Вслед за войной (Кондурушкин)/Покорённый город

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Вслед за войной — Покорённый город
автор Степан Семёнович Кондурушкин
Источник: Кондурушкин С. С. Вслед за войной. — Пг.: Издательское товарищество писателей, 1915. — С. 204.

Получив из канцелярии генерал-губернатора Галиции телеграфное разрешение, 26 января я выехал во Львов. Вагон наш беспересадочный, Петроград—Броды, очень изящен, чист и удобен, по образцу вагонов международного общества, а билеты — прямое сообщение до Львова. На Львов едут офицеры и врачи, жёны чиновников и военных, сёстры милосердия, купцы. Представлялся Львов где-то далеко, «за границей», и с трудом соглашаешься с картой, что от столицы этот город не дальше Киева, и не верится, что будем там на другие сутки в полдень.

Ехать удобно, только курят очень. На правила и надписи в коридорах не обращают внимания. Врач, в эполетах статского советника, попал в отделение для некурящих. Волновался, ходил куда-то по начальству, бранился:

— Хамьё! Ну уж это дудки! Я буду курить…

И одна дама сердилась, долго не могла успокоиться. Была она недовольна, кажется, верхним местом, ходила по коридору и говорила о том, что едет проливать кровь, а не на прогулку как некоторые, потому имеет право рассчитывать на внимание и удобства.

Поинтересовались некоторые из нас потом, в каком именно смысле она едет проливать в Галичине кровь? Оказалось, — у неё там муж в штабе корпуса, и она едет его повидать. А в общем дама милая, обходительная, только вот с первых слов она не могла найти в вагоне подходящего тона.

Проезжая по России, нетрудно заметить, что теперь люди внимательны к словам других. А в начале войны говорили неудержимо и страстно. И не новое, а то, что прочитали в газетах, то, что и в газетах-то было повторено десятки раз, — повторяли. Так бывает с пьяным: говорит, повторяет то, что слушающему известно, и сознаёт, что говорит не новость, а всё-таки говорит. Ну вот, что Германия ошиблась в Бельгии, не ожидала выступления Англии, ошиблась в Италии, что в России все единодушны, и англичане — настойчивая нация, — об этом почти каждый собеседник вам рассказывал, почти каждый писатель писал до самых последних дней. Знали, что об этом высказаны уже все слова в первые же дни по объявлении войны, а писали, и говорили, и полагали, что говорят новое… Величина событий не сразу вмещалась в сознании. И только теперь немного если не поняли, так привыкли к тому, что происходит на земном шаре. А привыкнув, стали способны слушать и рассуждать.

В Бродах были утром. Там стояли поезд узких австрийских дорог и вагоны австрийские. Нас пересадили по номерам наших плацкарт, вагоны заперли, и жандармский ротмистр пошёл проверять документы. В Галичину пропускались только те, у кого было разрешение на проезд. Высадили жену врача и ещё каких-то двух женщин, двух юношей. Они ходили по платформе и с завистливой тревогой смотрели к нам в окна.

На первый взгляд Галичина — та же южная Россия. Те же лица мужиков, те же хаты и та же степная, слегка взволнованная равнина с перелесками. Ледяной наст сверкает на солнце синей полосой. Больно смотреть на далёкие отроги Карпатских гор. На станциях русские солдаты и жандармы, новые русские надписи, только вокзальные постройки выглядят чуждо. Чужие паровозы и бесконечные цепи вагонов на запасных путях.

К Львову подъезжали с лёгким волнением — у каждого своё. А меня волновало и интересовало увидеть покорённый город — какой он? Величественный железно-стеклянный свод львовского вокзала, кажется, второго по величине во всём мире, десяток извозчиков на площади, и уж все заняты.

Нужно было полчаса ждать, пока приехал из города на широких крестьянских санях медлительный галицийский мужик и потащил в синих сумерках по улицам. Вокруг домов и храмов крутились вихри морозной метели. Зажигались редкие фонари, и зябкая польская толпа, танцуя на обледеневших тротуарах, разбегались по домам и ресторанам. Уверенно и тепло, в полушубках, руки в карманы, ходили с обветренными лицами офицеры. Останавливались на углах, не зная в чужом городе путей, одиночные солдаты. Гул автомобилей, грохот повозок, отряды войск и толпы пленных австрийцев, высоких и синих как журавли.

Весь следующий день я намеренно никого не искал увидеть, а, встретив в гостинице знакомого, старался, что бы он меня не заметил. Я одиноко ходил, смотрел и слушал.

Если бы можно было найти такого человека, который ничего не знает о европейской войне, не понимает ни одного из здешних языков, а имеет только способность видеть и наблюдать, и поставить его на улицах Львова, — он сразу сказал бы, что это — странный город. И, может быть, через час он в некоторых общих чертах узнал бы страшную правду великих событий.

