Перейти к содержанию

Друзья (Горький)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Друзья
автор Максим Горький
Опубл.: 14—24 января 1895. Источник: «Нижегородский листок», 1895, №№ 13, 17, 20, 23. (скан). Полное собрание сочинений. Художественные произведения. : в 25 т. — 1969. — Т. 2 Рассказы, очерки, наброски, стихи 1894—1896. — С. 208—235.

Одного из них звали Пляши-нога, а другого — Уповающий. Пляши-нога говорил про себя, что он донской казак, и был высок ростом, худ и сутул. Некогда он переломил себе берцовую кость левой ноги, она срослась и стала почему-то длиннее правой; это обстоятельство заставляло его при ходьбе перегибаться вправо для того, чтобы закинуть свою левую ногу вперёд, отчего его походка была какой-то пляшущей, — и отсюда странное и смешное прозвище Пляши-нога. Уповающий был якобы бессрочно отпускной рядовой какого-то резервного батальона, а до солдатства числился мещанином города Углича, и был коренаст, широкоплеч и несокрушимо весел. Лицо у него было красное, бритое, полное, с прямыми рыжими щетинистыми усами и с толстой нижней губой, всегда оттянутой книзу, с добродушной улыбкой голубых глаз, живо блестевших из-под густых рыжих бровей; вообще оно составляло прямой контраст с длинным, сухим и рябым лицом Пляши-ноги, скрывавшимся в густой чёрной с проседью бороде, из которой темно-серые глаза смотрели недовольно и холодно. Уповающий ходил, засунув руки в карманы солдатских грязно-зеленых штанов, и серая рваная шинель висела на его широких плечах ловко и крепко, а Пляши-нога руками на ходу сильно махал, и полы его хохлацкой свитки всегда летали вокруг его длинной фигуры, как чёрные изломанные крылья, а чумацкие шаровары на левой ноге въезжали чуть не до колена, а на другой — почти скрывали ступню. Уповающий аккуратно где-то добывал себе старые чиновничьи, студенческие и офицерские фуражки и всегда отрывал у них козырьки, и его гладкий лоб постоянно был закрыт каким-либо околышем, а Пляши-нога и зимой и летом ходил в чумацкой бараньей шапке, сдвинутой на затылок; из-под неё во все стороны торчали пряди чёрных жёстких волос, и его рябой и изрытый глубокими морщинами лоб был выпукл, высок и чёрен от загара. На пространстве от Новомиргорода до Бобринца и от Ольвиополя до Александрии о друзьях говорили, как о самых ловких и отчаянных конокрадах, и ненавидели их, но боялись, терпели и всегда, когда они просили себе какой-либо работы, охотно давали им такую и обращались с ними, пока они были в деревне, как с почтенными и уважаемыми людьми. Уповающий брал на себя кладку печей, столярные поделки, починку сапог и сбруй, лечение от разных недугов наговором, занимался коновальством, чинил часы, дубил овчину, а главным образом пил водку и ел в невероятном количестве кавуны. Пляши-нога помогал ему во всём этом, презрительно поджимая свои тонкие губы, но больше всего любил лежать, летом в тенистых уголках, а зимой на печке, и ко всему присматривался и прислушивался. Водку он тоже пил, но она не производила на него особенного впечатления, сколько бы он ни выпивал её, а кавунов, дынь и других фруктов он терпеть не мог. Уповающий напивался быстро, и когда чувствовал себя уже не в состоянии встать с места, то покорно валился на землю и, улыбаясь во всю рожу, говорил:

— А ведь я опять п-пьян-н! ей-богу! Сеня! Ведь я опять уж нализался по уши! а? Верно? Вот так штучка!

Пляши-нога, с холодным презрением на лице, слушал его и молчал.

— Сеня! скажи мне этакое слово… пронзительное слово, чтобы мне стыдно от него стало! а? Чтобы совестно пьянице…

— Ну, молчи уж ты… бык! — сурово говорил Пляши-нога, когда многократные просьбы товарища надоедали ему.

— Б-бык, значит скот? а, Сеня?

— Скот!

— О-очень хорошо! Значит, скотина? Вот так штучка! — Уповающий начинал плакать и плакал до той поры, пока не засыпал. Пляши-нога сидел над ним и, если представлялась надобность переместить товарища, брал его своими длинными сухими руками и уносил куда-нибудь. Вот каковы были друзья…


Однажды, в жаркий июльский день, друзья выкупались в Ингуле и сидели на берегу под тенью группы вётел, отдыхая и закусывая. Собственно закусывал один из них — Уповающий, а Пляши-нога швырял камни в речных чаек и свистел сквозь зубы. Уповающий съел большой кусок копчёного сала, выпил половину бутылки водки, потом прикинул глазом, точно ли осталось ровно полбутылки, и, найдя, что осталось меньше, с сокрушением воскликнул:

— Вот так штучка!

— Что ещё? — спросил Пляши-нога, не глядя на него.

— Да вот, пострели её горой!.. бутылка эта! Ведь экая неудобная посудина, а?

— Опять перепил? — сухо спросил Пляши-нога.

— Опять, чёрт её… Говорил я тебе, заведём стаканчик… Пятачок ведь дать за него… и уж всегда будет верно… капля в каплю… Ей-богу!

— Да ладно… ты пей себе. Я не буду.

— О?! — воскликнул Уповающий. — Не будешь?! Ну… так я ин… ещё уж выпью! ей-богу! А то греется водка… вкусу в ней нет, в тёплой…

И он, опрокинув горлышко бутылки себе в рот, долго смотрел сладкими глазами в ясное небо, а потом быстро сунул посуду себе в карман, как бы боясь видеть, сколько в ней осталось, вздохнул, погладил свой живот и замолчал. Пляши-нога опрокинулся на спину и лёг, положив голову на камень. Уповающий посмотрел на него с сожалением и вздохнул.

— Тоскуешь всё? а? Ах ты, братец ты мой! И чего это ты всё тоскуешь? Болезнь это у тебя такая… сердце болит… аль так что? Семь годов вот уж я с тобой… рука об руку гуляю и не могу никак понять твоей тоски этой! ей-богу!

Пляши-нога равнодушно сплюнул сквозь зубы и, заложив руки под голову, стал похож на длинные ножницы.

— Жизнь у нас, кажись, свободная, лёгкая. Запрету мы себе не кладём ни в чём. Хотим чего, сейчас — раз, два, три! готово! Ходим тоже, где хочем… И всё вообще… Сеня? а?

— Душа вот у тебя мягкая, а разум… как сухая палка — не гнётся! — сказал со вздохом Пляши-нога.

— Это правда! ей-богу, правда! Умом я твёрд. А… это ты к чему больше? — и Уповающий внимательно посмотрел в лицо товарища, немного наклонясь к нему.

— Да так уж, — кратко ответил Пляши-нога.

Помолчали. Ингул, узкий и быстрый в этом месте, тихо поплёскивал на кремнистый берег, а по другую сторону его, за камышами, дышала зноем спалённая желтоватая степь. От движения воды ближайшие к ней камыши шатались, и стебли их, касаясь один другого, меланхолично шептали. Где-то неподалёку крякали утки и назойливо посвистывали кулики, точно дразнили кого-то.

