Дневник писателя. 1876 год (Достоевский)/Март/ГЛАВА ПЕРВАЯ II

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

II. Столетняя.

"В это утро я слишком запоздала, - рассказывала мне на днях одна дама, - и вышла из дому почти уже в полдень, а у меня, как нарочно, скопилось много дела. Как раз в Николаевской улице надо было зайти в два места, одно от другого недалеко. Во-первых, в контору, и у самых ворот дома встречаю эту самую старушку, и такая она мне показалась старенькая, согнутая, с палочкой, только все же я не угадала ее лет; дошла она до ворот и тут в уголку у ворот присела на дворницкую скамеечку отдохнуть. Впрочем, я прошла мимо, а она мне только так мелькнула.

Минут через десять я из конторы выхожу, а тут через два дома магазин, и в нем у меня еще с прошлой недели заказаны для Сони ботинки, я и пошла их захватить кстати, только смотрю, а та старушка теперь уж у этого дома сидит, и опять на скамеечке у ворот, сидит, да на меня и смотрит; я на нее улыбнулась, зашла, взяла ботинки. Ну, пока минуты три-четыре прошло - пошла дальше к Невскому, ан смотрю - моя старушка уже у третьего дома, тоже у ворот, только не на скамеечке, а на выступе приютилась, а скамейки в этих воротах не было. Я вдруг перед ней остановилась невольно: что это, думаю, она у всякого дома садится?

- Устала, - говорю, - старушка?

- Устаю, родненькая, всё устаю. Думаю: тепло, солнышко светит, дай пойду к внучкам пообедать.

- Это ты, бабушка, пообедать идешь?

- Пообедать, милая, пообедать.

- Да ты этак не дойдешь.

- Нет, дойду, вот пройду сколь и отдохну, а там опять встану да пойду.

Смотрю я на нее, и ужасно мне стало любопытно. Старушка маленькая, чистенькая, одежда ветхая, должно быть из мещанства, с палочкой, лицо бледное, желтое, к костям присохшее, губы бесцветные, - мумия какая-то, а сидит - улыбается, солнышко прямо на нее светит;

- Ты, должно быть, бабушка, очень стара, - спрашиваю я, шутя разумеется.

- Сто четыре года, милая, сто четыре мне годика, только всего (это она пошутила)... А ты-то сама куда идешь?

И глядит на меня - смеется, обрадовалась она, что ли, поговорить с кем, только странною мне показалась у столетней такая забота - куда я иду, точно ей это так уж надо.

- Да вот, бабушка, - смеюсь и я, - ботиночки девочке моей в магазине взяла, домой несу.

- Ишь махонькие, башмачки-то, маленькая девочка-то у тебя? Это хорошо у тебя. И другие детки есть?

И опять всё смеется, глядит. Глаза тусклые, почти мертвые, а как будто луч какой-то из них светит теплый.

- Бабушка, хочешь, возьми у меня пятачок, купи себе булочку, - и подаю я ей этот пятачок.

- Чтой-то ты мне пятачок? Что ж, спасибо, я и возьму твой пятачок.

- Так на, бабушка, не взыщи. - Она взяла. Видно, что не просит, не доведена до того, но взяла она у меня так хорошо, совсем не как милостыню, а так, как будто из вежливости или из доброты своего сердца. А впрочем, может, ей и очень понравилось это, потому что кто же с ней, с старушкой, заговорит, а тут еще с ней не только говорят, да еще об ней с любовью заботятся.

- Ну, прощай, - говорю, - бабушка. Дойди на здоровье.

- Дойду, родненькая, дойду. Я дойду. А ты к своей внучке ступай, - сбилась старушка, забыв, что у меня дочка, а не внучка, думала, видно, что уж и у всех внучки. Пошла я и оглянулась на нее в последний раз, вижу, она поднялась, медленно, с трудом, стукнула палочкой и поплелась по улице. Может, еще раз десять отдохнет дорогой, пока дойдет к своим "пообедать". И куда это она ходит обедать? Странная такая старушка".

