Перейти к содержанию

Долговязый Мишю (Золя)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Долговязый Мишю
автор Эмиль Золя, переводчик неизвестен
Оригинал: фр. Le grand Michu, опубл.: 1874. — Источник: az.lib.ru • Текст издания: журнал «Отечественные Записки», 1874, № 11.

Эмиль Золя.
Долговязый Мишю

[править]
(Nouveaux Contes à Ninon).

Однажды, во время вечерней рекреации, долговязый Мишю отвел меня в сторону, в отдаленный угол двора. Признаюсь, я не без некоторой боязни заметил, что долговязый Мишю принял в этот вечер какую-то несвойственную ему торжественность. Надо заметить, что Мишю был очень сильным парнем с громадными ручищами и ни за что на свете я не хотел бы иметь его своим врагом.

— Послушай, сказал он мне своим грубым и громким голосом: — можно ли на тебя рассчитывать?

Разумеется, я тотчас же отвечал, что пойду с ним на все, польщенный тем, что мог иметь что-нибудь общее с этим сильным человеком. Тогда он мне объяснил, что дело идет о составлении заговора.

Откровенность его со мною так подняла меня в собственных глазах, что я почувствовал необычайно приятное настроение духа, какого впоследствии мне уже не приходилось испытывать. Наконец-то и передо мной открывалась жизнь с ее бесчисленными случайностями, наконец-то и мне доверяли для сохранения тайну, предоставляли случай явиться в жизни бойцом. Не стану скрывать, что и страх рискованного предприятия немало способствовал тому, что новое для меня ощущение быть соучастником заговора доставило мне необыкновенную радость.

Таким образом, пока долговязый Мишю говорил, я мог ему только удивляться. Тон его речи не был особенно ласков, это был тон старого солдата, обращающегося к новобранцу, в энергии которого он еще сомневается, почему и не может относиться к нему с полным доверием. Однако, но моему благоговейному энтузиазму, с каким я его слушал и по невольной дрожи, которая меня брала, он должен был под конец получить обо мне хорошее мнение.

В это время раздались звуки колокола, призывавшего в класс, и мы должны были расстаться.

— Ты понял меня, неправда ли, сказал оп мне на прощанье глухим басом. — Я могу рассчитывать, что ты из наших… По крайней мере, не струсишь и не предашь нас?

— О нет, нет, ты сам это увидишь, я готов поклясться. Он посмотрел мне в лицо своими большими, смелыми, серыми глазами, в которых сквозило сознание собственного достоинства зрелого человека, и счел нужным прибавить:

— То-то же. Иначе… Ты понимаешь, что я не стану тебя бить, но я всем расскажу какая ты дрянь и с тобою никто не захочет знаться.

Трудно передать какое странное впечатление произвела на меня эта его угроза. Она придала мне необычайную храбрость: ладно, подумал я про себя: --пусть меня засекают до смерти, я сумею все-таки себя выдержать и не изменю Мишю!

Я ждал с лихорадочным нетерпением часа обеда. Бунт должен был вспыхнуть в столовой за обедом.

Долговязый Митю был родом из Ворского департамента. Отец его был крестьянин и мелкий землевладелец. Он был замешан в восстании, вызванном 2-го декабря. Он был ранен — и его приняли за мертвого, оставив лежать в Ушанской долине. Ему поэтому удалось скрыться. Когда он вернулся домой, то его оставили без преследований, дело было забыто и только власти местечка и крупные и мелкие рантье не называли его в разговоре иначе, как «этот разбойник Мишю».

Этот «работник» для одних и честный, хотя и необразованный человек для других, отправил своего сына в коллеж А*… Может быть он надеялся, что из него выйдет ученый, который путем науки станет защищать то святое дело, которому отец мог служить только с оружием в руках.

Так, по крайней мере, говорили в нашей школе, и мы отчасти и поэтому привыкли смотреть на нашего товарища, как на личность значительную. Кроме того, долговязый Мишю был гораздо старше всех нас. Ему было уже около 18 лет, хотя он и был всего на всё в 4 классе. Но никто не решался над этим смеяться. Мишю был из тех прямых умов, которые очень медленно что-нибудь усвояют, ничего не отгадывая, но за то, что они усвояют, становится их прочною собственностью — и навсегда. Сильный и неуклюжий, сработанный как бы топором — он был душою и коноводом всех наших игр. Сверх того, он был добр, как овца. Я только однажды видел его раздраженным, когда он набросился на одного из гувернеров, который, рассказывая что-то, называл кого-то ворами и разбойниками. Он просто из себя выходил тогда, и его надобно было вывести из комнаты. Только впоследствии, когда в моих воспоминаниях мои старый товарищ нарисовался передо мною в настоящем свете, я вполне понял значение его доброты и отважности. Отец его с детских лет выработал из него человека.