Утром в гостинице я сходил по лестнице, устланной красным сукном. Несколько раз в стенных зеркалах я видел свою фигуру и слегка пугался встрече с этим каждодневным своим знакомым: я боялся, что он помешает уединению моих первых впечатлений… Весело рассыпался по лестнице горох звонков домашнего телефона. Бегала прислуга, и портье внизу почтительно снял австрийское кепи. Качнулась бесшумно стеклянная дверь, вошёл с улицы полицейский, русский Иван из Рязани. Был он чуть-чуть смущён, хотел снять картуз и не снял. Портье с лёгким испугом шагнул к нему навстречу.

— Пожалуйста, тут надо… тово…

— Это на улице?.. — догадался портье. — Так так, пане, тотчас уберём… Немножко потаяло.

— Пожалуйста! — приложил полицейский к козырьку руку и вышел на цыпочках.

Я никогда не слыхал от полицейского такого смущённого тона в разговоре со швейцаром. Так, конфузясь, говорят русские мужики с незнакомой барыней. И швейцар испугался, точно ожидал чего-то важного, а оказалось — очистить тротуар.

В столовой почти пусто, только за одним столиком сидели два господина, говорили, мешая русскую и польскую речь. Ходила розовая, с кукольным лицом, девушка, да высокий, худой, встрёпанный хозяин-поляк курил толстую папиросу.

— Прошу, пане[1], как теперь блины? — спрашивает он гостей.

— А блины очень просто: масленица, вот и блины! — объясняет гость.

— А долго ли едят?

— Если кто хочет — хоть круглый год, отчего же!..

— Ну, та я не вем! Чтобы не было смэшно![2] Я объявлю — у меня блины, а их уж не едят. Чтобы не было смэшно…[3]

Подсел ко мне какой-то старик и шёпотом пояснил, что хозяин столовой — доктор прав, помещик; его жена — музыкальная дама, теперь подаёт гостям кушанье, а девушка — учительница. Ничего не поделаешь, война!

Я хожу по улицам. Надписи на польском языке, тиснёные на мраморе и граните, выпуклые — жёлтым стеклом и фарфором, надписи золотом, серебром и бронзой. Среди этих прочных, несмываемых дождём, — русская вывеска торопливая, на полотне, на доске.

Зашёл в тихий переулок. Чистые, плотной стеной друг к другу пристроенные дома, двери молчаливы, окна безлюдны. И мне почему-то кажется, что за стенами совсем нет людей. Облупилась на гладкой стене штукатурка, загнулся прут железной решётки. Тот, кто строил и убирал эти дома, наверное, не допустил бы такого беспорядка, если он дома, здоров и нетревожен.

Под обрывками бумажных реклам я вижу остатки громадного объявления на русском и польском языке, 23 августа. «Приказ № 2. Никто не имеет права брать в магазинах, складах, у частных лиц города Львова имущество, вещей, лошадей, скот или что-либо иначе, как за деньги. Предметы, подлежащие реквизиции, указаны мною и будут распределяемы реквизиционной комиссией под председательством офицера, заседающего в городской думе. Львов, 23 августа—4 сентября 1914 года, военный губернатор полковник Шереметьев». Это было на второй день после занятия Львова русскими войсками. Все тогда волновались, покоряющие и покорённые. Даже число нового стиля обозначено неверно в этой суматохе. Объявление напечатано вершковыми буквами, чтобы люди, ошалевшие от жуткой тревоги, не пробежали мимо, заметили, прочитали и успокоились.

Из разных мест города доносятся многоголосые гулы солдатских песен. Дорогу мне перегородила длинная, серая колонна войск. Идут в ногу, пошевеливая острой щетиной штыков. Колонна слишком длинная, чтобы петь одну песню. Впрочем, это и не песни, а тысячеголосый музыкальный гул. Только у крайнего солдата и то больше по движению губ широко открытого, кричащего рта я могу разобрать:

«Пакида-аим край родной,
Мы идём все смело в бой»…

Удаляется это место колонны, уносит с собой и песню, и как шум новой музыкальной волны слышится:

«Ани е-эдут мар-ширу-уют,
Промеж собой говорят»…

Из-за угла, вперерез этой колонне, идёт новая и как свой особый запах несёт новую музыку многоголосой стихии.

В бывшем наместничестве Галичины помещается теперь генерал-губернаторство. Четырёхэтажная постройка, архитектура без украшений, но приятной простоты, только в средине слегка выдались колонны. На верху золотыми буквами написано: C. K. Namiestnictwo[4]. У подъездов часовые, полицейские. Прибывали на автомобилях, извозчиках, шли озабоченные, торопливые люди… Мне ничего там не нужно, сегодня не нужно. Но я зашёл из любопытства.

На мраморной лестнице мне любезно поклонился встречный старый поляк. В приёмной толпились просители: дамы, военные, униатские и православные священники, купцы, актёры, учители, поляки, русские, евреи. Все напряжены, потны, взволнованы. Всем надо спешно удостоверение, разрешение, пропуск. Здесь узкая дверь, где власть при помощи бумаги совершает отбор общения между Россией и Галичиной. Вышел с пачкой бумаг молодой, подобранный офицер и с юношеской строгостью в лице оглядел просителей. Вскочили, окружили его. Отчётливыми жестами он молча раздавал бумаги, называя фамилии. Когда пошёл, ожидающие облепили его плотной кучей как пчёлы матку.

