5 июня
Пусть уж меня простит читатель за такой чудовищный перерыв в записях, но, собственно говоря, дело было в том, что я, будучи дьявольски утомленным обширными ленинградскими заметками и думая, что за последние месяцы учебного года ничего уж особенно интересного и умопокоряющего не случится, решил отдохнуть от «ратных дел» вплоть до окончания учебы!
Но все же, вопреки моим ожиданиям, за этот несколько обширный период времени находили местечко кое-какие заслуживающие внимания случаи, так что я сейчас обо всех них вкратце все-таки думаю упомянуть.
Я думаю, что читатель догадывается о подробностях моего пребывания в первые дни в Москве, после поездки в Ленинград… Почти каждую ночь я видел во сне своих ленинградцев: то будто бы я снова поехал к ним, то якобы они приехали к нам; я только удивлялся, как только мне не приснилось, что я их будто бы вижу где-нибудь на Луне или Сатурне. Эти проклятые сновидения попросту искушали меня самым коварным образом.
Ехал ли я в трамвае, мне казалось, что я якобы еду в ленинградском трамвайчике по проспектам Ленинграда; брал ли я в руки какой-нибудь предмет, бывший со мною в поездке, я вспоминал дни, проведенные у Раи и Мони, и думал, что эта самая вещь тоже видела Ленинград, как и я…
Еще до Нового года я только и жил тем, что ждал наступления каникул, чтобы отправиться в город Ленина — это была моя заветная цель, — после же поездки я уже думал о пустых ненужных днях, так как теперь у меня уже не было какой-нибудь цели, к какой я мог стремиться!
Каждое утро и каждый вечер я вспоминал, как я отводил Трубадур в детский сад, и думал о том, что если б я был сейчас в Ленинграде, то в эти моменты по утрам, так же как и в каникулы, я ходил бы с Норой в ее «Очаг», а вечерами забирал бы ее оттуда.
Как-то мама показала мне Раино письмо, которое та написала еще тогда, когда я был в Ленинграде. Я с благодарностью узнал о хорошем мнении и чистодружественных и родственных чувствах Раи ко мне, которые она вылила в описаниях моего пребывания у них и в описаниях моего отношения к ней самой, к Моне и к маленькой Леоноре. Содержимое этого письма было очень для меня ценным, и я часто перечитывал его.
Помню, что 18-го января я отправился в первый раз после возвращения в Москву на урок к М.Н. Я очень был рад встрече с ним и с М. Ив. Я не забыл, конечно, спросить у них, получили ли они мою открытку из Ленинграда, на что они ответили утвердительно. Я попросил их простить меня за не очень уж красивый вид открытки, но других панорам я не встречал в Ленинграде.
Я заранее знал, что ответит на это М.Н.; и действительно! — он ответил именно то, о чем я подумал и что я ожидал от него.
— Не столь уж дорога, голубчик, открытка, сколько дорого само внимание! — сказал он.
Я с интересом рассказывал им о моих свежих и незабываемых впечатлениях о Ленинграде и моих ленинградцах. Воздал я должное и малышке Трубадур, когда рассказывал о тех невинных часах, проведенных с нею.
— Хорошая она девчурка? — спросила меня М. Ив.
— Очень, — ответил я, не в силах скрыть улыбку.
Не получая почему-то ответа от Раи, я 19-го числа написал открытку в Ленинград, где спрашивал, получили ли они мое письмо о моей обратной дороге. Я также попросил Раю и Моню спросить у Норы, что именно она хочет, чтобы я ей нарисовал и послал, так как я отлично знал, что рисунок, желаемый ею самою, понравится ей больше всякого любого.
Но мне неожиданно повезло, и в тот же день вечером я получил ответ от Раи на мое «последорожное» письмо. Я был до того рад ему, что чуть не лишился ума; этому способствовала вложенная в конверт открытка с видом памятника Петру. Впоследствии я очень часто проводил время у М.Н. за рассказами о Ленинграде.
— Хороший город, я вижу! — сказал он мне как-то раз.
— И вы там вдобавок не были! — добавил я. — Это же истинное преступление для человека, связанного с искусством.
— Зато тем больше чести для тебя, — проговорил мой учитель, — так как ты сумел своими рассказами очень сильно заинтересовать нас этим городом.
— Вот именно, — подтвердила М. Ив. — Спасибо, что хоть ты нас ознакомил с Ленинградом.
Это происходило 25 января, а вечером этого же дня мне звякнул Женька, который спросил меня, не надоела ли мне Москва. Впрочем, разговор наш был короток, ибо по радио стали передавать юбилейный концерт из произведений Верди, где весьма крупно фигурировала и «Аида».
В ночь, тут же наступившую после дня 25 января, мы все были разбужены телефонным звонком. Звонила Рая из Ленинграда; она сообщила, что дядя Самуил (ее папаша) выезжает в Москву, так что пусть Лиза будет готова к встрече со своим родителем.
На следующий день Лиза отправилась к Гене, и они совместными усилиями повстречали на Ленинградском вокзале своего отца.
Вечером Елизавета вернулась, сообщив, между прочим, что дядя решил воспользоваться случаем, чтобы побыть немного у домашнего очага своего сынишки Гени.
Я ожидал приезда дяди Самуила, как живой весточки из Ленинграда, так как мне очень хотелось свидеться с ним в Москве, вспомнив также наши ленинградские похождения. Лиза рассказала нам со слов дяди, что наши ленинградцы очень довольны моим визитом «прямо без ума» от моей личины. Признаться, уж таких горячих слов я не ожидал из Ленинграда!
— Ты знаешь, тетушка! — распространялась Лиза моей мамаше. — Норочка спит и во сне говорит про него! — И она указала взглядом на меня. — Я тебе говорю! Папа же сказал! Спроси у него!
Что касается меня, я был очень рад такому близкому отношению Трубадур ко мне, но я чувствовал себя все-таки не в своей тарелке, когда Лиза так усердно ораторствовала по сему поводу.
Дядя к нам пришел на следующий день — 29–го, и мы всей гурьбой радостно встретили его.
Моя родительница, понятно, пожелала сейчас же узнать новости из Ленинграда, но, к моему удовольствию (хотя я чувствовал себя очень неловко в этот момент), дядя прежде всего повторил вчерашнее сообщение о моем пребывании в стенах Ленинграда.
— Единственное, чем Норочка недовольна, — это тем, — сказал он, — что Лева так скоро уехал. Она жалуется мне и просила Раю, чтобы он вернулся. Что ты скажешь на это, а? — спросил дядя у меня.
— Мы с нею крепко подружились, — сказал я.
— Она за тебя мешок с золотом готова отдать, ей-богу! — проговорил дядя. — Поедем в Ленинград, а?
— Поедем, — согласился я. Я, конечно, жалел, что это была шутка.
2 февраля я решил образумиться и вечерком принялся за отделывание своих ленинградских зарисовок. Ясно, что, проделывая это, я вспоминал те места, которые когда-то видел наяву, и теперь созерцал только на бумаге… Жалкое подобие!!!
Я решил действовать по порядку и оживлять рисунки в той последовательности, в какой они появлялись на свет еще в Ленинграде. Вид на Мойку из окна и памятник Петра с Исаакием были готовы еще в Ленинграде, и я приступил к отделыванию панорамы Петропавловской крепости из-под арки.
На следующий день — 3 февраля — грянули морозы, и мы, грешные жертвы свирепых школьных живодеров, обрадовавшись сотрудничеству природы, остались дома. Я воспользовался этим и восстановил на карточке вид Эрмитажа.
Дело дошло до того, что я ударился в живопись даже на уроках.
Особенно я творил на нудной истории, так как слепая историчка по своей столетней натуре ни бельмеса не замечала. Прямо чернилами, скрытый от нескромных, а также и скромных взглядов, я выводил некие ленинградские пейзажи, руководствуясь памятью. Надо полагать, что эти творения я сохранил.
Так постепенно появлялись на свет уже отделанными все новые и новые зарисовки.
Дядя Самуил и Лиза уехали домой в Одессу 7-го февраля. Так что с той поры у нас остался лишь один гость — Моникус, который также собирался умчаться в Ленинград к отцу, так как последний его настойчиво вызывал.
Уехал Монька 9-го. Я ему не завидовал, хотя он даже и ехал в Ленинград, так как я знал, что едет он не с теми мыслями и взглядами, с которыми ехал бы туда я. Я поручил ему лишь передать привет Исаакиевскому собору.
В этот же день я побывал у М. Н. Мы разговорились с ним о рисовании. Он и его супруга кровожадно бичевали меня за то, что я бездельник и мошенник, не желаю учиться живописи… Но раз М.Н. в моем взгляде гениальный человек, то он не мог не высказать удивительно оригинальную мысль.
— Я уж, по крайней мере, спокоен за то, — сказал он, — что ты, хотя и не желаешь учиться рисовать, все равно в жизни, наверное, не забросишь это дело.
— Попробует он это сделать, — сказала строго, но шутя, М. Ив. — Тогда к нему у меня не будет пощады.
— А мы сейчас вот что спросим, — проговорил мой учитель. — Скажи-ка, дружок, — обратился он ко мне. — Ты без рисования можешь жить? — Это был дьявольски прямой вопрос.
— Нет! — твердо ответил я.
— Ну вот! Я так и думал! Человек, если он интересуется чем-нибудь, то в каких бы условиях он ни был, не забросит свои стремления к этому. Пусть бы он даже был в крайне неблагоприятных для этого условиях. Были люди, которые рисовали углем и гвоздями на тюремных каменных стенах!.. Некрасов, например, писал стихи во времена особенной нужды настоящей сажей, а все-таки оставить свое дело не пожелал!..
Ясно, что М. Н. был, безусловно, прав.
В подтверждение мнений своего учителя я рассказал ему и М. Ив. о моем списке рисунков на различные интересующие меня темы, которые я мечтаю создать. По-моему, создание такого списка говорит очень ясно, что рисование я не заброшу ни под каким видом и никогда.
