Владимир Германович Тан-Богораз
[править]Гуси
[править]Источник текста: В. Г. Тан — «Северная охота»,
Издательство: «Молодая гвардия», Москва, 1931 г.
Рисунки: В. Милашевского
Три дня мы пробирались по узким протокам от озера и озеру на тундре, у берегов океана. Мы шли в лодках и челноках. Нас было шестнадцать человек: десять взрослых и шесть подростков; и три собаки. Мы шли на охоту за лесными гусями.
В летнее время тысячи и тысячи уток; гусей, лебедей падают на тундряные озера. Они линяют, теряют из крыльев маховые перья, прячутся в траве и жиреют. Осенью, когда-крылья отрастут, они собираются в стада и готовятся и отлету. В конце июля, перед подъемом, птицы приходят и озерам люди на легкую и вольную охоту. Они убивают сотни лебедей и тысячи гусей, увозят полные лодки и остаток прячут в ямы под мох, до зимней дороги.
Лодки наши были сшиты из досок древесными корнями. Челноки были стесаны до толщины картона и так легки, что каждый гребец мог нести на плече свой челнок на волоках и на перешейках. Мы шли за добычей, и потому с нами не было запаса. Только немного сушеной рыбы, по три пластины на брата. С нами не было ни ружей, ни пороха, ни дроби. Одни старые сетья и легкие птичьи копья, с тройной головой и зазубренным жалом, — странные копья, которые надо метать навесно с особой доски. Десять тысяч лет назад, в ледниковый период, люди каменного века на Роне и Лауре метали такие же копья в такую же линялую птицу. Мы тоже были, как люди каменного века: хищные охотники — ловцы. Высшая наша похвальба была: «Я тела не жалею, гоню за живым во всю силу».
Справа и слева лежала плоская тундра/ На ней не росло ничего, кроме мха. В разложьях, с южной стороны, пряталась недрость ивы, мягкая, слово игрушечная, зеленая с
бурым. Топкая «гусиная травка» сбегала и берегам.
У края воды тянулась сплошная кайма животных остатков. Старые перья, помет, местами клочья оленьей шерсти. Так много здесь ютилось гусей, лебедей, оленей.
С левой стороны местами выбегала Едома, узкий кряж сурового камня, темный, нагой, весь в столбах и навесах, подъеденных ветром и стужей. Она была брошена среди плоского болота, бог знает зачем, как длинная гребенка. И на повороте лесного плеса из бурых утесов вылетал коричневый челнок и с криком кружился над собаками, и гнал их прочь от своего гнезда.
И на другом повороте попадалась гусиная стайка, два-три выводка, большие, полувзрослые. Гребцы ходили в погоню, и двухсторонние весла гнулись, и челноки мчались так быстро, что в глазах рябило.
Гуси с криком уплывали и бежали по воде, хлопая бесперыми крыльями, и старались отныряться.
Васька Дауров, казак, маленький, злой и удалый, выгребал впереди всех и, улучив минуту, метал свое копье в самую гущу стада. Копье шло по шеям и нанизывало на свои растопыренные зубья одного гуся, потом другого, потом третьего. Гуси ныряли и уводили копье вниз, до самой пятки древка, как рыба уводит уду; потом уставали и выходили наружу, слепо, не глядя, часто попадая головой под самое дно челнока.
И вся остальная птица пугалась и поднимала крик, ныряла и убегала. Крохали и гагары и черные турпаны, и белобоки, и шилохвосты, и лутки и всякие другие утки. И вертлявые савки с плачем проплывали мимо, отдаваясь волне, и громко выкликали свое низменное: а-ангы, а-ангы!
Светло-пушистые гусенята, жирные и глупые, уже наполовину в перьях, спасались и берегу и прятались в траве, но подавали о себе весть тревожным клыканьем: клы, клы, клы!
