Перейти к содержанию

Древо жизни и древо познания (Бердяев)

Непроверенная
Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Древо жизни и древо познания : Л. Шестов. «На весах Иова. Странствование по душам». Из-во «Современные Записки». Париж, 1929)
автор Николай Александрович Бердяев
Опубл.: 1929. Источник: Путь. — 1929. — № 18. — С. 88-106. — odinblago.ru

«И сказал Господь Бог: вот, Адам стал как один из Нас, зная добро и зло, и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от дерева жизнь, и не вкусил, и не стал жить вечно». (Бытие, гл. 3, 22).

Блестящая книга Л. Шестова имеет неверный подзаголовок «Странствование по душам». Л. Шестов не психолог и мало интересуется многообразием индивидуальных душ. Он — моноидеист, однодум и потому склонен к двучленному делению мира на собственный и чуждый мир, в котором все смешиваются воедино. Для него и близкие ему, излюбленные им Ницше, Достоевский, Лютер, Паскаль, Плотин совершенно походят друг на друга и переживают одну и ту же трагедию. Л. Шестов воюет против «общего», «единого», но сам как раз всюду видит «общее», «единое», не индивидуализирует не замечает многообразия. Он интересуется лишь одной своей темой, его нельзя даже заставить обратить внимания на другие темы, на чуждые ему точки зрения. С этим связана трудность философского диалога с Л. Шестовым, но с этим же связано и самое большее его качество. Л. Шестов имеет свою собственную тему, которой он остается верен всю жизнь. Он стоит в стороне от всех направлений и течений, он совершенно внесоциален и даже антисоциален по своему мышлению. Во всем, что пишет Л. Шестов, есть большая напряженность и острота, радикализм мысли, серьезность и мучительность искания. В нем чувствуется религиозная натура. Но мышление его узко и однообразно. Он пишет прекрасно по форме, обладает несомненным литературным талантом. Но литературный дар Л. Шестова многoe скрывает и маскирует, мешает ему выразить все противоречия и трудности его мысли, сглаживает и слишком внедряет его в «литературу.» Может быть лучше было бы писать ему шероховато и трудно. Л. Шестов не нашел адекватной формы для выражения своей мысли, для передачи нам своей темы. Да и нелегко найти. Его очень трудно понять, несмотря на ясный язык и легко истолковать в противоположном смысле. Мысль его понятна лишь с отрицательной своей стороны, легко формулировать против чего он борется. Но со стороны положительной он не хочет и не может ясно себя выразить. Манера письма его условно-романтическая. Он злоупотребляет романтической иронией, которая иногда очень утомляет и мешает… Он постоянно прибегает к романтическому преувеличению, любит взвинчивать душевные переживания. Вырванная из контекста фраза какого-нибудь философа приобретает иногда непомерное, мировое значение, равно как и отдельное переживание какого-нибудь писателя. В манере письма Л. Шестова странным образом соединяется влияние Ницше и Л. Толстого. Но афоризм, к которому он стремится, не является органически присущей ему формой. Иногда раздражает, что он как будто бы дорожит тем, чтобы говорить наоборот, обратное тому, что установлено в традиционной философской терминологии. Шестовская интерпретация интересующих его мыслителей иногда производит впечатление произвольного каприза. Метод его имеет аналогию с фрейдовским методом отыскания в подсознательном иного, чем утверждается в сознании. Л. Шестов вышел из Ницше и это наложило на его мышление неизгладимую печать. Но идет он к Библии, и последняя книга его наполнена библейскими мотивами. Совмещение ницшеанских и библейских мотивов и затрудняет его понимание. Следует отметить, что, говоря о Библии, Л. Шестов всегда имеет в виду Ветхий Завет и не говорит об Евангелии. Новозаветных, евангельских мотивов у него нет. Он готов признать Библию откровением, но христианство для него не откровение. Он почти игнорирует существование верующего христианского миpa. Он знает только католическую и протестантскую теологию. Но он совсем как будто бы не знает православия, его своеобразия, его отличия от западного христианства. А ведь на почве православия вопрос об отношении разума и знания к откровению и вере ставился всегда совсем иначе, чем на почве католичества и протестантизма. Католическиe теологи нередко обвиняют православных в совершенном алогизме. Впечатления Л. Шестова от христианства настолько западные, что он даже Библию цитирует по-латински, что совершенно недопустимо в русской книге. Отношение Л. Шестова к христианству сложилось под влиянием Лютера, которого он любит и своеобразно интерпретирует, и вообще протестантских мотивов. Он до сих пор совсем по-лютеровски борется против «добрых дел.» Но тему свою о разуме и вере, об общеобязательных самоочевидных истинах и откровении он ставит так, как будто бы была только Библия и греческая философия, юдаизм и эллинизм, но не было христианского откровения, именно откровения, а не эмпирического факта христианства в истории и не теологических учений. Шестовская тема и шестовские искания — религиозные, но он остается на этом берегу, на берегу философии и не переходит на другой берег, берег религиозной веры. Постоянные цитаты из философов утомляют и мешают видеть самого Шестова. Л. Шестов поставил себе неразрешимую задачу: он требует разрешения религиозной темы на территории философской мысли, он предъявляет философам претензию, с которой к ним нельзя обращаться. С этим нужно обращаться к пророкам, к апостолам, к святым, к мистикам, к религиозной жизни человечества, а никак не к Аристотелю, Спинозе, Гегелю. Отсюда происходит ряд недоразумений. Плотин переходит из плана философии в план мистики. В плане мистики разум уже не имеет той силы и власти, которые он имеет в философии, это план сверхразумный. Человек, поднявшийся до мистического плана, до мистического созерцания «теряет доверие к разуму», преодолевает разум. Но это доверие к разуму возвращается, когда человек опускается в план нашего природного миpa. Шестов же склонен истолковывать это всеобщее в христианской мистике явление, как катастрофу на территории философии, потому что он преувеличивает значение и возможности философии. Плотин, как и все мистики, отказывается от разума в мистике, а не в философии. И вопрос лишь в том, изменяется ли и просветляется ли разум от откровений, полученных в плане мистическом. Св. Фома Аквинат думает, что нет, что планы эти являются раздельными ступенями. Я думаю, что да, что возможна религиозная философия. Л. Шестов разом и страшно преувеличивает значение и возможности философии и страшно враждует против философии за то, что она не говорит языком пророков и апостолов, святых и мистиков. Л. Шестов хочет остаться свободным от вероисповеданий философом и не находит способов выразить то, что получено не из философского источника. Он принужден прибегать к категориям мышления, которые он отрицает.

