Великий раскол (Мордовцев)/Часть 1/XIII. «Глаза ангела»

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

XIII. «Глаза ангела»

Через день было второе заседание вселенского собора.

Никон вошел в столовую избу медленно, едва передвигая ноги и тяжело опираясь на посох. Он казался угнетенным, подавленным. За день голова его посеребрилась еще более, и ему, видимо, тяжело было держать ее на плечах.

Когда он кланялся царю и патриархам, то с трудом поднимался от полу.

Царь снова встал с своего места и остановился против патриархов. Он был бледен.

— Святая и пречестная двоице! вселенстии патриарси! — начал он дрожащим голосом.— Бранясь с митрополитом газским, писал Никон в грамоте к константинопольскому патриарху, якобы все православное христианство от восточной церкви отложилось к западному костелу,— и то он писал ложно: святая соборная восточная церковь имеет Спасителя нашего Бога многоцелебную ризу и многих святых московских чудотворцев мощи, и никакого отлучения не бывало: держим и веруем по преданию святых апостолов и святых отец истинно.

Он остановился, и оглянул весь собор. Затем, возвыся голос, с особенною силою выкрикнул:

— Бьем челом, чтоб патриархи от такого поношения православных христиан очистили!

И царь поклонился до земли. Буря пронеслась по собору, застонала столовая изба. Все упали ниц со стоном: «Смилуйтесь! очистите, святейшие патриархи! снимите позор со своей российской православной земли!»

Сотни голов лежали на земле и молились, как в церкви, громко, со стоном, с криком. Это была потрясающая картина — и Никон не выдержал, зашатался: это все стонало против него, искало его погибели.

И в этот самый момент капризная память его словно волшебством нарисовала перед ним другую картину. На полу, при слабом освещении лампады, бьется молодая женщина, хватая и целуя его ноги. Она умоляет его остаться с нею, не бросать ее, не уходить в неведомый путь, где ждет его неведомая доля. А он не внимает мольбам и рыданиям женщины: его манит этот неведомый путь, эта неведомая доля — и он уходит, оставив на полу плачущую женщину. Это была его жена… Теперь он изведал эту неведомую долю: высоко, ох, как высоко она поставила его и вон до чего довела… А не лучше ли бы было в той, прежней, скромной доле?.. Да уж теперь не воротить ее: между тою долею и этою стоят тридцать лет и три года…

— Это дело великое,— громко произнес чей-то голос, и Никон очнулся: это говорил Макарий, патриарх антиохийский.— Это дело великое; за него надобно стоять крепко. Когда Никон всех православных христиан еретиками назвал, то он и нас также назвал еретиками, будто мы пришли еретиков рассуждать… А мы в московском государстве видим православных христиан. Мы станем за это Никона патриарха судить и православных христиан оборонять по правилам.

Алексей Михайлович взглянул на дьяка Алмаза, и тот на цыпочках преподнес царю какие-то бумаги.

— Вот три письма,— сказал царь,— в них Никон сам отрекся от патриаршества, называет себя бывшим патриархом.

Патриархи взяли письма. Никон молчал, не поднимая головы.

— В законах написано,— громко произнес Макарий,— кто уличится во лжи трижды, тому впредь верить ни в чем не должно. Никон патриарх объявился во многих лжах, и ему ни в чем верить не подобает. Кто кого оклеветал, подвергается той же казни, какая присуждена обвиненному им неправедно. Кто на кого возведет еретичество и не докажет, тот достоин — священник низвержения, а мирской человек проклятия.

А Никон все молчал. Перед ним все валялась отвергнутая им женщина, ломая руки: «Микитушка! лучше ли тебе будет там, без меня? Найдешь ли ты там свое счастье и спасенье?» — «Ох, нашел — нашел больше, чем искал, нашел целое царство — и потерял его, а теперь не найду и того, что было тогда, давно»…

Царь тихо подошел к Макарию антиохийскому и подал развернутый лист и другой—перевод его на греческий язык.

— Письмо Никона о поставлении нового патриарха на его место,— сказал он, кланяясь.

Макарий взглянул на лист — он раньше читал его и хорошо помнил — и передал Паисию александрийскому. Тот взял, поднял свои мертвые, синеватые веки на лист, потом на Никона и снова опустил глаза.

Никон стоял по-прежнему безмолвно, ни на кого не глядя, и тихо качал головой, как бы отрицая все, что вокруг него происходило, или как бы созерцая никому невидимые образы.