Старые гуси с темной спиной прибивались и мысочкам и, положив голову на песок, вытягивали узкую гузку на изрез воды и вдруг исчезали из глаз, сливаясь с изгибом берега. Их серые перья темнели, как серая земля, и шея круглилась, как бурый сучок сплавного дерева, случайно прибитый и песку. Они лежали недвижно, как камни. Можно было подойти вплотную и ступить ногой, но они не шевелились и только в последнюю минуту вырывались из-под самой подошвы и убегали с криком.
На обеденной стоянке мы палили на углах гусиные крылья и жадно сосали нежный мозг из костных трубок. Наполняли котлы доверху темным и душистым мясом. Головы и лапы мы бросали собакам, но собаки их не ели. В летнее время собака не принимает подачек из рук человека. Она охотится рядом с ним, как вольная союзница, и сама берет в поле свою часть из-замордованной добычи.
Мы ночевали на грудах наносного леса. Они лежали холмами на версту и на две. Их принесли весенние разливы океана, оставили на тундре и схлынули назад. В этих грудах попадались американские сосны, японский бамбук, занесенный течением из Великого океана сквозь ворота Берингова пролива, обломки кораблей, разбитые бочонки, доски, даже окна и двери разрушенных домов, неведомо откуда.
Мы выбирали местечко погуще и повыше и залезали снизу, как в глубокую пещеру, топили свой огонь среди мокрых бревен, без мысли о пожаре, сушили одежду и располагались, как в доме.
Ребята смеялись на ночлегах и ласково ругались по-русски.
— Обернись, братец, назад, не горит ли у тебя зад?
— Мотри, парень. Дерну, так блюнешь.
— А я что, безрукий?
— Зараза, зараза собачья.
— Чтоб ты живой изгнил. Чтоб тебя из дому на полотне вынесли.
Потом ребятки садились и огню и принимались рассказывать несложные сказки, Чаще всего по поводу птичьей охоты:
"У старого князца сватался Лампурга за единственную дочь.
— Накопи три пуда мерзлого мозга из лебединых крыльев.
В первый год пошел Лампурга за лебедями, набрал один пуд лебединого мозга.
На другой год Лампурга набрал еще один пуд мозга.
На третий год набрал третий пуд мозга.
Таков был Лампурга, удалый охотник
Старшие спали, закрывшись вместо одеяла полами кожаной палатки. И часто в то время, когда на юге бывает полночь, мы снимались с места и уходили дальше, ибо над нами не было ни ночи, ни полночи. Стоял сплошной день, трехмесячный летний день полярного края, серый, сырой, туманный, с дождем и с изморозью.
В сердце тундры лежит озеро Кулига. Оно похоже по форме на морскую звезду. Во все стороны оно протянуло длинные и узкие лучи. Каждый луч кончается речкой и уходит вдаль.
На этом озере западают гуси многотысячными пластами.
В сером тумане мы разбили стай у озера Кулиги, но не зажгли огня, чтобы не спугнуть добычи, ибо гуси всегда настороже, и на каждом мысу стоит часовой в серых перьях и чутко слушает.
Мы не стали мешкать, сложили свои вещи под опрокинутые лодки, потом бросили в воду несколько зерен табаку на жертву водяному и стали со всех сторон обходить Кулигу. Мы разбились порознь. Медленно и неслышно ползли, прилегая и земле и таща за собой челноки. Собаки ползли рядом с нами. Время от времени они поднимали головы и втягивали носом воздух, и горящими глазами смотрели вперед по направлению и озеру. Рядом со мной полз Мишка Ребров, без шапки, с голыми руками, ловко изгибая по кочкам свое массивное тело. Он тоже поднимал голову и шутя взывал, обращаясь в пространство:
— Ну, дьволы мои, помогайте!
Мишка Ребров не верил ни в чох, ни в сон, ни в бога, ни в дьявола. Он насмехался над шаманами и не носил даже амулетов, и ужасу своей матери и всех соседей.
— Как может такая маленькая деревянная заковырка помочь такому человеку, большому, головастому? — спрашивал Мишка с насмешкой.
