Встреча с Леонидом Леоновым
[править]Рабочая комната Леонова почти такая же, как в старом доме, где я впервые встретился с ним по приезде в Москву. Голые стены, скупая обстановка. Ни кресел, ни диванов. Здесь только самое необходимое: две маленькие этажерки, два стула и небольшой столик, который стоит удобно прилаженный к окну, как станок. Как и в первый раз, меня поражает его необыкновенная опрятность в отсутствие "поэтического беспорядка, свойственного писательским столам. Ни книг кипами, ни бумаг. Аккуратненько лежат сбоку две небольшие тетради, стоит; граненый стакан с ручками и карандашами и неожиданный пузырек из под духов, наполненный чернилами.
На окне два небольших кактуса. Это образцы его большой коллекции. В следующей комнате они расставлены в ряд на подоконнике широкого окна и в небольшой комнатной оранжерее. Их около 70-ти различных видов. Они ежатся в глиняных горшочках или чайных чашках. Кактусы — его очередное увлечение. Года полтора назад он еще был в пылу увлечения фотографией. Леонов устраивает себе время от времени такие отдушины, чтоб отдохнуть от литературы, рассеяться. Меня несколько смущает и удивляет эта склонность к экзотике.
А почему именно кактусы?
«Вы знаете, они меня заинтересовали своим причудливым уродством, или, если хотите, своеобразной красотой. И потом, живучесть какая. Поразительная живучесть!..»
И Леонов с увлечением начинает говорить об этих экзотических растениях,
О гигантских размерах, которые они принимают, об отдельных особенностях каждого, из видов.
Перевести разговор на литературную тему с Леоновым очень легко. Из многих попутчиков он, как будто, наиболее остро переживает актуальные проблемы советской литературы. Я предупредил его о цели моего посещения и сказал, что мне хотелось бы выяснить некоторые вопросы, связанные с ого последним романом «Соть».
«Соть» отучает какую-то новую линию в вашем творчестве. Чем определяется этот переход и каковые были его основные трудности?
«Прежде всего я боюсь всякой схематизации. Писателя надо рассматривать в процессе его роста и поспевания за временем. В этом смысле „Соть“ отмечает, конечно, новый этап. Проблемы, стоящие передо мною и перед нашей действительностью в момент работы над „Барсуками“ или „Вором“ были совершенно другие. Однако, органическая спаянность между ними остается. Оставим в стороне „Барсуки“ и будем говорить только о последних двух вещах. При поверхностном рассмотрении может показаться, что „Вор“ выпадает из общего комплекса волнующих меня сейчас проблем и оказался в стороне. Но это не так. Я самомнением не страдаю и смешно бывает говорить, что писателя не поняли. Но с „Вором“ такое именно недоразумение произошло. Он, по-моему, превратился в скандал в благородном семействе. Правда, в „Соти“ я впервые заговорил о коллективной душе. Это одна из попыток подойти к проблеме производственного романа. В нем появляется строительство, стеклянный завод и отмечается уже врастание нового быта и нового коллективного начала. Поэтому я и построил свой новый роман в многоплановости, отвечающей большой тематической насыщенности и развернутому массовому действию. Но вопрос о культурной реализации, не перестающий меня волновать, поставлен и здесь и там с одинаковой остротой. Разница между ними определяет тот огромный пробег, который мы совершили с 1917 г. Если Митька из „Вора“ ставит вопрос о культурной революции примитивно и выражает ее упрощенно, то это потому, что я в нем самом хотел воплотить стихийное начало человеческих страстей, и отобразить отдельные стихийные явления нашей революции. В „Соти“ же, вопрос становится о необходимости овладения стихией. Желания у Митьки были самые эгоистические и, удостоверив их, он не знал, чего ему дальше хотеть. Это и определяет узость его кругозора и отсутствие культуры. Он в детстве мечтал о шоколаде и благодаря революции его получил; он мечтал поспать в царской кровати и желание это сбылось. А дальше что? Вот тут то и сказалась драма его внутренней пустоты, драма культурного роста. По тому времени вопрос о культуре или ее преемственности ставился мной с некоторой горечью или сожалением. Сейчас же в „Соти“ Виссарион и Увадьев совершенно по-другому подводят нас к проблеме овладения стихией, и к проблеме, культуры. Они выносят ее за предела личных интересов. Вспомните, что Виссарион заговорил даже о каком-то умственном империализме, с которым надо бороться. Он призывает к борьбе со старой культурой. „…Все эти Гомеры и Шекспиры правят нами, — говорит он, — сильнее любых тиранов. Человечеству ничего не остается, как все забыть и начать сначала“. Это начинание сызнова, этот вопрос о рождении нового человека, для которого только открылся мир и он все вещи стал называть по-новому, это, конечно, значительно отличает „Соть“ от предыдущих моих вещей. Говоря словами того же Виссариона, мы теперь понимаем, что вчерашняя буржуазная культура была культурой „величайших мерзавцев, безумных завоевателей и лукавых праведников?“ — и что пролетариату дано сейчас не воспринять ее механически, а творчески преодолеть».
