Н. Н. Каразин
[править]Джигитская честь
[править]Джигиты — это очень характерное явление в Средней Азии. На первый взгляд — это как будто просто «продажные шпаги», которым положительно нечем заниматься в мирное время, как только воровством и разбоем; военное же время служит им настоящим бенефисом.
С первого боевого выстрела — все то, что уцелело на свободе и не сделалось добычею тюрьмы и палача, пристраивается около стороны, имеющей большие шансы на успех. Они служат побеждающим в высшей степени усердно и преданно, но эти два качества мгновенно испаряются — едва только победитель делается побежденным.
Во всяком случае — джигиты — народ весьма полезный, подчас даже необходимый. Никто, как они, не сумеет сделать нужную, опасную разведку, никто, как они, не проникнет в самый стан врагов, ради сбора сведений, рискуя головою не только ради одной корысти, но и из молодечества — ради почетной выслуги.
Они превосходные проводники, ибо до тонкости знают страну, все ходы и выходы, они превосходные переводчики, потому что, в своей скитальческой жизни, научиваются бойко говорить на многочисленных наречиях как горных, так и долинных обитателей Средней Азии.
Джигиты превосходные лагерные и походные слуги: джигит и конюх, и оруженосец, и повар, и путевой интендант, он великолепный фуражир, одним словом — джигит — носитель вашего комфорта.
С первого же дня службы — он умеет стать необходимостью, но его надо держать в руках, и на рыцарскую преданность его, как бы она ярко не проявлялась, полагаться не особенно.
Но, опять-таки, скажу: победителей джигит не продаст, а так как, подвигаясь все вперед да вперед, забираясь в самую глубину Азии, мы стали, в конце концов, бесспорными и постоянными победителями, то все вольное, смышленое, смелое и предприимчивое сгруппировалось плотно около наших победоносных белых шапок и белых рубах; «ак кульмак» и «ак колпак» стали исключительными господами джигитов.
Это было в начале наших завоеваний в Средней Азии, а в настоящее время джигитство получило определенную организацию, принявшую даже правительственно-официальный оттенок.
Отправляясь в какое-нибудь отдаленное путешествие, вы можете нанять джигита, а то и нескольких — прямо на базаре, но гораздо удобнее нанимать присяжного джигита, через коменданта или вообще через полицию. В такие присяжные джигиты попадают молодцы более опытные, уже зарекомендовавшие себя многими путешествиями, собравшие почетную связку рекомендаций и хвалебных аттестатов; кроме того, так как джигитство — выгодное дело, даже очень, то бывалые, опытные джигиты — люди со средствами, приобретшие и оседлость, даже ставшие семейными, оставляют свое добро и семьи на месте, как бы в залог своей верности и аккуратности в службе.
Между джигитами выработались даже своеобразные правила чести, и эти рыцарские чувства заставляют наемного слугу смело и отважно рисковать своею головою в защиту господина.
Сколько теперь между джигитами, особенно присяжными, списочными, найдется георгиевских кавалеров, сколько красных халатов украсилось золотыми медалями за усердие и за спасение! Сколько прославилось истинных героев, имена которых разнеслись по всем городам и дебрям Средней Азии и даже далеко за ее пределами!
Вторая половина марта. Весна в полном ходу. Почки стройных талов и развесистых карагачей налились и готовятся лопнуть. Урюки, персики, сливы и вишни — вся сладкая снедь густо усыпалась белоснежными и розовыми цветами, в воздухе запахло смолою и медом, и в густых чащах весело зачирикали воробьи и розовые скворцы… Жары наступят еще не скоро, и пока еще доброе солнце светит ярким золотым светом, стелет по земле прохладные, причудливо-кружевные тени.
Много праздного народа собралось на площади, перед комендантским домом; которые посмелее — во двор заглядывают. На парадном крыльце два дежурных джигита в высоких, черных шапках, в красных халатах, зашароваренных, то есть засунутых в замшевые шаровары необычайной ширины, так что стали похожи уже не на халаты, а на куртки. За их поясами, украшенными блестящими бляхами, целый арсенал, а сбоку клынчи-шашки с дорогими рукоятями. В джигитских руках хлесткие нагайки, не так для коней, как больше для чересчур уже назойливых любопытных.
Комендантский двор тоже полон джигитами, свободными от службы, — кажется, со всего города собрались они сюда, — и все больше присяжные-привилегированные.
Все ждут и на комендантское крыльцо приглядывают.
Говор и шум стоит на дворе, а на улице такой, что и на большом базаре — легче.