Из одного из ответных писем из Ленинграда я узнал, что Нора хотела бы и поэтому очень просит, чтобы я ей нарисовал фигуру Ильича, которую должны будут водрузить на Дворец Советов.
Ради моей любимой маленькой родственницы я не пожелал отделаться таким простым заданием и сам от себя решил прибавить к фигуре вождя весь Дворец, о чем и написал в Ленинград.
Как-то к нам зашла Маня. Мы были очень рады ей, и на наши вопросы она ответила, что все у них живы-здоровы, только Петя уж очень утомляется от долгих занятий, хотя сам он готов просидеть все ночи напролет над интересующими его научными книгами.
Я всегда знал, что Петя истинный школяр! Себя я тоже считаю таким. Учеба такого рода ученикам, как бы они ни учились, надоедает, но, когда дело доходит до встречи с любимым делом, не связанным со школой, то эти же самые смертные, проклинавшие учебники, находят в себе энергию и усидчивость, чтобы заниматься этим близким для себя делом многие часы, не зная устали.
Дело заключается не в одной только школе! Люди могут бездельничать в классах, лениться решать всякие урочные проблемы, но это не значит, что эти жители Земли — опустившиеся лодыри и идиоты. Многие из них, понимающие, что в школе они частенько получают то, что их совершенно не касается и не интересует, то, с чем они не думают встречаться в жизни. А, следовательно, то, что им и не понадобится никогда в жизненном труде; понимающие, что все же, несмотря на все это, они должны по принуждению других, против своих интересов и воли, зазубривать эти части уроков, чтобы, выпалив их учителю, забыть их (т. е. зазубривать их не для себя, а для учителей), должны тратить на них время и энергию, а ведь это сильно удручает и возбуждает сознание: мысль о том, что все это тебе не нужно, никогда не пригодится, и что ты совершенно зря изнашиваешь сейчас свою силу. А это все ведь очень тяжело!
И этим людям приходится под напором других слепо вколачивать совершенно не ценные для себя уроки в свою голову вместо того, чтобы обратить эту всю свою силу и усидчивость на любимое дело, которому думаешь посвятить жизнь и которое поможет тебе жить. Я по себе сужу! Именно поэтому внешкольные занятия по интересующим меня отраслям науки приносят мне больше пользы, чем все эти рабские зубрежки в школе. Я когда-то упоминал слова
Горького, а теперь еще раз повторю, что, когда работа есть собственное желание, тогда жизнь легка, но, когда обязанность, то жизнь каторга[1]. Именно поэтому человек, лентяйничавший за партой и не способный и минуты просидеть за уроками, готов ночи отдать близкому и любимому делу.
Конечно, не нужно быть односторонним, нужно знать многое, но, если только это «многое» тебе пригодится впоследствии; а если эти знания до самой смерти твоей не дадут тебе ничего полезного и не смогут быть помощью твоему основному делу, то они тогда и не нужны!!! Но знать только для того, чтобы держать груз в голове, как пустой балласт, и не иметь возможностей применять его — это рабское, тупое преклонение перед наукой. Зачем же тогда человечество имеет лозунг: «Без практики наука не существует!»?
Следовательно, так и выходит, что, скорее всего, личные занятия приносят пользу и желанные результаты, чем обязательные и беспрекословные уроки в школе.
Раз без практики нет науки, то тогда и нечего изучать то, с чем ты не думаешь встречаться в жизни и что тебе совершенно не нужно, что тебя не интересует. В школе же мы получаем такие знания, которые без практики в жизни все равно забываются, а, следовательно, большая часть времени в школах проходит зря.
Единственное, что нужно знать обязательно каждому, это — законы грамматики, арифметики, начальной геометрии и кое-что основное для дополнительного разнообразия из природоведческих наук. С этим мы встречаемся на каждом шагу, когда пишем кому-нибудь письмо, когда стоим хотя бы у кассы, когда желаем отмерить разные расстояния на листе и когда находимся в горах или лесах.
Все же остальные мудрости наук пусть человек изучает раздельно по своему выбору, вкусу, взглядам на будущее и здравому интересу — только тогда все будет целесообразно и не будет лишней траты времени на ненужные знания.
Ведь сколько раз я сам должен был бросать интересующие меня занятия и дела, в которых я с упоением забывал все, в которых я вырастал, жил, чтобы тратить золотое время на надоедливые уроки, знания от которых мне были совершенно не нужны. Я становился несчастнейшим рабом школы; я менялся и принимал придавленный, жалкий, презренный вид… Где то упоение, стремление вперед и творческий блеск в глазах, которые сопровождали меня в интересующих меня занятиях.
С какой жалостью и состраданием я смотрел, возясь с сухими учебниками, на свои оставленные, жаждущие продолжения любимые дела… А я тратил время на мертвые уроки для удовлетворения учителей и школы вместо того, чтобы отдать его на процветание и рост во много раз ценным и дорогим для меня занятиям, которые мне больше нужны, полезны и пригодятся в жизни, чем эти ненавистные страницы учебников. Обязанность уроков угнетает меня, трата времени на них и оторванность от личных занятий частенько — в часы отчаяния — притупляют мои интересы и взгляды; выходит, что от уроков я становлюсь тупой машиной, между тем, как личные занятия действительно по-настоящему учат меня работе, пополняют мои знания и способствуют истинному развитию. Ведь уроки я делаю рабски, лишь бы угодить школе, нимало не интересуясь, как у меня они выйдут — разве это образование?! Разве при таком отношении к делу, при таком положении можно забрать хоть что-нибудь в голову?! Никогда! Это тюрьма!!! То ли дело внешкольные занятия! Вот где я имею свежую голову; вот где готов просиживать часами, искренне раздражаясь оторванностью от дела, когда приходится завтракать, обедать или идти спать… Бывало, я уменьшал порцию, чтобы меньше тратить времени на еду, а иногда и вовсе забывал, что человеку нужна пища, и мои завтраки и обеды оставались нетронутыми!.. Вот при таких отношениях к делу можно только набрать знания, закрепить их в мозгу и научиться применять их на деле в жизни… А почему это у меня так? Да потому что этому способствует сознание того, что все это делается не зря, что эти труды и время не пропадут, что это тебе поможет и пригодится в жизни! Вот это занятия!
И неужели я, сравнивая себя за уроками и за школьными занятиями, буду уважать школу? А ведь если бы в школах было все целесообразно и соответствовало бы здравому изучению только необходимых знаний для всех, а потом — изучению нужных и полезных знаний для каждого в отдельности ученика, в связи с его склонностями и взглядами на жизненные работы, то разве приходилось бы учителям ставить «плохие» отметки и драть горло на баловавшихся воспитанников?
Не все зависит от учеников! Кое-что зависит и от самого построения учебы в школе. Я знаю, что здравомыслящий школьник поймет меня. Я не ищу поддержки у вконец отупевших учеников-автоматов, которые, кроме зубрежки, ни черта больше не знают и ни к чему не стремятся, которые рабски и слепо, не сознавая, для чего они так стараются, лезут из шкуры, чтобы получить похвалу учителя и достойную «посредственную» отметку. Я ищу поддержки лишь у настоящих школяров, с полным сознанием и имеющим личные интересы.
Меня часто спрашивают, ради какого дьявола я не отличник.
Я обычно в ответ что-то мямлю и толком никогда не отвечаю, ибо наученный горьким опытом, я не даю прямого ответа на подобный вопрос. Раз я критически отношусь к построению учебы в школе, то я не стремлюсь быть отличником, так как школа — не идеал мой, и быть отличником — не моя гордость и не мое удовлетворение; я удовлетворен лишь тогда, когда в своих внешкольных делах я достигаю каких-либо желанных успехов… Вот где я хочу быть деятельным! А в школе с меня хватит и посредственных успехов, так как по своему желанию я не намерен отдавать ей больше времени, чем я ей отдаю по обязанности.
Я больше заинтересован, чтобы больше времени я тратил на свои домашние работы как более ценные и нужные для меня. Лучше для них я уделю это время.
Я выразился сейчас здесь, что, дескать, я не отвечаю на вопрос «почему я не отличник?» потому, что научен горьким опытом. Этот опыт заключается в том, что однажды я имел неосторожность прямо ответить одному из своих собеседников из взрослых на этот вопрос. Он не понял меня и сказал, что я, наверно, просто не в силах быть отличником и потому ссылаюсь на эти доводы. Я не знаю, смог бы я быть отличным учеником, если б захотел, или нет; это решать я не берусь, так как свои силы в школьных рамках я никогда еще по-серьезному не пробовал, а хвалиться или понукать самого себя тоже не очень-то желаю, но, откровенно говоря, этот вопрос меня мало интересует.
Если же и сейчас еще кто-нибудь будет мне толковать о том, что нужно, мол, быть разносторонне развитым и т. д., то я еще раз могу повторить, что для видимости, впустую, бесцельно, для того, что-бы только сказать гордо: «Я знаю!» — и ничего больше — учить не стоит.
Я сторонник разносторонних знаний только в том случае, когда из всех них можно извлечь пользу, применить в жизни и когда они, по крайней мере, дополняют друг друга и взаимно помогают! Видимые же разносторонние знания без применения и пользы от них, это не знания, а дырка от баранки, пустота, ненужный поглотитель рабочего времени. Именно их-то мы большей частью и получаем в школе! Я клянусь, что из всех уроков, проведенных мною в классах, только 1/5, может быть, будет практиковаться в жизни.
Нужно сказать, что Мишка полностью в этом всем согласен со мною. На следующий день — 12-го февраля — он как раз позвонил мне и сразу же начал разговор с совершенно неожиданных слов.
— Левка! Сказать тебе великую истину?! — произнес он таким тоном, будто открыл величайший в мире закон.
— Ну, скажи.
— Сказать?!
— Ну-ну!
— Только что, — сказал он, — мне в голову пришла гениальнейшая мысль о том, что раз существуют такие адские ужасы на земле, как школа, учителя и уроки, то, значит, — все люди сволочи, раз позволяют это.
— Ей-богу, ты прав! — согласился я.