В одно только верил Мишка — в свой нож стальной и в длинное весло, и в легкое летучее копье.
— Поперед меня никто не устрелит, — хвастал Мишка. — Зуек сидит на берегу, я и в того попаду, никогда мимо не стрелю.
Мишка не имел своего хозяйства, ни жены, ни семьи, только «жальчиночку» Феню. Жальчиночка Феня жалела его, обшивала и дарила табачным кисетом.
В рыбное время Мишка ходил батраком у купца Кошелева.
— Любо ходить у купца за рыбным промыслом, — говаривал Мишка. — У купца все крепкое, двойное, запасное, есть чем промышлять. На душе весело. А у нас дома все худое, скудное, из рук валится, и поднять неохота…
Когда мы поползли и озеру, то вскочили на ноги, ухнули и бросились и воде. Перед нами у берега была стая гусей, штук в триста. Они уплывали на середину, широко загребая воду своими красными " веслами ". Еще стая выплывала слева и еще одна справа. Далеко впереди была темная пластина большого стада. Эти гуси торопились изо всех сил на дальний конец озера, где еще не было нашей охраны. Две собаки, белая сука Белуха и черный Ворон, бежали по берегу, стараясь обогнать гусей. Сзади бежал Федя Киричонок, хлопая по мокрому болоту своими замшевыми обутками, тонкими, как чулки.
Мы опять вздохнули все сразу, на разные голоса:
— Наддай, наддай!
От быстроты загонщиков зависел успех нашей первой большой охоты. Шлепая в лужах по колено и разбрызгивая воду, Федя стал наддавать. Он весь вытянулся, как тонкая стрела, и догнал собак. Потом обогнал их и стал утягивать дорогу. Всех обогнал Киричонок в это росистое утро — людей, собак и гусей — и отбил большое стадо обратно на открытую воду. Наши челноки уже были на озере. Они объезжали птицу издали, круг за кругом, чтобы сгрудить ее вместе. Весла мелькали и гнулись, и челноки зарывались носом и прыгали вперед, как будто живые.
На средине озера колыхалось широкое темное пятно. То были гуси. Их было тысячи три или больше. Они жались все теснее и теснее и непрерывно клыкали: клы, клы, клы! А в утесах налево отдавалось: ду, ду, ду! Порой более дерзкий гусь вырывался из подвижного круга И пускался и берегу, изо всей силы ковыляя тяжелым темным телом. Следом пускался челнок, и летело копье, и. нанизывало беглеца на свой развилистый вертел. И другие гуси, которые сторожили сзади, готовясь последовать удачному примеру, в испуге бросались назад в общую гущу.
— Клы, клы, клы! — кричали гуси.
— Ду, ду, ду! — отвечал Едома.
Целый день мы продержали гусей на воде в страхе и голоде, и когда белый иней упал с светлого неба на мокрую траву в знак новой ночи, гуси усмирились и стали послушны каждому взмаху копья. Их манила суша и сочная травка, и они были готовы идти всюду, куда мы укажем. Тогда мы выбрали чистое место с нагорной стороны и начали строить невод. Мы натаскали кольев и стали втыкать их в землю, через каждый полсажени, выводя две широкие раскрытые дуги. То были крылья невода. Они сходились вместе, образуя мотню. Мотня состояла из длинных жердей, врытых вплотную и перевязанных веревкой. Крылья невода мы обтянули сетями, тщательно притыкая их колышками и земле. Перед входом в мотню мы сделали порог вышиной по грудь человеку. Мы положили на порог две длинные сходни и накрыли их травой и дерном, чтобы гусям не было так страшно и зазорно.
Когда все было готово, погнали гусей в невод. Они столпились у берега, потом один из передних ступил на траву, сорвал на ходу две или три былинки и пошел вверх. Все стадо вышло и пошло вслед за ним. И когда оно прошло, сзади него трава осталась, как выкошенная. Тогда мы подскочили и встали поперек невода и загородили широкое устье заранее припасенной сетью. Все стадо было в плену и в нашей власти.
