Перейти к содержанию

В лесу (Лазаревский)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
В лесу
автор Борис Александрович Лазаревский
Источник: Лазаревский Б. А. Повести и рассказы. — М: Типо-литография «Русского Товарищества печатного и издательского дела», 1903. — Т. I. — С. 274.

У городского судьи Листова умирала от чахотки жена. Болезнь тянулась уже два года и сначала незаметно.

Юлия Фёдоровна перестала выходить к общему столу только в конце февраля, а в начале апреля слегла совсем. Теперь дети, Володя и Таня, часто уходили в гимназию, не напившись чаю, потому что прислуга вставала позже хозяев. Плюшевая мебель в гостиной покрылась пылью, и на ковре целую неделю валялся окурок. В доме ходили на цыпочках. Обедали не вовремя, часто на грязной, запачканной горчицей, скатерти. Вертевшегося, обыкновенно, под столом белого пойнтера Руслана выселили в кухню.

По вечерам Володя учил латинские исключения не нараспев, а шёпотом, так что его сестре Тане казалось, будто он читает какую-то длинную молитву.

Особенно жутко бывало по ночам, когда больная начинала кашлять, захлёбываясь и делая передышки, чтобы отпить из стакана воды. Потом она снова дремала и во сне невнятно бредила.

Слышно было, как на кухне сопел, стучал когтями по полу и чмокал Руслан, которому не давали уснуть жара и тараканы.

После одного из консилиумов доктора сказали Листову: «Дела очень плохи, нужно приготовиться ко всему. Если бы теперь её увезти в сосновый лес, то, при полном покое, конец, пожалуй, может отдалиться»…

Листов выслушал это спокойно, только побледнел.

Съездить на первую станцию от города и нанять в лесу дачу можно было скоро, но у детей должны были начаться экзамены, хотелось также взять на лето отпуск и для себя, а главное — необходимо было достать рублей четыреста денег.

Вечером он писал в Москву двоюродной сестре Ольге:

«…Хорошая моя, я совсем растерялся. Стыдно в этом сознаваться, но вижу, что один ничего не поделаю. Нужно сейчас же переехать на дачу, и нужно, чтобы кто-нибудь близкий был с детьми. Я знаю, у тебя самой теперь экзамены, но говорят, что на курсах их можно отложить до осени. Три года назад, когда мы летом гостили у вас, в Спасском, я всё время любовался твоей энергией и уменьем владеть собою. Приезжай, голубчик, и помоги. Дети тебя тоже очень любят и помнят до сих пор. Тебе двадцать три года, а мне скоро сорок, но мне кажется, будто ты старше меня и опытнее. Больше года уже, как мне не с кем слова сказать, не с кем посоветоваться. Тревожить бедную Юлю, посвящая её в разные денежные и вообще свои личные дела, — не хватает духу. Тяжко и физически и нравственно…

Вероятно, летом тётя снова будет звать всех нас к вам, в деревню, но Юля уже положительно не в состоянии перенести далёкую дорогу.

Если только можешь, пожалуйста, приезжай».

Запечатав письмо, он почувствовал, как на душе у него стало светлее, потом откинулся на спинку кресла и думал:

«Чудная, необыкновенная девушка, как это я раньше не догадался ей написать. Наверное бросит всё и приедет. Если письмо получится в среду, то Оля, вероятно, выедет в пятницу вечером со скорым и в воскресенье будет уже здесь».

Листов прошёл в спальню к жене.

Больная, облокотившись спиной о подушки, пила молоко. На маленьком столике горела свеча и слабо освещала жёлтое, худое лицо с обострившимся носом и сбившиеся белокурые волосы. В её комнате было жарко, попахивало бельём и скипидаром. Листов взял стул, пододвинул его к кровати, сел и сказал:

— Ну-с, так, значит, недельки через полторы и на дачу! Ты довольна?

Юлия Фёдоровна опустила голову и едва заметно улыбнулась, точно хотела сказать:

«Это решительно всё равно»…

Чтобы не утешать жену и тем, как он думал, не раздражать, Листов притворился, что не понял всей безнадёжности её кивка и, насколько мог, весёлым тоном рассказал, что выписал Ольгу, а потом солгал, будто бы уже сговорился относительно найма очень хорошей дачи в лесу.

И чем больше он говорил, тем яснее сознавал своё бессилие облегчить её страдания.

Замолчав, он увидел, как по впалой щеке Юлии Фёдоровны медленно сползла и потом повисла возле уголка рта крупная, блестящая слеза.

— О чём ты, моя хорошая?

Листов любил это ласкательное слово и думал, что оно не банально и должно быть приятно той, которой говорилось.

— Так, ни о чём. От лежания, вероятно, развинтились нервы… Сама не знаю, может быть, о тебе и о детях. За себя мне почему-то уже не страшно, вот так, как не страшно опоздать на поезд, когда знаешь, что билет из кассы тебе уже выдали… Что у нас будет гостить Ольга, — это хорошо. Она славная, и переезжать на дачу без неё я бы не хотела. Там, пока устроимся, я тебя совсем замучаю, а ещё лучше обождать, пока у детей кончатся экзамены.

— Возможно, что их переведут без экзаменов, это на днях должно выясниться.

— Да? Во всяком случае, ехать всем вместе гораздо лучше.

