Весенние грозы (Мамин-Сибиряк)/Часть 1/XIV

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску
Петушок не хотел учиться. Он хитрил, обманывал, притворялся больным и вообще вел себя отвратительно. Но у Марфы Даниловны проявилась какая-то болезненная нежность к своему последнему чаду, и она с чисто-материнской логикой обвиняла во всем Катю. Конечно, Катя не умеет заниматься с братом. Отчего же Соня у Печаткиных учится отлично? Вот Любочка смеется постоянно и учится в гимназии хуже, а с сестрой умеет заниматься. Сначала Катя спорила, потом плакала и только под конец поняла, что есть вещи и положения, когда ни спорить, ни плакать не следует. Откровенная несправедливость матери в данном случае служила ярким доказательством. Петушок торжествовал и даже показывал язык своей учительнице. Единственным человеком, который понимал положение Кати и входил в него, был Гриша Печаткин. Он уже два года давал частные уроки и успел за это время наметаться в практике педагогики.

— Ничего, это переходный возраст, — успокаивал он Катю. — А потом всё пройдет… Марфа Даниловна только повторяет ошибки чересчур нежных матерей.

Петр Афонасьевич держал сторону Кати, но открыто не смел вступиться за неё. Катя это чувствовала, и ей делалось как-то больно за отцовское малодушие. Сережа относился к семейным дрязгам свысока.

— Ах, отстаньте вы от меня с этими пустяками! — говорил он, делая отчаянную гримасу. — У меня своего дела по горло… Конечно, всегда виноват плохой учитель, а не плохой ученик. Дети, которые хорошо учатся, не нуждаются в репетиторах.

Дома Сережа вообще держал себя большим дипломатом и очень тактично принимал сторону матери. Марфа Даниловна даже краснела от удовольствия. Затем фонды Сережи поднялись на неизмеримую высоту благодаря его первому уроку. Он в седьмом классе нашел себе урок у Гавличей и с торжеством принес матери первые заработанные собственным трудом пятнадцать рублей. После поступления в гимназию это было настоящим событием. Марфа Даниловна даже расплакалась от радости.

— Да, это, брат, того… — в раздумье проговорил Петр Афонасьевич, расстроганный успехом Сережи. — Я десять лет прослужил на почте, а потом уж мне пятнадцать рублей жалованья назначили. Да, это, брат, того…

— И то уж совсем вытянулись с ученьем-то, — жаловалась Марфа Даниловна, опасливо пряча деньги в какой-то дальний угол.

— Вот у нас Катя тоже скоро будет уроки давать, — ласковс говорил Петр Афонасьевич, заметив пристыженное лицо дочери. — Денег у нас будут бугры…

— Ну, это еще Андроны едут с Катиными-то деньгами, — не без ядовитости ответила Марфа Даниловна.

— Какие тут Андроны: вот выучимся — и будем уроки давать.

Кате, действительно, было совестно, точно она была виновата, что не могла ничего зарабатывать. Радость матери по случаю первых Сережиных заработков показалась ей обидной до слез, как невольный намек на то, что она даром ест чужой хлеб. Девочка знала цену деньгам и то, как трудно приходилось иногда Марфе Даниловне изворачиваться на сорок рублей жалованья. Всё это было так; но ведь она-то ничем не виновата… В душу Кати закрадывалось нехорошое чувство, которое проходило только благодаря доброте отца. У Петра Афонасьевича всегда находилось для неё какое-нибудь ласковое словечко, и он, потихоньку от жены, был особенно внимателен к Кате. Вообще, в семье Клепиковых чувствовалась какая-то скрытая тяжесть, как результат отчаянной борьбы с обступавшей со всех сторон нуждой.

Отдыхала душой Катя только у Печаткиных. У них, благодаря какой-то неисчерпаемой доброте Анны Николаевны, точно дышалось легче. Да и экономическое положение, положим, было лучше. Гриша зарабатывал уже около сорока рублей в месяц, потом Любочка получала земскую стипендию, и наконец кое-что оставалось от квартирантов. Вообще, дела шли недурно, и призрак голодной нужды на время исчез. Катя любила бывать у Печаткиных и даже немножко хитрила, ссылаясь иногда на желание проведать дедушку Якова Семеныча. Она любила приходить к вечернему чаю, когда вся семья была в сборе и Гриша возвращался со своих уроков. Анна Николаевна разливала чай, Яков Семеныч попыхивал своей трубочкой, а молодежь по обыкновению о чем-нибудь спорила.

— И что вы только делите? — откровенно удивлялась Анна Николаевна. — Точно наследство получили… А то молодые петухи так же петь учатся.

