И.А. Хлестаков
I
[править]Недавно он перевел Шелли. Не хотел, но говорят: пожалуйста, братец, переведи что-нибудь. — Пожалуй, изволь, братец. И тут же в один вечер, кажется, все написал, всех изумил. «У меня легкость необыкновенная в мыслях». И выпустил (не у Смирдина, а в «Знании»): Полное собрание сочинений Шелли, в переводе К. Д. Бальмонта.
Обличать неточности перевода? Это не нужно и скучно. Напротив, лги, сколько хочешь, но, ради Бога, не говори правды. Не говори твоей правды про Шелли, ибо правда твоя — это «лилейная шейка», это — «не стул, а трон», это — «ангел души моей», это — «пламя в груди», это — безнадежные аксессуары канцелярского романтизма, за которыми так явственно слышатся «удивительные штосы», «пентюхи» и «лабарданы».
Стоит Шелли сказать: лютня, lute, Бальмонт говорит: «рокот лютни-чаровницы» (619, 186) [Первая цифра в скобках указывает стр. английск. изд. The poetical Works of Percy Bysshe Shelley, with Memoir, Explanatory Notes etc. London, James Finch and CI; вторая цифра — страницу первого тома перевода К. Бальмонта]; забота, care, у Бальмонта превращается в «безбрежное страданье» (505, 203); небо, sky, в «лазурные высоты» (444, 101); женщина, woman, в «женщину-картину» (500, 213); листья, leaves, в «пышные букеты» (507, 179); печаль, sorrow, в «томительные муки» (504, 191) или в «ненастную мглу» (495, 188). Если у Шелли звезды, то у Бальмонта «яркие звезды» (532, 153). Если у Шелли «очи», то у Бальмонта «яркие очи» (526, 138). Взор, конечно, становится «лучистым взором» (532, 153). Сон тоже «лучистым сном», а иногда и «роскошной негой». Трон, конечно, делается «пышным троном» (623, 201). Месяц, конечно, «бледным месяцем», который, конечно, «несмело сверкает» (439, 1). Звук — «живым сочетанием созвучий» (505, 203). Грудь — «горячей грудью» (505, 13), а душа красоты — «роскошной грудью» (442, 99). Резеда — «нежной резедой» (503, 176); пение — «гармоничным пением»; роза — «светлой розой» (507, 179); довольство — «царственным счастьем» (515, 60); эмблема — «светлоликим символом», а здоровье — «блаженством» (503, 176).
«Лилейная шейка» всюду. Говорит Шелли о Наполеоне (Written on hearing the News, 532, 183). Ну как Бальмонту не воскликнуть: «роковой герой!» Говорит Шелли о брачной ночи (Bridal song, 529, 194). Ну как Бальмонту не подсунуть «слияния страсти», «изголовья» и «самозабвенья»! Шелли поет «Гимн Духовной Красоте» (523, 17), а Бальмонт до того украшает его своими словами: «лохмотья нищеты», «счастья сладкий час», «в восторгах цепенея», «травы могилы», «семья надежд», «прекрасный дух», что порою думаешь, что уж не это ли стихотворение написал он в альбом Марье Антоновне Сквозник-Дмухановской. В «Мимозе» Шелли упоминает о соловье (444, 101), ну как Бальмонту не добавить:
Как будто он гимны слагает луне.
Шелли упоминает молнию в стихах о Наполеоне (532, 183), Бальмонт находит, что этого мало для Марьи Антоновны:
… И молний жгучий (!) свет (!)
Прорезал в небе глубину.
И громкий смех ее, родя (!) в морях (!) волну (!).
Марье Антоновне, несомненно, не понравится образ Шелли: ветер вымел с широкого неба каждое облако, затемнявшее закатный луч (440, 7). И вот у Бальмонта:
Горит (!) закат, блистает (!) янтарями (!),
Чуть (!) дышит (!) ветер, облачко гоня (!).