— Честное слово! — продолжал, возбуждаясь, Мишка. — Все на свете сволочи, вот что! Это самая великая истина, которую я знал когда-либо. Я бы взял да и перевешал бы на первой же осине всех подлецов-учителей. Клянусь тебе! А нашу директоршу-скотину, черт ее дери, вздернул бы впереди всех. Вот убей меня, сделал бы это!
— Я бы поступил с ними снисходительно и более милостиво, — сказал я.
— И у тебя есть чувство пощады к этим деспотам? — возмутился Стихиус.
— Той милости, которую я преподнес бы им, они достойны не менее твоей расправы, — проговорил я. — Я бы сначала вдарил бы им по морде по паре здоровых тумаков, а потом бы утопил их в первой же попавшейся луже, если б не попалась мне под руку река.
Нужно сказать, что в тот же день я кончил отделывать зарисовку Казанского собора, так что тогда мне осталось отчеканить последнее творение — памятник Екатерины с Александринским театром позади.
Желая выполнить просьбу Раи, я решил, не дожидаясь финальной картинки, бросить жребий; последний пал на вид Эрмитажа. Я был рад этому, ибо Эрмитаж был один из самых приветливых рисунков, и мне можно было смело отослать его для проверки в Ленинград. Ясно, что это был своего рода и подарок, так что получить обратно я его не собирался.
Как-то в феврале, кажется 16-го, я зашел к Женьке. Мы начали болтать, конечно, о Ленинграде. Я сказал ему, что Рая и Моня хотят переехать сюда, в Москву, и что я, со своей стороны, очень бы желал этого.
— Но тогда ты потеряешь Ленинград! Как же ты сможешь ездить туда, если их там не будет? — спросил Евгений.
— Э-э, голубчик! — проверещал я. — Да если их не будет в Ленинграде, то я и не очень-то уж буду стремиться к нему. Большая ведь часть моей привязанности к этому городу падает на моих ленинградцев. Имей в ввиду!
Затем мы стали распространяться о будущем. Женина мамаша все время уговаривала меня стать художником, а науками заниматься как любителю; на это я ответил, что быть художником по профессии, дополнительно имея дело с науками, во много раз труднее и неудобнее, чем в основном быть научным работником и художником дополнительно. Это простая истина: легче иметь лабораторию и в углу стоящий мольберт с красками как оружие для рисования в свободное время, чем быть художником, обладателем горы альбомов и кистей, имея лабораторию как боковую надобность для проведения свободного от живописи времени. Ведь лабораторию труднее создать, чем приобрести краски. Поэтому всякий ученый может достать краски, но не всякий художник способен приобрести целую лабораторию.
Двадцать второго февраля я неожиданно свалился. Очевидно, меня куда-то занесла нелегкая, и я заразился какой-то особенной, заразной ангиной с сатанински-длинным названием. Я был удивлен, так как обычно не боялся холода, но оказалось, что это ангина не простудная, т. е. не стрептококковая.
Я был безгранично рад своему отпуску из школы и, решив мошенническим образом продлить болезнь, уже подумывал над продолжением моих рисовальных и литературных традиций. Нужно сказать, что я свой организм считаю достаточно крепким, ибо со всеми страшными болезнями, наподобие малярии и дифтерита, я быстро справлялся и переносил чрезвычайно легко.
Дифтерит я, например, перенес в такой слабой форме, что чувствовал себя в течение всей болезни, может быть, даже лучше обычного. Высокая температура была у меня в самый первый день, но потом эта вспышка была подавлена мною…
То же было и с этой ангиной: первые два дня болезнь бушевала, но потом моя взяла, и сразу все прошло; у меня только долго болели десны. Проторчал дома я вплоть до апреля, т. е. полтора месяца, хотя я смело мог выйти в школу и через четыре дня.
В этом только моя заслуга! Будучи отпетым подлецом, я хватался за различные остатки болезни как за поводы к отсиживанию дома и продолжал гнать во все лопатки свои грешные творения в области рисования, литературы и наук, стараясь успеть за время болезни как можно больше, ибо я знал, что с возобновлением ненавистных уроков в школе улетучится и золотое время!
Короче говоря, я был болен лишь только для других, для себя же я был совершенно здоров, как двадцать быков и пятнадцать коров.
Мишка, понимая, что я мошенничаю, завидовал мне, но сам все же находился в лапах школы.
Я вставал чуть свет, чтобы лечь поздней ночью. И весь день напролет проводил за столом, забывая все. Я даже не питался, пользуясь случаем, что мамы обычно не было дома; тем более, что голода я не ощущал, так как незаглохшие следы ангины отбивали его от меня.
Частенько мне звонил М.Н., справлявшийся обо мне. Сначала с ним беседовала обычно за меня мама, так как несколько первых дней я не силился отделаться от кровати, но потом, когда я начал уже отсиживаться за столом, я стал беседовать с ним посредством электричества совершенно лично.
Ко мне заходил горловой врач, с которым я даже незаметно очень сдружился. Это был геркулесового сложения мужчина с широченными плечами, высокого роста и в сапогах; рукава халата доходили ему лишь до локтей. Я его в первый раз принял за ломовика, ворочающего горы.
Он лечил мою носоглотку, так как это вечно больное у меня местечко могло здорово распоясаться под покровительством ангины. Он был удивительно чутким и знающим медицину. В общем, он был парень не промах. Фамилия его была, кажется, Паберс; он, очевидно, был уроженец прибалтийских стран — Латвии или же Литвы. Это было видно и по лицу его, грубому, загорелому и несколько кривому.
Меня навещали иногда в свободное от школы время Евгений, Тема и Юрка Трифонов, которого читатель, надеюсь, не забыл еще.
С ними я, как отъявленный искуситель и кровопивец, проклинал школу, хвалил и благословлял свободное от нее время, а мои собеседники уныло вторили мне. Я сочувствовал им и предлагал свои лекарства, чтобы им обрести надежду на сближение с кроватью и с домом от принятия ненужных организму веществ. С кроватью можно было бы им покончить в первые же дни, как это сделал я, а с домом — немного подождать. Школа терпеливая — подождет!
Мишка, совершенно убитый нашей школой, от искушения при виде моей свободы и личных занятий, решил меня постращать трудностями, которые меня ждут в школе при нагоне пропущенных уроков. Я мало обращал внимания на эти доводы, зная, что с таковыми я все равно справлюсь правдой или неправдой; скорее всего, даже неправдой, так как мне вовсе не хотелось терять репутацию пройдохи, вылезающего сухим из воды.
Моя мамаша была очень потревожена пропускаемыми мною занятиями и все предлагала мне, чтобы я брал у ребят уроки и занимался дома. Но я не для траты времени на уроки отсиживал дома, а для более жизненных процессов, и поэтому я всякий раз ссылался на несуществующие в действительности аргументы. Плевать мне на школу!
Итак, прежде всего, когда я уже мог принять надлежащее положение, я решил действовать по намеченному мною плану и нажимать больше всего на рисование, ибо у меня было много неоконченных миссий по этой области.
Я отделал последнюю зарисовку из ленинградских картинок — памятник Екатерине — и сразу же покончил с ленинградской серией. Затем (5-го марта) мне пришло в голову воспоминание о просьбе Раи нарисовать им что-нибудь в красках, достойное «повешения» на стене, и я решил сейчас же выбрать тему и приступить к исполнению обещания, пользуясь свободой.
Что значит, когда ты свободен от школы, черт бы ее совсем побрал!!! Вот когда я действовал вовсю! Я просто оживал, когда священнодействовал у стола! Боже, кем я был в эти золотые дни!
Счастливым тружеником, забывающим все за свои трудом. Да, бездельничать, пользуясь болезнью, я не мог! Свобода от школы — для меня усиленный труд дома. Только так я мог отдыхать от школьных занятий, забывая в домашнем труде свою связь с партой и классной доской. Ничего не делать — это для меня безвозвратно потерянное время — просто, короче говоря, могила!
Тему для рисунка в Ленинград я выбрал из ленинградской серии зарисовок. Выбор пал на тот самый вид, которым я любовался каждый раз, идя с Норой в детсад или обратно домой из сада. Это была панорама на Исаакиевский собор со всею площадью.
Правда, в случае чего, я мог бы нарисовать для Раи и Мони другую вещь, если эта бы им не пришлась по душе.
Итак, выбрав тему, я решил до начала рождения рисунка как более сложной работы отделаться от более простых деяний, и 7-го числа я породил карандашом второй вид Эрмитажа из серии, чтобы худший оставить себе, а лучший отослать Рае и Моне. Это был своего рода героизм, ибо автору всегда тяжело расставаться со своими лучшими дитятями — творениями.
Я вошел в фазу расцвета, и на следующий же день в несколько часов отделался от Дворца Советов, предназначавшегося для малышки Леоноры. Я добивался, чтобы он у меня вышел полноценной, не халтурной картиной в миниатюре. Делал я его, разумеется, красками, тщательно отделывая все детали, стремясь к полной реальности, правильности и аккуратности. Дворец на карточке был виден с нашей набережной через Москва-реку. Было солнечное туманное утро, и здание, освещенное желтыми лучами с одной стороны, принимало легкий голубоватый оттенок от тумана — с другой. Для оригинальности я нарисовал на набережной стоящих Моню, Раю и себя. Нора же сидела на барьере. Эти маленькие фигурки доставили мне немало труда, пока я добился в них сходства с истинными моими ленинградцами и собою. На мое счастье, все нас на рисунке знающие наших ленинградцев зрители узнавали. Этой группой я изобразил приезд
Раи и Мони со своей дочуркой в Москву для обозрения Дворца.
Пыхтя и стараясь над этим маленьким рисунком, я, помня свои ошибки в рисунке Кремля, где я допустил отсутствие воздуха и невольное присутствие ярких декоративных красок, от чего рисунок оказался только архитектурным, но не художественным, я постарался учесть все это в моем Дворце, чтобы сохранить в нем архитектурность, но в то же время сделать его и чисто художественным, т. е. таким он действительно может выглядеть наяву, а не на сцене или на стандартном плакате. Это было трудно, и, хотя этот рисунок предназначался маленькой Трубадур, но я не мог схалтурить в нем, ибо, если я взялся за что-нибудь, то должен был исполнять это добросовестно и полностью.