— Встретил я в Тульском посёлке Митьку Ситникова… — задумчиво заговорил Пляши-нога, глядя в небо. — Умер отец-то у него. Всё хозяйство и деньги Митьке пошли… Н-ну. Знаешь ты Митьку? Что за человек? Гадина, жаба мокрая. И дурак, и лентяй, и болван. А вот теперь первый человек в волости… Тысячи имеет. Н-ну, рассуди, за что ему дались тысячи? Али он таланный какой, али что? Мразь ведь. И вот, не шевельнул пальцем — и имеет всё. Ведь разве это его! Нет, отцово. Отец нажил. Так причём он-то — Митька? Вот, поди ты, какой порядок! Один всю жизнь бьётся — ни кола, ни двора, другой ничего не делает, да больше всех получил…

— Того… чего-то… Не пойму я, к чему ты, например, клонишь, — напряжённо вглядываясь в товарища, сказал Уповающий. — В гости к нему, что ли, думаешь? а? ей-богу! вот бы уж!..

— Ничего я не хочу… А вот вижу — порядок неправильный и говорю… Не за што Митьке богатеть давать, ну и…

— Чудак! Чай, он сын отцу-то… Одна кровь! — засмеялся Уповающий. — Куда ж бы это девать Степану, кабы не Митька?

— Куда? мало ли куда!

— Н-да… — сказал Уповающий. — Оно конечно… Но только всякому своё дитё ближе… надо это помнить!

Пляши-нога не ответил товарищу.

— Да мы что? — снова начал он, помолчав. — Наплевать! — он плюнул и пожал плечами. — До меня ведь это никакого касательства не имеет… Я человек отшибленный, к этому самому крестьянству неспособный. И не терплю я крестьян. Что за народ? Жадный, робкий, сидит себе в избе, как жаба в болоте, и никакого в нём интересу нет. Стекло бутылочное и то блестит, ежели его на солнце положить… а эти черти — что? Гнильё вонючее… А то про бога рассуждать начнут… беги вон! Говорит, говорит, а сам не понимает ни полвершка во всей версте. А всё-таки как он, крестьянин, ни плох, а норовит на нашем брате проехаться… И разговор у него с нами этакий… важный… с усмешкой. Дескать, ты-де гол и бос, а у моего деда был навозу воз, так на него три года дул ветер и то не разнёс! Собственники!.. Не ходи через его землю — на сапог пристанет, всю с собой унесёшь, дыра бездонная останется… Зачем только живут люди! Беда! хоть бы я вот: не могу я ни во что впрягать себя, ни в какой хомут не влезу. А оно, может, нужно бы мне. Потому дума меня больно разъедает. Кабы вот её извести… Выжечь, примерно бы… вытравить… А то ест, ест, как ржа железо, и никакого порядку в душе нет. Туман как бы, примерно. И всё бугры да рытвины.

— Завёл бы ты себе, Сеня, этакую ба-абу! Разлюбезное дело!.. ей-богу! Она бы тебя ах как разожгла! то есть до пыль-пепла свела бы всю твою тоску-думу. Ей-богу!

— Ба-абу? — передразнил Пляши-нога товарища. — Ведь и скажешь же. У человека и то на душе камень, а ты ему взвали другой!.. Чучело!

— Эх, браток! Зачем камень? Ты такую найди бабу, чтобы была как пух-перышко… — сладко улыбаясь, посоветовал Уповающий и вкусно почмокал губами, как бы смакуя некоторое воспоминание. — Я тебе, Сеня, скажу, была у меня единожды… — начал было он, но Пляши-нога, не слушая его, заговорил сам.

— Живучи в Царицыне, имел я канитель с казачкой одной. Здоровая такая, румяная, смирная… Катькой звали. Бывало, бежишь к ней — дрожь берёт, видеть хочешь. Потом, как нацелуешься вволю, тошно станет. Смотришь — лежит она, спит, толстая, рот разинула, храпит… Думаешь про себя: чего в ней? Овца!.. Противно станет… Тьфу!

— Вон как ты!.. — задумчиво протянул Уповающий. — Вкусу, значит, у тебя не хватает на это. А вот я…

— Чепуха всё! — вдруг ожесточился Пляши-нога, махнул рукой и, повернувшись к Уповающему задом, замолчал.

Уповающий знал, что приставать в такие минуты к товарищу не безопасно, но в то же время не любил видеть его таким тоскующим, инстинктивно чувствуя, что в этом настроении Пляши-нога далеко от него и что оба они чужды друг другу. Поэтому он подумал немного, вдруг просветлел и, всхлопнув руками, крикнул:

— Вот так штука! Сеня?!

— Ну? — не оборачиваясь, спросил Пляши-нога.

— Ах ты, пострелит те горой! а? как это я мог забыть?

— Что?

— Да ведь ты пойми, душа моя, тонка-дурочка, Кириленков-то конь здесь! ей-богу!

— Плети больше! — презрительно сплюнул Пляши-нога.

— Тресни моя утроба! не видать мне своих рук! — клялся Уповающий.

— Чай, поди-ка за Дунай его увели давно! — тихо проговорил Пляши-нога. — Эх, коник был! сколько я его выслеживал!.. не повезло!

— Право, ей-богу, здесь! — перекрасили его в карую масть и вчера вечером провели на хутор к Лаврушке целовальнику. Кажись, Сашка Бобринцевский вел-то. Я лежу около дороги под грушами — выпимши был я — и смотрю: ведут коня… Что за конь? чей? огненный конь. Стати знакомые, а масть другая… Потом я, надо думать, заснул, да вот и заспал до сей поры. Как ни пьян был, присмотрелся бы к пахам-то, чай, поди вытерлась краска, стальную-то шерсть и видно…

— Показалось тебе с пьяных глаз… — с сомнением произнёс Пляши-нога.

— Друг! скажи, какие по сим местам лошади нам неизвестны? всех знаем, а это чужая… Кириленков конь, умру на месте, коли не его! — утверждал Уповающий, всё более приходя в раж.

— Ну, что ж ты думаешь? — помолчав, спросил Пляши-нога.

— Такого коня надо свести! — с апломбом решил Уповающий.

— Ну, и сведём!

— Сегодня ночью надо…

— Светло будет…

— Авось нет… на счастье наше. Кстати, захватим и Лаврушкину пару. Битюгу я сейчас знаю место — Исайка возьмёт, а башкирку в казаки сгоним. Идёт? а, Сень?!

— Ладно… я хоть сейчас…

Уповающий засмеялся:

— Вот тоску-то свою и разгуляешь… Эхма! вот так штука будет!.. а Лаврушка-то? пррр!.. фу-у? вот взовьётся! ах ты, чёрт!..

— Этого Лаврушку, кровопивца… давно бы надо пощупать. Большой зуб я на него имею…

— А что, разве он тебя изобидел чем?

— Нет, так уж. Не по душе он мне. Увижу я это его лысину во всю голову за стойкой, так мне и хочется ахнуть по ней батогом. А то смолой бы помазать да зажечь. Х-ха!.. вот бы славно! Затрещал бы, чай, как паук жирный!..

— Ишь ты какой! Я так, ничего… Мне он, Лаврушка, нравится… Обходительный, душевный человек. Ничего… Многие хуже гораздо есть…

— Ты бы и шёл к ним лошадей-то сводить. А то идёшь к душевному человеку…

— Да у них, брат, нет ни волоса, а то бы я… а у Лаврушки есть. Вот разве у Захарченка… у него вороной важнецкий…

— Ну, Захарченка не тронь, он человек хороший… Мишка его — дрянь, а сам он…

— Захарченко-то старый хорош? Уж тоже сказал! ей-богу!.. Всё село его ненавидит, а ты говоришь — хорош! Всех на зубок берёт, старый чёрт, со всеми спорит… что, громада-то хуже его своё дело знает?.. чего же он в начальники к ней прёт?

