным зверем.
В свою очередь, и гардемарин с задорным вихорком призывался в каюту Василия Ивановича и получал там «порцию» советов.
— Философии-с разные разводите, батенька, а забываете, что грешно обижать людей! — начинал обыкновенно «пушить» Василий Иванович, усадив гостя на табуретку. — Фома Фомич по-своему смотрит на вещи, я — по-своему, вы — по-своему… ну, и оставьте Фому Фомича в покое… Эка на кого напали… На Фому Фомича! Сами знаете, что служба ему не мать, а мачеха, а вы еще подбавляете ему горечи… Можно спорить, уж если так хочется, но не обижать человека… А то прямо и брякнули: «допотопные взгляды». А если бы он вам на это ответил резкостью… вы бы ему еще… вот и ссора… И из-за чего-то ссора? Из-за выеденного яйца! Какой ни на есть Фома Фомич, допотопный или нет, а он добрый человек и честно исполняет свое дело…
— Я не думал обижать Фому Фомича… Я вообще говорил о допотопных взглядах… С чего это он взял…
— Не думали, а обидели… Вы — «вообще», а он на свой счет принял… Эх, батенька!.. У вас-то вся жизнь впереди, надежды там разные, — даст бог, адмиралом будете, что ли, — а ведь у Фомы Фомича ничего этого нет… Тер лямку весь век и умрет, пожалуй, в капитанском чине… Вот он и мнителен, и от всякого неосторожного слова готов обидеться… А вы еще шпильки подпускаете… Это, милый человек, не по-рыцарски… Надо беречь чужое самолюбие, если оно никому не вредит, а не то что раздражать его… Уж вы сердитесь не сердитесь на меня, а я, как старший товарищ, считаю долгом вам сказать это… И что за страсть у вас спорить! — удивлялся Василий Иванович. — Фому Фомича вы не переделаете, а только раздражите… Да и кому вредит Фома Фомич? Я бы, знаете ли, на вашем месте, объяснил ему, что не имел намерения его оскорбить… За что его обижать? И без того судьба его обидела!
Кажется, не особенно мудрые были слова Василия Ивановича, но товарищеский тон их и, главное, сердечная теплота, которой они были проникнуты, делали свое дело. Гардемарин с задорным вихорком объяснялся с Фомой Фомичом, и Василий Иванович радовался более всех, видя, что снова в кают-компании царствуют мир и согласие и нет никаких интриг. К интригам Василий Иванович питал страх и отвращение.