Воспоминания о Владимире Ивановиче Дале (Мельников-Печерский)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Воспоминания о Владимире Ивановиче Дале
автор Павел Иванович Мельников-Печерский
Опубл.: 1873. Источник: az.lib.ru

Общество любителей российской словесности

Вл. Даль и Общество любителей российской словесности

«Златоуст», Санкт-Петербург, 2002

П. И. Мельников-Печерский[править]

ВОСПОМИНАНИЯ О ВЛАДИМИРЕ ИВАНОВИЧЕ ДАЛЕ1[править]

I[править]

Владимир Иванович Даль родился 10-го ноября 1801 года, в местечке Лугане, Славяносербского уезда Екатеринославской губернии. Отец его в то время служил врачом при Луганском казённом литейном заводе.

Иоганн Даль, родом датчанин, в ранней молодости уехал в Германию и там в одном из университетов (кажется Иенском) прошёл курс наук богословского факультета. Он сделался замечательным лингвистом. Кроме греческого и латинского и многих новых европейских языков, он в совершенстве изучил язык еврейский. Известность Даля как лингвиста достигла императрицы Екатерины II, и она вызвала его в Петербург на должность библиотекаря. Здесь Иоганн Даль увидел, что протестантское богословие и знание древних и новых языков не дадут ему хлеба, а потому отправился в Иену, проплёл там курс врачебного факультета и возвратился в Россию с дипломом на степень доктора медицины. В Петербурге женился он на Марии Фрейтаг, дочери служившего в ломбарде чиновника. Мать её, бабушка Владимира Ивановича, Марья Ивановна Фрейтаг, из рода французских гугенотов де-Мальи, занималась русскою литературой. Она переводила на русский язык Геснера и Ифланда2. Влияние бабушки не осталось бесследным для Владимира Ивановича Даля. С матерью говорил он по-русски, а поминая бабушку как только выучился читать, стал читать её переводы, а с ними и другие русские книги. Таким образом, чтение на русском языке было первым его чтением.

Отец Владимира Ивановича Даля был горяч иногда до безумия. Он поступил на медицинскую службу в кирасирский полк, принадлежавший к Гатчинским полкам Великого князя Павла Петровича. В автобиографической записке, которую Владимир Иванович, уже поражённый физическими и нравственными ударами3, диктовал дочери за полгода до кончины, сказано следующее: «Отец мой с великим князем не ладил, а по обязанности являлся ежедневно к нему с рапортом. Однажды майор того полка (кирасирского) опоздал на какой-то смотр или парад. Великий князь, наскакав на него, до того ему выговаривал, что тот, покачавшись на лошади, свалился снопом: с ним сделался удар. Павел Петрович бросился к нему, приказал отцу моему о нём заботиться, а когда через несколько дней майор поправился и мог лично явиться к нему, то великий князь, подав ему руку, сказал: „Sind Sie ein Mensch?“ Тот отвечал: „Ja, Hoheit“. „So können Sie auch verzeihen“»1.

«Я слышал от матери, — продолжает Владимир Иванович, — что она была всё время после этого в ужасном страхе, потому что отец мой постоянно держал заряженные пистолеты, объявив, что если бы с ним случилось что-нибудь подобное, то он клянётся застрелить себя».

Из Гатчины Иоганн Даль перешёл на службу в горное ведомство, сначала в Петрозаводск, потом в Луганский завод, затем, уже по рождении Владимира Ивановича, в морское ведомство, в Николаев. Отсюда летом 1814 года, когда Владимиру Далю было тринадцать с половиной лет, его отвезли учиться в Морской кадетский корпус.

«Что скажу о воспитании в корпусе? — говорит Владимир Иванович в автобиографической записке. — О нём в памяти остались одни розги, так называемые дежурства, где дневал и ночевал барабанщик со скамейкою, назначенною для этой потехи. Трудно ныне поверить, что не было другого исправительного наказания против ошибки, шалости, лени и далее в случае простой бессмысленной досады любого из числа двадцати пяти офицеров. Расскажу несколько случаев, которых я был свидетелем. По обычным преданиям, кадеты сообща устраивали в огромной обеденной зале в Новый год род иллюминации, ставили раскрашенные и промасленные бумажные саженные пирамиды, освещенные огарками внутри. Какого труда и заботы дело это стоило, особенно потому что оно должно было делаться тайно! Дети прятались для этого на чердаке и в других малодоступных местах, расписывая, под охраной выставленных махальных, бумажные листы вензелями начальников своих, и наклеивали их на лучинные пирамиды. Об этом, конечно, знали все офицеры, но не менее того как всякая без изъятия забава или занятие, кроме научного, были запрещены, то в 1816 году офицер 1-й роты Миллер (он стоит того чтоб его назвать)5 своими руками, в умывалке 1-й роты, изломал в щепы и изорвал в клочки изготовленные к Новому году пирамиды. Не без слёз, конечно, изготовлены были в замен вторые, по недосугу гораздо меньшие, а в последствии, на самой иллюминации и маскараде, сами офицеры, прохаживаясь по зале, любовались картинными вензелями своими на пирамидах, будто ни в чём не бывало. Другой пример. Директор наш, дряхлейший адмирал Карцов'1, выживший уже из лет, заметил в сумерках, что кадеты расчистили себе на дворе каток и катаются, немногие на коньках, другие скользя на подошвах, приказал купить и раздать на каждую роту по десяти пар коньков. Казалось бы, затруднение и самое запрещение этим было устранено, и раздачу коньков нельзя было принять иначе как за поощрение, а между тем, если кадета ловили на такой забаве, которая считалась в числе шалостей, если они не успевали скрыться через бесконечно длинные галлереи, то их непременно секли. Иногда нельзя было не подумать, что люди эти не в своём уме. То же можно сказать о лейтенанте Калугине, вертлявом щеголе и ломаке. Всякого кадета, который смел при нём смеяться, он допрашивал под розгами: „О чём ты смеёшься?“, вероятно, подозревая, что смеются над ним. Последствия такого воспитания очевидны. Не было того порока, который бы не входил в обиход кадетской жизни. Это было тем тяжелее, что о самой возможности такой жизни и не слыхивали дома…»

«Что сказать о науке в корпусе? Почти то же, что и о нравственном воспитании: оно было из рук вон плохо, хотя для виду учили всему. Марк Филиппович Горковенко7, ученик известного Гамалеи и наш инспектор классов, был того убеждения, что знание можно вбить в ученика только розгами или серебряною табатеркой в голову. Эта табатерка всякому памятна».

«Там не так сказано, говори теми же словами, и затем тукманку в голову: это было приветствие Марка Филипповича при вступлении ученика в бесконечный ряд классов».

Владимир Иванович своё детство и корпусное воспитание описал также в повести Мичман Поцелуев. Вот несколько строк из этой повести, которую можно, хотя не совсем, но отчасти, назвать автобиографическою, по крайней мере, Владимир Иванович не раз говаривал, что, описывая похождения Поцелуева, он разумел себя, молоденького мичмана, ехавшего в марте 1819 года из Петербурга в Николаев.

«Смарагд Петрович Поцелуев был сын помещика Екатеринославской губернии, воспитывался в Морском корпусе, был выпущен мичманом, назначен в Черноморский флот и ехал теперь в Николаев».

«Смарагд был мальчиком с хорошими способностями, с доброю, детскою душою, родился под благодетельным влиянием созвездия Лиры и был поэт. Так, по крайней мере, ему самому казалось; хотя сущность дела заключалась в том, что Смарагд вступил в те лета и отношения, когда всякий человек с душой и чувством делается поэтом, и стихов не пишет только тот разве, кому своенравная природа положительно отказала в способности расположить готовую мысль мерными стопами и закончить их рифмой. В самом деле, есть люди, которые решительно не в состоянии написать самое буднишнее стихотворение. Они пишут прозой хорошо, цветисто, в прозе их есть поэзия, но они не в состоянии сложить четыре стиха, сколько бы ни бились. Если таких людей по справедливости называем в этом отношении бездарными, то Смарагд Петрович был юноша даровитый, он писал стишки, несмотря на недавнее упражнение своё в искусстве этом и малую опытность, довольно складно и свободно, даже нередко наобум, вдруг, но — гений его был слабосилен; это была, естественно, одна только вспышка, и начатое стихотворение оставалось недоконченным. Начать стихотворение было ему легко, почти не стоило труда; но продолжение и конец всегда откладывались на неизвестный срок и очень редко исполнялись».

«Поцелуев получил дома от матери, немки, благонравное воспитание, мечтательное воображение, курчавый волос, белое лицо и голубые глаза8; от отца, русского, — беззаботный нрав, неглупую голову, довольно широкие плечи, крепкое здоровье. На тринадцатом году поступил он в Морской корпус, пробыл там пять лет и теперь, с эполетами, шитым воротником и саблею на чёрном лаковом ремне через плечо, увидел свет».

«Поцелуев, как острый, но скромный и чулый мальчик, который вырос дома без розог, этой необходимой принадлежности и приправы всякого порядочного воспитания, Поцелуев понял, в первые три дня пребывания своего в корпусе, что здесь всего вернее и безопаснее как молено менее попадаться на глаза, не пускаться никогда и ни в какие детские игры, а сидеть, прижавшись к стенке, тише воды, ниже травы. Так было в то время в корпусе; я знаю, что теперь совсем иное, я говорю о давно прошедшем9. Тогда секли с большим прилежанием каждого, кто попадался в так называемой шалости, то есть кого заставали за каким бы то ни было занятием, кроме учебных тетрадей; а кто не попадался, того оставляли в покое, рассуждая весьма основательно, что нельзя же пороть всех, поголовно; дежурный барабанщик и тот уже не успевал припасать розог».

«Но Поцелуев, по крайней мере, обогатил в корпусе знание русского языка, и вот вам целый список новых слов, принятых и понятных в Морском корпусе; читайте и отгадывайте: бадяга, бадяжка и т. д.10 Поцелуев, кроме того, научился беспрекословно повиноваться всякому старику, то есть старому кадету, в широких, собственных брюках, в затяжке, в портупеике или ременном поясочке с медным набором и левиками. В классах было много кадетов, и каждым заниматься учителям было недосужно; поэтому они требовали, чтобы кадеты, по крайней мере, сидели тихо, не шумели и не кричали; и смирный поневоле считался прилежным».

«Итак, собственно кадетская жизнь оставила в Поцелуе-ве немного поэтических воспоминаний; но как он был зато счастлив и доволен, когда вышел в гардемарины и пошёл на плоскодонном фрегате до Красной горки! Тяжеленько мальчику сидеть из года в год за решёткой — неминуемая участь всех тех, у кого нет родных или сострадательных знакомых в столице. И как отрадно зато подышать воздухом на свободе, быть гребцом, марсовым, понимать и слушать команду вахтенного и чувствовать себя полезным и нужным на своём месте — отдать брам-фал, взять кливер на гитовы, по команде, или даже спустить за словом флаг или гюйс, объедаться изюмом, орехами, пряниками, всегдашнею морской провизией гардемаринов, ходить в рабочей, измаранной смолою рубахе, подпоясавшись портупейкой, в фуражке на ремешке или цепочке, чтоб её не сорвало ветром; купаться, кататься на гребном судне, не ходить целый месяц в классы и двигать руки и ноги на свободе… О! это знает только тот, кто это испытал!»

«Но после одного раздольного и разгульного месяца следует одиннадцать однообразных, затворнических. Малодушие опять берёт верх. И, засыпая и просыпаясь, трёх-кампанец досчитывается уже по пальцам дня или, по крайней мере, месяца выпуска. Легко сказать, вольный казак-офицер, сам себе господин, в эполетах, с саблей, никто не смеет высечь — легко сказать, а воля ваша, голова закружится от этого внезапного перехода. Право, не мудрено, что многие в неистовой, необузданной радости своей кидаются в крайности и распоряжаются как новые, неопытные хозяева свободою своею довольно дурно».

В Морском корпусе Владимир Иванович пробыл до 17-летнего возраста. Понятно, что при той методе воспитания, какою руководились Горковенко и его помощники, нельзя было ожидать, чтобы будущий составитель монументального Словаря живого великорусского языка вынес из корпуса какие-либо полезные сведения по части русского языкознания. Ведь нельзя же, в самом деле, считать важным приобретением знание слов кадетского жаргона. Зато он вынес из корпуса другое, имевшее своё влияние на предстоявшие в последствии ему занятия в разработке русского языка. По словам В. И. Даля, ему, ещё ребёнку, всегда казалось странным, от чего это люди, получившие образование, говорят по-русски не так, как говорят простолюдины. Ещё более ему странно было то, что речь простолюдинов с её своеобразными оборотами всегда почти отличалась краткостью, сжатостью, ясностью, определительностью и в ней было гораздо больше жизни, чем в языке книжном и в языке, которым говорят образованные люди. И он полюбил народную речь, можно сказать, ещё с младенчества. «Ещё в корпусе, — говорит он, — полусознательно замечал я, что та русская грамматика, по которой учили нас с помощию розог и серебряной табатерки, ни больше ни меньше как вздор на вздоре, чепуха на чепухе. Конечно, я тогда не мог ещё понимать, что русской грамматики и до сих пор не бывало, что та чепуха, которую зовут „русскою грамматикой“, составлена на чужой лад, сообразно со всеми петровскими преобразованиями: неизученный, неисследованный в его законах живой язык взяли да и втиснули в латинские рамки, склеенные немецким клеем».

Это убеждение рядом с убеждением, что богатый и сильный язык наш почти два века портили и до сих пор не перестают портить внесением в него без всякой надобности иноязычных слов, постоянно носил покойный Даль до самой кончины.

В Напутнол1 слове к Словарю он сказал: «С грамматикой я искони был в каком-то разладе, не умея применить её к нашему языку и чуждаясь её не столько по рассудку, сколько по какому-то тёмному чувству опасения, чтоб она не сбила с толку, не ошколярила, не стеснила свободы понимания, не обузила бы взгляда. Недоверчивость эта была основана на том, что я всюду встречал в русской грамматике латинскую и немецкую, а русской не находил».

Таково было убеждение Даля о русской грамматике. Оно не оставляло его с ранней молодости до кончины. Когда подобные речи говаривал Даль будучи мичманом или военным лекарем, на них можно было не обращать внимания, но, когда слова эти произнесены таким знатоком русского языка, как Даль, на склоне дней его, после 50-летних почти трудов над Словарём живого великорусского языка, для составления которого потребовалась бы целая академия и целое столетие, над сказанным стоит призадуматься. У нас была Российская Академия, есть теперь Второе отделение Академии наук, у нас во всех университетах и равных им заведениях существуют кафедры русского языка и словесности, во всех училищах, начиная с гимназий и кончая сельскими школами, учат русскому языку. А есть ли у нас русская грамматика? И можно ли в самом деле назвать русской грамматикой втиснутую как в тюремные колодки, по выражению Даля, в латинские рамки склеенную немецким клеем нашу своеобычную, своеобразную, развившуюся по собственным, неведомым чужеземцу законам, крепкую, сильную, могучую русскую речь?

Но пусть продолжает сам недавно почивший после многих и долгих трудов незабвенный наш труженик, инородец по крови, но по духу такой русский, каких, дай Бог, побольше в среде прямых и кровных сынов России.

«Мы (то есть русское образованное общество), — говорит он в том же Напутном слове к Словарю, — теперь только начинаем догадываться, что нас завели в трущобу, что надо выбраться из неё подобру-поздорову и проложить себе иной путь. Всё, что сделано было доселе, со времён петровских, в духе искажения языка, всё это как неудачная прививка, как прищепа разнородного семени, должно усохнуть и отвалиться, дав простор дичку, коему надо расти на своём корню, на своих соках и сдобриться холей и уходом, а не насадкой сверху. Если и говорится, что голова хвоста не ждёт, то наша голова или наши головы умчались так далеко куда-то в бок, что едва ли не оторвались от туловища; а коли худо плечам без головы, то не корыстно и голове без тула. Применяя это к нашему языку, сдаётся, будто голове этой приходится либо оторваться вовсе и отвалиться, либо опомниться и воротиться. Говоря просто, мы уверены, что русской речи предстоит одно из двух: либо испошлеть донельзя, либо, образумясь, своротить на иной путь, захватив при том с собою все покинутые второпях запасы. Взгляните на Державина, на Карамзина, на Крылова, на Жуковского, Пушкина и на некоторых нынешних даровитых писателей, не ясно ли, что они избегали чужеречий, что старались каждый по-своему писать чистым языком? А как Пушкин ценил народную речь нашу, с каким жаром и усладою он к ней прислушивался, как одно только кипучее нетерпение заставляло его в то же время прерывать созерцания свои шумным взрывом одобрений и острых замечаний и сравнений. Этому я не раз был свидетелем. Пришла пора подорожить народным языком и выработать из него язык образованный. Народный язык был доселе в небрежении, только в самое последнее время стали на него оглядываться, и то как будто из одной снисходительности и любознательности. Одни воображали, что могут сами составить язык; другие, вовсе не заботясь об изучении своего языка, брали готовые слова со всех языков где и как попало да переводили дословно чужие обороты речи, бессмысленные на нашем языке, понятные только тому, кто читает нерусскою думою своею между строк, переводя читаемое мысленно на другой язык. Знаю, что за мнение это составителю Словаря не сдобровать. Как сметь говорить, что язык, коим пишут оскорблённые таким приговором писатели, — язык не русский? Да разве можно писать мужицкою речью Далева Словаря, от которого издали несёт дёгтем и сивухой или, по крайности, квасом, кислой овчиной и банными вениками? Нет, языком грубым и необразованным писать нельзя, это доказали все решавшиеся на такую попытку; но из этого ещё не следует, чтобы должно было писать таким языком, какой мы себе сочинили, распахнув ворота настежь на Запад, надев фрак и заговорив на все лады, кроме своего, а из этого следует только, что у нас нет ещё достаточно обработанного языка и что он должен выработаться из языка народного. Другого равного ему источника нет. Если же мы в чаду обаяния сами отсечём себе этот источник, нас постигнет засуха, и мы вынуждены будем ростить и питать свой родной язык чужими соками, как делают растения чужеядные. Пусть же всяк своим умом рассудит, что из этого выйдет…, мы отделимся вовсе от народа, разорвём последнюю с ним связь, мы испошлеем ещё более в речи своей, убьём и погубим последние нравственные силы свои в этой упорной борьбе с природой и вечно будем тянуться за чужим, потому что у нас не станет ничего своего, ни даже своей самостоятельной речи, своего родного слова. Нетрудно подобрать несколько пошлых речей или поставить слово в такой связи и положении, что оно покажется смешным или пошлым, и спросить, отряхивая белые перчатки, этому ли нам учиться у народа? Но, не гаерствуя, никак нельзя оспаривать истины, что живой народный язык, сберегший в жизненной свежести дух, который придаёт языку стойкость, силу, ясность, целость и красоту, должен послужить источником и сокровищницей для развития образованной, разумной русской речи, взамен нынешнего языка нашего, каженника… Что вы дет из речи нашей, если мы пойдем зря и без оглядки этим путём? Не понимая ни русской речи, ни друг друга, станем людьми без речей, бессловесными, или же поневоле будем объясняться по-французски».