— Молчи! много ты понимаешь!.. — скептически сказал Пляши-нога.

— Да тебя, Семён, и понять-то нельзя. Чего ты всё на рожон прёшь? Который человек к людям не к масти, вот тебе и люб. И всё-то у тебя шиворот-навыворот! от этого, надо думать, тоска-то тебя и ест, ей-богу!..

Друзья замолчали. Жарко было. Камыши всё шелестели… Пляши-нога снова стал похож на ножницы. Уповающий лёг рядом с ним, повозился немного, почесался, позевал и заснул.

Хутор целовальника Лаврушки стоял на краю извилистой балки задами к ней и лицом в степь. Его окружало кольцо вётел, из-за которых к небу поднимались два колодезных журавля, и во все стороны от этих признаков обитаемости тянулась печальная, однообразная степь, казавшаяся безграничной и похожей на застывшее и окаменелое море от волнообразных, неглубоких и извилистых балок, рассеянных по ней. Всё вместе — хуторские постройки, ветлы и журавли — казалось совершенно ненужным в степи, объятой ночной тенью, ненужным и нарушавшим пустынную гармонию молчаливой и тёмной широкой степи и окутанного густыми облаками неба над нею. Если бы эту картину переложить в звуки, то получилось бы бесконечное умирающее pianissimo, разрываемое одной густой октавой, взятой forte.

Пляши-нога и Уповающий лежали на дне балки в глубокой яме. На дне её рос густой бурьян, и в нём было бы не видно друзей, если б даже смотреть на дно ямы с края её.

— Ах ты, господи! Как же мне курить хочется, ей-богу! — прошептал Уповающий.

— Ещё чего… — сурово ответил Пляши-нога.

— Не сердись… удачи не будет… И почему это, Сеня, всегда хочется того, чего нельзя? а?

— По глупости… По жадности…

— А пожалуй что… ей-богу! Может, пора уж нам?

— Айда!..

Они поднялись на ноги. Их подбородки были в уровень с дном балки. Ничего не было видно и всюду было жутко тихо. Тогда Уповающий согнулся и упёрся руками в свои колена, и Пляши-нога быстро выскочил из ямы, лёг на землю и вытащил друга.

— Спят крепко, видно. Чай, поди-ка, выпили добре для ради воскресенья… — шептал Уповающий, всползая вслед за другом по скату балки. — Мы как — колоду дверную вынем, али замки долой?

— Там увидим… Ты бы не скулил лучше…

Согнувшись и озираясь по сторонам, оба они, как две большие жабы, двигались по земле. Так прошли огород и остановились у каменной стены, перед которой была сложена куча навоза.

— Вот она! — шепнул Уповающий.

— А собака как? — спросил Пляши-нога.

— Две-то я того… давеча дал им. А этой, большой, нет — она с пастухом ушла… Ну, идём, что ли?

— Идём…

Они завернули за угол. Уповающий достал откуда-то из своей шинели короткий толстый лом, а Пляши-нога нечто вроде большого долота.

— Вот она, дверь… Здоровая, чёрт! Э-э-э!.. Вот так штучка!.. отперто! ей-богу! Сеня, и везёт же нам!..

— Молчи, чёртова кукла!.. Может, там спит кто…

— И то ведь… Ах ты, в рот те…

Пляши-нога немного приотворил дверь и стал слушать… К лошадиному сапу примешивалось ещё что-то, и чуткое ухо конокрада быстро различило, что это дыхание спящего человека… кажется, двух. Он тихонько сообщил об открытии Уповающему. Тот тяжело вздохнул и стал дёргать свои усы, оглядываясь кругом. Саженях в двадцати, против конюшни стоял «рабочий дом», настолько же влево — рига, дальше — низенький, длинный овечий отарник. Было тихо… Вдруг звонко заржал конь. Пляши-нога встрепенулся и бросился к двери. Уповающий рванул его назад, с изумлением глядя ему в лицо.

— Что ты, что ты, Сеня! На смерть ведь идёшь…

— Кириленков… верно! Он!.. Слышу, он!..

Пляши-нога весь трясся от возбуждения, полымем охватившего его. Он страшно оскалил зубы и, наклонясь к двери, с широкой улыбкой слушал сонный сап и фырканье лошади, а потом, сбросив с плеч свитку, стал засучивать рукава рубахи, помахивая своей железиной.

— Сеня, куда ты, брат? Брось! Ведь люди там!.. ей-богу! — шептал Уповающий, дёргая его то тут, то там.

— Пускай! Достану!.. — шептал Пляши-нога. Он тихонько потянул дверь, но она отворилась только на четверть. Оказалось, что за её скобу изнутри привязан ремень, задетый за что-то.

— Дай нож! — шепнул он.

— На! Только как хошь, а я… уйду! Ведь на смерть это…

— Иди! — махнул рукой Пляши-нога и взмахом ножа рассёк ремень. Дверь отворилась настежь. Уповающий горошком откатился в сторону. Его товарищ вытянулся во весь рост на пороге конюшни, с ножом в одной руке и с железиной в другой, и глубоко втянул в себя ноздрями и ртом воздух, густо насыщенный тёплыми испарениями навоза и потом лошадей, запахом прелой кожи и дёгтя… Он ждал. Лошади беспокойно фыркали и топали ногами. Человеческий храп не прекращался. Тогда конокрад смело, вперёд грудью, шагнул в конюшню. Лошади ещё беспокойней зафыркали и затопали ногами. Пляши-нога снова остановился, весь дрожа и съёживаясь. В трёх шагах от него вырисовывался из тьмы тёмный круп лошади, а дальше блестели во тьме два крупные глаза. Лошадь прислушивалась и вглядывалась…

— Казак!.. Казаченька!.. — простирая вперёд левую руку, прошептал Пляши-нога.

Конь ласково и тихо заржал… Пляши-нога дрогнул, ахнул и бросился вперёд, в стойло. В секунду он перерезал повод, обнял морду лошади и поцеловал её. Она покорно лизала его лицо шероховатым тёплым языком, пока он вёл её к двери. В дверях стоял, съёжившись как кошка, готовая прыгнуть, Уповающий и нюхал, громко втягивая носом воздух.

— Не боюсь! — шепнул он навстречу сиявшему товарищу. — Водкой разит здорово! Погоди, и я выведу… Привяжи его да помоги-ка… А что? Конек-то!.. Верно я сказал?..

— Тпру-тпру! — ласково шепнул в ухо лошади Пляши-нога, заматывая повод за скобу двери и почёсывая шею лошади, скосившей на него глаза.

— Мужик с бабой спят… пьянёхонькие!.. — шептал из конюшни Уповающий. — Я мазницу нашёл… Оболью дёгтем их, дьяволов! ей-богу же, оболью!

Минуты через две у двери конюшни стояли три лошади и около них суетились друзья. Пляши-нога взнуздывал Казака, шепча ему ласковые слова и дуя в ноздри, а Уповающий, кинув свою шинель на спину мохнатой башкирки, хлопотал около толстого, флегматичного битюга.

— Айда! — скомандовал Пляши-нога, взлетая на лошадь.

— Пошли! — ответил Уповающий и, держа битюга на поводу, проворно оседлал башкирку.