Мишю жилось в школе привольно: она ему правилась, что всех нас немало удивляло. Он испытывал в ней одну только муку, в которой не смел признаться: голод; долговязый Мишю был всегда голоден.

Я в жизни своей не встречал никогда человека, который обладал бы таким гигантским аппетитом. Мишю человек, по натуре своей, гордый и непреклонный, готов был порою даже унижаться или канючить, чтобы раздобыться от нас лишним куском хлеба или какого-нибудь другого съестного.

Это обстоятельство весьма часто служило темою разговоров между мною и моими товарищами, во время наших прогулок вдоль длинной стены, окружившей наш двор и дававшей ему тень. Все мы — остальные мальчики были избалованы и прихотливы. Я, например, даже до сих пор не могу вспомнить без отвращения и ужаса о треске под рыжим соусом, которою нас кормили, и о бобах с белой подливкой, которые все мы проклинали. В дни, когда эти блюда появлялись за нашим столом — мы были неистощимы в выражениях нашего негодования, и долговязый Мишю, надо отдать ему честь, из расположения к нам, кричал всегда за одно с нами, хотя он видно с большим удовольствием съел бы все наши порции, даже не поморщась.

Но если долговязый Мишю не протестовал самолично против качества нашей провизии, то он взамен вечно воевал против ее количества. Случай, как бы смеясь над ним, отвел ему место в столовой нашей на конце стола подле совсем жалкого и сухопарого гувернера, позволявшего нам курить во время прогулок. По правилам же пансиона — гувернеры имели право на двойную порцию. Поэтому надо было видеть Мишю, когда подавали, например, сосиски, какими глазами он смотрел на тарелку гувернера, на которой их красовалось две.

— Я вдвое выше его, — жаловался он мне не однажды: — а ему дают есть вдвое больше, чем мне! Вот и поди! И он все съедает без остатка, не жалуется на то, что ему много!

Наконец было решено, что все мы должны были восстать против трески под рыжим и бобов под белым соусом.

Коноводы восстания естественно избрали долговязого Мишю своим главою. План заговорщиков отличался героическою простотою: стоило только всем нам стакнувшись, отказаться ото всякой пищи, пока начальство не исполнит нашей воли и не заявит торжественно, что противные кушанья не будут нам больше подаваться. План этот был одобрен долговязым Мишю — и признаюсь, я смотрю на это одобрение с его стороны, как например такого самоотречения и доблести, каких вообще я знаю немного. Он согласился быть руководителем восстания с тем же спокойным героизмом, с каким древние римляне жертвовали собою в пользу народного дела.

Рассудите сами. Его нисколько не могло радовать, что треска и бобы не станут более подаваться у нас за обедами, он стремился мечтою совсем к другому, т. е. он был бы доволен, если бы ему давали этой трески и бобов вволю, столько, сколько он может их съесть. Сверх того, от него требовали, чтобы он согласился голодать. Впоследствии он мне даже признался, что никогда еще унаследованная им от отца любовь к солидарности и индивидуальному подчинению общей пользе не подвергала его более тяжелому испытанию.

Вечером, за обедом, в столовой, это был день рыжей трески, стачка заявила себя с замечательною энергиею и единодушием. Один хлеб был изъят от запрещения. Блюда вносились и уносились не тронутыми, они не прикасались ни к чему, кроме сухого хлеба. И все это происходило при общем торжественном молчании. Мы даже не позволяли себе перешёптываться! Только самые маленькие из нас не могли подняться до высоты положения и украдкой пересмеивались между собою.

Долговязый Мишю был величествен. За первым обедом он не позволил себе прикоснуться даже к хлебу. Облокотясь локтями на стол, он все время презрительно смотрел на нашего гувернёрика, обедавшегося как нарочно, с усиленным аппетитом.

Стачка наша произвела впечатление. Старший гувернер позвал директора. Директор разразился над нами бурею. Он горячился и бранил нас, попробовал сам все кушанья, нашел их отличными и, наконец, обратился к нам с грозным вопросом, чем именно мы недовольны?