Приехал вчера иностранный человек, ученый путешественник, не старый еще, сильный, из себя видный и очень богатый. По всем джигитским наблюдениям видно, что очень богатый, да и сам комендант на то намекал, а уж он знает, кто и зачем приехал.
Надо этому иностранному человеку большой круг сделать, через горы насквозь пройти на Байсун, Дербент, через Железные ворота выбраться на ту сторону, чуть не до самых верхов, откуда Амударья начинается, к самым верховым льдам заоблачным; а потом окружным путем по реке вниз, через Бухару, и опять назад вернуться сюда в город — откуда выехал.
Какие у него ученые дела, что он узнать хочет на своем пути — это его дело. У него из самого Петербурга не то разрешение дано и даже министерский приказ «охранять и оказывать всякое содействие»… Путешественник, значит, важный, и относиться к такому надо все равно как к генералу, то есть называть «ваше превосходительство», так, по крайней мере, комендантский писарь советовал джигитам.
Вот этому-то важному путешественнику и надо было выбрать надежного и вполне тот путь знающего и опытного джигита-провожающего.
Комендант отобрал уже лучших из своих молодцов, шестерых наметил, а так как нужен всего один, то надо было между шестью избранными бросить жребий.
Сейчас все это должно решиться — и все ждут, когда под тенистым навесом, выходящим во двор, появится сам комендант с иностранным гостем. Тот уже сам запустит руку в комендантскую фуражку и вынет билетик с именем избранника.
А богат гость! Все уже знали, что, вместо положенных двадцати пяти монет в месяц, сам приезжий прибавил целых сорок, да еще обещал, по возвращении, прибавить за целый месяц, а уже халат с лошадью наверное подарит своему джигиту, так этакому тароватому хозяину услужить лестно.
— Тихо! — гаркнул во все горло комендантский урядник и звонко щелкнул нагайкою по своим же шароварам.
Говор смолк в одну минуту, только народ теснее сдвинулся к крыльцу; посторонние наклонились, почтительно скрестив руки на своих животах, а джигиты выпрямились и приложили руки к шапкам по-военному.
Вышел на крыльцо комендант, а за ним вслед и гость иностранный. Комендант высокий, толстый, с седыми усами, краснощекий, здоровенный мужчина; а гость тоже ростом ему не уступит, только в талии тонок, стройный такой, взгляд орлиный, веселый, глаза так по сторонам и бегают. Идет просто — весь в белом, даже сапоги из светлой кожи, через плечо двуглазая трубка на тонком ремешке, а на голове шлемовидная шапка белая, как у инглизов — русские таких не носят.
Стал комендант выкликать шестерых, намеченных заранее; вышли все шестеро, стали полукругом, почтительно смотрят на коменданта и на чужого человека, которому судьба служить велит, и по глазам всех шестерых видно, что каждому хочется.
Положил полковник шесть свернутых билетиков в свою шапку, тряхнул раза два и говорит гостю:
— За каждого из них честью ручаюсь, лучшие люди! Тяните, ваше сиятельство, вы сами!
Так вот, значит, господин этот оказался «ваше сиятельство», а не «ваше превосходительство», как говорил писарь, а что это выше или ниже — этого джигиты не знали. Объяснили им потом, что путешественник — итальянский граф, чуть не дальний родственник самого ихнего короля, и занимается по горной и по птичьей части, при нем и человек есть особый, который умеет из убитых птиц делать легкие, сухие чучелка, укладистые и удобные для дальней перевозки; конечно, потом все разъяснилось, а пока, до жеребьевки, никто ничего не знал, только сотни живых глаз так и впились в комендантскую шапку, сотни чутких ушей насторожились, чтобы поймать прочитанное имя счастливца.
Улыбается граф, смотрит весело на джигитов, что замерли перед ним, дыхания затаили, а сам, не спеша, в шапке тонкими своими пальцами пошаривает. Вытянул, наконец, развернул, дает прочитать полковнику.
— Керим-бабай! — прочел комендант громко.
С этим именем по всей толпе пронесся одобрительный ропот, даже проигравшие джигиты не выразили неудовольствия, а комендант, обращаясь к гостю, добавил:
— Сердечно, граф, вас поздравляю!
Вышел Керим из толпы и, не спеша, поднялся на ступеньки комендантского крыльца.
Был когда-то джигит Керим и высок, и статен, да глубокая старость и боевые раны пригнули его к земле, сгорбили. Видно, что и теперь еще не совсем ослаб старик, годится в дело, а все-таки, кто не знает, может показаться не особенно надежным.
