Забытый рудник (Немирович-Данченко)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску
Забытый рудник
автор Василий Иванович Немирович-Данченко
Источник: Немирович-Данченко В. И. Святочные рассказы. — СПб.: Бесплатное приложение к журналу «Природа и люди», 1904. — С. 26.

I[править]

Толпа молчаливых людей собралась у входа в Воскресенский рудник.

Было ещё темно. Осенний день начинался поздно. По едва-едва просветлевшему небу ползли серые, тяжёлые тучи… Низко-низко ползли, точно им хотелось приникнуть к самой земле и спрятать эту чёрную мрачную дыру — вход в шахту, глотавшую одного за другим спускавшихся вниз рабочих.

Влажная пыль стояла в воздухе; она осаждалась на лицах, на волосах… Люди были в кожанах, у поясов горели маленькие лампочки, которые и тут, наверху, робко-робко мигали, точно и им страшно было опускаться вниз, в эту густую, тяжёлую тьму рудника…

— Ну, Иван!.. Куда тебе, старику, на ногах сойти… — обернулся молодой штейгер к длинному высохшему рудокопу, седая борода которого клочьями падала на вдавленную грудь, хрипевшую с натугою при дыхании.

Казалось, ей одинаково тяжело было принимать в себя влажный, сырой воздух позднего утра и выпускать его обратно… Голова, с острыми чертами лица, на котором ярко горели каким-то странным, почти сумасшедшим, блеском чёрные глаза из своих глубоких впадин; эта голова мертвеца с живым взглядом вся уходила, словно проваливалась, в поднятые кверху плечи… Ходил он, весь сгорбясь, наклоняясь вперёд, что делало его похожим на человека, что-то потерявшего или внимательно рассматривавшего следы перед собою. Немощно висели слабые узловатые руки; во все стороны двигались невольно под тяжестью хилого тела сгибавшиеся ноги.

— По нашим лестницам не сойдёшь, ведь… Тебя в бадье спустят… Эй, братцы, помогите-ка старику Ивану!.. — предложил он молодым рабочим.

— Иван, подь сюда!.. — звали его те. — Ишь ты, старый, захотел по лестницам! — ласково шутили они.

Рудокоп Иван двигался к ним. Ноги его, действительно, забирали в сторону; чтобы добраться до шахты, ему надо было сделать полукруг.

Иван славился по всему околотку. Он родился в старом руднике, вёрст за пять от этого. Мать его, потеряв мужа, засыпанного землёю внезапно обвалившейся штольни, работала в ней же, когда её очистили. В то время ещё бабы трудились и копали руду вместе с мужиками. В вечном мраке родился Иван. Первый крик его был заглушён грохотом породы, разрываемой пороховым взрывом; первый взгляд младенческих наивных глаз утонул в глубокой тьме подземной жилы. Вместе с рудою его подняли вверх в громадной бадье… Все первые впечатления его сумрачного детства были связаны с рудником. Нужно было кормиться, и потому мать его работала здесь. У неё не было кому поручить ребёнка, и она брала его с собою. Около неё лежал он, широко раскрыв глаза на мигавшую лампочку, с грязною соскою во рту. Его смех и его плач слушала чёрная нора; последний, впрочем, чаще первого. Молчаливой бабе некогда было отрываться от работы, чтобы приласкать ребёнка, и когда его рыдания слышались около, она чаще била кайлом в твёрдую массу руды, — словно этим, более громким шумом желала она заглушить слабые крики ребёнка. Тут он рос, тут в первый раз стал на ноги; в руднике он бегал, сначала зная только ту ячейку, где работала над своим «уроком» его мать, а потом осмелился заглянуть и в другие ходы этого подземного царства.

По мере того, как складывался его мозг, вместе с ним вырастал кругом целый мир призраков. Всё одухотворилось: и эта масса чёрной земли, и самородки, спавшие целые века в сердце утёсов; глухие, неведомо откуда доносившиеся, загадочные звуки казались стонами таинственных существ, неведомо кем заключённых глубоко в чёрные гроты… Ручьи, просачивавшиеся сквозь стены шахт, падали как слёзы. Вода, проточившаяся сквозь руду и ставшая красной, текла тёплою кровью. В густом мраке скользили внезапно рождавшиеся образы. Как нежданно рождались, так же разом и умирали они, оставив свой след только в чуткой душе ребёнка. Песня рабочего, издали доносясь до него глухими отголосками, казалась вырывавшейся из глубины скал… Иногда он прислушивался, приложив ухо к неровной массе породы, и возбуждённый слух его ловил какие-то неведомые, необъяснимые звуки. Может быть, там злился на свою неволю запертый в чёрную впадину ручей, а Ивану казалось, что кто-то жалуется и бьётся… И всё кругом — мрак, руда, утёсы, вода, жили ясною, ему одному видимою, жизнью… Он встречал в них не механические силы мёртвой природы, а одухотворённые, оживлённые существа, такие же, как он, глядевшие на него, как он смотрел на них, прислушивавшиеся к его голосу, как он внимал их звукам.