Выслушал я в то же утро этот рассказ, - да, правда, и не рассказ, а так, какое-то впечатление при встрече с столетней (в самом деле, когда встретишь столетнюю, да еще такую полную душевной жизни?), - и позабыл об нем совсем, и уже поздно ночью, прочтя одну статью в журнале и отложив журнал, вдруг вспомнил про эту старушку и почему-то мигом дорисовал себе продолжение о том, как она дошла к своим пообедать: вышла другая, может быть, очень правдоподобная маленькая картинка.

Внучки ее, а может, и правнучки, да уж так зовет их она заодно внучками, вероятно, какие-нибудь цеховые, семейные, разумеется, люди, не то она не ходила бы к ним обедать, живут в подвале, а может, и цирюльню какую-нибудь снимают, люди, конечно, бедные, но все же, может, питаются и наблюдают порядок. Добрела она к ним, вероятно, уже часу во втором. Ее и не ждали, но встретили, может быть, довольно приветливо.

- А вот и она, Марья Максимовна, входи, входи, милости просим, раба божия!

Старушка входит, посмеиваясь, колокольчик у входа еще долго, резко и тонко звенит. Внучка-то ее, должно быть, жена этого цирюльника, а сам он еще человек нестарый, лет этак тридцати пяти, по ремеслу своему степенен, хотя ремесло и легкомысленное, и, уж разумеется, в засаленном, как блин, сюртуке, от помады, что ль, не знаю, но иначе я никогда не видал "цирюльников", равно как воротник на сюртуке всегда у них точно в муке вывалян. Трое маленьких деточек - мальчик и две девочки - мигом подбежали к прабабушке. Обыкновенно такие уж слишком старенькие старушки всегда как-то очень сходятся с детьми: сами-то уж очень они похожи на детей становятся душевно, иногда даже точь-в-точь. Села старушка; у хозяина не то гость, не то по делу, один тоже, лет сорока, знакомый его, уже уходить собирался. Да племянник к тому же гостит, сын сестры его, парень лет семнадцати, в типографию хочет определиться. Старушка перекрестилась и садится, глядит на гостя:

- Ох, устала! Это кто же такой у вас?

- Это я-то? - отвечает гость, посмеиваясь, - что ж, Марья Максимовна, неужто нас не признали? Третьего-то года по опенки в лес все собирались вместе с вами сходить.

- Ох, уж ты, знаю тебя, надсмешник. Помню тебя, вот только назвать как тебя не припомню, кто ты таков, а помню. Ох, устала я чтой-то.

- Да что ж вы, Марья Максимовна, старушка почтенная, не растете нимало, вот что я тебя спросить хотел, - шутит гость.

- И, ну тебя, - смеется бабушка, видимо, впрочем, довольная.

- Я, Марья Максимовна, человек добрый.

- Ас добрым и поговорить любопытно. Ох, всё-то я задыхаюсь, мать. Пальтецо-то Сереженьке видно уж состроили?

Она указывает на племянника.

Племянник, бутузоватый и здоровый паренек, улыбается во весь рот и надвигается ближе; на нем новенькое серое пальтецо, и он еще не может равнодушно надевать его. Равнодушие придет разве только еще через неделю, а теперь он поминутно смотрит себе на обшлага, на лацканы и вообще на всего себя в зеркало и чувствует к себе особенное уважение.

- Да ты поди, повернись, - стрекочет жена цирюльника. - Смотри-ка, Максимовна, какое построили; ведь шесть рублей как одна копеечка, дешевле, говорят нам у Прохорыча, теперь и начинать не стоит, сами, говорят, потом слезьми заплачете, а уж эдакому износу нет. Вишь материя-то! Да ты повернись! Подкладка-то какая, крепость-то, крепость-то, да ты повернись! Так-то вот и уходят денежки, Максимовна, умылась наша копеечка.

- Ах, мать, уж так теперь дорого стало на свете, что и ни с чем не совместно, лучше б и не говорила ты мне и не расстроивала меня, - с чувством замечает Максимовна, а всё еще дух не может перевести.

- Ну, да и довольно, - замечает хозяин, - закусить бы надо. Что это ты, должно быть, уж очень, вижу я это, пристала, Марья Максимовна?