На груди у Керима два белых креста, а медалей больше, чем у другого пуговиц; по борту протянулась толстая золотая цепь от жалованных, почетных часов, а поперек лица, через нос и обе щеки, старый зарубцованный шрам от удара вражеской шашки.
— Ну, за этим львом, — заговорил комендант, — вы, граф, как за каменной стеною. Его одно слово стоит больше, чем сотня ружей и шашек, и по всем тем краям, что вам предстоит проехать, он пользуется великим почетом и уважением. Это, — говорит полковник, — у нас первый номер, краса и гордость всего джигитства!
Лестно было бы слышать все это старику, да начальник говорил гостю на каком-то незнакомом ему языке, потому что приезжий граф по-русски не говорил и не понимал, а переводчиком между ним и джигитами должен был служить тот самый человек, что птичьи чучела умел делать.
— Очень рад познакомиться! — проговорил граф и протянул Кериму свою руку, а Керим не смутился от такой чести и протянул тому тоже свою трехпалую, как равный равному.
— Только вот что, — говорит Керим, обращаясь больше к коменданту, — очень я рад, что Богу угодно было послать именно меня в этот путь, только, может, лучше для господина графа будет, если за меня пойдет мой сын Хафиз? Я хочу ему передать мое счастье и мое право!
Легкий ропот послышался в толпе, а у коменданта даже брови слегка сдвинулись.
Заметил это Керим, возвысил голос и стал продолжать:
— Что же, — вы знаете: моему Хафизу минуло двадцать лет, он силен, способен, лучший наездник… Мне, отцу, не приходится выхваливать свое детище, да вы сами и сам полковник его знают. Я его с десяти лет всюду за собою таскал — натаскал знатно! Он прошлую зиму один на один на тигра ходил, и какую приволок полосатую шкуру… Вот графу птиц стрелять нужно, а Хафиз пулею орла достает с поднебесья… Знают все отца на всем пути, хорошо знают, это правда, и сына его все уже давно заприметили, тоже знают… Не все же молодцу под отцовской рукою ездить, надо начинать и своею волею работать, на свой страх, на свою голову… Эй, Хафиз, поди сюда! Вот пускай смотрит граф, его сиятельство, какого молодца я ему за себя ставлю!
Вышел из толпы Хафиз на отцовский призыв — ну просто красота да и только!
Бешмет на нем белый, шапка из светло-серой мерлушки, а через плечо, на тонком ремешке, шашка не простая — здешняя, а черкесская, вся в серебре с чернью, и бирюзою ободки на ножнах обозначены. Подарил ему эту шашку купец Хлудов, московский, с которым Хафиз раза два на охоту в горы ездил, да раз от барантачей вдвоем от десятерых отбивались и отбились.
Молод Хафиз — румянец во всю щеку, глаза огнем горят, усы чуть только зачернели, и борода чуть-чуть пробивается.
— Небось, не плохого ставлю за себя… Много лучше будет меня, старого!
Когда все это перевели и растолковали иностранному нанимателю, тот задумался немного; видно, что ему и старика взять лестно, и молодой очень уже понравился… Подумал граф еще с минуту и говорит:
— Я обоих нанимаю. Пускай оба едут, и отец, и сын. Я им обоим плачу одинаковое, обещанное содержание!
Загалдели на площади и на всем подворье, радостно так заговорили, весело.
— Вот так настоящий господин! Вот так щедрый и справедливый!
А Керим отмахнулся рукой и говорит:
— Вы меня не поняли, да и графу, должно, перевели неверно. По такому делу двоих не требуется, а задаром жалованья я получать не желаю. Стар я стал, говорю вам, может, дорогою сломит меня болезнь, только обузою буду, не бросать же меня околевать в горах, а главное, что вдвоем мы с сыном уже досыта наездились… Мое имя из шапки вынуто — мое счастье, пусть с моей легкой руки и начинает Хафиз свою самостоятельную службу. Вот чует мое сердце, что другого случая Хафизу моему не дождаться, а впрочем, воля хозяина: велит мне ехать, я поеду и буду служить ему верою и правдою, уважит просьбу старика, возьмет сына, поклонюсь ему до земли, за доброе дело для себя сочту, а за такое доброе дело Аллах благословит его и пошлет ему на всем пути удачу и счастье. Решайте теперь, как хотите!
Потолковали все с минуту на крыльце, потом комендант с графом в комнаты пошли, на свободе чтобы потолковать-подумать, а джигиты на ступеньках крыльца расселись, ждут, чем все это кончится.
Четверти часа не прошло — позвали отца с сыном тоже в комнаты.