Смертельные враги Л. Шестова — «единое», «общее», общность, самый факт существования общего для всех миpa. Общего миpa нет, у каждого свой собственный мир. Общий мир у Л. Шестова напоминает das Man Гейдеггера. Но философствование и писательство предполагает общность, общение. Уже самое слово, без которого невозможно передать другим своей мысли и во всяком случае невозможно писать, предполагает общность, общение. Слово имеет социально-онтологическую природу. Когда Л. Шестов предлагает мне прочесть свою книгу, он перебрасывает мост между своим миром и моим миром, устанавливает общение между нами. Но общение невозможно, если нет никакой общности, если нет общего языка. В этом величайшая трудность его задачи. Бесспорно, у каждого из нас есть свой особый мир, но каждый из этих миров входит в единый общий мир. Если же его нет, то последовательно нужно умолкнуть, перестать себя выражать для других. Отрицая разум, как анти-Бога, Л. Шестов постоянно прибегает к общему разуму и пользуется его категориями. В нем даже есть несомненный элемент рационализма. Но он упорно не хочет признать, что иррационального нет без разума. Разум обладает способностью к самопреодолению, — в этом смысле docta ignorantina Николая Кузанского. Л. Шестов сам создает «общий мир» своих любимых героев Ницше, Достоевского, Толстого, Паскаля, Лютера, Плотина и др., которым противопоставляет остальной мир, тоже «общий» мир. Если же нет «общего» миpa, то непонятно, почему он находит так много «общего» у самых противоположных мыслителей и писателей, почему с Шеллингом случилось то же самое, что с Ницше, с Ницше то же самое, что с Лютером и т. д. Л. Шестов хочет ввести нас в мир своих любимых героев, навязать нам его, навязать нам «свою» истину и убедить нас в этой истине. Совершенно ошибочно думать, что общее, общность устанавливается лишь через понятия разума. Есть другие пути установления общности. Понятия же часто разделяют. Богопознание невозможно через понятие, оно возможно лишь через мифы. Общий единый мир, существует совсем не потому, что он подчинен вечному закону разума, над миром царящего, что он устроен по «Аристотелю», а потому что он есть творение единого Бога. Общность и единство всего миpa существует по Творцу, в Боге. «Единое», которого ищут мудрецы, и есть Бог, — Творец и Промыслитель миpa. В судьбах миpa есть единство и общность в многообразии, потому что в нем действует Промысел Божий. Это есть прежде всего библейское учение, а не учение греческих философов. Бог Авраама, Исаака и Иакова, а не философов, есть единый Бог и Промыслитель, держащий в руке свой мир. Общность, единство миpa и лежат в руке Божией, а не в отвлеченном разуме. И общность в мире есть прежде всего общность в любви, а не в понятии, общность в Боге, а не в разуме. Так учит откровение. Л. Шестов борется еще против суда и суждения. Суд, оценка порождены грехопадением. Но сам он принужден судить. Он все время судит, судит разум, добро. Он принужден считать себя правым и о правоте своей сообщает нам. И он противоречит себе тем, что утверждает себя. Открывшуюся ему истину он принужден считать обязательной и для нас истинной. Он борется за эту истину, борется: против греха, против зла, против сатаны. Все равно, что истина открылась ему «вдруг», катастрофически, не через разум, — истина все же открылась, эта открывшаяся истина все же для него истина абсолютная, вечная, единая, общая для всех, кто переживает подобный же катастрофический опыт, кто откроет себя для нее. «Классический» аргумент против Л. Шестова не менее истинный от того, что он «классический», ибо и «классическое» бывает истинным.