Юлия Фёдоровна снова закашлялась и, передохнув, начала пить молоко, потом опять поперхнулась, покраснела, и молоко пошло у неё через нос.

Зная по опыту, что помочь ей ничем нельзя, Листов только поднялся со стула и ждал, пока жена успокоится, а потом сказал:

— Тебе вредно говорить, спи, моя хорошая, уже одиннадцатый час, — и вышел.

На другой день приходил содержатель конной почты Лейба Хик и, просидев довольно долго в кабинете Листова, ушёл, а затем снова вернулся с вексельным бланком, завороченным в серую бумажку.

На прощание Листов подал Лейбе руку, чего никогда не делал, потом снова ещё долго говорил с ним в передней и затворил дверь только потому, что Руслан, почуяв из кухни чужого человека, начал громко лаять.

Получив деньги, Листов оживился.

Когда и каким образом он их отдаст, это его уже не беспокоило, радовала только возможность сейчас же поехать и нанять дачу.

Приостановившаяся было в начале апреля весна снова быстро двинулась вперёд, словно нагоняя время. За несколько солнечных дней кусты покрылись молоденькими листьями, а на опушке леса рябили, волнуясь под лёгким ветром, белые и жёлтые головки цветов. Хвойные деревья пахли сильнее. На земле между прошлогодними сухими иглами суетились большие, рыжие муравьи, а по ту сторону леса слышна была кукушка. Особенно поразила Листова тишина.

Мягко шумели одни сосны, покачивая своими золотыми от солнца ветвями.

Вспорхнула и сейчас же скрылась за просекой разноцветная как попугай сиворакша. И опять Листов слышит только свои собственные шаги. После города дышится как на улице после табачного и винного запаха ресторана.

«Всё кругом молчит, но живёт, — думал Листов. — Как хорош этот мир цветов и деревьев, которые мы почему-то называем неодушевлёнными. Вероятно, люди ошибаются. Душа — в каждом растении, может быть, даже сильно чувствующая, и оттого в их мире нет вражды и насилия. Живут и наслаждаются. Осенью как будто умирают, но каждый мальчик знает, что через семь месяцев всякая берёзка и всякий дубок — оживут. А когда наступает настоящая смерть, они отдаются ей безропотно.

А вот Юля верит в загробную жизнь, каждый день молится и всё-таки страшно мучается.

Говорят, что на свете во всём гармония, — может быть, но контрастов больше»…

Вдали прокатился сначала один, а потом другой свисток отходившего поезда, и эхо также прокатилось два раза через весь лес, — будто над верхушками деревьев кто-то махнул огромным хлыстом.

«Поезд ушёл, а по расписанию он должен был стоять восемь минут, — промелькнуло в голове Листова. — Значит, я иду столько же времени, и скоро должны показаться дачи».

Просека, по которой он шёл, понемногу расширилась.

Впереди, между оранжевыми стволами деревьев, завиднелись красные и серые пятна беструбных дачных крыш. Залаяла далеко собака, но её не поддержали другие.

Тишина на улице посёлка была такая же, как и в лесу.

В некоторых домах ещё с зимы окна оставались заколоченными.

Казалось, что недавно здесь свирепствовала повальная болезнь, и жители все разбежались.

«А придёт конец мая, — и подымется здесь суета, — думал Листов. — Полетят на велосипедах гимназисты и студенты, а по вечерам на балконах и возле ворот будут шептаться и смеяться барышни. Закричат на разные голоса разносчики, станет так же пыльно и противно как и в городе. Нужно искать дачу где-нибудь подальше в глубине леса».

Он свернул налево, в узенький переулок, между двумя дощатыми заборами, и пошёл по тропинке, сам не зная куда.

Тропинка кончилась у небольшого, беленького, каменного дома, не похожего на дачу.

Перед дверью, на скамейке, сидела старуха и чистила картофель, который потом бросала в стоявшее у её ног ведро с водою.

Листов остановился и, посмотрев на старуху, сказал:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — ответила она.

— Что, у вас эта дача отдаётся?

Старуха поднялась со скамейки и вытерла о фартук руки.

— Да, хотим отдать, это верно. Многие уже спрашивали, только потом отказываются через то самое, что далеко от вокзала.

— А может быть здесь сыро?

— Не. Какая сырость. Тут до марта месяца всю зиму объездчики жили. Это казённый дом был, а теперь его мой сын купил. В старших рабочих он служит на ремонте пути, так что летом больше на линии да по казармам ночует.

— А сколько комнат?

— Комнат четыре, а сдавать буду три, одна самой мне…

Чтобы не терять времени, Листов пошёл прямо к двери. Старуха ещё раз вытерла руки и, согнувшись, опередила его.

Комнатки были чистенькие с вымазанными известью стенами и, видно, недавно вымытыми, некрашеными полами. В самой большой два окна были отворены настежь, и под потолком билась и гудела большая мохнатая бабочка.

«Может быть, в этой комнате умрёт Юля», — подумал Листов и, чтобы отогнать от себя вдруг нахлынувший ужас, спросил неестественно громким голосом:

— Ну, а цена?

Старуха поправила на голове платок.

— Да хотели за лето взять двести рубликов. Домик хороший.

Сошлись на полутораста.