Таким образом, я отделался от заказа Раи насчет присылки одной из зарисовок серии и заказа маленькой Леоноры. Я был удовлетворен и ликовал!
На следующий день — 9-го — я решил взяться за оставленную мною еще давно серию о нашей церквушке и принялся оканчивать вид церкви из кухонного окна.
Рисунок этот, как известно, сложный, и я рассчитывал доделать его в пару дней, но я до того увлекся и разошелся, что к вечеру он был полностью готов. В пылу труда я даже не замечал времени, и окончание рисунка было для меня удивительно неожиданным и внезапным. Ура! Я окончил его за один день. Наконец-то я видел теперь его готовым!
Вечерком я раздобыл опрятный конверт и для сохранения опустил в него и Эрмитаж, и Дворец. Там они ждали своего отправления в Ленинград.
Теперь я смело принялся за создание собора. Его я делал не таким, какой подарил М. Н. Тот был виден с другого места и летом, а этот — через всю площадь и под снежным покровом.
Я трудился над ним ровно три дня. Рисунок был очень большой, на большом листе бумаги, очень трудным и сложным со всех сторон — и с художественной, и с архитектурной. Я даже ночами спать не мог, так как вечером с сожалением шел на боковую, ночью искушался всякими сновидениями, связанными с рисунком, стремясь скорее его продолжить, а, проснувшись, еще не дожидаясь рассвета, продолжал рисовать при настольной лампе.
10-го числа я сделал рисунок в карандаше и раскрасил небо, землю и верхний этаж направо стоящего дома, с белыми колонками по бокам окон, известного читателю по моим ленинградским записям.
11–го числа я окончил этот дом и раскрасил гостиницу «Астория», не забыв даже повесить на ней почтовый ящик, в который я когда-то опустил открытку для М.Н. и М. Ив. Вечером я раскрасил еле видневшиеся в снежном тумане части панорамы вида на город, находящейся за собором и видневшейся по его бокам, и даже успел начать красить само здание Исаакия.
В этот день ко мне позвонила Маргарита, спрашивающая, чего ради я не наведываюсь в школу. Я и сказал ей самым простым образом, что я где-то подцепил какую-то чертовски выгодную ангину, и, сидя дома, упиваюсь рисованием. Она сказала, что мне весьма выгодно и даже нужно отсиживаться дома, раз я не теряю время. Я, конечно, уверил ее, что всеми силами оттяну приход в школу.
— И я так и не узнаю, что именно ты делаешь? — спросила она.
— Да тут нет ничего преступного у меня, — ответил я. — Сказать-то, пожалуй, могу. Просто я запечатлеваю то, что видел в каникулы в Ленинграде.
— Ну, конечно, ты рисуешь Исаакиевский собор?
— Понятно, а что же еще!
— И я его не увижу никогда?
— Ого! Чего захотела! Нет уж, дудки! Я привык свои вещицы по-больше оставлять в покое.
— Ну-у! Это чрезмерная скромность! — запротестовала она.
— Можешь там рассуждать, как угодно, — ответил я.
— Да чего ты взбунтовался? — удивилась она. — Пожалуйста, не груби только!
— Да потому что я знаю, что ты большая мошенница и не хочешь мне дать прочесть свою статью об «Аиде», с которой канителишься уже черт знает сколько времени. Я бы со статьей на подобную тему не возился бы уж так долго, а начеркал бы ее за один раз. Ведь это же «Аида»! Понимаешь или нет?
— Ну, а как бы у тебя получилось, если бы ты спешил?
— Ошибаешься! Я ее бы написал за один раз не ради спешки, а ради близкой для меня темы, которую я мог бы исчерпать с запоем без отрыва.
— А я ее тебе и не дам, пока не окончу, — сказала она.
— Это понятно, — согласился я.
— А если дам, покажешь тогда Исаакий?
— А при чем тут твоя статья?! — удивился я.
— Я очень хочу видеть, на что ты тратишь время, — добавила она. — Мне интересно, чтобы оно у тебя не уходило зря.
— Как бы ты еще не разочаровалась, — предупредил я. — Что ты так в этом заинтересована? Уж не ожидаешь ли увидеть в Исаакие репинскую картину?
— Я ничего не ожидаю, но я тогда способна буду подумать, что ты меня просто обманываешь и что никакого Исаакия у тебя нет.
Мало ли что ты мне можешь наговорить в трубку. Проверить-то я не могу, тем более, если ты отказываешься мне его показать.
— Ты тоже, я вижу, разбушевалась, — усмехнулся я. — Но можешь, конечно, и не верить. Я от этого лично не понесу убытков.
Мне просто нет смысла для каждого желающего тревожить плоды своих трудов. Я вообще не охотник широкого распространения их.
— Значит, ты эгоист!
— Хорошо! Пусть эгоист, подлец, бандит, мерзавец! Пусть мошенник! — меня это все мало задевает.
— А ведь это нехорошо!
— Ну и чересчур стараться тоже не следует! — ответил я. — Совать в глаза свои творения, как бы они плохи или удачны ни были, каждому желающему встречному тоже не очень-то хорошо. Все прекрасно, да в меру!
— Ты уж совсем с ума сошел! — сказала она. — К чему это упорство?!
— Хорошо! Ну, а как же ты думаешь увидеть этот Исаакий? — спросил я. — Ведь в школу я его брать не буду! А передавать через других тоже далеко не намерен. Швыряться так своими рисунками, отдавать их в руки каких-то людей для какой-то передачи — это неосторожное безумие для создателя этих рисунков.
Она сказала, что будет звонить, чтобы узнать еще раз, как я чувствую себя и что делаю, так как она очень заинтересована, чтобы у меня было все прекрасно. «Хитрая девчонка!» — подумал я. — Не отступает! Таких приходится уважать. Хвалю!»
12-го числа я окончил рисунок, раскрасив памятник Николаю и весь собор. Собор я сделал по возможности таким, каким я наблюдал его в действительности, т. е. лилового цвета, под пеленой морозного воздуха.
Затем я решил покончить с серией о церквушке. Раз у меня такая уйма времени, то нечего оставлять что-нибудь на после. И 14-го марта я на довольно не маленьком листе решил воспроизвести вид церкви со двора, используя при этом мою летнюю зарисовку с натуры в записной книжечке.
Я сделал рисунок в карандаше и даже успел раскрасить небо и начать землю. Земля тут была особенно трудна, так как там во дворе валялся всегда всякий хлам: доски, горы кирпичей, железные ржавые брусья и прочий инвентарь, из которого можно было воспроизвести целый замок.
На следующий день, 15-го, ко мне утром зашел М. Н., задавший мне уроки по музыке на изрядный отрезок времени, так как он уезжал в дом отдыха. Эта последняя наша встреча была очень теплой.
Мы побеседовали насчет рисунков, которые я создал за эти дни и которые он с полной серьезностью просмотрел, а затем он в сердцах обозвал меня преступником и негодяем, раз я не хочу обучаться рисовать. Я принял вид кающегося грешника, но все же смог в конце концов выдержать все нападения своего учителя.
Я не забыл обратить внимание М.Н. на нарисованный почтовый ящик на стене «Астории» в рисунке Исаакия, а также не забыл сказать ему, что именно в этот ящик я опустил открытку, которую я послал ему из Ленинграда…
Больше уже М. Н. я не видел, а ведь сейчас, когда я пишу эти строки, уже не март, не времена последних снегов, а пышное лето — 5-го июня!
На следующий день я окончил рисовать церквушку, так что моя серия о ней была почти готова. Мне оставалось лишь сделать последний оставшийся еще не рожденным рисунок церкви. Сверху, с Мишкиного подъезда, откуда она, особенно зимой, имеет чарующий вид призрачно белой постройки, я и хотел нарисовать ее для этой серии как последний рисунок. Но теперь зима кончалась, снега уходили, и я очень горевал, что по враждебности погоды я не имею возможности окончить серию в этом году, даже при наличии времени. Рисовать же ее сверху летом или весной не было смысла, ибо эффект и красота пропадали вместе с зимним покрывалом снега.
Я уже частенько выглядывал на улицу, когда мне приходилось отправляться к горловику или же с Мишкой в виде прогулки за молоком, но я не допускал мысли, что отправлюсь в школу еще до весенних мартовских каникул. Я твердо решил отдаться в лапы учителей уже после марта, чтобы извлечь из этого еще какую-нибудь пользу. В своих мошеннических способностях я был больше уверен, чем в умственных!
Как-то раз, отправляясь с Мистихусом за молоком, я высказал ему сожаление в том, что ангина моя не дала мне осложнения: тогда бы, дескать, я мог пробыть дома и дальше, уделив все это время своим интересам.
— Вот до чего может довести человека школа, — сказал я. — Считать болезнь как благодеяние и спасение от уроков! Это черт знает что! М-да… Заболеть бы этак годика на два!
— Скромное желание, — с иронической невозмутимостью заметил Мишка.
22-го числа я написал Рае и Моне письмо, которым решил сопроводить рисунок Эрмитажа и Дворца. Я просил, чтобы они как можно скорее ответили мне. Вечером я посетил почту и заставил письмецо покинуть Москву не иначе как самым настоящим заказным посланием.
На мое счастье, зима задержалась, и, вопреки обычному, мартовская Москва покрылась снова глубочайшими сугробами. Восстановилась истинная зимняя погода. Я сейчас же отправился к Мишке на его десятый этаж и с подъездной лестницы срисовал карандашом панораму на нашу церквушку, реку и постройку Дворца Советов.
Вид был именно такой, какой я и ожидал: преобладание синих и фиолетовых цветов, зимний молочный туман и ослепительные покровы снега. Вечером я достал лист ватманской бумаги и сделал карандашом остов будущего рисунка. На следующей же вечер рисунок был с весьма огромными трудностями окончен, и я смело мог поздравить себя с окончанием возни с серией о церквушке. Теперь она у меня полная! Ура!