Если выразить на традиционном философском языке проблему, которая мучит Л. Шестова, то это есть прежде всего проблема об универсалиях, о роде и индивиде, об общем и частном, которая была поставлена греческой философией и стояла в центра философии средневековой. В немецком идеализме эта проблема так не ставилась, ибо она предполагает объективный гносеологический реализм, который с Канта начал разрушаться. Сам Л. Шестов мыслит эту проблему в категориях античной философии и в очень радикальной форме защищает индивида и частное против рода и общего, он близок к номинализму Оккама. Конечно, Л. Шестов не согласится быть втиснутым в какие-либо категории, он хочет быть вне их. Но невольник мысли и слова — он, как и все мы, подлежит этим категориям. Как я уже говорил, на территории философского мышления задача, поставленная Л. Шестовым, не разрешима. Только в христианском откровении разрешается вопрос о родовом, общем и индивидуальном, частном, об едином и множественном и совсем иначе, чем в философском реализме и номинализме. Христианское откровение раскрывает нам жизнь, а не понятия, существа, а не идеи, и свет откровения не может быть излучен ни в философии Платина или Аристотеля, ни в философии Фомы Аквината или Дунс Скота. Христос, в котором совершилось единичное, единственное, однократное откровение, парадоксально и антикомично есть и род и индивид, и единое и множественное, ибо в нем весь род человеческий, все множество человеческих личностей. «Общего», как оно утверждается в споре реалистов и номиналистов, не существует, существует, конечно, только индивидуальное, но индивидуальное разных ступеней и градаций. «Общее» есть логическая деформация и рационализация известной ступени в иерархии индивидуальностей. Напр., космос, мир совсем не есть общее, а есть индивидуум, единичное существо, но иной ступени, чем индивидуум человеческий. Единое, индивидуальное существо, личность всегда есть творимая Богом Творцом идея, творимая через творческое воображение Бога и через Божью Премудрость. Л. Шестов враг идей, которые он относит к общему, родовому, но у него самого есть центральная идея, которую он наделяет правом судить разум и добро, судить общеобязательные истины. Он прежде всего не хочет, чтобы истина была общей и обязательной для всех. Он против того, что нужно всем, за ненужное и бесплодное. Главный враг его — «всемство.» «Всемство», то, что для «всех», общеобязательное, есть порождение грехопадения, оно образовалось от того, что человек сорвал с древа познания добра и зла. После этого жизнь миpa подчинилась «разуму» и «добру.» Тут Л. Шестов почувствовал что-то очень глубокое и верное, прикасается к источнику всех зол и несчастий нашей жизни. Но он запутал проблему и затруднил понимание того, что он хочет сказать. Враг для Л. Шестова не чувственный, материальный мир, а именно духовный, идейный мир. При этом рассуждение свое он ведет в категориях античной, нехристианской — мысли. Христианское мышление о мире и человеке существенно персоналистично и всегда парадоксально с точки зрения греческой логики и всякой рациональной логики. В категориях греческой философии совершенно невозможно мыслить личность. Личности в смысле христианского откровения не знает ни Платон, ни Аристотель, ни Плотин. И греческая патристика испытала «большое затруднение, когда вырабатывала учение об Ипостаси, об ονσια, о взаимоотношениях между „природой“ и „личностью.“ Только христианское откровение парадоксально для мысли сочетает единое и множественное, допускает совершенное соединение с сохранением различения, „нераздельное“ остается „неслиянным.“ Греческое мышление об этом всегда было неадекватно христианскому откровению о личности. Рациональная философская мысль, не просветленная откровением, всегда склоняется к монизму или к дуализму, для которых в соединении исчезает различение, в едином исчезает множественное и обратно. И Л.Шестов остается во власти рационального мышления, унаследованного от греков, когда он хочет быть исключительно философом единичного, индивидуального, неповторимого и видит истину лишь в случайном, в капризе, в изменчивости. Этим он становится лишь на один из полярных полюсов, созданных греческой рациональной мыслью. Он принужден даже защищать Протагора. Но парадоксия в том и заключается, что единичное-индивидуальное в том лишь случае существует и может быть констатировано, если есть единое, универсальное (не точно „общее“). Единичный, неповторимый человеческий лик существует в Христе, который сам есть единичный, неповторимый лик и вместе с тем заключает в себе весь человеческий род. Различение, т. е. раздельное восприятие ликов возможно только на фоне единого, универсального, в нем и через него. Лики можно увидать лишь в едином свете. Ничего единичного, индивидуального нельзя различить, если не соотносить его к целому, единому. Никакой множественности нет, если нет единого. Последовательный и радикальный номинализм, к которому склоняется Л. Шестов, не может остановиться ни на чем индивидуальном ни на каком индивидууме, он должен идти бесконечно вглубь номиналистического дробления и разложения. Нет никаких оснований допустить существование Ницше, Паскаля, Достоевского, как реальных целостей. „Ницше“, есть уже „общее“. Каким образом Л. Шестов убедился в существовании „Ницше“ и на каком основании может говорить о такой общности? „Ницше“ должен быть разодран на бесконечно мелкие частные миги, но и на каждом из них нельзя остановиться. Номинализм всегда произвольно останавливается на некоторой реальности, которую уже не хочет уступить. Л. Шестов думает, что „Лютер“ существует и о нем можно говорить, как о реальной целости, а „протестантизм“ не существует, но „протестантизм“ есть ведь тоже некоторый исторический индивидуум, а с другой стороны, „Лютер“ есть целость, которая с номиналистической точки зрения подлежит дроблению.

