А. Н. Островский. Полное собрание сочинений.
Том X. Пьесы 1868—1882 (Пьесы, написанные совместно с другими авторами)
М., ГИХЛ, 1951
Составитель тома Г. И. Владыкин
Подготовка текста пьес и комментарии к ним С. Н. Дурылина
Анна Степановна Ашметьева, старуха, богатая помещица.
Александр Львович Ашметьев, ее сын, почти постоянно проживающий за границей и в Петербурге, представительный, но заметно израсходовавшийся господин; костюм и манеры парижанина лучшего тона.
Марья Петровна, жена его, молодая женщина.
Кирилл Максимыч Зубарев, старик из крупных землевладельцев, близкий сосед Ашметьевых, управляет их имением; одет в платье старого покроя, из дешевого материала; седые усы подстрижены.
Варя, его дочь, молодая девушка.
Виктор Васильевич Вершинский, значительный чиновник из Петербурга, молодой человек.
Дмитрий Андреевич Мальков, помещик, молодой человек.
Михаил Тарасыч Боев, сосед Ашметьевых и Зубарева, 45 лет, холостяк.
Мавра Денисовна, нянька Вари, старуха.
Гаврило Павлыч, камердинер Ашметьева.
Сысой Панкратьевич, старый слуга Ашметьевых.
В усадьбе Ашметьевых, вблизи губернского города. Густой парк, в углу развалины каменной беседки, в глубине живописная местность за рекой.
Сысой. Гаврило Павлыч! Куда направление имеете?
Гаврило. Барина дожидаюсь… Приказано… Купаться идем… А вы?
Сысой. Барыня гуляют по парку, так кресло ношу… По преклонности ихней, оне не могут, чтобы без отдыха…
Гаврило (осматривая местность). Ну, и местоположение… я вам скажу!
Сысой. Как находите?
Гаврило. Что уж!.. Чего еще превосходнее!
Сысой. На редкость, истинно на редкость… которые ежели понимающие… Конечно, простой человек… так ему все равно. Это место по древности, от старых людей — Кокуй называется. Когда покойный барин, царство небесное, эту рощу под парк оборотили, так и беседка тут была построена, и строгий был приказ от барина всем, чтоб это самое место «Миловида» прозывалось; а барыня, напротив того, желали, чтоб беспременно «Бельвю». Почитай, что до ссоры у них доходило… Ну, а мужики, помилуйте!.. им не вобьешь в башку-то, разве с ними возможно! Они и теперь всё Кокуй да Кокуй. Было времечко, да прошло: в те поры в этой беседке танцы были, ужины, без малого вся губерния съезжалась, по всем дорожкам цветные фонари горели; за рекой феверки пущали; а теперь заглохло все.
Гаврило. Заглохло?
Сысой. Ну, что уж!
Гаврило. Да оно точно, по вашей стороне промежду господ настоящей жизни, как им следует, что-то мало заметно.
Сысой. Где уж, какая жизнь!
Гаврило. А наместо того так даже и дикость какая-то… как будто…
Сысой. Есть, есть, всего есть… Вы давно служите У барина-то?
Гаврило. Пятый месяц; как в Петербург из-за границы приехал, так я и поступил.
Сысой. А я так понимаю, что вы с барином у нас недолго прогостите.
Гаврило. А почему вы заключаете?
Сысой. Посвистывать начал.
Гаврило. Разве это означает?
Сысой. Уж это верно. Коли коротко свищет, ну, еще ничего, а коли продолжительные арии, так уж припасай чемоданы. Я с ним и в Петербурге бывал: поначалу с приезда веселый такой, каждый день во фраке, все больше по дамам… а там, глядишь, и засвистал; ну, значит, на чужую сторону потянуло… И закатится — поминай, как ввали!
Гаврило. Когда еще скучать-то, мы всего пятый день здесь; с месяц-то можно прогостить; разве что общество…
Сысой. Тут не общество, тут главная причина: привязки ему нет.
Гаврило. Какая привязка, коли он женатый человек.
Сысой. Это он ни во что считает, этого ему мало.
Гаврило. А я долго и не знал, что он женат-то. Пять месяцев жил, а все думал, что барин у меня холостой; потому ни из разговора, ни из чего приметить этого нельзя у них — холостой, да и все тут.
Сысой. Да он и похож на холостого; а, не солгать бы, уж седьмой год женат. Барыня на удивленье!
Гаврило. Насчет доброты?
Сысой. Насчет доброты, и обходительности, и всего.
Гаврило. Но при всем том, я замечаю, словно как они друг другу не в масть; музыку эту тянут, а ладу не выходит.
Сысой. Потому — не ровня; роду она, пожалуй, и дворянского, да воспитание невысокое получила.
Гаврило. То-то и по моему замечанию, тут что-то такое подобное… Сысой. Папенька у них были офицер, молодец собой и красавец писаный,
только женился он на купчихе на здешней и на ее деньги купил имение. Да недолго пожил, ушибся на охоте об дерево, расскакался очень, огневый был. Барышня-то наша, Марья Петровна, так промежду купечества и выросла; барственного-то ничего в ней и не стало; потому заняться было не от кого. От маменьки было перенять нечего, окромя что как была она очень добрая женщина и редкостная хозяйка, — так наша Марья Петровна вышла вся в нее. Только по возрасту лет стала в ней обозначаться красота; начали слетаться женихи. Ну, а нашему уж этого перенести никак невозможно, чтобы была в уезде красавица, да не ему досталась. Сейчас познакомился, Марья Петровна в него до страсти влюбилась, женихи все прочь, он и женился. И с полгода так, как в раю был.
Гаврило. А потом?
Сысой. А потом и засвистал. Прикинул жену-то маменьке, а сам за границу. Так три года мы его и не видали, как в воду канул. В Петербург из-за границы наезжает часто, а к нам и не заглянет. Через три года приехал и, смешно таково, опять в жену влюбился, да не надолго; месяца через полтора и…
Гаврило. И засвистал?
Сысой. Засвистал. Опять в Петербург, а там за какой-то барыней за границу, да по сю пору мы его и не видали.
Гаврило. Уж для заграничных господ в деревне, известное дело… знаете
— скука… томительность какая-то…
Сысой. Нет, кабы привязка нашлась, он бы ничего — пожил. В^дь вот уж теперь и стар стал, и тяжеленек, а все глаза-то завистливы. Вы посмотрите, ровно он глазами-то все чего ищет; так уж они у него с молодости наиграны.
Гаврило. Человеком выходит, не всякому тоже это дается.
Сысой. Какой был по этим делам старательный, беда! Что из благородных, что из простых, это для него все одно. Как где наметит глазом, и начнутся у него хлопоты, такой проворный сделается, так уж и не расстается. И все словами улещает да уговаривает; то шопотом, то стихи читает. Начнется у него эта суета, так и не скучает. Только на-коротке, подолгу не продолжается. Вот и теперь бы ему такое занятие, так погостил бы: и заграницу забыл.
Гаврило. Нет уж, кто ей подвержен, да коли деньги есть, так не забудет, все его поманивает.
Сысой. Само собой; хоть с нашего брата возьмите или из мастеровых; который человек ежели по трактирам избалуется, уж ему дома не сидится.
Входят Анна Степановна и Марья Петровна. Сысой и Гаврило отходят к стороне.
Анна Степановна. Да, мой друг, твоя это вина, твоя, что Александр здесь скучает. Ты и не спорь со мной!
Марья Петровна. Я с вами и не спорю; только я решительно не понимаю, как и чем еще, кроме любви моей, могу я привязать его.
Анна Степановна. Да разве ты не видишь, что он художник, он поэт? Это натура в высшей степени деликатная. Его душа соткана из самых тончайших нитей, к ней надо прикасаться умеючи, с осторожностью. Он только что вернулся из-за границы, он еще весь под впечатлением изящного.. . ну, галлерей там, музеев и прочего; у него еще в ушах звуки итальянской музыки, в глазах аристократические салоны… а ты его прямо в коровник!
Марья Петровна. Я не думала, что это дурно… я думала, что это моя обязанность — рассказать мужу откровенно, как я жила без него и что делала. Женщине в мои годы нужно же какое-нибудь занятие. Мужа я не вижу, детей у меня нет, ведь жизнь опротивеет, если не иметь никакого интереса. Я извелась с тоски.
Анна Степановна. Извелась! Фи, мой друг! Как ты вульгарно выражаешься.
Марья Петровна. Все так говорят.
Анна Степановна. Мещанство, матушка, мещанство!
Марья Петровна. Дело по мне, не мудреное, много ума не нужно: нужен только порядок да чистота. Мне даже хотелось похвастаться перед мужем моими успехами. Из маленькой молочной фермы теперь у меня большое заведение. Я завела сыроварню, выписала мастериц из Тверской губернии, принимаю крестьянских девушек, они у меня учатся, потом поступают на место, хорошее жалованье получают. У меня разведены отличные племенные коровы; от моей фермы скотоводство во всей губернии улучшается; за сто верст приезжают покупать моих телят, бычков. Что в этом дурного, что за преступление?
Анна Степановна. Кто тебе говорит, что твой коровник — преступление? Молоко необходимо, оно идет в пищу, значит необходимы и коровы, и коровницы; да не твое это дело. Ты улучшаешь скотоводство в губернии! Ведь это смешные фантазии! Об губернии без тебя есть кому заботиться. Для тебя выше всего на свете должен быть муж! Ты говоришь, что скучаешь без работы, да кто ж тебе мешает работать? Мало ли есть женского рукоделья, приличного, чистого! А потом — арфа, ты ее забросила совсем. Нет, скажи лучше, что мещанская кровь сказывается, — вот это вернее.
Марья Петровна. Но, живя в деревне, так естественно заняться хозяйством.
Анна Степановна. «Естественно» — вот еще слово! Ты думаешь, что естественно, то и хорошо? Животные ведут себя естественно, да много ли найдется охотников подражать им. Наши прически, костюмы разве естественны? Был век, когда мужчины носили огромные пудреные парики, а женщины фижмы, под которые пять человек спрятаться могут; уж, конечно, это не естественно, и все-таки благороднее, умней, изящнее этого века не было и не будет в истории. Ну, да что об естественности толковать! Для тебя всего естественнее
— стараться нравиться мужу!
Марья Петровна. Я думала, что ему будет приятно, что я занимаюсь делом. Анна Степановна. Очень нужно ему: делаешь ты что-нибудь или нет. Ты не
забывай, что прежде всего Александр — художник, он поэт; для него главное во всем -изящная форма. Я не могу поверить, чтобы женщина не могла удержать его подле себя на месяц, на два. А ведь это стыдно в люди сказать: муж не видал тебя три года, приехал погостить, и уж через пять дней уезжать собирается. С мужем и кокетство позволительно, а с такими даже и необходимо. Он почти не живет в России, но я по его письмам знаю, что иногда он среди самой роскошной природы скучает по родине, что он любит Россию и все русское. Вот бы ты надела сарафан, он так идет к тебе, спела бы ему русскую песню, — у тебя прекрасный голос. А ты его тащишь на свою ферму: согласись, что там поэзии не много. И с кем ты его знакомишь? Что такое Мальков? Ведь это мастеровой какой-то. Он едва ли что-нибудь знает, кроме своей химии. Благородный человек, а пачкается с каким-то дрянным заводом. Что он там, купорос, что ли, делает? Прекрасное занятие для дворянина; носит какой-то мещанский картуз, ездит в тележке в одну лошадь.
Марья Петровна. У него нет состояния, чтобы четверкой ездить.
Анна Степановна. Нет состояния, так поди служить; а купорос, кому нужно, найдут и без него. Интересное знакомство для Александра! Ну, понятное дело, что ему с вами скучно. Он всю жизнь провел с художниками, с артистами, а ты его с мастеровыми знакомишь. Нет, как ты хочешь, ты обязана удержать Александра еще хоть недели на две; если он уедет теперь, это будет твоя вина, это меня очень огорчит.
Марья Петровна. Я постараюсь, я готова употребить все возможное…
Анна Степановна. Только, пожалуйста, не слезы! Это самое верное средство прогнать от себя мужчину.
Марья Петровна. Я знаю, нет — слез не будет; это было да прошло.
Анна Степановна. Разве ты уж разлюбила его?
Марья Петровна. Не разлюбила, ко я стала покойней, со многим примирилась.
Анна Степановна (шарит). Где же это мой бинокль? Ах, я его там забыла, на лавочке.
Марья Петровна. Я его вам принесу.
Анна Степановна. Зачем? не трудись! Я пошлю человека.
Марья Петровна. Да что за труд. (Уходит.)
Анна Степановна. Добрая женщина, а простовата, простовата… Сысой, подай мне кресло.
Ашметьев. Об чем задумалась, старушка моя?
Анна Степановна. О прошлом, друг мой; о настоящем мне уже нечего думать. Прошел день, и слава богу.
Ашметьев. Да, я понимаю… скучно тебе?
Анна Степановна. У меня теперь только и радости, что ты.
Ашметьев. Благодарю. (Целует руку у матери.) Но я что же?.. Может быть, оттого я тебе и мил, что ты меня редко видишь.
Анна Степановна. Что за вздор ты говоришь.
Ашметьев. Нет, правду. Я, что называется, непосед, бездомовщина. Если мне остаться подольше на одном месте, я и сам от скуки завою по-волчьи, и все окружающие взвоют, на меня глядя, я — скучающий россиянин. Как нескладно я устроил свою жизнь! Уж если кому не следовало жениться, так это мне. Странное существо — человек: в молодости даны ему страсти для того собственно, чтоб наделать глупостей на всю жизнь; потом, в зрелых летах, дается ему ум, чтобы раскаиваться всю жизнь. Приятное существование! Ну, зачем я женился? Это вопрос; а ответ следующий: затем только, чтоб мучить жену. (Ходит.) Ах, да мне и родиться-то не следовало, чтоб не мучить мать. И это была глупость с моей стороны.
Анна Степановна. Уж ты сделай милость, не хандри!
Ашметьев. За что я, в самом деле, заставляю страдать двух женщин?
Анна Степановна. Ну что ты уж очень сокрушаешься! Я старуха, видела в свою жизнь и радости немало, будет с меня; Маша тоже по-своему счастлива.
Ашметьев. Какое счастье! Полгода она действительно была со мной счастлива; а потом — семь лет живет только воспоминанием этого счастья. Ведь попадаются же нам такие кроткие, безропотные натуры! Гораздо легче выносить бури упреков, брани и оскорблений, чем это тихое страдание без жалобы.
Анна Степановна. Ты уж слишком преувеличиваешь: у нее все-таки есть занятие, есть общество.
Ашметьев. А у тебя и того нет; это новое общество уж чуждо тебе.
Анна Степановна. Чуждо — этого мало: оно неприятно, оно враждебно мне. Да, мой друг, разговоры их для меня невыносимы: я не слышу от них ни протеста против нынешних порядков, ни сожаления о прошлой нашей жизни. Нет, они и знать не хотят, и говорить-то не хотят об этой реформе, они очень спокойно к ней относятся, как будто так и надо. Заводят фермы да ремесленные школы, учат чему-то крестьянских девчонок и мальчишек. Можно было заботиться о крестьянах, когда они были наши, а когда У нас их отняли, так что нам до них за дело? Они теперь свободны, ну и пусть пьянствуют. Посмотришь, другой помещичишка разорен совсем, а тоже тянет со всеми в одну ноту, восхваляет реформу. А у самого на душе-то, чай, кошки скребут.
Ашметьев. Ну, нам, кажется, очень жаловаться нельзя, мы не очень много потеряли.
Анна Степановна. Так ведь это исключение, это особое счастье. Что бы мы были с тобой, если бы не он!
Ашметьев. Кто это он?
Анна Степановна. Да вот идет! (Указывая направо.) Кирилл Максимыч тогда был мировым посредником и составил нам уставные грамоты с крестьянами. Он так их обрезал, что им курицу выгнать некуда. Благодаря ему я хорошо устроилась: у меня крестьяне так же и столько же работают, как и крепостные,
— никакой разницы.
Ашметьев. Я и не знал.
Анна Степановна (сыну). Хорош помещик! Он не знает, что у него крестьяне делают. А иначе где ж бы мы взяли денег тебе на твою артистическую жизнь за границей? Что ж ты думал, что нам деньги-то с неба сваливаются?
Ашметьев. Но я мог бы сократить свои расходы. Ведь Кирилл Максимыч на все способен, он человек без сердца. Так ведь, Кирилл Максимыч? Жалости в вас нет, вы этого чувства не знаете?
Анна Степановна. Ах, пожалуйста!.. Жалей о чем хочешь, только не о моих крестьянах.
Зубарев. Будешь безжалостен, коли вы, Александр Львович, поминутно изволите деньгами нудить.
Анна Степановна (сыну). Твоя совесть может быть покойна, это мое дело; а я считаю свое дело и законным, и справедливым. И кончен разговор.
Зубарев. Вы изволите говорить, что сократите расходы… Дождемся ль мы этого, Александр Львович? Покуда все еще увеличиваете, а не сокращаете.
Ашметьев. Не знаю; я всегда проживал около семидесяти тысяч франков в год — и теперь тоже.
Зубарев. А курсы-то, благодетель мой, а курсы-то, помилуйте! Вы, Александр Львович, изволите пошвыривать франками-то, вы думаете, что все еще франк-то четвертак? А оно вон куда пошло, вон куда пошло: франк-то прежде в лапотках ходил, а теперь в сапожках щеголяет.