Анна Николаевна была права: подраставшая молодежь, действительно, получила громадное духовное наследство, которое черпала полной рукой из книг и журналов. Гимназисты были совсем большие и говорили о таких серьезных вещах, как, например, выбор специальности. В этих спорах принимал участие и Сережа Клепиков, хотя и относился ко многому свысока, в ироническом тоне. Кате не нравился именно этот тон разочарованного большого человека, особенно, когда Сережа покровительственно разговаривал с Любочкой. Девочки больше молчали, подавленные нахлынувшей ученостью недавних буянов и драчунов, и только Катя изредка решалась вставить словечко. Она по ночам старалась читать те умные книги, о которых говорили и спорили. И здесь для неё главным советником явился Гриша, относившийся к ней с каким-то братским участием. Их связывали общие воспоминания, и часто Гриша, замолчав среди шумного спора, говорил Кате:

— Ах, жаль, что старик так рано умер… Таких людей немного. И чем дальше, тем сильнее мне его жаль.

В частности, трудно было сказать, о чем спорили и из-за чего горячились молодые люди — спорили решительно обо всем, начиная от отвлеченных вопросов и кончая самыми обыденными вещами. Самым лучшим в этих спорах, иногда смешных со стороны, была пробуждавшаяся жажда к знанию, к самостоятельной работе мысли, к серьезному товариществу. Анна Николаевна узнала, что на свете существовали Сократ и Дарвин, Марк Аврелий и Шопенгауэр, крестовые походы и позитивизм, вопросы этики и телефоны, утилитаризм и война за освобождение негров в Америке, и т. д., и т. д., и т. д. Всё подвергалось критике, самой строгой и беспощадной, точно в квартире Анны Николаевны заново перестраивали весь мир.

— Молодое пиво играет, — говорил дедушка Яков Семеныч. — Только вот не люблю я этих заграничных слов… Большой от них вред может быть. Да… В нашем военном деле они годны, нельзя без них, а штатским людям совершенно не надобны. За эти самые заграничные слова и того, по шапке… Тоже отлично понимаем.

— Григорий Иваныч, покойничек, постоянно их говорил… Любил всё мудреное. Так в другой раз скажет, что даже страшно сделается. А нынче вон и девчонки совсем бесстрашные растут: что гимназисты, то и они. Вон моя Люба что мне говорит недавно: «Мама, нынче женский вопрос и равноправность, и я пуговиц Грише больше не буду пришивать». А я ей и ответить по-настоящему не умею.

— Да, женский вопрос, это точно… гм… А я люблю их, девочек: всё у них так быстро да по-молодому, чуть что, и вскипела… Погодите, Анна Николаевна, дайте срок. Чуть выровнятся — они еще не такие заграничные слова заговорят. Нельзя же им не соответствовать… Славные девчурки!

Катя и Любочка скоро поняли, что для них женский вопрос самое главное, и сосредоточили на нем всё свое внимание. Конечно, много хороших теорий, умных слов и красивых фраз, а всё-таки суть жизни в нём, в этом роковом женском вопросе. Девочки инстинктом понимали то, что было совершенно недоступно мальчикам. Вопрос о личном счастье незаметно выдвигался на первый план. Это был поворотный пункт, на котором они расходились, не давая даже себе определенного и ясного отчета.

Сидя в гимназии, Катя часто с сожалением смотрела на богатых товарок по классу, которым еще так недавно завидовала. Да, они, бедненькие, никогда не испытают того хорошего, что она переживала сейчас. Сказывалась хорошая бедная гордость и здоровое чувство. Вот, например, белокурая толстушка Женя Болтина или красавица Клочковская — что они переживали сейчас, о чем говорили, чем интересовались?.. Круг их интересов суживался той богатой средой, в которой они вращались, и будущее вперед было известно: богатый красивый жених и богатое праздное существование. В выпускном классе Кате нравилась высокая стройная гимназистка с тонким классическим профилем, Шура Горохова, а потом две сестры Парфеновы, писаные русские красавицы. Ей иногда страстно хотелось поговорить с ними по душе, поделиться тем, что её занимало и мучило, и узнать самой, что они думают, но сближению мешала обычная сдержанность Кати, и она только съеживалась.

— Эти богачки умеют только нос задирать, — ворчала Любочка. — Им и отметки учителя лучше ставят…

— Перестань, Любочка, врать. Как тебе не стыдно! Ведь ты сама отлично знаешь, что это неправда…

— Нет, верно! — спорила Любочка, — она тем сильнее спорила, чем больше была неправа. — Например, Клочковская? Ей русские сочинения пишет гувернантка… Да, да, да!.. Она только перепишет с грехом пополам… Я всё знаю.