Во время каникул ко мне наведывался Женька. В одну из встреч мы сходили в Третьяковскую галерею. Это было 26-го марта, в замечательный солнечный, яркий день, который внезапно наступил после запоздалых снегов, еще два дня назад покрывавших землю.
Женик мне дал хорошую мысль о составлении серии рисунков о росте Дворца Советов, начиная храмом Христа Спасителя, который стоял там раньше, и кончая готовым Дворцом. Я принял это предложение, но с отсрочкой, решив приступить к серии когда-нибудь в наиболее подходящее время: теперь мне уже грозила близость школьных занятий, и я не хотел начинать нечто новое, чтобы потом уроки не прервали мое действие — легче для меня подождать с начинанием, чем прервать на середине, а тем более — в самом начале.
Однажды, когда пришедшая навестить меня Гага посмотрела оконченную серию о церквушке, я попал в чертовски неудобное положение, и мне пришлось употребить всю энергию мозгов, чтобы вылезти сухим из болота. Дело в том, что, когда в соседнем секторе находилась моя мамаша, Гага нечаянно заговорила о моих приключениях под церковью. Первая, конечно, услыхала все, и только путем грубой хитрости мне удалось скрыть от мамаши то, что я скрывал от нее наши похождения. Таким образом, если бы не Гага, то мама так бы и не узнала, может быть, никогда, где это я иногда в прошлую зиму пропадал вечерами и приходил в засаленном пальтишке и измазанным, как сам сатана. Впрочем, она, кажется, эти подробности не помнила, чем я пользовался, когда выкручивался из своего неловкого положения.
Когда я пошел в первый апрельский день впервые в школу, я не считал себя несчастным, ибо я решил использовать в свою пользу свою прошедшую болезнь и не очень-то уж усердствовать за уроками.
На домашние уроки я плевал с крыши небоскреба, а, вернувшись домой, сейчас же засел за свои делишки.
Я тщательно составлял план следующих двух, еще не написанных частей «Пещерного клада», который я записывал в отдельную тетрадь в виде названия глав. Это я делал для того, чтобы за долгий простой, который у меня сейчас в области литературы, не забыть сюжет финальных частей рассказа.
— Это ты, что, уроки делаешь? — спросила меня мамаша.
— Будь спокойна, — горячо ответил я с иронической интонацией. — Если бы это были уроки, то я бы не сидел с самого обеда дотемна, как сейчас. Да, это не уроки!
Однажды 11 апреля я зашел к Димке делать домашние уроки; однако мы их забросили, послали к черту школу, сказали, что не вечно же торчать перед тетрадками и возиться с учебниками, и решили отдаться искусству.
Димик выкопал где-то небольшой альбомчик с весьма приличной, даже очень приличной бумагой и предложил мне черкнуть что-нибудь ему на память; предварительно он всучил мне громадный черного цвета тушевальный карандаш. Я особенно туп и не сообразителен, когда дело доходит до выбора темы для рисунка, поэтому добрый час я восседал за столом, энергично работая своими мозговыми богатствами, но это совершенно ни к чему не привело.
Малевать была охота, но, что рисовать, ни Димка, ни я не знали.
По предложению Дмитрия я обратился по памяти к своему списку намеченных рисунков, и, разобрав все темы по порядку, выбрал одну из них с помощью Димы. Я решил потратить время на создание фантастической картинки: «Кобольд», или «В пещере черного короля».
Ее я еще совершенно себе в уме не представлял, и поэтому ее создание было тем интересно, что я выдумывал ее тут же за процессом рисования. Я редко прерываю что-нибудь начатое и стремлюсь обычно покончить все в один прием, чтобы быть спокойным и чтобы вид неоконченной вещи не нервировал меня, поэтому я не отрывался от альбома, пока полностью и добросовестно не окончил рисунок. Короче говоря, я проторчал вместе с Димиком у его столика ровно до часу ночи.
На бумаге я изобразил гигантскую пещеру, освещенную из глубины, заключавшую в себе многочисленные сталактиты и сталагмиты; из дальних частей этого пространства выливался откуда-то белеющий вьющийся поток, превращавшийся в водопад. Кое-где в виде растущих из земли каменных косматых старческих голов находились безмолвные духи подземного короля. Некоторые из них, наиболее высокие, имели вид сталактитов. Из темных зарослей свисающих сосулек и мрачных углов пещеры еле-еле проявлялись страшные каменные морды гигантских старцев, которые росли прямо из стен.
Из стен также тянулись черные, костлявые, длинные и тонкие лапы каких-то чудовищ, а откуда-то сбоку, прямо над водопадом, нависла сказочная, трехпалая рука духа, которая просвечивала насквозь, так как была прозрачной и сотканной, очевидно, из тумана.
Если духи были у меня из камня, то самого короля я должен был породить как-то по-особенному, чтобы он отличался от своих подданных… и я решил сотворить его в виде чрезвычайно колоссальной головы, состоящей из прозрачной молочной дымки, которая висела в воздухе вдали пещеры, и сквозь которую были видны растущие под ней и за ней сталактиты и дальние части пещеры. Голова была с густыми бровями, с целым морем усов и косм бороды, постепенно тающих в воздухе, как туман. Глаза короля смотрели вниз, не опустив веки, от чего принимали строго-свирепое выражение.
По крайней мере, я хотел, чтобы у меня так получилось. Буду надеяться, что это у меня вышло. Длинные волосы головы, похожие на туманные струи, терялись и сливались с обстановкой.
Для масштаба я изобразил на переднем плане у берега потока двух крошечных людишек, якобы случайно забравшихся сюда. Пещера была громадна, и самый маленький дух — сталактит был не меньше порядочной колокольни, а малые духи, в виде каменных голов, слитых с землей, не меньше размеров хорошей комнаты.
Изгибы реки представляли из себя колоссальные расстояния, так что в петлях потока могли бы расположиться целые города.
Поэтому нужно только представить себе величину самых дальних духов! Они, очевидно, способны были расположить у себя на языке целое селение, вроде Москвы или Ленинграда. Тыльные стороны лап, тянувшихся из зарослей сталагмитов, имели величину с хорошенькое поле, на котором можно было б изрядно попутешествовать и, устав от долгой дороги, расположиться лагерем.
Сам же король был до того велик, что, находясь на самом последнем плане, все же казался крупнее всех остальных изваяний. Если бы ему предложили нью-йоркские небоскребы, он их глотал бы целыми сотнями и только тогда бы заметил, что он действительно поглощает «какую-то мелочь». Я полагаю, что его вышину, то есть вышину головы, можно было бы определить в расстояние, равное десяткам километров, если, конечно, только не больше.
— Маргаритка однажды спросила меня, — сказал мне Димка, — видел ли я у тебя твой рисунок Исаакия?
— Ну и что? — поинтересовался я.
— Ну, я сказал, что, конечно, видел, когда заходил к тебе. Он, мол, очень неплохо нарисован…
— Она, наверное, проверяла справедливость моих слов, — подумал я вслух, — а то она, можно сказать, не верила, что я его рисовал.
Она мне говорила: мало ли, дескать, о чем ты можешь мне наговорить по телефону. Не знаю, чего она так настойчиво хочет его увидеть?! Ты ведь, Димка, с ней в близкой дружбе! Может, ты знаешь?
— Она и мне говорила это, — ответил он. — Ты бы мог принести его сюда ко мне, а потом мы бы пошли к ней домой. Она ведь в нашем доме-то живет.
— А какого черта я буду заботиться об этом? — удивился я. — Она ведь желает его видеть, а не я! Раз она заинтересована так в этом, то это уж ее дело находить выходы для встречи с этим Исаакием.
— Вежливый молодой человек! — рассмеялся Димка.
— Ну, знаешь, братец! — сказал я. — Я еще не проходил занятия этикета по отношению к дамам. Я признаю всеобщее равноправие!
Хотя, правда, я к ней немного грубо относился, но уж господь бог меня, видимо, простит. У меня к каждому человеку, к какому бы он полу ни принадлежал, существуют близкие, дружественные, искренние чувства товарищества, если он только порядочный смертный и взамен платит мне тем же. А выделять баб из всей среды людей как созданий, к которым мы должны относиться по-особенному, особенно учтиво и т. д., я не думаю и даже не желаю. Это было возможно раньше, в царской России или же за границей, где существовали и существуют такие ненужные и совершенно пустые отбросы и бесполезные жители, как вздыхающие неженки, красящиеся декоративными и малярными принадлежностями, белоручки и тому подобный презренный сброд. Для природы оба пола одинаковы и равны, ибо оба они в равной мере способствуют существованию человечества, и никто из них не превосходит по каким-нибудь признакам другого. В случае надобности так и женщина постоит за себя иной раз даже лучше мужчины. Так что никакое особенное отношение к девам я не признаю. Все должны одинаково уважать друг друга и питать одинаково товарищеские чувства. Вежливость и учтивость, конечно, должны быть, но только по отношению ко всем, а особенно лишь, как исключение, к престарелым и обиженным природой людям, а не почему-то исключительно только к одним женщинам.
Можно подумать, что женщины — это особенная, как то выдающаяся часть людей! Ведь ничего подобного!
Димка удивительно серьезно слушал меня, пока я, разойдясь, излагал ему свои взгляды. Потом он, улыбнувшись, сказал:
— Хорошую лекцию ты мне закатил! Честное слово, ты прямо ударился в логические рассуждения! Не придерешься!
— Ну, а что в самом-то деле валять дурака?! — пробурчал я, явно недовольным тоном. — Толкуют, дураки, о какой-то разнице в смысле отношений между женщинами и нами, то, дескать, женщина — жидкое создание, уважай ее, рассыпайся в вежливых выражениях!