Вышел потом комендантский писарь, сообщил, что уже все порешили: граф уступил просьбе старика, берет молодого и очень, очень доволен. Подносили, говорит писарь, им обоим по стакану самого дорогого араку. Хафиз уперся — говорит: закону нет, чтобы мусульманину вино пить, так и не выпил, а Керим оба выпил, потому что для молодого арак — вино, а для старого — лекарство, а на лекарство в законе запрету не положено.
Говорил писарь, что бумагу уже подписывают, все как есть, по форме, и комендант старику третий стаканчик наливает. То-то старый Керим-бабай вышел, сильно нарумянившись, и на ногах стал полегче, чуть не приплясывает, не от араку, конечно, а от радости, что своего любимца сына так хорошо пристроил. Веселый стал, и Хафиза по плечу одобрительно похлопывает.
С того же дня и к сборам приступили. Хафиз всем должен был распорядиться, и распорядился на славу.
Вот, говорили, молод, малоопытен, а на деле так словно уже двадцатый поход слаживает. Граф только намекает, что ему желательно, а Хафиз уже ему самому объясняет толково, что в действительности его сиятельству нужно. Отец в стороне держится, все глазом подмигивает и одобрительно посмеивается, а ничего не говорит, не подсказывает.
— Ну, из этого большой прок выйдет! — порешил даже сам комендант, и очень это командирское слово отцовскому сердцу было отрадно.
Сначала сладили все по конской части: под графское седло Хафиз, за двести монет, добыл у знакомого приезжего из Шахри-Сябзя такого вороного горца, что цена ему настоящая мало-мало полтысячи; под жида-птичника (жид оказался) тоже здорового чалого, с спокойным ходом, вьючков четырех, вали на каждую спину по восьми пудов — идут легко, только отряхиваются. Две палатки — одну поменьше, шелковую, для самого графа, ковров, кошем узорных, всю походную амуницию, котелков да медных чайников; ягтаны, коржумы вьючные для укладки и все-все до мелочи не забыл бравый джигит-путеводитель, и за день до отъезда принял от графа на свою ответственность все личное имущество… Диковинные, дорогие вещи, сроду таких не приходилось видеть Хафизу: были тут ящики с хитрыми замками, с разными инструментами, были и ящики с гнездами, а в гнездах все пузырьки с разными снадобьями да пакетики с порошками; были часы особенные, в отдельном футляре, что даже во время езды не должны были сильно колыхаться, особенно переворачиваться, сохрани Бог! — такие часы Хафиз уже раз видел и возил даже за своим седлом; но на что у молодого джигита особенно глаза разгорелись — это когда граф показал ему ящики с разобранными ружьями, дробовиками и пульными… Вот так оружие! Да за одно такое ружье можно год прослужить без копейки жалованья!
Вручил граф на хранение и всю свою одежду; много лишнего, по мнению Хафиза, и даже совсем не подходящего. Переданы были и ящики с консервами, чего-чего там не было! — Хафиз уверял, что почти все надо дома оставить, не брать с собою, потому что тоже не подходящее. — Чай хорошо, сахар тоже, сухарей немного взять не мешает, ну, там лимонного соку сухого, это тоже недурно, а прочее все равно ничего не стоит… Он, Хафиз, это очень хорошо знает, да и другие подтвердят, а то понадеются на коробки, будто в них мясо вареное или рыба, откупорят, понюхают и бросят, а от которой не дурно пахнет — съедят с голодухи, а потом дня три животами болеют…
— Кормиться надо вот чем в дороге! — добавил джигит и щелкнул по прикладу своей винтовки.
Графу все эти рассуждения очень понравились.
Потом, в конце концов, позвал граф джигита к себе в комнату и дал ему пояс широкий, из белой замши, с укладками и потайными карманами.
— Это, — говорит, — золото все… Бог ведает, куда нас занесет, запас золота всегда не лишен… Тут, — говорит, — на три тысячи рублей ровно, его ты, — говорит, — обвяжи на голое тело, под одежду, и береги, а другой такой у меня будет…
Серебра же мелкого, все бухарскими коканами, тоже взяли, на пятьсот рублей, в двух кожаных мешках; эти просто уложили, вместе с одеждою.
Как вышел Хафиз от графа, чувствуя приятную тяжесть на своих бедрах, так невольно возгордился слегка таким доверием.
— Ого-го-го! — подумал, — чего ты теперь, Хафизка, стоишь!
Приказал граф молчать о деньгах, ну, значит, молчать и надо; даже отцу не сказал, что у него на поясе весу прибыло.