Так это вы были Брамбеус? Как хорошо написано! Еще бы не хорошо, если закат блистает янтарями, если соловей слагает гимны луне, если Наполеон — роковой герой, если у молнии свет — жгучий, если в сладкий час счастья любовники, цепенея в восторгах роскошной неги слияния страсти и внимая рокоту лютни-чаровницы, приникают к изголовью.
Нехорошо пишет Шелли: «Год умер. Осиротевшие часы, придите и плачьте. Нет, он только спит: смейтесь, веселые часы» (508, 170).
И как ловко выходит это самое у Ивана Александровича:
Идя (!) медлительной (!) стопой (!),
Собрались (!) месяцы (!) толпой (!),
И плачут: умер старый год,
Увы! он холоден, как лед (!), --
Лежит в гробу декабрьской (!) тьмы (!),
Одетый саваном зимы (!);
………………………………….
Мгновений (!) светлый (!) хоровод (!)
Поет, смеясь: не умер год, --
Мерцаньем инея облит (!),
Он только грезит, только спит.
………………………………….
И вот туда, где дремлет год,
Кортеж (!) загадочный (!) идет.
Нехорошо пишет Шелли: «В тайный час отягощенную любовью душу царевна ласкает в башне замка музыкой сладостной, как любовь, переполнившая ее обитель». И как хорошо у Бальмонта (119):
Так прекрасной (!) девы, --
Точно в полусне (!), --
Сладкие напевы
Льются (!) в тишине.
В них — красота (!) любви (!), в них — светлый (!) гимн весне (!).
Шелли почему-то скупится на слова, сжимает их. А Бальмонт щедр и добр. Где у Шелли зимний сучок, wintry bough, там у Бальмонта (стр. 211):
Средь чащи (!) елей (!) и берез (!):
Кругом (!), куда(!) ни (!) глянет (!) око (!),
Холодный (!) снег (!) поля (!) занес (!).
Даже репортеры позавидовали бы. Дальше Шелли говорит: «ни листа в голом лесу, ни цветка на земле». А у Бальмонта этим словам соответствует:
На зимних ветках помертвелых (!)
Нет ни единого (!) листка;
Среди (!) полян (!) печальных (!) белых (!) --
Ни птиц (!), ни травки (!), ни цветка.
Я такой… Я не посмотрю ни на кого… Я им всем поправляю стихи. И Валерий Брюсов напрасно клевещет на Бальмонта, будто он очень заботится о «передачи размера подлинника» [Валерий Брюсов. «Фиалки в Тигеле». «Весы», 1905, № 7]. Ему и размер не указ. Шелли (504, 191) говорит:
And Pity from thee more dear
Than that from another.
А Бальмонт переводит:
И за счастье надежд, что с отчаяньем горьким смешались,
Я всей жизнью своей заплачу…
как бы пародируя неувядаемое:
— Если вы не увенчаете постоянную любовь мою, то я недостоин земного существования.
Размер? Вот у Шелли есть гениальное:
I pant for the music which is divine,
My heart in its thirst is a dying [flower].
(Я томлюсь по музыке, которая божественна. Мое сердце в этом томлении — умирающий цветок.)
Бальмонт снова соперничает с Ратгаузом.
Умолкли (!) музыки божественные звуки,
Пленив (!) меня на миг (!) своим (!) небесным (!) сном (!).
Вослед (!) моей мечте (!) я простираю руки (!)…
И так дальше (Music, 504, 203). А еще Гоголь говорил, будто Хлестаков чужд всякого фанфаронства. Как плохо знал он своего героя. А как называется: подслушать у Шелли (515, 81):
I die, I faint, I fail!
и перевести:
В сердце (!) жгучая (!) тоска (!)…
… Я бледнею, я дрожу (!).
… Мы простимся (!) поутру (!) (Indian air, 515, 81).