Листов дал в задаток двадцатипятирублёвую бумажку и сказал, что они переедут через неделю.

Дома он застал телеграмму от Ольги с известием, что она приедет в воскресенье скорым поездом.

«Значит, послезавтра, — сказал он сам себе. — Как бы там ни было, но жить станет много легче, не придётся самому подводить счёты с прачкой и браниться с молочницей. Если Юле станет хуже, я так не растеряюсь. Уйду за доктором — Ольга дома останется. А на даче будет ещё лучше».

Потребность делиться с кем-нибудь своими мыслями всегда была у него особенно сильна. Говорить с женой обо всём уже давно было невозможно.

Узнав однажды, что Володя получил двойку, Юлия Фёдоровна потом не спала целую ночь и представляла себе, как после её смерти его выгонят из гимназии, и он всю жизнь будет служить писцом в каком-нибудь страховом обществе.

Приходилось от неё скрывать и встречи, и разговоры с людьми, которых она не любила.

Листов чувствовал, как с каждым днём шла на убыль духовная близость, установившаяся между ним и женой сейчас же после свадьбы, и мучился этим ещё больше.

«Жизнь провинциального судейского чиновника — тяжёлая штука, — думал он. — Двенадцать лет мы везли её вместе, и каждый год на эту невидимую повозку судьба прибавляла всё больше тяжести. Теперь я остался один. Вот-вот споткнусь и упаду. Теперь будет легче. Если за лето соберусь с силами, то, после отъезда Ольги, осенью, смогу потянуть все беды и один.

Главное, передохнуть и выговориться. Нужно также, чтобы третье лицо указало, когда и в чём я поступаю не так, как нужно. Самому не видно, точно зрение притупилось. Думаешь следующий день прожить известным образом, а когда наступает утро, то оказывается, что вместо разбора дела необходимо ехать в гимназию, вместо того, чтобы выдать на базар рубль двадцать копеек, следует ещё уплатить молочнице девять рублей, да по окладному листу двенадцать, и сорок копеек сапожнику».

Когда во всё это входила жена, — так почему-то не случалось…

Ложась спать, Листов представлял себе, как он встретит на вокзале Ольгу и, ещё по дороге, расскажет ей о всех своих переживаниях.

Он силился мысленно нарисовать себе выражение её голубых, смеющихся глаз, и это не удавалось, зато всё её здоровое лицо, белые зубы, смех и голос он будто сейчас видел и слышал.

Три года тому назад Листов с семьёй гостил целое лето в имении у сестры своей покойной матери и тогда близко познакомился с Ольгой, которую раньше видал девочкой. И ему потом все три года это лето казалось самым интересным и счастливым в его жизни. Всем было хорошо.

Жена поправилась, поздоровели и загорели дети.

С двадцатилетнего возраста он считал себя человеком с вполне установившимися взглядами и понятиями и притом самыми правильными.

Каждое явление, каждая отдельная личность у него легко укладывалась в известную формулу.

Курсистка — значило: идейное существо, лишённое женственности и страсти. Крестьянин — дикий человек, с врождённой неспособностью культивироваться умственно и нравственно, с обрядностью вместо религии, с вечным желанием мстить и убивать там, где нужно быть тактичным и благоразумным. Лошадь — низко одарённое животное, созданное для заработка извозчиков и удобства передвижения господ.

Эти и другие подобные взгляды его, человека, прожившего на свете тридцать пять лет, вдруг опрокинулись и изменились, и не вследствие личного опыта или чтения каких-нибудь трактатов, а только от близости и разговоров с Ольгой.

Узнав, что она уже второй год на курсах, Листов сначала не хотел этому верить.

Всегда красивая, художественно причёсанная, в изящном и удобном платье, в такой же изящной и удобной обуви, вечно весёлая и со всеми приветливая, Ольга понравилась ему с первого же дня их знакомства.

Как-то вечером, когда они вдвоём сидели на балконе, Листов сказал:

— Ты вот и голодающих крестьян кормишь, и о моих детях и жене заботишься, словно они тебе самые близкие существа, и читаешь много, но на курсистку ты совсем не похожа.

— Почему?

— Да так. Манеры у тебя хорошие, ты ни на кого не шипишь, со вкусом одеваешься, и даже духами от тебя часто пахнет. Я видал курсисток, так те словно цепные собаки бросаются на человека за каждое несогласное с их верованиями слово; сами угловатые такие, всегда с искривлёнными каблуками, и пахнет от них скверно, так мне, по крайней мере, казалось.

Ольга засмеялась и начала говорить, а её блестящие глаза всё ещё светились улыбкой.

— Ты не понимаешь, в чём дело. Это совсем не потому… Я лично, например, получаю от мамы сто рублей в месяц, а у большинства курсисток и половины таких денег нет. Да и типов вроде тех, которых ты описываешь, давным-давно не существует. Если и есть, очень небольшая, доля правды в твоих словах, то потому, что не только нравственные мещане, но даже доктора и образованные офицеры так их бедных «затюкали», что они в каждой пустой фразе ожидают нападения, но сами они ни на кого не бросаются, я в этом смею тебя уверить. Многие из них хотели быть жёнами и матерями, и это почему-нибудь не удалось, ну, им и трудно беспристрастно разобраться в таких вопросах, как любовь, личное счастье…

А что касается каблуков, так это оттого, что приходится пропасть ходить и на лекции, и по урокам.

