Дворянское гнездо (Тургенев)/Глава 39
← Глава XXXVIII | Дворянское гнездо — Глава XXXIX | Глава XL → |
Дата создания: 1856—1858, опубл.: 1859. Источник: http://www.world-art.ru/lyric/lyric_alltext.php?id=1451 |
XXXIX
[править]Марья Дмитриевна очень встревожилась, когда ей доложили о приезде Варвары Павловны Лаврецкой; она даже не знала, принять ли ее: она боялась оскорбить Федора Иваныча. Наконец любопытство превозмогло. «Что ж, — подумала она, — ведь она тоже родная, — и, усевшись в креслах, сказала лакею: — Проси!» Прошло несколько мгновений; дверь отворилась; Варвара Павловна быстро, чуть слышными шагами приблизилась к Марье Дмитриевне и, не давая ей встать с кресел, почти склонила перед ней колени.
— Благодарствуйте, тетушка, — начала она тронутым и тихим голосом по-русски, — благодарствуйте; я не надеялась на такое снисхожденье с вашей стороны; вы добры, как ангел.
Сказавши эти слова, Варвара Павловна неожиданно овладела одной рукой Марьи Дмитриевны и, слегка стиснув ее в своих бледно-лиловых жувеневских перчатках, подобострастно поднесла ее к розовым и полным губам. Марья Дмитриевна совсем потерялась, увидев такую красивую, прелестно одетую женщину почти у ног своих; она не знала, как ей быть: и руку-то свою она у ней отнять хотела, и усадить-то ее она желала, и сказать ей что-нибудь ласковое; она кончила тем, что приподнялась и поцеловала Варвару Павловну в гладкий и пахучий лоб. Варвара Павловна вся сомлела под этим поцелуем.
— Здравствуйте, bonjour, — сказала Марья Дмитриевна, — конечно, я не воображала… впрочем, я, конечно, рада вас видеть. Вы понимаете, милая моя, — не мне быть судьею между женой и мужем…
— Мой муж во всем прав, — перебила ее Варвара Павловна, — я одна виновата.
— Это очень похвальные чувства, — возразила Марья Дмитриевна, — очень. Давно вы приехали? Видели вы его? Да сядьте же, пожалуйста.
— Я вчера приехала, — отвечала Варвара Павловна, смиренно садясь на стул, — я видела Федора Иваныча, я говорила с ним.
— А! Ну, и что же он?
— Я боялась, что мой внезапный приезд возбудит его гнев, — продолжала Варвара Павловна, — но он не лишил меня своего присутствия.
— То есть он не… Да, да, понимаю, — промолвила Марья Дмитриевна. — Он только с виду немного груб, а сердце у него мягкое.
— Федор Иваныч не простил меня; он не хотел меня выслушать… Но он был так добр, что назначил мне Лаврики местом жительства.
— А! прекрасное именье!
— Я завтра же отправляюсь туда, в исполнение его воли; но я почла долгом побывать прежде у вас.
— Очень, очень вам благодарна, моя милая. Родных никогда забывать не следует. А знаете ли, я удивляюсь, как вы хорошо говорите по-русски. C'est étonnant[1].
Варвара Павловна вздохнула.
— Я слишком долго пробыла за границей, Марья Дмитриевна, я это знаю; но сердце у меня всегда было русское, и я не забывала своего отечества.
— Так, так; это лучше всего. Федор Иваныч вас, однако, вовсе не ожидал… Да; поверьте моей опытности: la patrie avant tout[2]. Ах, покажите, пожалуйста, что это у вас за прелестная мантилья?
— Вам она нравится? — Варвара Павловна проворно опустила ее с плеч. — Она очень простенькая, от madame Baudran.
— Это сейчас видно. От madame Baudran… Как мило и с каким вкусом! Я уверена, вы привезли с собой множество восхитительных вещей. Я бы хоть посмотрела.
— Весь мой туалет к вашим услугам, любезнейшая тетушка. Если позволите, я могу кое-что показать вашей камеристке. Со мной служанка из Парижа — удивительная швея.
— Вы очень добры, моя милая. Но, право, мне совестно.
— Совестно…. — повторила с упреком Варвара Павловна. — Хотите вы меня осчастливить — распоряжайтесь мною, как вашей собственностью!
Марья Дмитриевна растаяла.
— Vous etes charmante[3], — проговорила она. — Да что же вы не снимаете вашу шляпу, перчатки?
— Как? вы позволяете? — спросила Варвара Павловна и слегка, как бы с умиленьем, сложила руки.
— Разумеется; ведь вы обедаете с нами, я надеюсь. Я… я вас познакомлю с моей дочерью. — Марья Дмитриевна немного смутилась. «Ну! куда ни шло!» — подумала она. — Она сегодня что-то нездорова у меня.