— Когда Теймураз царевич был у царского стола,— снова начал неугомонный Макарий,— то Никон прислал человека своего, чтоб смуту учинить. А в законах написано: а кто между царем учинит смуту, и тот достоин смерти.

— Смерти,— глухо раздалось по собору.

А Никон все качал головою, как бы ничего не слыша; да он и не слышал: он был не здесь — его смущенная мысль бродила в прошлом, среди дорогих видений молодости.

— А кто Никонова человека ударил, и того Бог простит, потому что подобает так быть.

Это все говорил Макарий. При последних словах он повел своими восточными, молочно-синеватыми белками по собору и остановил их на полном лице Хитрово. Хитрово вспыхнул. Макарий встал и осенил его крестом, а потом снова перенес свои белки на царя, стоявшего рядом с Никоном в положении подсудимого.

— Архиепископа сербского Гавриила били Никоновы крестьяне в селе Пушкине, и Никон обороны не дал,— продолжал свое обвинение Макарий.— Да он же, Никон, в соборной церкви, в алтаре, во время литургии, с некоторого архиерея снял шапку и бранил всячески за то, что не так кадило держал. Да он же, Никон, на ердань ходил в навечерии Богоявления, а не в самый праздник — и то ему, Никону, вина!

Никон не слушал падавших на его голову обвинений. Он прислушивался к чему-то другому… «Микитушка!.. ох!.. суженый мой, не покидай меня, младешеньку, горькою вдовицей… Микитушка! вспомни, как спознались мы с тобой, вспомни совыканье наше, как ты резвы ноженьки мои целовал… не покидай меня, сокол ясный — у нас еще будут детушки»… И белокурая голова колотится об пол, хрустят тонкие пальцы на ломаемых руках… «Будут дети»… А ему мало этих детей, ему нужны миллионы детей — и бояр, и князей, и царей — чтобы все были его детьми… И они были… всею Русью верховодил он… И вдруг сорвалось.

Он зашатался и упал бы, если б не поддержал его оторопевший царь вместе с крестоносителем.

— Ох, Господи! помилуй нас!

— Божий суд… Господь дунул на него гневом своим,— пронесся ропот по собору.

Бледного, шатающегося Никона вывели… Собор был прерван.

По Москве пошли зловещие слухи. Говорили, что во время собора, в трескучий морозный день, слышен был гром с небеси и земля зашаталась. Бояре видели, как Господь Бог дунул на Никона, и Никон упал замертво. Разгневанный Господь продолжал дуть на Москву, и оттого стал такой мороз, какого не бывало, как и Русь стоит: птицы не могли летать по аеру, падали и замерзали; с колокольни Ивана Великого метлами сметали замерзших воробьев, голубей и галок; из лесу в Москву забегали волки и забирались от морозу в сени, в дома, в церковные сторожки. На небе стояло три багровых солнца и ни одно не грело от холодного дуновения божия — задул Господь теплоту их. Москва-река треснула поперек и в трещину из-подо льда выплывала мертвая, убитая морозом рыба. Когда люди выходили из Успенского собора, то видели, как на паперти стоял босиком юродивый и плакал, и слезы тотчас же замерзали и падали на помост, стуча как горох либо крупный жемчуг. Все это не к добру, все это за грехи… Стрелецкому сотнику, что с прочими стрельцами поставлен был у Никольских ворот к помещению Никона, упал на шапку мертвый белый волохатый голубь… Говорили, что и Никон, после того как на него божьим гневом дунуло, лежит при смерти — без языка…

Но слухи были неверны, как в том скоро и убедились бояре и архиереи: не отнялся еще язык у Никона, не задуло гневом божиим его мощного духа: он прислал к царю сказать, что готов вновь стать с ним рядом на суд не только патриархов, но и самого Всемогущего Бога, у которого в руках тысящи лет яко день един, а престолы и царства — яко прах и паутина.

Царь опять созвал собор. По собору мгновенно прошел гул и ропот: бояре и архиереи шепотом передавали друг другу, что «чадушко» то еще «неистовее» стал: так и рвет, и мечет.

Действительно, патриарх явился на собор еще более заряженным. «Так от него и пышет полымя»,— рассказывали стрельцы, стоявшие у него у ворот на карауле. Проходя мимо стрелецкого сотника, того, что был уже напуган падением на шапку мертвого голубя, он так на него глянул, что сотник, и без того ожидавший худа, задрожал и упал ниц перед крестом, головою на мерзлую землю, а стрельцы со страху шептали — кто: «свят-свят», а кто: «чур-чур меня!.. сгинь, исчезни!»