Резкие, но правдивые, суровой истины преисполненные речи! В ком не замерло народное русское чувство, в ком не измельчала и не опошлилась до конца душа русская, тот призадумается над этими предсмертными словами Даля.

II[править]

В конце царствования императора Александра I русский флот был в упадке. Наши корабли совершали плавание только по «Маркизовой луже», как называли тогдашние моряки Финский залив, по имени морского министра маркиза де Траверсе, которого признавали главным виновником падения того учреждения, которое было любимым детищем Петра Великого. Далю, однако, посчастливилось: ещё, будучи гардемарином, сходил он не только до Красной Горки, как упоминает в своём Мичмане Поцелуеве, но и в Копенгаген. Там, с прочими русскими офицерами и гардемаринами, он был удостоен приглашения к обеденному столу датского короля. Не стану передавать рассказ Даля о том, как он провёл несколько часов во дворце королей своих дедов; упомяну о другом, более для нас важном: рассказ его о пребывании в Дании. «Когда я плыл к берегам Дании, — говаривал он, — меня сильно занимало то, что увижу я отечество моих предков, моё отечество. Ступив на берег Дании, я на первых же порах окончательно убедился, что Отечество моё Россия, что нет у меня ничего общего с отчизною моих предков. Немцев же я всегда считал народом для себя чуждым»11.

По свидетельству товарища Даля по Морскому корпусу, Д. И. Завалишина, Владимир Иванович, ещё будучи кадетом, занимался литературой. Он писал стихи и тогда уже в своих сочинениях старался избегать иностранных слов и несвойственных русской речи выражений и оборотов. В корпусе лучшие гардемарины задавали друг другу рассуждения по разным предметам12. Марта 2-го 1819 года В. И. Даль выпущен из Морского корпуса мичманом в Черноморский флот, двенадцатым по старшинству из 86. Через несколько дней он оставил Петербург. Ему было тогда 17 лет и четыре месяца.

Морозным вечером, в марте 1819 года, по дороге из Петербурга в Москву, тогда ещё не только не железной, но и не каменной, на паре почтовых лошадей, ехал молоденький мичман. Мичманская одежда с иголочки плохо его грела. Молоденький мичман жался в санях. Ямщик из Зимогорского Яма (дело было в Новгородской губернии) поглядел на небо и в утешение продрогшему до костей моряку указал на пасмурневшее небо — верный признак перемены к теплу.

— Замолаживает! — сказал он.

По-русски сказано, а мичману слово ямщика не вразумелось.

— Как замолаживает? — спросил он.

Ямщик объяснил значение незнакомого мичману слова. А тот, несмотря на мороз, выхватывает из кармана записную книжку и окоченевшими от холода руками пишет:

«Замолаживать — иначе пасмурнеть — в Новгородской губернии значит заволакиваться тучками, говоря о небе, клониться к ненастью…» Эти строки, написанные на морозе в 1819 году (они сохранились у Даля), были зародышем того колоссального труда, который учёному миру известен под названием Толкового словаря живого великорусского языка.

С тех пор с каждым днём книжка пополнялась. Записывались областные слова, особенные обороты народной речи, пословицы, поговорки, прибаутки. Лет через десять книжка превратилась в несколько толстых увесистых тетрадей, исписанных мелким, бисерным почерком Даля.

В Черноморском флоте, куда Владимир Иванович назначен был на службу по выпуске из Морского корпуса, он пробыл не больше трёх лет. Здесь постигла его невзгода, имевшая влияние на дальнейшее поприще службы. Живя в Николаеве, он хотя, по собственному сознанию, высказанному в автобиографии, не брал книги в руки, а больше шатался с ружьём по степи, продолжал, однако, тщательно собирать народные слова, записывать песни, сказки, пословицы и за то прослыл в своём кружке «сочинителем». Даль, как упоминает он в Мичмане Поцелуеве, пописывал и стихи в Николаеве. Случилось, что про одну еврейку, пользовавшуюся особенным покровительством тогдашнего командира Черноморского флота вице-адмирала Грейга, написано было хоть не очень складное, но метко попавшее в цель стихотворение. Горячо вступившийся за милую дщерь Израиля поседелый адмирал захотел во что бы ни стало узнать имя дерзкого, что осмелился пошутить над усладою поздних дней его… Кому же написать стихи?.. Разумеется, «сочинителю». Дело кончилось тем, что мичман Даль волей-неволей должен был оставить Черноморский флот и перейти на службу в Балтийский. С 1823 года он поселился в Кронштадте.

Года через полтора Владимир Иванович совсем оставил морскую службу. Он не видел в ней ничего для себя привлекательного, — в таком упадке была она в то печальное для русского флота время. Кроме того, по словам Д. И. Завалишина, во флоте совершались страшные злоупотребления, особенно по хозяйственному управлению, что впоследствии, как известно, было раскрыто формальным следствием. В то время надо было иметь особенное призвание к морской службе, чтоб оставаться в ней не по необходимости. К тому же эти самые злоупотребления, избежать столкновения с которыми было невозможно, требовали или решимости на отважную и упорную борьбу с ними, к чему Даль, по его собственным словам, не имел ни средств, ни расположения, или пассивного подчинения и уживчивости с ними, к чему Даль был не способен13. Напрасны были попытки Даля перейти в инженеры, в артиллеристы, даже просто в армейские офицеры. Он вынужден был подать в отставку и, сняв мичманский мундир, отправился в Дерпт, где поселилась овдовевшая мать его для воспитания младшего своего сына. Здесь Владимир Иванович 20-го января 1826 года поступил в студенты медицинского факультета. Под особенным руководством профессора хирургии Мойера он слушал курс врачебных наук вместе с Пироговым и Иноземцевым, находившимися тогда в профессорском институте, учреждённом при Дерптском университете.

Даль не кончил ещё полного курса врачебных наук, как в 1828 году вспыхнула Турецкая война. В полковых врачах тогда крайне нуждались, ибо за Дунаем наши войска встречены были двумя врагами — турками и чумою. В 1828 году сделано было распоряжение: всех казённокоштных университетских студентов, годных к военно-медицинской службе, немедленно выслать в действующую армию14. Для Даля, как получившего во время неполного курса необычайно обширные познания, сделано было исключение. Ему дозволено было держать экзамен на доктора не только медицины, но и хирургии. Марта 29-го 1829 года он поступил в военное ведомство и зачислен во 2-ю действующую армию.

Прибывши в армию, Владимир Иванович назначен был в главную квартиру ординатором при подвижном госпитале и постоянно находился на глазах у главнокомандующего графа Дибича-Забалканского. В это время запас его для Словаря значительно увеличился. «Живо хватая на лету родные речи, слова и обороты, — говорит Даль в предисловии к Словарю, — когда они срывались с языка в простой беседе, где никто не чаял соглядатая и лазутчика, этот записывал их. И вот записки выросли до такого объёма, что при бродячей жизни стали угрожать требованием для себя особой подводы». В 1829 году у Даля накопилось столько записок, что для имущества его потребовался вьючный верблюд. И вдруг, перехода за два до Адрианополя, в военной суматохе верблюд пропал. «Я осиротел, — пишет Даль, — с утратою своих записок, о чемоданах с одеждой мы мало заботились. К счастью, казаки отбили где-то верблюда и через неделю привели его в Адрианополь»15. Таким образом начало русского Словаря было избавлено от турецкого пленения.

Даль часто рассказывал, как обогащал он запасы свои областными словами и местными оборотами речи. «Нигде это не было так удобно, как в походах, — говаривал он. — Бывало, на дневке где-нибудь соберёшь вокруг себя солдат из разных мест, да и начнёшь расспрашивать, как такой-то предмет в той губернии зовётся, как в другой, в третьей; взглянешь в копилку, а там уж целая вереница областных речений». Преимущественно в Турецком да Польском походах, по словам Владимира Ивановича, изучал он наш язык со всеми его говорами.

Чтобы показать, до какой степени Даль изучил местные говоры, достаточно рассказать следующее: Владимир Иванович не любил бывать в больших обществах, на балах, вечерах и обедах, но, находясь на службе, иногда должен был являться на официальных обедах и т. п. Однажды он был на таком обеде в загородном доме. Приехав по некоторому недоразумению в приглашении на дачу рано, он застал хозяев ещё в суете и хлопотах. Дело было летом. Чтобы не мешать хозяевам, он вышел в палисадник, а тут за решетчатым забором собралось несколько нищих и сборщиков на церковное строение. Впереди всех стоял белокурый, чистотелый монах, с книжкою в чёрном чехле с нашитым жёлтым крестом. К нему обратился Даль.

— Какого, батюшка, монастыря?

— Соловецкого, родненький, — отвечал монах.

— Из Ярославской губернии? — сказал Даль, зная, что «родимый», «родненький» — одно из любимых слов ярославского простолюдина.

Монах смутился и поникшим голосом ответил:

— Нету-та, родненький, тамо-ди в Соловецком живу.

— Да ещё из Ростовского уезда, — сказал Владимир Иванович.

Монах повалился в ноги…

— Не погубите!..

Оказалось, что это был беглый солдат, отданный в рекруты из Ростовского уезда и скрывавшийся под видом соловецкого монаха.

Во время десятилетнего пребывания в Нижегородской губернии В. И. Даль собрал множество материалов для географического указания распространения разных говоров. Нижегородская губерния в этом отношении представляет замечательное разнообразие. В ней, как, впрочем, и везде, по говорам можно добраться до исторического, так сказать, наслоения народностей, то есть можно заметить, где остались первобытные русские насельники, где поселились новгородцы, северяне, белоруссы и пр. Где живёт русское ныне племя, бывшее прежде в одних местах Мордвою, в других Горною Черемисою, в третьих Черемисою Нагорною. Когда я был начальствующим статистическою экспедицией в Нижегородской губернии, как членов экспедиции, приехавших со мной из Петербурга, так и губернских чиновников, находившихся в личном моём распоряжении, я познакомил с Владимиром Ивановичем, и они в его доме встретили самый радушный приём. В 1852 и 1853 годах мы объехали все 3700 населённых местностей губернии, собирая сведения по программе, составленной мною и Н. А. Милютиным, под главным руководством Надеждина. И меня и каждого из членов пред каждою поездкой Владимир Иванович просил записывать в каждой деревне говоры. «А главное, — говаривал он, — оканье, аканье, цоканье, чваканье и т. д.» Из этого у него накопился значительный материал, собранный уже после напечатания замечательной статьи Даля О наречиях русского языка16. В нескольких селениях Лукояновского уезда членом экспедиции Н. И. Зайцевским замечено было дзяканье, господство после а звука у, заменяющего о, в и даже л, произношение предлога с как з, обращение двугласных (е, ыа, ю) в твёрдые гласные (а, у) и изменение букв г, к в косвенных падежах на з и и17.

«Это белоруссы. Это также мензелинская шляхта», — сказал Владимир Иванович и просил меня порыться в архивах.

Архивы были тогда у меня под рукой. Поискали и нашли, что в XVII столетии, при царе Алексее Михайловиче, в нынешнем Лукояновском уезде, равно как в Мензелинске и других местах, была поселена Литва, то есть, собственно говоря, белоруссы. Тут объяснилось и то, что дзякающих лукояновцев окрестные жители зовут «панами», а иногда «панскими».

III[править]

Только что воротился Даль с богатым запасом Словаря из Турецкого похода, как привелось ему идти в новый поход против возмутившихся поляков. Он был дивизионным врачом в 3-м пехотном корпусе, находившемся под командой генерал-адъютанта (впоследствии графа) Ридигера. В июле 1831 года, когда князь Паскевич уже обложил Варшаву, Ридигер находился в значительном от неё расстоянии, на правом берегу Вислы, и спешил прикрыть главную нашу армию с тылу и с боку. Польский генерал Ромарино был пред тем отправлен из Варшавы с двенадцатитысячным войском для истребления русского корпуса барона Розена, но, не успев в том, был преследуем сам Розеном и наступал на Ридигера. Лёгкие польские отряды, под командой Завадского и других, то и дело беспокоили наш корпус. Ридигер подходит к правому берегу Вислы у местечка Юзефова, — моста нет: поляки пред тем сожгли его. У Ридигера ни одного инженера. Опасность неминучая. Даль, расположивший в то время своих больных и раненых в опустелом винокуренном заводе, стоявшем на берегу реки подле Юзефова, увидел неподалёку пустые бочки и предложил генералу устроить мост и перевести отряд на противоположный берег. Ридигер согласился. Надо было прежде всего устроить на правом берегу мостовое укрепление и потом занять левый берег, находившийся в руках поляков. Июля 17-го Даль лично управлял десантом при занятии неприятельского берега Вислы против местечка Юзефова. Затем приступил он к постройке моста. Понтонов не было; он употребил бочки, плоты, лодки и паромы и навёл необыкновенный мост сначала у Юзефова, а потом, в другой раз, у местечка Казимиржа18. Наше войско перешло через эти мосты. Когда последние русские солдаты вступали на тот берег Вислы, отряд Завадского внезапно напал на мостовые укрепления. Даль с отборною командой 2-го сентября был оставлен Ридигером для уничтожения моста вслед за отступающими нашими войсками… Завадский подошёл к мосту, и поляки вступили на него. Впереди шло несколько офицеров, весело разговаривая. Даль подошёл к ним и объявил, что больные и раненые с врачами и лазаретною прислугой остались в винокуренном заводе, но что он вполне уверен в их безопасности, потому что война идёт с христианами, с людьми просвещёнными. Офицеры обнадёживают Даля в безопасности больных, а сами подвигаются вперёд, весело разговаривая с русским лекарем. За ними вступают на мост передовые люди отряда. Подходя к середине моста, Даль ускорил шаги, прыгнул на одну бочку, где заранее был припасён остро наточенный топор. Разрубив несколькими ударами топора главные узлы канатов, связывавших постройку, он бросился в воду. Бочки, лодки, паромы понесло вниз по Висле, мост расплылся. Под выстрелами поляков Даль доплыл до берега и был встречен восторженными кликами нашего войска. Гарнизон мостового укрепления, наша артиллерия и вагенбург были спасены от неминуемой гибели, а польскому корпусу Ромарино отрезана дорога в Краковское и Сендомирское воеводство, куда он стремился по взятии русскими Варшавы.

«Когда происходили мостовые работы, — говаривал Владимир Иванович, — мы 26 августа слышали сильную канонаду. Наши брали Варшаву. Мне в тот день было не по себе. Тоска какая-то напала… То было предчувствие. Одним из слышанных нами выстрелов был смертельно поражён любимый брат мой Лев, служивший в артиллерии».

В формулярный список Владимира Ивановича Даля вписано следующее засвидетельствование генерал-адъютанта Ридигера: «По совершенному недостатку при корпусе генерал-адъютанта Ридигера инженерных офицеров он (Даль) имел от него (Ридигера) поручение заведовать построением через реку Вислу моста на плотах, лодках, паромах и бочках. Июля 17 (1831 года) лично управлял десантом при занятии неприятельского берега Вислы против местечка Юзефова; находился при спуске и наведении моста вновь при местечке Казимирже и при внезапном нападении отряда Завадского на мостовые укрепления. Сентября 2-го дня был оставлен с отборною командою для уничтожения моста вслед за отступающими войсками нашими, что и успел исполнить благополучно, несмотря на то что был окружён неприятелем, вступавшим уже на самый мост, и сим самым спас гарнизон мостового укрепления, равно артиллерию и вагенбург, от неминуемой гибели и отрезал польскому генералу Ромарино, преследуемому генералом бароном Розеном, дорогу и убежище в Краковское и Сандомирское воеводства».

Что же получил в награду наш инженер-самоучка за такой подвиг, за спасение войска? Строгий выговор начальства за то, что, взявшись не за своё дело, оставил пост при лазарете и покинул находившихся на его попечении больных и раненых в руках неприятеля. Этим, по словам покойного Владимира Ивановича, он был обязан баронету Вилье, недоброжелательство которого к даровитым подчинённым так ярко очерчено в записках лейб-медика Тарасова, недавно напечатанных10. Впоследствии, когда император Николай Павлович из донесения главнокомандующего князя Паскевича, основанного на рапорте генерала Ридигера, узнал о подвиге Даля, он наградил его Владимирским крестом с бантом.