Тогда встал долговязый Мишю.

— Треска вонючая, господин директор, мы даже не можем дотронуться.

— Вот как! — закричал наш юный гувернер. — Да не вы ли сами вчера съели одни почти целое ее блюдо.

Мишю весь вспыхнул от стыда.

На этот раз дело ничем не кончилось, нас отправили в спальную, и сказали, что надеются, что на завтра мы, вероятно, будем рассудительнее и станем вести себя лучше.

На следующие два дня долговязый Мишю был ужасен. Обличение гувернёрика поразило его в самое сердце. Он ободрял нас, возбуждал и поддерживал, говоря, что мы будем презрительными трусами, если сдадимся. Казалось, в эти дни вся гордость его состояла в стремлении, доказать, что он может совершенно отказаться от пищи, когда этого захочет и сочтет полезным.

Он был просто мучеником. У всех у нас в запасе, в шкапах наших, были пирожные и даже различные произведения колбасной, так что хлеб, которым набивали за обедом себе карманы, мы могли есть не сухим. У него же не было в городе ни одного родственника, на сладкое он не мог, сверх того, даже смотреть без отвращения, и потому за эти дни питался буквально сухими корками.

Когда на третий день, начальство увидало, что мы продолжаем не дотрагиваться до кушаньев, то сделали распоряжение, чтобы нам не подавали и хлеба. За завтраком вспыхнул настоящий бунт. Это был день бобов с белой подливкой.

Долговязый Мишо, которого усиленный голод заставил потерять голову, неожиданно поднялся со своего места. Он вырвал тарелку из-под носа гувернёрика, евшего, чтобы подать нам пример и показать к нам презрение, и швырнул ее на середину столовой. Вслед за этим он громким голосом запел Marseillais’y. Это было как бы дуновением бури, всех нас воодушевившей. На пол отовсюду полетели тарелки, стаканы, графины. Гувернеры, натыкаясь на осколки, убежали из столовой. Гувернёрик, убегая, поскользнулся и перепачкал себе платье в бобовой подливке.

Но сделано было еще не все. Надлежало укрепить местность, и долговязый Митю был избран нашим генералом. Двери столовой мы забаррикадировали столами и стульями. Помнится, что чуть не каждый из нас схватил по ножику. Марсельеза раздавалась без умолку. Возмущение принимало характер революции. К счастию нас оставили на три часа одних. Начальство обратилось к помощи полиции. Но три часа невообразимого гвалта угомонили нас и заставили прийти в себя.

В глубине столовой находились два широких окна. Более робкие из учеников, испуганные тем, что нас оставляют столько времени без наказания и предполагая поэтому, что приготовляется что-нибудь ужасное, с испуга решились на бегство. Они безумно отворили одно из окон и стали один за другим из него выскакивать. Вскоре долговязого Мишю окружало не более 12 человек, остававшихся ему верными.

Долговязый Мишю грустно оглядевшись вокруг себя, сказал глухим голосом:

— Что же вы не уходите за другими? для начальства будет довольно одного виновного, а я остаюсь.

Потом, заметив, что я стал в нерешительности, он обратился ко мне.

— Я тебя освобождаю от слова, взятого мною с тебя. Понимаешь ли ты?

Таким образом, когда начальство с полицией показалось у дверей — оно застало одного долговязого Мишю, смирно сидевшего у конца стола над грудой разбитой посуды.

В тот же вечер он был исключен из колежа и отправлен домой к отцу. Нам весь этот заговор не принес ровно никакой пользы. Правда, несколько недель сряду нас остерегались угощать треской и бобами, но вскоре и то, и другое снова стало украшать нашу трапезу. Весь выигрыш наш состоял только в том, что теперь нам стали подавать бобы под рыжим, а треску под белым соусом.

Много времени прошло после этого, и я снова увидал долговязого Мишю. Он не мог продолжать своего учения. Он сделался земледельцем и в свою очередь обрабатывал несколько акров земли, которые отец, умирая, оставил ему в наследство.

— Из меня вышел бы дурной врач или плохой адвокат; моя голова не для вашей науки. Пусть лучше я остаюсь крестьянином… это мое дело… Однако, черт возьми, вы все оказались порядочными, таки, негодяями. Скажу тебе по секрету — я ужасно любил и треску и бобы!!


Источник текста: журнал «Отечественные Записки», 1874, № 11, стр. 415—421.