-- Но не кажется ли вам, что упреки, сделанные в отношении «Вора», были основательны и что тогда над вами довлели еще традиционные психологические приемы и влияние Достоевского?
«Вопрос психологического анализа — вопрос очень сложный. Я лично думаю, что нельзя заменить психологию рефлексологией. Пока будет жив человек; он будет как-то по-своему, индивидуально переживать, чуствовать, ощущать. Анализ этих переживаний для писателя не только закономерен, но необходим. Он дает ему ключ для понимания человеческой сущности».
Искание человеческой сущности легко приводит ко всякой метафизике. Вопрос не в самом психологическом анализе, а в нашем подходе к нему. Психологизм, идущий от Достоевского и развиваемый в современной литературе, предполагает какую-то величайшую замкнутость и оторванность а с другой стороны, несомненную статичность.
Конечно, конечно!… В этом именно заключались основные трудности перехода от «Вора» к «Соти». В этом основа писательской драмы нашего времени. Есть какой-то разрыв между его внутренним ростом и его мастерством. Мастерство не только не поспевает за временем, за головокружительным бегом событий, но не поспевает за восприятием их самим писателем поскольку он не только обозреватель, а участник этих событий. Это потому, что произошло невероятное превращение и что для многих из нас Октябрьская революция произошла как-то сразу. Вещи, которые сейчас надо делать, должны делаться сильными людьми. Для нас, советских писателей, вопрос о чем писать, решен. Да его и решать не надо было. Каждая актуальная проблеме, выдвигаемая советской действительностью приобретает колоссальное значение. Она не только расширяется до масштабов всесоюзное значения, распространяясь естественно на шестую часть света, но принимает буквально мировое или общечеловеческое значение, как опыт строительства социализма, без которого человечеству не спастись. Из литературы занимательной мы должны превратить наше мастерство в действенный сектор. Мне даже кажется, подчас, что нужно было бы создать нечто вроде ВСНХ литературы. Возвращаясь к вопросу о психологическом анализе, я и говорю, что его надо было бы в корне изменить. Учиться у Достоевского не мешало. Он был все-таки великим знатоком человеческой души. Но мы не можем уже сейчас писать ни как Достоевский, ни как Золя, ни как Бальзак или другие корифеи западной литературы. Вот почему, я не очень благоволю к современным писателям Запада. Им не хватает голоса. А голос нужен крепкий, сильный. Не надо, конечно, горланить и не надо яркости и пестроты красок. А чтоб в голосе был четкий, ясный тембр, а в красках полновесная выразительность цвета. Заниматься пространными протокольными описаниями, как у Достоевского, у Золя, у Тургенева никак нельзя. Ни у нас, ни у читателя нет для этого достаточно времени. Мы должны писать эссенциями. Бели бы Достоевский принес в какую-нибудь редакцию «Записки из подполья», — то ему любой редактор мот бы с полным правом сказать: «Сократите, Федор Михайлович, уж очень длинно». Современный писатель переходит в какой-то степени к моменту коллективного творчества. Он привлекает к участию в нем самого читателя. Он дает ему материал для творческой фантазии. Это не старый прием символистов, сводившийся к различной интерпретации символа, а реальный, действенный показ событий, в которых читатель сам устанавливает закономерность развития и их психологический стержень. Быть может нам надо было в этом смысле даже разучиться писать, чтоб все начать по-новому, но, к сожалению, тут есть большое опасение. В таких случаях всегда появляется бойкий Кирсанов, который превращает поэзию в цирковое дурачество и ловкость рук".