По окончании Польской кампании Владимир Иванович поступил ординатором в Петербургский военно-сухопутный госпиталь. Здесь он трудился неутомимо и вскоре приобрёл известность замечательного хирурга, особенно же окулиста. Он сделал на своём веку более сорока одних операций снятия катаракты, и все вполне успешно. Замечательно, что у него левая рука была развита настолько же, как и правая. Он мог левою рукой и писать, и делать всё что угодно, как правою. Такая счастливая способность особенно пригодна была для него как оператора. Самые знаменитые в Петербурге операторы приглашали Даля в тех случаях, когда операцию можно было сделать ловчее и удобнее левою рукой.

Даль делался уже знаменитостью Петербурга, и хотя был вполне русским, но, благодаря нерусскому происхождению, пользовался сочувствием и доброжелательством врачей-немцев, владычествовавших тогда в петербургской медицине и ревниво охранявших свою практику и свои доходы от врачей русского происхождения. В это самое время проникло в Россию учение Ганемана, и в Петербурге появилось несколько гомеопатов. Аллопаты встревожились и осыпали Даля почётом и благодарностями, когда он смело выступил против ганемановой системы и в блистательных статьях опровергал её.

В это время В. И. Даль вступил уже в дружеские отношения ко многим из лучших писателей того времени, в том числе к Алексею Алексеевичу Перовскому, попечителю Харьковского учебного округа, автору романа Монастырка, повестей: Чёрная курица, Двойник и др., известного в литературе под псевдонимом Антона Погорельского. Перовский был поклонник гомеопатии и сказал однажды Далю: «Чем спорить теоретически, отчего не испытать вам гомеопатического способа лечения на практике?» Даль последовал его совету и вскоре, сделавшись горячим приверженцем гомеопатии, выступил с новыми статьями в её защиту. Необычайная тревога поднялась в медицинском лагере. Далю невозможно стало оставаться на службе, тем более что совесть ему уже не дозволяла заниматься делом, в которое он больше не верил, — и при том каким ещё делом? От которого зависит жизнь многих людей. Несмотря на то что не было у него никакого состояния, он вышел в отставку и совершенно оставил медицинскую практику, кроме хирургической. Были и другие обстоятельства, заставившие прямодушного и правдивого Даля покинуть военно-медицинскую службу, как рассказывает однокашник и близкий к нему человек, декабрист Д. И. Завалишин20: «Злоупотребления и неприятности, от которых он отчасти бежал из флота, встретили Даля и на медицинской карьере. Из множества рассказанных им мне случаев приведу один очень характерический, чтобы показать, до какой степени даже невольно приходилось ему вступать в столкновения с медицинским своим начальством. Начальство это требовало, например, чтобы месячные ведомости о больных в лазаретах и при полках доставлялись ему непременно к первому числу следующего месяца. Соображаясь с этим, Даль, когда ему пришлось в первый раз отправлять рапорты, закончил ведомости больных 25-м числом. Для доставления бумаг начальнику, при тогдашних средствах сообщения, и для собрания сведений нужно было не менее четырёх или пяти дней. Даль получил за свои первые ведомости строгое замечание и приказание доводить их непременно до 1-го числа. В следующий раз он так и сделал; но естественно, что к начальству бумаги могли дойти не ранее 4-го или 5-го числа. Тогда он получил строжайший выговор с приказанием доставлять ведомости непременно к 1-му числу. На это он в рапорте объяснил несовместимость этих требований, из которых одно непременно исключает возможность исполнить другое. За этим объяснением последовал выговор ещё строже с угрозами и с вопросом, как он смеет не подчиняться тому правилу, которое исполняется всеми другими? Даль отвечал, что ему неизвестно, имеют ли другие дар знать наперёд за пять дней, сколько у них будет больных и [с] какими болезнями, но что он такого дара не имеет, и потому, составляя ведомости до 1-го числа, он может лишь сдавать пакеты ночью в канцелярию для отправки, как только успеет подвести итоги; если же будут давать ему несовместимые приказания и за невозможность исполнить присылать выговоры, то он перенесёт дело на апелляцию к высшему начальству. Только после этого его оставили в покое, но по службе доказали, что случая этого не забыли». Всё это возмущало, конечно, правдивость молодого Даля. Впоследствии, впрочем, Даль видел, как он рассказывал, что даже высшие администраторы, и при том имевшие ещё репутацию добросовестных, произвольно составляли ведомости, так, как им было нужно, без всякого уважения к системе.

IV[править]

Ещё в Дерпте познакомился Даль с Жуковским21. В Петербурге это знакомство перешло в тесную дружбу. Дружба с Жуковским сделала Даля другом Пушкина, сблизила его с Воейковым, Языковым, Анною Зонтаг ([у]рождённая Юшкова), Дельвигом, Крыловым, Гоголем, кн[язем] Одоевским, с братьями Перовскими. В 1830 году, вскоре по возвращении из Турецкого похода, В. И. Даль напечатал первую свою литературную «попытку» в Московском Телеграфе Полевого22. Возвратясь из Польши и распростясь с медициной, он совершенно выступил на литературное поприще. Начал он русскими сказками. «Не сказки сами по себе были мне важны, — писал он впоследствии, — а русское слово, которое у нас в таком загоне, что ему нельзя было показаться в люди без особого предлога и повода — сказка послужила предлогом. Я задал себе задачу познакомить земляков своих сколько-нибудь с народным языком и говором, которому открывался такой вольный разгул и широкий простор в народной сказке». Предупреждая мысль, будто он ставит свои сказки в пример слога и языка, Даль прибавляет: «Сказочник хотел только на первый случай показать небольшой образчик и право несказового конца — образчик запасов, о которых мы мало или вовсе не заботимся, между тем как рано или поздно без них не обойтись»23.

Таков же был взгляд Даля и на все его повести и рассказы. В них имел он вдобавок целью изобразить черты народного быта в неподдельном его виде. Не забудем, что до рассказов Даля русский простолюдин выводился или в виде пейзана чуть не с розовым веночком на голове, как у Карамзина и его подражателей, или в грязном карикатурном виде, как у Булгарина. В то время не было ещё ни Мёртвых душ Гоголя, ни Записок охотника Тургенева.

Цель — показать обращик запасов народного языка, — которую Даль постоянно преследовал в своих литературных произведениях, иногда вредит им в художественном отношении. Нанизывая слово за словом из народного языка, пословицу за пословицей, поговорку за поговоркой, Даль не заботится о том, что это идёт прямо в ущерб художественности произведения. Но он никогда и не считал себя художником. «Это не моих рук дело, — говаривал он в откровенных беседах, — иное дело выкопать золото из скрытых рудников народного языка и быта и выставить его миру на показ; иное дело переделать выкопанную руду в изящные изделия. На это найдутся люди и кроме меня. Всякому своё».

И действительно, золотою рудой, да ещё в виде самых крупных самородков, должно считать Словарь Даля, его рассказы, его повести, сказки, собранные им, песни, пословицы, поговорки, прибаутки, поверья и т. п. У каждого русского писателя, если хочет он писать чистым русским языком, труды Даля должны быть настольными книгами.

Первые сказки в числе пяти Даль издал в 1833 году, назвав себя Казаком Луганским, потому что родился в казачьей земле, в местечке Лугане24. Они встречены были с восторгом всеми лучшими писателями того времени; особенно Пушкин был от них в восхищении. Под влиянием первого пятка сказок Казака Луганского он написал лучшую свою сказку О рыбаке и золотой рыбке и подарил Владимиру Ивановичу её в рукописи с надписью: «Твоя от твоих! Сказочнику Казаку Луганскому сказочник Александр Пушкин».

Иначе взглянули на только что вступившего на литературное поприще Казака Луганского другого разряда писатели. Булгарин нашёл их грязными, неприличными и своё усердие о приличиях простёр за приличную черту. В одной из далевских сказок некоторые выражения были перетолкованы в дурную сторону23. Ранним утром, когда Даль обходил палаты больных, явились в военно-сухопутный госпиталь жандармы, взяли его и отвезли к статс-секретарю А. Н. Мордвинову, управлявшему тогда третьим отделением собственной Его Императорского Величества канцелярии. Тот встретил его самыми обидными, самыми оскорбительными площадными словами, оборвал, что называется, и посадил под арест, объявив, что это делает он по Высочайшему повелению. Даль и сам не знал, как об этом проведали Жуковский, бывший уже тогда воспитателем Государя Наследника, и находившийся тогда в Петербурге дерптский профессор Паррот, близкий человек к императору Александру I и уважаемый императором Николаем Павловичем. Он полюбил Даля, когда ещё тот был дерптским студентом. И Жуковский и Паррот ходатайствовали пред государем о Дале. Жуковский объяснил, что слова сказки, повлёкшие беду на автора, выражают вовсе не то, что о них доложили. Вечером того же дня Даля освободили из-под ареста, и статс-секретарь Мордвинов рассыпался пред ним в самых изысканных любезностях. «Это, — как всегда говаривал Даль, — больше всего поразило меня в тот чёрный день». Любезный статс-секретарь на прощанье подал освобождённому арестанту руку. Не отвечая ни слова на любезности, Даль руки не подал, отвернулся и ушёл. Это ему не сошло даром.

Через несколько времени между кантонистами в разных городах развилось египетское воспаление глаз. Последовало Высочайшее повеление командировать лучшего окулиста для обзора госпиталей в военно-сиротских отделениях. Выбор пал на Даля. Командировка эта на долгое время отвлекла бы его от практики, им ещё не покинутой, и не представляла в будущем ничего приятного. К тому же Владимир Иванович в то время собирался жениться20. Но нечего делать — служба. Должен был покориться участи, устроенной баронетом Вилье и Мордвиновым, стал собираться в путь. Вдруг нежданная перемена. Вместо Даля послали другого. Впоследствии лейб-медик Аренд сказывал Владимиру Ивановичу, что, когда столь доброжелательный к нему баронет Вилье доложил о назначении в командировку Даля, император Николай сказал ему: «Даля нельзя, назначить другого, а то он может подумать, что его усылают за сказки». Владимир Иванович всегда с чувством умиления рассказывал о таком тонком и деликатном отзыве императора Николая Павловича, ярко обрисовывающем прекрасную его душу.

Происшествие с первыми сказками Даля имело, впрочем, влияние на судьбу его. Оно отвлекло Владимира Ивановича от готовившейся ему педагогической деятельности в том самом университете, где сам он получил образование. В то время в Дерпте, по выходе Воейкова, не было профессора русского языка и словесности. Паррот, состоявший тогда, кажется, ректором университета, был в Петербурге и на праздную кафедру приглашал Даля, уже получившего известность знатока русского языка. Даль с охотой согласился на такое предложение, тем более что в то время начинал уже входить в разлад с медициной. Но встретилось препятствие. Хотя Владимир Иванович и был доктором, но не того факультета; по филологическому он не имел не только учёной степени, но и звания действительного студента. По совещании настойчивого Паррота с князем Ливеном, тогдашним министром народного просвещения, дело, однако, улаживалось. Вместо экзамена на учёную степень филологического факультета Даль должен был представить свои Русские сказки и, кроме того, прочитать две пробные лекции в Петербургском университете. Всё было готово, как вдруг разразилась над кандидатом в профессоры буря из-за тех самых сказок, которые он должен был представить. Хотя дело, как мы видели, и обошлось благополучно, но князь Ливен признавал неудобным, чтобы Далем представлено было то самое сочинение, из-за которого вышла неприятная история, произведшая переполох и в одобрившем книгу цензурном комитете, находившемся в его ведомстве. Пошли переговоры. Паррот между тем уехал в Дерпт. Дело тем и кончилось.

В 1833 году Даль оставил медицинскую практику и службу в военно-медицинском ведомстве. Брат его друга, Антона Погорельского, главный начальник Оренбургского края В. А. Перовский, пригласил его к себе на службу, и Владимир Иванович, оставив Петербург, отправился на берега Урала.

V[править]

Самыми близкими людьми к Далю, до отъезда его в Оренбург и после того, были Жуковский, Пушкин и князь Одоевский. В конце 1836 года он с В. А. Перовским приехал в Петербург, а через месяц схоронил одного из этих друзей. В то время, когда всё было поражено преждевременною и столь печальною гибелью Пушкина, когда все знавшие и не знавшие его лично, самые даже иностранцы толпились в передней умиравшего и по набережной Мойки узнавать о ходе болезни, Даль все трое суток мучений Пушкина ни на минуту не оставлял его страдальческого ложа. Последние слова князя русских писателей были обращены к Далю… Даль принял последний вздох дорогого всей России человека… Даль закрыл померкшие очи закатившегося солнца русской поэзии.

Известно, что Пушкин был несколько суеверен. Он носил на большом пальце перстень с изумрудом, называя его своим талисманом, и никогда не скидал его, говоря друзьям, что если он снимет этот перстень хоть на минуту, божественный дар поэзии его покинет… Когда Пушкин узнал, что нет надежды, что должно ему умереть, он скинул перстень и надел его на руку Даля. Этот перстень Владимир Иванович носил до смерти на той руке, которая написала Словарь живого великорусского языка… Незадолго до смерти Пушкин услыхал от Даля, что шкурка, которую ежегодно сбрасывают с себя змеи, называется по-русски выползина. Ему очень понравилось это слово, и наш великий поэт среди шуток с грустью сказал Далю: «Да, вот мы пишем, зовёмся тоже писателями, а половины русских слов не знаем! Какие мы писатели? Горе, а не писатели! А по-французски так нас взять — мастера». На другой день Пушкин пришёл к Далю в новом сюртуке. «Какая выползина! — сказал он смеясь. — Ну, из этой выползины я не скоро выползу. В этой выползине я такое напишу, что и ты не охаешь, не отыщешь ни одной французятины»27. Что в эти минуты занимало мысли великого поэта, это скрыла от нас тайна смерти: через несколько дней Пушкина не стало. Случилось же так, что Пушкин был ранен в этом самом сюртуке. И когда в предсмертной борьбе отдал он Далю свой талисман, дрожащим, прерывающимся голосом примолвил: «Выползину тоже возьми себе». Этот сюртук с дырою на правой поле долго хранился у Даля. Он передал его М. П. Погодину, у которого он хранится теперь под бюстом Пушкина28.

Приведём слова Жуковского о Дале при умирающем Пушкине.

« — Худо, брат, мне, — сказал Пушкин с улыбкою вошедшему Далю. Но Даль, действительно имевший более других надежды, отвечал ему:

— Мы все надеемся, не отчаивайся и ты.

— Нет, — возразил он, — здесь не житьё; я умру, да видно так и надо.

В это время пульс его был ровнее и твёрже, начал показываться небольшой общий жар. Поставили пиявки29, пульс стал ровнее, реже и гораздо легче. Я ухватился, говорил Даль, как за соломинку, робким голосом провозгласил надежду и обманул и себя и других. Пушкин, заметив, что Даль был пободрее, взял его за руку и спросил:

— Никого тут нет?

— Никого.

— Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?

— Мы за тебя надеемся, Пушкин, право, надеемся.

— Ну, спасибо, — отвечал он.

Но, по-видимому, только однажды и обольстился он утешением надежды; ни прежде ни после этой минуты он ей не верил. Почти всю ночь (на 29-е число; эту ночь всю Даль просидел у его постели) он продержал Даля за руку, часто брал по ложечке воды или по крупинке льда в рот и всегда всё делая сам: снимал стакан с ближней полки, тер себе виски льдом, сам накладывал на живот припарки, сам их переменял и пр. Он мучился менее от боли, нежели от чрезмерной тоски.

— Ах, какая тоска! — иногда восклицал он, закладывая руки на голову, — сердце изнывает.

Тогда просил он, чтобы подняли его, или поворотили набок, или поправили ему подушку, и не давал кончить этого, останавливая обыкновенно словами:

— Ну так, так, хорошо; вот и прекрасно, и довольно, теперь очень хорошо. — Или: — Постой — не надо — потяни меня только за руку; ну вот и хорошо и прекрасно. — Всё это точные его выражения.

Вообще, говорит Даль, в обращении со мной он был повадлив и послушен, как ребёнок, и делал всё, чего я хотел. Однажды он спросил у Даля:

— Кто у жены моей? Даль отвечал:

— Много добрых людей принимают в тебе участие, зала и передняя полны с утра до вечера…

— Ну спасибо, — отвечал он, — однакоже поди, скажи жене, что всё слава Богу легко; а то ей там, пожалуй, наговорят…

Послав Даля ободрить жену надеждою, Пушкин сам не имел никакой. Однажды спросил он, который час, и на ответ Даля продолжал прерывающимся голосом:

— Долго ли… мне… так мучиться?.. Пожалуйста… поскорей…

— Терпеть надо, друг, делать нечего, — сказал ему Даль, — но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче.

— Нет, — отвечал он прерывчиво, — нет, не надо стонать, жена услышит, смешно же, чтобы этот вздор меня… пересилил… не хочу…

Мысли его были светлы; изредка только полудремотное забытьё отуманивало их. Раз он подал руку Далю и, пожимая её, проговорил:

— Ну, подымай же меня, пойдём, да выше, выше, ну, пойдём!

Но, очнувшись, он сказал:

— Мне было пригрезилось, что я с тобой лезу вверх по этим книгам и полкам, высоко и голова закружилась.

Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать Далеву руку и, подняв её, сказал:

— Кончена жизнь.

Даль, не расслышав, отвечал:

— Да, конечно, мы тебя поворотили.

— Жизнь кончена, — повторил он внятно и положительно. — Тяжело дышать, давит.

Это были последние слова Пушкина. Все над ним молчали. Минуты через две я (Жуковский) спросил:

— Что он?

— Кончено, — отвечал Даль30».