— О, ma tante[4], как вы добры! — воскликнула Варвара Павловна и поднесла платок к глазам.
Казачок доложил о приходе Гедеоновского. Старый болтун вошел, отвешивая поклоны и ухмыляясь. Марья Дмитриевна представила его своей гостье. Он сперва было сконфузился; но Варвара Павловна так кокетливо-почтительно обошлась с ним, что у него ушки разгорелись, и выдумки, сплетни, любезности медом потекли с его уст. Варвара Павловна слушала его, сдержанно улыбалась и сама понемногу разговорилась. Она скромно рассказывала о Париже, о своих путешествиях, о Бадено; раза два рассмешила Марью Дмитриевну и всякий раз потом слегка вздыхала и как будто мысленно упрекала себя в неуместной веселости; выпросила позволение привести Аду; снявши перчатки, показывала своими гладкими, вымытыми мылом á la guimauve[5] руками, как и где носятся воланы, рюши, кружева, шу; обещалась принести стклянку с новыми английскими духами: Victoria's Essence[6], и обрадовалась, как дитя, когда Марья Дмитриевна согласилась принять ее в подарок; всплакнула при воспоминании о том, какое чувство она испытала, когда в первый раз услыхала русские колокола: «Так глубоко поразили они меня в самое сердце», — промолвила она.
В это мгновенье вошла Лиза.
С утра, с самой той минуты, когда она, вся похолодев от ужаса, прочла записку Лаврецкого, Лиза готовилась к встрече с его женою; она предчувствовала, что увидит ее. Она решилась не избегать ее, в наказание своим, как она назвала их, преступным надеждам. Внезапный перелом в ее судьбе потряс ее до основания; в два каких-нибудь часа ее лицо похудело; но она и слезинки не проронила. «Поделом!», — говорила она самой себе, с трудом и волнением подавляя в душе какие-то горькие, злые, ее самое пугавшие порывы. «Ну, надо идти!» — подумала она, как только узнала о приезде Лаврецкой, и она пошла… Долго стояла она перед дверью гостиной, прежде чем решилась отворить ее; с мыслью «Я перед нею виновата» — переступила она порог и заставила себя посмотреть на нее, заставила себя улыбнуться. Варвара Павловна пошла ей навстречу, как только увидала ее, и склонилась перед ней слегка, но все-таки почтительно. «Позвольте мне рекомендовать себя, — заговорила она вкрадчивым голосом, — ваша maman так снисходительна ко мне, что я надеюсь, что и вы будете… добры». Выражение лица Варвары Павловны, когда она сказала это последнее слово, ее хитрая улыбка, холодный и в то же время мягкий взгляд, движение ее рук и плечей, самое ее платье, все ее существа — возбудили такое чувство отвращения в Лизе, что она ничего не могла ей ответить и через силу протянула ей руку. «Эта барышня брезгает мною», — подумала Варвара Павловна, крепко стискивая холодные пальцы Лизы и, обернувшись к Марье Дмитриевне, промолвила вполголоса: «Mais elle est délicieuse!»[7] Лиза слабо вспыхнула: насмешка, обида послышались ей в этом восклицании; но она решилась не верить своим впечатлениям и села к окну за пяльцы. Варвара Павловна и тут не оставила ее в покое: подошла к ней, начала хвалить ее вкус, ее искусство… Сильно и болезненно забилось сердце у Лизы: она едва переломила себя, едва усидела на месте. Ей казалось, что Варвара Павловна все знает и, тайно торжествуя, подтрунивает над ней. К счастью ее, Гедеоновский заговорил с Варварой Павловной и отвлек ее внимание. Лиза склонилась над пяльцами и украдкой наблюдала за нею. «Эту женщину, — думала она, — любил он«. Но она тотчас же изгнала из головы самую мысль о Лаврецком: она боялась потерять власть над собою; она чувствовала, что голова у ней тихо кружилась. Марья Дмитриевна заговорила о музыке.
— Я слышала, моя милая, — начала она, — вы удивительная виртуозка.
— Я давно не играла, — возразила Варвара Павловна, немедленно садясь за фортепьяно, и бойко пробежала пальцами по клавишам. — Прикажете?
— Сделайте одолжение.
Варвара Павловна мастерски сыграла блестящий и трудный этюд Герца. У ней было очень много силы и проворства.
— Сильфида! — воскликнул Гедеоновский.
— Необыкновенно! — подтвердила Марья Дмитриевна. — Ну, Варвара Павловна, признаюсь, — промолвила она, в первый раз называя ее по имени, — удивили вы меня; вам хоть бы концерты давать. Здесь у нас есть музыкант, старик, из немцев, чудак, очень ученый; он Лизе уроки дает; тот просто от вас с ума сойдет.