Отбросим обычные упреки в стилизации и подражании Ромизову. Это не по существу. Можно скорее говорить о влиянии Лескова, которое у нас несомненно было и которой постепенно изживается. Но вы не можете отрицать из лишней орнаментальности в ваших старых и новых вещах.
«Не могу, сказать, чтоб я нашел разрешение новым формальным проблемам, стоящим перед современной литературой. Я боюсь упрощенства и поэтому ищу более усложненные формы, которые подчас не видны простым глазом. Я опять буду говорить о писательской драме. Мы несем на себе тяжесть веков, тяжесть знаний. Мы знаем историю Сирии, Вавилона, Египта, историю исчезнувших культур и цивилизаций… Мы слишком много знаем. Мы не можем от этого целиком освободиться и это нас угнетает. Я с любовью пишу о человеке, как мой герой Увадьев, в „Соти“, который ничего не знает и воспринимает мир по-новому, в его материалистической сущности; он стоит обеими ногами на земле, не подымая глаз в поднебесную высь и не копаясь в мистических тайнах. Уже в „Соти“. а еще больше в законченной мной повести „Саранча“, которая скоро появится печати, я хотя и робко, но уже по-другому подошел к психологическому анализу, стараясь освободиться от статичности и дать его в более действенном динамичном развороте. Трудность заключается в том, что мы должны давать все, в чистом, сыром виде. Стендаль, писал вещи, рассчитывая на сто лет. Мы же пишем на год, максимум на пять. И этого мы тоже боимся, несмотря на то, что перед нами, развивается такое большое искусство, как кино, которое почти каждый день умирает и каждый день возрождается. Это не мешает ему, однако, создавать подлинные шедевры. Следующее за нами поколение придет из гущи пролетариата и будет писать лучше по-другому. Но они не смогут не воспользоваться нашим материалом. Быть может им даже завидно будет, что они оказались недостойными жить в такое замечательное время, как наше. Не нужно поэтому рассчитывать на историю, а жить сегодняшним днем, участвуя в строительстве нашей жизни и нового быта».
— А как вы относитесь к социалистической реконструкции и какова должна быть роль в ней писателя и писательских организаций?
«В революционную эпоху не быть революционером — это значит оказаться мракобесом. Вне реконструкции не может быть новой литературы. И писатель должен в ней непосредственно участвовать. Не потому, что обращение ЦК относится к нему, как ко всякому гражданину СССР, а потому, что к ному именно она, относится в первую голову. Не участвуя непосредственно в реконструкции, он может оказаться захлестанным жизнью. О чем он будет писать и кто его читать будет? Литература не может быть комнатной. В одиночестве всякий человек беднеет, а от общения с коллективом он обогащается. Каждый новый человек, новая встреча, дает ему новую гамму переживаний, наталкивает его на новые наблюдения и размышления. Это его творческий материал. Чем шире будет этот круг общений, тем разнообразнее будут его наблюдения. Но одних наблюдений мало. Надо участвовать в самой жизни, в нашем реконструктивном творчестве, чтоб нутром его почувствовать, переболеть всеми его болезнями и пережить все его трудности, успехи, достижения…. Я удивляюсь, что писатели не привлечены более активно в работу реконструкции. Для писателя это вопрос жизни или увядания. Писателям надо выезжать чаще, из Москвы, ездить на заводы, приобщаться к жизни колхозного движения, но не только в Качества сторонних наблюдателей. Роль наших писательских организаций заключается в том, чтоб планировать эту работу к направлять писательскую массу во всех углах нужны культурные силы или просто грамотные люди. Роль писательства должна быть совместима о такой, активной общественной работой. Я ездил недавно с бригадой по Туркмении. Эта поездка меня обогатила внутренно. Это новое дыхание жизни. Я окунулся в какой-то водоворот. Помимо отдельных очерков, которые я напечатал, Туркмения дала мне материал для моей новой повести „Саранча“. Многие писатели не отдают себе отчета, что вопрос о реконструкции выходит далеко за пределы <испорчено> значения. Это вопрос о борьбе двух концепций, о борьбе двух миров: старого и нового, и что отказ от этой борьбы является дезертирством».