Не природа, а сам человек выдумал все это, а потом придерживается всего этого. Все это похоже на людей, которые сами же выдумали дьявола, а потом сами же боялись его. Если же взять из женского мира белоручек и неженок, то это они сами же довели себя до подобного состояния или же стали жертвой других; значит, человек виновен в существовании таких девиц; значит, в действительности женский мир от природы не таков, и поэтому одинаково в своем здоровом состоянии, вместе с мужчинами, приспособлен к труду, к занятиям, к рассуждениям и вообще к самой жизни. Все же бредни о нежности и слабости женщин — это предрассудки и законы для пустых женихов и вздыхающих на луну молодых людей, которые в своей даме видят не подругу и равноправного товарища в жизни, а какую-то святую, какую-то богиню… Черт их всех знает, чего они только не придумают! Говорить-то мне об этом совестно!
Ввиду того, что, к моей неописуемой радости, «Аиду» перенесли из филиала в Большой театр, т. е., значит, ее признали действительно сложной и серьезной вещью и что только Большой театр у нас достоин ее, я достал билет на тринадцатое апреля и имел возможность послушать эту бессмертную блестящую коллекцию сотен превосходных мотивов на сцене нашего главного оперного театра.
Я опять-таки не могу удержаться, чтобы не вспомнить здесь сцены появления пленных и дуэта Амонасро и Аиды на берегу Нила.
Слушая эти патриотические и высокочувственные благородные сцены, я не помнил себя.
Мне хочется сейчас упомянуть о моих политических взглядах, которые я постепенно приобрел в зависимости от обстоятельств за все это время.
Хотя сейчас Германия находится с нами в дружественных отношениях, но я твердо уверен (и это известно также всем), что это только видимость. Я думаю, что этим самым она думает усыпить нашу бдительность, чтобы в подходящий момент всадить нам отравленный нож в спину. Эти мои догадки подтверждаются тем, что германские войска особенно усиленно оккупировали Болгарию и Румынию, послав туда свои дивизии[2]. Когда же в мае немцы высадились в Финляндии, то я твердо приобрел уверенность в скрытной подготовке немцами нападения на нашу страну со стороны не только бывшей Польши, но и со стороны Румынии, Болгарии и Финляндии. Особенно я уверен насчет Румынии и Финляндии[3], ибо Болгария не граничит с нами на суше, и поэтому она может не сразу, вместе с Германией, выступить против нас. А уж если Германия пойдет на нас, то нет сомнения в той простой логической истине, что она, поднажав на все оккупированные ею страны, особенно на те, которые пролегают недалеко от наших границ, вроде Венгрии, Словакии, Югославии, а может быть, даже Греции и, скорее всего, Италии, вынудит их также выступить против нас с войной[4].
Неосторожные слухи, просачивающиеся в газетах о концентрации сильных немецких войск в этих странах, которую немцы явно выдают за простую помощь оккупационным властям, утвердили мое убеждение в правильности моих тревожных мыслей. То, что Германия задумала употребить территории Финляндии и Румынии как плацдармы для нападения на СССР, это очень умно и целесообразно с ее стороны; к несчастью, конечно, нужно добавить: владея сильной военной машиной, она имеет полную возможность растянуть восточный фронт от льдов Ледовитого океана до черноморских волн.
Рассуждая о том, что, рассовав свои войска вблизи нашей границы, Германия не станет долго ждать, я приобрел уверенность в том, что лето этого года будет у нас в стране неспокойным. Долго ждать Германии действительно нечего, ибо она, сравнительно мало потеряв войск и вооружения в оккупированных странах, все еще имеет неослабевшую военную машину, которая в течение многих лет, а особенно со времени прихода к власти фашизма, пополнялась и крепла от усиленной работы для нее почти всех отраслей промышленности Германии и которая находится вечно в полной готовности. Поэтому стоит лишь только немцам расположить свои войска в соседних с нами странах, они имеет полную возможность без промедления напасть на нас, имея всегда готовый к действию военный механизм. Таким образом, дело только лишь в долготе концентрации войск. Ясно, что к лету концентрация окончится и, явно боясь выступить против нас зимой, во избежание встречи с русскими морозами, фашисты попытаются затянуть нас в войну летом. Я думаю, что война начнется или во второй половине этого месяца (т. е. июня) или в начале июля, но не позже; ибо ясно, что германцы будут стремиться окончить войну до морозов.
Я лично твердо уверен, что это будет последний наглый шаг германских деспотов, так как до зимы они нас не победят, а наша зима их полностью доконает, как это было дело в 1812 году с Бонапартом.
То, что немцы страшатся нашей зимы, — это я знаю так же, как и то, что победа будет за нами! Я только не знаю, чью сторону примет тогда Англия, но я могу льстить себя надеждой, что она, во избежание волнений пролетариата и ради мщения немцам за изнурительные налеты на английские острова, не изменит своего отношения к Германии и не пойдет вместе с ней[5].
Победа-то победой, но вот то, что мы сможем потерять в первую половину войны много территории, это возможно. Эта тяжелая мысль вытекает у меня из чрезвычайно простых источников.
Мы, как социалистическая страна, которая ставит жизнь человека превыше всего, можем во избежание больших людских потерь, отступая, отдать немцам кое-какую часть своей территории, зная, что лучше пожертвовать частями земли, чем людьми, (ведь та) земля в конце концов, может быть, и будет нами отвоевана и возвращена, а вот жизни наших погибших бойцов нам уже не вернуть. Германия же, наоборот, стремясь нахватать побольше земель, будет бросать войска в наступление напропалую, не считаясь ни с чем, ибо фашизм жаждет не сохранения жизни своего солдата, а новых земель, ибо самая основа нацистских мыслей — это завоевание новых территорий и вражда к человеческим жизням.
Захват немцами некоторой нашей территории еще возможен и потому, что Германия пойдет только на подлость, когда будет начинать выступать против нас. Честно фашисты никогда не поступят! Зная, что мы представляем для них сильного противника, они, наверное, не будут объявлять нам войну или посылать какие-либо предупреждения, а нападут внезапно и неожиданно, чтобы путем внезапного вторжения успеть захватить побольше наших земель, пока мы еще будем распределять и стягивать свои силы на сближение с германскими войсками. Ясно, что честность немцев совершенно скоро погубит, а путем подлости они смогут довольно долго продержаться.
Слов нет — германский фашизм дьявольски силен и хотя уже немного потрепался за времена оккупации ряда стран, хотя разбросал по всей Европе, Ближнему Востоку и северной Африке свои войска, он все же еще, выезжая только на своей чертовски точной военной машине, сможет броситься на нас. Для этого он имеет еще достаточно сил и неразумности.
Я только одного никак не могу разгадать, чего ради он готовит на нас нападение? Здесь укоренившаяся природная вражда фашизма к советскому строю не может быть главной путеводной звездой! Ведь было бы все же более разумно с его стороны окончить войну с англичанами, залечить свои раны и со свежими силами ринуться на Восток, а тут он, еще не оправившись, не покончив с английским фронтом на западе, собирается уже лезть на нас. Или у него в запасе есть, значит, какие-нибудь секретные новые способы ведения войны, в силе которых он уверен, или же он лезет просто сдуру, от вскружения своей головы от многочисленных легких побед над малыми странами.
Уж если мне писать здесь все откровенно, то скажу, что, имея в виду у немцев мощную, питавшуюся многие годы всеми промышленностями военную машину, я твердо уверен в территориальном успехе немцев на нашем фронте в первую половину войны. Потом, когда они уже ослабнут, мы сможем выбить их из захваченных районов, и, перейдя к наступательной войне, повести борьбу уже на вражеской территории. Подобные временные успехи германцев еще возможны и потому, что мы, наверное, как страна, подвергшаяся внезапному и вероломному нападению из-за угла, сможем сначала лишь отвечать натиску вражеских полчищ, не иначе как оборонительной войной.
Как хорошо, что мы заблаговременно приобрели дополнительную территорию в лице Прибалтики, восточной Польши и Бессарабии! Ведь, если бы не эти «предохранительные платформы», то мы бы имели уже в первые же дни фронт в непосредственной близости от Одессы, Житомира, Минска, Пскова и Ленинграда, а так он возникнет лишь в районах Львова, Бреста, Каунаса и Кишинева.
Я готов дать себя ко вздергиванию на виселицу, но я готов уверять любого, что немцы обязательно захватят все эти наши новые районы и подойдут к нашей старой границе, так как новые границы мы, конечно, не успели и не успеем укрепить. Очевидно, у старой границы они задержатся, но потом вновь перейдут в наступление, и мы будем вынуждены придерживаться тактики отступления, жертвуя землей ради жизни наших бойцов. Поэтому нет ничего удивительного, что немцы вступят и за наши старые границы и будут продвигаться, пока не выдохнутся. Вот тогда только наступит перелом, и мы перейдем в наступление!
Как это ни тяжело, но вполне возможно, что мы оставим немцам, по всей вероятности, даже такие центры, как Житомир, Винница, Витебск, Псков, Гомель, и кое-какие другие. Что касается столиц наших старых республик, то Минск мы, очевидно, сдадим; Киев немцы также могут захватить, но с непомерно большими трудностями[6].
О судьбах Ленинграда, Новгорода, Калинина, Смоленска, Брянска, Кривого Рога, Николаева и Одессы — городов, лежащих относительно невдалеке от границ, я боюсь рассуждать. Правда, немцы, безусловно, настолько сильны, что не исключена возможность потерь даже и этих городов, за исключением только Ленинграда.
То, что Ленинграда немцам не видать, это я уверен твердо. Ленинградцы — народ орлы! Если уж враг и займет его, то это будет лишь тогда, когда падет последний ленинградец. До тех же пор, пока ленинградцы на ногах, город Ленина будет наш! То, что мы можем сдать Киев, в это я еще верю, ибо мы будем его защищать не как жизненный центр, а как столицу Украины, но Ленинград непомерно важнее и ценнее для нашего государства.
Возможно, что немцы будут брать наши особенно крупные города путем обхода и окружения, но в это я верю лишь в пределах Украины, ибо, очевидно, главные удары противника будут обрушиваться на наш юг, чтобы лишить нас наиболее близких к границе залежей криворожского железа и донецкого угля. Тем более, немцы могут особенно нажимать на Украину, чтобы не так уж сильно чувствовать на себе крепость русских морозов, ибо война обернется в затяжную борьбу, в чем я сам лично нисколько не сомневаюсь. А известно, что на Украине сильные морозы редкое явление.
