Вокруг поля, желтые! скучные, похожие на огромные полотна с давно выцветшей краской. Поезд, вытянувшись, идет с такой быстротою, что выныривающие телеграфные столбы кажутся плывущими по воде
— Тра-та-та! Тра-та-та! — отбивают колеса. Птицы снимаются с черной проволоки, протянутой от столба к столбу, и, как ошалелые, летят в разные стороны.
Из канав роями с шумом вздымаются бабочки и стрекозы, долго кружат над поездом и вновь оседают в траву, звенят и звенят.
Некоторые стрекозы, подхваченные течением воздуха, летят рядом с вагонами и вдруг, стукнувшись о стенку, падают. Иные через открытое окно врываются в купе и, усевшись на мягкий диван, с удивлением смотрят на все окружающее их.
— Тра-та-та! Тра-та-та! — продолжают колеса.
Выйдешь на площадку или высунешься в окно, — ветер треплет волосы и бросает в лицо песком. От боли жмуришься, протираешь глаза, чихаешь, ковыряешь в ушах.
Лязгнешь зубами, — песок хрустит.
Скорее ныряешь в купе.
Вдалеке, в прозрачной синеватой дымке, видны горы. Белесые облака украдкою подходят к ним, останавливаются и думают:
— Что-же дальше?
Вот облачко, похожее на льдину, прижалось к горе" ниже вершины, и закурилось полосками дыма.
По ту и эту сторону поезда все те же поля и поля…
На засеянных какая то желтая, немного покрасневшая травка, согнувшаяся так, будто ей холодно или крепко думает она о чем-то далеком, прекрасном и для нее уже, может быть, невозвратном.
Небо ясное. Жарко. Солнечные лучи острыми стрелами бродят меж этой травки и, как хищник, ищут чего-то.
Изредка набежит струйка ветерка, встряхнет задумавшуюся травку и вновь покой и тишина.
На незасеянных полях солнечные лучи золотистой пылью бесцельно бродят по обожженной земле и лишь кое-где останавливаются у высохшей уже былинки. Поглядят на нее, вопьются хоботками, чтоб убедиться: нет ли соков и идут дальше.
Поля огромной шалью тянутся на десятки, сотни верст, вплоть до гор.
— Тра та’та! — не умолкают колеса.
Смотришь в окно и печаль полей с грустной далью вызывают мрачные думы, рисуют тяжелые картины еще непережитых дней.
— Эх ма! — со вздохом опускаешься на диван.
Паровозный гудок и поезд замедляет ход. Скоро остановка. Из за поезда вынырнула кляча в телеге. И в ней три пары глаз с недоумением смотрят на роскошные вагоны. Лохматый худой мужик что-то говорит бабе в черном платке. Та не отвечает, не сводя глаз с поезда. Девочка лет десяти в сером платьице одной рукой теребит отца, а другой показывает на поезд.
— Тра-та-та, — стучат колеса.
Деревушка точно подкатилась к нам. Убогие ветхие избы с соломенными крышами будто испугались и часто заморгали окнами, из них высовывались бабы, ребятишки. С улицы грязные, рваные мальченки и девочки бросились к поезду, загикали, заорали, засвистели.
Поезд остановился. Станция
С путей сразу пахнуло снадобьями от холеры. На платформе в струнку вытянулся караул. А за ним удивленные лица детей, подростков, стариков. Есть скошенные от злости лица и равнодушные, худые, бледные, голодные.
— Ленин приехал, — шопотом передается. И несколько десятков голов вытягиваются и настороженно водят глазами по вагонам.
Из за стоящих подле товарных вагонов, оглядываясь, показываются с ведрами и кувшинами женщины и робко выговаривают:
— Топленого молока?.. — Молока не надо?.. — Масла… — Кислого молока?..
Я молча смотрю на этих женщин. Подходит девочка лет девяти и, сложив на груди руки, смотрит мне в глаза. — Что, девочка?
Она молчит, но, кажется, скоро заплачет.
— Хлебушка дать?
— Да, корочку.-, — скромно отвечает она и рукою смахивает с лица слезу. Потом обрадованная с жадностью и поспешностью, точно боится, чтобы у нее не отняли, сует обоими руками в рот кусок белого хлеба и идет к следующему вагону, оглядываясь на меня. Старик подошел и, держа перед собою шапку, молча начал кланяться.
На носилках мимо пронесли холерного. Поднимает он голову, держит руками живот и сжимает в коленях ноги.
— Поел огурцов-то, вот и скрутило, — говорит почесывающийся длиннобородый мужик.
— Поешь… поневоле… — с досадою выговаривает немолодая уж женщина с ребенком. — Если-б было что и он не ел бы эти огурцы, а то… голод-то не тетка.
— У станции больно много больных. Ужасти… — вставляет молодой парень с юркими глазами.
— Там то и дело подбирают, — заговаривает долго думавшая старуха. — Под’езжают эти… как их называют там…
— Санитарки, — помогает парень.
— Ну, вот. И увозят.
Старуха опять задумывается
Потом со вздохом выжимает из себя:
— Д-да… Пришли времена, неча сказать… Господа Бога прогневали…
— Не то, старуха, — возразил парень.
— Вот тебе и не то… Нет, то… А то ишь какие мы стали! церковь нам не нужна, Бога не надо, батюшек тоже… Вот он и наказал.