Как все слишком легко увлекающиеся натуры, Любочка в своих симпатиях и антипатиях постоянно пересаливала и никак не могла удержаться на уровне обыкновенной справедливости. Катя никогда не могла понять этих постоянных взрывов и быстрых переходов от одного настроения в другое. Та же Любочка, через пять минут после обличения богатых гимназисток, говорила со вздохом:

— Когда буду давать уроки, первым делом куплю себе ботинки в шесть рублей… Мне больше ничего не нужно, но хорошие ботинки… ах, это такая прелесть, такая прелесть!

— Любочка, стыдись… Ведь ты любишь проповедывать совсем другое и осуждаешь роскошь.

— Да, всё, кроме хороших ботинок… Мне так немного нужно. Знаешь, Катя, за Женей Болтиной ухаживает Гавлич.

— Опять нам до этого нет никакого дела. Мне не нравится самое слово: ухаживает… В нем что-то такое обидное, грязное. Вообще ты болтаешь глупости…

— Ведь я и не претендую на ум… Я простая кисейная барышня — и знать больше ничего не хочу. Да, кисейная, кисейная, и все кисейные барышни должны носить хорошие ботинки.

Катя только пожимала плечами, а Любочка повторяла свои глупости с каким-то особенным ожесточением, так что у неё выступали слезы на глазах. Вообще Любочку почему-то раздражало самое присутствие Кати, чего последняя никак не могла понять. Любочка начинала придираться к старой подруге, говорила дерзости и вела себя самым несносным образом, как взбалмошная и глупая девчонка.

Катя сначала не придавала никакого значения этим выходкам, но потом ей пришлось раскаяться. Любочка кончила тем, что серьзно рассорилась с ней и рассорилась из пустяков. Это происшествие случилось в квартире Печаткиных именно за чаем, когда все были в сборе. Разговор шел о реформации. Любочке почему-то вздумалось отстаивать католицизм.

— Я была у немцев в кирке: скучища страшная! — уверяла ена всех. — А в костеле мне нравится… Орган играет, прекраеное пение… Если бы я не была православной, непременно сделась бы католичкой. Все католики так вкусно молятся…

— Любочка, какая у тебя странная манера говорить не то, что ты думаешь, — заметила Катя. — И слова глупые: вкусно молиться нельзя.

Любочка вся вспыхнула, как огонь. Она несколько мгновений сидела с раскрытым ртом, а потом обрушилась на Катю целым потоком обвинений.

— Значит, по-твоему, я вру? да?..

— Нет, я этого не сказала.

— По-твоему, я глупа, как чучело гороховое? да?..

— И этого я не говорила…

— Знаю, знаю, я всё знаю… Вы все меня считаете дурочкой.

Вступился Гриша и окончательно испортил всё дело. Любочка расплакалась и заговорила уже совсем непонятные вещи.

— Вы меня все презираете и ненавидите… да! Пусть Катя говорит умные слова, а я останусь дурочкой… да! А еще проповедуете равноправность… Я сама всех вас ненавижу и презираю… всех до одного!..

Гимназисты решительно не понимали, что сделалось с Любочкой, и потихоньку ушли в свою комнату. Любочку пробовали уговаривать Анна Николаевна и Яков Семеныч, но и это ни к чему не привело. Она теперь сосредоточила всю свою ненависть на Кате.

— О, я тебя отлично знаю! — повторяла она, всхлипывая. — Ты постоянно хитришь и притворяешься… Тебе нужно, чтобы я была глупой. Да… А я всё вижу и всё понимаю. Ты еще не успела подумать, а уж я вижу.

Вообще разыгралась глупая и обидная сцена. Катя понимала только одно, что было что-то недосказанное и более серьезное, чем могло показаться постороннему человеку. Любочка была всегда искрения и просто не умела лгать. Анна Николаевна и Яков Семеныч понимали то же самое, хотя открыто и не высказывали. Во всяком случае, многолетние и такие хорошие отношения порвались как-то разом, и порвались обидно. Катя уходила из квартиры Печаткиных с самым тяжелым чувством и всю ночь проплакала. У неё оставалась одна надежда, что Любочка одумается. Но и эта надежда разлетелась дымом. Когда Катя пришла на другой день в гимназию, Любочка пересела на другую парту и сделала вид, что не замечает её.

Катя перестала бывать у Печаткиных. Потянулись скучные, однообразные дни. Нападала тоска. Было еще неудобство, которое ставило Катю в неловкое положение, именно мать могла спросить, почему она не бывает у Анны Николаевны. Но Марфа Даниловна упорно молчала, делая вид, что так должно быть. Катя догадалась, что во время классов у них, вероятно, была Анна Николаевна и, конечно, всё рассказала. Зато теперь чаще стал бывать Гриша Печаткин, заходивший к Сереже. Но Катя упорно избегала встреч с ним и упорно отсиживалась в своей комнате. Ей очень хотелось видеть его, и вместе она не могла сделать для этого ни одного шага — это было какое-то двойное чувство, которое и мучило её и почему-то доставляло почти радость.