А тут ещё старик встретился ему. Сумрачный рабочий, взгляд которого становился влажным, когда к нему подбегал ребёнок. Мозолистая, жёсткая как кайло рука нежно опускалась на его голову, и, отдыхая, он рассказывал Ивану, как раз в это подземное царство сошёл Христос, а сойдя, — тут и остался с рабочими. «Христос посреди нас», — мечтательно повторял старик и упорно глядел в темноту, как будто ослепшие глаза его видели в ней Спасителя… Видел его и Иван, пока был ребёнком. Видел и боялся, потому что знал: Христос не любит злых дел и мрачных мыслей… Христос — всюду, у него тысячи глаз, и он знает и видит все движения души…

Раз, как-то, когда ребёнок сидел на коленях у старика-рудокопа, вдали, по направлению к той ячейке, где работала его мать, послышался глухой удар. Как будто тяжело вздохнула земля всею своею чёрною грудью… Удар прокатился по штрекам, шахтам и штольням… Земля стала осыпаться… Кое-где осела горбинами вниз. Вон кусок кремня вылупился сверху…

— Христе-Боже, спаси нас… — вскочил старик на ноги. — Молись, Ваня, молись!.. Сильна детская молитва-то!

И Ваня встал на колени и начал молиться, сам не зная о чём и о ком. Он только и повторял:

— Голубчик Христос… Добрый старичок наш Христос… Милый Христос…

Доброта олицетворялась для него в старике, а так как Христос был воплощением доброты, то он должен быть очень и очень стар. Таким его он представлял себе, таким и видел иногда вдали смутного, окружённого мраком громадной шахты.

Подземные удары, прокатившись далеко-далеко и уйдя за пределы рудника, умолкли. Только в воздухе осталось что-то… неясное предчувствие большого несчастья. Старик-рудокоп поднялся и пошёл к той ячейке, где работала мать Ивана… Пошёл колеблющимися шагами, нерешительно оглядываясь на мальчика. Вот и жила к ней. Только вся она точно сузилась. Земля сверху осела, рёбрами выставились кремневые камни, горбинами нависла мягкая порода… В одном месте — совсем червивый ход остался. Старик с мальчиком вползли в него и миновали, точно протачивая себе дорогу, упираясь и руками, и спиною, и грудью во «вспухшую» со всех сторон землю. Слава Богу, скоро можно было стать на ноги. Ещё несколько шагов, — и старик вдруг опустился на колени.

Ячейки, где стучало кайло бабы-рудокопки, как не бывало…

Какая-то безобразная груда земли перед ним лежит точно смокшею массой… И ещё более мокнет, потому что откуда-то просочился в неё внезапно освобождённый из своей неволи горный ключ. Из-под мокрой массы торчат её ноги. Ноги его матери. Он бросился к ним. Иван хватается за чёрные коты, тащит ногу к себе, но земля, завалившая его мать отовсюду, крепко держит свою жертву.

— Марья… А Марья? — отчаянно кричит старик-рудокоп.

Те же неподвижные ноги — одни выставились на слабый свет лампочки и не шевельнутся!..

Когда Иван вырос сам и стал сильным рудокопом, природа для него помертвела. Вечные невольники земли, её ключи и самородки, потеряли свою загадочную душу. Мрачные сторожа-утёсы, когда его железное кайло вскрыло их каменную грудь, оказались так же безжизненны как влажные комья лежавшей вокруг них породы… Мрак узких штолен и громадных шахт уже не имел в себе ничего таинственного. Даже Христос, которого видели его детские глаза, ушёл от них, когда старая шахта была оставлена совсем и начала разрабатываться новая около. Но как запертый в сердце утёса рудник, детские впечатления не рассеялись, а только схоронились в душу рудокопа. Старость своим беспощадным кайлом пробилась к ним и опять вызвала их наружу. И снова стали жить кругом звуки и образы… Христа ещё не было, хотя упорный взгляд уже старика Ивана настойчиво искал его в окружающем мраке подземного царства…

II[править]

— Ну, старик, садися, садися-ка!.. — звали его кругом.

Ворот подтянул кверху громадную бадью, в которой доставлялась к устью шахты добытая внизу руда. Медленно развиваясь, громыхала ржавая цепь. Внизу густел мрак, даже нельзя было отличить тусклого отблеска воды, заметного в самых глубоких колодцах. Иван сел в бадью.