Л. Шестов враждует против „единого“. И вместе с тем он менее всего враждует против Бога. Но ведь Бог — „единое“. Бог открывает себя, как единое, как единого Бога в Библии, а не в философии. „Аз есмь Господь Бог твой“. И универсальность и единство истины произошли от единобожия, а не от аристотелевской логики. Общеобязательность истины для всего миpa и для всех людей есть отображение монотеизма, преодолевшего национальный партикуляризм и ставшего универсальным. Бог всех народов, Бог вселенной и есть источник всеобщей истины. И эта всеобщая истина менее всего отрицает и уничтожает личность, индивидуальное, она и есть истина о личности. Л. Шестов всегда за откровение против разума. Но откровение гораздо более общеобязательно, чем истина разума. Истины разума относительны и провозглашающие их бывают терпимыми. Истина же откровения абсолютна и провозглашающие ее исключительны. Никого не сжигали на кострах во имя разума и философии, но во имя Истины откровения, увы, часто сжигали на кострах. Спиноза, „убивший Бога“ во имя разума и природы, никогда бы никого не сжег, но сам он легко мог быть сожжен. Люди плохо поняли, что откровение обращено к свободе и никого не насилует. Можно даже сказать, что Л. Шестов должен был бы более бороться против религии, чем против философии. Именно религия и есть „всемство“, она социальна по своей природе (это вполне выяснено историей религии), она всенародна, обращена ко всему миpy. Христос пришел для всех, для всего миpa, Он Спаситель миpa. Философия же всегда существовала для немногих, доступна лишь избранным, она индивидуальна. Литургия, которая стоит в центре религиозной жизни народов, и есть общее дело. Религия всегда учит общению человека с Богом, человека с ближним, всегда организует общую жизнь людей. Церковь есть общение, общество, в известном смысле „всемство“. Вся сакраментальная сторона религии, которая мало интересует Л. Шестова, имеет социальную природу, есть общее деление в строго установленном ритме. Против этого можно восставать, но самого факта отрицать нельзя. Лишь пророческая сторона религии связана с одинокими личностями, восставшими против религиозного коллектива. Но и пророк социален. Пророк — одинок, находится в разрыве с религиозным коллективом, побивается камнями, и социален, обращен к судьбе народа, к свершению истории. Таковы были ветхозаветные пророки, они были одиноки и социальны. Социальность, общность в глубинном, метафизическом смысле есть дело любви. Единая истина, единый свет открывается в общении любви, а не в логике. Логика приводит к самым разнообразным истинам, что мы и видим в столкновении философских систем, противоречащих друг другу. Для Л. Шестова религиозная жизнь, религиозное откровение есть лишь „потрясение“, катастрофическое, мгновенное, озаряющее переживание отдельных всегда замечательных, — гениальных людей — Исаии, Ап. Павла, Паскаля, Лютера, Достоевского, Ницше. Жизнь народов оказывается изъятой из откровения и обреченной „Аристотелю“.

Л. Шестов давно уже установил, как основное для себя, противоположение трагедии и обыденности. Он все время пишет философию трагедии, ищет людей, потрясенных трагическим. К философии трагедии он относит тех замечательных людей, которые пережили потрясение, особого рода трагический опыт, после которого твердая почва ушла изпод ног и они усомнились в общеобязательных истинах, в разуме и добре. Люди же обыденности чувствуют твердую почву под ногами и неизменно верят в общеобязательную истину, в разум и добро. Форма романтической иронии, принятая Л. Шестовым, мешает ему просто и прямо рассказать о тех потрясениях, которые испытали люди трагедии. Но мы можем все-таки сказать, в чем это потрясение заключается. Это — страх и близость смерти, тяжелая болезнь, несчастная любовь, раны, нанесенные человеческому самолюбию, ressentiment, безсилие самых возвышенных идей утешить человека в муках и страданиях жизни и т. п. Мне думается, что Л. Шестов неправ в своем основном противоположении трагедии и обыденности. Трагедия — „обыденна“, повседневна, простонародна. Трагедия ежедневно подстерегает и поражает жизнь консьержки дома Л. Шестова не менее, чем жизнь Ницше, Лютера, Паскаля, хотя она и не имеет гениального дара, чтобы рассказать нам об этом. Эта консьержка так же трагически переживает свое ressentiment по отношению к консьержке соседнего дома, как Шеллинг переживал его по отношению к Гегелю. Нельзя сказать, как говорит Л. Шестов, что „все люди обычно чувствуют себя хорошо.“ Так думает он о людях обыденности, т. е. о большинстве людей. И это самое несправедливое из всего им написанного. Не нужно читать трагедии Эсхила и Софокла, Шекспира и Достоевского, чтобы почувствовать глубокий трагизм жизни. Судьба огромного большинства людей непереносимо трагична и мучительна. Вся тварь стенает и плачет и ждет избавления, даже последняя из козявок, а не только Паскаль, Ницше, Достоевский, которые имели хоть утешение в своем творческом гении. Большинство людей живет в страхе и ходит над бездной. Твердость и незыблемость их философских, научных, моральных, социальных идей остается в стороне и нимало не помогает от страха, ужаса, муки жизни. Смерть, с которой и для Л. Шестова глубже всего связана трагедия, принадлежит общему миру, всем, она „обыденна“. Перед лицом смерти всякий обыденный человек становится человеком трагическим. Л. Шестов преувеличивает оригинальность и исключительность „потрясений“, которыми он наделяет своих излюбленных людей. Ницше испытал потрясение от безнадежной болезни, которую испытало большое количество самых обыденных людей, и отличался от них лишь своим творческим гением. В одном Л. Шестов совершенно прав. Никакие самые возвышенные идеи не могут спасти человека от ужасов и мук жизни и смерти и человек бывает потрясен этим в иные минуты жизни. Спасают не идеи, не Шиллер, не Гегель, не Вагнер, спасает живой Бог, Спаситель, Христос. Эта истина, может быть поразительная и неожиданная для философов, но совершенно элементарная, простая, общераспространенная для всех верующих христиан. Ни одному подлинному христианину никогда не приходила в голову мысль, что его может утешить и спасти отвлеченная идея добра. Христианство существенно противоположно стоицизму, хотя стоицизм и влиял на христианское мышление. Христианство не знает идеи отвлеченного добра, оно знает лишь живые существа. Человек выше субботы.