И царь, видимо, с тревогою ожидал последнего отчаянного боя. Он обводил смущенным взором то правые, то левые скамьи собрания, то останавливал его на патриархах, и особенно на Паисии: «Мертвец мертвецом», думали, казалось, выразительные глаза царя:— «мощи сущие,— а судия вселенной». Когда по звяканью прикладов стрелецких ружей и сабель можно было догадаться, что ведут Никона, царь тревожно обратился к патриархам.

— Никон приехал в Москву,— торопливо заговорил он,— и на меня налагает судьбы божий за то, что собор приговорил и велел ему в Москву приехать не с большими людьми. Когда он ехал в Москву, то по моему указу у него взят малый, Ивашка Шушера, за то, что он в девятилетнее время к Никону носил всякие вести и чинил многую ссору. Никон за этого малого меня поносит и бесчестит, говорит: «царь-де и меня мучит, велел-де и отнять малого из-под креста…» Если Никон на соборе станет об этом говорить, то вы, святейшие патриархи, ведайте; да и про то ведайте, что Никон перед поездкою ныне в Москву исповедовался, приобщался и маслом освящался. «Патриархи подивились гораздо»,— говорит об этом Алмаз Иванов, который вел протокол соборный; но в этот момент за дверью послышался шум и гневный голос Никона.

— А ты крест-от неси высоко, чинно, истово! Это тебе не лопата! — кричал он на ставрофора, которым был не любимец его Иванушка Шушера, сидевший под караулом, за приставы, а новый, приставленный царскими слугами соглядатай.— На нем Христа распяли, и меня ищут распяти!

Многие вздрогнули от этого голоса… «Неистов, буен, аки меск»,— шептались на скамьях.

Никон вступил в столовую избу шумно, высоко подняв голову и шибко стуча посохом, словно старшина на сходке перед заартачившимися мужиками. Он не глянул, а сыпанул искрами по собору, не поклонился, а метнул поклоны, не крякнул, а рыкнул, встряхнув гривой по-львиному. Все ждали бури.

Паисий медленно приподнял свои мертвые веки, и губы его зажевали беззвучно. Макарий повел по собору огромными белками, как бы успокоивая робких.

— Никон! — послышался тихий, дрожащий голос Паисия.— Ты отрекся от патриарша престола с клятвою и ушел без законной причины.

Голова и руки говорившего дрожали. Никон посмотрел на него, как смотрят на маленького ребенка.

— Я не отрекался с клятвою,— сказал от отрывисто,— я засвидетельствовался небом и землею и ушел от государева гнева… И теперь иду, куда великий государь изволит: благое по нужде не бывает.

— Многие слышали, как ты отрекся от патриаршества с клятвою,— настаивал Паисий, между тем как Макарий молчал, уставившись своими большими глазами на подсудимого.

— Это на меня затеяли,— отрицал подсудимый.— А коли я негоден, то куда царское величество изволит, туда и пойду.

— Кто тебе велел писаться патриархом Нового Иерусалима? — ввязался Макарий.

— Не писывал и не говаривал! — обрезал Никон, метнув вполоборот глазами на вопрошавшего.

Сидевший недалеко один архиерей заторопился, покраснел и зашуршал бумагой, вынимая ее из-под мантии.

— Вот тут написано… твоя рука,— робко заговорил архиерей, поднося Никону бумагу.

— Моя рука… разве описался,— несколько смущенно отвечал последний.

Но тут же, чувствуя себя как бы пойманным несколько, уличенным, он заупрямился еще более и, стукнув посохом, полуоборотился к царю.

— Слышал я от греков, что на александрийском и антиохийском престолах иные патриархи сидят,— сказал он раздраженно,— чтоб государь приказал свидетельствовать — пусть патриархи положат евангелие.

Восточные глаза Макария метнули искры, и он выпрямился на месте.

— Мы патриархи истинные, не изверженные, и не отрекались от престолов своих! — сказал он резко.— Разве турки без нас что сделали… Но если кто дерзнул на наши престолы беззаконно, по принуждению султана, тот не патриарх — прелюбодей! А святому евангелию быть не для чего: архиерею не подобает евангелием клятися.

И Никон вспылил, подзадоренный словами Макария и в особенности его невыносимыми глазами.

— От сего часа свидетельствуюсь Богом, что не буду перед патриархами говорить, пока константинопольский и иерусалимский сюда не будут! — закричал он, отступая назад.