Они тихо и осторожно проехали огородом, спустились в балку и, покружив степной целиной, выбрались на узкую дорогу.

— Скачем! — сказал Пляши-нога.

— Погоди! — поравнялся с ним Уповающий. — Нам надо бы к утру, а то к полдню хоть показаться в селе, чтобы на нас не думали. Ты как?

— Я прямо в Балту поеду…

— Друг! Что ты?! Мимо железной дороги?! Такую даль! Разве можно?.. К Исачке сведём, а потом назад, пятнадцать вёрст всего…

— Зачем мне назад? — задумчиво говорил Пляши-нога, похлопывая коня по шее и почёсывая ему между ушей.

— Да ведь улика! коли тебя нет, лошадей нет — значит…

— А мне наплевать! — махнул рукой Пляши-нога.

— А накроют? А изувечат?..

— Н-ну!.. — и Пляши-нога сардонически свистнул.

— Ах ты, господи! Вот несручный человек! Ничего-то он не может порядочно сделать!.. — с тоской воскликнул Уповающий. — Сеня! Сведём к Исачке, ради господа! Послушай, чай, меня! а? Ведь это что же?

— Ну, да чёрт с тобой? Ну, к Исачке! А назад я не ворочусь, буду сидеть с конём… У Исачки буду, пока конь там будет…

— Ну, вот! — радостно сказал Уповающий. — Айда!.. — И они поскакали степью. Было темно и тихо. Топот трёх коней звучно плыл по степи к небу, закрытому тяжёлыми облаками, из которых уже начинали падать крупные, пока ещё редкие, капли дождя. Где-то далеко резал воздух тонкий, печальный свисток локомотива…

— Сеня! дождь сейчас прыснет! Вот так славно — Николавна! ей-богу! Следы-то смоет… а, Сеня?

Пляши-нога не отвечал. Он скакал впереди товарища. Склонясь к шее коня, обняв её одной рукой, он прижал к ней свою щеку и, держа повод в другой руке, говорил не то коню, не то Уповающему.

— Ишь, выкрасили коня… изуверы! Я два года за ним ходил! Го-го!.. Помнишь меня! В Таврии-то ты был, а? краса-авец мой!.. Два месяца в неволе был у немца из-за тебя… Казачина!.. Гоп-гоп!.. Яков, ах, и рад я!.. Будто с любовницей… с другом-товарищем встретился… право!

Конь встряхивал ушами, взмахивал гривой и тихонько ржал, как бы понимая ласковую речь. Он шёл крупной рысью, свободно и легко вскидывая тонкие, стройные ноги, и весело взмахивал хвостом. Ему всё хотелось пойти вскачь, и он то и дело порывался вперёд широкой грудью и задорно фыркал, нервно встряхивая ушами, но Пляши-нога сдерживал его. Тогда на момент конь сбивался с рыси и, ловко перебрав пружинными ногами, снова ровно брал ею пространство, покачивая на своём хребте высокого всадника в заломленной набекрень мохнатой бараньей шапке, прильнувшего к его шее. Дождь усиливался. Капли падали чаще, и вся степь заговорила глухим дробным звуком, который как будто торопился рассказать что-то и, всё усиливаясь, превращался в неразборчивый, тоскливый и недовольный ропот. Далеко где-то рычал гром и небо порой вспыхивало голубоватым пламенем. Но всё было как-то слабо и изнеможённо, кроме коней и двух оживлённых удачей всадников.

— Идёт дождичек! Лупит, батюшка! Чешет, миленький! — балагурил во тьме, становившейся всё гуще, Уповающий. От этой тьмы широкое пространство степи всё суживалось, наполняясь ею, и вокруг друзей образовалась как бы чёрная яма, покрытая облаками. Она тоже подвигалась вместе с ними вперёд, но была так мрачна и узка, что, казалось, двое друзей никогда не выйдут из её неосязаемых стен… Ветер раздувал полы свитки Пляши-ноги, и это давало его коню чёрные крылья. А всадник всё говорил ему в ухо ласковые речи:

— Разве на таком коне толстому сквалыге-немцу гарцовать?.. Он и ездить-то не умеет, кроме как шагом… жирный боров! Ещё раз я видел, он коня хлыстом огрел… Я бы ему за это дал!.. да руки связаны были. Яша, помнишь немца на этом Казаке? Ах, чёрт сиплый! как бы лягушка на соколе… Эх, я тебе найду хозяина!.. Ого-го-го!.. родной мой! Ого-го-гей!.. О-гей! — и Пляши-нога кричал и чмокал губами, всё похлопывая коня по шее.

— Приехали, Сеня! прискакали! наддай рыси, друг! — кричал Уповающий.

— Гей-гей!.. — ответил ему друг и пустил поводья. Конь рванулся вперёд бешеным карьером. — Я ему найду хозяина… красавца… как он же… румына… Сам… отведу… за Дунай… — кричал коню Пляши-нога, подпрыгивая на его хребте и играя его гривой. И, всё более возбуждаясь, конокрад кричал, свистал и выл, поощряя бешено скакавшего коня. Дождь лил целыми струями… кругом над землёй ничего не было, кроме этих струй и всадника, скакавшего среди них. Уповающий остался далеко назади, и топот его коней замирал в монотонном шуме дождя… Вдали замигал огонёк. Он быстро мчался навстречу коню, и вот, пролетая мимо него, струи дождя стали блестеть бриллиантами, и из-за них, наконец, вырисовался тёмный бугор, в средине которого сверкало освещённое окно. Пляши-нога соскочил с коня, пнул в стену ногой, одновременно стукнул кулаком в раму и крикнул:

— Отпирай!

— И кто-о? — флегматично спросили из-за окна.

— Я — Семён!

— Гшарасшо!.. и с ко́нем? Н-но?! — из окна высунулась рыжая острая голова в ермолке и с длинной бородой. — Отведи ко́ня и захаживай из заднее крыльцо… О!.. Этот конь?!. Адонай! Ещё за вчерашний дня его проводил я Оцепенко! И тогда он был украденый, и теперь он есть украденый! Мозе его и завтрашний день уворуют? Ф-фэ!.. — и еврей, всё больше высовываясь из окошка, смотрел вслед коню, которого уводил Пляши-нога.

Опять послышался топот со степи. Еврей насторожился:

— Есце кони!.. Н-но?!

— Исайчик!!. — орал Уповающий. — Растопыривай карманы, я так с лошадьми в них и въеду! ей-богу!

— Ага-га!.. Яков-Яша! Гшарасшо! — обрадовался еврей. Он машинально исчез из окна и в ту же минуту был около Уповающего.

— Цьи это? Н-но?!. Оцепенка?.. Пхе!.. бедный Оцепенко! — он засмеялся, потирая руки и оглядывая коней.

Уповающий встряхивался и фыркал, как мокрая собака.

— Ловко обделали дельце! ей-богу! а? Исачка? Молодцы мы? а?

— Т-тэ!.. Это же вся губерния знает! — пожал плечами еврей.

— Ну, то-то вот! Так ты действуй же! А вино в корчме есть? — Уповающий похлопал его по плечу.

— Всё будет сейчас! Все пойдут дальше… на Балту? Н-но!.. Павло! Герцек! Одевайтеся скорей! И ехать нузно!..

— Да иди ты сюда, жид! Водки дай! Есть хочу! — раздался из окна возбуждённый крик Пляши-ноги.

— А сейчас! — ответил еврей. Он вошёл с Уповающим в дом.