Ашметьев. Франк все франк; а что ваш рубль подешевел, так уж мы там, в Париже, не виноваты. Скоро ли вы лес-то продадите?
Анна Степановна. Разве тебе деньги скоро нужны?
Ашметьев. Скоро не скоро, а все-таки я желаю знать немедленно, чего он стоит?
Зубарев. Теперь покупать надо, покупать, а не продавать. Как продавать, когда цены нет! «Что стоит?» Семьдесят рублей за десятину, вот что он стоит! Да что! За шестьдесят пять (с возрастающим жаром), за пятьдесят, за сорок пять отдают; что ни дай, то и берут. Точно взбесились все, так и валят лес! У нас скоро пустыня будет, Аравия Счастливая! Вот Боев, Михайло Тарасыч, как нужны деньги, так и лес продавать; что дадут, то и берет. Вот он какой, вот он какой! Только цену сбивает… Покупать нужно, а не продавать.
Ашметьев. Я вас просил, Кирилл Максимыч, покупателя найти.
Зубарев. Нашел, нашел-с; да ведь семьдесят рублей… какая это цена?
Ашметьев. Продавайте, я на эту цену согласен.
Анна Степановна. Какой уж и ты скаред, Кирилл Максимыч, так даже противно смотреть. Ты из-за копейки готов целый год торговаться.
Зубарев. Не скаред я, а экономный человек. Какие времена-то, помилуйте!
Анна Степановна. Нет, скаред. Как ты живешь, как ты одеваешься! А дочь! И не грех тебе? Воспитывала ее из жалости тетка лет до двенадцати, пока дочерей замуж не выдала, а с тех пор она дома болтается — без учителей, без гувернанток, так и выросла, да и теперь без всякого призору.
Зубарев. Да какого ей воспитания, какого призору? Умей шить, вязать, щи варить да почитай родителей — вот и весь женский курс!
Ашметьев. Я ее помню, но едва ли узнал бы теперь; что-то дикое было в этом милом ребенке.
Анна Степановна. А теперь еще больше одичала. В ребенке все мило, а она уж давно не ребенок. Ни манер, ни приличия; не знает никакой сдержанности, делает, что в голову придет, — это для благородной девушки уж просто непозволительно.
Ашметьев. Отчего я не вижу ее здесь?
Анна Степановна. Не знаю, спроси у отца.
Зубарев. У тетки гостила-с…
Анна Степановна. Да уж ты все говори! Я кое-что слышала.
Зубарев. Из особенного уважения к вам, Александр Львович, и к вам, Анна Степановна, и из любви к дому вашему не могу умолчать…
Анна Степановна. Замуж отдаешь?
Зубарев. Ну, еще это далеко, еще бог знает-с.
Анна Степановна. Да кто?
Зубарев. Виктор Васильич Вершинский-с.
Ашметьев. А! Это наш юный преобразователь?
Зубарев. Далеко пойдет, далеко-с… Приехал, оживил нас, поднял на ноги всю губернию, осветил… Во мраке ходили…
Ашметьев. Не понимаю, что ему за расчет жениться на девушке совершенно необразованной.
Зубарев. Любит-с, большое расположение чувствует к моей дурочке.
Анна Степановна. Ну полно, что любить-то? Любить-то в ней нечего! Расчет простой, Александр: именьишко у Вертинского здесь небольшое, а у Вари приданое порядочное, после матери десятин восемьсот. Чего ж ему? Вот он и значительный помещик. В Петербурге, вероятно, карьеру сделать не надеется, там и побойчее есть; а здесь, благо говорить мастер, пожалуй, и в предводители выберут. На безлюдье — и Фома дворянин.
Зубарев. Выберут, непременно выберут: ум, сила, быстрота соображения…
Анна Степановна. У Вертинского, по его краснобайству, большая партия, а ты и спишь и видишь председателем земской управы быть, ты любишь должности с жалованьем; вот вы и ухаживаете друг за другом. Да ты молись богу, что тебе такой жених попался, это для Вари большое счастье: кто ее, сумасшедшую, возьмет!
Зубарев. А она-с… она, можете представить, фыркает… что ты будешь тут!.. Господи!
Ашметьев. Может быть, он ей не нравится?
Анна Степановна. Полно! Разве она людей разбирать умеет? Что на нее смотреть-то?
Ашметьев. Marie, я тебя и не видал еще сегодня. (Целует ее в голову.)
Марья Петровна (Анне Степановне). Вот ваш бинокль. (Подает бинокль.) Анна Степановна (встает). Благодарю, я пойду еще где-нибудь посижу.
Пойдем, Кирилло Максимыч, поболтаем. Сысой!
Неси за мной кресло.
Ашметьев. Ты где была утром, Marie?
Марья Петровна. Я к обедне ездила.
Ашметьев. Вот как! И ты часто ездишь?
Марья Петровна. Каждый праздник. Я теперь выучилась молиться.
Ашметьев. А разве ты прежде не умела?
Марья Петровна. Нет, я умела и прежде, да не так: я теперь хорошо молюсь… Когда у меня горе или мне надо решиться на что-нибудь, я молюсь, Александр, и так мне покойно потом, и так у меня твердо, решительно выходит.
Ашметьев. Прекрасно, Marie, прекрасно! Как это хорошо, кто может. Ну, а песенки ты поешь попрежнему?
Марья Петровна. Нет, теперь редко… А впрочем, иногда…
Ашметьев. Пой, Marie, пой для меня! Этого удовольствия уж нигде не встретишь. Какие-то особенные ощущения вызывают твои песни: может быть, они не совсем изящны, но приятны, очень приятны. Я там, далеко, особенно в Италии, часто вспоминаю о твоих песнях, стараюсь припомнить их; но выходит что-то… Аль-ля-ля-ля-ля — совсем не то. Какая прелесть! Когда горе есть, она молится, когда весело — поет. Какая ты хорошая женщина, Marie, как я люблю тебя.
Марья Петровна. Как у тебя холодно это слово «люблю». Мне кажется, ты хочешь сказать мне: «я тобой любуюсь иногда». А любить — ведь это не то, это другое… Вон крестьяне или крестьянки, если любят кого очень, так говорят: «я жалею его». И это правда: кого любишь, так жалеешь.
Ашметьев. «Жалею, жалею», как это хорошо, в самом деле, это надо записать. (Вынимает книжку и записывает.) Я отправлюсь купаться, скоро и обедать пора. У нас нынче никто не обедает?
Марья Петровна. Не знаю. Вероятно, Зубарев, а может быть, и Вершинский приедет.
Ашметьев. Очень рад буду. (Уходит.)
Марья Петровна (всматриваясь). Кто-то подъехал к парку… или… мимо. Ах, нет, вон бежит… Да это, кажется, Варя.
Собирайтесь в хоровод!
Солнце красное взойдет.
Ай, малина! ай, малина!
Да, это она!
За сценой: «Ой ли, ой ли». — Входит Варя в сарафане, голова повязана платочком.
Варя. Ох, жарко! Сгорю, сгорю! (Снимаете головы платок и обмахивается.)
Марья Петровна (целует Варю). Варюша, милая.
Варя. Здравствуй! Уж я купалась, купалась сегодня утром, а все не помогает. Что это ты такая хорошенькая сегодня?
Марья Петровна. Ну, полно, все такая же.
Варя. Нет, я правду говорю. Если б я была мужчина, я бы тебя зацеловала. И какая ты нарядная!
Марья Петровна. Да разве ты не знаешь, ведь ко мне муж приехал, Александр Львович.
Варя. Ах, так вот что!
Марья Петровна. Тебе отец не сказывал?
Варя. Нет, он со мною другую неделю не говорит. Да меня и дома дня три не было, я у тети в городе гостила. Так прощай!
Марья Петровна. Нет, нет, ни за что не пущу.
Варя. Нельзя. Видишь, какая я растрепанная. Да я к тебе и так не надолго, меня тут дожидается…
Марья Петровна. Кто?
Варя. Провожатый. (Смеется.) Я ямщика наняла.
Марья Петровна. Так отпусти провожатого, ты мне нужна, очень нужна. Я тебя сама отвезу домой вечером.
Варя. Зачем я тебе? Ну, сказывай скорей.
Марья Петровна. После, после, теперь про себя мне говори! Как ты с Вершинским?
Варя. Ах, не говори, видеть его не могу.
Марья Петров на. Поссорились?
Варя. Никакой ссоры.
Марья Петровна. Так что же?
Варя (хладнокровно). Я его возненавидела.
Марья Петровна. Это за что? Каким образом, когда?
Варя. В прошлое воскресенье. Он был у нас целый день, обедал, ну, и ничего.
Марья Петровна. Нравился тебе?
Варя. Не то что нравился, а так себе, не противен.
Марья Петровна. А вечером?
Варя. А вечером возненавидела.
Марья Петровна. Да за что?
Варя. Была у нас помочь, косили большой луг; потом хороводы водили, песни пели, и мы были на лугу. Мне так хорошо, так хорошо, так весело было, подбегаю я к нему: «Хорошо?» спрашиваю. А он сморщил свои губы, ухмыляется, очки свои вздергивает… «Недурно, говорит, однообразно немножко и диковато». Взглянула я на него — чистая птица какая-то: в своем сюртучке, на тоненьких ножках, эти очки… У! Птица! Убежала домой, спряталась, так он и уехал. Отец рассердился.
Марья Петровна. Чем же это кончится, Варя?
Варя. Отдадут меня за него, уговорят. Ведь если б он не жених, так ничего, мужчина как мужчина; а как подумаешь, что такому… А ведь начнут уговаривать — и уговорят, и живи с таким.
Марья Петровна. Велико это слово: уговорят.
Варя. Для нас с тобой очень велико. Ах, как мы глупы!
Марья Петровна. Правда твоя, правда.
Варя. Задумаем мы что-нибудь, и кажется хорошо, и сделать бы так надобно; начнут нас уговаривать, уговаривать — и уговорят. Ах, если б я умела говорить так, как Вертинский! А то сидят, и мы сидим с вытянутыми лицами. Ведь если со стороны посмотреть, скажут — дурочки.
Марья Петровна. Дурочки, Варя.
Варя. А знаешь что? Не надо дожидаться, надо сейчас сделать, пока не успели уговорить.
Марья Петровна. Что сделать?
Варя. А что задумала.
Марья Петровна. А ты разве задумала что?
Варя. Нет еще. А если задумаю что, то непременно сделаю. Ну, говори, зачем я тебе нужна?
Марья Петровна. Вот видишь ли, муж приехал всего пять дней и уж начинает скучать: мы боимся, что он уедет скоро.
Варя. Ну, так что же? Я тут при чем?
Марья Петровна. Он тебя увидит, постарайся заинтересовать его, он скучать и перестанет.
Варя. Ха-ха-ха! И это ты просишь — жена?
Марья Петровна. А что же такое! Мне уж его любви не возвратить, а ты представь положение матери! Через два, через три года он приезжает и неделю без скуки пробыть не может у ней.
Варя. Что же мне… как с ним?
Марья Петровна. Уж как умеешь.
Варя (со смехом). Со мной еще таких оказий не бывало.
Марья Петровна. Будь такая, как ты есть, вот и все.
Варя. Погоди, дай подумать! (Задумывается, потом хохочет.)
Марья Петровна. Чему ты?
Варя. Погоди! Мысль пришла в голову, да не скоро она у меня там поворачивается. (Подумав.) Хорошо, так! Теперь обдумала. Мой отец слушается твоего мужа?
Марья Петровна. Сколько я заметила — во всем: Александр — единственный человек, который имеет влияние на твоего упрямого старика.
Варя. А ты ревновать не будешь?
Марья Петровна. Нет, кажется, не буду; во всяком случае не зарежу — ни тебя, ни его; ну, а там, что я буду чувствовать, кому какое дело.
Варя. Ну, хорошо, я у тебя останусь сегодня. Я пойду только лошадь отпущу. (Убегает.)
Марья Петровна (глядя ей вслед). Кто же это ее привез? Разговаривает с кем-то. А!.. Вот кто! Ну, уж никак бы не подумала. Об чем это она с таким жаром толкует? Влезает в тележку… Неужели же она уедет? Или, может быть, хочет передать что-нибудь. Ах, сумасшедшая! Она целует его. Ну, расстались. Вот новости! Или это так, баловство? Ах, сумасшедшая!
Послушай, что ты делаешь?
Варя. Ты видела?
Марья Петровна. Все видела. Что это значит, скажи мне, сделай милость! Варя. Ничего не значит и ничего не скажу тебе. И не спрашивай, и чтоб
ни слова об этом.
Марья Петровна. Но послушай, Варюшка…
Варя (зажимая ей рот). Ни слова, а то сейчас убегу. (Прислушиваясь.) Кто-то идет.
Марья Петровна (взглянув в сторону). Идет Александр и с ним Вершинский.
Варя. Не покажусь ни за что, ни за что, я спрячусь.
Марья Петровна. Ну, хорошо, мы после поймаем Александра Львовича одного.
Вершинский. Я к вам с приглашением, Александр Львович. На этой неделе назначен съезд сельских хозяев у Кирилла Максимыча, так мы вас просим приехать.
Ашметьев. Для чего этот съезд?
Вершинский. Для изыскания средств, как увеличить доходность наших имений.
Ашметьев (со смехом). «Для увеличения доходности». Ну, так поверьте мне, что я на этом съезде буду лишний… Креме того, я человек усталый, разбитый и приехал в деревню только за тем, чтоб отдыхать.
Вершинский. Мы вас особенно не затрудним, мы и рассчитывать не смеем, чтобы вы приняли участие в наших работах; мы только ждем от вас советов, указаний. Вы большую часть прожили за границей, видели многое, что там лучше, чем у нас.
Ашметьев. Да, я видел, но только не то, что вам нужно. Я человек дореформенный, я учился за границей только изящно проживать деньги.
Вершинский. Да, в таком случае, конечно…
Ашметьев. Впрочем, не думайте, чтоб была совершенно пуста моя жизнь, или, лучше сказать, наша жизнь, потому что я не один. Мы начинали жизнь горячо, рыцарями; все, что давалось идеализмом и романтизмом, переживали страстно.
Вершинский. Да, то есть вы, в промежутках между романтическими похождениями и приключениями, занимались эстетикой и философией.
Ашметьев. Это отчасти правда: были и увлечения, и просто глупости, и даже грехи.
Вершинский. Вы об себе довольно откровенно выражаетесь.
Ашметьев. К чему же маскироваться, да уж и поздно. Но не одна только философия и эстетика занимали нас; мы сочувствовали и политическому росту народов, и если не участвовали в истории Европы последних лет, то переживали ее довольно болезненно. И я не скажу, чтобы мы были совсем лишние в своем отечестве. Прямой же практической пользы, я признаюсь, от нас мало: мы не деятели. Мы начинали горячо, а теперь кончаем разочарованием. сомнениями и раскаянием. Мы начинали Шиллером, а кончаем Шопенгауэром.
Вершинский. Очень, очень грустно. Вы приезжайте хоть посмотреть на нас, увидите много оригиналов.
Ашметьев. Постараюсь, постараюсь приехать. Вы так хлопочете о хозяйстве, у вас значительное имение?
Вершинский. Очень незначительное; но это нисколько не мешает изучать хозяйство; притом же у меня в виду невеста с имением, так я даже обязан быть хорошим хозяином.
Ашметьев. Вы женитесь? Любопытно знать, как вы, молодые люди, нынче женитесь.
Вершинский. Точно так же, как и вы, с тою только разницей: мы не так богаты нежными чувствиями. Жизнь коротка, задачи так велики; мы люди, призванные к общественной работе, или, лучше сказать, перестройке, — нам некогда млеть и утопать в личном счастии.
Ашметьев. Значит, вы смотрите на брак…
Вершинский. Как на физиологическую потребность. Вообще женщина с ее нервами, с ее ахами и охами представляется мне существом не очень высоким. Конечно, бывают из них и выродки, но они-то нам и не нужны. И потому-то я задумал жениться на девушке очень обыкновенной, не только без всяких высших вопросов в голове, но даже без образования, чтобы как можно менее тратить моего времени на женщину.
Ашметьев. Значит, вы нисколько не увлечены вашей невестой, нисколько ее не любите? Неужели вы так уж никогда не увлекались, не вздыхали?
Вершинский. Можете ли вы так думать? Я ведь не урод нравственный: будучи гимназистом, и я заплатил дань идеализму.
Ашметьев. Мы не только гимназистами, а и долго после с ума сходили. Вершинский. Вот за это-то мы теперь и платимся; результатом ваших
увлечений были: запущенность имений и расстройство сельского хозяйства. Ашметьев. Значит, вы женитесь по расчету?
Вершинский. Не совсем по расчету, но я вам повторяю: класть всю душу в ухаживание за женщиной нам нельзя, наше призвание, наше служение тоже требует увлечения. Поправлять исторические ошибки нелегко.
Ашметьев. Да, конечно. Пойдемте, я вас передам жене; мне нужно отправить письмо на почту.
Вершинский. Не беспокойтесь обо мне, я погуляю по парку, это полезно перед обедом.
Марья Петровна. Подожди здесь, я догоню мужа и ворочу его, — мне хочется, чтобы при вашей встрече никого не было посторонних. (Уходит направо.)
Варя. Какой он теперь? Чай, постарел. Он меня знал девочкой, ласкал меня, кормил конфетами, целовал. Как он теперь будет со мной? Это любопытно. (Взглянув налево.) Ах, вот еще! У! птица противная. (Хочет итти направо.)