Многие принуждены жить в сырых квартирах, ну, и поэтому одежда часто пахнет плесенью. Рядовой курсистке быть всегда любезной и кокетливой тоже очень трудно, нет времени в этом упражняться, а без упражнения всякая техника портится. Так, брат…

— Ну, а почему же ты ни с кем не споришь и не чертыхаешься когда сердишься?

— Потому что я ещё не озлоблена и ленива. Мне лень навязывать людям свои убеждения, если я знаю, что эти убеждения к ним привиться не могут. Ну, а некоторые идеалистки всё ещё надеются кого-нибудь научить или исправить. Ведь не станешь же ты разубеждать раскольника в том, что стричь бороду — значит изменять образ Божий — пропадёт только время, которое пошло бы на что-нибудь другое, если не полезное, так приятное. Так?

— Безусловно так. Хотя в этом отношении я вот был вроде раскольника, а ты мне объяснила то, чего я раньше не понимал, а может быть не хотел понимать… Знаешь, вот я уже порядочно живу на свете и знаю, что русское общество, по взглядам, делится на много партий, но в которой из них в основу положена абсолютная истина, для меня и до сих пор непонятно. Так вот: я знаю, в чём суть магометанства, и знаю, в чём суть, скажем, закона Моисеева, но какая из этих двух религий симпатичнее или не симпатичнее, решить не могу.

— Но, зато, наверное, знаешь, что как магометане, так и евреи, могут быть людьми симпатичными и не симпатичными, — сказала Ольга.

— Это я знаю.

— Значит, нравственная физиономия человека далеко не всегда характеризуется тем, в какой рубрике общества он числится. Кто это помнит, тот всегда будет справедливым…

— Значит…

Случалось, что, за чаем или в саду, до захода солнца, в этих разговорах, принимала участие и Юлия Фёдоровна и потом вечером, ложась спать, говорила мужу: «Что-то хорошее, естественное и искреннее есть в Ольге. Знаешь, сегодня дети ни за что не хотели уснуть, пока она их не поцеловала».

Но Листову всегда было приятнее говорить с Ольгой один на один, и тогда он испытывал такое же удовольствие, как от чтения интересной книги, когда кругом ничто не шумит, и никто не надоедает.

Для него стало потребностью погулять с Ольгой после ужина по тёмной аллее, когда все уже разошлись по своим комнатам.

Обыкновенно доходили до самого пруда, которым оканчивалась аллея, и потом медленно возвращались назад к балкону. Года через два после этого лета Листову случилось быть в другой, совсем чужой ему деревне. И гуляя там вечером, возле пруда, он долго не мог сообразить, почему ему были так милы и запах водорослей, и тихая поверхность стоячей воды.

Однажды Ольга целый день казалась ему грустной, а после ужина особенно молчаливой, и он спросил:

— Что это с тобою сегодня случилось, ты точно пришибленная? Это тебе не идёт.

— Есть причина. Утром была неприятность.

— А ты поделись со мною, легче станет.

— Это правда, — сказала Ольга, садясь на ступеньку крыльца, — когда твоё горе знает ещё один человек, то кажется, будто и он несёт частицу его. Я поделюсь с тобою, только ты сначала расскажи мне, как ты полюбил Юлю, как женился, как делал предложение, ну, как произошло всё это?..

«Может быть, Юлия ревнует и сказала ей что-нибудь нелепое», — мелькнуло у Листова в голове, и он почувствовал, как у него прилила кровь к вискам. Помолчав, он быстро овладел собою и спросил:

— Разве это имеет какое-нибудь отношение к тому, что ты переживаешь?

— Не совсем, но имеет, — коротко ответила Ольга, вздрогнула обоими плечами и сильнее закуталась в платок, который был на ней.

— Прошло уже десять лет, многие мелочи изгладились, — начал Листов.

— Я не о мелочах, а о сущности хочу знать, почему ты решил, что будешь счастлив именно с ней, и за что её полюбил?

— Во-первых, потому, что она — бесконечно добрый человек, всепонимающий человек. Во-вторых, она нравилась мне как женщина, и мне хотелось те поцелуи и ласки, которые я себе позволял, сделать вечными, во всяком случае, долгими. Ну… ну, вообще, я думаю, что полюбил её потому, что полюбило моё сердце. Хочешь, считай меня идиотом, но я всегда думал и буду думать, что в этих случаях решающее значение имеет не разум, а инстинктивное влечение к данному существу…

— Я с этим тоже согласна и сегодня в особенности, — заговорила Ольга. — Видишь ли, утром, когда вы все ещё спали, я была по делу в нашей школе. Учителем в ней состоит некто Зарудный, славный малый, честный, трудолюбивый…

«Значит, Юля здесь не при чём», — подумал Листов, вздохнул свободнее и закурил папиросу.

— …Да, человек он, можно сказать, просто выдающийся, — продолжала Ольга. — Ему тридцать лет, у него есть сорок десятин земли, и учительствует он не из нужды, а по идее. Ну-с, так вот этот Зарудный, уже два года, при каждом удобном и даже неудобном случае, объясняется мне в любви, а сегодня сделал настоящее предложение и даже плакал. Тяжело смотреть, когда такой человек плачет.