Обходя, например, Киев, германские войска могут захватить по дороге даже Полтаву и Днепропетровск, а тем более Кременчуг и Чернигов.
За Одессу как за крупный порт мы должны, по-моему, бороться интенсивнее, чем даже за Киев, ибо Одесса ценнее последнего, и я думаю, одесские моряки достойно всыпят германцам за вторжение в область их города.
Если же мы и сдадим по вынуждению Одессу, то с большой неохотой и гораздо позже Киева, так как Одессе сильно поможет море.
Понятно, что немцы будут мечтать об окружении Москвы и Ленинграда, но, я думаю, они с этим не справятся; это им не Украина, где вполне возможна такая тактика. Здесь же дело касается жизни двух наших главнейших городов — Москвы как столицы и Ленинграда как жизненного промышленного и культурного центра. Допустить сдачу немцам этих центров — просто безумие. Захват нашей столицы лишь обескуражит наш народ и воодушевит врагов. Потеря столицы — это не шутка!
Окружить Ленинград, но не взять его фашисты еще могут, ибо он все же сосед границы; окружить Москву они, если бы даже и были в силах, то просто не смогут это сделать в области времени, ибо они не успеют замкнуть кольцо к зиме — слишком большое тут расстояние. Зимой же для них районы Москвы и дальше будут просто могилой!
Таким образом, как это ни тяжело, но временные успехи немцев в территории непредотвратимы. От одного лишь они не спасутся даже во времени этих успехов: они как армия наступающая, не заботящаяся о человеке, будут терять живые и материальные силы, безусловно, в больших масштабах по сравнению с нашими потерями. Наступающая армия всегда способна встречать больше трудностей и способна терпеть больше потерь, чем армия отступающая, — это закон!
Я, правда, не собираюсь быть пророком, я мог и ошибиться во всех этих моих предположениях и выводах, но все эти мысли возникли у меня в связи с международной обстановкой, а связать их и дополнить мне помогли логические рассуждения и догадки. Короче говоря, будущее покажет все!!!
Май был для нас, школяров, чрезвычайно трудным месяцем: период перед испытаниями, крикливые угрозы учителей–мучителей, рассуждения во всеуслышание наиболее коварных воинов из учительского стана о том, кто способен засыпаться на испытаниях и кто останется на второй год и т. п. страсти. Девчонки, понятно, скулили, ужасались, ребята держались более стойко; что же касается Мишки, нашего общего товарища Королиуса (Тольки Королева), Саликанте и меня, то мы решительно плевали на все угрозы преподавателей, принимая их за болтологию и мало обращая внимания на беснование учителей во время их ораторствований на эту тему.
Сначала мы, конечно, тоже с тревогой думали об испытаниях, когда слушали нотации наших палачей, но потом, видя, что это все стандартные тирады, повторяющиеся изо дня в день, нами обрело разумное мышление, так как мы освободились от действий учительской пропаганды.
10-го мая я исполнил настоятельную просьбу своей мамаши насчет рисунков, которые я не делаю для себя, а рисую кому-нибудь.
Она предложила мне фотографировать эти рисунки, чтобы у меня оставалось на память изображение их на карточках. Вот я и свез свой Исаакий, который я нарисовал для Раи и Мони, и Пещерного короля, за которым специально зашел к Димке, в Сокольники, в пристанище
Мани, где Петя и Коля, предложившие мне свои услуги, тщательно запечатлели изображения этих творений на пластинки, после чего я смело мог без всякого угрызения совести спровадить картинки обратно по их домам — Исаакий к себе, а Короля — к Димику.
С умоугнетающими трудностями кончился учебный год, и школьные воспитанники затряслись от ужаса наступающих экзаменов. Все живое и радостное в школе заглохло! Учителя превратились в еще более чудовищных и жаждущих плохих отметок извергов, а мы, несчастнейшие ребятишки, почувствовали на своих плечах всю тяжесть беспощадного учительского гнета. Именно в период испытаний иго их было просто невыносимым.
Например, на устной литературе, когда мы все уже, еле дыша, водрузились за парты, в ожидании… (Боже мой!) ужасных вызовов к столу, схожему с лобным местом, вошедший Давид Яковлевич с ехидной усмешкой имел смелость подшутить над нами.
— Ну, грешники, — сказал он, мило улыбаясь, — пока все еще живы, затягивайте молитву! И молитва для вас есть подходящая:
«Пронеси, господи, гнев царя Давида и всю кротость его!..», начинайте смертные!
Молитва действительно была подходящая, ибо она заставляла вспоминать весь экзаменационный гнев, только не «царя Давида», а нашего литератора по имени Давид.
Итак, в последний школьный учебный день я пришел домой и, хотя впереди существовали еще пытки и «испытания испытаний», я чувствовал какую-то легкость и спокойствие.
Решив «кутнуть», как я сам выразился, — в честь кончины учебы, я решил с интересом провести вечер и отправился к мамаше в театр, где узрел бессмертное шиллеровское чудо литературы «Коварство и любовь».
Нужно сказать, что подлец Мишка, ссылаясь на свои болезненные грехи, отвертелся от испытаний, получив освобождение. Я решительно помогал ему в этой проделке и даже сам уже подумывал над тем, не смошенничать уж, дескать, и мне! Мишка энергично настаивал, чтобы и я не упустил случай! Я мало был уверен, что меня освободят в школе, ибо последнее время я совсем опустился и забросил учебу, решив поменьше тревожить себя перед испытаниями такими заботами, как школьная учеба, уроки и т. п. глупости.
Мишка же, наоборот, поборов свое презрение и вражду к урокам, скрепя сердце, подтянулся малость и оказался на свободе. В общем, мы вели себя как истые мерзавцы.
Ради проверки моих способностей мерзавца и мошенника я взялся за это дело, принявшись за обработку своего врача-терапевта, которая мариновала меня еще с самой ангины. Пускаясь на уловки и употребляя в ход свое плохое зрение как веский довод, я пробивал постепенно одну преграду за другой на пути к справке. От занятий по вечерам у меня часто заболевали и слезились глаза; я ухватился и за это благодеяние природы и увеличил его в кабинете врача до нужных мне размеров. Ясно, что я действовал размеренно, чтобы чрезмерные атаки на врача не пробудили в ней подозрений. У меня сразу же появились еще какие-то новые недостатки в работе организма, которые существовали во мне лишь на моих словах…
Чтобы не было подвоха и аварии, я поднял также тарарам и дома, инсценируя невозможность моих занятий по вечерам из-за дьявольских болей где-то в лобной пазухе и глазных яблоках. Тут уж нужны были некоторые актерские мудрости, которые с грехом пополам одолел. Мамаша моя уж подумала, что ее чадо собирается залезать в гроб, хотя я сам лично даже не мечтал об этом!
Врач мне прописала целые ряды склянок и коробок с лекарствами, которые я опустошал для видимости, когда была дома мамаша. Я не хотел, чтобы в очной ставке моей мамаши и врачихи, если только такая состоится по желанию кого-нибудь из них, открылось то, что я будто бы дома даже и не упоминаю о лекарствах, и что, дескать, родительница моя не видела, как я принимаю их. Подобное открытие моих жертв сильно подорвало бы мою силу и влиятельность. Когда же мамаша находилась на работе, я в часы принятия этих врачебных снадобий совершенно невозмутимо и благоразумно опускал свои дозы не в желудок, а в раковину!..
Ведь меня вовсе не прельщало лакание аптекарских богатств, когда я совершенно в действительности в них не нуждался.
В конечном итоге, справка врача об освобождении была у меня в кармане.
В школе же я решил попробовать испытать счастье и нахально вручить справку нашей директрисе. В то, что меня совершенно освободят от экзаменов, я не верил, ибо за мной тянулись кое-какие учебные грехи, от которых я не силился отвязаться, как это сделал Мишка. Мне нужно было только перенести свои экзамены с весны на осень, а самому добровольно сдавать их весной. Тут я преследовал выгодную цель! Если бы я не сдавал их весной, то осенью мне пришлось бы сдавать все экзамены до единого, а это тяжело; а так, если я сдам какие-нибудь предметы весной, то на осень у меня останется меньше, и лето у меня будет более свободным. Если же мне посчастливиться сдать весною все испытания, то я совершенно отделаюсь от осенних. А вообще, я ничего не теряю, даже если бы я и засыпался на каких-нибудь предметах, так как осенью все равно место за мной, и я смело могу их сдать в августе, уделив на эту часть предметов все свое внимание летом.
То, о чем я мечтал, я достиг полностью: экзамены мне были перенесены на осень, а я без всякого риска и ничего не теряя, сдал их все весной, освободив себя от занятий летом и осенью.
Особенной выгодой в этой миссии было то, что я мог возиться с весенними экзаменами с прохладцей, не утруждая себя, зная, что в случае чего я сумею свои грехи искупить осенью, ибо именно осенью были мои теперь законные испытания.
Каждое лето Стихиус ехидно укатывал на юг. Улетучился он и в этом году, только намного раньше, чем обычно, так как был свободен от экзаменов.
23-го мая, когда я собирался наведаться в школу, дабы посетить консультацию по химии, он позвонил мне и сообщил о своем отъезде, пожелав мне всего наилучшего.
— Будь мошенником до конца! — весело сказал он. — Мы, как подлецы, никогда унывать не станем. Между прочим, я еду в первом вагоне!
— Что же это ты допустил подобный грех? — удивился, шутя, я. — В случае аварии тебе первому же влетит по загривку!
— И то правда! — согласился он. — Чуть крушение, и я вверх ногами!!!
Сегодня уже 5-е июня, и нужно полагать, что Михикус уже пылает под крымским солнцем.
В тот день, когда я готовился с Димкой к алгебре, календарь показывал 25-го мая. Как назло, у меня по неизвестным причинам чудовищно разболелась голова… Она готова была просто разлететься, как бомба, во все стороны. Я проклял все на свете, пожалев только Димку, и вернулся домой, чтобы как следует всхрапнуть. Тут меня подкарауливал сюрприз: к нам пришло письмо из Ленинграда.
