Великий раскол (Мордовцев)/Часть 1/X. Суд над Никоном

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

X. Суд над Никоном

Первого декабря 1666 года, едва лишь багровое солнце сквозь искристую морозную мглу осветило островерхие крыши кремлевского дворца и брызнуло золотом по маковкам церквей и по разрисованному морозом стеклу дворцовых окон и стеклянных переходов, как уж во дворце, в столовой избе, собрался небывалый дотоле и после того в России вселенский собор — царь, два патриарха, митрополиты, архиереи и весь синклит духовных и светских властей. Алексей Михайлович сидел на своем государевом месте, на небольшом возвышении, под сению золотого двуглавого орла, на крыльях которого играло пробившееся сквозь льдистые кристаллы окна утреннее солнышко, золотя в то же время левый, уже посеребренный редкою седью висок и часть заиндевевшей тою же назойливою седью русой, мягкой, как шемаханский шелк, бороды. Тишайший царь сидел задумчиво, глубоко сосредоточенно и так неподвижно, что его можно было принять за иконописное изображение, если б тихое, равномерное поднятие и опускание висевшего на его груди большого золотого креста не изобличало, что эта грудь дышит. Подле него, по левую руку, в глубоких с высокими резными спинками креслах сидели патриархи. У ближайшего к царю, высокого, худого и согбенного годами, темно-пергаментное лицо смотрело из-под надвинутого до бровей клобука не как лицо, а как лик на старом полотне, выцветший от времени, тронутый непогодью и копотью от свечей и ладана. Неровные пряди волос желтоватой седины и белая борода, освещенные косыми лучами солнца, несколько дрожали на черном фоне клобука и панагии, производя странное впечатление — как будто бы волосы эти дрожали на мертвом теле от постороннего дыхания, тем более что и глаза сидящего, глубоко опущенные, казались закрытыми тонкою, синеватою кожицею век, с которых, казалось, только что сняты были медные гроши — принадлежность новопреставленного. Это был Паисий, патриарх Александрии и всего Египта — некогда земли фараонов. Рядом с ним в таком же кресле восседал антиохийский патриарх Макарий. Черные, курчавые, перевитые седыми прорезями, как серебряною тонкою нитью, волосы, черная, курчавая, как давно не стриженная баранья шерсть, с проседью борода, большие синеватые белки черных, подвижных глаз с длиннейшими ресницами, темно-оливковый цвет лица — все изобличало в нем восточного человека, которого как-то странно было видеть не на берегу Иордана где-нибудь или Мертвого моря, а на берегах Яузы, среди чисто московских лиц и в этой типичной обстановке.

С правой стороны царя, на застланных сукнами скамьях сидели митрополиты, архиереи и весь освященный собор. Черные клобуки, надвинутые на худые и строгие лица, черные рясы, кресты и четки — все это смотрело мрачно и внушительно, как картина страшного суда. Тут и Сергий спасаярославский, которого мы недавно видели на черном соборе в Соловках, и Павел суздальский, и Павел сарский, и Питирим новгородский.

По левую сторону от царя, на скамьях же, бояре, окольничие и думные люди — все, что заправляло московскою землею от Пскова до Албазина на Амуре, от Соловков до южного рубежа русской, все шире и шире разлетавшейся территории. Тут были лица большею частью хорошо упитанные, гладкие, бородатые.

За особым столом — дьяк Алмаз Иванов. Горы бумаг, книг и потемневших от времени свитков почти всего его закрывают собой. И лицо его, такое же желтое, как эти свитки, смотрит спокойно, только изредка щурятся его усталые глаза, перечитавшие все эти горы бумаги и перенесшие в его глубокую, как бездонная пропасть, память тысячи мельчайших подробностей дел, статей разных, уложений, указов, отписок, справок, памятей. Худыми, привычными пальцами он держит белое, как снег, гусиное перо и неслышно водит им по бумаге.