В неделю все для похода было слажено. «Малайки» к вьючным лошадям были договорены и явились на место… Все бумаги, к бухарскому эмиру, к коканскому хану, к горным, полунезависимым бекам были написаны и подписаны, с приложением печатей самого губернатора. Осталось только назначить день и час отъезда в многотрудную и небезопасную экспедицию.
Воскресение, — обед большой давали, в собрании, отъезжающему графу… Много пили, много говорили… Все генералы собрались, и дам — много-много… Графа обнимали, целовали, а стрелковые песенники даже качали, выше голов подкидывали… После обеда, часов в семь вечера, по первому вечернему холодку — и тронулись в путь.
Первый переход решено было сделать коротенький, всего до Таш-Куприка, верст двенадцать, не больше… Много офицеров и штатских выехало верхом провожать, много и дам в колясках и в тарантасах, а то и верхом тоже. Все любовались графом, каким он молодцом и красавцем ехал на своем вороном карабаире…
Прибыли на первый ночлег, конечно, еще засветло, однако почти перед самым заходом солнца, и все любовались и удивлялись, как скоро и ловко распорядился Хафиз с своим вьючным караваном. Ехали все вместе, джигит вел своих людей стоянкою, и только версты за две погнал пошибче, чтобы наперед поспеть… Подтянулись наши, а уже бивуак совсем готов: палатка поставлена, постели слажены, костерь пылает вовсю, и чайники весело закипают, — даже шашлык на палочках начинает зарумяниваться… Ничего этого, положим, и не нужно было, потому что все после обеда были сытехоньки, да это так Хафиз, для показа проделал…
Провожал, конечно, и старый Керим-бабай своего сына. Он тоже был очень доволен расторопностью молодого джигита, однако хотел казаться строгим и скупым на похвалу… Нечего, мол, ему зазнаваться!
Наступила ночь.
Провожавшее гости давно вернулись в город, заночевали на бивуаке только те, что совсем уже не могли держаться в седлах. С наслаждением растянулся на своей удобной походной кровати путешественник… Завтра ведь чуть свет выступать надо.
Отозвал старый Керим своего сына в сторону, за стенку мазара, стал прощаться.
Крепко стиснул отец сына в своих могучих объятиях.
— Ну, — говорит, — благословит тебя Аллах, как я благословляю. Помни, что я тебе передаю теперь всю свою честь джигитскую. Смотри же, не осрами моей седой бороды, да и свою голову береги тоже, зря не горячись, в ненужную опасность не суйся, охраняй хозяина от всех бед, от зверя лютого, от лихого человека особенно. Будь здоров и подержи стремя моего жеребца, что-то подпруга расхлябалась… Вот так!
Старик ловко уселся в седло и разом скрылся в густом, ночном мраке.
Ушла наша экспедиция… Поговорили-поговорили о ней, да и забыли. Каждый ведь день приносил все новые и новые заботы, и на разные другие потребности нужны были джигиты. Случилось вот, верстах в сорока от города, большое воровство, не без разбоя даже, много коменданту хлопот доставило. Вспомнили об итальянском графе только через месяц, когда пришла от него с дороги первая весточка с случайной оказией.
Привез чужой человек письмо к коменданту и больший пакет для дальнейшей отправки почтою, привез и от Хафиза к отцу коротенькую цидулку: сын пишет, что здоров, а комендант сообщил Кериму, что граф своим джигитом очень уже много доволен и старику кланяется.. Ну, слава Богу! Значит, пока все благополучно.
Прошло еще с месяц, если не больше, не было больше ни слуху ни духу — далеко забрались, значит… В половине лета, так, около начала июля, по базару легкий слушок пробежал, что видели графа уже за Байсуном, около верховьев Сурхаба, в соляных горах… и опять все надолго затихло… По расчету, вернуться они должны бы к августу, много к половине сентября… Так оно и выходить… Назад пойдут, может, пошибче.