Удаляясь от средины города, я незаметно поднялся к Высокому замку, кургану Люблинской Унии. Обходя по кругу, с этой высоты можно видеть весь Львов.

Теперь всё засыпано глубоким снегом. Только вокруг кургана и по площади Высокого замка расчищены дорожки; можно обойти кругом и спиральной тропой взобраться на вершину кургана, где воткнут шест.

В тон городу гудели на ветру голые ветви берёз. Изредка в этот гул новым звуком вплетался шепелявый звон церковных колоколов. Где-то раздавались ружейные выстрелы. В неровной котловине вокруг Высокого замка запал Львов. Чёткая лепка улиц, громады отдельных зданий, точно вылиты из бронзы храмы, костёлы. А дальше за городом тёмными полосами протянулись по снежным полям железные и шоссированные дороги.

Я одиноко ходил в белых снежных траншеях, не особенно наблюдая направление дорожек. Низко двигались холодные облака; кругом пёстрое поле, изрытые войнами и укреплениями холмы, мутные дали; внизу гудит озябший, потревоженный город. В душу пахнуло чувство исторического неуюта человеческой жизни: были здесь русские, татары, поляки, немцы, снова русские… Теперь мы завоеватели, остальные народы чувствуют себя неуверенно и покорно.

Мне хотелось в эти минуты быть ласковым с покорёнными, чтобы они не подумали, что я возгордился. Нет, даже в завоевании я ощущаю общечеловеческий неуют на земном шаре, потому я великодушен. Но здесь нет людей, чтобы я мог оказать им ласку. Да я же и заплутался! Шёл к кургану, сделал круг и очутился снова около приметной скамьи.

Вот хорошо, навстречу идут господин с дамой, поляки. Как только мог ласково, я спросил, — где дорога? Поляк не понял или не расслышал, торопливо выдвинул к моему лицу красное ухо с толстой, багровой мочкой.

— Как, пане?

— Дорога куда? На курган дорога?!

Господин с дамой всполошились, начали показывать.

— Просто! Потом вправо.

У дамы крикливый голос; в малокровном разрезе губ неприятно блестела золотая пломба, и вообще они оба суетливы. Я поспешно отошёл и стал взбираться на курган.

Он очень высок, бока выложены камнем, средина засыпана землёй. На верхушке лазили солдаты, глядели вдаль, уносясь мыслью на родину.

— Высоко залез, а Тульской губернии не видно, — сказал один, усмехаясь и подтолкнул товарища локтем.

Принимая меня за поляка, он другим голосом спросил:

— А что, пан, к чему эта гора насыпана?

Говорю — не знаю.

— Ах, вы русский? — говорит он, и голос его стал обычный, тот, каким он говорил с товарищем. — Видать уж, ему надо было, — такую гору насыпал!.. Сколько трудов положено!

Они спускались, и я слышал их задумчивый разговор:

— Хороший город. Дома богатеющие! Гоже-ба удержать… Только, говорят, земли здесь мало, уж вся запахана, здешнему народу не хватает.

При спуске на снежной тропе я встречаюсь с офицером. Тропа, правда, неширока, но, отвернув плечо, легко можно разминуться. А офицер встал совсем на сторону, даже полы шинели рукой прижал, даёт дорогу. Я благодарен ему, но внутренне радостно смеюсь над собой и над ним: вероятно, он счёл меня львовским жителем и тоже хочет быть «великодушным завоевателем».

Вечером я сидел в гостиной известного во Львове общественного деятеля. Было ещё двое гостей. Разговор вокруг событий войны. В средине разговора хозяин восклицает:

— Вот живёшь изо дня в день, и будто ничего, по-прежнему. А, ведь, что происходит, Боже мой! Когда глаза закроешь, ум мутится. Кажется, откроешь глаза, и не узнать человеческого мира.

Он, действительно, закрыл лицо ладонями, потом открывается и обводит нас разбегающимся взглядом. В раме седеющей бороды лицо его стало пунцовым, а глаза затуманились. Может быть, он не узнаёт нас?

— Кто мог думать ещё в июле месяце, что, вместо австрийского наместника Бобржинского, здесь будет русский Бобринский, а вместо австрийских — русские полки!

Но чувствуя, что слова и в малой доле не выражают тайны новых ощущений, он приглашает гостей пить чай.

Примечания[править]

  1. польск. Proszę, panie — Пожалуйста, пан. Прим. ред.
  2. польск. Tego nie wiem! Żeby nie było śmiesznie! — Ну, этого я не знаю! Чтобы не было смешно! Прим. ред.
  3. польск. Żeby nie było śmiesznie. — Чтобы не было смешно. Прим. ред.
  4. польск. Cesarsko-Królewskie Namiestnictwo — Императорско-Королевское Наместничество. Прим. ред.