В разбойном стане (Седерхольм 1934)/Глава 17

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

В разбойном стане
 : Три года в стране концессий и «Чеки»

автор Б. Седерхольм (1884—1933)
См. Оглавление. Источник: Commons-logo.svg Б. Седерхольм. В разбойном стане. — Рига: Типография «STAR», 1934. В разбойном стане (Седерхольм 1934)/Глава 17 в дореформенной орфографии


Глава 17

Наутро следующего дня — девятый день моего пребывания в тюрьме — меня перевели в камеру № 92. Камера помещалась во втором этаже «особого яруса» и ее дверь выходила на железную галерею. Все устройство и размеры моего нового помещения были такими же, как и у предыдущего, но было значительно чище, и, самое главное, было светло и как будто бы теплее, чем в полуподвальном этаже. Возможно, что во втором этаже не было той ужасной сырости, которая меня так донимала в камере № 27, в которой стены были всегда покрыты инеем. Возможно, что сказывалась уже весна и потеплело на улице. Во всяком случае отопление не действовало и в новой камере, и к вечеру я уже пожалел о моем «склепе», где у меня было два матраца, спасавшие меня от холода. Первую ночь на новом месте я провел в обычной периодической беготне по камере, так как ночью сделалось невыносимо холодно. Нечего было и думать просить о втором матраце, так как дежурный надзиратель Семенов, тот самый, который меня впервые водворил в камеру № 27, был ревностный служака, формалист и непроходимо глуп. Но все-таки мой перевод в камеру № 92 означал облегченный режим, то есть право получать передачу, и я надеялся в недалеком будущем получить из консульства все необходимое.

Так прошло два дня. Преодолевая отвращение, я уже «научился» есть тюремную пищу, и, как раз собираясь поедать принесенный мне ужин, я был вызван к дежурному отделенному. Ничего не ожидая приятного от такого вызова, я в сопровождении надзирателя поднялся на галерею третьего этажа и вошел в столь памятную мне каморку отделенного. Отделенный предложил мне расписаться на бумаге с перечнем присланных мне из консульства продуктов и вещей. Чего-чего только не послала мне заботливая хозяйка нашего дома на Екатерингофском проспекте. Больше всего меня обрадовали толстый шерстяной свитер, теплые фетровые сапоги, одеяло, подушка, простыни и шерстяное белье.

Принеся в камеру все мое имущество, я прежде всего переоделся во все теплое платье и заварил чай в полученном мною чайнике. О, блаженство! Теперь, когда живительное тепло разливалось приятной волной по всему телу, только теперь я понял, как я устал и как силы мои были почти на исходе.

Хорошее питание, теплое платье и нормальный сон очень быстро восстановили мои силы, и с новым приливом энергии я начал обдумывать мое положение, ища спасительного выхода. Увы! В моем распоряжении была лишь одна возможность, о которой я узнал из перестукиваний с различными заключенными, — писать заявления на имя главного прокурора Петербурга и на имя председателя Совета народных комиссаров.

В данный момент, когда я пишу эти строки, мне совершенно непонятно, как мог быть затемнен мой рассудок, чтобы уверовать в пользу таких жалоб и протестов. Так или иначе, но в то время я был убежден, что мои длиннейшие заявления и жалобы на произвол действий Чеки дойдут до правительственных верхов и меня с извинениями немедленно освободят. Энергия требовала выхода, и я исписывал по несколько листов писчей бумаги большого формата. Все написанное я передавал через отделенного в канцелярию тюрьмы, полагая, что последняя все пересылает по назначению.

Сильно простуженный, с распухшим горлом и отчаянно кашляя, я обратился за медицинской помощью. Приходил фельдшер, оставил пакетик каких-то порошков, и этим все окончилось. Наконец я свалился, и меня всего трясло в лихорадке. Опять посещение фельдшера, измерение температуры и порошки. Когда градусник показал 39,8 — пришел доктор. Выслушав меня и пожав плечами, врач сказал: «Простудились. Надо теплее одеваться. Если дойдет до сорока, то переведем вас в лазарет. Пока температура ниже сорока, не имею права взять вас из камеры. Это особый ярус».