Или подслушать: цветы влажны, — от слез или от поцелуев? и перевести:
В них капли (!) крупные (!) трепещут (!) и блистают (!);
Ты плакала, когда срывала (!) их?
… Ты плакала иль нет? (To Emilia Viviani, 503, 176.)
И фанфаронство какое-то жантильное: у Шелли мимоза растет, у Бальмонта она «невинной сияет красой» (442, 98). Шелли говорит Мэри Годвин (627, 3): ты так добра, Бальмонт рассыпается:
Ты мне близка, как ночь (!) сиянью (!) дня (!),
Как родина (!) в последний (!) миг (!) изгнанья (!).
Любит он выдумывать такие фразы: «нежный пурпур дня» (517, 115), «вздох мечты» (627, 3), «невыразимый восторг бытия» (453, 78), «туманный путь жизни» (529, 206), «тайна беглых снов» (у Шелли в намеке нет всех этих фраз) и заливать каждый образ Шелли такой патокой собственного изготовления:
Как утром сумрак, муки тают,
Растет моих надежд прибой (535, 215).
Или:
Затрепетала (!) в небе (!) тьма (!) ночная (!),
Сменилась (!) бледной (!) полумглой (!).
… Дрожит (!), скользит (!) сквозь тучи (!), свет (!) роняя (!) (532, 152).
Или:
Особой жизнью (!) каждый мир (!) живет (!),
А надо всем (!) простерся (!) молчаливо (!)
Глубокий (!) темно-синий (!) небосвод (!) (453, 78).
Конечно, вышеприведенных фраз нет и в помине у Шелли, но разве переводчик неправильно уловил «дух» подлинника? Разве не имеет он права обратиться к Шелли:
Мой лучший брат, мой светлый гений,
С тобою слился я в одно.
Меж нами цепь одних мучений,
Одних небесных заблуждений
Всегда лучистое звено [*].
[*] — К. Д. Бальмонт. Собрание стихов. Т. I, 218, «К Шелли».
Или, другими словами: «с Пушкиным на дружеской ноге». «Ну что, брат Пушкин? — Да так, брат, так как-то все»…
II
[править]Ошибки перевода? Они, как и все ошибки, примиряют нас с переводчиком. Понятны страдания Андреа дель-Сарто, «безупречного» художника. Наполеон без Ватерлоо чужд и безразличен для нас. Если я хочу примириться с Бальмонтом, я думаю о его Ватерлоо. Я как-то благодарен ему за каждую его оплошность. За то, что в «Аретузе» (524, 133) лужайка, the green, сделалась у него «зеленой краской». За то, что в «Гимне Аполлона» (526, 137) яркое сияние луны, board moonlight, стало «широкой луной». За то, что в «Политическом величии» (187) слово number, сонмище, он перевел словом «число» и, вместо: что эти толпы? — воскликнул:
Что эти числа!
За то, что немилые, unbeloved, стали у него «четой влюбленной» в «Летнем вечере» (440, 7). За то, что в отрывке «I would not» (623, 201) трон, стоящий у Шелли на тающей льдине, в переводе сам начинает таять:
Под солнцем, в полдень светлоликий
Бесследно, льдистый (!), тает (!) он.
За то, что обращение «К ночи» (497, 171): закутайся в серый покров, wrap thy form in a mantle gray, передано у него наоборот: «развей свой покров». За то, что Аполлон, смолкнувший в «Гимне Пана» от зависти, with envy, к пановой игре, в переводе смолкает, «услаждаясь» этой игрою (527, 139). За то, что влюбленный жаворонок, не знающий у Шелли печального пресыщения любовью, love’s sad satiety, у Бальмонта, наоборот, не знает «любовных горьких мук».
Я благодарен за то, что: to laugh at my cenotaph, смеяться над саркофагом, он понял: смеяться в саркофаге, и вместо образа Шелли: туча, возникая из дождя, смеется над своей могилой, — создал бессмыслицу:
Я молча смеюсь. В саркофаге таюсь.