— Как ты не боишься суда Божия?— невольно воскликнул тот архиерей, что сейчас уличил его подписью,— это был Илларион рязанский.— И вселенских-то патриархов бесчестишь!

Заволновался и весь собор. Лица казались возбужденнее, гневные взгляды и возгласы учащались. Поднялся Макарий и окинул весь собор блестящим взором.

— Скажите правду про отрицание Никоново с клятвою! — воскликнул он.

— Никон клялся — говорил: «коли-де буду патриарх, то анафема-де буду!» Клялся истинно! — закричало несколько голосов.

Но упрямец все еще не корился: он, по-видимому, вызывал всех на бой.

— Я назад не поворачиваюсь и не говорю, что мне быть на престоле патриаршеском,— настаивал он,— а кто по мне будет патриарх, тот будет анафема! Так я и писал к государю, что без моего совета не поставлять другого патриарха. Я теперь о престоле ничего не говорю: как изволит великий государь и вселенские патриархи.

А великий государь все стоял неподвижно. Лицо его поминутно то вспыхивало, то бледнело, отражая на себе и в глазах все перипетии борьбы, которая велась на его глазах и в которой принимало участие все его существо, вся душа, взволнованная и потрясенная. Он чувствовал, что бой на исходе, но тем больше сжималось его сердце в предчувствии, что последует что-то недоброе, слишком тягостное… Но надо стоять до конца на этой угнетающей душу вселенской литургии, на которой отпевалась его сокрушенная обстоятельствами горькая дружба с его некогда «собинным» другом.

Да, исход борьбы… Патриархи велят читать правила поместных соборов.

«Кто покинет престол волею, без наветов,— возглашал Илларион рязанский,— тому впредь не быть на престоле».

— Эти правила не апостольские! — прерывает его Никон,— он неутомим в борьбе.— Эти правила и не вселенских соборов и не поместных; я этих правил не принимаю и не внимаю!

— Эти правила приняла церковь,— возражают ему.

— Их в российской кормчей нет! — кричит Никон.— А греческие правила не прямые, их патриархи от себя написали, а печатали их еретики… А я не отрекался от престола: это на меня затеяли!

— Наши греческие правила прямые! — не выдержали оба патриарха.

— Когда он отрекался с клятвою от патриарша престола, то мы его молили, чтоб не покидал престола,— вмешался еще один архиерей, тверской,— но он говорил, что раз отрекся и больше не будет патриархом, а коли-де ворочусь, то буду анафема.

— Неправда! затея!

— Никон говорил, что обещал быть на патриаршестве только три года,— возвысил голос Родион Стрешнев, вставая и встряхивая молодецки русыми кудрями.

— Затея! ложь!

— Не затея!

— Затея!.. Я не возвращаюся на престол… Волен великий государь.

— Никон писал великому государю, что ему не подобает возвратиться на престол, яко псу на свои блевотины! — долбанул тщедушный дьяк Алмаз своим здоровым голосом, подымаясь над кипами бумаг и харатейных свитков.

— Затею говорит дьяк! — огрызнулся подсудимый в сторону Алмаза Иванова.— Не токма меня, и Злотоуста изгнали неправедно!

— Эко-ста Златоуст!— послышалось среди бояр.— Не Златоуст, а буеуст!

Никона это окончательно взорвало. Он, казалось, позеленел.

— Ты, царское величество,— грубо обратился он влево,— ты девять лет вразумлял и учил предстоящих тебе в сем сонмище, а они все-таки не умеют ничего сказать. Вели им лучше бросить на меня камни — это они сумеют! А учить их будешь хоть еще девять лет — ничего от них не добьешься!.. Когда на Москве учинился бунт, то и ты, царское величество, сам неправду свидетельствовал, а я, испугавшись, пошел от твоего гнева.

Эти речи и тишайшего взорвали. Он вспыхнул.

— Непристойные речи, бесчестя меня, говоришь! На меня бунтом никто не прихаживал, а что приходили земские люди, и то не на меня: приходили бить челом мне об обидах.

Голос царя сорвался. Собор превратился в бурю, когда Алексей Михайлович, тяжело дыша, как бы просил защиты у собора. Со всех сторон заревели голоса и застучали посохи.

— Как ты не боишься Бога! Непристойные речи говоришь и великого государя бесчестишь!

— В сруб его, злодея!

— Медвежиной обшить его да псами затравить!

— Вот я его, долгогривого!

Макарий повел по взволнованному собранию своими огромными белками, и крики смолкли.