Услышав за собой столько людей и собак, гуси шарахнулись вперед, набежали на узкий ход в мотню, зловещий и черный, и метнулись обратно.
Мы не спеша подвигались, держа перед собой сеть. Вся ширина невода кишела округлыми серыми телами. Тут были две гусиные породы: толстые гуменники и легконогие казарки. Казарка меньше, но ее мясо вкуснее. У ней красный нос и брюхо в черных пятнах. Она плодится быстрее и потому попадается чаще.
Гуси перекатывались из стороны в сторону и переливались как вода. Многие поворачивали головы и глядели нам в глаза, и мы глядели в глаза пойманным птицам, еще
живым и полным сил, еще не убитым. В их маленьких острых глазках сверкал дикий страх или дикая ярость, ибо ярость и страх — это одно и то же чувство, две стороны того же рельефа. Ярость — выпуклая сторона, а страх — вогнутая сторона. Оба чувства бывают в душе лишь поочередно: ярость сжигает страх; страх заливает ярость. Оттого дикий гусь и дикая пантера глядят на врага-человека одинаково быстрым и острым взглядом.
Мы подвигались вперед, стараясь загнать гусей в мотню, но гуси не шли. Они теснились перед подъемом на сходни и громоздились друг на друга в двадцать ярусов, как холм живого птичьего мяса.
Порою, в майские дни, на тундре, когда первая птица уже пролетела, вдруг придет пурга и снова заморозит землю. Тогда целые стаи гусей погибают от холода и голода. Перед смертью они сбиваются в серый бугор на плоском болоте. В этом бугре нет ничего, кроме перьев, сухой кожи и тонких костей, неплотных, как труха. Дунет ветер и размечет кругом и перья, и мерзлую труху.
Задние ряды гусей продолжали метаться. Крупные гусенята кружились на одном месте, как пьяные. Старые казарки с криком набегали на крылья невода, рвали когтями сети и напирали грудью, стараясь прорваться наружу.
Иные, обезумев, бросались прямо на нас, взлетали и нам на грудь и били крыльями в лицо, сражаясь до самой смерти.
Среди бескрылой птицы уже попадались способные летать. Одна за другой они поднимались вверх на новых крыльях и улетали прочь.
Впрочем, полет их был низок и неверен. Тело их шло стоймя в воздухе, ибо они не были в силах нести его горизонтально. И наши проворные ребятки — Федя и Зиновий, и Ванька Чукчонок, и другой, Ванька-Ухват — поднимали вверх весла и сбивали летевших гусей, которые не имели силы отклониться в сторону. В одном месте, слева, гуси, наконец, прорвались и стали выжиматься наружу, друг за другом, как крупные серые капли. Белая сука тотчас обежала кругом и стала душить беглецов, одного, другого, третьего; задушила штук двадцать, потом подняла голову вверх и взвыла обессиленная. —
В правом крыле тоже был прорыв. Надо было кончать скорее. Глаза у охотников горели, они больше не имели силы сдерживаться.
Васька Дауров схватил длинный шест и метнул в средину стаи. Пять или шесть птиц перевернулись брюхом вверх. Федя хватил вдоль по птице веслом.
Гуси заметались пуще прежнего, и пошла потеха.
Шесть человек, самых проворных, носились по неводу взад и вперед и хватали птицу.
Они свертывали ей шею или на ходу отгрызали зубами голову, или переедали горло, тоже зубами, как собаки. Иные гуси, не заеденные до конца, вырывались из рук и снова ныряли внутрь стаи. Их шея была украшена красным галстуком, и гусиные волны расступались перед ними от страха и от запаха крови.
Самые резвые птицы то-и-дело прорывались наружу, но в ужасе своем не видели куда бежать, и иногда попадали обратно в невод.
Иная, потеряв голову, с криком шагала по берегу. Другая мчалась во весь опор, спотыкалась, натыкалась на коряги и убивалась до смерти.