Ждет Керим терпеливо, шевелится у него что-то недоброе на сердце, но старик упорно гонит черные думы; однако, когда приходилось проезжать своего застоявшегося коня, Керим-бабай все больше выбирал дорогу на Таш-Купырь, а то и за этот мост значительно дальше. Для кого время бежит неуловимо, а для старого отца тянется, что ленивый ишак с двойным вьюком, да еще по топкой грязи… Вот и август к концу подходит. Вот уж четвертый раз клевер косят, джугара налилась, поспевает… Конечно, вестей нет оттого, что назад повернули; зачем же посылать гонцов, когда те все равно вместе бы ехали… Там ведь все места дики, — не только телеграфа, простой почты никакой не налажено…
Бродит Керим по базару, по улицам, заходит в гости, сидит в чай-хане с приятелями, на комендантский двор заглядывает, вида не подает, что тоска его гложет. Похудел старик, еще более согнулся в пояснице… Сам ведь хорошо понимает, что в таком пути нельзя все дни рассчитывать: мало ли что задержать может… Сам вот он раз провожал русского ученого, что вместе с своею женою траву собирать да звезды считать ездили. Думали-предполагали тогда в три месяца обернуться, а протаскались без малого полгода… Точно ведь не рассчитаешь.
Прошел не только весь сентябрь, уже и октябрь на исходе… В предгорьях стали заморозки землю белить… Холодным ветром с востока потянуло… Прибежали раз за Керимом-бабаем, зовут к коменданту.
Снарядился старик по форме, опять кресты и медали нацепил.
— Честь имею явиться вашему высокоблагородию!
Не сразу взглянул полковник на джигита, бумагу будто какую-то дописывал, а потом, все-таки не глядя, проговорил:
— Болтают на базаре недоброе!
У Керима ноги подкосились и в глазах потемнело, даже рукою прихватился старик за дверной косяк. Он и сам знает, что снова пошел слух по базару, что слух тот с самой Бухары идет, смутный пока слух, однако ничего доброго не предвещающий.
Слух этот уже третьи сутки не дает спать Кериму, а забудется немного, сейчас ему кровавое горло мерещиться начинает, только рассмотреть не может, чье это горло ножом перехвачено.
— Слух идет! — глухо повторил старый джигит.
На этот раз комендант взглянул на него и глаза выпучил; он не узнал голоса Керима, да что голоса — самого не узнал, так старик в лице переменился, однако на ногах еще стоит, не валится.
— Думаю я, — говорит комендант, — послать бы кого на проведку: одного в Бухару, а другого по следу, на Байсун… Дело серьезное!
— Зачем посылать чужого человека — я сам поеду!
— Сам!.. На зиму-то глядя?
— Что мне зима!..
— Ступай!
— Счастливо оставаться!
Приложил Керим руку к шапке, повернулся и вышел из комендантской комнаты. Получаса не прошло, как видели старого джигита, как он миновал базар и крупным ходом своего любимого чалого прогнал на Таш-Купрюкскую дорогу… Недолги были его сборы… А с гор, ему навстречу, уже неслись первые налеты снежной метели, застилая предгорья белою скатертью.
Уехал Керим, словно сквозь землю провалился, и все, особенно сторонние люди на базаре, удивлялись — как это такой опытный комендант проворонил, упустил заложника. Пропадет, думали, отец вслед за сыном, только его и видели!
Не было тогда, по здешним местам, ни дорог железных, ни столбов с натянутою проволокою, по которой слова бегают, почты даже никакой не было, а ходил только «слух», и каким путем, как ходил — никто и не знает. Случится что здесь, в Келифе, что ли, поговорят о случае на местном базаре, а базар — толчея, — со всех сторон туда сходятся и съезжаются разные люди и расходятся во все стороны, а с людьми и речи. Идут, останавливаются отдыхать, поговорят, обменяются новостями, дальше идут, а с того места опять во все стороны слова поползли… С ночлега на ночлег, с базара на базар… К одним вестям другие приплетаются… Встретятся где, опять перекинутся, и все с надбавкою… Случится что небольшое, пустяк, с рисовое зерно величиною, а станет расходиться молвою, что снежный ком, вырастет, и не узнаешь сразу, с чего началось, где правда: а правда там, в середине этого кома, надо только докопаться до этой середины. С одного места весть пойдет, а смотришь — эта самая весть с разных концов опять к тебе возвращается; поприслушаться надо только ко всему, ко всем переменам, отделить дело от болтовни, — вся правда так вот тебе на ладони и выяснится… Хочешь знать, что где творится, ступай на базар, сиди покойно, чай зеленый прихлебывай, уши насторожи и жди… Потому что базары эти и есть самое для вестей складочное место.
А здешний базар — всем базарам базар. По каким бы путям ни летела молва, а на здешнем базаре осядется; недаром большой саид-азимовский чай-хане на семипутевом перекрестке раскинул свои гостеприимные навесы.
И вот как эта молва оседала, в какие формы, были и небылицы она складывалась.