Температура не пожелала подняться выше сорока, и я остался лежать в камере. Со счета дней я совершенно сбился и этот период я помню лишь урывками. Я пролежал больным около недели, и мое выздоровление совпало с получением новой передачи. По-видимому, на дворе значительно потеплело, так как больше не мерзли руки и уши и по утрам уже не было ледяных сосулек на моих отросших усах. По доносившимся до меня звукам из коридора и по перестукиваниям я знал, что тюрьма интенсивно наполняется. В соседних камерах и надо мной сидело по пять человек, и это доказывало, что тюрьма переполнена свыше всякой меры. В особом ярусе полагалось содержать заключенных в полном одиночестве, и, если администрация тюрьмы держала в камерах особого яруса по несколько человек, то значит, даже особый ярус (двести сорок камер) был набит битком.

На следующий день, после получения передачи, в мою камеру вошел щеголевато одетый в тюремную форму худощавый блондин и, присев к столику, начал просматривать какие-то списки. Затем он меня спросил: «За каким следователем вы числитесь и по какой статье обвиняетесь?» — на что я ответил: «Я числюсь за следователем Фоминым, который мне предъявил обвинение в военной контрабанде. С кем я имею удовольствие говорить?» Блондин улыбнулся и, смерив меня взглядом, ответил: «Я помощник начальника тюрьмы — Поликарпов. А вы недурно устроились», — и он показал на толстое одеяло и мой провиантский склад в амбрузуре окна. — «Только вы мне неправильно сказали фамилию следователя, так как, кроме Фомина, вы числитесь еще за отделом контрразведки. Вам разве не было предъявлено обвинение в шпионаже?» Слова Поликарпова меня совершенно ошеломили, и я ничего ему даже не ответил, а лишь удивленно переспросил его. Что-то отметив в своих списках, Поликарпов звякнул шпорами и удалился.

Потрясенный ужасной новостью, я нервно зашагал по камере, погрузившись в раздумье и совершенно забыв обо всем окружающем меня.

Какая дьявольская кухня! И как ловко все смастерили! Прежде всего подослали своих провокаторов к несчастному Копонену, потом привязались ко мне и, смастерив «дело» о контрабанде, надолго обеспечили себе возможность распоряжаться мной по своему усмотрению, не опасаясь в ближайшее время заступничества финляндского правительства.

Что могло предпринять мое правительство для моего освобождения? Я — контрабандист, и любое государство вправе бороться с контрабандистами. Только после судебного разбора всего моего дела финляндское правительство сможет предпринять решительные шаги для моего освобождения. Но когда еще этот суд будет? И будет ли вообще? И какой суд? Раз у них хватило наглости обвинить меня в контрабанде и арестовать, то что им может теперь помешать сообщить нашему дипломатическому представителю, что дело мое весьма сложно, и поэтому суд будет под разными благовидными предлогами откладываться. Это так очевидно. Теперь они из меня «сделают» шпиона, и вообще могут обвинять меня, в чем им заблагорассудится, так как теперь я всецело в их власти. Как шпиона меня в любой момент могут расстрелять без суда, властью Чеки, и таким образом, дело о провокационной контрабанде даже не дойдет до суда, так как его поглотит новое «дело» о шпионаже.

