Великий раскол (Мордовцев)/Часть 2/XII. В застенке

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

XII. В застенке

На следующую ночь к ямской избе собрались бояре: князь Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынский. Им предстояло трудное государское дело, пытать трех баб: боярыню Морозову, князя Петра Урусова жену Евдокию да дворянского рода Даниловых девицу Акинфею. Диву дались бояре, рассуждаючи о том, что ныне творится в московском государстве, а особливо в царствующем граде Москве: «Бабы взбесились, все таки до единой перебесились и бабы, и девки». Забрали себе в голову — шутка сказать! — идти за Христом да так и прут и на все фыркают: боярыни фыркают на боярство, княгини и княжны на княжество, стрельчихи на стрелецкую честь. На-поди! Говорят, что Христос-де и царского роду был, а жил смердом, мужиком, ходил, мало без сапог, без лаптей и спал, су, под заборами, а питался-де под окнами, где день, где ночь жил. А об боярстве-де и у него да о княжестве и помину не было, и кругом-де него все были мужики и смерды, рыбаки да пастухи. И кинулись это бабы все добро делать: сами нищих одевают и моют, боярышни им шти варят да хлебы пекут, срам да и только.

Что это поделалось с бабами, бояре и ума не приложат. Житья не стало им дома от этих баб, не приступись к ним, так все рвут и мечут, а смотрят смиренницами.

— Вот и на моей княгине бес поехал,— говорил массивный, остробородый толстяк князь Воротынский.— Уйму ей нету с тех самых мест, как увидела Морозову на дровнях, везли ее тады зимой под царские переходы; совсем взбесилась моя баба. «Хочу,— говорит,— и я за Христом идти!» — «Да где тебе,— говорю,— полоротая, за Христом иттить, коли у тебя дом на руках и хозяйство?» — «Нищим,— говорит,— раздай все…» А! Слышали? Ну, признаюсь, я ее маленько-таки, как закон велит, и постегал по закону: вежливенько соймя рубашку…

— Что жена! — перебил его Одоевский.— У меня дочушка, девчонка, взбеленилась. «Не хочу,— говорит,— быть княжной и служить диаволу, хочу,— говорит,— Павловы узы носить…» А! И откуда они взяли эти Павловы узы? Уж и бог их знает. А всему виной Морозиха эта да Урусиха… Теперь эта моя девчонка все, что ни попадет ей под руку, раздает черничкам да нищим. Уж я не знаю, что и делать с ней: учил малость, так хуже. «Убегу,— говорит,— от тебя, как Варвара-великомученица от отца Диаскора бежала…» А! Каково!

— И точно, времена настали тяжелые,— заметил и Волынский.— С этово с самово новокнижия все пошло да с никоновских новшеств… Допрежь того бабы были как бабы: знали свое кривое веретено. А ныне на-поди! Обо всем-ту они говорят, во все вмешиваются: и Никон-ту нехорош, и Аввакум-то хорош, и кресты-те не те, и просфоры не те, и клобук на чернецах велик да рогат-де, да римский-де он, неправый… И в закон бабы пустились: скоро нас чаю, из боярской думы выгонят да за веретено посадят, а сами в боярской думе будут государевы дела решать… Фу ты пропасть!

— И детей портят, и дети туда же за ними,— пожаловался Одоевский.

— Что дети! Вон царевна Софья Алексеевна «комидийные действа» смотрит, а на божественном писании да на хитростях всяких Алмаза Иванова загоняет,— пояснил Воротынский.

— Что и говорить! А поди, тут дело без черкас не обошлось, без хохлов этих!.. У! Зелье народ!

— А вот теперь великий государь сердитует, гневом пышет, говорит: мы распустили узду, крамоле-де в зубы смотрим,— с огорчением пояснил Одоевский.— Ах, боже мой, мы ли не стараемся?! Вон ноне все тюрьмы полны, сколько заново земляных тюрем выкопали, и все полнехоньки. А крамола, словно гриб после дождя, из земли выскакивает…

За дверями послышалось звяканье кандалов… Бояре встрепенулись.