Тихо в избе. Собор ждет кого-то. Кого же больше ждать, как не того, кого собрались судить вселенне! В полночь он въехал в Москву и проследовал в Кремль Никольскими воротами, которые тотчас же за ним и заперли, поставив сильную стражу и разобрав даже мост, соединявший эти ворота с городом. Так вот, какого страшного подсудимого ждет вселенский собор!

Скоро за дверями столовой избы послышались чьи-то ровные, сильные шаги. Звякнули алебарды стрельцов, стоявших у входа. Какое-то невольное движение, словно дрожь, прошло по собору, как будто бы в тихий ясный день по безоблачному небу пронеслось облачко и провело бегучую тень по высокой траве. Глаза всего собора обратились к входным дверям — обратились с каким-то страхом, полные ожидания. И глаза царя блеснули неуловимым светом, и закрытые веками глаза Паисия патриарха открылись, словно бы икона глянула с темного полотна человеческими глазами, и глаза дьяка Алмаза Иванова поднялись от бумаги.

Двери распахнулись широко, на обе половинки, чтобы пропустить что-то большое. Это было распятие, несомое перед патриархом. За распятием вошел и тот, кого звали на суд. Невольная дрожь прошла по собору, когда увидали того, кто вошел. Это все был тот же прямой, суровый на вид, массивный человек, которого так часто когда-то, около десяти лет назад, видела Москва на всех торжественных служениях, в церковных ходах и в царской думе, и перед взором которого все склонялось и трепетало; тот же повелительный вид, те же повелевающие глаза, только по всему этому прошло что-то разрушительное, пригибающее к земле, вытравляющее живой цвет лица, задувающее огонь глаз, обесцветившее до седины вороненый волос головы и бороды.

В добрых глазах царя блеснула жалость — веки задрожали… Это ли его бывший «собинный» друг, его любовь и гордость!..

При виде распятия и вошедшего за ним подсудимого весь собор стал на ноги.

— Владыко Господи Боже наш! благослови вход раба твоего и отверзи уста его, да возвестят хвалу твою — всегда ныне и присно и во веки веков! — громко возгласил вошедший.

Потом, обратясь лицом к царю, он поклонился ему до земли. Царь испустил глубокий вздох, увидав, как у поклонившегося ему разметались по полу поседевшие волосы. Поклонившийся встал и, откинув назад упавшие ему на лицо волосы, вторично припал клобуком к царскому подножию. Царь крепко стиснул челюсти, чтобы не заплакать. Поклонившийся, приподнявшись вторично от полу, в третий раз поклонился.

Сделав полуоборот к патриархам, он и им поклонился до земли дважды. За всеми его движениями жадно следили глаза всего собора, а узкие серые глазки Питирима, митрополита новгородского, каждый поклон Никона сопровождали злорадным блеском.

Когда Никон поднялся, наконец, от полу, расправляя волосы, на лицо его, бледное и бесцветное, как у арестанта, набежала краска. Патриархи, в свою очередь, глубоко нагнули головы, а потом глазами указали на лавку, по правую сторону государева места.

Глянув в ту сторону, Никон сразу понял, что его приравнивают к простым архиереям, что особого места для него не приготовили. Зловещая искра блеснула в его глазах.

— Я места себе, где сесть, с собою не принес… Разве сесть мне тут, где я стою,— сказал он хрипло, с дрожью в голосе, и оперся на свой посох, глядя прямо в глаза государю.

И добрые глаза последнего блеснули: та искра, что зажглась в глазах у Никона, зажглась и у царя. Питирим незаметно толкнул локтем соседа своего, Павла, митрополита сарского, и указал глазами на то, что происходило впереди. Перо дьяка Алмаза Иванова заскрипело по бумаге, спеша запечатлеть чернилами навеки этот исторический момент.

— Пришел я узнать, для чего вселенские патриархи меня звали?— продолжал подсудимый тоном допрашивающего, тоном судьи, и снова вопрошающе посмотрел на государя.