— Лизавета Михайловна тоже музыкантша? — спросила Варвара Павловна, слегка обернув к ней голову.
— Да, она играет недурно и любит музыку; но что это значит перед вами? Но здесь есть еще один молодой человек; вот с кем вы должны познакомиться. Это — артист в душе и сочиняет премило. Он один может вас вполне оценить.
— Молодой человек? — проговорила Варвара Павловна. — Кто он такой? Бедный какой-нибудь?
— Помилуйте, первый кавалер у нас, да не только у нас — et á Pétersbourg. Камер-юнкер, в лучшем обществе принят. Вы, наверное, слыхали о нем: Паншин, Владимир Николаич, Он здесь по казенному поручению… будущий министр, помилуйте!
— И артист?
— Артист в душе, и такой любезный. Вы его увидите. Он все это время очень часто у меня бывал; я пригласила его на сегодняшний вечер; надеюсь, что он приедет, — прибавила Марья Дмитриевна с коротким вздохом и косвенной горькой улыбкой.
Лиза поняла значение этой улыбки; но ей было не до того.
— И молодой? — повторила Варвара Павловна, слегка модулируя из тона в тон.
— Двадцати восьми лет — и самой счастливой наружности. Un jeune homme accompli[8], помилуйте.
— Образцовый, можно сказать, юноша, — заметил Гедеоновский.
Варвара Павловна внезапно заиграла шумный штраусовский вальс, начинавшийся такой сильной и быстрой трелью, что Гедеоновский даже вздрогнул; в самой середине вальса она вдруг перешла в грустный мотив и кончила ариею из «Лучии»: Fra poco…[9] Она сообразила, что веселая музыка нейдет к ее положению. Ария из «Лучии», с ударениями на чувствительных нотках, очень растрогала Марью Дмитриевну.
— Какая душа, — проговорила она вполголоса Гедеоновскому.
— Сильфида! — повторил Гедеоновский и поднял глаза к небу.
Настал час обеда. Марфа Тимофеевна сошла сверху, когда уже суп стоял на столе. Она очень сухо обошлась с Варварой Павловной, отвечала полусловами на ее любезности, не глядела на нее. Варвара Павловна сама скоро поняла, что от этой старухи толку не добьешься, и перестала заговаривать с нею; зато Марья Дмитриевна стала еще ласковей с своей гостьей: невежливость тетки ее рассердила. Впрочем, Марфа Тимофеевна не на одну Варвару Павловну не глядела: она и на Лизу не глядела, хотя глаза так и блестели у ней. Она сидела, как каменная, вся желтая, бледная, с сжатыми губами — и не ела ничего. Лиза казалась спокойной; и точно: у ней на душе тише стало; странная бесчувственность, бесчувственность осужденного нашла на нее. За обедом Варвара Павловна говорила мало: она словно опять оробела и распространила по лицу своему выражение скромной меланхолии. Один Гедеоновский оживлял беседу своими рассказами, хотя то и дело трусливо посматривал на Марфу Тимофеевну и перхал, — перхота нападала на него всякий раз, когда он в ее присутствии собирался лгать, — но она ему не мешала, не перебивала его. После обеда оказалось, что Варвара Павловна большая любительница преферанса; Марье Дмитриевне это до того понравилось, что она даже умилилась и подумала про себя: «Какой же, однако, дурак должен быть Федор Иваныч: не умел такую женщину понять!»
Она села играть в карты с нею и Гедеоновским, а Марфа Тимофеевна увела Лизу к себе наверх, сказав, что на ней лица нету, что у ней, должно быть, болит голова.
— Да, у ней ужасно голова болит, — промолвила Марья Дмитриевна, обращаясь к Варваре Павловне и закатывая глаза. — У меня самой такие бывают мигрени…
— Скажите! — возразила Варвара Павловна.
Лиза вошла в теткину комнату и в изнеможении опустилась на стул. Марфа Тимофеевна долго молча смотрела на нее, тихонько стала перед нею на колени — и начала, все так же молча, целовать попеременно ее руки. Лиза подалась вперед, покраснела — и заплакала, но не подняла Марфы Тимофеевны, не отняла своих рук: она чувствовала, что не имела права отнять их, не имела права помешать старушке выразить свое раскаяние, участие, испросить у ней прощение за вчерашнее; и Марфа Тимофеевна не могла нацеловаться этих бедных, бледных, бессильных рук — и безмолвные слезы лились из ее глаз и глаз Лизы; а кот Матрос мурлыкал в широких креслах возле клубка с чулком, продолговатое пламя лампадки чуть-чуть трогалось и шевелилось перед иконой; в соседней комнатке, за дверью, стояла Настасья Карповна и тоже украдкой утирала себе глаза свернутым в клубочек клетчатым носовым платком.