— Ведут ведьму-ту…

— Хорошенько надо попарить да расправить боярски-те косточки…

В палату ввели, скорее на руках втащили, Морозову. Ее с помощью стрельцов привел Ларион Иванов. Бояре невольно встали, увидав ее спокойное лицо, которому они когда-то при дворе и в ее собственном доме так усердно кланялись.

За Морозовой ввели Урусову и Акинфеюшку. Сестры издали поздоровались.

— Здравствуй, Дунюшка! Жива еще? Не удавили?

— Жива, сестрица. А ты?

— Скучаю об венце… А ты, Акинфеюшка?

— Об странствии соскучилась я… хочу скорее иттить на тот свет, да посошка еще мучители не дали…

Арестантки разговаривали, как будто бы перед ними никого не было.

— Полно-ко вам! — перебил их Воротынский.— Вы приведены сюда не на поседки, а за государевым делом, для пыток.

— Али ты, князь Воротынский, из холопей в палдчи пожалован? — заметила Морозова.— Велика честь!

Воротынский не нашелся что отвечать.

— Скора ты! — глянул на непокорную боярыню Одоевский.— Что-то скажешь на дыбе?

— Скажу тебе спасибо, князь Яков; скажу, не забыл-де мою хлеб-соль, как при покойном муже у меня ежеден гащивался,— по-прежнему спокойно отвечала боярыня.

И Одоевский поперхнулся: он вспомнил, как заискивал у этой самой Морозовой, как холопствовал перед нею и ее мужем и как действительно Морозовы до отвалу кормили его вместе с другими прихлебателями, льнувшими, как осы к меду, к царской родственнице и любимице.

Воротынский, который тоже кое-что вспомнил, желая замять свою неловкость, подошел к Акинфеюшке.

— Ты кто такая? Как твое имя? — спросил он.

— Мария,— был ответ.

— Как — Мария! В отписке ты именована Акинфеею Герасимовою, Даниловых дворян.

— Была Акинфея… токмо не я, а другая… Я Мария.

— А чьих?

— Тебе на что? Богова, не твоя и не царева… На том свете не спросят мою душу: Данилова ты али Гаврилова?..

— Покоряешься ли ты царю и собору?

— А тебе какое дело до моей покорности?

— Так мы повелим тебя пытать огнем.

— Пытайте, это ваше дело… Я ничего не украла, никого не убила, никому худа не делаю, токмо люблю моего Христа: за Христа и жгите меня, жиды новые.

Воротынский приказал вести ее в застенок. Она сама пошла впереди стрельцов. За стрельцами последовали Воротынский, Одоевский и Волынский. За ними ввели Морозову и Урусову.

В просторном застенке висели привешенные к потолку «хомуты», хитрые приспособления для дыбы и встрясок. По стенам висели кнуты, плети, клещи. На полу, у стен, стояли огромные жаровни, лежали гири, веревки… На всем этом чернелись следы запекшейся крови… Огромный горн был полон, в нем тлели и вспыхивали синеватым огнем дубовые уголья… У горна и у хомутов возились палачи с засученными рукавами, в кожаных фартуках, словно кузнецы.

— Оголи до пояса,— указал Воротынский палачам на Акинфеюшку.

Она было вздрогнула, но потом перекрестилась и опустила руки.

— Христа всего обнажили, чтобы ребра прободать и голени перебить,— сказала она как бы про себя.

— Дерзай, миленькая, дерзай! — ободряла ее Морозова.— Будешь российскою первомученицею.

Палачи сорвали с Акинфеюшки верхнюю одежду и опустили рубаху до пояса… Она было прикрыла руками девичьи груди, согнулась: но палачи разняли руки и связали их за спиной… Несчастную подняли на дыбу… Она не вскрикнула и не застонала… Сделали встряску, руки несчастной выскочили из суставов…

— Господи! Благодарю тебя! — прошептала мученица.

— Повтори встряску! — хрипло проговорил Воротынский.

Встряску повторили… Удивительно, как совсем не оторвались руки от туловища, от плеч… Несчастная висела долго… Морозова и Урусова глядели на нее и молча крестились.

— Что же оцт и желчь не подаете? — проговорила с дыбы жертва человеческой глупости.