Л. Шестов придает непомерное и центральное значение герою „Записок из подполья“ и через него, его словами хочет поведать нам некоторые сокровенные свои мысли. В своей книге о Достоевском я сам придаю огромное значение „Запискам из подполья“, и в них вижу начало всего творческого пути Достоевского. Но, думается мне, Л. Шестов многое тут преувеличил и неверно истолковал. Для него герой „Записок из подполья“ превращается почти в святого, через него звучит голос из высшего миpa „по ту сторону добра и зла“. Особенно неверным представляется мне шестовское толкование изречения подпольного человека „миpy провалиться или мне чаю не пить“. Шестову представляется это необычайно смелым и порывающим с обыденным миром. В действительности нет ничего более обыденного, чем это изречение. Огромное большинство людей предпочитает, чтобы мир провалился, но чтобы им „чай пить“. Огромное большинство людей совсем не руководствуется никакими идеями и идеалами, которые так пугают Л. Шестова, и жизнь их opиентирована исключительно эгоцентрически. Каждый считает себя пупом вселенной, все относит к себе и сидит в темной яме своей эгоцентрической замкнутости, откуда не видно света Божьего. Л. Шестов как будто бы идеализирует состояние обиды, зависти, ободранного самолюбия, ressentiment. Он ошибочно думает, что переживание этих состояний дает „потрясение“, после которого открывается Бог по ту сторону разума и добра. В действительности эти состояния и являются прямым порождением первородного греха, они-то и закрывают для людей Бога. Современная психопатология открыла ужасное подполье в подсознательном человеке, открыла, что все люди больные. Увидать Бога, Бога, а не разум и добро, можно только после внутреннего переворота, обращающего от эгоцентрической ориентировки жизни к теоцентрической ориентировке. Л. Шестов иногда выражается так, что можно подумать, что для него больное самолюбие, т. е. самое обыденное, самое всеобщее по своему распространению и самое уродливое состояние, и есть самое освобождающее, выводящее из царства обыденности. Самолюбие и есть всемство, оно исказило и приспособило к себе даже истину откровения. Тут я думаю происходит какое-то недоразумение. Л. Шестов просто не находит подходящих слов. Когда он хочет найти положительные слова для характеристики прорыва за пределы законнического, обыденного миpa, он прибегает к таким словам: каприз, хаос, самоутверждение, изменчивость, „вдруг“. Единственным удачным словом является тут слово „вдруг“, которое указывает на прерывность и катастрофизм и противится введению откровения и действия благодати в детерминированный эволюционный процесс миpa. Откровение и действие благодати бесспорно есть „вдруг“, прорыв из него миpa. Все остальные слова никуда не годятся. Закон и создан самолюбивым и эгоцентричным человеком, им создан и для него создан. Люди законнического, обыденного миpa совсем не так уж любят идеи, разум, добро, вечные истины, как представляется Л. Шестову. Огромное большинство людей неспособны видеть ничего „общего“, способны жить лишь „частным“. Л. Шестов непомерно преувеличивает значение и власть „философии“ в жизни людей. В действительности философия всегда существовала для очень небольшого числа людей, она аристократична. Обычай и традиция, часто иррациональные, а не разум и логика управляют жизнью людей. Большинство людей понимает свободу именно как своеволие, произвол, каприз, „чего моя нога хочет.“ Все тирании миpa основаны на капризе и своеволии, и они исказили даже понимание Бога. Также царят в нашем мире беспокойство, волнение и изменчивость, и законничество всегда было лишь обратной стороной человеческих страстей. Люди принуждаются не нормами разума, а нормами социологическими. В самом Л. Шестове я не вижу любви к капризу, произволу, самоутверждению, изменчивости. Он всю жизнь верен своей единой истине. И он, вероятно, предпочтет своих врагов „разум“ и „добро“ тому самоутверждению человека, который порождает похоть, корыстолюбие, злобу, месть, сладострастие. Л. Шестов в сущности очень любит „добро“ и борется против „зла.“ Ненавистное ему „добро“ есть „зло“. И беда в том, что „подпольные“ слова, которыми Л. Шестов пытается характеризовать мир внешний, лежащий „по ту сторону добра и зла“, характерны для миpa „по сию сторону“, миpa зла. Это произошло уже с Ницше. В его „по ту сторону добра и зла“ была глубина и значительность, но она исчезла, когда „по ту сторону“ он предложил подражать Цезарю Борджиа. Цезарь Борджиа целиком находится „по сю сторону“, в зле. „По ту сторону добра и зла“ не может быть „зла“. Для характеристики жизни „по ту сторону добра и зла“ нужны слова Евангелия, а не слова „Записок из подполья“. Л. Шестов начал с борьбы против позитивизма. Он прав в своих обличениях против позитивизма, прав, когда он обличает его и в позитивных религиях. Но он так и не нашел адекватного языка для выражения своей темы, не нашел слов для выражения себя с положительной стороны. И его всегда будут неверно понимать. Да он и не хочет, чтобы его поняли. В этом он остается человеком конца XIX и начала XX в., человеком эпохи индивидуализма.