Покойно, весело и удачливо шла дорога наших путешественников. Работали много, всем было дела по горло. Граф часто свои диковинные инструменты налаживал, на горные кряжи трубы наводил подзорные, по ночам через эти трубы все небо осматривал и все в свои книжки чертил и записывал; много тоже разных мух да гадин в горах наловили, все засушивали и в банки складывали, а птицы сколько в три ружья настреляли! Чучельнику работы было с утра и до ночи — лошадь вьючную еще прикупить пришлось у проезжего сарта. От камней разных кусочки отбивали и бумажные ярлычки наклеивали. Жилых мест по дороге пока мало попадалось, так — кишлачки незначущие, граф и туда заглядывал, да расспрашивал через переводчиков; тот, который армянином назывался, — жид оказался, ну, да это не большая разница, и насчет знания местных говоров плох вышел, выручал больше Хафиз-джигит, и шел разговор так: граф — жиду, жид — Хафизу, Хафиз со встречным говорит, и тем же порядком обратно до графа доходит.
Очень граф по душе с своим джигитом сошелся, и Хафиз очень полюбил графа, а жид-чучельник с своей стороны к Хафизу прилаживался, тоже лез в дружбу и большую откровенность, все про бухарскую да афганскую сторону расспрашивал, а сам ему про ту сторону, что за большими горами, под английской рукою находилась, дивные дела рассказывал, говорил, что сам бывал там часто, на службе будто у английской королевы.
Пришли в Дербент — там задержались немного; уж очень хорошо бек Сафар гостей встречал. Пиры устраивал почетным путешественникам на славу, «тамаши» с пением и танцами батчей, игры машкарабазов, скачки конные, халаты подносил дорогие, надо было и нашему графу отпочетиться… Пошли дальше, прошли диковинные Тимуровы железные ворота, такую узкую и длинную щель, что будто кто мечом рассек горный кряж, от снежных вершин до самого подножья… стали спускаться в богатую долину Байсуна. Тут уже погуще жилье пошло, и народ побогаче, и беки поважнее! Опять пиры да игры, и даже на этих играх женщины появились, не такие, что в гаремах укрытые сидят, а вольные, что, в обход закона, в мужском платье, днем по базарам ездят, а по ночам, чуть что, безо всякой одежды, в браслетках на щиколотках ног при гостях танцуют, змеями извиваются, змеею и в душу самую заползают… Переводчик-жид очень старался, всю подноготную про таких женщин узнавал, особенно про тех, на которых граф попристальней всматривался… Хафиз тоже глядел, глаза выпучив, как баран на новые ворота, молод ведь, еще ничего такого и не видывал, ну а чучельник человек бывалый!.. Захотелось графу одну из таких певиц да танцовщиц для себя купить, чтобы с собою увезти, как бы вроде особой птицы, только, конечно, чтобы живую, не набитую и засушенную, как те чучела, что жид изготовлял, — сговорились, и сам кази тамошний бумагу на свободный провоз выдал…
С этих пор и повеяло «черным ветром», тут-то и наступила пора неудач и невзгоды.
Словно эта плясунья, черноволосая Асаль, своими острыми взглядами да раскатистым смехом души наших спутников околдовала.
А время все шло и шло. Далеко зашли… ух, как далеко! Стало дело к осени клониться, а впереди горы и холода на перевалах… Пора, значит, назад ворочаться… Повернули.
Затосковала новокупленная красавица: кому охота навек уходить в чужую, незнакомую сторону, а тут еще и другое горе, горше первого; стала Асаль заглядываться на молодого красавца Хафиза — и полюбился ей Керимов сын более самого хозяина ее, графа; да и то правда — какая там любовь через жида переводчика, а тут дело живого языка. — Задумалась Асаль, задумался и Хафиз, и в душе верного джигита закопошилось недоброе, ревнивое чувство к своему господину…
Может, и обошлось бы все по-ладному, да жид чучельник, должно быть, тоже свою думу задумал, не охотно что-то он на обратный путь поглядывал. Стал он графу на ухо нашептывать, стал и Хафиза уму-разуму учить, а тем временем к русской границе все ближе да ближе подвигались…
Как тут дальше шло, молва пестрая совсем перепуталась — только, говорят, что и Хафиз стал на себя не похож, с графом стал угрюм, неразговорчив… заметил это проклятый жид и приналег на молодого джигита…
Что же потом случилось, про то базарный слух шел не одинаково, говорили, будто Хафиз у афганского эмира на службе очутился, говорили, что его в тюрьму, в кандалах, засадили, за то будто, что вольной женщине горло перерезал, в тоске и в отчаянии; говорили, что этого жида живого за ноги повесили, на кол потом посадили, говорили, что его за афганскою границею видели, с графским добром и даже тем самым поясом с золотом, что верному джигиту самим графом был сдан на хранение, говорили, что Хафиз сам на себя руки наложил, когда Асаль его бросила — променяла на эмирского полковника, говорили, будто и до сих пор жив Керимов сын, только бродит в Кабуле по базару, вроде как бы помешанный… Разно говорили, только про участь графа все слухи были одинаковы: «В горы въехали все четверо: граф, Хафиз, жид чучельник и Асаль остроглазая, а назад, в долину, вернулись только трое, да и то, как только к Мазар-Шерифу подходить стали, — жид в первую темную ночь будто сквозь землю провалился».