— Много чести,— злобно заметил Воротынский.

— Копией прободайте…

— Нет, мы плеточкой, любезное дело!

— Худа больно, легка на весу; ее дыба не берет,— глубокомысленно заметил Одоевский.

— Проберет, дай срок,— успокоил его Волынский.

— А теперь княгинюшку,— злорадно показал палачам Воротынский на Урусову и сам сорвал с нее цветной покров, заметив: — Ты в опале царской, а носишь цветное!

— Я ничем не согрешила перед царем,— ответила Урусова тихо.

Палачи хотели было и ее обнажить.

— Не трошь ее! — раздался вдруг чей-то грубый голос. Все с изумлением оглянулись. Из отряда стрельцов, стоявших в дверях застенка, отделился один, бледный, с дрожащими губами… То был Онисимко… Морозова узнала его: он целовал ее ноги, когда в первый раз заковывал их в железо… Она перекрестила его.

— Благословен грядый во имя господне.

Палачи, озадаченные первым возгласом, опустили было руки, но теперь снова подняли их.

— Не трошь, дьяволы! Она княгиня! — повторил Онисимко, хватаясь за саблю.

— Взять его! — закричал Воротынский.

Онисимку схватили за руки сотники и стрельцы и увели из застенка.

— Идолы! Мало им! Скоро всех детей малых заберут в застенки!— слышался протестующий голос уведенного стрельца.

— Делай свое дело! — прикрикнул на палачей Воротынский.

На Урусовой разорвали ворот сорочки и обнажили, как и Акинфеюшку, до пояса. Она вся дрожала от стыда, но ничего не говорила. Всем, даже стрельцам, стало неловко: слышно было их тяжелое дыхание, словно бы их поджаривали на полке в бане… У Лариона Иванова даже лицо побледнело и глаза смотрели сурово…

Урусову подняли на дыбу… Она застонала…

— Потерпи, Дунюшка, потерпи, недолго уж!

— Тряхай хомут-от! — командовал Воротынский. И у Урусовой руки выскочили из суставов…

— Мотри и кайся,— обратился Воротынский к Морозовой.— Вот что ты наделала! От славы дошла до бесчестия. Вспомни, кто ты и какова роду! И все оттого, что принимала в дом юродивых…

— Я и тебя принимала, не ты ли урод у дьявола? — перебила его Морозова.

— О! Ты востра на язык, знаю… да царь-от на востроту твою не посмотрел… Где ныне твое благородие?

— Невелико наше телесное благородие, и слава человеческая суетна на земле,— с горечью отвечала Морозова.— Сын божий жил в убожестве, а распят же был жидами, вот как и мы мучимся от вас.

— Добро! Равняй себя со Христом-те…

— Я не равняю… отсохни и мой и твой язык за такое слово.

— Добро! Поговори-ко вон с ними, их поучи, мудрая! — указал на палачей, которые усердствовали около Урусовой и Акинфеюшки.— Взять и эту! Покачайте-ко боярыньку на качельцах.

Два палача приступили и к Морозовой. Она кротко взглянула им в лицо и перекрестила того и другого.

— Здравствуйте, братцы миленькие,— так же кротко сказала она,— делайте доброе дело.

Палачи растерянно глядели на нее и не трогались. Она еще перекрестила их. У одного дрогнули губы, глаза усиленно заморгали; он глянул на стрельцов, на Воротынского.

— Делайте же доброе дело, миленькие! — повторила Морозова.

— Доброе… Эх! Какое слово ты сказала! — как-то отчаянно замотал головой второй палач.

— Ну-у! — прорычал Воротынский.

Палач глянул на него и еще пуще замотал головой.

— Воля твоя, боярин… вели голову рубить,— бормотал он.— Али на нас креста нету?

— А! И ты! Вот я вас!— задыхался весь багровый Воротынский.— Вяжите ее! — крикнул он на стрельцов.

И стрельцы ни с места… Воротынский, с пеною у рта, бросился было на стрельцов; те отступили… Он к палачам с поднятыми кулаками, и те попятились назад…

— Так я же сам! — И он схватил Морозову за руки и потащил к свободному «хомуту»…

К нему подбежал Ларион Иванов, и они вдвоем связали Морозовой руки за спину.