VI[править]

К восьми годам (с 1833 по 1841) пребывания Владимира Ивановича в Оренбургском крае относится большая часть его повестей и рассказов. К этому же периоду времени должно отнести и главнейшее пополнение запасов его для словаря, и собрание народных сказок, пословиц и песен. После первого пятка Казак Луганский продолжал свои сказки. Лучшие того времени журналы дорожили честью украшать свои страницы произведениями Даля. С 1834 по 1839 год его сказки являются в Библиотеке для чтения Сенковского31.

Наряду со сказками начал он писать и повести из русского быта. Лучшими из них были: Бедовик, Колбасники и Бородачи и Павел Алексеевич Игривый, напечатанные в Отечественных Записках, которые начались (в 1839 году) первою из названных повестей Казака Луганского32. Живя в Оренбурге, Владимир Иванович совершенно изучил быт киргизов и уральских казаков и написал рассказы Бикей и Мауляна33, Майна, Башкирская русалка. Сюда же, пожалуй, можно отнести и восточную сказку Бараны, напечатанную в Москвитянине сороковых годов и наделавшую в своё время много говора и даже переполоху между окружными начальниками и другими губернскими чиновниками ведомства Государственных Имуществ. В иллюстрированном сборнике А. П. Башуцкого, издававшемся в начале сороковых годов под заглавием Наши, В. И. Даль поместил очерки: Уральский казак, Чухонцы в Питере, Петербургский дворник, Денъщик и Находчивое поколение. Странствование Даля по западному краю и в южной России и знакомство с бытом тамошнего народа дали ему возможность написать рассказы: Цыганка, Болгарка, Подолянка; зоолог и охотник на перо и на шерсть34, он изучал и нравы животных. Его статьи Медведь и Волк, напечатанные в сороковых годах в петербургских иллюстрированных изданиях, представляют в высшей степени замечательные рассказы о нравах и быте этих животных35. Относительно естественной истории Владимир Иванович не ограничился этими, поистине мастерскими, но теперь, к сожалению, совершенно забытыми, затерявшимися в старых газетах, статьями; по вызову главного начальства над военно-учебными заведениями он написал превосходные учебники Ботаники и Зоологии. Они высоко ценились и естествоиспытателями и педагогами; но, когда в наших гимназиях ввели преподавание естественной истории, учебники Даля почему-то обошли, предпочитая им жалкие руководства, которыми неумелые педагоги набивали мальчикам головы. Что издания Владимира Ивановича Даля по части естественной истории были труды серьёзные, довольно сказать, что он был избран Академиею наук в члены-корреспонденты по первому, то есть физико-математическому её отделению. Разнообразная деятельность Казака Луганского этим не ограничивалась. Возник в тридцатых годах вопрос о том, что читать грамотному русскому человеку низших слоев общества. Даль написал Солдатские досуги (пятьдесят два рассказа и несколько загадок). Эти Досуги не были похожи на искусственные в высшей степени, на каждом слове звучавшие фальшивою нотой, тогдашние рассказы генерала Скобелева, знавшего фронтового солдата, но не ведавшего русского человека и притом не имевшего ни малейшего образования, чем, однако, не стыдился хвастаться до цинизма. Солдатские досуги Даля не похожи были и на позднейшие книжки для народного чтения, которые писались и пишутся неумелыми руками либо из-за одних денег, либо с предвзятыми тенденциями. Вскоре после того как было учреждено Министерство Государственных Имуществ, просвещённый министр, хотя и с образованием на французский лад, граф П. Д. Киселёв сознавал, что мало того, чтобы выучить крестьянина грамоте, надо дать ему полезное и сообразное с его понятиями чтение. Он поручил служившим при нём князю В. Ф. Одоевскому и А. П. Заболоцкому-Десятовскому составить Сельское чтение. Статьи Даля: Не положив, не ищи, Что знаешь, о том не спрашивай, притчи: О дятле, О дубовой бочке, Ось и чека и пр. были лучшими украшениями Сельского чтения. Впоследствии, уже в пятидесятых годах, когда Владимир Иванович Даль находился на полупокое в Нижнем Новгороде, Великий князь генерал-адмирал Константин Николаевич обратился к Далю с приглашением написать книжку для чтения матросов. Бывший мичман Черноморского флота в 1851 году написал Матросские досуги, состоящие из ста одиннадцати статей. И доселе нет в нашей литературе ничего лучше, ничего пригоднее для народного чтения, как Солдатские и Матросские досуги и статьи Сельского чтения, написанные первейшим знатоком русского простонародного быта, Казаком Луганским. А между тем о них и помину нет.

На всё был мастер Казак Луганский. Приятель его, художник Сапожников, около 1840 года нарисовал десятка три карикатур из быта петербургских немцев. Даль написал к ним текст под названием: Похождения Виолъ д’Амура, напечатанный вместе с альбомом рисунков в Библиотеке для Чтения31'. Казалось бы, что тут писать, чем себя выставить? Но Казак Луганский, говорим, на всё был мастер. Конечно, его Виоль д’Амур не художественное произведение; но сколько в нём весёлого юмора, так свойственного всем Далевым рассказам, сколько подмечено характерных черт, сколько задушевности, правды!

Написал Казак Луганский и драматическое произведение Ночь на распутье, или Утро вечера мудренее. Эта «старая бывальщина в лицах» написана В. И. Далем по настояниям Пушкина. Содержание её фантастическое. Тут кроме удельного князя Вышеслава, его дочери Зори и её женихов действуют Домовой, Водяной, Леший, Оборотень, Русалки, и все они действуют вполне по-русски, то есть вполне сообразно с представлениями о них, созданными русским народом. В художественном отношении Ночь на распутье слаба, но она замечательна как опыт выставить на сцену русский сказочный мир. Даль рассказывал, что Глинка не раз ему говаривал, что после Руслана и Людмилы он непременно примется за Ночь на распутье. И какое бы в самом деле прекрасное либретто для русской оперы можно было сделать из этой «старой бывальщины!» В пятидесятых годах Ночь на распутье была поставлена на сцене Александрийского театра в Петербурге. Поставлена она была в летние месяцы, разучена плохо, сыграна ещё хуже начинавшими и провинциальными актёрами. К довершению всего театральная дирекция сделала из Ночи на распутье нечто вроде балаганного представления, подобного Берговским на Адмиралтейской площади во время Масленицы или Святой недели. Сцены русалок на озере; превращение Оборотня в зайца, в полетушку, в сороку; наводнение покоев княжного родича Весны водою, текущею из волос похищенной русалки Порезвуши; Леший, идущий в лесу вровень с деревьями, а полем вровень с травою; кружение утопленников и утопленниц в воздухе над озером; Водяной с русалками, затопляющие лес и пр., — всё это дирекция могла бы, если бы захотела, поставить великолепно, но она поставила в такой степени безобразно, что, глядя на сцену, не верилось, что сидишь в Императорском театре, а не в ярмарочном балагане странствующих фокусников. Театральная дирекция, ухлопавшая около того времени тысяч сто на постановку безобразной оперы Верди Сила судьбы, едва ли пять рублей израсходовала на постановку Ночи на распутье. Пьеса, разумеется, пала. Если к этому прибавить, что Ночь на распутье была поставлена на сцене не только без согласия автора, жившего тогда в Нижнем, но даже вопреки его желанию, то можно до некоторой, впрочем, степени составить надлежащее понятие о степени добросовестности и уважения к отечественным писателям тогдашней дирекции с. — петербургских театров, не говоря уже о степени понимания ею русских драматических произведений. Узнав о постановке своей Ночи на распутье без желания автора, В. И. Даль хотел было протестовать, — но как и кому? Притом же дело сделано. Нарядив пьесу в балаганный костюм, дирекция театров успела, как говорится, ухлопать пьесу: дело стало непоправное. Автор пороптал и постарался забыть об этом.

В Оренбурге у Даля вполне созрела мысль о составлении Словаря живого великорусского языка. Там же принялся он за изучение древних памятников нашей словесности. Он сблизился с инспектором классов Оренбургского Неплюевского военного училища Александром Никифоровичем Дьяконовым, о дружбе с которым поминает в Напутном слове к своему Словарю. Один только Дьяконов оказывал тогда в Оренбурге, по словам самого Даля, умное и дельное сочувствие к трудам его. Когда, лет через десять после того, я в Нижнем Новгороде каждый почти день бывал у Даля и мы целые вечера просиживали с ним над Актами археографической комиссии, над Летописями и Житиями святых, отыскивая в них по крохам старинные слова и объясняя их остатками, сохранившимися по разным закоулкам Русской земли, он, бывало, часто говаривал: «Вот точно так же Александр Никифорович Дьяконов в Оренбурге ходил ко мне с Киршей Даниловым да с Памятниками русской словесности XII века, и точно так же мы целые вечера просиживали над ними с покойником. Изучение старинных памятников утвердило тогда во мне намерение составить Словарь, а то, право, не раз приходило на ум бросить все запасы для него как ни на что не годный хлам. Дьяконов поддержал меня. Если будет когда-нибудь словарь, так спасибо вам с покойным Александром Никифоровичем».

Об этом В. И. Даль в Напутном Слове к своему Словарю так засвидетельствовал: «Помощников в отделке словаря найти очень трудно и, правду сказать, этого нельзя и требовать; надо отдать безвозмездно целые годы жизни своей, работая не на себя, как батрак. Таких помощников или сотрудников у меня и не было; мало того, по службе и жизни вдали от столиц, даже почти не было людей, с которыми бы можно было отвести душу и посоветоваться в этом деле. В сем отношении нельзя не помянуть мне, однако, двух дружески ко мне расположенных людей, в коих я находил умное и дельное сочувствие к своему труду: А. Н. Дьяконова, уже покойника, инспектора корпуса в Оренбурге, и П. И. Мельникова в Нижнем»37.

В восемь лет жизни в Оренбургском крае Владимир Иванович изъездил его весь из конца в конец, вдоль и поперёк. Он не раз езжал с В. А. Перовским по обеим сторонам Урала. Он сопровождал царствующего ныне Государя Императора, обозревавшего в 1837 году Оренбургский край. Он сделал известный Хивинский поход 1839—1840 годов и оставил верное изображение его в любопытных письмах к родным и знакомым, напечатанных лет шесть тому назад в Русском Архиве. Даль был всегда скромен и до крайности осторожен. Ни одним словом не упомянул он в этих письмах, ничем не выдал настоящего виновника неудачи тогдашнего похода в Хиву, но всегда и всем говаривал впоследствии, что виновником неудачи был командир кавалерии, злобный на Россию поляк, генерал Циолковский. Воспользовавшись прямодушием Перовского, он своими распоряжениями умышленно погубил в снежной степи всех до единого 12 000 верблюдов.

VII[править]

После Хивинского похода В. А. Перовский решился оставить оренбургское генерал-губернаторство, но, заботясь о драгоценном для себя и для службы человеке, как называл он Владимира Ивановича, заблаговременно постарался его пристроить в Петербурге. Брат его, Лев Алексеевич Перовский, был тогда товарищем министра уделов, и Василий Алексеевич просил его взять к себе Даля. Вскоре по переводе Даля в Министерство Уделов Лев Алексеевич Перовский назначен был министром внутренних дел, с оставлением за ним и должности товарища министра уделов. Владимир Иванович, считаясь на службе по удельному ведомству, с сентября 1841 года сделался ближайшим сотрудником и правою рукой нового министра внутренних дел, то есть с самого вступления его в управление этим министерством, ознаменованного на страницах нашей истории неустанною и в полном смысле слова просвещённою деятельностию. Когда Перовский получил графское достоинство, на гербе нового графа был написан девиз, придуманный Далем: Не слыть, а быть. Это — верный девиз. Он вполне характеризует министра Перовского.

Всякий, кто знал Министерство Внутренних Дел во времена Перовского, вполне согласится, что он имел редкую способность выбирать людей. В его время на низшие даже должности в министерстве определяемы были не иначе как кончившие курс в университетах и других высших учебных заведениях. В то время как в других ведомствах недоброжелательно смотрели на чиновников, кроме службы занимавшихся наукою и литературой, когда за повести отправляли на службу в Вятку38, а иной раз и подальше, Перовский любил окружать себя пишущими людьми, сознавал и открыто высказывал, что каждому истинно просвещённому министру так поступать необходимо. Без просьб, без ходатайств переводил он молодых людей, заявивших чем-нибудь себя в науке или литературе, из губерний в министерство, назначая их на места, которых тщетно добивались кандидаты с сильными протекциями. Он ходатайствовал пред Государем о возвращении учёных людей из ссылок и приближал их к себе, как, например, профессора Московского университета Н. И. Надеждина, сосланного в Усть-Сысольск за напечатание в Телескопе писем Чаадаева. Были примеры, что канцелярские департаментские чиновники, посланные в долгую командировку, туда, где есть университеты, чтоб обратить на себя внимание Перовского, возвращались в Петербург с дипломами на учёные степени, другие выдерживали кандидатские экзамены в Петербургском университете. На суммы министерства Перовский производил археологические изыскания в Крыму, в Новороссийских губерниях, в развалинах Сарая отыскивал место погребения князя Пожарского, торгового пути по России в доисторическую эпоху и пр. Кроме Надеждина, которого приблизил к себе с самого начала своего министерства, он пригласил на службу профессоров Московского университета П. Г. Редкина и А. И. Чивилёва. При Перовском служили граф Д. Н. Толстой, В. В. Скрипицын, доктор Рафалович, Н. А. Жеребцов, барон А. Ф. Штакельберг, П. П. Липранди. В числе молодых людей, служивших при Перовском, были: археологи граф А.C. Уваров, И. П. Сахаров, князь А. А. Сибирский, этнограф А. В. Терещенко, статистик А. И. Артемьев, ориенталисты П. С. Савельев, В. В. Григорьев, литераторы граф Сологуб и только ещё начинающие тогда И. С. Тургенев, И. С. Аксаков, Ю. Ф. Самарин, граф А. К. Толстой, М. Н. Лонгинов и другие. При нём же находились А. В. Го-ловнин и граф Д. А. Толстой, бывший и настоящий министры народного просвещения, Я. В. Ханыков, Н. А. Милютин, П. А. Валуев, граф А. К. Сивере, А. К. Гире, К. К. Грот, граф Ю. И. Стейнбок, граф Э. К. Чапский и многие другие39. Но ближе всех стоял к министру Владимир Иванович Даль. В этом человеке Лев Алексеевич Перовский нашёл не только неутомимого сотрудника, посвященного им во все тайны государственной деятельности, но и преданного друга. Когда в последствии Даль удалился из Петербурга, граф Перовский, вполне чувствуя столь важную потерю, писал ему однажды в Нижний: «После вас я без рук».

Даль и Надеждин вели самые важные дела в министерстве под личным руководством самого министра, вели их весьма нередко помимо подлежащих департаментов. Мне самому, пред отъездом в одну командировку, случилось выслушать такое приказание графа Перовского: «О прямой цели поручения никому ни слова не говорите, кроме Даля, Надеждина и Милютина». Было бы слишком долго перечислять все работы, исполненные Владимиром Ивановичем, когда он находился при графе Перовском. Упомяну о главнейших. Он составил действующий доныне устав губернских правлений, принимал деятельное участие в делах по устройству бедных дворян и об улучшении быта помещичьих крестьян, составлял карантинные правила10, по поводу возникших в западных губерниях дел написал исследование… Это исследование было напечатано в ограниченном числе экземпляров41. Под редакцией Даля составлялись ежегодные всеподданнейшие отчёты по министерству, всеподданнейшие доклады и все записки, предназначаемые для внесения в Государственный Совет и Комитет Министров. В 1844 году он написал по поручению графа Перовского чрезвычайно любопытную записку о законодательстве о скопцах12, а вслед затем исследование о скопческой ереси. Из печатных экземпляров последнего из названных трудов уцелел единственный экземпляр, подаренный Далем в Чертковскую библиотеку. Когда это исследование, написанное по Высочайшему повелению, представлено было графом Перовским государю, он был очень доволен и спросил об имени автора. Когда же Перовский назвал Даля, император Николай Павлович поспешил осведомиться, какого он исповедания. Владимир Иванович был лютеранином, и государь признал неудобным рассылать высшим духовным и гражданским лицам книгу по вероисповедному предмету. Написать новое исследование поручено было Надеждину, который в свой труд внёс всю работу Даля.

В. И. Даль, служа при графе Л. А. Перовском, имел казённую квартиру в том же доме у Александрийского театра, где жил и сам министр. Все знали, что значит Даль для министра, и потому было не удивительно, что губернаторы и другие важные лица, служившие по ведомству Министерства Внутренних Дел, все искатели мест и наград взбирались по девяноста ступеням в квартиру Владимира Ивановича; но он всегда был для них невидимкой. Зато всякий знатный ли, незнатный ли, всякий совершенно даже безвестный человек, если приносил Казаку Луганскому несколько областных слов или несколько пословиц или поговорок, с самым тёплым участием был принимаем в его семействе. Но ему там и заикнуться не давали о службе или делах. По четвергам собирался у Владимира Ивановича кружок близких людей: тут бывали академики, профессора, литераторы, художники, музыканты, моряки, артиллеристы, военные инженеры, офицеры Генерального штаба, всё люди мысли, слова и искусства. Здесь-то, на этих четвергах, зародилась и выработалась мысль об учреждении Русского географического общества, которое бы находилось в ведении министра внутренних дел. В 1845 году граф Перовский исходатайствовал Высочайшее соизволение на учреждение этого Общества, самого деятельного из всех русских учёных обществ, сделавшего так много в 27 лет своего существования. Имя Владимира Ивановича значится в числе имён его учредителей.