Дождь лил на корчму, как из ведра… Это был крупный, скучный, монотонный дождь, без грома и молний, и в звуке его падения всхлипывало что-то жалкое…

Кабак Лаврентия Захаровича Очепенко был заперт с улицы, но в нём сидело шесть человек: сам хозяин, низенький, толстый, но юркий старик, совершенно лысый и с острыми, блестевшими, как льдинки, глазами, — Михаил Захарченко, рябой, высокий, с заячьей губой, флегматичный парень, тусклый и выветрелый, — Гиря, кучер Очепенка, облитый дёгтем, унылый человек, низко опустивший полуседую стриженую, круглую голову, — братья Жуковы, один низенький, подслеповатый, сутулый и юркий, как мышь, другой — повыше, толстый, с скуластым калмыцким лицом и зеленоватыми злыми глазами, — и сельский пастух, Осип Дятлов Груда, глухонемой человек, лет тридцати, атлетического телосложения, с громадными пудовыми кистями толстых рук. Он смотрел на каждого из компании большими чёрными внимательными глазами, горевшими ясной и сознательной мыслью, но при этом так странно, автоматично повёртывал голову от одного из собеседников к другому, что казался заведённой машиной. Очепенко говорил бойким говором, вертясь туда и сюда.

— Все вы знаете их — Яшку и Сеньку. Всем они насолили по горло и больше. У вас, Жуковы, они двух коней свели, Дятлов от них больше всех терпел… Тебя, Михаил, этот Пляши-нога бил ни за что, да и ещё тоже есть тебе за что отплатить Сеньке… Потому оно, пожалуй, и верно ведь, что он с женой-то твоей… ну, ладно!.. молчок! Гиря тоже терпит сильно… Потому — проспал он с Настаськой коней, и не могу я ему теперь его денег отдать, а их шестьдесят три рубля! Вот как он терпит! Ведь это его кровавые гроши! А сам я? Лучшие мои кони были, четыреста двадцать дал я за башкирку, огонь лошадь, пускай не красива. Да битюг ещё… Битюг тоже три сотни стоит! Так простим ли мы им всё это? Что же они тогда? разорят нас вконец! Вон они здесь теперь оба… сидят, слышь, в кустах, в балке, пьяные… Порядились у коваля горн перемазать сегодня утром, — это они, чтобы глаза отвести добрым людям… Как с ними быть? Ну, объявлю я начальству… хорошо. Возьмут их… Они скажут — что такое? за что? да мы эту ночь вот где всю были! и докажут, что были!.. У них руки везде. Докажут. И снова выйдут на волю.

Очепенко сделал паузу и, оглядев всех, добавил угрожающе и многозначительно:

— А как выйдут, то и отплатят нам… подожгут село! Вы думаете как? В третьем году кто зажёг вашу, Жуки, хату? а?

— А у тим времи их здись ще и не було… — печально заявил Гиря и снова закачал головой.

Очепенко ткнул ему в темя острый, как гвоздь, взгляд и стиснул зубы.

— Вот что! — стукнул по столу большак Жуков. — Речи речами так и будут, из них и лаптей не сплетёшь. А нужно говорить скоро, да дельно. Яшка вор и Сенька вор — верно. Мы от них терпели, и то верно. Это было давно, тоже верно! А теперь ты один терпишь… При чём мы тут? Ты говоришь, их надо… того… Это не простое дело… Это может дорого встать…

— Да ведь их двое пьяных, а вас вон сколько! — убедительно крикнул Очепенко.

— Нет, ты не это считай! — хитро сощурясь. сказал маленький Жуков. — А сочти ты, сколько тебе не жалко дать нам за такое дело.

Очепенко окинул всех укоризненным взором и всплеснул руками.

— Братцы! Стыдитесь!! Что вы, али злодеи, что я подкупать вас должен… Ах, Егор, Егор! какая же у тебя душа… жёсткая да жадная!.. — вздохнул Очепенко. — Ты что не скажешь своего слова, Миша? — ласково обратился он к Захарченке.

— Верно! Умное слово! — взвизгнул маленький Жуков. — И жёсткая у меня душа и малая, — всего три четверти десятины её! и жадна, дьявол! вожу, вожу навоз, — жрёт, а не родит! Я скажу вот что! Я вот возьму с собой Груду и пойду с ним. Я его направлю уж… возьмём с собой лопаты… для случая. А ты мне дай пятитку…

— Господи! — умилился Очепенко, возводя глаза к небу. — Вот так паробок! Эка смелость в сердце! Изволь! — он хлопнул его по плечу. — Пятитку? хорошо! Василий Лукич! — обратился он к старшему Жукову. — А нет ли с тобой тех денег, что ты мне за семена задолжал? Вот из них бы я и дал Мише пятитку. Нет? Ах ты… как это! И у меня на раз нет с собой. А может ты, Лукич, дома имеешь те деньги? Нет? Ну… как же это? Эхе, дурно свои деньги давать в люди, никак домой не загонишь… Вот что, Миша! приходи, когда хочешь, спрашивай на пятитку. Лучшее вино дам, всякие наливки… сколько хошь! А ещё вот Гиря с тобой пойдёт. Слышишь, Гиря, ты пойди с ним… да, да, нужно, братик, твою вину исправить. Нужно! — внушительно добавил он Гире.

Жуковы шептались друг с другом, выйдя из-за стола и встав у двери кабака. Очепенко метнул в их сторону жадный и подозрительный взгляд и улыбнулся.

— Як мне идти?! Хиба ж се дило не грих? — не поднимая головы, сказал Гиря.

— Дурья голова! Али ты, старый боров, не расчухал, что я говорил? Что ж я с тобой поделаю? а? Те-те-те!.. А ведь я это знаю, пожалуй, почему ты за них стоишь. Да ей-богу ж знаю! Ага-га-га!.. То-то ты затвердил всё про грех да про грех! а-а-а!.. Братцы! — крикнул Очепенко, просверливая своими острыми глазками лицо Гири, который поднял теперь голову и смотрел на хозяина с тупым недоумением.

Все обернулись на крик. Михайло, объяснявший что-то знаками пастуху, махнул на него рукой и поднёс ему к носу свой тугой, жилистый кулак, скорчив злое лицо и высоко вздёрнув свою верхнюю заячью губу, чем обнаружил длинные и острые зубы хищника.

— Братцы! — вдохновенно говорил Очепенко. — Вот я за что запнулся сейчас! Видано ли где это и слыхано ли, чтобы человек так уж крепко спал, что и не слыхал бы во сне, как через него двое людей, да три… две! две лошади шагали? а? Экой же крепкий сон! — и он, ехидно улыбаясь, уставился на Гирю.

Маленький Жуков понял ход Очепенко и засмеялся. Остальные внимательно молчали. Глухонемой всё улыбался своей широкой улыбкой, оглядывая всех. Гиря подумал, разинул рот и, вдруг вздрогнув, махнул рукой.

— Дошёл я до твоий думы, хозяин, дошёл! Иду вже я з ними… Эх, иду что ли?!. — и он решительно встал с места.

— Ха! ловко прижали человека! — крикнул Жуков.

Его большой брат весело усмехнулся.

— Егор! — громко сказал он. — Пойдём уж и мы за компанию, а? Хозяин нам зачтёт это… в долг, али угощенье выставит, коли что там?.. Идём?..

— Чего ж нам? Михайле пять рублей обещали, ему хоть выгода, а нам-то…

Маленький Жуков пожал плечами.