Вершинский. Вы бежите от меня, прячетесь?
Варя. Нет, я только… я не ожидала вас встретить. Я так одета… Вершинский. Вздор, вы одеты прекрасно, и очень кокетливо. Скажите,
пожалуйста, зачем вы тогда от меня убежали и куда делись?
Варя. Так, взяла да убежала.
Вершинский. Но что же это значит?
Варя. Ничего не значит… убежала, и все тут. Пришло мне в голову: дай убегу, и убежала.
Вершинский (пожимая плечами). Дико, дико… Извините за выражение… но я другого слова не нахожу.
Варя. А дико, так дико. И охота вам с дикими!.. Бросьте!
Вершинский (берет ее за руки). Вы, кажется, рассердились на меня? Рассердились?
Варя. И не думала. На что сердиться? Это правда, я дикая: что в голову придет, то и делаю.
Вершинский. Ну, если вам придет фантазия в воду броситься?
Варя. И брошусь, так и кинусь — и никто не удержит.
Вершинский. Но вы за это можете дорого поплатиться. Надо же думать о последствиях.
Варя. Вот еще думать! Зачем думать? Поплачусь, так поплачусь. Вас плакать не заставлю. Туда мне и дорога.
Вершинский. Вы, кажется, задали себе задачу постоянно бесить меня… Варя (хохочет). Бесить!.. Ха-ха-ха! Бесить! Разве вы беситесь? Пустите
меня.
Вершинский (кусая губы). Ну, извините, я хотел сказать — сердить.
Варя. Вот что для меня удивительно: как это я не надоела вам до сих пор. Господи!
Вершинский. Да, это действительно удивительно.
Варя. А вот вы мне… смерть, смерть как надоели!
Вершинский. Это мило! Благодарю за откровенность!
Варя. Не стоит благодарности.
Вершинский (берет ее руку). Я все-таки желаю думать, что это у вас детство, глупости; что вы станете, наконец, благоразумнее. Я жду, жду этой минуты и терплю, поймите меня — терплю, следовательно я неравнодушен к вам, я даже страдаю! Но верю, верю, что эта минута придет.
Варя (вырывая руку). Пустите меня!
Вершинский. Мы с вами еще поговорим сегодня.
Варя. Хорошо, хорошо. Вот идет Марья Петровна, оставьте меня; мне с ней поговорить нужно, у нас секреты.
Вершинский. Хорошо, я вас слушаюсь. (Уходит налево.)
Варя (вслед ему). Дальше, дальше уходите, еще дальше!
Ашметьев (пораженный). Что это?.. Кто это?
Марья Петровна. Ты не узнал ее? Это наша Варя, дочь Кирилла Максимыча. Ашметьев. Вы? Я не нахожу слов… вы очаровательны… да, именно
очаровательны… другого ничего сказать нельзя. (Протягивая руки.) Ну, как же вас?..
Варвара… Варвара Кирилловна… ведь теперь уж нельзя по-старому… Нельзя ни обходиться с вами по-старому, ни называть вас по-старому.
Марья Петровна. Нет, пожалуйста, и обходись с ней по-старому, и называй ее по-старому: Варей, Варюшкой.
Ашметьев. Вы позволите?
Варя (потупясь). Называйте!
Ашметьев (Марье Петровне). Только с условием, чтоб уж всё по-старому, чтобы я был попрежнему — милый, хороший, и чтобы она мне говорила «ты».
Марья Петровна. Слышишь, Варя?
Варя. Пожалуй.
Ашметьев. Не узнаю, не узнаю.
Варя. Я только выросла, а я все такая же…
Ашметьев. Да, молодое растет, а старое стареется. Но у старости есть право, есть привилегия, и я ими воспользуюсь. (Целует Варю.)
Марья Петровна. Пора обедать; я пойду поищу Анну Степановну, она сегодня что-то загулялась. (Идет налево. Обернувшись и взглянув на Ашметьева и Варю, пожимает плечами.) Уж растаял. (Уходит.)
Ашметьев. Как расцвела, как пышно расцвела ты! Не нагляжусь, не надивлюсь!
Варя. Да будет!.. Довольно уж хвалить меня! Мне стыдно.
Ашметьев. Ты волшебница! Ты способна зажечь, воспламенить даже и старое сердце… И женихи уж… Да как и не быть… еще бы… такая прелесть!
Варя. И про жениха знаете?
Ашметьев. Знаю и видел.
Варя. Нравится он вам?
Ашметьев. То есть как нравится, собой, что ли?.. Ничего, довольно представителен, молод…
Варя (надув губки, как бы про себя). Очки эти, сюртучок коротенький… Нет, зачем он такой сюртук носит, зачем он такой сюртук носит?
Ашметьев. Не знаю.
Варя. Тоненькие ножки. Губы оттопырит… Какой он, а? Какой он?
Ашметьев. Я не понимаю тебя, что значит: «какой он?»
Варя. Господи, вот какая глупая! Досадно даже на себя… и спросить не умею… Нет, какой он человек?
Ашметьев. Человек современный, и даже уже слишком современный, энергичный, общественный деятель.
Варя. Да не то, все не то… Вот вы, например…
Ашметьев. «Вы, вы» — а наше условие?
Варя. Да сразу как-то неловко. Ну, да хорошо, — ты, ты… Я ведь помню тебя, как мы гуляли, как катались в лодке… Как я рада, что ты приехал… Ты добрый, милый, милый, а он…
Ашметьев. Что ж он?
Варя. Он — птица.
Ашметьев. Как она мила, как она мила!.. Птица! Это прелестно и очень метко! Птица! (Смеется.)
Варя. Вот мне с тобой и легко, и весело, и слушаю я тебя, и верю всему, что ты говоришь; а с ним вот все бы я спорила. И досада мне, что все только молчат да слушают его, никто не может с ним спорить; хоть бы иное что и так, да я бы сказала: не так! Господи! Зачем я такая дурочка, что не могу спорить! Ничего я не знаю: какие это люди есть, что это на свете… Зачем, что, как?
Ашметьев. И дай бог, чтоб ты как можно дольше ничего этого не знала. Узнаешь свет, людей, и исчезнет твоя резвость, твоя веселость! Твое неведение бесценно; это так редко, так ново, им налюбоваться нельзя.
Варя. Так ничего и не знать, ничего не понимать? Да ведь это страшно. Жить, как ночью.
Ашметьев. Не ночь это, не ночь; это весеннее майское утро, полное свежести и блеска.
Варя. Да, хорошо, как ничего не случается такого… особенного, а вот теперь я… вот и ничего не знаю, и понять не могу… Он… что он? Добрый, злой, дурной, хороший? Просто хоть плачь.
Ашметьев. Спроси у сердца своего, оно тебе скажет, оно иногда лучше ума.
Варя. Ну, скажет мне сердце, — да ведь должна же я уметь передать то, что сердце-то говорит.
Ашметьев. Кому?
Варя. Ну, хоть отцу. Он говорит, чтоб я привыкла к Вершинскому, а я чем дальше, тем все больше от него отвыкаю. Ну, что я скажу отцу? Что Вертинский мне не нравится? А он спросит: «чем?» «отчего?» Что же мне сказать? Что Вертинский — птица! Ведь я больше ничего не умею. Отец рассердится, скажет, что я глупа, что я вздор говорю, ну, и… и кончено, и мне итти за Вертинского.
Ашметьев. Нет, зачем же, дитя мое, коли он тебе не нравится. Ты ничего не делай, ни на что не решайся, не спросясь меня. Со мной ты можешь говорить обо всем, нисколько не стыдясь, совершенно откровенно. Ну, что такое я для тебя? Старый друг, старый дядя, я ведь тебе другой отец.
Варя. Отец! (Смеется.) Я так тебя и буду звать «папка» — папка! папка! (Хохочет; нежно.) Папочка, папка!
Ашметьев. А я — моей дикаркой! Только будь откровенна со мной, все, все, что есть на душе, на сердце, все передавай мне. Какое наслаждение: проникнуть в такую юную, свежую душу! Я буду руководить тебя, оберегать, охранять.
Варя. От кого охранять?
Ашметьев. Ото всех и от всего.
Варя. А если отец обижать будет?
Ашметьев. Я — твой адвокат и защитник и перед отцом.
Варя. Папка, золотой! Вот тебе за это! (Обнимает и целует.)
Ашметьев. Какой огонь, какой огонь! Вот счастье! А уж я думал, что для меня нет больше радостей!
Варя. Ну, хорошо, папка, я буду с тобой откровенна, да только вот что!.. Я часто и сама не знаю, что со мной бывает, делается что-то, а что такое — не понимаю. Так как же сказать-то?
Ашметьев. Ничего, ты мне только намекни, одно словечко; а я уж пойму, я разберу, я неловок опытный в этом деле.
Марья Петровна (подходя к Ашметьеву). Успокой маменьку, она расстроена; она думает, что ты у нас скучаешь и уехать собираешься.
Ашметьев. Что за вздор такой! (Подходя к матери.) Тебе показалось, что я скучаю? Нет, нисколько. Да разве я могу скучать подле тебя, моя милая старушка, подле моей Маши? Разве мне не рай с вами? Я прогощу у вас все лето.
Анна Степановна. Ну, вот, благодарю тебя, друг мой! В самом деле, погости у нас! Чего тебе недостает? Мы все за тобой будем ухаживать, будем нежить тебя, на руках носить.
Ашметьев.
Марья Петровна.
Зубарев.
Варя.
Вершинский.
Мальков.
Боев.
Мавра Денисовна.
Комната в доме Зубарева. Направо дверь; в глубине растворенная дверь на террасу, по сторонам ее два окна; мебель старинная, грубой работы.
Марья Петровна. Скоро ли этот ваш съезд кончится? Как там шумно.
Варя. Сейчас все разъедутся, останутся только наши милые Боев да Мальков.
Марья Петровна. Что с тобой сделалось? Три Дня мы тебя не видали.
Варя. Ах, не говори! Варенье это противное… пачкайся с ним. Да и отец не пускает! Ходит, ворчит: «Сиди дома»… Жди жениха. А жених пропал, пятый день не является. Только и твердит мой батя: «Все это ваше фырканье, сударыня!» Уж я притихла, молчу.
Марья Петровна. А мы как скучали по тебе.
Варя. Кто «мы»?
Марья Петровна. Будто не знаешь!
Варя. Он?.. твой?
Марья Петровна. Кому же больше!.. Только и разговору: «Как она мила,
как она мне нравится». Он просто влюблен в тебя без ума.
Варя (хватается за голову). Ах!
Марья Петровна. Что с тобой?
Варя (вздыхает). Не скажу я тебе, что со мной!
Марья Петровна. Да о чем ты вздыхаешь?
Варя. Решится… сегодня решится.
Марья Петровна. Что решится?
Варя. Так или так… судьба моя решится, Маруся.
Марья Петровна. Что ты задумала?
Варя. Тогда узнаешь.
Марья Петровна. «Судьба решится» — ведь это страшно, ты такая сумасшедшая.
Варя. Ты очень умна! Сама виновата, а меня же сумасшедшей называешь.
Марья Петровна. Варя, я виновата? Да в чем, в чем? Как! Неужели ты?
Варя. Да что ж я — рыба, что ли! Эх! Ну, пропадать, так пропадать.
Марья Петровна. Ах, Варя, Варя! Я не думала, не ожидала…
Варя. Да не бойся, ничего страшного не будет. Погоди, сюда идут.
Вершинский. Хороша ваша интеллигенция! Это не съезд, не дебаты цивилизованных людей: это мирская сходка у кабака.
Ашметьев (Варе тихо). Строг!
Варя (Малькову тихо.) Поспорьте с ним.
Мальков. Боюсь, — засудит.
Зубарев. А какое равнодушие-то-с к общественным делам, Виктор Васильич,
— помилуйте! Им хоть трава не расти! Да вот вам, недалеко ходить, вот соседи наши: Михайло Тарасыч и Дмитрий Андреич! Ни в какую их службу не запряжешь. Вот Михайло Тарасыч, ученый человек-с, математик, астрономией занимается, третье трехлетие в почетные мировые судьи выбираем, — отказывается.
Боев. Не могу против принципа. У меня принцип — не осуждать никого. Вершинский (пожимая плечами). Не осуждать пьяниц и воров! Странные
принципы!
Боев. А как бы вы думали! Да и притом я очень жалостлив. Ну, представьте меня, красну-девку, судьей! Вызывается Глеб Архипов. — Вы Глеб Архипов? — Мы. — Украли вы топор у Егора Афанасьева? — Точно, батюшка, ваше высокоблагородие, Михайло Тарасыч, я его… топор этот взял. Как перед богом, так и перед тобой — все одно. Что уж, ежели… — И заложили в кабаке?
— И заложили. — Как же вы это сделали? — Вот что, батюшка, ваше высокоблагородие, господин прокурон! Накануне-то мы праздновали, моленье, значит, у нас; ну, обыкновенно, очнулись на другой день; ну, она, душа-то, и горит… (Зубареву.) Скажи на милость, ну, как я его осужу! Ты только подумай, каково человеку, когда у него душа горит!
Зубарев. У тебя все шутки, Михайло Тарасыч; а нам не до шуток. Вот тоже Дмитрий Андреич, человек образованный, и химию знает, а в гласные не хочет.
Мальков. Да не у чего гласным-то быть.
Вершинский. Как не у чего? Такие важные вопросы.
Мальков. Вопросы-то важные, да денег нет.
Зубарев. Вот Михайло Тарасыч и гласный, да что от него проку, коли он на земские собрания не ездит.
Боев. Ишь, чего захотели! Деньги вам плати по окладным листам да еще на собрания езди. Я не гласный, а согласный! Ведь я плачу деньги, — не спорю с вами, не отказываюсь, кушайте на здоровье! Чего ж вам еще? Вам хочется, чтоб я сам приехал рассуждать с вами, под каким соусом их приготовлять: под соусом ли народного образования, или здравия, или путей сообщения. Да вот кстати — о путях сообщения! Вы дайте прежде возможность приезжать к вам, да потом уж и приглашайте. Вот мы сейчас к вам ехали, так на Берендеевском мосту чуть было жисти своей не решились…
Зубарев. Да ведь и тарантас у тебя! Наполовину его уменьшить, так и то пятерых усадишь.
Боев. И ты тоже в реформаторы лезешь, тарантасы преобразовывать задумал? Нет, уж останься лучше исполнителем при заготовке лесных матерьялов да с подрядчиками — оно теплее.
Зубарев. Вон он какой, вон он какой зловредный!
Боев. Нет, уж вы или дороги почините, или сделайте мне на земский счет такой тарантас, в котором бы можно было ездить по вашим дорогам. Да вот кстати об лесных-то матерьялах… (Ашметъеву.) Я вам лес сосватал, завтра мы вам деньги привезем.
Ашметьев. Благодарю вас.
Боев. Мне, красной девке, словесной благодарности мало.
Ашметьев. Что же вам?
Боев. Магарыч.
Ашметьев. Какого рода?
Боев. Завтрак хороший.
Ашметьев. С удовольствием.
Мальков. Что бы вам, Александр Львович, ту рощу продать, которая за парком.
Ашметьев. Что вы, помилуйте! Такой старый лес.
Мальков. Молодые-то леса красивее старых.
Ашметьев. Вот странно, в первый раз слышу. Почему же это?
Мальков. Во-первых потому, что все молодое лучше старого, а во-вторых, в молодых лесах большой прирост, много процентов приростом дают; а старые уж не растут.
Ашметьев. Особенный взгляд на природу, новая теория ландшафта.
Мальков. Ландшафты-то хороши, да убыточны: не по деньгам нам; мы, по глупости, больше со стороны доходности смотрим… Мекаем да по пальцам рассчитываем.
Ашметьев. Как ни смотрите, а прекрасное все-таки останется прекрасным; законы изящного неизменны.
Мальков. Ну, виноват! Вперед не буду. Нет, я к тому, что доходные-то имения прочней!
Боев. Да, они долго хозяев не меняют.
Мальков. А ландшафтами-то любуются, любуются, ан глядишь — и сукцион.
Боев. А с укциону-то купит купец; через полгода, вместо ландшафтов, всё полусажёнки стоят.
Вершинский. Нет, господа, не доросли мы, далеко нам! Где нам общественные вопросы, экономические задачи решать: съедемся об деле говорить, а начнем об ландшафтах. Ведь нельзя ж мне одному все взвалить на плечи! Шилом моря не нагреешь. Ведь если мы хотим себе добра, мы должны всю свою энергию употребить, — нам придется все вновь, с самого начала начинать. Один мой знакомый говорит, что в России, чтоб завести что-нибудь порядочное, нужно прежде — все урочища, все деревни назвать иначе, хоть по-немецки, а старые названия строго приказать забыть.
Ашметьев. Довольно радикальная мера.
Вершинский. Оригинально — это правда, но тут есть смысл. Чтобы сеять новое, нужно старое вырвать с корнем и сравнять местность. Что такое все эти урочища, все российские обыкновения и обычаи? Стоит ли их жалеть? Они продукт нашей милой старины, а русская старина и невежество — синонимы. А у нас апатия, лень или расчет на наживу, а зачастую и просто враждебное отношение к делу и всяческие тормозы. Один шутит, другой отдыхает.
Ашметьев (Варе тихо). Это на мой счет.
Варя (Малькову серьезно). Что лучше: отдыхать или новое сеять?
Мальков. Отдыхать.
Варя. Почему?