Вот какие слухи заходили по базару: разбирайся, где тут правда, где неправда.
Вот почему и удивлялись в чай-хане Саид-Азим-бая, как это комендант такого маху дал, сам своими руками отпустил старого Керима — за сына своего заложника…
Прошла хотя и короткая, но бурная и суровая зима, снова на солнечных скатах гор, на весеннем припеке, загорелись ярко-красные тюльпанчики, забелели первые подснежники, и забегали по нагретым осыпям зоркие ящерки. По всем ущельям, по всем трещинам гор забурлили пенистые потоки, заклектали орлы в поднебесье, стали аисты на свои гнезда возвращаться, а про старика Керима ни слуху ни духу…
Описали его дом, все имущество, печати везде наложили, особому аксакалу под охрану сдали… Недоволен комендант, ходит туча тучею, на прочих джигитов и смотреть не хочет, а те, точно чем виноваты, сами ходят словно мухи отравленные. Четверо из них, не докладываясь по начальству, своею волею собрались и отправились на розыски… Вернулся, наконец, Керим уже в конце лета, и вернулся, когда его совсем и ждать перестали.
Никто и не узнал сразу — почетного, заслуженного старшину джигитского Керима в том жалком всаднике, что въехал на комендантский двор на запыленной, хромой, отощалой лошади: так, думали, какой-нибудь бродячий байгуш, с просьбою к начальнику или, может быть, с жалобою. Дежурный джигит, Саркис, строго окликнул даже:
— Куда прешь? Сиди там, за воротами!
Да потом, как вгляделся немного, так глаза вытаращил, рот разинул и руки растопырил.
— Керим-бай… Аллах милостивый!.. Вот не ждали!
— Не «ждали» уже? — словно усмехнулся приезжий, тяжело слезая с измученного коня… — Видно, и ждать перестали…
Другие джигиты и из казаков, кто был поблизости, подошли, обступили Керима — оглядывают и его самого, и лошадь, и седловку всю, — а расспрашивать будто не решаются, ждут, когда сам старик говорить начнет; а тот молча стал отвязывать ковровый переметный коржум, что был за седлом приторочен — и тут только заметили джигиты, что и от коня, и от всадника, от седла и сбруи, а пуще всего от этого коврового коржума потянуло тяжелым кладбищенским духом…
— Коменданту доложите! Ну, что стоите, словно ошалелые? — захрипел на них Керим и закашлялся, и опустился на ступеньки комендантского крыльца, а коржум с собою сволок и начинает его, не спеша, развязывать.
Побежали докладывать.
Минуты не прошло, вышел комендант, на ходу еще китель застегивал… начал было строго так:
— Ну, говори!..
Даже не поздоровался, брови нахмурил, да пригляделся к старику и тихонько проговорил, обращаясь в ближайшим:
— Да поддержите его! Видите, с ног валится… Эй! Принеси скорее коньяку стакан!
А Керим на ногах стоять не может; попытался было подняться перед начальством, да и опять осел грузно. Двое джигитов подскочили, поставили старого на ноги, а двое стали коржум седельный развязывать, от которого нехорошим духом несло… Керим им глазами показывал, что надо — и чуть слышно пробормотал:
— Выкатите!
Выкатили.
Лицо почернело, раздулось, а узнать можно, — то есть, не узнать бы, не зная кто, — а, зная, признать вполне возможно.
— Собственною рукою покончил, — хрипло, словно давясь своими словами, сказал Керим, — своею рукою благословил, своею и казнил, а добро мое, довольно его будет, а мало, так и мою голову добавьте, отдайте семье графа убиенного — за убытки — уплату…
С комендантского крыльца понесли джигитского старшину прямо в военный госпиталь, — там он и отдал Богу душу на другой же день, так и не приходя в сознание.
Доктора порешили, что — с переутомления.
Исходник здесь: Русский Туркестан. История, люди, нравы.