Позиция Л. Шестова выиграла бы в ясности, если бы он признал, что главный враг его не философия, не Аристотель и Гуссерль, значение которого, кстати сказать, он очень преувеличивает, не разум и добро, а закон, законы логические и законы этические, законы природы и законы социальные, которые не философами созданы. Тут я во многом готов очень сочувствовать Л. Шестову[1]. Мир нуждается в законе и создает его и укрепляет своим грехом, но он и стонет под мертвящей, калечащей жизнь властью законничества. Законничество тиранит мир и человека. Оно исказило самое христианское откровение, приспособило его к условиям нашего миpa. Законнически была истолкована самая тайна грехопадения. Закон изобличает грех, и он есть порождение греха. Жизнь законническая противоположна райской жизни. Мы все живем в тюрьме, скованы законом. Самое Царство Божье умудрились законнически понять, перенеся на него наши законнические категории. Закон есть норма социальной жизни нашего грешного миpa. Вследствие внесоциальности и антисоциальности своего мышления Л. Шестов не видит, что власть общеобязательного закона имеет социальную природу, что она есть власть общества и общества не райского, а грешного[2]. Законнические нормы логики, этики, права, церковных канонов имеют социальную природу и должны быть социологически объяснены. Сама логическая общеобязательность имеет социальную природу и связана с ступенями общности. Логическая, научная или юридическая общеобязательность связана с низшей ступенью общения. Для высшей же ступени общения существует интуиция. Законничество есть принудительное общение миpa внутренно разорванного, находящегося на низшей ступени общности. Церковь же в глубинном ее смысла есть благодатное и свободное общение, предполагающее высшую ступень общности любви. Но внешне она искажена низшими ступенями общения, принудительным законничеством. Л. Шестов слишком легко отмахивается от проблемы общения, общества, не видит в ней онтологической глубины. Для него все социальное относится к низкой обыденности, к всемству. Социальные нормы создаются для поваров, думает он. Это коренная его ошибка. Райская жизнь была социальной жизнью, Царство Божие будет социальной жизнью. С другой стороны „Аристотель“, „Гуссерль“, „Логика“ должны быть социально истолкованы. Общеобязательность истины есть выражение социального общения,— или общения на основе принудительного закона или общение на основе свободной любви. И наиболее принудительно общеобязательными представляются нам истины, возникшие на самой низшей ступени общности. Закон понижает качественность всего, вульгаризирует, притягивает вниз, свидетельствует о греховном раздоре. Л. Шестов не хочет признать принуждения реальности, возникающего от греха. Между тем как вопрос о грехопадении все более и более становится в центр сознания Л. Шестова. Он возвращается к истокам Библии, к книге Бытия. Его истолкование библейского сказания о грехопадении, которое есть предмет веры всего христианского миpa, остроумно и своеобразно, но неверно или верно лишь частично. Тут мы подходим к центральному у Шестова. Его истолкование грехопадения производит такое впечатление, как будто бы для него грехопадение произошло в познании, а не в бытии, в сфере гносеологической, а не онтологической. Вот как можно понять Л. Шестова. Бог сотворил мир, в котором все было „добро зело“, все было прекрасно. Он сотворил рай для человека, одарил его и благословил. Бог разрешил человеку питаться всеми плодами с древа жизни. И это была подлинная жизнь. Человек же отпал от жизни, вкусил с древа познания добра и зла, противопоставил Богу свой разум и свое добро, возникшие от различения, от плодов запретного древа, создал мир закона, мир общеобязательной истины, общеобязательного добра. Поэтому разум и добро с их общеобязательными истинами есть анти — Бог. Добротная, прекрасная жизнь, одаренная и благословенная Богом, была искажена и изнасилована. Л. Шестов хочет свободной райской жизни. Он хочет, чтобы человек перестал питаться с древа познания добра и зла, и начал, как в раю, питаться с древа жизни. Трудно не сочувствовать его пожеланию. Но как достигнуть райской жизни, как вырваться из грешного миpa, подчиненного закону? Ницшевское „по ту сторону добра и зла“ Шестов понимает, как райскую жизнь, как прекращение питания с „древа познания добра и зла.“ И я думаю, что Ницше хотел свободной райской божественной жизни, хотел прорыва „по ту сторону“. Но трагично то, что он целиком остался „по сю сторону“ и для характеристики жизни „по ту сторону“ принужден был брать образы и слова, взятые из посюсторонней грешной жизни. Ницше предложил нам учиться жизни, воле к могуществу у посюстороннего зла, которого он не хотел и не любил. Воля к могуществу, к власти слишком оказалась у него похожей на греховную, злую волю нашего посюстороннего миpa. Трагедия Ницше в том и заключалась, что он никогда не мог прорваться „по ту сторону“. А у него была необычайно напряженная, страстная воля к восхождению, любовь к высоте. К Л. Шестову перешли многие мотивы Ницше, но он хочет соединить их с мотивами библейскими. Борьба с делом Сократа навеяна Л. Шестову Ницше. Но Л. Шестов как будто бы не замечает, что борьба Ницше против Сократа превращается в борьбу против христианства. Ницше не знал христианства и не понимал его. Он был окружен христианством внешним и выродившимся, в котором не осталось уже героического духа. И Ницше сознавал себя смертельным врагом христианства, хотя он, по моему убеждению, служил делу христианского возрождения. Он не совершил хулы на Духа. Бог любит таких богоборов и христоборцев. Л. Шестов выражается так, как будто бы философия учила смирению и отреченью (вслед за Ницше он употребляет эти слова в порицательном смысле). Но в действительности смирению и отречению учит христианство, учит откровение, а не философия, не разум. Разум-то как раз никогда не хочет смирения и отречения, он горд по природе. Ницше считал христианство врагом жизни, декадансом. Еще радикально борется против христианства, как врага жизни, В. В. Розанов. Тема Л. Шестова имеет много общего с темой Ницше и Розанова. Но сам он никогда не борется против христианства, он борется против философии, философия для него враг жизни, т. е. философствующий разум, открытый греками. Получается очень большая неясность.