Мальков. Во-первых, покойнее, а во-вторых, меньше глупостей наделаешь.
Боев. Про меня грех сказать, чтоб я никакой пользы не приносил земству. Я составляю нейтральную почву; всех я — и отсталых, и передовых — обнимаю и лобызаю, как друзей и братьев. И отсталые и передовые без разбору милы моему сердцу; да нынче и разобрать-то нет никакой возможности, кто отсталый, кто передовой. У меня перевязочный пункт; я после ожесточенных битв врачую их раны наливками и настойками… А вот у меня аптекарь. (Указывая на Малькова.) Такие специи знает…
Вертинский. Да, действительно между вами много общего.
Боев. Как вы проницательны! Не только много общего, но полное сходство. Он дело делает с утра до ночи, а я баклуши бью; он наживает, а я проживаю; у него свои деньги в кармане, а у меня чужие; он больше молчит, а я болтаю безумолку; он скоро богат будет, а у меня скоро только один тарантас останется.
Зубарев. Ах, Михайло Тарасыч, все-то тебе весело, и когда-то ты над чем-нибудь задумаешься?
Боев. Сейчас задумывался, душа моя! Денег нет, а нужны дозарезу; хорошо, что твои как раз попались, я и взял.
Зубарев. Какие у меня деньги, откуда! Где ты их нашел?
Боев. Не веришь? (Вынимает бумажник.) Вот смотри: три радужные! Это мое «хрестьянство православное» платит тебе за аренду Кривого луга. Понял? Ты с них очень дорого берешь: ну, вот за это я оставляю деньги у себя, на некоторое неопределенное время; они мне нужны очень. (Прячет бумажник.)
Зубарев. Нет, этого нельзя, Михайло Тарасыч, этого нельзя. Отдай, пожалуйста! Мне самому нужно.
Боев. Поди ты! Господа! Вот в какой форме возможно только в наше время заключение займа! Это называется «самопомощь»!
Вершинский (Зубареву). Кирилл Максимыч, на два слова.
Зубарев. К вашим услугам. (Уходят.)
Варя (Малькову). Что ж вы не спорите с Вертинским? А еще мужчина!
Мальков. Что мне за охота беспокоиться! Себе дороже.
Боев. Да, пожалуй, и не сговоришь.
Мальков. Да и то не сговоришь: они разговаривать-то учились, особенно о высоких предметах.
Варя. А вы чему учились?
Мальков. А мы учились маленькое дело делать.
Варя. Что же лучше: разговаривать о высоких предметах или маленькое дело делать?
Мальков. Разговаривать лучше.
Варя. Почему?
Мальков. Благороднее.
Боев. Да и чище; от купоросного масла — ногти желтеют. (Малькову.) А как ты думаешь, не покупаться ли нам с тобой?
Мальков. Пойдем пополощемся малым делом.
Боев. Зима хоть два года продолжайся, я и «ох» не молвлю, а уж летом нет несчастней девушки меня. (Боев и Мальков уходят.)
Марья Петровна. Варя, пойдем гулять! (Берет мужа за руку.)
Варя. Мне надо подождать отца. Идите, я после. (Ашметьев и Марья Петровна уходят. Варя подбегает к двери и прислушивается.) Идут, идут! Ну, была не была!
Зубарев. Так соскучилась, так соскучилась, Виктор Васильич, не поверите! Три дня не изволили быть; мы думаем, уж не гневаетесь ли за что на нас.
Вершинский. Что вы, помилуйте! За что мне гневаться, какое право я имею?
Зубарев (указывая на Варю). Вот-с, очень желала вас видеть.
Вершинский. Значит — к лучшему, что я не был: явилось желание видеть меня. Это всегда так бывает.
Зубарев. Вы ее хорошенько, Виктор Васильич, коли она в чем провинилась. А она должна понимать и чувствовать, благодарить должна за внимание. (Варе.) А ты ребячество-то в сторону! Конечно, тебе, по необразованию твоему, прощают, а уж пора и поумней быть! (Вертинскому.) А я на луг сбегаю: косят под самым домом. (Уходит.)
Вертинский. Вы обо мне соскучились?
Варя. Не очень.
Вертинский. Однако хотели меня видеть?
Варя. Да, хотела.
Вертинский. Значит, вы имеете что-нибудь сказать мне?
Варя. Да.
Вертинский. Я жду, давно жду и, признаюсь, мне это ожидание порядочно надоело; выходит что-то глупое в моем положении.
Варя. Ну, вот теперь это положение кончится. Я хотела сказать, что я не пойду за вас.
Вертинский (отшатнувшись, изменившимся голосом). Как вы сказали?
Варя. Так: «Не пойду за вас».
Вертинский (подумав). Гм! Что же вы медлили, чего вы дожидались, чтоб сообщить мне такую приятную новость ?
Варя. Думала.
Вертинский. Думала, ого! Интересно бы знать тот умственный процесс, который вы принимаете за думанье.
Варя (обидясь, сквозь слезы). Нет, я думала, много думала.
Вертинский. Мне кажется, что барышни в таких случаях жизни всего меньше думают, а только верят в какую-то судьбу, которая где-то написана.
Варя (с сердцем). А я вот думала.
Вертинский. И что же вы думали? Любопытно.
Варя. Я нашла, что я очень проста и глупа… не гожусь вам.
Вертинский. Такое сознание делает вам честь, но я, в свою очередь, подумал именно об этом еще прежде вас. И странно было бы мне не подумать! Вам в ваших недостатках признаваться незачем, — они не тайна для меня. Если я взглянул на них, может быть, слишком снисходительно, так уж это мой проигрыш.
Варя. Я не хочу ни проигрыша, ни выигрыша, я не хочу никакой игры; я хочу жить… Я не хочу снисхождения… (Сквозь слезы.) Мне обидно… Я думаю, что я найду у людей другое что-нибудь, а не снисхождение… Слышите! Вот я о чем думала.
Вершинский. Не ожидал, не ожидал… Это делает вам честь.
Варя. И вот что! Я вас буду просить — пожалуйста, сделайте, пожалуйста, так, что будто вы сами отказались от меня. Так будет лучше и вам, и мне! Мало ли что… я глупа, без образования, деревенщина; я капризная; а вы… вы совсем другое.
Вершинский. Мне все равно; да мне кажется, что дело еще не получило огласки и не стоит заботиться об этих тонкостях!
Варя. Нет, все-таки… а главное, мой отец: он будет сердиться на меня, что я отказалась от такой, как это говорят-то? (Старается припомнить.) Да… от такой блестящей партии.
Вершинский. Блеску тут никакого нет. А если вам угодно, извольте. Я собирался в Петербург, я только ускорю мой отъезд и пробуду там месяца два, а потом вернусь сюда просто вашим знакомым, искренно желающим вам всего лучшего…
Варя. Отлично.
Вершинский. Помилуйте, что тут…
Варя (подает ему руку). Благодарю! Ей-богу, благодарю от- души… Вы не подумайте. (Уходит.)
Вершинский. Каково, а! Не ожидал, вот уж не ожидал. Она — думала! У ней является что-то похожее на мысль и на чувство собственного достоинства… она приходит к заключениям, к выводам. Хм! Эта дикая деревенская девочка… непонятно! Нет, быть не может, тут постороннее влияние, непременно. Уж не он ли? Не этот ли старый поэт, этот кающийся идеалист и отдыхающий грешник… Он, как видно, намеревается отдыхать с комфортом и каяться не вдруг; а все-таки я взбешен… Главное, совершенно неожиданно. И с внешней стороны она мила очень, и огня много. Фу ты, подлость какая!.. Мне отказ, и от кого же! Я уеду лучше. (Уходит в дверь.)
Варя. Ушел… (Отворяет дверь в другую комнату.) И там нет.,. Да вон он уехал… Отлично! Какой умник!
Варя. Папка, откуда ты?
Ашметьев. Все на лугу, я к тебе, моя милая дикарка! Им там весело, а мне скучно без тебя; да по дороге встретился с твоим отцом, он просил меня вразумить тебя насчет жениха.
Варя. Поздно, уж все кончено.
Ашметьев (взволнованным голосом). Что же?
Варя. Я иду за него. Что ты так смотришь? Ты испугался?
Ашметьев. Нет, только… непонятно мне.
Варя. Тебе жаль меня, папка?
Ашметьев. Мне трудно поверить, это что-то не так, тут есть что-то невероятное.
Варя. Так ты меня любишь?
Ашметьев. Да, признаюсь, мне было бы жаль так скоро расстаться с тобой!
Варя. Золотой, золотой мой папка!
Ашметьев. Да что же, что же? Говори!
Варя. Поздравь меня, я теперь ничья, я своя; что хочу, то с собой и делаю; а то мне все представлялось, что я чужая, точно связанная, точно камень на шее был. Я ему прямо: «Я такая дурочка, я, мол, не гожа для вашей милости».
Ашметьев. Как это мило: «Не гожа для вашей милости». Действительно, не гожа; да и он для тебя не гож.
Варя. Ты доволен, папка?
Ашметьев. Я доволен за тебя; он не живой человек, у него никакого чутья, он не способен оценить такое сокровище, как ты, моя дикарка.
Варя. Как это нехорошо, тяжело быть чужой; вот я теперь, как птичка, — кажется, выше облака залетела бы.
Ашметьев. Ну, это высоко очень: садись-ка ты, птичка, со мной, щебечи мне о своих золотых снах, о своих мечтах и грезах девичьих.
Варя (садясь). Я снов почти не вижу, я коли усну, так сплю крепко и просыпаюсь веселая; а иногда бессонница, сердце бьется; я оденусь да в сад уйду… Что со мной случилось!.. Я никогда не плачу, всегда весела; а ночью в саду вдруг один раз как зарыдаю… с чего — сама не знаю…
Ашметьев. Это внутренний огонек: он теплится, теплится тихо, да вдруг и вспыхнет, и вскипятит всю кровь, и брызнут слезы. Только ты этих слез не бойся; это не слезы даже, а гроза весенняя, жемчужные брызги, золотой дождь.
Варя (прилегая к плечу). Папка, а ведь хороша жизнь? Много в ней радости и веселья?
Ашметьев. Для тебя хороша; все радости, все наслаждения — только умей пользоваться, брать то, что нужно. А для меня уж все сладкое кончено, остается горькое, остается расплата с старыми долгами.
Варя. Ну, что это! Зачем такие слова говоришь! Ты со мной, ведь ты со мной, папка. Посмотри, как все хорошо: солнце светит… сад… луг… Вон посмотри — сено косят, парни с девками играют… вон один погнался за девушкой… догоняет, ай, ай! Схватил (смеется), как целует! Ну, разве не хорошо это, папка, а? Хорошо ведь?
Ашметьев. Да, хорошо… Какой воздух из саду, как легко дышится, я давно не чувствовал такой отрады… и с тобой, милая дикарка.
Варя. Ты ведь, папка, только притворяешься, а ты совсем не старик: ты хитрый! «Я старичок, старичок», да и подыгрался; а сам еще молод… Ну, что ж… мне так лучше.
Ашметьев. То есть с молодым лучше?
Варя. Не с молодым, а вот с таким, как ты, с тобой мне лучше.
Ашметьев. Да, вот теперь, в эту минуту, я не старик, я молод, мне даже страшно, что я молод.
Варя. Да нет, зачем, отчего страшно? Нет, отлично! Я рада, я очень рада!
Ашметьев (с волненьем). «Очень рада, очень рада». Да понимаешь ли ты, что говоришь? Я могу забыться… Для меня на свете теперь нет ничего, только ты одна… одна ты.
На террасе показывается Марья Петровна.
Варя. Ах, как хорошо это, как хорошо! Вот оно, я никогда еще… Ах, как хорошо!
Ашметьев (страстно обнимая Варю и осыпая поцелуями). Варя, дикарка, бесенок! (Освобождаясь.) Уйди, уйди скорей от меня!
Варя. Нет, я не пойду от тебя; чего мне бояться, мне так хорошо с тобой, отлично! (Испуганно.) Папка, что ты? Как ты побледнел! Что это?
Ашметьев. У меня закружилась голова; я пойду, я пройдусь по саду.
Варя. Ах, а я сама-то вся горю, и сердце… ах, как бьется! Я сейчас велю подать тебе воды.
Ашметьев. Нет, я сам пойду спрошу. Иди туда, к гостям… я догоню…
Варя (уходя). Приходи скорей, папка!
Ашметьев. Что это? Или внезапный прилив сильного чувства, или года сказываются! И как я изнемог, я едва стою на ногах. (Уходит в дверь направо.)
Марья Петровна (садится у стола и опускает голову на руку). Что это, как женщина-то нехороша! Ну что мне в нем? А внутри закипело, не успокоюсь никак. Ломаешь, ломаешь себя; думаешь, как бы умнее жить да покойнее, а все не выломаешь… Сколько дряни в душе у человека от природы-то! А все оттого, что ничего не делаешь, так живешь, точно в шутку, негде душе выправиться-то… Все лжешь, вот и душа-то фальшивит. Ну, какая я любовница, а ревную; ну, какая я жена, а женой числюсь; ну, какая я барыня, а живу в палатах.
Мавра Денисовна, поди-ка сядь со мной.
Мавра Денисовна. Что, матушка, угодно?
Марья Петровна. Присядь, присядь! Мне хочется поговорить с тобой: больно люблю я ваш разговор.
Мавра Денисовна. Какой наш разговор, самый дурацкий.
Марья Петровна. Вот такого-то мне и нужно; умного-то уж я много наслушалась.
Мавра Денисовна. Какого ж вам, матушка, от меня разговору нужно?
Марья Петровна. Знаешь ты, что такое ревность?
Мавра Денисовна. Что вы, матушка! Бог с вами! Да пропадай она пропадом.
Марья Петровна. Да не пропадает, Мавра Денисовна, не пропадает. Вот я с мужем и врозь живу, а все-таки ревную.
Мавра Денисовна. Хоть и врозь, а все-таки в законе… Да ужли что-нибудь… Кажись, барин степенный…
Марья Петровна. Конечно, не серьезно; а вот увидела, что он вашу Варю очень ласкает, ну и защемило сердце.
Мавра Денисовна. Ах, вертушка, ах, вертушка! Зародится ж этакая озорница!
Марья Петровна. Вертушка-то еще молода очень, ей простительно, а тому, кто в законе-то живет, — пятьдесят лет.
Мавра Денисовна. С мужчины взыску нет, они несудимые, уж это ты извини. Мужчина, он все одно как конь на воле: кто его обуздать может? А почему они так воюют? Потому, что слабо живем. Кабы наша сестра себя наблюдала, так им бы повадки-то и не было. А распустишь себя, так уж нечего… он конь.
Марья Петровна. Да неужели ты никогда не ревновала?
Мавра Денисовна. Да когда ревновать-то было? Я и замужем-то жила без году неделю.
Марья Петровна. Ну, а если б случилось?
Мавра Денисовна. Убила б до смерти, так бы и расказнила на части.
Марья Петровна. А коли сила не возьмет?
Мавра Денисовна. Так меня убей! Коли бы уж очень я любила мужа-то.
Марья Петровна. А коли не очень?
Мавра Денисовна. Так плюнула бы. А то неужто ж мне, ни в чем-то не
повинной, да за чужие грехи, за чужие глупости, себя мучить! Как же, была
оказия! Плюнула бы, да и все тут.
Марья Петровна. Вот спасибо; только мне от тебя и нужно было.
Мавра Денисовна. Ну, уж, матушка, не взыщите, говорим не по-ученому, а что в голову придет, то и болтаем.
Марья Петровна. Я поеду домой. Скажи мужу, что я уехала.
Мавра Денисовна. Хорошо, матушка. (Уходит.)
Марья Петровна. Прощай, Варя, я поеду домой!
Варя. Что с тобой? Тебе нездоровится?
Марья Петровна. Нет, так, — немножко будто озябла: это пройдет.
Варя. Останься, Маруся; мы сейчас едем в рощу чай пить, — все едем; мне так весело, так весело.
Марья Петровна. Ты давеча не то говорила, давно ли тебе весело стало?
Варя. Недавно. Теперь уж все кончено, — я отказала Вершинскому.
Марья Петровна. Вот как?
Варя. Моя судьба решилась, — теперь я ничья…
Марья Петровна. Ну, и моя скоро решится. Прощай!
Варя. Я провожу тебя.
Ашметьев. Счастливая, неожиданно счастливая встреча! Опять счастье манит меня… Неужели бежать от него или разыграть моралиста? Нет, уж это будет очень пошло. Да она и не послушает моей морали, — она оскорбится, расплачется и бросится к другому. Много на моей душе таких… погрешностей, так уж одна-то куда ни шла! Глупо отступать… всегда глупо, а особенно теперь, когда мне предстоит, вероятно, последняя и уж, наверное, самая приятная шалость в моей жизни.
Варя. Маруся уехала, а тебя не пущу, — до ночи не пущу, до утра не пущу. Мы сейчас все едем в рощу чай пить. Едем, папка!
Ашметьев. Едем, едем! (Берет ее за руку.)
Варя. Вот как сжал! Ой, какая у тебя сила-то! А говоришь — старик. Эх, папка! Обманщик! Я нынче так весела, так весела… так весела… я не знала прежде, а теперь знаю, что такое радость.
Ашметьев. А что ж такое радость?
Варя. Ты хочешь, чтоб я сказала? Изволь, скажу. Когда одна, так нет радости; а когда двое, как мы с тобой, вот так (обвивая руками шею Ашметьева и прилегая к нему на грудь) — вот и радость. Так ведь, папка?