— Для чего ты клобук черный с херувимами носишь и две панагии? — спросил он подсудимого.

— Ношу черный клобук по примеру греческих патриархов… Херувимов ношу по примеру посковских патриархов, которые носили их на белом клобуке… С одною пана-гиею с патриаршества сшел, а другая — крест — в помощь себе ношу.

Он говорил задыхаясь. Он чувствовал, что для него все кончается, почва уходит из-под ног и потолок, и небо рушатся на него. Архиереи что-то разом говорили, но он их не слушал, а махал головою, как бы отмахиваясь от мух.

— Знаешь ли ты, что александрийский патриарх есть судия вселенной? — снова обратился к нему Макарий.

— Там себе и суди! — с досадою, небрежно отвечал подсудимый; ему, по-видимому, все надоело, он устал, скорей бы лишь все кончилось…— В Александрии и Ан-тиохии ныне нет патриархов: александрийский живет в Египте, антиохийский в Дамаске.

— А когда благословили вселенские патриархи Иова митрополита московского на патриаршество, в то время где они жили?

— Я в то время не велик был,— неохотно отвечал подсудимый.

— Слушай правила святые.

— Греческие правила непрямые: печатали их еретики!

— Хотя я и судия вселенной, но буду судить по Номоканону… Подайте Номоканон!— неожиданно сказал Паисий, но так громко, что все посмотрели на него с удивлением.

Макарий взял со стола книгу и высоко поднял ее над головою, как в церкви.

— Вот греческий Номоканон.

Потом, поцеловав ее, передал Паисию, который также поцеловал ее и обратился к собору с вопросом:

— Принимаете ли вы эту книгу яко праведную и нелестную?

— Принимаем! принимаем! — раздались голоса.

— Приложи руку, что наш Номоканон еретический, и скажи именно, какие в нем ереси? — настаивал Макарий.

— Не хочу!

— Подайте российский Номоканон! — продолжал Макарий своим сильным, звучным голосом.

Алмаз Иванов, торопливо шагая, принес требуемую книгу.

— Он неисправно издан при патриархе Иосифе!— огрызнулся Никон, жестом отстраняя книгу.

— Скажи, сколько епископов судят епископа и сколько патриарха? — добивал его Макарий.

— Епископа судят двенадесят епископов, а патриарха вся вселенная!

— Ты один Павла епископа изверг не по правилам. Тут вступился царь, желая скорее кончить этот томительный спор.

— Веришь ли ты всем вселенским патриархам? — спросил он кротко.— Они подписались своими руками, что антиохийский и александрийский пришли по их согласию в Москву.

Никон сурово посмотрел на бумагу, поданную ему царем, заглянул на подписи.

— Рук их не знаю,— пробурчал он.

— Истинные то руки патриаршеские! — окатил его Макарий своим поглядом, которого Никон не мог выносить.

— Широк ты здесь!— зарычал он.— Как-то ты ответ дашь пред константинопольским патриархом! Широк-ста!

Опять сорвались голоса со всех сторон: «Как ты Бога не боишься!.. великого государя бесчестишь и вселенских патриархов и всю истину во лжу ставишь!.. Повесить тебя мало!..»

Развязка близилась.

— Возьмите от него крест! — обратился Макарий к архиереям.

Никон бросился было за крестом, который всегда перед ним носили, схватил за руку ставрофора; но в это время порывисто встало несколько бояр с видом угрозы, и крест очутился в руках Иллариона рязанского. У Никона опустились руки. Снова выступил Макарий.

— Писано бо есть: «по нужде и диавол исповедует истину», а Никон истины не исповедует.

— Аминь! аминь! — послышалось в рядах.

Никон стоял, опустив голову. Голова его тряслась. Для него все кончилось.

— Чего достоин Никон? — раздался среди наставшей тишины голос Паисия.

— Да будет отлучен и лишен священнодействия,— отвечали в один голос греческие архиереи.

— Чего достоин Никон? — повторили вопрос русским архиереям.

— Да будет отлучен и лишен священнодействия,— отвечали и русские.

Встали оба патриарха. Встал и весь собор. Настала тишина — слышно было только, как за окнами ворковали голуби. Потухшие глаза Паисия блеснули и упали на Никона.

— Отселе, Никон, не будеши патриарх, и священная да не действуеши, но будеши яко простой монах,— возгласил он громко, отчетливо.

— Аминь! — загудело по собору.

……………………………………………………………………………………………………..