Закон, различающий добро и зло, произошел от греха и есть обличение греха, свидетельствует о нем. Безгрешная райская жизнь не знает закона. И как нужно сказать: закон от греха, или грех от закона? Л. Шестов думает, что грех от закона, от разума и добра. Познание добра и зла есть возникновение различения, есть измена и отпадение от райской жизни, сотворенной Богом благословенной и одаренной. Но наше мышление об этих вещах всегда на ocтрие, всегда антиномично и парадоксально. До познания добра и зла, по ту сторону добра и зла нет ни нашего добра, ни нашего зла. Об этом возможно лишь апофатическое мышление, катафатическое мышление невозможно, ибо всегда берет материал из нашей грешной, подзаконной, посюсторонней жизни. Никакие наши слова не могут положительно характеризовать Царства Божьего и рая и совсем не годятся тут слова, к которым прибегает Л. Шестов. Нужно обратиться к откровению, к Евангелию. Когда мы пробуем характеризовать Бога, как каприз и произвол, что Л. Шестову нравится, то мы явно тут берем материал для характеристики из самодержавных монархий и деспотий нашей земной жизни. Представление о беспощадном и зависящем от случая Суде Божьем отсюда же произошли. Монархические представления о Боге имеют социологическое происхождение. Но Бог и Царство Божие так же мало подчинены закону, как и капризу и произволу. Бог не есть добро и не подчинен добру, но Бог не есть и зло, Бог есть сверхдобро, он по ту сторону добра и зла в смысле апофатической теологии. Царство Божие по ту сторону нашего добра и зла. Это должен признать всякий христианин. Законническое понимание Царства Божьего есть величайшее извращение христианского откровения. Но нам дано откровение о том, что Царство Божье есть Царство любви, любовь же не есть законническое добро, она есть сверхдобро. Л. Шестов, вслед за Ницше, невольно привносит элемент нашего зла в характеристику Царства Божьего и рая — самоутверждение, т. е. эгоцентризм, произвол, каприз, т. е. все состояния очень посюсторонние, земные. Свидетельство библейского откровения о грехопадении и происхождении зла есть парадоксия, не вместимая категориями разума. Но Л. Шестов именно и ослабляет эту парадоксию, сам этого не замечая. Он рвется к райской жизни, как и многие на земле. Но он как будто думает, что можно прорваться в рай, победить источник греха, став по ту сторону добра и зла, отвергнув разум и добро. В действительности, когда грешный человек пытается стать по ту сторону добра и зла, отвергнуть разум и добро, он совсем в рай не попадает, он остается „по сю сторону“, остается в зле и по нем ударяет закон. Потому то Христос и сказал, что он пришел не нарушить, а исполнить закон. Не бессильный жест, предлагающий стать по ту сторону добра и зла, а реальная и онтологическая победа над грехом освобождает от власти закона, от власти законнического добра и вводит в мир, лежащий по ту сторону добра и зла. Реальная же победа над грехом предполагает Искупление и Искупителя. Л. Шестов никогда не пробовал раскрыть нам совершенно конкретно, реально, практически, что у него за жизнь по ту сторону добра и зла, по ту сторону разума, что за путь. Только благодаря этой совершенной нераскрытости и отвлеченности он и может держаться. Христианство же открывает, что по ту сторону законнического добра и зла лежит царство любви. Любовь во Христа не есть закон, любовь есть благодатная сила. И только благодаря любви жизнь может стать вне закона, „по ту сторону“. Этому учит не греческая философия, а откровение. Но и закон в глубинном религиозном смысле этого слова произошел не от Аристотеля, он в безмерно большей степени произошел от Моисея, т. е. имеет библейское происхождение. Для Л. Шестова Библия как будто бы исчерпывается сказанием книги Бытия о грехопадении, да еще несколькими псалмами, отрывками из пророков и книгой Иова. Но содержание Библии безмерно сложнее и богаче. В Библии же есть учение о Премудрости Божией, о Софии. Бог все Премудростью сотворил и потому только все добро зело, все прекрасно. Отождествит ли Л. Шестов библейскую Премудрость или Софию у Я. Беме с разумом греческих философов? Премудрости, Софии искали величайшие философы, потому они и именуются философами, но силами разума никогда не могли открыть того, что дано лишь в откровении. Ум тоже ведь сотворен Богом.

Л. Шестов прежде всего борется против власти закона над миром, против законнического понимания самой религии. Тут я вполне с ним. Он прав в своем восстании против подавления всеобщим и единым индивидуального и частного (кстати сказать, его восстание против Algemeinheit Гегеля очень напоминает восстание Белинского во имя живой личности, когда он „кланялся философскому колпаку Егор Федоровича“ и предвосхитил многие мысли Достоевского). Но он сбивает и запутывает нас, когда придает этому характер борьбы против познания, против философии, против всякого разума и всякого добра. Ибо поистине есть не законническое познание, не законнический разум и не законническое добро. Познание имеет и освобождающее и творческое значение. Л. Шестов не хочет делать никаких различений, не считается с различными смыслами слова разум. Остается совершенно невыясненным и непонятным отношение его к познанию, к науке, к философии. Остается впечатление, что для Л. Шестова познание есть всегда грех и зло, всегда от змия, что сближает неожиданно его с самыми обскурантскими направлениями в христианстве. Но если бы питался человек лишь плодами с древа жизни и не вкушал с древа познания добра и зла, то он все же познавал бы. Познание есть тоже жизнь, и древо жизни должно давать нам и познание. Жизнь, лишенная познания, была бы страшно обедненной жизнью. Грех не в самом познании добра и зла, а в том опыте зла, т. е. жизни вне Бога и против Бога (это нужно понимать не законнически, в смысле неповиновения воле Божией, а онтологически), который имманентно подчиняет жизнь закону, рационализирует и морализирует жизнь. Но если возникло различие между добром и злом и грех обличен законом, то самое познание добра и зла может быть и благостным. И сам Л. Шестов только и делает, что познает добро и зло, как и Ницше. Он совершенно прав, когда берется за независимость философии от науки, когда утверждает в философии другие пути познания. Все подлинные философы в этом будут с ним. И отрицание Гуссерлем философии, как мудрости, требование, чтобы она было строгой наукой, есть декаданс философии, угашение философского духа. Философия великих немецких идеалистов была, конечно, мудростью, а не наукой. Борьба Л. Шестова с наукой и философией во имя Библии и откровения, как источника Истины, есть в значительной степени недоразумение. Высшее не может зависеть от низшего, философия, как мудрость, не может зависеть от науки, религиозное откровение не может зависеть от философии. Но в своей сфере, в своем плане, наука остается в силе и заслуживает почитания. „Дважды два четыре“—очень почтенная арифметическая истина, которую Л. Шестов не может отрицать, но ее не следует переносить в теологию. Мы знаем, что к христианскому учению о Троичности совсем не применимы истины арифметики. Л. Шестов часто ломится в открытую дверь. Недоразумения происходят оттого, что Л. Шестов смешивает науку и этику, он этизирует проблему познания и интересуется в сущности исключительно этическими вопросами. Сам же Л. Шестов, когда речь идет о том, что он называет обыденностью, о жизни социальной и исторической, всегда стоит за здравый смысл и науку. Это сказывается в его размышлениях о судьбе Poccии. Он делается моралистом, рационалистом и не видит метафизической глубины в исторической жизни. Он утверждает дуалистическую систему, двойную бухгалтерию. Одно для царства трагедии, другое для царства обыденности. И о царстве обыденности он рассуждает не менее позитивно и рационально, чем П. Н. Милюков. Поэтому нет у него путей преображения жизни, путей к раю. Все остается в интимных катастрофических переживаниях отдельных замечательных людей и в литературе, выражающей эти переживания. Он не верит в сверхъестественные чудеса, т. е. чудеса, преображающие естество, он верит лишь в психологические чудеса.