И в Оренбурге при В. А. Перовском, и в Петербурге при графе Л. А. Перовском В. И. Даль успевал уделять время на ведение записок обо всём, что происходило вокруг него, обо всех делах, в которых он принимал участие как секретарь и как доверенное лицо обоих Перовских. Какой драгоценный материал для истории! Но ему не суждено было уцелеть. Уже более полутора стоп бумаги исписано было бисерным почерком Даля. Вслед за описанием Оренбургского края и любопытным сказаниям о быте уральских казаков, отбывании ими службы, рыболовстве и отношениях к киргизам в записках Даля подробно описана была Киргизская степь, помещено было множество рассказов вышедших из Хивы русских пленников43, а равно и торговцев, посещавших Бухару, Ташкент и Кокан; рассказывалось об экономическом устройстве башкир, описан каждый кантон башкирский. Тут же находилось описание добывания соли на Илецкой защите, золотых приисков около Златоуста, рыбных ловов в Урале, Эмбе и на Каспийском море; записаны все происшествия (1834—1841), случившиеся в Оренбургском крае, сношения В. А. Перовского с среднеазиатскими независимыми владетелями, и в заключение был подробно описан Хивинский поход 1839—1840 годов. За время с 1842 по 1848 год описаны все замечательные происшествия в империи не только по официальным донесениям, но и по другим источникам, тогда весьма доступным Далю, рассказано о всех важнейших делах, производившихся в высших государственных учреждениях, причём набросана была мастерская и правдивая характеристика почти всех тогдашних государственных деятелей и вообще людей, в каком-либо отношении замечательных. Тут были описаны дела по католицизму, сношения России с Римским двором, назначение в епископы-номинанты минского архидиакона Павла Равы и каноника Гинтило, реформы в хозяйстве латинских монастырей, действия графа Блудова в Риме, возведение на армянский патриарший престол католикоса Нерсеса, еврейские дела, дело эмиссара Канарского в западных губерниях, дело о расхищении денег в Комитете о Раненых Политковским и в Петербургской управе благочиния Клевенским, о контрабандистах в Петербурге, об остзейских делах при бароне Палене, Головине и князе Суворове, о пожарах и поджогах 1842 года, об убийствах Кроткова и других помещиков Симбирской губернии крестьянами, о лжеимператорах Константинах, появлявшихся в восточной части европейской России, и пр. При описании хода дел в высших правительственных учреждениях указано было на все закулисные интриги и описаны влияния разных частных лиц обоего пола. Словом, это была самая полная и при том совершенно правдивая летопись за целые пятнадцать лет (1833—1848). Тут же были описаны и дела литературные, действия некоторых учёных обществ, всё, что делалось в Академии Художеств, в театральной дирекции и пр.

В 1848 году граф Перовский, находившийся тогда в сильной борьбе с графами Орловым и Нессельроде, сказал однажды Далю: «До меня дошли слухи, которые могут быть истолкованы в дурную сторону… Что у вас за собрания по четвергам и какие записки вы пишете?» Владимир Иванович с полной откровенностью рассказал всё графу Перовскому, которому записки были вполне известны; он все их читал и даже многое сообщал Далю для их дополнений. Министр удовольствовался объяснением, но сказал: «Надобно быть осторожнее». С того дня четверги прекратились, а драгоценные записки погибли в камине. Впоследствии Даль часто жалел об утрате этих драгоценных материалов для нашей истории тридцатых и сороковых годов, но всегда прибавлял: «В то тяжёлое время поступить иначе мне было нельзя, я должен был беречь не себя, а министра; у него тогда было много врагов, стремившихся устранить его от государственной деятельности. Попадись тогда мои записки в недобрые руки, их непременно сделали бы пунктом обвинения Льва Алексеевича».

После того, утомленный служебными трудами и частыми бессонными ночами, В. И. Даль стал просить графа Перовского дать ему место управляющего одной из удельных контор. Перовский и слышать не хотел об удалении из Петербурга неутомимого своего сотрудника и самого преданного друга. Владимир Иванович жаловался на расстройство здоровья, Перовский отпустил его на целое лето в южные губернии для отдыха. Во время этого отдыха, если можно назвать его отдыхом, запасы для Словаря ещё значительно пополнились; но здоровье Даля, прежде крепкое, а в Петербурге сильно пошатнувшееся, не поправилось. Неотступные просьбы Даля и ходатайство В. А. Перовского склонили наконец министра на самую тяжёлую, как выразился он, жертву: в 1849 году Владимир Иванович получил место удельного управляющего в Нижнем Новгороде.

Отношения уехавшего в Нижний Даля к Перовскому нимало не изменились. Он был в постоянной с ним переписке. Министр иногда отвечал ему сам, и, кроме того, раза по два в месяц П. Г. Редкий передавал ему ответы графа или спрашивал от его имени мнения по разным делам, часто вовсе не относящимся до удельного управления. Эта переписка была мне известна. По указанию Владимира Ивановича я послан был графом Перовским в Нижегородскую губернию для ревизии городского хозяйства, а потом и в качестве начальствующего статистическою экспедицией, а также для исследований современного состояния раскола и для производства некоторых следственных дел по особенно важным случаям. Министром мне было приказано во всех действиях руководиться советами и указаниями Даля, что, впрочем, должно было оставаться секретом для местной администрации. Поэтому Владимир Иванович не таил от меня переписки с министром, а впоследствии даже ввёл меня самого в личную с ним переписку, помимо официальных донесений и рапортов. И я могу свидетельствовать, что граф Лев Алексеевич постоянно выражал сердечную скорбь свою о том, что лишился в Дале самого дельного чиновника в министерстве и самого преданного ему человека. «Таких сотрудников, как вы, до вас у меня не было, да и не будет», — писал он однажды Далю.

VIII[править]

Частые объезды удельных имений, разбросанных по всей губернии, поправили несколько расстроенное долговременною сидячею жизнью здоровье Владимира Ивановича и значительно увеличили его запасы для Словаря. Мне нередко доводилось бывать в разных селениях при разговорах его с крестьянами об их быте, хозяйстве и т. п. Было чему и было у кого поучиться, как надо говорить с русским простолюдином! И как любил народ ласкового, всегда справедливого, а в случае надобности и строгого управляющего! Его слова для крестьян были законом не ради страха, но ради любви и доверия. Крестьяне верить не хотели, чтобы Даль был не природный русский человек. «Он ровно в деревне взрос, на палатях вскормлен, на печи вспоён», — говаривали они про него. И как он хорошо себя чувствовал, как доволен был, когда находился среди доброго и толкового нашего народа! «И до всякого-то, братцы, до крестьянского дела какой он доточный, — говаривали про своего управляющего крестьяне. — Там борону починил, да так, что нашему брату и не вздумать, там научил, как сделать, чтобы с окон зимой не текло да угару в избе не было, там лошадь крупинками своими вылечил, а лошадь такая уж была, что хоть в овраг тащи». Эти крупинки (гомеопатические) были всегда с Далем; разъезжая по деревням, он лечил и людей и скотину. Бывало, приедет в удельный приказ, крестьяне уже в сборе, дожидаются управляющего, а среди их больные, старики, женщины, дети. Прежде чем толковать о делах, Владимир Иванович обойдёт больных, кому сделать операцию (особенно много делал он глазных операций), кому даст врачебный совет, кому велит тут же при себе проглотить гомеопатические крупинки. Будучи ревностным поборником гомеопатии, он исходатайствовал у графа Перовского разрешение устроить в Нижнем Новгороде удельную гомеопатическую больницу и построить для неё обширный каменный дом. Она существовала до оставления Далем должности нижегородского удельного управляющего в 1859 году.

В Нижнем свободного времени у него было гораздо больше, чем в Петербурге. Здесь он, по желанию Великого князя Константина Николаевича, написал свои Матросские досуги. Эта книга вместе с его же Солдатскими досугами составляет, как уже сказано, лучшее собрание статей для народного чтения. Никто лучше Даля не писал для народа, а между тем его Досуги забыты… А как бы они были пригодны теперь, когда грамотность стала, благодаря Бога, распространяться в низших слоях русского народа! Здесь же, в Нижнем, Даль возвратился к прежней своей литературной деятельности. Он писал очерки русской жизни и печатал их в Отечественных записках. Таких очерков написал он ровно сто. Они занимают два тома собрания его сочинений, изданных в 1861 году. В предисловии к ним или, по выражению его, в Напутном слове, он говорит: «Тридцать лет тому [Московский Телеграф 1830 года) как показались первые попытки писателя, который не ценит высоко сочинений своих, но полагает, что они могут быть полезны по направлению своему и по языку, особенно позднейшие. Такое направление высказалось было в нём в самом начале [Сказки, 1833), но посторонние обстоятельства пригнели его44, a общий вкус тогдашней письменности требовал повестей. По сему двоякому поводу свойственное этому писателю стремление обнаружилось снова уже гораздо позднее, под конец деятельности его, в очерках и мелких рассказах, которые А. А. Краевский назвал картинами русского быта. Есть и между ними несколько пустых и пошловатых, но по языку они исправнее первогодних. За всем тем в издании этом собрано всё, что было напечатано, кроме газетных статеек и одной выкинутой повестушки45. Сочинитель сам многими весьма недоволен и неохотно стал бы перечитывать теперь всё, что на веку своём написал; но в поправки и переделки он не пускался: им не было бы конца».

С самого приезда в Нижний В. И. Даль стал приводить в порядок собранные им в количестве 37 тысяч русские пословицы. До тех пор все выходившие в свет русские пословицы (каждое собрание в пять или шесть раз меньше далевского) были располагаемы по алфавиту. «Но азбучный сборник, — как справедливо возразил Даль, — может служить разве для одной забавы: чтобы заглянуть в него поискать, есть ли там пословица, которая мне взбрела на ум, или она пропущена». В. И. Даль признал необходимым расположить свой запас пословиц по их смыслу. Он работал так: все собранные пословицы были у него переписаны в двух экземплярах на одной стороне листа, другая оставалась чистою. Разрезав их на «ремешки», он один экземпляр этих ремешков подклеивал в одну из ста восьмидесяти тетрадей, озаглавленных названием не предположенных, а явившихся сами собой во время работы разрядов: Бог, Вера, Грех, Изуверство, Раскол, Ханжество, Судьба, Терпение и т. д. Затем разбирался каждый разряд. Пословицы подбирались по их последовательности и связи, по их значению. Другой экземпляр ремешков подклеивался в другую тетрадь, алфавитную по первым буквам не первого, но главного слова. Таким образом составлялись примеры, столь обильно рассыпанные по страницам Толкового словаря. За этой работой, которую мы шутя прозвали работою по «ремешковой системе», Даль просиживал каждый вечер часа по три, по четыре. Для него это было работой механическою. Бывало, режет и подклеивает ремешки, а сам рассказывает бывальщину, да так рассказывает, что только слушай да записывай. Но лишь только ударит 11 часов, Даль затушит стоявшие, бывало, пред ним свечи, встанет и, пожелав гостям доброй ночи, скажет: «Одиннадцать часов, спать пора». Вообще в распределении времени он был до крайности точен. Так повелось у него смолоду и кончилось со смертью. Когда в 1853 году началась Крымская война, он половину послеобеденного времени уделял на другое дело — на щипание корпии для раненых. Впоследствии здесь, в Москве, когда он кончил свой знаменитый Словарь, его каждый вечер можно было видеть за письменным столом, за которым он щипал корпию. Кажется, не один десяток пудов её отправлено было В. И. Далем в военное ведомство в продолжение последних 20 лет.

У Сборника пословиц до напечатания их в 1862 году была своя история, история мытарств и похождений. В предисловии к Сборнику Даль говорит: «Сборнику моему суждено было пройти много мытарств задолго до печати и при том без малейшего искательства с моей стороны, а по просвещённому участию и настоянию особы, на которую не смею и намекнуть, не зная, будет ли это угодно. Но люди, и при том люди учёные по званию, признали издание Сборника вредным, даже опасным… Нашли, что Сборник этот небезопасен, посягая на развращение нравов… Это куль муки и щепоть мышьяку46, — сказали они. — Домогаясь напечатать памятники народных глупостей, г. Даль домогался дать им печатный авторитет. К опасным для нравственности отнесены пословицы: „Благословясь не грех“, „Середа да пятница хозяину в доме не укащица“. Находили непозволительным сближение сподряд пословиц или поговорок: „У него руки долги“ (то есть власти много) и „У него руки длинны“ (то есть вор)».

Дополню неясные слова Даля. Дело было на моих глазах. Одна из Высочайших особ пожелала видеть Сборник пословиц и, получив его в рукописи, признала полезным его напечатать, но предварительно препроводив его в Академию Наук, в которой В. И. Даль был членом-корреспондентом17. В Академии поручили разбор Сборника академику протоиерею Кочетову; он-то и нашёл щепоть мышьяку в далевых Пословицах. Даль отказался от печатания пословиц. Он писал в Академию: «Не знаю, в какой мере Сборник мой мог бы быть вреден или опасен для других, но убеждаюсь, что он бы мог сделаться небезопасным для меня. Если же, впрочем, он мог побудить столь почтенное лицо, члена высшего учёного братства, к сочинению уголовной пословицы, то очевидно развращает нравы. Остаётся положить его на костёр и сжечь. Я же прошу позабыть, что Сборник был представлен, тем более что это сделано не мною».

Лишь через девять лет после того Пословицы Даля нашли место в Чтениях Императорского Общества истории и древностей российских. Лишь в 1862 году появилась эта книга, столь необходимая и для филолога, и для этнографа, и для всякого литератора, который желает писать не по-французски, а по-русски.

Граф Перовский, управлявший уделами, скончался в конце 1856 года. Со смертью его служебные отношения Даля неминуемо должны были измениться. В Нижнем в то время занимал место губернатора бывший декабрист, основатель «Союза Благоденствия», А. Н. Муравьёв, человек вполне достойный, но, к сожалению, находившийся под влиянием окружавших его многочисленных родственников. Сначала он жил с Далем, что называется, душа в душу. Оба высоко-нравственные, оба высокообразованные люди, связаны были сверх того верою в учение Сведенборга. Но впоследствии между этими друзьями, вследствие наветов и бабьих сплетен, пробежала чёрная кошка. Произошло столкновение. Даль забыл, что не всякий министр есть Перовский, написал к его преемнику такое лее откровенное письмо, какие привык писать к графу Льву Алексеевичу. Преемником графа Перовского был родной брат нижегородского губернатора. Владимир Иванович получил от него замечание (первое после постройки моста через Вислу) и подал в отставку.

IX[править]

После десятилетнего пребывания в Нижнем Новгороде, в самом конце 1859 года, Владимир Иванович, переехав в Москву, поселился на Пресне, в доме, им купленном у г. Иваненка, а построенным историографом графом Щербатовым. В этом доме написана была История Российского государства, в этом доме (в нашествие Наполеона поплатившемся паркетом в гостиной, где какой-то французский генерал, не умея топить наши печи, разводил костры) кончены были работы по Толковому Словарю. Из Нижнего В. И. Даль привёз Словарь, окончательно обработанный до буквы П. В Москве недуги Даля усилились, а он работал, работал неутомимо, иногда до обмороков. Он часто, бывало, говаривал: «Ах, дожить бы до конца Словаря! Спустить бы корабль на воду, отдать бы Богу на руки!»

Желание его исполнилось, он дожил до свершения своего великого труда.

Но какая неустанная работа потребовалась для издания этого Словаря! Он напечатан шестью разными наборами не в абзацах, а в строку. Кто хоть несколько знаком с типографским делом, тот поймёт, какой труд, какое внимание надо было употребить для поверки такого набора. Даль держал до четырнадцати корректур трёхсот тридцати листов своего труда: в словаре малейшая опечатка не должна иметь места. В Напутном слове к Словарю В. И. Даль говорит: «Выбор, а затем частью и отливка шести разных наборов и другие приуготовительные печатни скрали почти полгода; правка такой книги, как Словарь, тяжела и мешковата, а тем более для одной пары старых глаз; вот причины медленности выхода Словаря; но что зависит от составителя, то, конечно, одна только смерть или болезненное одряхление могли бы остановить начатое».

Корректуру первого листа Словаря В. И. Даль послал в 1863 году на показ, между прочим, покойному Гречу, прося у него как у опытного лингвиста советов. «Когда я первый правочный лист Словаря выслал Н. И. Гречу, — говорит Владимир Иванович в Напутном слове, — чтоб он сообща со мною порадовался началу успеха заветного труда, то этот семидесятипятилетний деятель, несмотря на вражду мою с грамматикой, настоял на высылке к нему по почте (в Петербург) каждого правочного листа, возвращая его с поправками и заметками своими ко мне в Москву; а когда я отговаривался, совестясь затруднять его таким нескончаемым трудом, то он отвечал: „Дайте мне умереть за этою работой!“ Заметки этого заслуженного уставщика русской грамоты были мне крайне полезны, охранив меня от многих промахов; и если они не все безусловно мною приняты, то это уже сделано сознательно или по необходимости, чтобы не нарушить целости принятых однажды, право или неправо, оснований».

Первое сочувствие знаменитый труд Даля встретил в Обществе любителей российской словесности, учреждённом при Московском университете. Бесспорная заслуга Общества! О сочувствии этом Владимир Иванович так рассказывает: «Составитель обязан объявить, по какому случаю Словарь его вовсе неожиданно поступил в печать. По прибытии его в Москву, зимою на 1860 год, Общество любителей русской словесности, почтившее его уже до сего званием члена своего, пожелало узнать ближе, в каком виде обрабатывается Словарь и что именно уже сделано. Отчёт в этом отдал он запискою, читанною в заседаниях Общества 1860 года (в частном заседании 25-го февраля и в публичном 6-го марта)48. Горячо и настойчиво отозвалось на это всё Общество под председательством покойного А.C. Хомякова, и тотчас же предложено было, не откладывая дела, найти средства для издания Словаря».