— Разве и нам Захарыч даст мало-мало за труды? а? Тоже время теряем… Да и опасно, что ни говори…

— Братцы!.. — и Очепенко указал на образ. — Вот господь свидетель вам, обижены не будете. Так угощу! ах!.. Идите-ка, идите! Доброе мирское дело будет, коли удастся! Подумайте, каких волков не станет больше! Покой ведь будет! рай! А угостить… Эх, и угощу я вас!..

Тогда вдруг все оживились и сразу заговорили вперебой. Даже глухонемой показывал что-то знаками Очепенко, и тот в ответ ему часто кивал головой. Говорили, что нужно взять батоги, потому что идут ведь на отчаянных людей. Чего доброго, они тоже борониться будут!..

— Удавим мы их, вот что! бить не надо, знаки будут, а удавить, повесить на дерево, так не сразу поймут люди, как это вышло, — сами они, али кто… — докладывал меньшой Жуков Захарченке.

— А там увидим, как уже лучше! — сосредоточенно ответил Михаил и, отворотясь к пастуху, быстро замахал перед его носом руками, показывая, как он бьёт высокого человека с хромой ногой и как тот храпит и таращит глаза.

Глухонемой сначала долго и внимательно смотрел на руки, потом отрицательно замотал головой.

— Ну, что ещё? Не так? А как бы? — раздражённо крикнул Захарченко.

Глухонемой стал рисовать на обеих сторонах своей груди маленькие кружки, обвёл пальцем вокруг своей головы и, надув щёки, стал важно гладить свои усы.

— Вот, скотина чёртова! Экий вол тупой! К становому!.. Да, боров чёртов, ведь… — и Михаил снова замахал руками у самых глаз пастуха, так что тот попятился назад.

Вышли на двор кабака. Сзади всех шёл Гиря с тупым и мрачным лицом и заложенными за спину руками.

— Тьфу, урод дьявольский! — горячился Захарченко. — Ну, как я ему, чёрту, скажу, что улик нет? Ах, ты!.. Тьфу!..

— Огородами идите, а потом Казаченковой бахчой; тут ближе всего… — напутствовал их Очепенко, нервно потирая руки. — По дороге и колья найдёте. Из Казаченкова плетня хорошие колья можно выбрать!

Вечерело. В степи плавал розоватый полумрак. Пятеро людей, тихо разговаривая, шли огородом и зорко смотрели по сторонам. А Очепенко смотрел им вслед, улыбался и вздрагивал, как бы от холода…

В дожди по наклонной балке быстро текла вода, и от этого корни вётел были подмыты и обмотаны зацепившимися за них клочьями сена, сломанными ветками; на одном корне висел даже обруч, откуда-то занесённый водой. Ветлы были все такие старые, корявые, обломанные… По краю балки стояли две кузницы, и часто кузнецы сбегали на её дно и рубили сучья вётел для своих надобностей. Их, этих вётел, и всего-то было девять, причём одна из них, самая большая и уродливая, уже давно засохла, должно быть оттого, что у её корня когда-то развели костёр, он был обуглен; но всё-таки кругом него венцом тянулись молодые побеги, тоже, впрочем, объеденные телятами и козами села.

Уповающий лежал на животе и, протягивая вперёд руку, старался достать бутылку с водкой. Рука не доставала до бутылки на добрых поларшина, и Уповающий, поворачиваясь с боку на бок, ругался:

— Куда ты идёшь, змея? Тьфу! стой! С-стой! А она ползёт себе… Вот так штучка! — и, упираясь носками сапог в землю, он старался двинуть вперёд, в погоню за бутылкой всё своё тело, но не успевал в этом, обессиленный выпитой водкой. Тогда он топорщил усы, старался сделать презрительную гримасу, плевал на бутылку и, попадая, хохотал…

— Попал!.. Ха-ха-ха!.. Свинья ты… видишь, до чего я дошёл? а? Р…рассердила меня?.. Не серди!.. — и довольный, он блаженно улыбался, на некоторое время оставлял бутылку в покое и начинал напевать песню…

А сзади его, к вётлам осторожно подходили пятеро людей. Впереди всех шёл глухонемой пастух, нахмуренный, с засученными до плеч рукавами рубахи; за ним — Захарченко, согнувшись вперёд, с палкой на плече; рядом с ним — старший Жуков, тоже с палкой; потом шёл Гиря, этот нёс палку под мышкой, и, наконец, кошкой крался маленький Жуков с пучком верёвок в руках.

Солнце село. От вётел падали длинные уродливые тени…

— Сеня!.. — воззвал Уповающий. — Чего ты не идёшь, ей-богу? Пора! Ведь нам работать надо… сам знаешь! Кузнец Бабуха говорит — горн переложи! Изволь, переложу… Я всё могу… Мельник Павлыч сказал — жернова закуй! И жернова закуём… Мы?.. Мы на всё годны… Н-да… а!.. У тебя что? Лошадь хромает? Неси сюда лошадь… я ей пятую ногу пристрою… Я? ей-богу!.. Вот уж сказал!.. лошадь-то не вылечу?!.. Вот так штучка! Лошадку милую?!.. Тпру!.. Стой, чёрт! А то я те… отрублю хвост по самую гриву… Стой! Шал…лишь!.. Э… ох!!.

— Что, дьявол, а?! — крикнул Захарченко, с разбега прыгнув на спину Уповающего ногами в тяжёлых сапогах, и, сев на него верхом, он ударом кулака сшиб с него фуражку. — Что, кр-ровопивец, а?! Попал в клещи? У!.. — Схватив за волосы Уповающего, он поднимал ему голову, бил его лицом о землю, весь вздрагивая, с налившимися кровью глазами и с открытым ртом, по углам которого текла слюна.

Гиря стоял за деревом и смотрел оттуда с бледным, вытянутым лицом… Маленький Жуков торопливо распутывал верёвки, оскалив мелкие острые зубы, и покрикивал:

— Брось! Миша! Знаков не надо! Брось! я сейчас, вот… запуталось, чёртово гнездо! Эй, брось, мол!

Глухонемой поискал чего-то глазами, весь вздрагивая, и исчез, не обратив внимания на происходящее. Большак Жуков стоял сбоку группы из Уповающего и сидевшего на нём Захарченко. Он смотрел, как Захарченко, прижав коленями руки Уповающего в локтевых сгибах, стряхивал с своих пальцев его волосы и уже бормотал что-то неразборчивое, скрипя зубами и брызгая слюной, — смотрел, и по его калмыцкому лицу расплывалась зверская, хищная улыбка. И вдруг он высоко взмахнул своей палкой и ударил ею по ногам Уповающего, с хрипом сказав:

— Чтобы не убежал!..

За звуком удара раздались два крика:

— Сеня! Убивают!.. Товарищ!.. Мучают!..

— Будет!.. Для господа… ах!.. хлопцы! Братики!.. Та ще може то и не воны!.. Э, боже-ж мий!.. — и Гиря, выскочив из-за дерева, не по-старчески быстро забегал вокруг двоих людей, истязавших третьего.

Но Жуков вошёл в дикий раж. Его палка взлетала на воздух и со свистом падала на ноги Уповающего. Из-за рук, то и дело взмахивавших крепко стиснутой палкой, не видно было лица Жукова. Он крякал с каждым ударом: «Эх! Эх!..», а Уповающий вскрикивал: «А-ах!.. а-ах!..», и с каждым новым звуком его крик становился всё глуше… Один удар задел ногу Захарченки. Тогда он свалился со спины конокрада и с бешеным лицом, хромая, бросился на Жукова.