Ашметьев (изнемогая от чувств). Так, так, Варя, так.
Варя. Папка, давай поживем сегодня! Чтоб не думать ни о чем, чтоб никакой мысли! Как будто на всем свете только ты да я. (Теребит Ашметьева.) Да ну, папка! Так, так, папка?
Ашметьев. Так, так.
Варя. Едем!
Ашметьев.
Зубарев.
Варя.
Мальков.
Боев.
Мавра Денисовнa.
Запущенный старый сад в усадьбе Зубарева. Площадка, на ней кругом несколько старых скамеек, в глубине — аллея. Ночь, полная луна.
Мавра Денисовна (громко). Варвара Кирилловна, Варя, Варенька, Варвара Кирилловна!
Варя (входя). Ну, что тебе? Что ты?
Мавра Денисовна. Где ты пропадаешь? Гостей одних оставила.
Варя. Да я сейчас с ними была; мы только что вернулись из лесу, с прогулки.
Мавра Денисовна. Знаю, что приехала, да нешто гостей бросают? Какая ж ты хозяйка после этого!
Варя. Я мечтаю.
Мавра Денисовна. Какая такая еще мечта у тебя? Мечта-то грех, от мечты-то люди открещиваются; а ты, стыда на тебя нет, ночью в сад уходишь — мечты свои разводить. Папенька-то вон сердится.
Варя. За что еще?
Мавра Денисовна. Так уж и не за что? Во всем ты правая. Отчего Марья-то Петровна уехала?
Варя. Не совсем здорова.
Мавра Денисовна. Да, как же! Дуришь, дуришь, да уж и повесничать начала. На-ка! Вешается на шею женатому! У!! Повеса, право повеса!
Варя (строго). Что ты сказала?
Мавра Денисовна. Да чего тут «сказала»?! Хорошего-то немного. Аль, по-твоему, хорошо?
Варя. Нет, что ты сказала?
Мавра Денисовна. «Что сказала, что сказала?» Сама напроказит, да к людям придирается.
Варя. Нет, что ты сказала?
Мавра Денисовна. Повеса, говорю, вот что сказала.
Варя. Что это за слово: «повеса»?
Мавра Денисовна. Какую женщину бесподобную ты огорчаешь! Ты подумала бы прежде.
Варя. Нет, что за слово: «повеса»?
Мавра Денисовна. Что ты против нее? Ничего, вот что.
Варя. Нет, ты говори, что за слово: «повеса»?
Мавра Денисовна. Слово как слово. Что пристала?
Варя. Бранное это слово.
Мавра Денисовна. Так неужто ж хорошее? Обыкновенно, бранное.
Варя. Как же ты смеешь браниться?..
Мавра Денисовна. Не за дело, что ли? По головке тебя, что ли, гладить?
Варя. Нет, как ты смеешь браниться?
Мавра Денисовна. С тобой и говорить-то свяжешься, так жизни не рад
будешь.
Варя. Нет, как ты смеешь браниться?
Мавра Денисовна. Кому ж и бранить-то тебя, как не мне, — я тебя вынянчила, вырастила…
Варя. Что ты меня манной кашей кормила да пальцем мне рот утирала, так и думаешь, что вырастила.
Мавра Денисовна. А то кто же?
Варя. Ты воображаешь, что от твоей каши такая выросла?
Мавра Денисовна. А что ж, каша! Ты не брезгай! И каша — божий дар!
Варя. Меня природа вырастила.
Мавра Денисовна. Да какая такая твоя природа, чтоб тебе повесничать?
Что ты — цыганка полевая, что ли? Не от цыган родилась, а от благородных родителев: папенька твой и маменька-покойница были дворяне как следует.
Варя. Погоди, погоди, еще заплачешь обо мне.
Мавра Денисовна. Да уж не раз плакала и об тебе, и от тебя — не редкость мне.
Варя. Еще не так заплачешь.
Мавра Денисовна. Что об тебе плакать-то? В солдаты тебя не возьмут.
Варя. Заплачешь, заплачешь.
Мавра Денисовна. А хоть и замуж отдадут, так, авось, не за тридевять земель, а здесь где-нибудь, по соседству.
Варя. Ух! Улечу далеко, далеко!
Мавра Денисовна. Ну, еще когда-то улетишь, а теперь ступай, папенька ищет, сердится.
Варя. За границу, в Париж, с Александр Львовичем.
Мавра Денисовна. С женатым-то? Ах, озорница, ах, озорница! Что это, батюшки, ни силы, ни власти нет над тобой. Да вот сам к тебе идет. Что уж мне тут! Я и руки врозь! Ну тебя! (Уходит.)
Зубарев (потрясая письмом). Вот оно-с, вот оно-с, дождались, дофыркались! Вот, сударыня, и радуйтесь.
Варя. Да что такое?
Зубарев. Письмо от Виктора Васильича, письмо! Вот как громом, как громом! Пишет: уезжаю в Петербург на два месяца, а может быть, и более, и желаю всего лучшего Варваре Кирилловне. Вот-с, получайте! Довольны вы?
Варя. Я его не гнала.
Зубарев. «Не гнала»! А я вам скажу, я вам все объясню, сударыня: все это ваше фырканье.
Варя. Да что такое фырканье? Я не знаю, я не фыркаю.
Зубарев. Нос кверху да ехидство — вот и фырканье! Отчего он три дня не был у нас, а сегодня повернулся, да и след простыл, почти не простясь уехал? Скажите мне, что это значит?
Варя. Почем же я знаю.
Зубарев. Ехидничать изволите. Уж я вас вызнал хорошо: как вы этакой невинностью, таким херувимчиком — уж это значит, в голове у вас непременно какое-нибудь ехидство. Уж и тут было… было, — так, без причины, он бы не уехал.
Варя. Я не знаю, я всегда одна и та же. Не могу же я чего-то показывать из себя, чего у меня нет.
Зубарев. «Не могу, не могу»! Что это такое: «не могу»? Позвольте вас спросить! Отчего ж ваш отец, все может, все несет, все глотает! Кланяется, гнется, ломается на все лады и манеры! Ну да, конечно, вам как возможно… Вы принцесса… ассирийская! Вот и дофыркались!
Варя. Что ж! Так, значит, тому и быть.
Зубарев. «Так и быть» — а! «Так и быть»! Как разговаривает! Все, все погибло, а она: «так и быть»! Как чашечку чайку не очень сладко выкушать изволила, а другую, дескать, послаще можно.
Варя. Что ж, если б и вышла за него, да без любви, так какая это жизнь? Зубарев. Любовь, любовь! Какая там еще любовь! Вышла замуж, вот тебе и
любовь. Откуда тебе любовь знать?
Варя. Кто ж ее не знает? Да я и в книгах читала.
Зубарев. Да ведь книжки-то для увеселения пишутся; почитал, да и бросил. Не по книгам живут, а по наставлениям родительским. А от вас велико утешение! Вот и плачь отец-то!
Варя. Зачем же плакать?
Зубарев. С вами не то что заплачешь, а заревешь, белугой заревешь, сударыня. Нет, уж теперь, как найду жениха, так и выдам без разговору; а не то, так крашенинный сарафанчик да на скотный двор — за коровами ходить не угодно ли, принцесса… ассирийская… Поди похлопочи об ужине; гости в карты играют, сейчас кончат.
Дофыркались! Что ушло-то, что рухнуло-то! А тут еще крестьянишки чужие в мой луг закосились и сено увезли, — теперь ищи с них! Там потрава — овес потравили; Боев деньги взял, просто отнял: когда с него их выцарапаешь! Беда за бедой…
Боев. Ты вот где! Что ты тут философствуешь? Пойдем в карты играть! Александр Львович сыграл пульку, да больше не хочет; меня, красну-девку, обыграли. Пойдем; уж так и быть, проиграю и тебе, жиле, рублей пятнадцать в рамсик.
Зубарев. Да не пятнадцать, ты, сделай милость, мне триста отдай сегодня, крайне нужны.
Боев. Отстань! Какие триста? Я уж и забыл. А ты неужто все помнишь еще?
Зубарев. Помилуй, помилуй, при свидетелях… так взял.
Боев. То есть без расписки? Так ты боишься забыть, что ли? Ты запиши у себя где-нибудь для памяти. А ты вот что, ты мне еще рублей пятьсот приготовь, я к тебе завтра заеду.
Зубарев. Да что за шутки! У тебя все глупости на уме! Я так расстроен, а ты тут с деньгами… Отдай, убедительно тебя прошу… Сено украли, овес потравили… с дочерью все ссорюсь…
Боев. А ты, чтоб не ссориться с дочерью, отдай ее замуж поскорей!
Зубарев. За кого, за кого? Было, да сплыло.
Боев. Чем далеко ходить, отдавай за Малькова.
Зубарев. Не за тебя ли уж лучше! Эк вывез!
Боев. Как знаешь.
Зубарев. Да рассуди, рассуди милостиво, Михайло Тарасыч! У ней от
матери есть приданое, так надо такого, такого человека, чтоб и отцу была
польза, чтоб он значил что-нибудь в губернии. От вас с Мальковым какой прок!
На неутральной-то почве немного высидишь.
Боев. Уж это твои расчеты; а только ты не зевай, а то плохо дело! Я нынче на нее в роще-то посматривал: глазки горят, щеки пылают, в голосе воркованье какое-то… Ну, шабаш, приметы известные.
Зубарев. Влюблена? А? Влюблена?
Боев. Без ума, без памяти.
Зубарев. Ну, так и есть. Вот оно… вот оно… вот отчего фырканье! Так и есть, так и есть. А в кого, в кого? Отец родной, говори!
Боев. Соберись с умом и рассуждай таким образом: нас, кавалеров, перед ней трое: Ашметьев, я, красна-девка, и Мальков. Ашметьев ей в дедушки годится; я тоже на горячую любовь со стороны девственных сердец шансов немного имею; остается третий. Теперь призовем на помощь логику! Если она влюблена в кого-нибудь из трех, но ни в первого, ни во второго, значит…
Зубарев. В третьего.
Боев. Верно. Решили, слава богу; теперь пойдем в рамсик.
Зубарев. Я голову потерял, я несчастнейший человек! Всё на меня вдруг, всё вдруг: сено украли, овес потравили… Ступай! Я сейчас. Вон Александр Львович. Я с ним только два словечка, я сейчас.
Зубарев. Александр Львович, письмо-с, письмо-с.
Ашметьев. Какое письмо?
Зубарев. В Петербург уезжает-с.
Ашметьев. Да кто?
Зубарев. Виктор Васильич-с. Помилуйте, такой администратор!
Дофыркались!
Ашметьев. Так вот что!
Зубарев. Помилуйте, помилуйте, какой человек-то! Сила, ум, быстрота, сообразительность… А она что? В лесу родилась, с пнями выросла…
Ашметьев. Ну, что ж! Не один Вершинский на свете!
Зубарев. А тут сено под носом воруют, потрава…
Ашметьев. Какая потрава?
Зубарев. Разоренье-с, разоренье сущее: так полдесятины ярового лоском и положили… курице взять нечего…
Ашметьев. Сочувствую вам, весьма сочувствую.
Зубарев. Истинно жалок, истинно жалок-с: что в руках-то было, какие мечты были! И все ушло… А тут еще… скажите на милость: ведь Михайло Тарасыч денег не отдает.
Ашметьев. Каких денег?
Зубарев. Мои триста рублей; в вашем присутствии… за луг-то мне следовало. Поговорите, Александр Львович: может, он вас посовестится; мне крайне нужны-с. Не поверите, Александр Львович, голова кругом. Тут хозяйство, убытки, нужда, там — эти огорчения. Побежишь туда, сунешься сюда, как оглашенный… Ну, собака гончая, и та, помилуйте… А ведь уж лета мои…
Ашметьев. Да вы об чем же собственно?
Зубарев (разводя руками). Влюблена!
Ашметьев. Теперь уж ничего не пойму. Кто, в кого?
Зубарев. Мне сначала-то и невдомек, а потом уж и сам вижу. Будьте отцом-благодетелем.
Ашметьев. Да в кого, кто?
Зубарев. Дочь моя, дочь-с… Помилуйте, посторонние стали замечать… Да в кого!.. в Малькова-с!.. А Боев уж сватать готов. Слезно вас прошу, как отец.
Ашметьев. Да я-то тут что же могу?
Зубарев. Внушите! Она вас слушает, она вас уважает… внушите ей, чтоб она оставила эти глупости; почтение, послушание к отцу втолкуйте ей… в пустую-то голову!
Ашметьев. Хорошо, постараюсь.
Зубарев. Сейчас ее пришлю к вам… Уж вы извините, что беспокою вас такими глупостями… Плохой я отец, несчастный отец, сам вижу. (Уходит.)
Ашметьев. Нет, это вздор! Не может быть… Она меня обманывать не станет. А как меня кольнуло… Неужели опять серьезное увлечение? Опять муки ревности? Да… кажется, что так… У меня соперник, здесь… Нет, это невозможно… А если?.. Я не отдам ее… я убью… застрелю его…
Варя. Папка, ты здесь?
Ашметьев. Здесь.
Варя. Ты гуляешь?
Ашметьев. Тебя жду, Варя.
Варя. Ах, милый папка! Я сама так и рвалась к тебе.
Ашметьев. Я просил тебя, Варя, быть откровенной со мной, говорить мне всё, что ты думаешь и чувствуешь.
Варя. Я и так говорю.
Ашметьев. Да все ли?
Варя. Всё, папка, всё.
Ашметьев. Ты от меня ничего не скрываешь?
Варя. Я не знаю… нет, я ничего не скрываю.
Ашметьев. Тебе, кроме меня, никто из мужчин не нравится, то есть особенного расположения ты ни к кому не имела и не имеешь?
Варя (потупясь). Я не знаю… нет… кто же? Я ничего не чувствую.
Ашметьев. Ну, Мальков например.
Варя. Ах, папка, ты ревнуешь. Как я рада! Как весело!
Ашметьев. Отчего же тебе весело?
Варя. Да как же, папка! Кто ж меня здесь за человека считает! Ну, и сама я думала, что я просто девочка, которую одни по доброте ласкают, гладят по головке, как ребенка, а другие бранят да уму разуму учат, как отец да Вершинский. А теперь меня ревнуют, как настоящую женщину, да еще кто ревнует-то — папка! Ну, как же не весело.
Ашметьев. Это нисколько не весело, по крайней мере — мне. Но ты не отвечаешь на мой вопрос. Мальков тебе нравится?
Варя. Ничего, что ж, он человек хороший.
Ашметьев. Хороший?
Варя. Очень хороший.
Ашметьев. А если б он за тебя посватался?
Варя. Ну, что ж за беда.
Ашметьев. И ты бы пошла за него?
Варя. Не знаю. Как ты скажешь, папка?
Ашметьев. И ты меня послушаешь?
Варя. Послушаю.
Ашметьев. Так я тебе скажу, что вообще тебе еще рано выходить замуж; а если уж выходить, так никак не за него, никак не за него.
Варя. Отчего же?
Ашметьев. Он не только любить тебя, он даже оценить тебя не может.
Варя. Да отчего же?
Ашметьев (горячо). Он грубый материалист, человек бесчувственный.
Варя. Нет, он добрый человек.
Ашметьев. Вот ты споришь! Ты не знаешь жизни, не знаешь людей и споришь с человеком опытным. (Ходит в волнении взад и вперед.) Значит, ты действительно к нему неравнодушна?
Варя. Да он, папка, добрый.
Ашметьев (подходя к ней). Друг мой, дитя мое, они притворяются, они нарочно притворяются добрыми, особенно перед простым народом, чтоб об них хорошо говорили, а в душе у них, о! Один расчет, один расчет.
Варя. Нет, он не притворяется, он хороший человек.
Ашметьев. Они грязные люди, и физически, и нравственно.
Варя. Ай, папка, что ты говоришь!
Ашметьев. Он ужасный человек, он развратит твою душу, он погубит в ней все благородное, все возвышенное, все святое.
Варя. Напрасно, папка, напрасно, он отличный человек.
Ашметьев. Так ты его любишь? Так бы ты и говорила, я бы не стал и толковать. Зачем говорить правду про любимого человека, зачем огорчать тебя! Я бы тебе лгал, я бы хвалил его.
Варя. Ах, папка, да я тебе верю, во всем верю; мне хотелось тебя помучить. Я вижу, что ты ревнуешь, вот я нарочно и говорю напротив.
Ашметьев. В таком случае извини, что я усомнился в твоей искренности. Ты мне так дорога, я так берегу, жалею тебя, что одна мысль расстаться с тобой навела на меня ужас. Я, может быть, несколько даже преувеличил недостатки Малькова, может быть он действительно не совсем дурной человек; но он не для тебя, не для тебя, прелестное дитя!
Варя. Я тебя послушаюсь; если он посватается, я прямо, наотрез скажу, что не пойду за него!
Ашметьев. Оставайся как можно дольше такой дикаркой! Жен, матерей, экономок много, а ты, милая дикарка, ты редкость, ты дивное создание, счастливая случайность в будничной жизни. Но надобно иметь очень чуткую душу и тонкие нервы, чтоб уметь понять тебя и наслаждаться тобой.
Варя (обнимая Ашметьева). Ах, папка, милый папка!