«Дело составителя было при сём заявить о всех затруднениях и неудобствах, какие он мог предвидеть, давно уже сам обсуждая это дело: Словарь доведён ещё только до половины и едва ли прежде восьми или десяти лет может быть окончен; собирателю под шестьдесят лет; издание станет дорого, а между тем, вероятно, не окупится; кому нужен неоконченный Словарь?»

«Но нашлось несколько сильных и горячих голосов, и первым из них был голос М. П. Погодина, устранивший все возражения эти тем, что, если видеть всюду одне помехи и препоны, то ничего сделать нельзя; их найдётся ещё много впереди, несмотря ни на какую предусмотрительность нашу; а печатать Словарь надо, не дожидаясь конца его и при том не упуская времени. Самая печать неминуемо должна продлиться несколько лет, а потому будет ещё время подумать об остальном, лишь бы дело пущено было в ход».

«Тогда поднялся ещё один голос, А. И. Кошелева, с другим вопросом: чего станет издание готовой половины Словаря? И по ответу, что без 3000 руб. нельзя приступить к изданию, даже рассчитывая на некоторую помощь от выручки, деньги эти были, так сказать, положены на стол»49.

Бывший в то время министром народного просвещения статс-секретарь А. В. Головнин, в сороковых годах служивший при графе Перовском под непосредственным начальством В. И. Даля50, ещё в 1862 году докладывал Государю Императору о напечатанных Пословицах русского народа и о составлении Далем первой половины Толкового Словаря. Державный покровитель наук, в день празднования тысячелетия России, послал составителю этого Словаря, собирателю Пословиц и знаменитому русскому писателю Владимиру Далю Аннинскую ленту при Высочайшей грамоте, в которой изложены заслуги «знаменитого писателя» на поприще отечественной словесности. В 1864 году министр представил Государю Императору первый том Толкового Словаря (буквы А--З). Его Величеству угодно было даровать своему народу Словарь его живого языка. Все поддержки по изданию Толкового Словаря Даля Государь принял на свой счёт. Таким образом, если мы имеем теперь Словарь, смотря на который едва верится, чтоб это был труд одного человека, Словарь, подобного которому нет в других языках51, то этим мы всецело обязаны народолюбивому и народом любимому Царю нашему, воспитаннику Далева друга, незабвенного Жуковского, от которого он научился любить и уважать отечественную литературу и родное слово52.

Четыре огромные тома in 4-to в 330 листов, плод неустанных 47-летних трудов, в 1867 году явились пред русской публикой. Как бы загремело имя Даля, если б это был словарь французский, немецкий, английский! А у нас хоть бы одно слово в каком-нибудь журнале53. Ни один университет не выразил своего уважения к монументальному труду Даля возведением его на степень доктора русской словесности, между тем как дипломы на докторскую степень раздавались зря. Ни один университет не почтил составителя Толкового Словаря званием почётного члена или хотя простым приветом неутомимому труженику, окончившему столь великое дело!.. Я не знал человека скромнее и нечестолюбивее Даля, но и его удивило такое равнодушие. Впрочем, я ошибся: один университет, в России находящийся, с должным уважением отнёсся к труду Даля. Это университет немецкий, существующий в исконном русском городе Юрьеве, ныне Дерптом именуемом. Оттуда прислали Далю за русский Словарь латинский диплом и немецкую премию54. Честь и слава российским университетам! А кажется в них сидели тогда не одни гг. Пыпины.

Когда Толковый Словарь был кончен печатанием, ординарный академик М. П. Погодин писал в Академию: «Словарь Даля кончен. Теперь русская Академия наук без Даля немыслима. Но вакантных мест ординарного академика нет. Предлагаю: всем нам, академикам, бросить жребий, кому выйти из Академии вон, и упразднившееся место предоставить Далю. Выбывший займёт первую, какая откроется вакансия».

Академия наук единогласно избрала Владимира Ивановича в свои почётные члены. Затем она присудила Толковому Словарю Ломоносовскую премию. Разбор Словаря составлен ординарным академиком Я. К. Гротом. Кроме того, академиком Л. И. Шренком составлена была записка о зоологических названиях в Толковом Словаре, а академиком Ф. И. Рупрехтом — о ботанических названиях. Я. К. Грот составил также дополнения к Словарю Даля55. Владимир Иванович с благодарностью воспользовался замечаниями названных академиков. По издании Словаря к нему стали поступать из разных мест много дополнений, особенно от г. Микуцкого из Варшавы. Всё это, все присылаемые и самим замечаемые в сочинениях разных писателей слова, В. И. Даль вписывал в печатный экземпляр Словаря, дополнения находятся у его наследников. Покойный собирался издать их особо56. Теперь осталось в продаже весьма немного экземпляров Толкового Словаря57, и если во второе издание его будут включены приготовленные составителем дополнения, то он будет почти в полтора раза обширнее.

В Обществе любителей российской словесности Даль был предложен в почётные члены председателем А. И. Кошелевым, действительными членами князем В. Ф. Одоевским и Мельниковым и секретарём П. Е. Щебальским. Пред заседанием, в котором должна была производиться баллотировка, предложение лежало на столе. Все члены Общества до единого присоединили свои подписи к предложению названных четырёх членов. Баллотировки произвести было нельзя, ибо все избиратели предложили Владимира Ивановича в почётные члены. Через несколько дней, когда изготовлен был диплом, депутация, состоявшая из председателя Общества и многих членов, отправилась в дом Даля с просьбой: «сделать Обществу высокую честь — принять звание почётного его члена».

Императорское Русское географическое общество, мысль о котором возникла в сороковых годах на Далевых четвергах, увенчало труд его Константиновскою золотою медалью. Разборы были, по поручению этнографического отделения Общества, написаны ординарным академиком И. И. Срезневским и членом Общества П. И. Савваитовым. Кроме того, написал разбор ещё член Общества г. Пыпин. По поводу сего последнего разбора В. И. Даль напечатал в конце IV тома своего Словаря следующий Ответ на приговор: «Этнографическое отделение Русского географического общества, удостаивая Толковый Словарь мой Константиновской золотой медали, говорит по сему поводу: „Вполне соглашаясь с оценкой, сделанной труду г. Даля гт. Срезневским и Савваитовым, Отделение признало его заслуживающим Константиновскую медаль. Но вместе с тем, имея в виду рецензию на Толковый Словарь г. Пыпина, хотя и рассматривающего его со стороны чисто филологической, члены Отделения почли долгом заявить и со своей стороны, что было бы весьма желательно, чтобы такие слова (то есть слова не общеупотребительные в языке и как бы вновь составленные), как указанные г. Пыпиным и подобные им, были вносимы в Словарь не иначе как с оговоркою, где именно и кем они сообщены составителю, через что самое, по их мнению, устранится от этого важного и необходимого для всех издания, возможное в противном случае, нарекание на г. Даля, что он помещает в Словаре народного языка слова и речи, противные его духу и, следовательно, по-видимому, вымышленные, или, по крайней мере, весьма сомнительного свойства“. Так как я уже много лет за недосугом ничего не читаю, отдав все силы свои, всё время и все глаза Словарю, то я не видал и не слышал даже ничего об этом приговоре столь уважаемого учёного Общества, ниже о разборе г. Пыпина. Всё это дошло до меня только ныне, через пять лет, иначе я бы тогда же счёл долгом объясниться. Мне известен был доселе один только тёмный и безыменный намёк в том же духе, сделанный одним из гг. академиков58. Я тогда же писал к нему, просил прямых указаний и объяснений, но просил безуспешно; объяснений ни моих, ни своих, по-видимому, не желали; а так как намёк был очень тёмный и мог относиться даже и не ко мне, то я и не мог настаивать на объяснении. Требование Отделения, кажется, простое и правое: укажи, где ты взял слова эти, мы их не знаем, не слыхали, в Академическом. Словаре их нет; но задача трудна и даже неисполнима. Предвидя такое требование, я уже говорил о нём в Напутном слове своём к Словарю. Если словарь набирается только из книг, то, конечно, на них можно сослаться; будет побольше труда, ссылки займут много места, но исполнить это можно. Если составляется словарь обработанного, вполне устоявшегося языка, то в этом указании почти нет надобности; составитель нового французского или немецкого словаря едва ли найдёт много таких слов, коих бы не было ни в одном из вышедших уже словарей; язык давно уже перепотрошён на все лады, и каждое слово его перебрано и перещупано в пальцах. А что делать русскому словарнику, который один, своею душой, собрал гораздо за 80 000 слов, коих нет доселе ни в одном словаре, откуда они вытеснены условными, письменными речениями, частью плохо придуманными, частью взятыми из помянутых готовых немецких и французских словарей? Скажут — и у 80 000 слов можно сделать отметки; но спрашиваю, на что и на кого ссылаться? Этнографическое общество говорит: „Вносить с оговоркою, где именно и кем слова составителю сообщены“. Академия могла бы это сделать при издании Областного Словаря, потому что ей сообщались слова за подписью собирателей, а я-то, сам собиратель, то есть подбиравший крохи эти случайно и сорок лет сряду, на кого я сошлюсь? Или мне выставить при каждом слове: слышано в городе Ирбити, от купца Пряничникова, или в деревне Поповой, Семёновского уезда, Нижегородской губернии, от крестьянки Макаровой? Ведь краткое указание на губернию, коли слово местное, у меня есть; множество слов, искажённых Областным Словарём, указаны либо исправлены мною, знак сомнения (?) выставлен при каждом подозреваемом мною слове — не знаю, что я мог сделать более? Записывая чуть ли не с 1819 года всякое новое для меня слово, где бы оно мне ни попадалось, мог ли я предвидеть подобное требование и мог ли его исполнить? Разве я ходил по слова как по грибы, набрал кузов, принёс домой и, пожалуй, подписал: „из такого-то бора“? Кто занимался этим делом, тот понимает, что на заказ слов не наберёшь, а хватаешь их на лету, в беседе, когда они безо всякого раздумья бывают сказаны. Люди, близкие со мною, не раз останавливали меня, среди жаркой беседы, вопросом: „Что вы записываете?“ А я записываю сказанное вами слово, которого нет ни в одном словаре. Никто из собеседников не может вспомнить этого слова, никто ничего подобного не слышал, и даже сам сказавший его, первый же отрекается; а когда я затем покажу, что записал: горонить, замолаживать или увей или что-нибудь подобное, то оказывается, что один не дослышал слова этого, другой спрашивает при сем случае, что оно значит, а третий дивится: чего тут записывать? слово обиходное, всякому известное!.. Что же я отмечу при таком слове — а их тысячи — чьё имя или свидетельство под ним выставлю? Имя этого собеседника? Но он никому из учёных не известен; Николаевых и Ведерниковых на Руси много, да наконец и он мог придумать слово это, так же как я; воля ваша, опричь случаев, где слово относится к весьма ограниченной местности или к какому-нибудь ремеслу, промыслу, трудно делать удостоверения или ручательство. Кроме нравственной поруки, другой нет; можно бы разве только пожелать, чтобы прежде подобного нарекания сами судьи ознакомились поближе с живым, не книжным языком, и, может быть, многие сомнения тогда бы сами собой исчезли. Я говорю прямо и по совести, что Словарь мой не заслужил на почве этнографии той высшей награды, которой он был удостоен, это моё искреннее убеждение, потому что в народописательном отношении в нём нет ничего полного, связного и цельного, но подобное заподозренье, в общих словах, заподозренье учёным обществом, лишает его в глазах современников даже и язычного достоинства: коли словарю нельзя верить, коли он набит офеньскими, то есть придуманными, словами вместо природных, то какой же это словарь? Множество таких офеньских, либо сочинённых или искажённых слов, я не принял из академического Областного Словаря, большое число их исправил или отметил их офеньскими или ставил при них знак сомнения, — и за тем буду сам придумывать свои слова?

Но я знаю, что потомство рассудит иначе и назовёт нарекание это, печатно высказанное, напраслиной. Русский язык станет со временем более доступным для образованных сословий, пишущие люди сроднятся с ним и, конечно, не найдут в Словаре моём того, что им предсказали современники. Я, впрочем, никогда и нигде не ободрял безусловно всего без различия, что обязан был включить в Словарь: выбор предоставлен писателю.

Возьмём другой пример: по живому составу нашего языка или по свойству словообразования его каждый глагол сам собою даёт от себя целое гнездо производных, даёт существительные, прилагательные, наречия и пр. Из этих слов, как я указал примерами в передовой статье своей (к Словарю), и половины нет в прочих словарях; я старался пополнить пропуски эти, — но на что я пошлюсь, если бы потребовали у меня отчёта, откуда я взял такое-то слово? Я не могу указать ни на что, кроме самой природы, духа нашего языка, могу лишь сослаться на мир, на всю Русь; но не знаю, было ли оно в печати, не знаю, где, и кем, и когда оно говорилось. Коли есть глагол пособлять, пособить, то есть и посабливать, хотя бы его в книгах наших и не было, и есть: посабливанье, пособленье, пособ и пособка и пр. На кого же я сошлюсь, что слова эти есть, что я их не придумал? На русское ухо — больше ни на кого.

Всё это я писал, не видав разбора (г. Пыпина), на который Этнографическое отделение ссылается; расспросы мои наконец объяснили мне, что разбор этот никогда не был напечатан, и я с великим трудом добыл сведение о том, на какие именно слова моего Словаря разборщик ссылается. Он приводит их всего только три, говоря: „гармонию он (Даль) переводит: соглас, гимнастику — ловкосилие, автомат — живуля“ и при последнем слове ставит два знака удивления. Основываясь на этих трёх словах разборщик (г. Пыпин) говорит: „рядом со словами общественными, словами областными, он (Даль) ставит часто, ничем их не обозначая, слова собственного сочинения“.

Если бы до времени открыто было в Словаре моём не более этих трёх слов моего сочинения, то не лишку сказано, что составитель делает это часто? Но первое из них соглас, конечно, не моего сочинения; может бьггь, оно не печаталось доселе, писалось однако же, а ещё чаще говорилось: по общему согласу нашему, пишут в мирских приговорах; согласие или соглас — у старообрядцев круг, секта; их соглас не берёт, говорится в народе же не редко, и потому это слово не моё изобретенье; меня можно обвинить разве только в том, что я его поставил как толкование в числе тринадцати других слов, что я предложил слово это в таком значеньи, в каком оно, может быть, доселе не принималось; но посему-то рядом с ним и поставлено ещё двенадцать других слов; кроме того слова соглас в значении гармонии, в красной строке, на своём месте, под буквою с — нет, а оно объяснено там как согласие и согласность. Второе слово, живуля, также сочинено не мною, оно есть в народе, и на сей раз я могу сослаться на загадку, как сделано и в Словаре моём. Или я сам сочинил и загадку эту? Что же мне отвечать на такое обвинение? Я могу только просить обвинителя моего подумать о том, что он делает, и при том наперёд подумать, а потом сказать. Живуля в народе нечто полуживое или по движениям своим подобно живому. Сидит живая живулечка на живом стуличке, теребит живое мясцо (младенец). Этого мало: слово это не только не выдумано мною, оно даже в самом значении своём, как автомат, взято из уст народа. Мужик рассказывал, что видел живуль, в том числе и Наполеона59; другой спросил, ходят ли они, и на отрицательный ответ продолжал: „Так это не живуля, а болваны, а я так видел живулю, куклу, четверти в три, и бегает она сама, одна, на кругах“. Вот откуда я взял значение этого слова, и за всем тем при переводе его словом автомат поставил ещё вопросительный знак (см. живой). Наконец, третий пример ловкосилие, правда, слово моего сочинения, но и его нет на своём месте под буквой л, а оно поставлено только как объяснительное при слове гилгнастика и при том также с вопросительным знаком. Итак, из числа трёх слов или примеров, на коих основан крайне тяжкий приговор, одно слово может служить к обвинению, но и это слово вставлено только ради объяснения, набрано теми же буквами, как все толкования, и при том с вопросительным знаком. Правда ли после этого, что „он (Даль) ставит часто, ничем их не обозначая, слова собственного сочинения?“

Утверждаю, что во всём Словаре моём нет ни одного выдуманного мною слова, то есть нет в красной строке, как слова объясняемого; в толкованиях могут попадаться, хотя весьма редко, слова, не бывшие доселе в обиходе; спрашиваю ещё раз не за себя, а за самое дело, можно ли после сего так о нём отозваться, как это случилось в помянутом разборе (г. Пыпина)? Ведь о таком труде говорить на мах нельзя; ведь найдутся же люди, не теперь, так со временем, кои сами вникнут в дело и разберут его по совести! А покуда это ещё не сделано, я сам знаю за Словарем своим более недостатков, чем кто-либо; но порока, который добрые люди хотят навязать ему, в нём нет.

Если труд целой жизни человека поносится одним легкомысленно кинутым словом, то на это и отвечать было бы нечего; но если слово это содержит в себе прямое обвинение, то на него отвечать должно, и отвечать не ради личности своей, а ради дела. Чая в противнике своём (г. Пыпине) честного человека, я уверен, что он за сим сделает одно из двух: либо докажет не одним и даже не тремя примерами, что „Даль ставит часто, ничем их не обозначая, слова своего сочинения“, либо объяснит, что он ошибся и что берёт слово своё назад».

Это было напечатано в январе 1867 года, с тех пор до кончины Даля протекло без малого шесть лет. Честный человек, как назвал Даль г. Пыпина, и не доказал, и не сказал, что он ошибся… Знамение времени!

Здесь нарочно приведено длинное объяснение В. И. Даля, чтобы показать, насколько основательно суждение г. Пыпина, послужившее, однако, источником мнений и сплетен в некоторых кружках о том, будто Даль сочинял слова, искони находящиеся в устах народа, но неведомые некоторым петербургским фельетонистам, которые страждут ничем не излечимым недугом самомнения и внутренней пустоты.