— Ты что… не видишь? ослеп?!..

Тот опустил палку, с недоумением посмотрел на Захарченко и, вытирая рукавом рубахи потный лоб, устало сказал:

— Разве я тебя… тожа задел?

— Тоже!.. Калмык!! — взревел Захарченко, дотрагиваясь до ноги, и замахнулся.

Жуков отступил, блеснув глазами, и снова взмахнул палкой, глухо крикнув: «Ну!..» Они подрались бы, но в это время к ним подскочил второй Жуков с длинной, извивавшейся по земле верёвкой.

— Эй, эй, эй! Вы что? — зачастил он. — Разъело губы вам?! Кончим скорей… да другого… Ну-ка, Миша, ты высокий, закинь верёвку на сук…

Около Уповающего, царапавшего пальцами вывихнутых рук землю, присел на корточки Гиря и, широко раскрывая при каждом слове рот, шептал, трогая его за голову дрожащими руками и всхлипывая:

— Хлопчик! Браточек! Молысь вже… Пора вже… Воны тебя… докончат… Господу… грехи… скорее.

Уповающий тихонько стонал, и всё царапал землю пальцами, и поднимал голову, но тотчас же она падала у него, и он бился лицом о землю…

— Пшол ты… старый чёрт! — крикнул меньшой Жуков и, рванув Гирю сзади, свалил его на спину. — Нашёл пору! Развёл нюни!.. — он быстро накинул верёвку на шею Уповающего, затянул сзади петлю и отбежал прочь к брату и Захарченке, державшим в руках другой конец верёвки.

— Тяни! — ну!..

Тогда началось нечто странное и отвратительное. Голова Уповающего начала отделяться от земли так, как будто земля толкала её… Потом начали подниматься плечи, тоже так, как будто их отталкивала земля, а голова стала, как бы прощаясь, кивать ей, и руки судорожно хватали уже воздух… Гиря побежал куда-то вдоль балки. Тело Уповающего встало на колени и вдруг опрокинулось назад с глухим звуком… Тянувшие верёвку зарычали, засмеялись, взвыли… Уповающий пополз по земле головой вперёд и вверх лицом к сухой ветле, дополз до неё, и снова его голова начала подниматься кверху. Теперь она как бы желала посмотреть в небо, опрокидываясь назад; но и это ей не удалось, она встряхнулась и повисла на груди… Уповающий отошёл от земли… на аршин.

— Завязывай! — скомандовал меньшой Жуков.

— Да на что? — возразил брат, — издох, чай! — и, чтобы убедиться, он схватил палку и с размаха ударил ею повешенного по животу. Раздался глухой звук, и Уповающий завертелся. Руки у него были вытянуты по швам, а голова свесилась на грудь и влево, точно он отвернулся от палачей.

— Готов! — махнул рукой Захарченко. — А чем яму выроем?

Было ещё очень темно…

— Эй! — вполголоса крикнул старший Жуков брату. — А лопаты забыл?

— За кузницами оставил… Сейчас! — он побежал.

Около трупа остались двое. Оба они молчали, не глядя друг на друга и отвернувшись от Уповающего. Раздались шаги со стороны противоположной той, куда пошёл Жуков.

— Сенька! — прошептал Захарченко.

— Немой! — так же тихо произнёс Жуков.

Это был, действительно, немой. Он шёл медленной походкой и ещё издали разочарованно разводил руками и мотал головой.

— Не нашёл, значит, Сеньку… — комментировал его жесты Жуков.

Немой подошёл вплоть к ним и вдруг взглянул вверх… В тишине балки раздалось как бы мычание вола… Пастух закрыл глаза рукой и опустился на корточки, мотая головой, точно по ней ударили камнем. Жуков и Захарченко разом же оба присели на землю, не сводя глаз с лица Уповающего. А он, раскрыв рот, показывал им длинный, распухший язык, глаза у него были широко раскрыты и, казалось, вот-вот упадут на землю, а из одной щеки фонтаном била тонкая струйка крови… И он покачивался, как бы желая прыгнуть на землю и не решаясь… Слышался странный звук, точно закипала вода, и мычал глухонемой…

— Яков!.. где ты?.. Эй! — вполголоса раздалось в балке.

— Беги, ребята! — взвизгнул где-то младший Жуков.

С двух сторон послышался быстрый топот. С одной стороны он удалялся, с другой приближался.

— Держись, Яшка! — ревел Пляши-нога, не видя ещё, что Уповающий и без его одобрения крепко держится.

Немой поднялся на ноги, всё ещё закрывая рукой глаза, Захарченко и Жуков как бы приросли к земле. Они всё не могли оторвать глаз от Уповающего. Жуков только тогда сделал движение, не то желая бежать, не то оборониться, когда Пляши-нога вихрем налетел на него и, с размаха ударив его в ухо кулаком, сбил на землю. Тогда рванулся и Захарченко, но уже было поздно. Пляши-нога пнул его своей длинной ногой в живот и, сам свалившись на него всем телом, схватил его обеими руками за горло. Тот замолотил его снизу вверх кулаками по лицу, но Пляши-нога не уклонялся, а только хрипел:

— Где Яков?.. Яков?.. Яков?.. — и с каждым криком всё сильнее давил горло Захарченка. Но вот сзади него раздалось жалобное мычание, и его схватили за плечо… Он быстро вскочил.

— А, это ты! Ну… давай! Держись! — взмахнув кулаками и откинувши назад голову, он изогнулся в стремлении броситься на немого. Но тот отрицательно покачал головой и указал ему сначала на свои глаза, из которых капали одна за другой слезы, потом куда-то вверх…

Пляши-нога взглянул туда.

— Яков!.. Ты… та-ак!.. — Пляши-нога сразу осунулся и опустил руки, отворотясь от дерева. — Та-ак!.. Вишь ты что… Ну… Режь верёвку! — крикнул он немому.

Тот стоял неподвижно, как столб. Пляши-нога бросился к дереву, и Уповающий грузно упал на землю. Друг его низко наклонился над ним и тотчас же встал.

Раздался голос Жукова.

— Сенька! уходи, коли жив быть хочешь! Брат в село побег. Прибегут сейчас, чай, оттуда… И тебя тогда… рядом с ним…

Пляши-нога отряхивал с ладошей землю и, опустив голову, молчал. Застонал Захарченко. Было уже темно… Луна ещё не взошла…

— Слышь, Сенька, ступай пока что… Брат, мол, в село побег… Видно тебе ещё… не время…

— Молчать! — крикнул Пляши-нога. — Где ты там? Тебе что надо? Ну?

К нему подошёл глухонемой и начал, толкая его куда-то вперёд, рисовать пальцем по обеим сторонам своей груди маленькие кружки и указывать что-то у себя на боку, надувая щёки и мыча.

— Ну… понял! Урядник… Это ты меня к уряднику хочешь? Ишь ты! Умён! Я пойду с тобой… Ну… да… пойду, пойду! Вот! Леший ты… Я… на твоё горе… пойду! Ага-га, друзья! По-опали! Эх!.. — он крепко выругался и, всплеснув руками, крепко стиснул их. — И устрою же я вам поминки по Якове!.. Ну, сволочь, дорого он вам станет!.. Ох, дорого! Втрескались вы в капкан! Ты, немой урод, бери его, Мишку! веди сюда… понимаешь! Ну?