Все вышеприведенные рассуждения были для меня совершенно ясны, кроме одного: почему они вообще привязались ко мне? Этот вопрос я в тысячный раз задавал себе, слоняясь по своей камере как зверь в клетке. Я уже видел примеры, я знал, что Чека свирепствует без удержу. Я знал, что ежедневно по всей России люди расстреливаются десятками без суда и многими сотнями бросаются ежедневно в тюрьмы. Я знал, что произволу Чеки нет границ и что этот произвол принимает патологические формы. Все это я знал, и, возмущаясь, я и не думал подыскивать оправданий всему этому кошмару. Но объяснение такому произволу все-таки я находил: диктатура пролетариата, революция, боязнь упустить власть над массами, желание терроризировать массы какими угодно средствами и, наконец, низкий моральный уровень людей, стоящих у власти. Но все это не объясняло, почему именно меня, иностранца, не имеющего никакого отношения к политике, Чека избрала объектом своего особого внимания. Я держал себя во время моего пребывания на свободе настолько осторожно, что никакая самая болезненная подозрительность не могла бы найти в моей деятельности что-либо похожее на шпионаж. Мой приезд в Россию и пребывание в ней носили исключительно коммерческий характер. Правда, наши переговоры не увенчались успехом, но ведь большевики сами лучше меня знали, что не я причина неудавшихся переговоров. Наоборот, успех переговоров сулил мне большие материальные выгоды, так как я был заинтересован в прибылях моей фирмы. Мой арест вызывал шум и, следовательно, портил репутацию НЭПа, что было невыгодно для советского правительства, так как оно стремится теперь заигрывать с иностранными купцами. В конце концов единственное решение мучившей меня загадки я представил себе так: «Они, очевидно, подозревают, что я осведомлял мою фирму о действительном положении вещей и что моя фирма, благодаря своему положению, влияла на общественное мнение своей страны, и, таким образом, частные переговоры делегатов о признании советского правительства потерпели с самого начала фиаско…» Это казалось мне единственным наиболее правдоподобным ответом на загадку моего ареста.

Из моего раздумья меня вывел шум открываемой двери и в камеру ввели пожилого бородатого человека громадного роста в старой офицерской шинели.

Опустив на пол принесенный с собой парусиновый мешок с вещами, гигант испуганно осмотрелся и, видимо, страдая одышкой, присел на железное сиденье. Отдышавшись, он вежливо мне поклонился и сказал:

— Вы, пожалуйста, не обращайте на меня внимания. Я совсем расклеился. Я прямо из лазарета. Я вас ни о чем спрашивать не буду, и вообще, живите, как будто бы меня здесь нет. А у вас здесь прохладно. Моя фамилия Максутов, Дмитрий Петрович.

Все еще во власти вихря моих мыслей, отвыкший от посторонних людей, я как-то безучастно отнесся к моему новому товарищу, а что-то сказав ему в ответ, я, помнится, даже забыл ему назвать себя.

Максутов несколько раз взглянул на меня, а я опять начал измерять камеру шагами.

— Извините меня за навязчивость, но мне ваше лицо удивительно кажется знакомым. Как ваша фамилия? Впрочем, ради бога, извините и, если вам неприятно, то не говорите.

Сказав это, Максутов громко вздохнул и начал развязывать мешок.

Извинившись за свою невольную неучтивость, я назвал себя и, еще раз извинившись, сказал:

— Я ужасно расстроен и все время один. Можно с ума сойти тут.

Услышав мою фамилию, Максутов поднялся во весь свой гигантский рост и протягивая мне с приветливой улыбкой руку, сказал:

— Дорогой мой, вот где господь привел встретиться. Неужели же вы меня не узнали?

Тут у меня точно какая-то пелена слетела с мозга. Князь Максутов! Бывший флотский офицер, впоследствии перешедший в лейб-гвардии Преображенский полк. Я был лет на двенадцать моложе его по выпуску из Морского корпуса, но встречался с ним несколько раз до революции в обществе. Мы были в отличных отношениях. Революция и тюрьма его настолько внешне изменили, что было немудрено не узнать его, тем более, что ни место нашей встречи, ни мое состояние духа не способствовали пробуждению воспоминаний о минувших годах.

Мы оба были поражены и растроганы нашей встречей и Максутов беспрестанно повторял: «Ах ты, господи, где встретились, подумать только!»

Итак, я вступил в новую фазу моего тюремного бытия: отныне одиночества уже не было. Легче это или труднее? Поживем — увидим.


PD-icon.svg Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.