— Чудачка ты, старуха, — заулыбался парень.
К соседнему вагону подошли два подростка и загнусавили: — Дядя, дай корочку.
Кто-то бросил несколько обглоданных заплесневевших кусков хлеба. Подростки, толкая и сбивая с ног один другого, хватали эти куски вместе с землей и совали в шапки. За один кусок, ухватились вместе и каждый старался вырвать у другого из рук.
— Мой! — говорил один.
— Нет, мой.
— Отдай.
— Пусти.
— Отдай, тебе говорят. Убью… сволочь…
— Мой, не отдам.
Один толкнул плечом другого. Тот матерно выругался и за махнулся.
Поднялись. Сцепились руками, выронив шапки с кусками хлеба. Крепко держат один другого. Лица судорожно передергиваются. В глазах злоба. Покружили немного и вдруг оба сразу беспомощно опустили руки и пошли в разные стороны. Потом по одиночке вернулись, взяли шапки и скрылись за вагонами… Поезд тронулся.
И опять столбы точно плыли по воде, а вокруг — печаль полей и грустная даль, вызывавшие тяжелые мрачные мысли.
На следующей станции к вагону подошла девочка лет одиннадцати и уставилась на меня своими мученическими глазами. Грязное худенькое личико до такой степени выражало скорбь, что казалось — она плачет, лишь не было слез.
— Девочка, тебе что? — спросил товарищ из соседнего купе.
Она перевела взгляд на него и опять уставилась мне в глаза.
— Вот, брат, выражение лица, — высунувшись из окна, сказал товарищ. — Будто плачет.
— Д-да! — вздохнул я.
Подросток подошел и запросил хлеба. Весь в рубище, грязный, вздрагивает.
— Ты почему дрожишь?..
— Озяб.
— Что, простудился?
— Не знаю.
— Ты откуда?
— Ехал с братом за хлебом да он в дороге захворал. На цистерне вез его сюда…
— А где же брат?
— Вон там, в канаве лежит.
— И давно приехали?
— Дня три.
— Так что же: и брат три дня лежит в канаве?
— Да.
— А ты есть-то ему даешь?
— Даю. Давеча огурчика отнес… Он все пить просит. Голова у него болит…
— А живот не болит?
— Болит. Кровью на двор ходит…
Подошла женщина с ребенком на руках, заплакала. Ребенок худой с восковым цветом тела, вытянулся, голова беспомощно висит через руки матери. Дышет тяжело.
— Умирает, — сказал мне доктор, стоявший рядом.
Подходили еще и еще.
Поезд пошел дальше, мерно выбивая колесами. Тра-та-та! Тра-та-та!
Не одну тысячу верст отбивали они этот размеренный стук. Все также плыли телеграфные столбы. Птицы в испуге врывались с проволок и, отлетев на почтительное расстояние, начинали кружить и перекликаться меж собой. Тучи бабочек, стрекоз купались в воздухе горячем. Куда не глянешь, — ширь полей. Такой простор!… Селений не видать совсем. Так бы бросился с поезда и завертелся, как волчок. Но!.. грусть полей рождает вздох, тяжелый, безотрадный…
Вот город. Продолжительная остановка. Поезд отвели на запасный путь.
И вновь у вагонов под окнами скорбные, молящие о корке хлеба лица детей, женщин и стариков.
Слезы. Вздохи. Опять слезы. Какой-то тяжестью сжимают они сердце, подкатываются к горлу и…. что-же делать? Кричать, кричать земле? Услышит ли она? Перевернуть миры, чтоб накормить вот эту массу?
Но… бессильный перед грозной действительностью вздыхаешь и грустишь.. И только. В сумерках вышел на платформу. Прошел в один конец обратно… В углу любопытная сценка: баба из каких-то лохмотьев приготовляет постель. Подле две девочки, старшей не более восьми, усердно карябают ноги, животы, спины. Неподалеку отец семейства снял рубаху и, подняв ее к электрической лампочке, ладонью смахивает вшей.
— Мильоны… мильоны развелись .. — буркает про себя.
— Иди, ложись. Будет тебе… пристал… говорит ему баба.
Девочки молча на четвереньках ползут на постель и ложатся. Баба крестит их, потом становится на колени и молится «на восток».
Со всех сторон смотрят ждущие чего-то глаза.
— Хлеба! Дайте хлеба, — читаю я в них.
— Какой ужас! Черт возьми! — хватаюсь я за голову и скорее иду в вагон, чтобы не видеть и не слышать того горя, которое в состоянии перенести русский человек.
— Скорей отсюда! Дальше или обратно! — кружатся мысли… — нет, дальше, дальше…
Поздно вечером поезд тронулся.
Ночь темная. Жара. Пот градом льет.
Утром опять поля, столбы, птицы. И солнце пламенем путчей елозит по земле голодной.
— Где же конец?! — спрашиваю себя.
— Тра-та-та! Тра-та-та! — отвечают колеса.
Закрываю окно,, задергиваю старой и ложусь на диван. Сердце бьется неровно. Больно. Мыслей много и все о России, о мужике.
Бедная страна моя! Неужели погибла ты!?
Тра-та та! Тра та-та! Нет! Нет! Нет! отвечали колеса.
15-го июля 1921 г.
Кавказ.