Кончив печатание Словаря, Владимир Иванович отдохнул от трудов. Он сделал всё: Словарь и Пословицы изданы, песни переданы в Общество любителей российской словесности для печатания их вместе с песнями Киреевского, сказки отданы для напечатания покойному А. Н. Афанасьеву. Разные записки и служебные бумаги — О. М. Бодянскому, который помещал и помещает их в Чтениях Общества истории и древностей, и П. И. Бартеневу для Русского Архива, некоторые бумаги — М. П. Погодину; большое собрание записок, относящихся до раскола, — мне. Раздав таким образом свои запасы, В. И. Даль говаривал, что он теперь спокоен, будучи уверен, что всё собранное им в течение полустолетия рано или поздно увидит свет Божий.

Казалось бы, с окончанием долговременных и тяжёлых трудов здоровье Владимира Ивановича должно было если не восстановиться, то хоть поправиться. Вышло наоборот. Ему некуда было девать часов, отведённых для занятий Словарём. Щипанье корпии, разумеется, не могло удовлетворить трудолюбца… Долговременная привычка к постоянному труду, вдруг прекратившемуся, вредно повлияла на здоровье великого трудолюбца. Сам он сознавал это и, сознавая, стал опять писать Картины русского быта для Русского Вестника60 и Бытописание для народного чтения.

Бытописание — это Моисеево Пятикнижие, изложенное применительно к понятиям русского простонародья. Труд замечательный по своей ясности, простоте и доступности пониманию малосведущих людей61. Особенно замечательны в нём нравственные толкования разных мест Св. Писания, применённые к быту и обычаям нашей сельщины-деревенщины. Некоторые из них отличаются не только чрезвычайною ясностью, но и такими применениями к жизни, которые ускользали от внимания современных церковных учителей. Для примера приведу следующее. Говоря о Синайском законодательстве, Даль объясняет каждую из десяти заповедей. Объясняя четвёртую, он говорит, что святить установленные праздники должно не гульбой, не пьянством и обжорством, а добрыми делами и помышлениями о Боге и будущей жизни. «Но если, — прибавляет он, — ты всё это исполнишь, то исполнил ты только половину Божией заповеди, другая за тобой. В ней сказано: „шесть дней делай и сотвориши в них вся дела твоя“. Значит, каждый день трудись, опохмеляться в понедельник и думать не смей, все шесть дней работай, сотвори все твои дела до единого, никакой работы не смей оставлять до другой недели. Так Бог велел. Он сказал не просто „сотвори дела“, а „сотвори вся дела“».

Бытописание Даля прошло много мытарств по цензурам. Иных смущало то, что вместо непонятной народу «скинии», у него стоит палатка, шатёр; вместо «брада Аароня» — Ааронова борода; вместо «стана израильского» (в пустыне) — еврейский табор. Другие недоумевали, можно ли допустить лютеранину поучать православный народ. Третьи находили несогласия с хронологией LXX толковников. Владимир Иванович сделал все указанные ему поправки, наконец во всём изложении не найдено ни малейшей не православной мысли, тем не менее затруднения не исчезали. В Московской духовной цензуре рукопись пролежала около двух лет, над нею всё думали и возвратили автору, что называется, без отказу без приказу. В 18G9 году я отвёз рукопись Бытописания в Петербург. Тамошняя духовная цензура одобрила её к напечатанию, но Бытописание всё-таки осталось ненапечатанным, хотя одна особа и бралась его напечатать, ещё с картинами. А как бы хорошо было теперь дать пробуждающемуся от тьмы невежества нашему народу эту книгу, доступную его пониманию! Как бы это было полезно! Теперь даже и того препятствия нет, что написал эту книгу иноверец. За год до смерти он вступил в лоно православной церкви, которую всегда признавал из всех христианских исповеданий ближайшею к учению Христа Спасителя. А между тем как явные и тайные препятствия воздвигаемы были против распространения Далева Бытописания в народе, в детской даже литературе то и дело появлялись рассказы из Библии с суждениями далеко не православными, а в некоторых народных школах преподавалось, что источник всякой жизни не Бог, а кислород, что мир не сотворен, а сам собой сделался… Но эти писатели и учители по всем актам значатся православными, а Даль — лютеранин. Из сего явствует, что их наставления народу полезны, а Далево Бытописание вредно62.

Что же побудило Владимира Ивановича приложить последние труды свои к Бытописанию? На это он имел свои причины. В конце пятидесятых годов, когда у нас на Руси повеяло новым духом, когда всё встрепенулось и как бы ожило, много забот было положено на распространение грамотности в тёмной массе нашего простонародья. Умножались народные сельские училища; по городам появлялись небывалые дотоле воскресные школы; в полках стали учить солдат грамоте; открылись школы при церквах, на фабриках, в тюрьмах… В. И. Даль от души радовался этому, но, зная русский народ несравненно лучше и ближе горячившихся санкт-петербургских «народников», недоумевал над одним — что же будет читать народ, обучившийся грамоте? Готовы ли для него книги? «Нет спору, — говорил он, — что ученье свет, а неученье тьма и что грамоте учиться всегда пригодится, а когда будет больше грамотных, дураков поменьше будет; однако, — прибавлял он, — на одной грамоте далеко не уедешь. Нужно для народа чтение, а где оно? Не в тех ли книжках московского изделья, что офени по деревням в коробьях разносят, или те, что начали, как блины, печь петербургские борзописцы? Необходимо заготовить книги, да чтоб эти книги хоть бы были и не складны письмом, да были бы складны смыслом… А без них какой прок в грамоте? Разве что в кабаках фальшивые паспорты писать?» Эти мысли, живя ещё в Нижнем, постоянно и открыто высказывал Владимир Иванович и писал в письмах к друзьям, а в 1859 году, незадолго до переезда в Москву, изложил их в одной из столичных газет. Боже мой! какой гвалт подняли те, кого Даль обозвал борзописцами! Во всех газетах посыпались на него обвинения: Даль ретроград! Даль гасильник просвещения! и т. д. Разные в то время считавшиеся верхом ума и остроумия Свистки и Гудки завели такую Katzenmusik пред Далем, что из-за неё не слышно было ни одного умного слова… Над Далем смеялись самые набольшие из вожаков тогдашнего так названного потом «нигилистического» направления литературы… Стало быть, другим тут умствовать было нечего: признавай все огулом Даля невеждой и гасильником, на том и делу конец. Не зная новоявленных чудотворцев российской словесности, зная литераторов по Пушкину, Жуковскому, Гоголю и другим, находившимся с Далем в дружбе и общении, не бывав десять лет в Петербурге, он предполагал, что там всё ещё обстоит по-прежнему, то есть что в среде пишущих «новых людей», как во время оно, царят и здравый смысл, та добросовестность, и знание. В этом убеждении он и выступил с объяснением, где доказывал, что произошло недоразумение, что его не поняли, что он не против народного образования, но против грамотности без чтения, что грамотность составляет не цель, а только средство для достижения цели. За это Даля обругали пуще прежнего. Он перестал писать.

Между тем беснование новоявленных чудотворцев бедной русской печати шло далее и далее, и чем дальше в лес, тем больше дров… Они сами, однако, поняли, что одной грамоты мало, что народу ученье нужно. И вот одни вздумали знакомить его преимущественно с естественными науками, а пуще всего с физиологией и особенно с рефлексами мозга; другие, не шутя, предлагали учить мальчиков в сельских школах политической экономии. Начали писать книги и книжки для народного чтения. Слава Богу, что они теперь позабыты… И впрямь и вкось в этих книжках обо всём говорилось в поучение народу, обо всём, кроме закона Божия и закона государственного. Много говорилось о правах, ни слова об обязанностях. Проскакивали глумления надо всем, что свято для народного мировоззрения… Занятый печатанием сначала своих Пословиц, а потом Словаря, Владимир Иванович скорбел душою, приглядываясь к шабашу Лысой горы, как он выражался, во всём безобразии разыгравшемся в известных приходах нашей литературы. Когда же кончил он многотрудную работу над Словарём, принял намерение писать книги для народного чтения. С чего же начать? Конечно, с «вечной книги», со слова Божия. Кончив Бытописание, намеревался он продолжать труд свой, пройти всю Библию… Ещё в 1869 году он читал мне отрывки из Иисуса Навина, Судей и Царств, но затруднения, встреченные для напечатания Бытописания, заставили его положить перо и заняться исключительно щипаньем корпия для раненых.

X[править]

В. И. Даль всегда, как сказано было прежде, признавал ближайшею к Христову учению церковь православную. Значительная часть наших бесед с Далем, в продолжение тридцатилетней приязни, посвящаема была историческим вопросам об исповеданиях и различных церковных расколах. Ещё лет двадцать пять тому назад (как теперь помню, это было в селе Чистом Поле, Семёновского уезда), он в первый раз высказал мне следующее: «Самая прямая наследница апостолов бесспорно ваша греко-восточная церковь, а наше лютеранство дальше всех забрело в дичь и глушь. Эти раскольники (Чистое Поле и его окрестные селения населены раскольниками) несравненно ближе ко Христу, чем лютеране. Лютеране — головеры. По учению Лютера: „веруй только во Христа, спасёшься ты и весь дом твой“, добрых дел, значит, не нужно. Эдак не один благоразумный в Евангелии упоминаемый разбойник, но и всякий разбойник с большой дороги в царство небесное угодит, если только верует во Христа. Римское католичество в этом отношении лучше протестантства, но там другая беда, горшая лютеранского голо-верия, — главенство папы, признание смертного и страстного человека наместником Сына Божия. Православие — великое благо для России, несмотря на множество суеверий русского народа. Но ведь все эти суеверия не что иное, как простодушный лепет младенца ещё неразумного, но имеющего в себе ангельскую душу. Сколько я ни знаю, нет добрее нашего русского народа и нет его правдивее, если только обращаться с ним правдиво… А отчего это? Оттого что он православный… Поверьте мне, что Россия погибнет только тогда, когда иссякнет в ней православие… Расколы — вздор, пустяки; с распространением образования они, как пыль, свеются с русского народа. Раскол недолговечен, устоять ему нельзя; что бы о нём ни говорили, а он всё-таки не что иное, как порождение невежества… Пред светом образования не устоять ни тёмному невежеству, ни любящему потёмки расколу. Суеверия тоже пройдут со временем. Да где же и нет суеверий? У католиков их несравненно больше, а разве протестантство может похвалиться, что оно совершенно свободно от суеверий? Но суеверие суеверию — рознь. Наши русские суеверия имеют характер добродушия и простодушия, на Западе не то; тамошние суеверия дышат злом, пахнут кровью. У нас непомерное, превышающее церковный закон почитание икон, благовещенская просфира, рассеянная вместе с хлебными зёрнами по полю ради урожая, скраденная частица Св. Даров, положешгая в пчелиный улей, чтобы мёду было побольше, а там — испанские инквизиции, Варфоломеевские ночи, поголовное истребление евреев, мавров, казни протестантов!»

Так говаривал он много раз и впоследствии, и чем более склонялись дни его, тем чаще. Помню раз, года четыре тому назад, прогуливались мы с ним по полю около Ваганькова кладбища. Оно недалеко от Пресни, где жил и умер Владимир Иванович.

— Вот и я здесь лягу, — сказал он, указывая на кладбище.

— Да вас туда не пустят, — заметил я.

— Пустят, — отвечал он, — я умру православным по форме, хоть с юности православен по верованиям.

— Что же мешает вам, Владимир Иванович? — сказал я. — Вот церковь…

— Не время ещё, — сказал он, — много молвы и говора будет, а я этого не хочу; придёт время, как подойдёт безглазая, тогда… — И тут же поворотил на шутку: — Не то каково будет моим тащить труп мой через всю Москву на Введенские горы63, а здесь любезное дело — близёхонько.

Выше было сказано, что В. И. Даль увлекался учением Сведенборга, когда я сблизился с ним, а это было ещё в сороковых годах, он уже был увлечён сочинениями шведского духовидца. Нравственное учение Сведенборга ничем не противно нравственности христианской; это одно из самых возвышенных нравственных учений. Но Даль увлекался видениями Сведенборга о состоянии человеческих душ в вечной жизни и его истолкованиями Св. Писания. В Нижнем, в 1852 году, он даже переложил Апокалипсис по словарю таинственных слов, указанных Сведенборгом. Вышла история христианской церкви после апостолов1. Пытливый и несколько мечтательный дух Владимира Ивановича занят был на некоторое время и спиритизмом, но это продолжалось недолго. Приняв православие, он отверг Сведенборга и успокоил пытливость своего духа в учениях и преданиях восточной церкви. «Я всю жизнь искал истины и теперь нашёл её», — говорил он, вступив в ограду православия.

Осенью 1871 года с Владимиром Ивановичем случился первый лёгкий удар, и первым его делом было пригласить глубоко уважаемого им священника, отца Преображенского, для присоединения к нашей церкви и дарования таинства св. причащения по православному обряду. Удары повторялись один за другим, и после каждого он прибегал к божественному таинству. Сентября 22-го 1872 года он скончался.

Итак, скончал он жизнь свою в русской церкви. А был ли Даль русским по духу, он — датчанин по племени? Всегда, с ранней молодости.

Лет пять тому назад, в каком-то, не упомню, журнале напечатано было о славянах в Дании. Там было упомянуто о славянах Далях. Надо было видеть восторг Владимира Ивановича при этом известии!

Около того же времени поднялся в печати вопрос о немцах прибалтийского края. В это время дерптские друзья Даля требовали от него категорического ответа — кто он — русский или немец.

Вот что писал он им: «Ни прозвание, ни вероисповедание, ни самая кровь предков не делают человека принадлежностью той или иной народности. Дух, душа человека — вот где надо искать принадлежности его к тому или иному народу. Чем же можно определить принадлежность духа? Конечно проявлением духа — мыслию. Кто на каком языке думает, тот к тому народу и принадлежит. Я думаю по-русски».

Этим от души высказанным признанием кончу воспоминания о дорогом моём учителе и руководителе на поприще русской словесности, о русском великом трудолюбце, о русском православном человеке, Владимире Ивановиче Дале.

Вечная да будет ему память!

Примечания[править]

1 Русский Вестник. 1873. Март. С. 275—340. Читаны «Воспоминания» на годовом публичном собрании Общества любителей российской словесности, 25-го февраля 1873 г.

2 Некоторые упоминаются в Росписи Смирдина, № 7.207 и 7.268.

3 В ноябре 1871 года с ним случился первый удар; в феврале 1872 скончалась супруга его Екатерина Львовна (дочь оренбургского помещика Соколова). Всякий, кто хотя бы немного знал семейство Даля, согласится, что эта чета составляла редкий образец истинного христианского супружества. Начало автобиографической записки В. И. Даля (всего три страницы, до выпуска из Морского корпуса) напечатано в 11-й книжке Русского Архива 1872 года.

4 «Вы человек?» — «Да, ваше высочество». — «Ну, стало быть, вы можете и прощать».

5 Тогда флота лейтенант Николай Фёдорович Миллер.

6 Полный адмирал, сенатор, адмиралтейств-коллегий член, александровский кавалер Пётр Кондратьевич Карцев.

7 Капитан-лейтенант, а впоследствии капитан первого ранга, почётный член Морского учёного комитета.

8 Такова была в самом деле наружность Даля. О родителях своих в автобиографической записке он говорит: «Отец был строг, но очень умён и справедлив; мать добра и разумна и лично занималась обучением нашим насколько могла; она знала кроме немецкого и русского ещё три языка». То же и в Мичмане Поцелуеве, хотя там горный врач датчанин, живший в Екатеринославской губернии, и представлен русским и екатеринославским помещиком.

9 Повесть Мичман Поиелуев писана в тридцатых годах, и ссылка на давно прошедшее время имеет значение классической медовой лепёшки, которую вступавшие в Плутоново царство кидали Церберу, то есть Цензурному комитету. В тридцатых годах в Морском корпусе учился мой двоюродный брат Николай Жилин, лет через пять исключённый за малоуспешность. Когда мой дядя брал неудавшегося сынка из корпуса, с пего истребовали 17 рублей за розги, употреблённые начальством на образование его детища. Из сего явствует, что в тридцатых годах, когда Даль писал Поцелуева, в Морском корпусе пороли чуть ли не здоровей прежнего, но так как барабанщики в то время уже вовсе не могли снабжать корпус необходимыми педагогическими пособиями, к тому же и окрестности Петербурга обедняли лесом, то, чтобы казённое заведение не понесло убытков, стали пороть кадетов на родительский счёт.

10 Затем следуют 34 слова кадетского жаргона, перечисленные во время сочинения повести не по записи, а по памяти, как сказывал Владимир Иванович. Записи начинаются с Зимогорского Яма, в марте 1819 года, как будет сказано ниже.

11 В. И. Даль произведён в гардемарины в 1816 году, то есть 15 лет от роду. Чин гардемарина считался в то время офицерским. В Копенгаген ходило двенадцать гардемаринов, в том числе Даль, Бутенев, Лихонин, убитый в Турецкую войну, декабрист Д. И. Завалишин, П. М. Новосильский, впоследствии директор Департамента иностранных исповеданий, а потом цензор, Н. И. Сипицын, потом директор Ришельевского лицея, П. С. Нахимов, герой Симона и Севастополя. Гувернёром при гардемаринах в этой морской кампании был капитан-лейтенант князь С. А. Ширинский-Шихматов (впоследствии афонский инок Аникита). Он очень любил Даля и высказывал сожаление о том, что он принадлежал к лютеранскому закону. «Хороший ты человек, друг мой Даль, жаль только, что немец!» — говаривал он ему. Во время плавания к датским берегам гардемарины обязаны были вести записки. Даль очень жалел, что его записки не сохранились.