Алексей Михайлович порывисто сошел с своего места, путаясь ногами в своем длинном одеянии, и стал перед патриархами, как бы ища укрыться под их святынею.

— Святая и пречестная двоице! вселенстии патриаоси!— заговорил царь дрожащим голосом, неровно, торопливо.— От начала московского государства соборной и апостольской церкви такого бесчестья не бывало, как учинил сей бывший патриарх Никон: для своих прихотей, самовольно, без нашего повеления и без соборного совета церковь оставил, патриаршества отрекся, никем не гоним, и от этого его ухода многие смуты и мятежи учинились, церковь вдовствует без пастыря девятый год… Допросите бывшего патриарха Никона: для чего он престол оставил и ушел в Воскресенский монастырь?

Царь стоял, как подсудимый, и ждал ответа. Пока патриархи через переводчика хотели только было обратиться к Никону за этим ответом, как он оборвал их:

— А есть ли у вас совет и согласие с константинопольским и ерусалимским патриархами, что меня судить? А без их совета я вам отвечать не буду, потому — хиротонисан я от константинопольского патриарха.

Из-за груды бумаг выдвинулась тощая фигура дьяка Алмаза Иванова и неслышными шагами приблизилась к патриархам. В руках у Алмаза было два свитка, перевитые черными лентами, как две погребальные свечи.

— Вот полномочие остальных вселенских патриархов,— сказал Макарий, дотронувшись до одного из свитков.

Тогда Никон попятился назад и в первый раз оглянул судилище, подобно тому, как застигнутый врасплох ищет, куда ему скрыться. Глаза его остановились на Питириме новгородском и на его соседе, Павле сарском; глаза последних смотрели с вызывающим торжеством… Никон задрожал…

— Великий государь и святейшие патриархи! — быстро повернулся он.— Бью челом… пожалуйте меня, и вышлите из собора недругов моих Питирима и Павла; они мыслили зло на меня, хотели меня отравить либо удавить и для того с чаровством прислали чернеца Федоса.

— И то он говорит ложь безлепично,— возразил Питирим, вставая разом с Павлом,— у великого государя о чернеце Федосе есть дело.

И опять из-за бумаг выделяется фигура дьяка Алмаза Иванова. Он подносит к государю дело и с глубоким поклоном подает его. Царь показывает это дело патриархам.

— Ответствуй,— повторили патриархи,— для чего ты отрекся от патриаршества?

— Я не отрекался, а сшел с престола своею волею, не стерпя обид: царев слуга, Хитрово, бил моего человека без вины, и того ему, Хитрово, делать не довелось — то мне бесчестье, потому — человека своего я послал по делу, для строения церковных вещей. А когда я просил у великого государя обороны, и великий государь обороны мне не дал,— защищался подсудимый, все более и более возвышая голос.

— Никон писал ко мне и просил обороны от Хитрово не вовремя: в ту пору обедал у меня грузинский царь, и в ту пору розыскивать и оборону давать было некогда,— был ответ царя.

Странный, небывалый вид представляли эти судебные прения. Высшая власть в государстве, царь и патриарх, стояли среди многочисленного собора, разделяемые распятием и крестоносителем, а весь собор сидел, безмолвно следя за словами и движениями царя и подсудимого: последний был бледен, как полотно, у первого — краска не то стыда, не то негодования заливала щеки.

Царь чувствовал, что ответ его слаб.

— Никон патриарх говорит,— поспешил он поправиться,— будто человека своего прислал для строения церковных вещей, ино в ту пору на красном крыльце церковных пещей строить было нечего, и Хитрово зашиб его человека за невежество, что пришел не вовремя и учинил смятение, и то бесчестье к Никону патриарху не относится и та обида ему не в обиду. А что не было моего выходу в праздники, и то учинилось так за многими государственными делами. А когда он сшел с престола, и я посылал к нему боярина князя Трубецкого и Родиона Стрешнева, чтоб он на свой патриарший стол возвратился, ино он от патриаршества отреклся — сказал: как-де его на патриаршество обирали, и он-де на себя клятву положил — быть-де на патриаршестве токмо три года. А что посылал я князя Юрия Ромодановсково, чтоб он напредки великим государем не писался, и то я учинил для того, что прежние патриархи так не писывались, ино того к нему не приказывал, что на него гневен.