— Спасибо, что не побрезговали,— как бы про себя сказала она.

Подняли на дыбу и Морозову… В это время Акинфеюшку, вытянутую из «хомута», положили вниз лицом на «ксбылу», нечто вроде наклонно поставленного длинного стола с круглою прорезью в верхней части «кобылы» для головы, чтобы во время истязания кнутом или плетьми пытаемого по спине кнут не попадал в голову, и с кольцами по сторонам для привязывания к ним истязаемой жертвы: руки и ноги несчастной прикрутили ремнями к кольцам, и два палача вперемежку стегали ее ременными кручеными плетьми по голой спине… Белая, нежная спина пытаемой скоро покрылась багровыми поперечными полосами, а вслед за тем из багровых полос стала струиться темно-алая кровь…

— О-о-о! — пырвался из груди Морозовой стон отчаяния при виде мучений своей подруги по страданиям.— Это ли христианство, чтобы так людей учить?

— Мы не попы,— злорадно огрызнулся Воротынский.— Те учат словесами, а мы эдак-ту.

— А Христос так ли учил?

— Мы не Христы; де нам с суконным рылом! Прежде всего сняли с дыбы Урусову. Вывихнутые из суставов руки торчали врозь…

— О! Что вы наделали! — залилась несчастная слезами.— Ох, мои рученьки! Креститься мне нечем… ох!

Палачи взяли ее за руки, потянули со встряской. Урусова вскрикнула от боли… но руки вошли в свои суставы… Она с трудом перекрестилась…

Акинфеюшку, с кровавою спиною, отвязали от колец и сняли с «кобылы». Урусова, видя ее всю в крови, взяла свой белый покров, брошенный палачами на землю, и стала прикладывать им к истекающей кровью спине Акинфеюшки…

— Милая, голубушка, мученица… это святая кровь…

— Слава тебе, спасителю наш… сподобил меня…

— Бедная, горемычная…

Урусова целовала ее руки… Лицо Акинфеюшки выражало блаженство…

— Ох, как мне легко, Дунюшка!

Она взяла из рук Урусовой весь пропитанный кровью покров и, отыскав своего палача, подала ему:

— Возьми, братец миленькой, этот покров, снеси его к брату моему кровному Акинфею, отдай ему и скажи: «Сестра-де тебе своею кровью кланяется…» Он тебя не оставит без награждения.

Когда вынули из «хомута» Морозову, то вывихнутые из суставов и еще не вправленные руки ее с широкими рукавами белой срочки представляли подобие распростертых и запрокинутых назад крыльев…

Урусова и Акинфеюшка упали перед нею на колени и подняли руки, на молитву…

— Матушка! Ангел! Ангел сущий во плоти…

— И крылышки… точно ангел… ах!

— Крыле, яко голубине… матушка! Сестрица!

Но палачи поспешили превратить крылатого ангела в плачущую женщину…

…………………………………………………………………………………………………….


Чи я ж тебе не люблю — не люблю,
Чи я ж тоби черевичкив не куплю — не куплю!
Ой, моя дивчинонько!
Ой, моя рыбко!


Выбивал гопака в Чигирине на улице Петрусь, заметая широкою матнею улицу и площадь, в те самые часы, как в Москве, в Ямской избе, шли пытанья Морозовой, Урусовой и Акинфеюшки…

— Добре, Петрусь, добре! — кричала улица.— А ну, хлопче, ушкварь «гречаники».

И Петрусь «ушкварил».


Гоп, мои гречаники! Гоп, мои били!
Чому ж, мои гречаники, вас свини не или...


А на другом конце улицы дудит дуда на весь Чигирин:


Дуд у Дуды ночував,
Дуд у Дуды дудку вкрав...


— Уж дьяволова же сторонка! Вот сторона!— ворчал между тем Соковнин, которому не спалось под этот полуночный гомон.— И когда они спят, дьяволы чубатые? Ну, сторона! А хорошая сторонка, что ни говори… А что-то на Москве теперь? Что сестры, э-эх!

Мы сейчас видели, что его сестры…