— Кстати, ваша, склонность к философским обобщениям во многих ваших вещах наводит меня на мысль об огромной роли мировоззрения в литературном творчестве.
«Нельзя отрицать большого значения мировозрения. Вы знаете, что я выходец из крестьянской семьи. Я не буду говорить о моем участии в революции. Об этом неоднократно писали и я сам и другие. Я учился в 3 Московской гимназии и ее окончил. Я оказался на полпути, поскольку в университет не попал. Над выработкой мировоззрения мне пришлось работать самому, а вы понимаете с какими это связано перебоями и трудностями. А в университет меня не приняли по совершенно непонятным причинам. Но одна из них, как это ни странно, оказалась очень забавной. Меня срезали на экзамене по русской литературе. Еще более смешно; то, что я должен был говорить о творчестве Достоевского и именно на этом и срезался. Не сумел об’яснить социальной значимости его творчества. Я поэтому проделал всю университетскую учебу у себя на дому. Естественно, что мне трудно было без руководства овладеть строгой философской теорией. Я, конечно, материалист. Овладение мировоззрением проходит красною нитью через все мое творчество. Там вы найдете ее извилины и перебои, промахи и ошибки, поскольку в самом творчестве росло мое собственное самопознание».
— А у кого из классиков вы учились?
«Раньше всего у Гоголя, а потом у того же Достоевского, на котором по иронии судьбы я срезался. Затем я очень многим обязан Максиму Горькому».
-- Кто из современных писателей вас больше всего интересует и кого вы цените из пролетарских писателей?
«Видите ли, я связан с определенной писательской средой и поэтому не особенно внимательно могу следите за всем движением пролетарской литературы.
Разрешите мне поэтому от прямого ответа, относительно пролетарской литературы, уклониться. Однако, очень ценю Фадеева и Либединского. Тут надо было бы снова вернуться к вопросу о психологическом анализе, который снимает таксе огромное место в споре о творческом методе и в котором попутническая литература еще не сказала своего последнего слова. Но сейчас же не стоит его снова заострять. Из писателей, за которыми более внимательно слежу, назову Федина, Бабеля, Олешу».
— А каковы, по вашему, перспективы нашей литературы и что нужно писателю?
«Я верю в огромное будущее нашей литературы в силу ее роста от попутнического к пролетарскому руслу. Я верю в возможность широкого параллельного их развития и в конечное их, быть может, скрещение. Пророчествовать или легко или очень трудно. Потенциальные возможности у нас огромные. А относительно того, что нужно писателю, я вам могу твердо сказать. Я сегодня уезжаю в Балтфлот на маневры. Вот это и нужно, всем. В Красную армию, во флот, на фабрики, заводы» в колхозы, распластаться на всю ширь нашего Союза, вот что нужно писателю для роста и оздоровления нашей советской литературы".
Через два часа поезд уходил в Ленинград. Леонов стал собираться в дорогу. Разговаривать уж было некогда. В его репликах с домашними чувствовалось радостное волнение. Он готовился к большому делу.