Ашметьев. Мне страшно представить, что ты окунешься в прозу жизни, в это болото, которое опошляет и грязнит… Хороша бабочка, когда она порхает с цветка на цветок, а возьми ее в руки, изомни — куда денется ее красота. Варя, дикарка! Ты так мила, так очаровательна своей прелестью. Мне страшно подумать, что с тебя облетят и золотые блестки, и жемчужная пыль.
Варя. Я при первой встрече скажу ему, чтоб он не смел и думать. Да погоди, он в саду; поди в аллею, я сейчас с ним поговорю. Ты будешь доволен мной, золотой мой папка.
Мальков. Варвара Кирилловна, поди-ка сюда на минутку.
Варя. Что вам угодно?
Мальков. Учтивости пошли? Ну, ладно, будем по-учтивому разговаривать. Вершинский в Петербург уезжает?
Варя. Да, уезжает.
Мальков. Не солоно хлебал… Это не вредно.
Варя. Я сказала ему, что он мне не нравится.
Мальков. Чему тут нравиться! Мамай какой-то! Беспардонный совсем: сечет, и рубит, и в полон берет. Ну, как же теперь?
Варя. Что «как же» ? Я не понимаю вас.
Мальков. Вот тебе раз! Понимать перестала! К Кириллу-то Максимычу итти мне?
Варя, Зачем?
Мальков. Миндальничать изволите. «Зачем итти»! Дочку просить в замужество, чтоб законным браком… Поняли теперь?
Варя. Прежде, я думаю, нужно меня спросить.
Мальков. Да ведь уж тебя-то я спрашивал, ты с полным удовольствием.
Варя. Прежде я глупа была…
Мальков. А теперь поумнела? Скажите, пожалуйста! Незаметно что-то!
Варя. Я прежде не знала, что вы — грубый материалист.
Мальков. Что за вздор такой! Да ты знаешь ли, что такое материалист?
Варя. Конечно, знаю.
Мальков. Ну, что же это: зверь, птица, рыба?
Варя. Совсем нет. Материалист значит — который всё грубости говорит.
Мальков. Вот так! Час от часу не легче!
Варя. Вы не только любить, вы не можете даже понять меня.
Мальков. Ну, будет же, уж довольно дурачиться.
Варя. Как вы смеете?
Мальков. Что, что я «смею»?
Варя. Так говорить со мной.
Мальков. Да как же разговаривать-то с тобой, по-латыни, что ли?
Варя. Я не девка деревенская, это неучтиво.
Мальков. Да, вот что!
Варя. Ведь все-таки я барышня.
Мальков. А коли ты хочешь барышней быть, так веди себя, как барышням подобает. Сиди сложа ручки, читай умные книжки, parlez frangais, tenez vous droit! говорите по-французски, держитесь прямо! Тогда уж я не только так, я и никак с тобой разговаривать не буду.
Варя. Да и не нужны мне ваши разговоры, не нуждаюсь я в них. Я мила своей простотой, я очаровательна — с меня и довольно. Кто меня любит, тот должен желать, чтоб я всегда оставалась такой.
Мальков. Сохрани господи!
Варя. Вы человек грязный и нравственно, и физически.
Мальков. Что такое, что такое?
Варя. Вы можете развратить мою душу, убить в ней все высокое, все святое.
Мальков. А! Вот оно откуда это! (Хватаясь за голову.) Ах, боже мой! И принесло ж его!
Варя. Кого «его»?
Мальков. Приехал, встретил необразованную деревенскую дурочку и обрадовался, распустил губы-то. Эка прелесть, говорит, эка поэзия!
Варя (с сердцем). Как вы смеете!
Мальков. Оставайся, говорит, милой дурочкой, утешай меня, прыгай козой! Это так мило, так грациозно! У нее и так нет ума, а он еще дурачиться заставляет.
Варя. Я вас слушать не хочу, я уйду сейчас.
Мальков. Да сделайте милость. Уж, разумеется, от меня ты таких конфетностей не дождешься. Я не скажу тебе: оставайся всегда шальной девчонкой; я скажу: тебе умной бабой быть пора, детей нянчить и учить их уму-разуму.
Варя. Это проза жизни!
Мальков. Ну вот, изволите видеть! «Проза жизни»! И смех и горе с ней! Ах, бедная! Как скверно без ума-то на свете жить! Вот и набежит на этакого самоучителя.
Варя. У меня есть ум (топая ногой), есть, есть!
Мальков. Должно быть, немного, коли позволяешь себе быть игрушкой старого развратника.
Варя. Как вы смеете! Он в миллион раз лучше вас; он лучше меня понимает, больше любит.
Мальков. Очень верю. Для старика ты, конечно, находка; здоровая пища ему не по зубам, ему нужно пикану, перцу побольше, а это в тебе есть.
Варя. Ну, довольно. Желала б я знать, откуда это вы такую власть взяли надо мной?
Мальков. Откуда? Ты забыла? Ты сама, своей волей, уступила мне власть над собой. И я рад был, за тебя рад был, этой моей власти.
Варя. Когда же это? Я не знаю; этого не было… это вздор…
Мальков. Ты забыла свои поцелуи? У меня еще и теперь горит лицо от них. Да не один раз… помнишь, когда я тебя завез к Ашметьевым? Если это было, так я имею власть говорить тебе все, что считаю нужным и полезным для тебя.
Варя. А если…
Мальков. Что «если»?
Варя. Если это была шутка?
Мальков. Так пустая ты девчонка, об которой и жалеть не стоит! Поди утешай своего старичка, ему, бедному, скучно без тебя. (Уходит.)
Варя. Ах, противный! Так бы и убила его! Папка, папка!
Варя (бежит ему навстречу). Папка, папка, ты правду говорил, он грубый человек, он меня обидел. Теперь я знать никого не хочу, кроме тебя, ты у меня один, папка. Ты мой, папка! (Кидается ему на шею.)
Ашметьев. Приди в себя, дитя мое, успокойся.
Варя. Нет, папка, нет! Я задушу тебя, зацелую.
Ашметьев (освобождаясь). Зачем такие порывы! Во всем должна быть мера. Варя. Я не хочу знать никакой меры, никаких границ; я хочу забыть всех
и все для тебя.
Ашметьев. Варя, я не юноша, на твои порывы я не могу отвечать тебе такими же порывами. Твоя страсть палит меня, но не зажигает. Пора восторгов прошла для меня безвозвратно.
Варя. Папка, не говори так, я заплачу.
Ашметьев. Для меня возможны только кроткие, художественные наслаждения. Для меня неисчерпаемое блаженство — любоваться тобой.
Варя. Папка, ты только любуешься мной, ты меня не любишь? Я не картина, чтобы мною любоваться! Я живой человек! Я хочу любви горячей, настоящей! Ты мой, скажи мне, ты мой? Так ведь, милый, золотой мой папка?
Ашметьев. О, если б десять лет назад, я бы умер от такого счастья.
Варя. А теперь, папка?
Ашметьев. Теперь безумные страсти затихли, и разум вступает в свои права… И вот что всего обидней, оскорбительней: весь пыл страсти истрачен даром, в напрасных поисках того счастья, которое теперь само просится ко мне.
Варя. Папка, что ты говоришь! Я бросаюсь к тебе, я жду твоей ласки… Неужели у тебя нет никакой ласки для меня?
Ашметьев. Ласки, Варя, ласки! Но, бедное дитя мое, мои ласки слишком холодны для тебя. О, разве я мог ожидать от тебя такой бешеной страсти! Нет, Варя, наша встреча не простая случайность, тут ирония, тут есть что-то очень, очень злое! Это насмешка судьбы надо мной. И эту пытку мы называем жизнью, и дорожим ею, бережем ее!
Варя. Какая пытка, какая ирония? Все так хорошо, радостно. Папка, ты сердишься на что-то! Да чего тебе, ведь я с тобой? Чего тебе?
Ашметьев. Успокойся, Варя! Я желаю только, чтоб ты успокоилась… и простимся до завтра. Завтра мы встретимся радостные, веселые… Буря утихнет в твоем сердечке, и ты покойно, кротко будешь мне ворковать про любовь свою. Прощай!
Варя. Нет, я не пущу тебя; я не могу остаться одна; я с тобой куда хочешь, хоть на край света, но только с тобой… Уедем! Убежим!
Ашметьев. Варя, Варя, ты меня пугаешь, я боюсь всего чрезмерного. Ты заставишь меня бежать от тебя.
Варя. Ну, беги, беги! А я сейчас же или кинусь в омут, или брошусь на шею первому встречному.
Ашметьев. Опомнись, опомнись, Варя, образумься! Что ты говоришь! Как можно! Тебе нужно успокоиться, непременно нужно. Пойдем, я тебя провожу до дому…
Варя. Я не знаю дома, я его забыла… Я брошу дом, отца…
Ашметьев. Успокойся, успокойся, дитя мое! Ну, вот идут сюда… нехорошо, нехорошо. Ах, Варя, Варя! Ну, прощай, прощай, мое дитя! Ты завтра будешь умнее… До свиданья. (Идет в аллею.)
Варя. Папка, воротись! Воротись, говорю я!
Ашметьев уходит.
Папка! Папка! Ну! Пожалеешь ты меня, да будет поздно.
Ашметьева.
Ашметьев.
Марья Петровна.
Зубарев.
Варя.
Мальков.
Боев.
Мавра Денисовна.
Сысой.
Комната в доме Ашметьевых; три двери: дверь направо — в кабинет Ашметьева. налево — в комнаты Марьи Петровны, прямо — растворенная дверь в залу.
Ашметьев. Встала Марья Петровна?
Сысой. Оне уехали-с.
Ашметьев. Так рано?
Сысой. К обедне поехали-с.
Ашметьев. Значит, скоро приедет.
Сысой. Да, должно быть, сейчас-с, последний звон был; завсегда часам к одиннадцати приезжают.
Ашметьев. Так скажи мне, когда приедет. (Направляется к двери кабинета.)
Сысой. Слушаю-с. (Уходит.)
Зубарев. Александр Львович, ваше здоровье-с?
Ашметьев. Благодарю вас, ничего.
Зубарев. Уж извините, я ранним гостем к вам.
Ашметьев. Я очень рад.
Зубарев. В город на базар ездил, к сестре заезжал.
Ашметьев. Как вы сегодня рано поднялись.
Зубарев. Рано-с… Да схватился. свою птицу-то… а ее и дома нет, и ночь не ночевала… укатила, значит, с вечера. У сестры ее нет…
Ашметьев. Вы это про Варю?
Зубарев. Да, про нее-с… Простите, Александр Львович! Я думаю, уж она ивам надоела-с. Чуть не каждый день у вас…
Ашметьев. Да ее у нас нет. Я вчера от вас поехал, так она дома была.
Зубарев (испуганно). Как-с? Боже мой! Что ж это такое? Где ж она?
Ашметьев. Я не знаю.
Зубарев. Александр Львович, Александр Львович, не бывало этого, не бывало, не пропадала она у меня совсем-то: все либо у тетки, либо у вас в доме найдется… Что думать, что думать? Заступница!.. А голова горячая, горячая голова… Придет какая мысль… А я, признаться, поточил ее это время, погонял за фырканье.
Ашметьев. Вы ее видели после моего отъезда?
Зубарев. Не видал-с, до того ли?.. День-то деньской смотаешься с заботами да с убытками… Народ, сами знаете, окаянный! Угодники великие!
Ашметьев. Да погодите ныть-то!
Зубарев. Только бы нашлась, только бы найти-то ее, живую да здоровую!..
Ашметьев. А что бы вы сделали?
Зубарев. Молебен отслужу-с, а ее запру, запру на замок, с глаз не спущу.
Ашметьев. Не было бы хуже.
Зубарев. Как же, помилуйте, Александр Львович, ведь единственная-с, одна на свете у меня — все тут! А какие времена-то, что на свете-то делается! Газеты возьмешь: там человек повесился, там застрелился, а то уж стали под дорогу под железную бросаться живьем: голова на одну сторону, а ноги на другую отскочат. Какая смертность-то! У меня в доме, положим, ничего этого смертоносного нет, одна пищаль старая, да и та не стреляет, да вот разве мышьяк держу для крыс… А вода-то, а река-то-с! Теперь все придет в голову… Коли уж человек захочет это… Ах, угодники великие!..
Ашметьев. Да что вы, как баба!.. Найдется, вероятно… да непременно найдется.
Зубарев. Ах, боже мой! Ведь единственная, всё тут… а смертность, смертность… ужасно! (Оборачивает против себя палец.) Пю! — и нет человека, вот как стало!
Ашметьев (ходит по комнате). Всё вы глупости говорите! Ничего такого нет… конечно… ну, конечно… конечно… и быть не может.
Зубарев (хватая за руку Ашметьева). Александр Львович, бога ради! Может быть, вы что-нибудь такое знаете за ней, — может, вам что известно? Ведь сердце отца… знаете, молю вас, скажите! Хоть что-нибудь скажите!
Ашметьев. Я… я ничего не знаю. Одно могу сказать, что, конечно, найдется.
Зубарев. Анна Степановна, мое почтение-с, здравствуйте! (Целует ей руку.)
Анна Степановна. Здравствуй, Кирилл Максимыч! Что это ты, батюшка, какой взъерошенный! Рожь-то жать начали?
Зубарев. А ну ее, рожь! Не до жнива мне теперь! Смертность, Анна Степановна, смертность убийственная! Возьмешь газеты: там человек повесился, там застрелился!
Анна Степановна. Что это ты, батюшка! Я про рожь, а он про какую-то смертность! Откуда ты ее взял? У нас, кажется, все, слава богу, тихо, благополучно, так нам-то что за дело!
Зубарев. Нет-с, Анна Степановна, разлилась, распространилась
повсеместно эта зараза теперь-с! (Оборачивает палец против себя.) Пю! — и
нет человека.
Анна Степановна. Что ты, что ты! Александр, да что это он, что ему чудится?
Ашметьев. Разные глупости придумывает Кирилл Максимыч, и меня-то расстроил.
Зубарев. Ах, Александр Львович, ах, Александр Львович! Единственная, всё тут… и вдруг!
Анна Степановна. Да что это? Бог с ним! Уж в своем ли он разуме? Зубарев. Неизвестны вам мои приключения, Анна Степановна, вот вы так и
говорите.
Анна Степановна. Просто у тебя ум за разум зашел; а все это, скажу я тебе, от твоих денег: много очень ты о них думаешь.
Зубарев. Да будь они прокляты! В огонь все брошу, коли только… если она у меня…
Анна Степановна. Ну, пойдем отсюда! Видишь, Александр что-то расстроен, не будем надоедать ему. Пойдем, я тебя чайком угощу! Поболтаем. (Встает и идет к двери.)
Зубарев. Благодарю покорно, Анна Степановна! Да-с, какие времена! Пю! — и нет человека.
Ашметьев. Где она может быть? Куда она делась? Вчера она грозила мне, что или кинется в омут, или бросится на шею первому встречному. Судя по ее характеру и по всем обстоятельствам, скорее можно предполагать последнее, потому что топиться, собственно, не из чего. Значит, бросилась на шею… но кому — вот вопрос! Во всяком случае, она для меня потеряна. Беда с этими бурными характерами! Неудобство большое… И с чего это она так вдруг?.. Нет, такие отношения не по мне… беспокойно, очень беспокойно… Из чего тревожиться? То ли дело моя жена! Кроткая, покойная, любящая натура, это тихая пристань, у которой я отдыхаю и успокаиваюсь после бурь житейских. И странное дело, после каждой неверности, после каждого увлечения я все более и более люблю жену. Когда начнешь ее сравнивать с теми женщинами, которыми я увлекался, всегда находишь, что она много лучше их. Вот и теперь: я почти влюблен в мою Машу. Да, еще несколько недель я могу провести здесь с приятностью: я снова начну ухаживать за женой. Немножко воображения — и мне будет легко представить ее совсем другой женщиной; я так давно не видал ее, так давно не любезничал с ней, что она для меня будет иметь почти прелесть новизны… Эта перспектива мне улыбается… Никаких тревог и волнений (улыбаясь), неуспеха бояться нельзя. Чего бы лучше! Что может быть удобнее и спокойнее!
А он, мятежный, ищет бури,
Марья Петровна (Мавре Денисовне). Ну, хорошо, подожди меня в моей спальне. Я сейчас. (Спускает, платок с головы на плечи.)
Мавра Денисовна. Слушаю, матушка. (Уходит в дверь налево.)
Ашметьев (целуя жену). Здравствуй, Marie. Слышала ты новость, весьма неприятную? Варя пропала.
Марья Петровна. Не пропадет, найдется.
Ашметьев. Однако ее искали везде…
Марья Петровна. Не иголка, не затеряется. Не беспокойся, пожалуйста.
Ашметьев. Если ты покойна, так и мне беспокоиться нечего. Ты уезжала?
Марья Петровна. Да, я у обедни была.
Ашметьев. Что так часто?
Марья Петровна. Есть о чем помолиться, Александр Львович.
Ашметьев. Ты вчера что-то нехороша была, тебе о здоровье надо молиться. Ты в таком возрасте, когда наступает полное цветение пышной, роскошной женской красоты.
Марья Петровна. Ничего, я здорова теперь. Мне нужно поговорить с тобой. Ашметьев. Сделай милость! Я давно уж не чувствовал такой нежности к
тебе, какую чувствую сегодня… Ты мне доставишь своим разговором большое удовольствие.
Марья Петровна. Тем лучше, я очень рада. Я буду говорить коротко; прошу тебя не перебивать меня и выслушать до конца. Садись!
Ашметьев (садясь). Прекрасно. Говори, я слушаю.