12 Московские Ведомости. 1872, № 267. «Заметки по поводу некролога В. И. Даля» Д. И. Завалишина.

13 Московские Ведомости 1872, Na 267. Статья Д. И. Завалишина.

14 Московские Ведомости 1872, Nl> 267. Статья Д. И. Завалишина.

15 Толковый Словарь живого великорусского языка, т. 1, стр. 3.

16 Вестник Илтераторского Географического общества. 1852 год, книжка 5. Перепечатана без прибавлений в предисловии к Толковому Словарю.

17 Дзяканье: дзядя (дядя), диянуть (тянуть) и т. и. Господство у: ваук (волк) и пр. Трабуха вместо требуха, кручок вмесго крючок. Ион лгёц — он лжёт. У сороци на хвисте — у сороки на хвосге.

18 Описание этого моста с чертежами было впоследствии напечатано особою брошюрой в Петербурге, в типографии Греча. Она теперь составляет библиографическую редкость. Брошюра была переведена на французский язык и напечатана в Париже.

19 Русская Старина, издаваемая г. Семевским, 1872.

20 Московские Ведомости 1872, № 267. Статья Д. И. Завалишина.

21 В то время, когда В. И. Даль учился в Дерптском университете, там преподавал русскую словесность А. Ф. Воейков (автор Дома сумасшедших, потом редактор Литературных прибавлений к Русскому инвалиду), женатый на сестре Жуковского Александре Андреевне. Жуковский жил вместе с сестрой в Дерпте до самого того времени, как был назначен воспитателем царствующего ныне Государя Императора.

22 См. предисловие ко 2-му тому Сочинений Владимира Даля. С. — Петербург, 1861.

23 Полтора века о нынешнем русском языке, статья В. И. Даля, напечатанная в Москвитянине 1842, часть 1, стр. 549—550.

24 Русские сказки. Первый пяток. Казака Луганского. Ныне чрезвычайная библиографическая редкость. В этом первом пятке заключаются следующие сказки: 1) О Иване молодом сержанте, удалой голове, без роду без племени, спроста без прозвища. Посвящена милым сестрам моим Павле и Александре; 2) О Шемякином суде и воеводстве и о прочем, была когда-то быль, а ныне сказка буднишная. Посвящена Карлу Христофоровичу Кнорре; 3) О Рогвольде и Могучане царевичах, равно и о третьем единоутробном их брате, о славных подвигах и деяниях их и о новом княжестве и княжении. Посвящена Катеньке Мойер и Машеньке Зонтаг; 4) Новинка-диковинка, или Невиданное чудо, несмнеленное диво. Посвящена Н. Языкову и всем товарищам нашим профессорского института при Дерптском университете; 5) 0 похождениях чёрта-послушника, Сидора Поликарповича, на море и на суше, о неудачных соблазнительных попытках его и об окончательной пристройке его по части письменной. Посвящена однокашникам моим Павлу Михайловичу Новосильскому и Николаю Ивановичу Синицыну. Первый пяток Сказок Даля перепечатан в VIII томе Собрания его сочинений 1861 года. Кнорре, которому посвящена вторая сказка, приятель Даля, был астрономом при обсерватории в Николаеве. Катенька Мойер — дочь дерптского профессора-хирурга, Иоганна Христиана Мойера, у которого учился Владимир Иванович. Машенька Зонтаг — дочь известной писательницы для детей Анны Зонтаг, урождённой Юшковой, родственницы Жуковского, жившей в Дерпте, когда там учился Даль. Н. М. Языков — известный поэт. Новосильский был впоследствии директором Департамента духовных дел, директором хозяйственного отделения Святейшего Синода, а под конец жизни — цензором Петербургского цензурного комитета. Н. И. Синицын был впоследствии директором Ришельевского лицея в Одессе.

25 Сочинения Владимира Даля изд. 1861, т. VIII, стр. 4 и 5: «В некотором царстве, за тридесятым государством, жил был царь Дадон, Золотой Кошель. У этого царя было великое множество подвластных князей: князь Панкратий, князь Клим, князь Кондратий, князь Трофим, князь Игнатий, князь Евдоким, много других таких же и сверх того правдолюбивые, сердобольные министры: фельдмаршал Кашин, генерал Дюжин, губернатор граф Чихирь-Пяташная-Голова да строевого боевого войска Иван молодой сержант, удалая голова, без роду без племени, спроста без прозвища… Царь этот царствовал, как медведь в лесу дуги гнёт, гнёт — не парит, переломит — не тужит. Он послушал правдолюбивых сердобольных своих советников, приказал отобрать от Ивана молодого сержанта удалой головы, без роду без племени, спроста без прозвища — все документы царские, чины, ордена, злато-чеканные медали, и пошло ему опять жалованье солдатское, простое, житьё плохое, и стали со дня на день налегать на него более вельможи, бояре царские, стали клеветать, обносить, оговаривать». Указано было ещё на то, что в сказке О похождениях чёрта-послушника Сидора Поликарповича, во-первых, чёрт назван именем православного христианина, а во-вторых, что военная и морская служба оказалась для самого чёрта столь тягостною, что он бежал. Свежо предание, а верится с трудом. «По указанию Булгарина, — говаривал В. И. Даль, — обиделись паташные головы, обиделись и алтынные, оскорбились и такие головы, которым цена была целая гривна без вычета».

26 На девице Юлии Андре. От неё Владимир Иванович имел сына Льва Владимировича (род. 1834 в Оренбурге, теперь один из замечательнейших русских архитекторов и при том археолог) и дочь Юлию Владимировну (скончалась в Риме 1863 года, 24 лет от роду). Оба лютеранского закона. Во второй раз Владимир Иванович женился в Оренбурге на Екатерине Львовне Соколовой (скончалась в Москве 9-го февраля 1872 года), дочери помещика Бирского уезда, Уфимской (тогда Оренбургской) губернии. От неё Владимир Иванович имел трёх дочерей — Марью, Ольгу и Екатерину. Средняя замужем за нижегородским помещиком П. А. Демидовым (служит товарищем прокурора Московского окружного суда), старшая и младшая девицы.

27 Так называл он галлицизмы и чужеречия, вводимые в русский язык.

28 Я слышал от М. П. Погодина предположение его: «Когда будет в Москве воздвигнут памятник Пушкину, внизу его, в приличном вместилище положить этот сюртук как реликвию великого поэта, на память грядущим поколениям русских людей».

29 Ставил их Даль своими руками.

30 Собрание сочинений Жуковского, т. VI, стр. 356—361. Последние минуты Пушкина.

31 Сказки Казака Луганского, явившиеся в тридцатых и отчасти в сороковых годах, были следующие: 1) Сказка про жида вороватого, про цыгана бородатого. 2) Сказка про Емелю дурачка. 3) Сказка про Ивана лапотника. 4) Сказка о Егоре Храбром и о волке. 5) Сказка о воре и бурой корове. 6) Сказка о строевой дочери и о коровушке бурёнушке. 7) Сказка о прекрасной царевне Милонеге Белоручке. 8) Сказка о нужде, о счастии и о правде. 9) Сказка о бедном Кузе, бесталанной голове, и о перемётчике Будунтае. 10) Сказка о Лисе Патрикеевне. 11) Сказка о купце с купчихой и выкраденном у них сыне. 12) Илья Муромец, сказка Руси богатырской. 13) Как себе живут Василь Васильич с Марьей Васильевной. 14) Карай царевич и Булат молодец. 15) Клад, русская сказка. 16) Ведьма, украинская сказка.

32 Кроме трёх названных повестей из русского быта Владимир Иванович Даль написал ещё: 1) Савелий Граб, или Двойник. 2) Вакх Сидоров Чайкин. 3) Мичман Поцелуев, или Живучи оглядывайся. 4) Гофманская капля (нечто вроде фантастических рассказов Гофмана — неудачная). 5) Отец с сыном — старая погудка на новый лад. 6) Небывалое в бывалом, или Былое в небывалом. 7) Отставной. 8) Раселах. 9) Хмель, сон и явь (напечатана в Москвитянине).

33 Она переведена на французский язык и напечатана в 1846 году в Париже под заглавием Bikey et Maolina ou les Kirghiz-Kaissaks. Par Dhale. Traduit du russe par Folormey.

34 Охотничьи выражения — охота на птиц и на зверя.

35 В Собрании сочинений Даля, С. — Петербург, 1861, этих статей нет.

36 В Собрании сочинений Владимира Даля, изд. 1861 г., его нет.

37 Толковый словарь живого великорусского языка. Том 1, стр. XIV.

38 Салтыков, известный под псевдонимом Щедрина.

39 Благодаря дружескому расположению Даля я сам был взят графом Перовским в министерство из провинциальных (нижегородских) губернаторских чиновников, не бывши до того в Петербурге, не просивши и не искавши места, казалось бы, по прежнему и по нынешнему, невозможного для незнаемого провинциала без сильных протекций. Впоследствии взят был Перовским из Казани известный статистик наш А. И. Артемьев и другие.

40 Правила эти были гораздо облегчительнее прежних, а облегчения сделаны по влиянию Даля. Он не верил в прилипчивость чумы вследствие прикосновения здорового человека к какой-либо вещи, принадлежащей зачумленному. Он рассказывал много случаев, замеченных им во время наблюдений над чумою в Турецкую кампанию 1829 года. Между прочим он сообщал следующее: «Только что наши войска перешли Балканские горы, в главную квартиру графа Дибича приехал курьером один офицер, кажется, с берегов Дуная. В главной квартире чумы тогда ещё не было, но в тех местностях, откуда приехал офицер, она уже развилась в сильной степени, хотя об этом не было ещё известно Дибичу и бывшему при нём штабу. Курьер приехал ранним утром, сведения, привезённые им, настолько были валены, что фельдмаршала разбудили, и он принял курьера в своей палатке. Пошли объяснения, Дибич разложил карту на своей постели и рассуждал с прибывшим. Этот придерживал карту, и своими потными и запылёнными руками оставил следы на подушке фельдмаршала, который, отпустив курьера, лёг спать. Курьер несколько времени ходил по лагерю, раздавая штабным офицерам привезённые письма, пил с ними чай и наконец в одной палатке лёг отдохнуть. Он не вставал более: оказалось, что он приехал уже зачумленный; на другой или третий день его не стало. Ни фельдмаршал, ни кто-либо из штабных офицеров не заболел чумою, а через несколько дней по смерти курьера вдруг появилась она между солдатами в той части лагеря, где не был курьер, привёзший, как думали тогда, чуму в главную квартиру». Тогда В. И. Даль находился при графе Л. А. Перовском, по его представлению отправлен был в Константинополь, в Сирию, в Египет доктор Рафалович для исследования чумы на местах сильнейшего её развития. Его наблюдения были приняты к соображению при составлении новых карантинных правил.

41 Чрезвычайно редкая книга. Один экземпляр её находится в Чертковской библиотеке, находящейся ныне при Московском музее. Книги этой было напечатано до ста экземпляров. Оставшиеся от рассылки разным правительственным лицам экземпляры её находились у графа Л. А. Перовского, когда он, оставя Министерство Внутренних Дел, управлял Министерством Уделов, равно как и экземпляры напечатанных в ограниченном числе книг Ю. Ф. Самарина: Общественное хозяйство города Риги и Н. И. Надеждина: Исследование о скопческой ереси. Граф Перовский скончался в конце 1856 года. В то же время говорили, и кажется правдоподобно, что один незначительный и притом совершенно бездарный и не сведущий чиновник, состоявший при графе Л.А. для переписки неважных по содержанию бумаг, «мня службу припосити», поусердствовал. Он сжёг все эти экземпляры, хотя, впрочем, не был ни евреем, ни рижским бюргером, ни даже скопцом. Поусердствовал он на доблестном поприще сожжения книг единственно из любви к столь благородному искусству.

42 Она напечатана (первая половина её) в IV книжке Чтений в Обществе истории и древностей 1872 года, в печатаемых там Материалах для истории хлыстовской и скопческой ересей, собранных мною. В моё собрание бумаг о расколе вошли, между прочим, переданные мне покойным В. И. Далем его бумаги по этому предмету, равно как и бумаги Н. И. Надеждииа.

43 Из них уцелели записанные в особые тетрадки два рассказа: 1) плен-пика Фёдора Фёдоровича Грушина и 2) вышедших из Хивы пленников об осаде персиянами в 1837 и 1838 годах крепости Герата. Оба помещены во 2-м томе Собрания сочинений В.Даля издания 1861 года.

44 Речь идёт о последствиях напечатания Первого пятка русских сказок, то есть о том, как В. И. Даль имел случай познакомиться с статс-секретарём Мордвиновым.

45 Похождения Виоль д’Амура.

46 Такой пословицы в народе нет. Эта «уголовная», по выражению Даля, пословица сочинена покойным академиком протоиереем Кочетовым.

47 Вскоре после того как Российская Академия была присоединена к Академии наук в виде второго её отделения, Даля, бывшего членом-корреспондентом по первому, то есть по физико-математическому отделению, не спросясь его, перевели во второе. Это очень оскорбило его.

48 Записка о Русском Словаре напечатана в первой книжке Русской Беседы за 1860 год и потом перепечатана в предисловии к Толковому Словарю живого великорусского языка, стр. XVI—XXIV.

49 Толковый Словарь живого великорусского языка, т. 1, стр. XIV.

50 Он был секретарём особенной канцелярии министра, а Даль управлял ею.

51 Говорится в том смысле, что на других языках нет такого словаря, в котором бы собраны были все областные речения, а примеры были бы заимствованы не из искусственной литературы, а из уст самого народа, творца своего языка, то есть из пословиц, песен, сказок, поговорок и т. п.

52 Три тысячи рублей, первоначально данные на издание Словаря, были возвращены В. И. Далем А. И. Кошелеву, который не пожелал взять их обратно, но предоставил в распоряжение Общества любителей российской словесности для издания русских песен, собранных покойным Киреевским. В собрание это вошли и песни, собранные В. И. Далем. До сих пор издано девять выпусков песен под редакцией секретаря Общества П. А. Бессонова.

53 Это очень понятно. Чтобы дельно писать о Долевом словаре, надо многое знать, надо знать, кроме того, наш народ и его живую речь во всех её изгибах; как бы ни велико было у взявшегося писать знание русской грамматики и книжного языка, этого не достаточно. Даль говорит прямо, что русской грамматики покамест ещё нет, а книжный язык, особенно язык писателей последнего времени, он отвергает. Вот сказать, что в Словаре помещены слова, составленные самим Далем, выдуманные им, как сделал это г. Пыпин, это нам с руки.

54 Она учреждена вдовою немкою (забыл фамилию) и назначена для наград за знаменитые успехи в области языкознания.

55 Разбор Я. К. Грота и записки его, Л. И. Шренка и Ф. И. Рупрехта напечатаны в Собрании статей, читанных в Отделении Русского языка и словесности Императорской Академии Наук, том VII, 1870 года.

56 Часть их помещена была при Словаре в виде дополнений. Эти дополнения печатались на одной стороне листа в видах приспособления их к работе по «ремешковой системе». Ремешки эти можно подклеивать и в самый Словарь на подлежащих местах.

57 Не более 150 из 1500. Замечательно, что много экземпляров Толкового Словаря выписано от иностранных книгопродавцев за границу.

58 Покойным академиком Коркуновым, редактировавшим Областной словарь Академии наук.

59 В ярмарочном балагане с восковыми фигурами.

60 Картины русского быта, напечатанные в Русском Вестнике 18G7 и 1868 годов. Это были последние, напечатанные при жизни В. И. Даля, его сочинения.

61 В. И. Даль имел также намерение передать Евангелие на языке простонародья, но в самых строгих выражениях и при том, разумеется, буквально. Переведённая таким образом XIII глава Евангелия Матвея находится теперь в рукописи у М. П. Погодина.

62 Пред кончиною В. И. Даль своё Бытописание передал в рукописи свояченице своей Наталье Львовне Соколовой.

63 На Введенских горах единственное в Москве лютеранское кладбище. Оно в верстах восьми от Пресни.

64 Это переложение (в рукописи) находится у М. П. Погодина. Кстати о Сведенборге. Однажды, ещё в Нижнем, мы читали с В. И. Далем Arcana Coelestia именно то место, где Сведенборг говорит, что он просил Бога дозволить ему заживо испытать всё, что испытывает человек при разлучении души с телом, и имел после того видение. Тогда я только что знакомился ещё с учением Сведенборга. Упомянутая книга была для меня новостью. Когда мы прочли видение, я с удивлением сказал: «Помилуйте, Владимир Иванович, да ведь это наши Феодорины мытарства, Житие Василия Нового, только внешние формы несколько не те, а смысл тот же самый…» Он отвечал: «Да ведь говорил же я вам, что у Сведенборга ничего нет противного христианству. А вы вот о чем подумайте: у католиков вместо мытарств — чистилище, а у протестантов пет чистилища, но нет и мытарств; православия Сведенборг не знал, он нигде ни одним словом о нём не коснулся, даже в описании Страшного Суда, где говорит обо всех исповеданиях христианских и нехристианских. О народных верованиях русского народа, о Житии Василия Нового никакого понятия он не имел, а написал то же или почти то же самое. И во всех его арканах, то есть таинствах, меньше всего сообразного с католическими и лютеранскими воззрениями и больше всего с православными преданиями. А православия, говорю, он не знал ми русского, ни византийского, не был знаком не только с Житием Василия Нового, но даже и с важнейшими писателями православной церкви — Василием Великим, Григорием Богословом и другими». — «Что ж из всего этого?» — спросил я. «А то, — отвечал он, — что в преданиях вашей веры правды гораздо больше, чем в воззрениях нашей». Это было сказано в пору самого сильного увлечения его сведенборгизмом.