Ф. М. Достоевский. В забытых и неизвестных воспоминаниях современников
С.-Пб., «АНДРЕЕВ И СЫНОВЬЯ» 1993
Автор воспоминаний — сын художника Павла Александровича Брюллова (1840—1914), профессор-искусствовед (он автор книги «По пути в музей». Л., 1929) Борис Павлович Брюллов (1882—1940).
И мелочи о великих людях бывают интересны. Особенно если они характерны. Тем более, что они теряются, уходят вместе с тем, как уходят живые современники этого человека, видевшие, знавшие его, разговаривавшие с ним, и сам он превращается уже из живой современной фигуры в некое «переживание», своего рода «отвлечение». Вот почему я рискую поделиться с читателем рассказом о характерной встрече с Ф. М. Достоевским, слышанным мною от моего ныне покойного отца, художника Павла Александровича Брюллова[1]. Произошло это во второй половине 70-х годов у известной женщины-математика С. В. Ковалевской1 и ее мужа Влад. Онуфр. Ковалевского, известного русского палеонтолога и геолога[2].
Отец мой пришел к Ковалевским вечером и застал там Достоевского и еще одного — молодого индуса, приехавшего из Индии с тем, чтобы познакомиться с европейской культурой. Больше никого и не было. Индус, образованный молодой человек, знавший европейские языки — английский и французский, собирался ехать в Западную Европу, и Достоевский по этому поводу стал развивать свои взгляды на относительную роль европейских рас и наций в культурном творчестве. Смысл его речи сводился к тому, что творцами-изобретателями в Европе были только романские нации, немцы же ничего не создали своего нового, а были только перерабатывателями и комментаторами того, что сделали романцы. Разговор перешел на конкретные примеры, на художественное творчество. И тут, характерно для Достоевского, конкретные явления приняли размеры громадных символов. «У греков, — говорил он, — вся сила их представления божества в прекрасном человеке выразилась в Венере Милосской, итальянцы представили истинную Богоматерь — Сикстинскую Мадонну, а Мадонна лучшего немецкого художника Гольбейна? Разве это Мадонна? Булочница! Мещанка! Ничего больше!..» Взяли пример из литературы. «Позвольте, а „Фауст“ Гете, разве это не оригинальное проявление, запечатление в одном фокусе глубокого творческого немецкого духа?» — сказал кто-то. — «Фауст» Гете? Это только переживание книги Иова, прочтите книгу Иова — и вы найдете все, что есть главного, ценного в «Фаусте». — «Позвольте, — возразил мой отец, — но в таком случае и Сикстинская Мадонна есть тоже переживание античности, античного представления красоты…» — «Как! В чем же вы это видите?!» — «Да во всем, во всей трактовке, в каждой складке драпировки»… Надо же было произнести это злосчастное слово. Что тут сделалось с Достоевским! Отец мой от слов переходил к изображению. Достоевский вдруг вскочил, схватился руками за голову, побежал, лицо его исказилось, и он только с каким-то негодованием и ужасом стал повторять: «Драпировка!.. Драпировка!.. Драпировка!..» Я прямо думал, что с ним припадок будет, говаривал отец. Все притаили дыхание. Но Достоевский сел и замолчал вовсе, перестал разговаривать, а вскоре и ушел. Отец мой, как художник, подошел к оценке картины с формальной точки зрения, а для Достоевского такая точка зрения, особенно в вопросах, связанных с религией, в которых он жил нутром, была совершенно неприемлема. Для него невыносима была мысль, что в Сикстинской Мадонне можно говорить о какой-то драпировке. Поэтому он и пришел в такое неистовое бешенство, услышав это слово, что отец мой, весьма упрямый спорщик, много лет спустя вспомнил: «Но, какое у него было лицо, когда он повторял это: „Драпировка!.. Драпировка!..“»
ПРИМЕЧАНИЯ
[править]Печатается по журналу «Начала», 1922, № 2. С. 264—265.
1 О дружбе Достоевского с С. В. Ковалевской и ее сестрой А. В. Корвин-Круковской см. в кн.: С. В. Ковалевская. Воспоминания и письма. М., 1961.