— Что же ты ему ответила? — испуганным голосом спросил Листов.

— Отказала.

— Почему, может быть, боялась огорчить тётю?

— Нет, мама знает, что мои решения непреклонны, и я о ней тогда даже не думала. Просто, насколько мне разум говорит, что Зарудный — прекрасная личность, настолько же моё чувство мне ничего не говорит. Ты, вот, подумай, может ли женщина всю себя отдать тому, к кому её не тянет.

— Да, такая как ты, конечно, не может.

— Значит, я хорошо поступила?

— Мне кажется, хорошо, — ответил Листов, бросил папироску и стал смотреть на созвездие Большой Медведицы.

На деревне запели петухи, а потом слышно было, как защёлкал перепел, висевший в решете над дверьми кухни.

— Поздно уже, — сказала Ольга, — идём.

— Мгм. Нужно идти спать.

Он встал и, вслед за Ольгой, начал подыматься по ступенькам балкона. Прежде, чем отворить дверь, Листов снова спросил:

— Ну, а какого бы ты человека желала себе в мужья?

— Право, не знаю. Трудно это решить, ну… хоть такого, как ты.

Она засмеялась, потом снова вздрогнула обоими плечами и сказала:

— Ух, холодно, скоро рассвет, — и отворила дверь.

Теперь, с того времени, прошло три года. Листов ходил по кабинету и волновался. От приезда Ольги он ожидал слишком многого.

Казалось ему даже, что и жена сейчас же начнёт поправляться и потом выздоровеет совсем.

В воскресенье, в семь часов утра, он выпил кофе и был уже одет, хотя поезд приходил в начале одиннадцатого. Через полтора часа, надев пальто, Листов прошёл к жене сказать ей, что едет на вокзал. Больная спала. Он поцеловал её в жёлтый лоб и, вздохнув, вышел.

На улице накрапывал весенний, прямой дождь, и одновременно светило солнце, кое-где переливаясь радугой в прозрачных каплях.

«Разом плачет и смеётся, — подумал Листов о природе и мысленно добавил. — Так и я сейчас».

Встречающих на вокзале было мало.

Жандармы и носильщики вышли на платформу только после того, как станционный колокол ударил один раз — это обозначало, что поезд миновал уже последнюю стрелку. Паровоз и багажный вагон точно вынырнули справа и пронеслись мимо, каждый следующий вагон уже проплывал медленнее.

Зашипели тормоза, поезд дрогнул и остановился. Побежали носильщики в белых фартуках.

В одном из окон виднелась серая фетровая шляпа с чёрной лентой и улыбавшееся из-под неё знакомое лицо.

Листов и Ольга встретились на площадке вагона и крепко расцеловались.

— Как я рад, как я рад, знаешь, вчера… — заговорил он.

— Хорошо, хорошо, только сначала нужно получить по квитанции багаж… У тебя даже руки дрожат…

Когда ехали на извозчике, Листов хотел как можно больше рассказать о жене, о детях и о своих переживаниях, но связного рассказа не выходило, и после каждой фразы он только повторял:

— Ужасно я рад…

— Ну, и отлично, а ты мало изменился, — сказала Ольга и подумала: «Как он пожелтел, и мешки под глазами появились, должно быть, спит мало, или почки не в порядке».

Увидев её в передней, дети завизжали от восторга, и Володя, вместо того чтобы шаркнуть ножкой, как его учили, повис у Ольги на шее. Руслан залаял на кухне, услыхав возню. Потом дворник внёс корзину — и всё успокоилось.

Юлия Фёдоровна тоже повеселела, но от разговоров скоро утомилась и в восемь часов уже спала. Володя и Таня попеременно кричали на своих кроватках:

— Тётя Оля, а ты привезла тыквенных семечек?

— Тётя Оля, а ты помнишь, как в Спасском телёночек съел мой носовой платок?

К десяти часам утихли и они.

Листов и Ольга долго сидели в кабинете на диване, разговаривая и советуясь о здоровье Юлии Фёдоровны.

— Да, она сильно подалась, — говорила Ольга, — я даже не ожидала. Теперь самое главное не терять головы. Когда тебе станет очень тяжко, вспомни, что такая жизнь, какою живёт Юлия, тяжелее и страшнее смерти; но пока эту жизнь нужно скрашивать насколько возможно. Прежде всего необходимо уверить Юлю, что до конца ещё очень далеко. Если ей станет вдруг плохо, следует говорить, что она простудилась, и вообще отвлекать её от мыслей о болезни. Будем попеременно читать ей вслух, сообщать всякие новости о близких ей людях… Скорее бы только на дачу в лес.

— На той неделе непременно переедем. Я даже думаю, что уже во вторник можно будет перевезти часть вещей, а в среду и двинемся. Вот завтра должен окончательно решиться вопрос о Володином переводе без экзаменов. Относительно Тани я с начальницей уже дело уладил. Да и самому мне отдохнуть хочется. Каждый нервик болит. Иной раз страшные часы приходилось переживать: закашляется она, жилы на висках надуются, мучения, видимо, адские, а помочь ничем нельзя, не только помочь, а даже и просто облегчить…

— Да, это ужасно.