Немой подошёл к Захарченке и стал тормошить его. Пляши-нога оглянулся вокруг и спокойно крикнул:

— Василь Лукич! Иди сюда…

Из тьмы, шатаясь, явился Жуков.

— Ну, брат, ты тут, что ли, заправилой был? а?

— Тебе-то что? — вполголоса сказал Жуков, держась рукой за голову.

Пляши-нога пристально посмотрел ему в лицо.

— Ишь ты… рожа-то… Ну, ладно-ин! После скажешь… Всё узнают… А, Мишка!..

Немой подвёл Захарченко.

— Ну, ты, чучело… держи их! Погоди, надо связать! Васька, вяжи товарища.

— Ты не шути, Семён! На нынешний день мне и того довольно… — глухо сказал Жуков.

— Вяжи! коли говорю, вяжи! А нет, скажу немому, — он свяжет.

— Да ты чего добиваешься? — спросил Жуков тихо.

— Вяжи! — Пляши-нога замахнулся на него кулаком. Жуков отшатнулся и опустился на колени перед Пляши-ногой, глухо заговорил:

— Ты меня пусти лучше, Семён… у меня семья, хозяйство… Я вижу, куда ты гнёшь… Не по… христиански это… Я тебя не трогал… А ежели Яков… так ведь всё равно… не нынче-завтра… не мы — другие. А ты тоже… ударил меня. Вот как! Гирька была у тебя в руке, не иначе… Али можно гирькой?!

— Немой! — дёрнул Пляши-нога пастуха. — Это видишь? — он показал на Уповающего. — Ну, это вот они сделали. За это их надо в каторгу. И тебя, дурак, с ними… Понял. Скот… вол бессловесный… Ну!.. вяжи этого, а потом этого!.. Не надо! не тронь… придут другие, развяжут. Пора бы уж им и идти, али трусят? Ну, Василий Лукич, и ты, Мишка… до приятного свидания!.. в суде! Вы будете с почётной стражей, с саблями там, а я про вас рассказывать стану… Хорошо буду говорить — заслушаетесь меня! А немой мне поможет… Потом вспоминать обо мне да об Якове… На каторгу вас отправят… Бог даст. А то в тюрьму… и это ничего… Раззор, братцы мои, будет вам… гибелью погибнете!.. И семьям погибель… Эхма! Лежи, Яша, полёживай! поскрипят за тебя зубами живые люди, человек с пяток… Вы! сколько вас было? а? Не говорите, не надо! Всё узнается… всё! Лежи, спи крепко, Яков! Ну, немой, идём к уряднику… ну… ну… вот… пуговицы, погоны, сабля… Эге, эге! понятливый ты и здоровый. Хороший каторжник будешь… да, да!.. Казна будет довольна!

Немой мычал, улыбался и, плача, добродушно тряс за плечи Пляши-ногу. Он понял, что человек, которого он искал, чтоб свести к уряднику, сам, без понуждения, идёт с ним туда. И он, потрясённый происшедшим и испуганный трупом Якова, радовался тому, что устроил всё так мирно и легко с этим человеком, некогда воровавшим у него лошадей и ныне пойманным им так просто… А Захарченко и Жуков, подавленные жестоким планом Пляши-ноги, глупо смотрели в землю и молчали, растратив всю свою энергию на убийство. Пляши-нога оскалил зубы волчьей улыбкой. Шапка у него была сдвинута на затылок и лицо, разбитое кулаками Захарченка, всё опухло и в крови. Он был страшен, и от его возбуждения веяло ледяным холодом. В блеске его суровых глаз сверкала несокрушимая решимость… И они, чувствуя это, были бессильны против него, холодного, спокойного, которого они незадолго перед тем собрались погубить и который теперь губил их. Пляши-нога чувствовал себя властелином положения и наслаждался, молча разглядывая их. Село было в версте от места действия. Оттуда ясно долетали разные звуки, но они не приближались…

— Четвёртый, который улепетнул, кто был? Егорка твой, что ли? Ну, ну, молчи… Узнаем кто и без тебя! Эхма! добрые вы люди, всё будет нам известно!.. Палачи… Ну… что же? Идите теперь куда охота… Доказчик у меня есть! — Пляши-нога хлопнул немого по плечу.

Тот добродушно замычал и взял Пляши-ногу под руку, боязливо взглянув на труп.

— Ишь, ластится! Думает, он тут прав… Скотина дурная… Ну, так вали, ребята, к жёнам… в последний раз! А завтра — приготовьтесь на казённую квартеру переезжать. Да смотрите, не удавитесь за ночь-то который! Не обижайте меня… Больно мне охота посмотреть на вас в арестантских халатах! Айда по домам, ребятишки! До скорого!.. — и, сняв шапку, он взглянул на Уповающего, перекрестился и, низко опустив голову, пошёл было в сторону, противоположную селу. Немой остановился и потащил его назад.

— Чего? Дура!.. В волость идём… к становому. Чёрт! Это ещё лучше… Понял? Не этот… — Пляши-нога показал размеры человека и указал рукой сторону, где он жил… А другой, вот такой… с бородой… который там!.. Ну вот, понял, чёрт дикий? То-то… Репа дряблая!

Немой действительно понял и даже показал руками да утверждающими и отрицающими кивками головы, что первый хуже второго, а второй выше ростом, грозней и важней.

— Ну, ну! Это самое. А в село я теперь не пойду, дудочки! Там убьют и меня… разума-то, чай, хватит на это. Ну, прощай, Яков! Лежи!.. Я уж справлю, что обещал. Сам сгину, а всё сделаю как надо… Так-то! Весёлый ты был человек…

Четверо людей пошли по дну балки в разные стороны, в одну — двое и в другую — двое. Пляши-нога шёл и всё говорил о Якове Уповающем, о своей мести и о палачах… Немой мычал и тихо улыбался, идя с ним под руку. Захарченко и Жуков шли медленно, еле переступая ногами. Они старались быть как можно ближе друг к другу и, толкая один другого локтями и плечами, молчали, упорно не поднимая глаз от земли. Теперь эти двое убийц были просто жалкими, беспомощными людьми, раздавленными страхом за своё будущее…

Ночь крепла. Всходила луна. В степи было тихо, в балке ещё тише. Яков Уповающий смирно лежал с верёвкой на шее под корявой ветлой, и лучи луны, уже проникшие на дно балки, горели в осколках стекла бутылки, из которой он попил водки в последний раз. Изломанный, исковерканный, мёртвый Яков был в полной симметрии с уродливой и тоже мёртвой ветлой, распростёршей над ним свои голые и согнутые сучья. Ветер дунул вдоль по балке, и старые деревья печально и тихо зашумели.


Пляши-нога сдержал своё слово. Судили глухонемого, Очепенко, старшего Жукова и Гирко. Первого и последнего оправдали. Очепенко отправился в Сибирь с старшим Жуковым, но во время следствия он разорился на подарки нужным людям до того, что не мог даже заплатить адвокату, и его защищал казённый защитник. Захарченко удавился в ночь перед арестом. Младший Жуков умер в тюрьме от тифа.

Во время производства следствия по делу об убийстве Якова Иванова Таковского судебный следователь, со слов Очепенко, возбудил было другое следствие по подозрению Семёна Николаева Сучкова в краже лошадей у Лаврентия Захарова Очепенко, но Пляши-нога выставил трёх свидетелей, вполне доказавших его alibi в ночь кражи.