Искания Л. Шестова порождены эпохой неверия. И он бессилен разрушить веления закона, чары разума и добра. Он совсем не хочет воплощения своего „безумия“, своего „по ту сторону добра и зла“, он даже боится этого и предостерегает от этого. Л. Шестов не библейский человек, он человек конца XIX века и начала XX века, эпохи Ницше и Достоевского, а не Исаии и Ап. Павла, и даже не Паскаля и Лютера. Он ломится в дверь, открытую христианством, но не может войти в нее. Поразительно утверждение Л. Шестова, что никто не оспаривает того, что бедность, болезнь, изгнание, смерть есть материал, из которого ничего нельзя сделать. Как никто не оспаривает? Оспаривает христианство, оно целиком базируется на бедности, болезни, изгнании и смерти. Я многое принимаю у Л. Шестова, со многим соглашаюсь, но не принимаю его интонацию и нередко возмущаюсь против нее. Все, что Л. Шестов приписывает Паскалю, как необычайное и исключительное его достояние, есть общее достояние христианского откровения и верующего христианского миpa. Ничего исключительно оригинального нет в том, что Христос будет в агонии до конца миpa и нужно бодрствовать, что нужно s᾽abкtir, что знание разум, добро, должны быть преодолены, как и все самоочевидные истины. Паскаль гениально остро это выразил, но это есть общее достояние христианства. Равно как есть общее достояние мистики то, что Л. Шестов говорит о преодолении разума у Плотина. Л. Шестов говорит, как человек, живущий в мире позитивистов. Этим определяется его тон. Ему остается чуждым христианское откровение о Богочеловеке и Богочеловечестве. Бог и человек остаются разорванными и несоизмеримыми, не происходит боговочеловечения. И все время остается неясным, защищает ли Л. Шестов человека или восстает против человека, как восстает школа К. Барта, с которой у него есть точки соприкосновения. Л. Шестов восстает против философии Спинозы, для которой не существует человеческих слез, человеческих горестей и радостей. Но его собственный Бог печалится ли о нуждах людей? Бог Библии печалился. Но Бог Л. Шестова капризен, одних избирает для спасения, других обрекает на гибель, совсем как у Кальвина. Бог не знает человеческой справедливости и правды, он остается „по ту сторону“. Но тогда и получается тоже, что у Спинозы, нет никакого сходства между Богом и человеком, нет общей правды. Бог остается совершенно трансцендентным. Но сущность христианства в том, что трансцендентное становится имманентным, что есть соизмеримость между Богом и человеком, есть подобие и родство, что божественная правда человечна, хотя и нечеловеческая. Тема, которая всю жизнь мучит Л. Шестова, решается лишь в христианстве. Кроме Бога имманентного, отвлеченного Разума и Добра, Бога философов, и Бога абсолютно трансцендентного, Бога капризного, несправедливого, беспощадного и жестокого, есть еще третий, христианский аспект Бога — Бога Любви, Бога Жертвы, Бога истощающего Себя и исходящего кровью, Бога, ставшего человеком. И только этот аспект Бога может быть принят. Теодицея совсем не есть оправдание Бога перед судом человека, теодицея есть защита Бога от ложного человеческого понимания Бога, против клеветы, возведенной на Бога. Единственная возможная Теодицея есть Голгофа, искупительная Божья жертва, примиряющая Бога и человека. Вот почему между нашей грешной, законнической, посюсторонней жизнью и жизнью потусторонней, райской, Царствием Божиим, лежит жертва, страдание, подвиг, смирение, — путь, которым шел сам Бог, Сын Божий, который смирил Себя и принял зрак раба. Это и есть единственное разрешение темы Л. Шестова. Заслуга же Л. Шестова в том, что он защищает индивидуальную человеческую душу, которая со всех сторон насилуется и истязается.

Примечания автора

[править]
  1. Еще в очень старой своей книге „Философия свободы“ я утверждал, что закон логики — продукт грехопадения.
  2. Дюргейм, не понимая онтологического смысла того, что он говорит, много верного говорит о власти общества.