— Ещё она страшно волнуется за будущее детей. А что же дети? Учатся хорошо, способные, послушные. Рано или поздно выйдут в люди. Ведь и я рос без матери… Невероятно тяжёлый этот год. Векселей я выдал кучу, и всё без толку. Служба моя трещит. Была ревизия, а у меня масса нерассмотренных дел…

Листов встал и заходил взад и вперёд по ковру.

Ольга откинула голову на спинку дивана и, сделав строгое лицо, что-то обдумывала.

Часы пробили три.

— Ну, прости, я пойду спать, устала, — сказала она и поднялась.

Листов молча поцеловал ей руку и проводил до гостиной, где была приготовлена постель.

Вернувшись к себе, он стал на подоконник, отворил форточку и, высунув голову, несколько минут дышал свежим ночным воздухом. Потом он вспомнил, что не взял из гостиной деревянной коробочки с папиросами, а в портсигаре их оставалось всего две, и пошёл за ними.

Ольга стояла перед зеркалом уже без корсета и причёсывалась.

— Фу, как ты меня испугал, — пробормотала она, закрываясь руками.

Листов сконфузился и затворил дверь.

— Там, в углу, на столике, есть деревянная коробочка с папиросами, — в виде домика, дай мне её… Прости, пожалуйста, что я не постучал, я никак не думал, что ты успела уже раздеться.

— Всегда нужно спрашивать, — недовольным голосом ответила Ольга и кистью руки просунула через дверь коробочку.

«Да, неловко вышло, — думал Листов, снимая в кабинете сапоги. — Какая она однако эффектная с распущенными волосами, а с её взглядами на брак, чего доброго, останется старой девой».

Ночью ему приснилась Ольга, с распущенными волосами и голыми руками, и будто он целует её. Он разозлился на себя за этот сон и, закурив папиросу, долго лежал на спине. До самого утра уже не спалось.

На даче долго не могли устроиться, и портила настроение погода. Часто перепадали дожди, а по вечерам бывало сыро и казалось страшно в одиноком домике среди леса.

На дворе шумит и шумит, а что, дождь или деревья — не разберёшь. Но уже в средине мая начались жаркие, почти летние дни.

Юлия Фёдоровна с утра и до вечера лежала в гамаке и говорила, что чувствует, как оживает вместе с природой.

Листов, и Ольга, и дети старались угадывать всё, что она хочет, и делать ей только одно приятное. Ольга сама жарила для неё бифштексы, кипятила молоко и варила яйца. После города все повеселели. Даже Руслан как будто помолодел, делал стойки на птиц и гонялся за кошками, а ночью спал не в кухне, а на крыльце, как настоящий сторожевой пёс.

Раза два в неделю заходил доктор, совсем молодой человек, с козлиной бородкой. Он мало говорил, а на каждую фразу отвечал только кивком головы и, казалось, вечно куда-то спешил.

Уже все дачи заселились. По вечерам издалека слышалась военная музыка, а возле вокзала с шумом взлетали ракеты и потом лопались под самыми звёздами. Но обитателям беленького домика не было дела ни до этого шума, ни до людей, производивших его.

Юлия Фёдоровна вставала рано и ложилась сейчас же после захода солнца вместе с детьми. Ложилась иногда с нею и Ольга, но, проворочавшись часа два, снова одевалась и выходила на крыльцо.

Услыхав знакомые шаги, Листов сначала глядел на Ольгу через открытое окно, а потом брал фуражку и шёл к ней сам. Они садились рядом в гамак и долго разговаривали.

Случалось, что Листов уже не слушал её слов, а только чувствовал возле своего плеча теплоту её тела, отделённого одной лёгкой кофточкой, и думал: «Ведь я же не виноват, что мне с нею так хорошо, ведь я же не виноват»…

На совести было чисто.

В каждый данный момент он мог бы, совершенно искренно, себе ответить, что в нём не горит тайное желание рано или поздно овладеть Ольгой как женщиной, что любит он в ней больше человека, умного и отзывчивого.

И всё-таки совесть его иногда болела до одурения. Было стыдно от сознания, что в то время, как кончает свои дни жена, невыразимо страдая физически и нравственно, — ему хорошо, он почти счастлив.

Простившись с Ольгой, Листов уходил в свою комнату и часто не ложился спать, а до самого рассвета сидел у окна и думал. Смотрел, как розовели при восходе солнца стволы сосен, слушал, как ворковала где-то далеко горлинка, и ему не хотелось двигаться с места.

Юлия Фёдоровна часто говорила с улыбкой Ольге:

«Мне вот двигаться тяжело, а так я совсем чувствую себя лучше, могу даже подряд съесть три яйца. Вот только горло болит, это оттого, что после захода солнца было отворено окно».

Сам Листов желтел и стал молчаливее.

Однажды на дачу заехал навестить больную член суда Вяземцев. Оказалось, что Юлия Фёдоровна спит, а Ольга ушла с детьми в лес. Он прошёл в комнату Листова и застал его плачущим. Листов даже не заметил, что вошёл посторонний человек, и, уткнувшись мокрым лицом в горячую подушку, продолжал судорожно вздрагивать.

Вяземцев сел возле него на кровать и спросил:

— Что с вами, голубчик?

Листов поднялся и испуганно поглядел на товарища.