Это было подробное послание насчет моих рисунков Эрмитажа и Дворца, которые Рая и Моня получили в полной сохранности. Они писали, что малышка-Трубадур очень рада им, писали, что они ходили к Эрмитажу проверять мой рисунок и что в нем все почти верно, только панорама на площади Урицкого и видневшийся Исаакий у меня несколько шире. Эта коллективная весточка от Раи и Мони сильно подействовала на меня, и я сохранил ее. Я ответил им открыткой, где писал о получении их послания и где обещал написать им еще другое письмо, когда отделаюсь от последнего экзамена 5-го июня, т. е. сегодня, когда я пишу здесь в дневнике эти строки. Нужно сказать, что я сегодня утром его уже сдал. Это была география.
Собираясь иногда с Димкой у него в хижине, мы, подучивая материалы к тому или иному экзамену, частенько, как всегда, отвлекались от занятий и болтали на более интересующие нас темы, чем всякие выводы и правила в различных учебниках. По просьбе Димки, я ему всегда с неослабевающей энергией рассказывал о своей поездке в Ленинград и вообще о самом Ленинграде. Я узнал, что Димик еще там не был, за что называл его «смертным, не достойным звания истинного мошенника». Но он яро признавался мне, что сам очень хотел бы увидать этот прославленный город, хотя бы это ему стоило самых богохульных усилий.
— М-да, братец мой! — сказал я в один прекрасный момент во время одной из подобных бесед, произошедшей 31-го мая. — Я, голубчик, до такой степени уважаю Ленинград, что готов был бы пешком отправиться в него!
— А пойдем!!! — вдруг воскликнул Димка, сразу встрепенувшись.
Я чуть не обалдел от неожиданности…
— Брось валять дурака, — мирно посоветовал я ему. — Шутишь ведь!
— Я говорю совершенно серьезно! — возразил он, и по его тону я определил степень его уверенности и стойкости.
— Ведь лето-то еще впереди! — проговорил он. — Успеем!
— Знаешь, что я тебе скажу? — сказал я, даже к своему собственному удивлению, очень сдержанно и спокойно. — Это будет замечательнейшая экскурсия.
Мы сразу как-то загорелись, оживились, будто бы нашли цельцелых наших жизней, и уговорились обо всем этом в скором времени переговорить и твердо порешить. Мы готовили судьбу нашего нынешнего лета.
1-го июня мы снова встретились с Димкой, но о Ленинграде не заикнулись, ибо к Димику явился Вовка Гуревич, и мы стали готовиться к устной литературе.
Вовка, имея просто невообразимую память, с которой он запоминал с пару раз длиннейшее стихотворение, в виде подготовки к завтрашней стычке с Давидом Яковлевичем, орал нам все известные ему стихи Лермонтова и Некрасова.
Сияя во всю свою пасть, он трещал, не сбиваясь, один стих за другим. Мы с Димкой, словно ошалелые, с удивлением уставились на него и поражались его энергии и памяти.
— Смотри, Димка! — не удержался я. — И ведь нигде не собьется!! Вот память у подлеца!!! Вовка с довольной рожей продолжал убивать нас своим запасом стихов.
— Ей-богу! Мировой ты парень, Вовка! — сказал я. — Это я тебе говорю от всего сердца, по дружбе, как настоящему мошеннику! Мошенник ведь ты? Сознайся!
— Ясное дело! — проверещал он в ответ свои резким режущим гласом, от всей души скаля зубы.
2-го числа, отвязавшись от литературы, мы с Димкой на радостях сходили днем в кинотеатр «Москва», что на пл. Маяковского, чтобы проверить лично достоверность слухов насчет чудес первого в СССР стереоскопического фильма. Это действительно было чудо техники. Изображения были объемные, и мы явно ощущали, как цветные шары, рыбы, птицы и пр. кино-инвентарь выплывали и вылетали с экрана прямо в зал. Иллюзия была полная![7]
Погода была на редкость ясной и солнечной, так что мы решили обратно топать пешком.
Всю дорогу мы разбирали задуманное предприятие, касающееся похода в Ленинград, и увидали, что оно вполне осуществимо. Мы со всей серьезностью, здравомыслием и критикой разобрали все возможные трудности в приготовлении и в самом пути, не забыв также все хорошие и плохие стороны такого путешествия. Мы решили, что такой поход только укрепит нас, закалит наши организмы, нашу стойкость и самостоятельность, так что, как бы труден он ни был, мы, выйдя победителями, получим, в конце концов, только пользу.
В дальнейшем мы решили выбрать дорогу: или путь вдоль железнодорожного полотна или же Ленинградского шоссе. Мы договорились о капиталах, о своем снаряжении, вспомнили о продуктах и до того увлеклись, что теперь нам казалось, будь на нашем пути хоть огонь и вода, мы и то преодолели бы их — вот до какой степени мы загорелись попасть своими силами в Ленинград, не имея дел с билетами, вокзалами, очередями и поездами. Теперь Ленинград нам казался сокровищем, которое мы должны были завоевать своими силами. Ведь «страстное стремление к святой цели обычно побеждает все!». Это был наш девиз!
Мы уговорились выйти в конце этого месяца, ибо по сводкам в это лето должна была быть почти всегда хорошая погода. Продвигаясь в день обычным шагом, делая по 40–50 км, мы могли бы достичь Ленинграда за 12–15 дней.
Тщательно все разработав, мы увидели, что безумства и ухарства в задуманном нами предприятии нет.
Но дома мною овладела тревога: я вспомнил о моих рассуждениях о возможности войны с Германией, ибо очутиться во времена военных действий где-нибудь в дороге мне не улыбалось, так как тогда бы мы встречали совершенно иные трудности, к которым мы не были бы готовы. Рисковать же ради риска — нет смысла: от этого никому особенной пользы не будет. Но потом я успокоился на этот счет, так как мы с Димкой задумали двинуться в путь на грани июня и июля, а война, скорее всего, должна будет возникнуть в двадцатые числа июня или в первые числа июля, следовательно, она нас предупредит, если только она, конечно, начнется. А уверенность в близкой войне у меня почему-то сильно укрепилась.
Ну вот, наконец-то я и дошел до сегодняшнего дня. Сегодня утром я сдал географию, как я уже раз упоминал, и очутился на полнейшей свободе.
Георгий Владимирович (наш Верблюд) был в хорошем настроении. Я еще в начале учебного года писал, что наш географ изменился и стал очень хорошим человеком, не то, что в прошлом учебном году.
Мне повезло: я выудил билет, в состав которого входила кое-какая часть Италии, которую я знаю еще с давних пор из-за своего письменного доклада по ней. Я натрепался, что знал, и меня оставили в покое.
Димка сразу же после экзаменов сообщил мне, что он уже послал письмо в Ленинград своему дяде, где сообщил ему о возможной встрече в это лето.
Дома, придя из школы, я написал обещанное мною Рае и Моне послеэкзаменационное письмецо, где сообщил также адресатам о моем предприятии, задуманном вместе с товарищем. Желая скорее получить ответ, чтобы узнать мнения своих ленинградцев, я очень просил их хотя бы открыткой ответить в день получения моего письма. Таким образом, через четыре-пять дней я уже могу ждать ответа.
Я как бы вскользь заметил в письме, что мое стремление попасть таким интересным способом в Ленинград очень велико, и, если не какое-нибудь из ряда вон выходящее событие, то я могу смело уже говорить об этом лете как о проведенном в городе Ленина. Я не пояснял этой своей мысли в письме, но под этим «событием» имел в виду войну Германии с нами!
«Может, уже Мишке не придется в Крыму долго быть!» — подумал я, возвращаясь с почты домой, когда сплавил письмо в почтовый ящик. — Ведь если грянет война, то нет сомнения в том, что он вернется в Москву».
Примечания
[править]- ↑ Точная цитата М. Горького звучит так: «Когда труд — удовольствие, жизнь — хороша! Когда труд — обязанность, жизнь — рабство!»
- ↑ С конца 1930-х гг. Германия пыталась втянуть Болгарию в орбиту своей внешней политики, а в октябре 1940 г. предложила ей присоединиться к Оси «Берлин — Рим — Токио. Но руководство Болгарии тянуло с принятием решения. Однако давление со стороны Германии и концентрация ее войск на румыно-болгарской границе в начале 1941 г. побудили Б. присоединиться к Оси и согласиться на размещение германских войск на своей территории; В сентябре 1940 г. в Румынии был совершен политический переворот, в результате которого к власти пришли националистические профашистские силы. В марте 1941 г. диктатор Румынии И. Антонеску заключил союз с Германией. Уже с начала 1941 г. в Румынию стали стягиваться германские войска, большой концентрации они достигли вблизи румыно-советской границы. Румынские воинские силы также приняли участие в агрессии против СССР
- ↑ Немецко-финская группа войск, участвовавшая в нападении на СССР, была нацелена на окружение Ленинграда, захват Мурманска и Архангельска
- ↑ В войне против СССР приняли участие Италия, Румыния, Словакия, Венгрия, Финляндия. Греция и Югославия, в которых развернулось мощное движение Сопротивления странам Оси, остались в стороне от завоевательного похода на СССР
- ↑ Великобритания находилась в состоянии войны с Германией с сентября 1939 г. 22 июня 1941 г., несмотря на прежние разногласия с советским руководством, премьер-министр В. У. Черчилль выступил с сочувственным заявлением в адрес СССР. А уже 12 июля было заключено советско-британское соглашение о совместной борьбе с фашистской Германией
- ↑ Витебск был занят врагом — 1 июля, Житомир, Минск, Псков — 9 июля, Винница — 21 июля, Гомель — 19 августа, Киев — 19 сентября, Одесса — 16 октября 1941 г.
- ↑ Первый и едва ли не последний в довоенном СССР стереоскопический фильм «Концерт» был выпущен на экран в 1940 г.