Марья Петровна. Не знаю, замечаешь ли ты, что мое положение в вашем доме для меня не скажу — невыносимо, а все же очень тяжело. Анна Степановна хоть и любит меня, но никак не может помириться с моим, как она говорит, мещанским происхождением. На людей и на жизнь мы с ней смотрим совершенно различно; из уважения к ее старости я не спорю с ней и потому должна молчать. А я уж не пансионерка, мне хочется и говорить, и делать то, что я думаю, что мне нравится. Еще скажу тебе: я здесь барыня, но не хозяйка; я не могу распорядиться ничем; я, как несовершеннолетняя дочь или как приживалка, должна довольствоваться тем, что мне предложат, и благодарить за все, что мне ни дадут.
Ашметьев (вставая). Marie, Маша!..
Марья Петровна. Садись.
Я умею жить и хозяйничать сама, и у меня есть свои средства — так сам рассуди, что мне за радость жить в неволе, на чужих хлебах и смотреть каждый кусок из чужих рук. Все это я переносила так долго из любви к тебе… Ашметьев. Благодарю тебя, благодарю.
Марья Петровна. Теперь, если хочешь, я скажу тебе, что сталось с моей любовью. Я постараюсь не сказать ничего обидного для тебя; а если скажется и обидное, так потерпи: я терпела же. Я тебя любила очень; вскоре после свадьбы ты охладел ко мне и, нисколько не стесняясь, стал ухаживать чуть не за каждой красивой женщиной; я ревновала, плакала, рвалась; и когда ты, после заграничных странствий или в антрактах между своими интрижками, возвращался ко мне, я принимала тебя со слезами радости!
Ашметьев. Правда, правда…
Марья Петровна. Потом мне стало все это скучно; а теперь, когда ты увлекся, как мальчишка, моей Варей, мне уж стало просто противно. Все это я говорю тебе для того, чтоб ты знал причину, почему я оставляю ваш дом. Я завожу свое хозяйство и переезжаю на свою ферму.
Ашметьев. Но, Marie, послушай…
Марья Петровна. Нет, ты не трудись ни возражать мне, ни советовать; мое решение твердо. Впрочем, ты не беспокойся, я перееду на ферму только после твоего отъезда.
Ашметьев. Извини меня, извини! Я ошибался в тебе, я причислял тебя совсем к другому типу женщин; ты много лучше, чем я думал о тебе.
Марья Петровна. Благодарю. Ну, а теперь ты меня к какому типу причислишь? Я уж не вялая, молчаливая, полусонная, скучная барыня. (Накидывая платок на голову.) Вот перед тобой молодая, довольно богатая фер-мерша, живая, веселая. Посмотри, как я бойко заговорю на своей ферме.
Ашметьев. Тип довольно привлекательный. А что, если я вздумаю поволочиться за молодой, богатой фермершей?
Марья Петровна. Ты ведь шутишь; ну, и я тебе отвечу в шутку. Если б я была из таких женщин, которые позволяют за собой волочиться, я бы тебе сказала, что для мужа ты еще, пожалуй, ничего, так себе, а в любовники к молодой фермерше не годишься, — ей нужно помоложе и помолодцеватее.
Ашметьев. Правда, Marie, правда.
Марья Петровна. Ты, вероятно, скоро уедешь?
Ашметьев. Да, теперь уж мне незачем оставаться. Я жду денег; а теперь мне нужно подумать и изменить кое-какие распоряжения. (Уходит в кабинет.)
Марья Петровна (у двери в спальню). Мавра Денисовна, поди сюда.
Рассказывай порядком, что у вас за история?
Мавра Денисовна. Срамота головушке. Вчера у нас гости чуть не до свету в карты играли. Вот, проводивши их, иду я наверх тихонько, без свечки, чтоб не разбудить ее; а Дуняша мне навстречу. «Пожалуйте, говорит, барышня, я вас раздену поскорей, спать смерть хочется». Какая, говорю, я тебе барышня. А она: «Так где ж, говорит, Варвара-то Кирилловна?» Я сейчас в сад; бегала, бегала, нет ее; я к реке — там пусто, я в рощу, и там ничего. Побегаю, побегаю да домой прибегу, а зубы — так и стучат, лихорадка так и бьет; сижу дожидаюсь, не придет ли, да опять побегу по всем местам. Бегала я так-то до свету до белого; а в доме все огонь горит, потушить-то не догадаюсь, все мне еще ночь представляется. Да тут только мне в голову пришло, что как Михайло Тарасыч уезжали с Дмитрием Андреичем, ждали они на дворе тарантаса, кучер-то заспался, так разговор промеж них был; слышала это я с крыльца-то: Дмитрий-то Андреич все бранил барышню, сердился, а Михайло Тарасыч все смеется: «Погоди, говорит, очувствуется, сама к тебе прибежит». Как вспомнила я эти слова, сейчас села в телегу да марш на завод. Свернула с дороги в кусты, телегу там оставила, а сама тихонечко в сад. Что ж, матушка моя, сидят на балконе за самоваром, чаек попивают, а она, и горюшка ей мало, песенку поет.
Марья Петровна. Как же она туда попала?
Мавра Денисовна. А вот каким манером. Что ей в голову пришло, уж неизвестно, только выбежала она на дорогу вперед гостей, потом прыг к ним в тарантас: «Я, говорит, кататься хочу». Завезли сначала домой Михаила Тарасыча, потом в том же тарантасе к Дмитрию Андреичу; так и проколесили всю ночь. Да мало ли места, верст тридцать объехали! Я ее звать домой, не едет. Я и бранью, и слезами — ничто не берет. «Пожалуй, говорит, поеду к Марье Петровне, а домой — ни за что». Я ее в телегу да закутала своим платком от стыда, чтоб не узнал кто. Привезла ее сюда; в комнаты нейдет, стыдится, что ли, — кто ее разберет! Пошли в сад, окошки у вас в спальне растворены, — она прыг в окно…
Марья Петровна. Так она в спальне у меня?
Мавра Денисовна. Там, матушка. Сидит на стуле, в углу за кроватью, точно каменная, слова не добьешься.
Марья Петровна. Ну, поди успокой ее да и сама-то не беспокойся и не разговаривай ни с кем, а уж мы постараемся уладить дело без огласки.
Мавра Денисовна уходит. Марья Петровна подходит к двери кабинета Ашметьева.
Александр Львович! На одну минуту.
Марья Петровна. Пропажа отыскалась.
Ашметьев. Где, где нашли?
Марья Петровна. На заводе, у Малькова.
Ашметьев. У Малькова! Не ожидал… Это чорт знает что такое!
Марья Петровна. Ну, положим, что тут нет ничего удивительного; да дело не в том: не нужно давать пищи для разговора. Я приму похищение на себя; я ее увезла. Понимаешь?
Ашметьев. Понимаю, понимаю.
Одна на ферму, другая на завод!.. Надо уезжать! Эту поездку в деревню я не могу считать удачною; в наших барских захолустьях, в наших Отрадах, Монплезирах и Миловидах, повеяло меркантильным духом. Я здесь точно трутень между пчелами. Конечно, эти пчелы еще немного меду собирают, но уж шевелятся, хлопочут и начинают жалить трутней и выгонять их из своего улья.
Марья Петровна (в дверь). Я сейчас уверю твоего отца и Анну Степановну, что ты была у меня. А что нам дальше делать, после подумаем. (Уходит в залу.)
Варя (из-за двери). Папка!
Ашметьев. А! Ты здесь! Поди сюда, не бойся, никого нет.
Варя. Папка, ты виноват, ты виноват…
Ашметьев. Ни душой, ни телом.
Варя. Нет, ты, ты, я тебе говорила… помнишь? Я говорила…
Ашметьев. Мало ли что ты говорила!
Варя. Ты отчего не остался со мной? Я тебе кричала: воротись, воротись; ты не захотел. Ну, вот я…
Ашметьев. Так за то, что я не воротился, ты и убежала к Малькову?
Варя. Да, за то. Ведь я тебе говорила, что или в омут кинусь…
Ашметьев. «Или на шею к кому-нибудь»! И кинулась на шею?
Варя. Да. А тебе хотелось, чтоб я в омут бросилась? Ишь ты какой! Вот как ты меня любишь!
Ашметьев. Нет, в омут зачем же! Сохрани бог! Уж если выбирать непременно из этих двух решений, так на шею лучше.
Варя. И конечно, лучше.
Ашметьев. А если б ни то, ни другое?
Варя. Нельзя.
Ашметьев. Уж будто?
Варя. Невозможно.
Ашметьев. Да почему же?
Варя. Если б я не говорила, так другое дело; а я тебе сказала, так уж и исполнила…
Ашметьев. Резонно. (Смотрит пристально на Варю.)
Варя (серьезно). Ну, что ты на меня смотришь? Сам виноват, да еще… смотрит.
Ашметьев. Все же я виноват?
Варя. Да, разумеется, ты; а то кто же?
Ашметьев. А я думаю, что виноват Мальков. Он не должен был пользоваться твоим, как бы это сказать… ну, хоть неразумием. Коли он честный человек, он должен был прогнать тебя.
Варя (с сердцем). Прогнать? Вот уж тогда я наверное была бы в омуте. Нет, он не такой злой, как ты.
Ашметьев. Добрее?
Варя. Гораздо. Он не материалист, ты лжешь.
Ашметьев. Почем же ты знаешь?
Варя. Он совсем не грубый.
Ашметьев. Значит, ласковый?
Варя. Очень ласковый, очень. Это ты, папка, материалист… Ты убежал от меня, а он…
Ашметьев. А он что?
Варя. Обыкновенно. Зачем тут бежать, коли…
Ашметьев. Коли что?
Варя. Ах, папка, какой ты глупый! Коли любят друг друга.
Ашметьев. Да как же это так? Только что ты уверяла, что, кроме меня, для тебя на свете никого нет, а через полчаса уж вы с Мальковым друг друга любите?
Варя. Да что ж, коли ты такой обидчик, материалист. Ты сам виноват, ты виноват, ты…
Сысой. Господин Мальков желает вас видеть.
Варя. Ай! (Убегает в спальню. В дверях.) Ты виноват, ты виноват, ты уж… (Уходит.)
Ашметьев. Проси!
Сам приехал. Ну, пусть не взыщет: много горького придется ему выслушать от меня.
Мальков (Марье Петровне). Я вам такого битюка доставлю — на редкость. В шарабанчике, сами будете править, любо-дорого.
Марья Петровна. А цена?
Мальков. Чуть не даром, полтораста рублей.
Марья Петровна. Благодарю вас. (Уходит в спальню.)
Мальков (Ашметьеву). Честь имею кланяться!
Ашметьев (подавая руку). Представьте, я ждал вас; мне казалось, что вы непременно должны приехать.
Мальков. Мудреного нет; мало ли что на свете бывает.
Ашметьев. Вы очень хорошо сделали, что пожаловали ко мне.
Мальков. Да, бесподобно; я сам знаю.
Ашметьев. Грубого приема вы не встретите, я человек цивилизованный…
Мальков. Еще бы!
Ашметьев. Вероятно, вы не рассердитесь на меня, если в нашем разговоре вам придется выслушать от меня несколько очень горьких для вас истин.
Мальков. Нет, зачем же это! Совсем не надо.
Ашметьев. Я старше вас, больше жил на свете, больше испытал…
Мальков. Нет, вы не в ту силу.
Ашметьев. Я знаю, что нынче принято за правило: не пропускать ничего, что плывет в руки; но едва ли, не греша против совести, можно применить это правило к молодой девушке, которая, не понимая и не помня, что делает, бросается к вам под влиянием минутного порыва, очертя голову, что называется, а может быть, и под влиянием каприза…
Мальков. Про какую это девушку вы так красно расписываете?
Ашметьев. Про Варю.
Мальков. Так это не ваше дело, а попово; и попа не вашего, а чужого.
Ашметьев. Отшучиваться, конечно, легче, чем оправдываться; но…
Мальков. Извините… Я согласен, что из вашей философии и морали я, как молодой человек, могу извлечь много пользы, но мне некогда, — это уж в другой раз, как-нибудь на досуге; и я приехал за другим…
Ашметьев. Что же вам угодно?
Мальков. Во-первых, я привез вам деньги за лес.
Ашметьев. Как, разве вы купили?
Мальков. Что ж тут удивительного? Кому нужен лес, тот его и покупает; кому лес не нужен, а нужны деньги, тот его продает. Все это в порядке вещей.
Ашметьев. И привезли деньги… как это кстати! Благодарю вас.
Мальков. За шестьдесят две десятины с саженями, по семьдесят пять рублей за десятину, четыре тысячи семьсот. Получите, сочтите и дайте расписочку.
Ашметьев (берет деньги). Гм? . . Не много же однако.
Мальков. Нехватает вам, расчет не выходит?
Ашметьев. Да, если б еще тысячи три…
Мальков. Продайте рощу, что за парком-то!
Ашметьев. Гм! За парком, вы говорите?
Мальков. Сто рублей за десятину дам.
Ашметьев. Не хотелось бы…
Мальков. Сто десять.
Ашметьев. Жаль. Откровенно вам говорю, жаль.
Мальков. Сто двадцать.
Ашметьев. Я подумаю.
Мальков. Начнем думать, так либо вы раздумаете, либо я раздумаю. А по-нашему, в два слова, не сходя с места… (Ашметьев в раздумьи.) Завтра и деньги привезу… По рукам, что ли? (Протягивает руку.)
Ашметьев (подавая руку). Извольте.
Мальков. Вот так-то лучше. Я его и срублю, а тот поберегу: он в настоящем возрасте три процента приросту дает. Одно дело кончено, теперь другое.
Ашметьев. Я вас слушаю.
Мальков. Вам угодно было назвать меня материалистом, человеком бесчувственным, грязным и физически, и нравственно, способным развратить молодую душу и погубить в ней все высокое и благородное. Если бы вы говорили это так, для провождения времени, я бы махнул рукой; тешьтесь, сколько угодно. Но вы говорили это с злым умыслом, с намерением повредить мне в глазах девушки, которую я люблю, жалею, которую я хотел вырвать из дурацкой обстановки, где она ровно ничего не делает, а только повесничает. А вы меня чернили перед ней! Как это называется, позвольте вас спросить?
Ашметьев. Извините: это я вообще о людях вашей профессии…
Мальков. Коли вообще о людях, так и ступайте читать публичные лекции! А нашептывать, указывая прямо на лицо… Для этого по крайней мере нужно знать его….
Ашметьев. Я и оправдываться не стану… Но поймите, что под влиянием сильной страсти человек может иногда…
Мальков. На стену лезть, об печку головой биться. Это я понимаю; а клеветать на человека — уж это что ж такое!
Ашметьев. Ну, я прошу у вас извинения.
Мальков. Да что мне в вашем извинении! Не шубу из него шить. Это чорт знает что такое! Живешь смирно, никого не трогаешь, и вдруг тебя обзывают как нельзя хуже.
Ашметьев. Я прошу вас извинить меня, чего вы еще можете желать от меня? Мальков. Да нет, позвольте! Вы приезжаете в имение любоваться
ландшафтами — выходит, вы честный человек; а я приезжаю, вооруженный наукой, извлекаю из имения пользу себе и людям, я за это — грязный материалист. Вы разоряете имение и бросаете деньги за границей — вы, значит, человек с чувством; а я на свои трудовые завожу школы и учу людей хлеб добывать, я за это — бесчувственный материалист.
Ашметьев. Но что же вам угодно от меня?
Мальков. Нет, помилуйте! Я полюбил девушку и хочу жениться на ней: это, по-вашему, «проза жизни, так поступают материалисты…» В чем же поэзия-то, и как поступают в таких случаях благородные идеалисты?
Ашметьев. Довольно. Вы желаете удовлетворения?
Мальков. Нет, не желаю.
Ашметьев. Чего же вам?
Мальков. Я считаю себя вправе требовать от вас, и требую, чтобы вы сейчас же сказали господину Зубареву, что нельзя бросать дочь без всякого призрения и что лучше всего он сделает, если отдаст ее за меня замуж.
Ашметьев. Извольте, с большим удовольствием.
Мальков. С удовольствием или без удовольствия, это ваше дело; а вот если вы этого не сделаете, тогда уж другой разговор будет.
Ашметьев. Нет, отчего же!.. Извольте… Я каюсь, я ошибся в вас… Я припоминаю теперь, вы похожи на один тип у Занда…
Мальков. Я похож сам на себя и ни на кого больше. Что там за типы! Живем, как живется! Пожалуйте мне теперь расписочку.
Ашметьев. Сию минуту. Прошу вас ко мне в кабинет.
Мальков и Ашметьев уходят в кабинет. Входят Марья Петровна, Варя и Мавра Денисовна.
ЯВЛЕНИЕ ДЕСЯТОЕ
Марья Петровна, Варя и Мавра Денисовна.
Мавра Денисовна (Варе). Поедем-ка домой, будет странничать-то!
Варя. Ни за что, ни за что! Это опять к тебе наверх? Знаешь ли, Маруся, мою спальню всё еще детской называют. Каково это, Маруся! Она хочет, чтоб я опять в детскую отправлялась! Поздно, нянюшка, поздно! Тебе скучно, нянчить некого? А вот подожди, когда у меня дети будут…
Мавра Денисовна. Что это, как посмотрю я на тебя, какая ты озорница становишься! Час от часу хуже.
Дверь из кабинета отворяется. Ашметьев и Мальков останавливаются в дверях, не входя в комнату.