— Что с вами, мой дорогой? — повторил тот.

— Да и сам… сам не знаю. Зашалили, должно быть, нервы, — ответил он, вытираясь платком, потом высморкался, сел на постели и потупился.

Вяземцев сделал грустную физиономию, погладил его по руке и целых полчаса рассказывал о случаях полного выздоровления чахоточных, и от слов человека, который совсем не понимал его настроения, на душе было ещё мучительнее. Когда член суда ушёл, Листову стало страшно, точно он собрался в далёкую дорогу, и скоро предстояло проститься навсегда с женой и детьми.

Только возле Ольги сразу делалось спокойно и мысли шли правильно.

Пятнадцатого июня после жаркого дня к вечеру поднялся ветер. Облака клочьями бежали по небу, светлели возле неполной луны, темнели и опять прятались за верхушками сосен. Тени рябили по земле как волны, оставляя то синеватые, то фиолетовые пятна, и деревья шумели как море.

Листов и Ольга сидели в гамаке, утомлённые духотой и хлопотами возле Юлии Фёдоровны, которой в этот день было особенно худо. Ольга молчала, а Листов говорил:

— Самое вкусное в разговорах с тобой — возможность говорить правду о чём угодно. С другими женщинами этого положительно нельзя. Кстати о женщинах. Сегодня ночью я долго о них думал и даже вывел известный закон, а именно, что полное обладание любимой женщиной оплачивается во всех случаях чрезвычайно дорого, умопомрачительно дорого. Никакой писатель или певец никогда не мечтал и не может мечтать о таких гонорарах. Ты думаешь, я так себе болтаю зря, — нет. Слушай, а потом критикуй. Вот три случая: первый, когда любимая женщина — жена. Тогда мужчина за обладание ею часто платит всем своим здоровьем, всем своим денежным содержанием, служебной карьерой и будущим своих детей, — так бывает. Гонорар немаленький!.. Но в этом случае, как во всяком правиле, бывает исключение. — Люди, профессию которых составляет искусство, иногда, но не всегда, не приносят в жертву только этого искусства.

Второй случай, когда любимая женщина, — девушка или чужая жена, тогда плата за неё возвышается ещё прибавлением ко всему перечисленному собственной совести. Тоже хороший гонорар. Правда?

Рассмотрим и третий случай, когда любимая женщина — падшая или содержанка. Тогда платой бывает ещё получение известной болезни, имея которую порядочный человек уже никогда себе не позволит жениться. Ну, и очень часто эти женщины берут всё самолюбие мужчины и даже его жизнь. Так ведь?

— Может быть, это и так, — произнесла Ольга, — но женщина, раз она любит, то она готова заплатить за эту любовь всегда и всем тем, что ты перечислил в каждом из трёх случаев, до жизни включительно.

— Согласен с этим и я. Значит, так или иначе, — любовь самое дорогое и для мужчины, и для женщины.

— Да, — почти одними губами ответила Ольга.

Когда было около двух часов ночи, Юлия Фёдоровна закашлялась и несколько секунд искала возле себя стакан с холодным чаем, потом зацепила его локтем и опрокинула. Стакан упал и зазвенел по полу.

Передохнув немного, больная встала с постели и, опустив свои худые как кости ноги в войлочные туфли, хотела дойти до стоявшего на подоконнике графина с водой, но после трёх шагов у неё закружилась голова, и она села на холодный пол, поддерживая себя кулаком правой руки, а потом упала и вытянулась во всю длину измождённого тела. Зелёный луч луны точно шнурок тянулся сквозь щель ставни и скользил по белой кофточке Юлии Фёдоровны.

В комнате был тяжёлый воздух. Пронзительно, не умолкая ни на одну секунду, пищал комар.

— Во-ло-я… — попробовала больная окликнуть спавшего в соседней комнате сына.

— Во-ло-е-чка…

Собравшись с силами, она доползла наконец до окна, а потом отворила ставню. Зеленоватый луч расплылся по полу в широкую ленту.

В окно был виден покачивавшийся между соснами гамак и в нём две белые фигуры.

«Если бы теперь воздуху, — думала Юлия Фёдоровна, — если бы я могла отворить и раму!.. Вдохнула бы, и сейчас бы стало легче. Они там вдвоём, а я никогда-никогда ничего подобного не буду переживать. Нужно окликнуть их». Она опёрлась телом о подоконник и изо всей силы дёрнула задвижку, но та не подалась.

Больная заплакала и, медленно опустившись на колени, снова свалилась набок, и щека её прикоснулась к полу.

«Господи, пошли смерть, только смерть, — может быть, я не верю в Тебя так, как нужно, но послушай меня, исполни последнюю мою просьбу, пошли смерть», — молилась мысленно Юлия Фёдоровна.

Зазвенело в ушах, и комната вместе с лунным светом медленно поплыла вокруг. Трудно было понять, какой это тёмный предмет лежит возле самого лица, и нет сил сообразить, почему во рту стало вдруг тепло и солоно, а в ногах и руках сладко…

— Послушай, кажется, Юлия в окно стучит, — сказала упавшим голосом Ольга Листову и соскочила с гамака.

— Нет, это тебе так показалось. Этого быть не может. Она спит.

— Смотри: окно стало тёмным, значит, ставня отворена.