Два летучих гуся поднялись от самого входа в мотню; один был побольше, другой поменьше, должно быть, самец и самка, или «мужичок» и «женка», как говорят на севере.
Крылатая чета описала большой круг в воздухе; потом «мужичок» повернул обратно, «женка» последовала сзади довольно неохотно.
Оба сели снова в гусиную гущу и скоро погибли в мотне вместе с другими. Братский инстинкт переселил жажду жизни и страх смерти.
Мотня быстро наполнилась птицей, сперва до половины, потом доверху.
Она вся тряслась и гудела, как улей. Снизу неслись полузадушенные крики. Я на минуту закрыл глаза, и мне показалось, что это людская толпа бьется и давит друг друга, и стонет, погибая, ибо звери и птицы, и люди, даже в одиночку мало отличны друг от друга. Они одинаково рождаются, и любят и умирают.
Толпа людская и толпа звериная — это одно и то же.
Люди в горящем театре дерутся и грызутся, как крысы в западне.
Васька спустился в мотню и стал свертывать головы скопившейся птице. Минут через десять он вылез весь в лохмотьях с окровавленным лицом — его исцарапали гуси, защищаясь от гибели.
Дюжий Мишка Ребров взял короткую дубину и полез на смену.
Он с силой топтал птиц ногами и молотил их сверху вниз тяжелым и твердым деревом.
Когда все было кончено, мы разобрали мотню и невод и стали считать убитую птицу, складывая каждую сотню особо. Всего было убито двадцать семь сотен слишком.
В пяти верстах от озера Кулиги, вниз по реке, была пустая «поварня», старый сарай, куда мы могли временно сложить свою добычу.
Мы нагрузили лодки до самого верха, а остатки зарыли и собирались уехать вниз и «поварне».
После туманной недели, наконец, облака стали реже, и вышло солнце светло-желтое, сонное, как будто усталое от серой бессонницы, которая на северной тундре называется летом.
В воздухе стало теплее. Комары затолкались на припеке. Гребцы сняли свои меховые рубахи, сели на места и взялись за весла.
Я должен был грести во второй смене. И в ожидании очереди я уселся прямо на груду мертвых птиц, заваливших лодку. Она опустилась подо мной гибко и упруго, как на рессорах из китового уса, и тотчас же с самого низу что-то застонало страшным, глухим, точно посмертным стоном. Это недобитые птицы, полузадушенные в мотне, оживали в общей груде и опять умирали.
И как бы в ответ этому стону, Мишка Ребров, сидевший на переднем месте, ударил веслами и выгреб на вольную воду, потом откинул голову назад и тонким фальцетом запел «андыщину», странную любовную песню русского племени у берегов полярного моря, полуимпровизированную, дикую и сладкую, как запах княженики, созревшей на солнцепеке у подножия бурых утесов Едомы.
Он пел о своей жальчиночке Фене, называл ее смугляночкой, уточкой, птаней и другими нежными именами.
Да не гонялся я, Мишаночка, за твоей ненаглядной красой,
Да гонялся я, Иванович, за твоей за русой косой.
Да в зимню пору долгим плесом на рысях я, парень, хлестко выбегал.
Да в летню пору мелку росу хватал по вершиночкам лесным.
Да в осеннюю темну ночку с Феней до бела света я, парень, не сыпал.
Да тешил, нежил я жальчиночку на своей белой груди, как дитю.
Да показалась нам темна ночка всего за минуточку за одну.
Песня лилась и росла, и уходила вверх и таяла вдали, и казалось, ей нет конца, как этой реке, гладкой и тихой, отсвечивающей на солнце прозрачно-зелеными искрами и плавно текущей вперед.
И в этой песне был ответ жизни, вечно торжествующей, хищной, беспечной и упоительной, на глухой голос смерти, побежденный и задушенный под грудами битого мяса в последних каплях теплой крови, истекающей наружу.
С.-Петербург, 1909 г.