Варя (обнимая Марью Петровну). Ах, Маруся, как он меня любит, как он меня любит!
Марья Петровна. Как же это ты так скоро узнала?
Варя. Он меня вчера так бранил, так бранил; никто в жизни так не бранил меня… Кому ж до меня дело, кроме его!..
Мавра Денисовна. Мало ль тебя бранят, да ничего толку от тебя нет. Варя. И все он правду говорил, все правду. (Задумывается.) Знаешь,
Маруся, я одного боюсь…
Марья Петровна. Чего?
Варя. Что он прибьет меня как-нибудь, когда моим мужем будет.
Марья Петровна. И отлично сделает.
Мавра Денисовна. Вот бы расчудесно, в ножки бы ему поклонилась за это.
Варя. Да нет… Я его слушаться буду, только его одного и больше никого
в жизни.
Мальков (входя). Довольно, пойдемте! А то они бог знает до чего договорятся.
Варя. Так вы нас подслушивали?
Ашметьев. Виноват, это я полюбопытствовал. Чтоб узнать от женщин правду, единственное средство — подслушать, что они между собой разговаривают.
Марья Петровна (Зубареву). Позвольте вам представить жениха с невестой. Это я сватаю, тут уж отказа быть не может.
Зубарев. Господи!.. Варя!.. Александр Львович, скажите мне, пожалуйста, что же это такое?
Ашметьев. Ее выбор, он ей понравился.
Зубарев. Александр Львович, Александр Львович, да как же это-с? Помилуйте, ведь единственная, всё тут… и вдруг!..
Ашметьев. Да об чем вы толкуете! Держать дочь дома вам нельзя; у вас за ней присмотра нет.
Зубарев. Это вы правду изволите говорить. А все ж таки ведь я отец, каково ж это видеть и перенести. (Прикладывает платок к глазам.) А впрочем, как вам угодно, вы лучше меня знаете…
Ашметьев. Ну, так я вам вот что скажу: благодарите судьбу, что она вам послала такого зятя, — вам лучше не найти.
Зубарев. В таком случае, что же мне говорить? Я не имею слов-с, я должен только благодарить Марью Петровну.
Боев. Вот беда-то, не опоздал ли я к пирогу?
Ашметьев. Как раз поспели. Деньги за лес я получил от Дмитрия Андреича, и магарыч вам будет приличный.
Боев. Из того только и бьемся.
Зубарев (Ашметьеву). Александр Львович, вот при вас взял, при вас-с, а не отдает.
Боев. Да ты слышал? Лес продан, так сочти за комиссию.
Зубарев. Какая комиссия! Помилуйте!.. Грабеж… жить нельзя.
Боев (подает вексель). На! Отвяжись только.
Зубарев. Что это, вексель? Ты деньги брал, а не вексель… Ну, все равно, давай, давай… Вот, Анна Степановна, вот моя жизнь! Вчера сено украли, овес потравили, он деньги силой отнял, а теперь дочь-с… Был жених
— Виктор Васильич… Какой человек-то! Сила, быстрота, соображение… и вдруг…
Варя. Папаша, да ведь уж все кончено, к чему еще разговоры!
Зубарев. Разве кончено?
Варя. Еще бы! Смешно даже. Ты бы раньше хватился.
Анна Стенановна. Да что ты, в самом деле, очень разборчив стал! Ведь не принцесса у тебя дочь-то, проживут как-нибудь.
Варя (Малькову). Так мы будем жить «как-нибудь»? Я этого не знала. Мальков. А вот погоди, годика через два-три мы с тобой купим у них это
имение, и с парком, и с Миловидой!
Печатается по тексту «Вестника Европы» (1880, кн. 1) со сверкой по изданию «Драматические сочинения А. Островского и Н. Соловьева» (СПБ.,
1881).
19 июля 1877 года Соловьев писал Островскому из Масальска: «У меня почти готова вчерне новая пьеса; она выходит серьезнее, нежели я думал прежде. Если позволите, то осенью… я пришлю ее вам; приговор ваш для меня драгоценен». 14 декабря Соловьев сообщал: "Новую пьесу свою я окончил; это — драма в 5 действиях, с названием «Без искупления». (Малинин, 35, 39.)
В декабре 1877 года Соловьев приехал в Москву и познакомил Островского с пьесой «Без искупления», которая заинтересовала Островского. Тут же был составлен «сценариум», по которому Соловьеву предстояло переработать пьесу. 23 января 1878 года Островский писал Соловьеву: «Думайте больше о „Дикарке“ и сообщайте мне все, что вы придумаете для нее. Я сам об ней постоянно думаю: мысль богатая». Соловьев ответил 9 февраля: «Я рад от души, что мысль новой вещи моей вам нравится; она меня сильно занимает в настоящее время… Мне все-таки неотразимо мерещится конец этой вещи вполне драматический, именно смерть жены Ахметьева, и здесь же, как заря новой жизни, эта „парочка“ — Рязанцев и Варя». (Малинин, 41.)
Переработка давалась Соловьеву с трудом, он 2 марта писал Островскому: «Я очень занят теперь новой пьесой. Но когда я вторично взялся за нее и подумал, то ни силы, ни права не нашел в себе переламывать внутреннее движение пьесы и касаться главного лица (Ахметьева. — С. Д.), придавая ему новые оттенки… Если я не напишу новую пьесу по составленному нами сценариуму, то, повторяю искренно, это происходит именно оттого, что новая моя пьеса какая-то „интимная“ для меня». (Малинин, 42.)
В июле 1878 года Соловьев сообщал Островскому: «…Я оканчиваю пьесу,
— я сделал в ней переделки по вашему совету; во 1-х, я сделал перестановку сцен, изменил кое-что и сократил монологи; во 2-х, лицо Рязанцева теперь уже у меня не облечено военным геройством, и он является и сходится с Варей неожиданно и, в 3-х, жена Ахметьева уходит, в заключение, в монастырь. Веселое лицо Боева я не уничтожаю; мне кажется, что в общем расчете пьесы он не лишний». (Малинин, 45.)
В новом варианте пьеса называлась «День расплаты» и имела подзаголовок: «комедия в пяти действиях» (Институт русской литературы АН СССР). В этом варианте Соловьев сделал попытку переделать свою драму «Без искупления» по тому новому «сценариуму», который предлагал ему Островский, но остановился на полпути.
В августе 1878 года Соловьев привез «День расплаты» в Щелыково. На экземпляре пьесы сохранились следы чтения ее Островским. Этих следов немного: перемена названия пьесы «День расплаты» на «Дикарка», несколько вычерков и карандашных помет. Текст пьесы Островский на этот раз не правил, так как был в корне не удовлетворен работой Соловьева. 26 августа он писал Бурдину: «Соловьев… привез только зародыш пьесы, только материал, над которым надо долго и прилежно работать, а может быть, и бросить и взять другой сюжет. Соловьеву торопиться и неглижировать теперь невозможно: надо написать что-нибудь очень хорошее (а это не легко), потому что провалиться после огромного успеха „Белугина“, значит погубить всю свою будущность»
В феврале 1879 года Островский писал Соловьеву: «Над „Дикаркой“ уж вы довольно поработали; предоставьте остальное мне; я ее кончу к лету непременно».
Летом 1879 года Островский усиленно занялся «Дикаркой» и 18 августа извещал Соловьева: «Дикарки» два акта готовы, к сентябрю ее кончу и привезу в Москву, тогда вас уведомлю". 15 сентября Островский сообщал ему же: «Над „Дикаркой“ мне гораздо больше труда, чем над „Белугиным“; я пишу ее всю снова с первой строки и до конца; новые сцены, новое расположение, новые лица».
Последнее сообщение Островского вызвало такой отклик Соловьева: «Я горячо благодарю вас за труд над „Дикаркой“: из последнего вашего письма я вижу, что вы значительно переделали ее, так что, может быть, это совсем новая пьеса; пьеса, на которую, я уже не знаю, какое я буду иметь право? Я искренно прошу вас, Александр Николаевич, поставить под ней и ваше имя». (Малинин, 57, 60, 61.)
И действительно, законченная Островским осенью 1879 года «Дикарка» была совсем новая пьеса с новыми сценами, новым расположением действия, с новыми лицами.
Новыми лицами, введенными Островским, являются слуги — Гаврило Павлыч и Сысой Панкратьевич. Из пьесы исключен образ удалого молодца красавца, удачливого соперника Ахметьева, который у Соловьева появлялся то в лице Боева-племянника, то Рязанцева-сына. Его заменил Мальков, лицо, всецело принадлежащее перу Островского.
Новым лицом, по существу, является и Ашметьев, — Островский лишил его того внутреннего драматизма, который стремился придать ему Соловьев. Если самая его фамилия у Соловьева — «Ашетьев» — говорила о происхождении этого дворянина от одного из мурз Золотой орды, то переменой всего одной буквы — «Ашметьев» — Островский заставил зрителя ассоциировать фамилию этого барина-эстетика с отрепками, обносками, — чем-то ветхим, никуда негодным. Островский превратил Ахметьева из героя драмы о незаурядном человеке, терпящем трагическое крушение, в персонаж из комедии о дворянском оскудении и разложении. Соловьев писал Островскому: «Ашметьев в конце производит впечатление жалкого, ничтожного, и ни одного взмаха той силы, которая виделась в нем в первых актах». (Малинин, 62.)
Новым лицом является и Марья Петровна. Островский коренным образом перестроил всю жизненную судьбу этой молодой женщины. У Соловьева история ее любви к Ашметьеву завершается в первом варианте пьесы трагически: она кончает самоубийством, во втором варианте она уходит в монастырь. Островский дает третий вариант: молодая женщина, разуверившись в достоинствах Ашметьева и желая начать жизнь сызнова, покидает мужа. «Я завожу свое хозяйство и переезжаю на свою ферму». О том, какой коренной переработке подверг Островский этот образ, свидетельствует сам Соловьев: «Что мне делать с моим идеализмом — лицо Марьи Петровны никак не вяжется в моей голове с фермой, моя Марья Петровна никак не может стать такой сухо деловой, трезвой женщиной». (Малинин, 62.) Островский возражал Соловьеву: «Это лицо в вашем оригинале не представляет ничего жизненного и только мешает ходу пьесы… Для пьесы жена Ашметьева не нужна, она нужна, как пандан и дополнение к Малькову».
Из всех образов пьесы дикарка Варя и добродушный ленивец Боев остались наиболее близки к замыслу Соловьева и к тексту «Без искупления». Но не Ашметьева, а Варю Островский поставил в центр пьесы и ее прозвищем «дикарка», отражающим ее свободную, живую, правдивую натуру, озаглавил пьесу.
В письме к Соловьеву от 13 октября 1879 года Островский характеризовал Малькова как антипод Ашметьеву: «Ашметьев — тунеядец, воспитывающий свое эстетическое чувство на крестьянские деньги; Ашметьев — эгоист, готовый поблажать всякую дурь в женщине, только бы ему было это наруку; Мальков жестоко посмеется над такой женщиной и даже обругает, как бы дорога она ему ни была. Ашметьев прогуливается по картинным галлереям, Мальков возится с купоросным маслом».
Но говоря про Малькова, что он «трудится сам» и называя его деньги «трудовыми», Островский впал в несомненную ошибку: Мальков — представитель буржуазии, он — хозяин химического завода, на котором трудятся рабочие. В Малькове Островский, однако, сохранил другую черту молодого представителя класса буржуазии. Если в варианте Соловьева арендой и покупкой дворянских имений занимался отец молодого Рязанцева, Глеб, то Островский, упразднив роль отца, заставил заниматься этим делом самого Малькова: он покупает по дешевой цене лес у Ашметьева и, женившись на Варе, выражает надежду: «Годика через два-три мы с тобой купим у них это имение, и с парком, и с Миловидой». Этими словами о торжестве буржуа над разорившимся вконец поместным дворянином оканчивается «Дикарка».
Смысл всей своей работы над пьесой Островский определил в словах: "Моей задачей было сделать комедию из «Дикарки». Утверждая, что в пьесе, написанной им, «не только нет ни одного характера или положения, но нет и ни одной фразы, которая бы строго не вытекала из идеи», Островский следующим образом формулировал для Соловьева эту идею. «А идея моя вот какая, постарайтесь ее понять. Каждое время имеет свои идеалы, и обязанность каждого честного писателя (во имя вечной правды) разрушать идеалы прошедшего, когда они отжили, опошлились и сделались фальшивыми. Так на моей памяти отжили идеалы Байрона и наши Печорины, теперь отживают идеалы 40-х годов — эстетические дармоеды вроде Ашметьева, которые эгоистически пользуются неразумием шальных девок, вроде „Дикарки“, накоротке поэтизируют их и потом бросают и губят. Идея эта есть залог прочного литературного успеха нашей пьесы и, как смелое нападение на тип еще сильный и авторитетный, в высшей степени благородна».
Это «нападение» на лжегероев дворянского легкожития, мнимых представителей образованности и культуры, бездельничавших на крепостных хлебах, — характерная черта творчества Островского.
О Малькове Островский счел долгом написать Соловьеву: «Что в Малькове мало типического — это не беда; этот тип еще не сложился в жизни, о чем Мальков и сам говорит в 4-м акте. Когда автор берет себе задачей отрицание старого идеала, то нельзя от него требовать, чтобы он сейчас же вместо старого ставил новый. Когда старый идеал износится, тогда он начинает, прежде всего, противоречить всему жизненному строю, а не новому идеалу».
Оценивая работу Островского над «Дикаркой», Соловьев писал ему: «Горячо благодарю вас за „Дикарку“, — в таком виде она, конечно, больше ваша, нежели моя, и я искренно рад, что под ней стоит и ваше имя: это так справедливо и для меня очень дорого… Все сделанное вами я принимаю с живою признательностью, а язык — и говорить нечего — как хорош, новые лица живы, интересны!» (Малинин, 62.)
Впервые «Дикарка» напечатана в «Вестнике Европы» (1880, кн. 1) за двумя подписями: «А. Островский и Н. Соловьев».
На сцене «Дикарка» была впервые поставлена, под наблюдением Островского, в Москве, в Малом театре, 2 ноября 1879 года, в бенефис Н. А. Никулиной, исполнявшей роль Вари. В других ролях выступили: Н. М. Медведева (Ашметьева), М. Н. Ермолова (Марья Петровна), И. В. Самарин (Ашметьев), Н.
И. Музиль (Зубарев) М. А. Решимов (Вершинский), В. А. Макшеев (Боев), М. П.
Садовский (Мальков) и другие.
12 ноября «Дикарка» была поставлена в Петербурге, в Александрийском театре, в бенефис Е. И. Левкеевой. Здесь играли: Варю — М. Г. Савина, Ашметьеву — А. М. Читау, Марью Петровну — А. М. Дюжикова, Ашметьева — И. П. Киселевский, Зубарева — А. А. Нильский, Вертинского — М. М. Петипа, Боева —
Ф. А. Бурдин, Малькова — Н. Ф. Сазонов.
«Дикарка» имела большей успех и в Москве, и в Петербурге.
«Поздравляю! — писал Островский Соловьеву 3 ноября. — Пьеса имела успех и очень понравилась. Мало того, что театр был полон совершенно; все билеты были разобраны уже накануне, и вчера, в бенефис Никулиной, уж продавали билеты на бенефис Колосова, который назначен завтра». (Малинин, 70.)
В Петербурге успех, благодаря исполнению М. Г. Савиной роли Вари, был еще больше. «Публика принимала пьесу очень хорошо, театр был полон, — писал Соловьев Островскому 22 ноября. — „Дикарка“ делает свое дело: с каждым разом ее принимают горячей». К половине декабря пьеса прошла 16 раз при полных сборах. (Малинин, 71.)
В провинции пьеса также имела большой успех. В 1880—1886 годах она выдержала по 42 представления в год. (А. Н Островский. Дневники и письма. Под ред. В. Филиппова. Academia. M., 1937).
В дальнейшей сценической истории пьесы «Дикарка» событием было возобновление ее 16 февраля 1899 года в Александринском театре, в бенефис В.
Ф. Коммиссаржевской. Артистка создала замечательный образ русской девушки с вольной душой и с неистощимым запасом любви к жизни. В своих гастролях 1900—1910 годов Коммиссаржевская показала «Дикарку» во многих городах России.
В консервативной печати сотрудничество Островского с Соловьевым было встречено враждебно. Так, реакционер К. Леонтьев в статье "Еще о «Дикарке» («Варшавский дневник», 1880) писал о воздействии Островского на Соловьева как о «вредном влиянии» реалиста и демократа.
В 1892 году «Дикарка» была запрещена для народных театров. В неизданном рапорте цензора Альбединского сказано: «Эта комедия, по моему убеждению, не годится для народного театра. Старуха Ашметьева, помещица прошлых времен, находящая, что после освобождения крестьян не следует о них заботиться; сын ее, пожилой жуир, дурной муж, проживающий свои доходы за границей, пустой и изящный болтун; Зубарев, крупный помещик-кулак; Вершинский, значительный столичный чиновник-карьерист, добивающийся положения и состояния без разбора средств; беспутный добрый малый Боев; даже Мальков, который лучше всех прочих; героиня пьесы, дикарка Варя — все это не такие типы высшего сословия, которые бы следовало выставлять народу в виде образцов этого сословия».
Правдиво изображающая разложение класса дворян, пьеса «Дикарка» после Октябрьской социалистической революции неоднократно с большим успехом шла в театрах Москвы, Ленинграда и других городах нашей страны.