За то, что в том же стихотворении («Облако», 518, 117): я прохожу в громах, I pass in thunder, он переводит наоборот: «я молчу». За то, что lightning my pilot, молния мой кормчий, он передал: «Молнии пламенный щит» и потом, вспомнив о кормчем, неожиданно заявил:
Мой кормчий спешит, и спешит, и бежит.
Хотя кормчий бегать не имеет права, и хотя у Шелли сказано, что он сидит (sits).
Я благодарен ему также за то, что стихотворение «Закат» (511, 14) он удлинил на одну треть, «Убывающую луну» (532, 132) тоже, «Оду к западному ветру» (453, 76) тоже, а «Плач по умершем годе» (508, 170) он укоротил на четверть; за то, сонеты «Вордсворту» (444, 11) и «Чувства республиканца etc.» (554, 12) он перевел 16-ю и 15-ю строчками, а «Стансы» (439, 1) разбухли у него вдвое. За то, что стихотворению «Oh hearing the News» (532, 183) он вместо трех придал восемнадцать рифм, обкорнал отрывок «Оттон» (551, 241) и в «Цукке» (500, 212) пренебрег седьмой строфою.
Вспоминается подобная же благодарность, полученная Бальмонтом от Макса Волошина («В защиту Гауптмана», «Русс. Мысль», 1900, V). Макс Волошин нашел в «Потонувшем Колоколе» четыреста лишних «водянистых строчек отсебятины в декадентском стиле», «отчего „Потонувший колокол“ натурально разбух, потерял красоту очертаний, соразмерность образов и утратил чистоту мысли».
До чистоты ли мыслей, когда все ясные слова превращены в сплошную «сень струй», когда каждая шейка фатально делается лилейной, когда на пространстве 14 строк вместо завесы пишут «глухой провал слов», а вместо рисунка — «мерцание беглого сна»; яркое пятно на темной декорации превращают в «зрячего на пире меж слепых», а вместо слов: «два рока» (twin destinies), бессмысленно ставят слова: «воры», которые почему-то —
Над бездной (!) создают (!) свои (!) узоры (!), —
когда снабжают эти 14 строк «спасением от зол», «широким миром» и «мраком роковым» («Сонет», 554, 62), в полной уверенности, что все «специалисты литературного слова и языкознания в Англии, Испании и Франции» (наипаче же специалистки) все равно восторженно воскликнут: «Так это вы были Брамбеус!»
А если кто осмелится почтительно намекнуть, что братское и панибратское обращение Бальмонта к Шелли:
Мой лучший брат, мой светлый гений,
С тобою слился я в одно, —
резонно только в той мере, в какой Шелли является Авелем, то вокруг раздастся такая истерика, что долго потом не избавишься от лавровишневого запаху.
Тщательно исследовав переводы Бальмонта, вывожу, что во всем первом томе им переведены хорошо: 1) «Философия любви», 2) 8 строк VIII строфы «Цукки» и 3) «Строки»: «Если луч отблистает» (итого 2 странички из 496). Да и то в последнем стихотворении (503, 217) выдумано заглавие и вставлены две романсовые строчки:
И бессильные (!) льются,
Льются горькие (!) слезы из тусклых (!) очей.
А в первом (503, 86) Шелли, закручивая откуда-то взявшиеся черные усы, спрашивает откуда-то взявшуюся Марью Антоновну:
О, почему ж, мой друг прелестный (!),
С тобой мы слиться не должны?
Второй и третий том заняты поэмами, драмами и прозаическими сочинениями Шелли. Переводя прозой и белым стихом, Бальмонт держится несколько ближе к подлиннику. Что касается до рифмованных переводов поэм, то ничего не могу сказать об них: читать эти сцепления бесцветных стихов — задача, превышающая мои силы.
Впервые: «Весы», № 3, с. 61—'68 / 1907 год.