Ужас сдавил голову Листову, и ему стало трудно дышать.

Через секунду оба они были в комнате. Юлия Фёдоровна не двигалась.

— Зажги спичку, — хрипло сказала Ольга, и этот голос Листов потом помнил всю жизнь.

Руки у него тряслись, и он долго не мог найти коробочку со спичками.

Наконец свеча, медленно разгораясь, осветила комнату, и лунный свет на полу пропал.

В двух шагах от окна лежала с полураскрытым ртом и мутными глазами Юлия Фёдоровна.

Возле лица чернела лужа крови; красноватая густая жидкость дотекла до валявшегося, недалеко от покойной, одеяла и расползлась в две стороны.

— Ну, за доктором скорее, может быть, это ещё обморок от потери крови, — повелительным шёпотом произнесла Ольга.

Рассудок подсказывал, что никакого доктора не нужно, но не было сил верить, что всё уже кончилось так неожиданно и так просто.

«Теперь главное не растеряться и не разбудить детей», — думала она и повторила:

— Иди же!

Листов побежал. Чтобы выиграть время, он пошёл не по улице, а через лес, напрямик. Он не слышал шума деревьев и не видел нырявшего впереди белым пятном Руслана.

Доктор жил возле станции. Листов задыхался, спотыкаясь о корни, и немного овладел собою, когда показались зелёные огоньки стрелок. Он помнил, что когда надавил кнопку звонка, то где-то недалеко военный оркестр грянул «Тореадора», и особенно отчётливо были слышны удары палок маленького барабана. Доктор ещё не спал и, торопливо надев пальто, сейчас же пошёл.

— Мы сидели… мы сидели… — начал ему рассказывать на ходу Листов и ничего не мог рассказать.

Дошли быстро. Ольга встретила их в дверях. Она уже уложила труп на постель и молча отодвинулась, чтобы дать пройти.

Доктор взял руку покойницы и, продержав её с минуту, бережно положил обратно. Затем расстегнул кофточку и приложил ухо к тёплому ещё телу… Подняв голову, он подошёл к не вытертой луже крови, поглядел на неё и, сделав виноватое лицо, сказал:

— Я уже ничем не могу помочь…

Листов тихо плакал, облокотившись о комод обеими руками.

Доктор взял его за талию как ребёнка и вывел на балкон. Вслед за ними вышла и Ольга.

— Я знаю, что утешать в таких случаях бесполезно, — говорил доктор. — Но конец был неизбежен. Теперь нужно думать о том, что она уже не страдает и не будет страдать. От кашля вероятно лопнул какой-нибудь сосуд. Если бы этого не случилось сегодня, то случилось бы через несколько дней, и никто в этом не виноват.

— А мне кажется, что я виноват! — глухо произнёс Листов.

— Нет. Я следил за течением болезни полтора месяца. Вы — образованный человек и не можете не понимать, что если свеча догорела, — она должна потухнуть…

И Ольга, и Листов в эту ночь не спали, но не разговаривали. Не говорили они между собой и на следующий день.

Ольга старалась утешить детей, но после своих же толковых и звучавших как будто спокойно фраз не выдерживала и начинала плакать вместе с Володей и Таней.

Несколько раз приходила старуха-хозяйка. Она же и обмывала тело, и когда вышла из комнаты за водой, то по дороге спросила Листова, останется ли он на даче.

— Деньги заплачу все, — ответил он и отвернулся.

Целые сутки в беленьком домике была суета, слышались голоса чужих людей, пение и пахло ладаном.

Хоронили Юлию Фёдоровну рано утром. Гроб несли на сельское кладбище крестьяне, с перевязанными платками руками.

Процессия медленно двигалась по лесной просеке.

«Свя-тый бес-смерт-ны-ы-ый»…

заливался в хоре тенор, и мягко прикрыли его густые басы:

«по-ми-луй… на-а-а-ас»…

И пение привлекло, мало-помалу, целую толпу дачников.

Ольга уехала через неделю после похорон, когда Листов снова переселился в город.

— Не сердись, голубчик, — говорила она, стоя на площадке вагона, — не подумай, что из эгоизма бросаю тебя одного в такие тяжёлые дни. Теперь тебе без меня будет легче. Не с кем будет говорить о ней и мучить себя. Гувернантка, которую рекомендовал Вяземцев, — отличная женщина, и дети скоро привяжутся к ней так же, как и ко мне.

Когда ударил второй звонок, Листов сказал:

— Знаешь, вот этот… доктор сделал сравнение: «Если свеча догорела, так должна потухнуть». А мне кажется, что дунул на свечу я…

— Нет, нет, и не мучь себя. Тебе так кажется, потому что ты — хороший человек, и совесть у тебя болезненно чутка. Придут в порядок нервы — не будет казаться. Работай больше, о детях думай. Мне пиши пореже…

Ударил третий звонок.

Листов всё же писал Ольге почти через день, хотя она отвечала редко и коротко. Только в конце сентября Ольга написала ему длинное письмо, и заканчивалось оно так: «Может быть, этим поступком я противоречу самой себе, но отказать Зарудному ещё раз не хватило сил. Такой он здоровый душою, такой честный и нетронутый городскою грязью, человек. Вдвоём с ним можно сделать людям много добра»…