- Ох, умник, устала, денек-то теплый, солнышко; дай, думаю, их проведаю... что лежать-то. Ох! А дорогой барыньку встретила, молодую, башмачки деткам купила: "Что это ты, старушка, говорит, устала? на-ка тебе пятачок: купи себе булочку..." А я, знаешь, и взяла пятачок-то...

- Да ты, бабушка, всё же отдохни маленечко сперва-наперво, что это сегодня так задыхаешься? - как-то вдруг особенно заботливо проговорил хозяин.

Все на нее смотрят; уж очень бледна она вдруг стала, губы совсем побелели. Она тоже всех оглядывает, но как-то тускло.

- Вот, думаю... пряничков деткам... пятачок-то...

И опять остановилась, опять переводит дух. Все вдруг примолкли, секунд этак на пять.

- Что, бабушка? - наклонился к ней хозяин.

Но бабушка не ответила; опять молчание, и опять секунд на пять. Старушка еще как бы белее стала, а лицо как бы вдруг всё осунулось. Глаза остановились, улыбка застыла на губах; смотрит прямо, а как будто уж и не видит.

- За попом бы!.. - как-то вдруг и торопливо проговорил сзади вполголоса гость.

- Да... не... поздно ли... - бормочет хозяин.

- Бабушка, а бабушка? - окликает старушку жена цирюльника, вдруг вся всполохнувшись; но бабушка неподвижна, только голова клонится набок; в правой руке, что на столе лежит, держит свой пятачок, а левая так и осталась на плече старшего правнучка Миши, мальчика лет шести. Он стоит не шелохнется и большими удивленными глазами разглядывает прабабушку.

- Отошла! - мерно и важно произносит, восклонившись, хозяин и слегка крестится.

- Ведь вот оно! То-то, я вижу, вся клонится, - умиленно и отрывисто произносит гость; он ужасно поражен и на всех оглядывается.

- Ах, господи! Вот ведь! Как же теперь быть-то, Макарыч? Туда, что ль, ее? - щебечет хозяйка торопливо и вся растерявшись.

- Куда туды? - степенно откликается хозяин, - сами здесь справим; родная ты ей аль нет? А пойтить дать знать надо.

- Сто четыре годика, а! - толчется на месте гость, умиляясь все больше и больше. Он даже весь покраснел как-то.

- Да, забывать стала жисть-то в последние годы, - еще важнее и степеннее замечает хозяин, ища фуражку и снимая шинель.

- А ведь за минуту смеялась, как веселилась! Ишь пятачок-то в руке! Пряничков, говорит, о-ох, жисть-то наша!

- Ну, пойдем, что ли, Петр Степаныч, - прерывает гостя хозяин, и оба выходят. По такой, конечно, не плачут. Сто четыре года, "отошла без болезни и непостыдно". Хозяйка послала к соседкам за подмогой. Те прибежали мигом, почти с удовольствием выслушав весть, охая и вскрикивая. Первым делом поставили, разумеется, самоварчик. Дети с удивленным видом забились в угол и издали смотрят на мертвую бабушку. Миша, сколько ни проживет, всё запомнит старушку, как умерла, забыв руку у него на плече, ну а когда он умрет, никто-то на всей земле не вспомнит и не узнает, что жила-была когда-то такая старушка и прожила сто четыре года, для чего и как - неизвестно. Да и зачем помнить: ведь всё равно. Так отходят миллионы людей: живут незаметно и умирают незаметно. Только разве в самой минуте смерти этих столетних стариков и старух заключается как бы нечто умилительное и тихое, как бы нечто даже важное и миротворное: сто лет как-то странно действуют до сих пор на человека. Благослови бог жизнь и смерть простых добрых людей!

А впрочем, так, легкая и бессюжетная картинка. Право, наметишь пересказать из слышанного за месяц что-нибудь позанимательнее, а как приступишь, то как раз или нельзя, или нейдет к делу, или "не всё то говори, что знаешь", а в конце концов остаются всё только самые бессюжетные вещи...