Через несколько минут Никон, в сопровождении нескольких монахов Воскресенского монастыря, проходил соборной площадью, направляясь к Архангельскому подворью. Сзади шел взвод стрельцов. На отлученном патриархе все еще было патриаршее одеяние, но впереди уже не было ставрофора с крестом. Никон ступал медленно, тяжело опираясь на посох и опустив голову. Казалось, что в несколько часов он одряхлел и осунулся. Голова продолжала трястись: в этой трясучей голове, казалось, постоянно гвоздила мозг неотвязчивая, как муха, мысль — «нет, нет, не патриарх!».

Толпившийся на площади народ стал было подходить к нему под благословение, но Никоновы монахи знаками показывали, чтобы не подходили, а сам он подтверждал то же страшною головою, которая продолжала, казалось, говорить: «нет, нет, нет!..»

В ближайшей группе послышался слабый стон: то плакала какая-то женщина. Никон взглянул в ту сторону, и его глаза встретились с плачущими глазами женщины. Глаза эти, большие и серые, с поволокой от слез, оттененные монашеским клобуком, смотрели на Никона с молитвенной любовью и благоговением, смотрели с такой нежностью и скорбью, что Никон затрепетал: склонный верить в чудесное и непостижимое, посещенный неоднократно в сониях, как ему верилось, видениями и знамениями, он принял и эти глаза за видение… Это были глаза ангела, представшего ему в образе своего же чина — ангельского, мнишеского и посланного ему милосердным небом в подкрепление и утешение. Но где он прежде видел эти глаза? А он их видел — это несомненно; он их знает давно… В моменты величайшего торжества его жизни, во время торжественных служений в Архангельском и Успенском соборах, на больших царских выходах, во время крестных ходов, во время иорданского водосвятия, наконец, в неделю ваий, когда он, бывало, сопровождаемый всею Москвою, шествовал на жребяти осле, ведомом царскою рукою,— эти глаза — он помнит это — постоянно смотрели на него из толпы, и если даже он не видел их, не смотрел в ту сторону, то все-таки невольно чувствовал, что эти глаза смотрели на него, следили за ним. Чьи это были глаза — он не знал и не мог узнать, потому что они так же неожиданно исчезали в толпе, как неожиданно и появлялись среди тысяч других глаз и голов, обращенных к нему… Он и тогда, в годы своего могущества и славы, думал, что это — глаза его ангела-хранителя, и подчас трепетал их и любил в то же время… Потом он долго, очень долго не видал этих глаз: лет девять они ему не показывались, с того самого момента, как он сошел с патриаршества и удалился в Воскресенский монастырь. И он думал уже, что ангел-хранитель покинул его, отошел, и он все ждал, что вот-вот как его опять призовут всею Москвою на патриарший престол, умолять его слезами и коленопреклонением, когда и царь всенародно покается пред ним в обиде и огорчении,— эти глаза опять явятся ему… И вдруг они явились теперь! Они явились в момент самого глубокого его уничижения, в момент позорного извержения его из сонма святителей церкви, они явились ему, поруганному и оплеванному, ему, выведенному из претории Пилата на всенародное позорище!.. Они явились подкрепить его… Он снова глянул туда, где явились плачущие глаза ангела; но плачущих глаз уже не было там: он увидел только спину высокой черницы, которая припала лицом к ладоням и плакала… видно было, как от рыданий тряслись ее плечи…

И его голова еще более заходила ходенем «нет, нет, нет», тряслась она — «нет, нет…»

В этот момент он увидел нескольких вооруженных стрельцов, которые вели в Кремль какого-то человека. По наружности и одеянию его сразу можно было признать за грека. Он был мертвенно бледен и с ужасом оглядывался по сторонам. Увидав Никона, он невольно остановился и растерянно взглянул ему в глаза… «Нет, нет, нет»,— казалось, отвечала на это трясущаяся голова Никона… Грек моментально вынул что-то из-под полы. Блеснул длинный нож в воздухе.

— За тебя умираю, великий патриарх! — застонал он, и не успели стрельцы кинуться к нему, как он всадил нож себе в сердце по самую рукоятку, захрипел и упал навзничь с торчащею из бока рукояткою ножа, раскинув широко руки, на которых трепетали корчившиеся в судорогах пальцы.

— Батюшки! — послышалось в толпе.— Зарезался! За Никона зарезался грек!

«Нет, нет, нет,— с ужасом тряслась голова Никона, как бы отрицая обвинение толпы,— нет!.. нет!»