Услыхав свое имя, Ромодановский, тучный и красный, как кумач, боярин, торопливо поднялся с лавки и, не спуская глаз с царя, быстро выпалил: «Это точно… о государевом гневе я не говаривал».

Никон вполуоборот глянул на него, но ничего не сказал.

— Говорил ты про обиды; какие обиды тебе от великого государя были? —продолжал допрашивать Макарий, тогда как Паисий безмолвно перебирал свои четки.— Какие обиды?

— Никаких обид не бывало; но когда он (и Никон спохватился и тотчас же поправился) — когда великий государь начал гневаться и в церковь ходить перестал, в ту пору я патриаршество оставил.

Царь нетерпеливо пожал плечами, не глядя на подсудимого.

— Он писал ко мне по уходе,— начал он снова,— «будешь-де ты, великий государь, один, а я-де, Никон, как один от простых».

— Я так не писывал,— был отрывистый ответ. Тогда Макарий, обратясь к архиереям, спросил:

— Какие обиды были Никону от великого государя?

— Никаких обид не было,— отвечал Питирим за всех

— Я не об обидах говорю! — огрызнулся на него Никон, медленно, как волк, полуоборачивая свою негнущуюся, как у волка же, шею.— Я говорю о государевом гневе! И прежние патриархи от гнева царского бегали — Афанасий Александрийской и Григорей-Богослов…

— Другие патриархи,— перебил его Макарий,— оставляли престол, ино не так, как ты отрекся, что впредь не быть тебе патриархом: если-де будешь патриархом, то анафема будешь.

— Я так не говаривал,— защищался подсудимый,— а говорил я, что за недостоинство свое иду; а коли б я отрекся от патриаршества с клятвою, и я не взял бы с собою святительской одежды.

— Когда ставят в священный чин, то говорят «достоин». А ты, как святительскую одежду снимал, то говорил: «недостоин»,— настаивал Макарий.

— Это на меня выдумали,— был ответ.

— Никон писал в грамотах своих к святейшим патриархам на меня многие бесчестья и укоризны, а я на него ни малого бесчестья и укоризны не писывал,— продолжал царь,— допросите его: все ли он истину, безо всякого прилога, писал? За церковные ли догматы он стоял? Иосифа патриарха святейшим и братом себе почитает ли, и церковные движимые и недвижимые вещи продавал ли?

— Что я в грамотах писал — то писал! — нетерпеливо отвечал подсудимый.— А стоял я за церковные догматы… Иосифа патриарха почитаю за патриарха, а свят ли он — того не ведаю; а церковные вещи продавал я по государеву указу…

Царь обвел взором все собрание и остановился на Алмазе Иванове.

— Поставь пред собор колодника,— сказал он тихо, но так, что весь собор слышал его слова.

Алмаз Иванов поднялся и неслышными шагами вышел в сени. Все смотрели ему вслед в немом ожидании и страхе. Никон ближе подвинулся к распятию и поднял на него глаза. Питирим что-то шептал своему соседу, показывая глазами на подсудимого.

В сенях послышались шаги, сопровождаемые глухим звяканьем кандалов. Все в недоумении переглядывались.

Скоро дверь растворилась, и в соборную избу вошел кто-то, закованный в железа по рукам и по ногам. Лицо его носило следы тяжкого изнурения. Увидав Никона и распятие, он упал ниц, зазвенев кандалами. Никон вздрогнул и пошатнулся: он узнал колодника.

То был племянник его — Федот Марисов.