— Теперь, с Богом!.. Повертись, повертись, старичок.

— Покачайся-ка на качелях! — смеялись кругом.

— Важно, братцы, мы его спустим.

Заскрипел ворот, завизжала развивавшаяся цепь, бадью словно толкало, она ударялась то в одну стенку колодца, то в другую, и глухой звон металлической обшивки её пропал без отзыва в бревенчатых стенах шахты… Иван посмотрел вверх, — устье её ещё серело бледным пятном; кругом густилась тьма. Бадья вместе с цепью кружилась, тихо опускаясь вниз. Лампочка у пояса рудокопа кидала испуганные взгляды на мокрые стены, слезилась робким лучом на влаге, проступившей на поверхности брёвен, и, словно сжимая от страха веки, готова была погаснуть. Непривычного человека давно бы закружило. Ивану было ни по чём. Не раз приходилось съезжать и подниматься на бадье. Порою она, раскачиваясь, ударялась в сруб, и старика кидало в другую сторону. В такие мгновения он заботился об одном, как бы не потух робкий огонёк его лампочки.

Стены мокрее и мокрее. Пятно вверху всё меньше и меньше. Казалось, что оттуда день пристально, неотступно смотрит в загадочную тьму колодца, но серое око его мало-помалу закрывается, не осилив страшной глубины этой шахты.

«А стара уж шахта-то. Сколько годов стоит! — приходит в голову рудокопу. — При мне строили, я ещё тогда молодым был. Лет, поди, шестьдесят прошло? Пора бы переменить её: ишь, дерево прогнило, совсем чёрное. Ударяясь в него, бадья краями уходит в размякшие от старости брёвна. Как они ещё держать только!? Христос! Он один спасает. Да и мне надо на покой. Сказывают, восемь десятков живу, хорошо ещё, что с работы не гонят, да уроки малые дают, а то бы совсем с голоду пришлось помирать, либо побираться!»

И мысли одна за другой сами лезли в голову к старику. Он много, очень много думал, — и никогда ничего не говорил. Давно уже не слышали от него ни одного слова товарищи. Им казалось, что в безмолвии подземных жил старик совсем разучился разговаривать, потерял голос. И он, слышавший только стук своего кайла, треск ломавшейся чёрной породы да шорох осыпавшейся руды, отучился отвечать на вопросы. Скажут ему что, — Иван сорвёт с головы кожаную шапку и поклонится, — низко-низко поклонится, показывая всем голый череп с клочьями совсем пожелтевших волос над ушами, тоже от старости поросшими седою шерстью. Так от него и отстали.

Смеяться над ним не смел никто. Он был своего рода дивом в руднике. При нём родился рудник. Хозяева знали, что он первый спустился в него и отколол первую глыбу жёлтой земли, из которой потом была выплавлена первая медь. Все кругом состарились, другие перемёрли, а его хоть и согнуло всего, а всё-таки он жил ещё и работал по своему.

«Иван — настоящий рудокоп; он и родился в штольне», — говорили про него люди, давно забывшие о том, где был тот старый рудник, шестьдесят лет назад истощённый и оставленный… Даже то, что он разучился говорить, вызывало к нему глубокое уважение. Некоторые почему-то думали, будто он дал зарок молчать… «Он у нас молчальник… Вот что… Десять годов промолчал, старый!..»

А бадья на неистово визжавшей цепи всё опускалась ниже и ниже.

Вон совсем сузился наверху пристальный взгляд серого дня. Сузился и пропал. Несколько мгновений ещё мерещилось на том месте какое-то подобие света, призрак света, но скоро и его проглотила холодная и влажная тьма шахты. Деревянная обшивка её окончилась, теперь стены колодца сплошь из горных пород. Вон какой-то чёрный камень прислонился и торчит наружу острыми зазубринами и рёбрами, вон мокрая мякоть с вкраплинами крупных обломков скалы… Вон тусклый свет лампочки змеится на полукруглых извивах и раковинах кремня… Какая-то белая прослойка блеснула было зигзагом и опять спряталась. Вновь влажная мякоть пошла.

И всё здесь — и земля, и кремень, и гранитные рёбра насквозь пробитых утёсов точат бесчисленные слёзы. Земля ли сочится кровью из глубокой раны, или плачет она над сотнями запертого в вечный мрак её подземного царства народа?.. Как знать!.. Слёзы льются длинными нитями… Нити сливаются в ручьи… Теперь уже не один звон и стук бадьи, не один визг ржавой цепи, каждым звеном своим жалующейся на бесконечную службу, на усталь, слышится старику. Привычное к молчанию своей норы ухо его ловит и журчание этих струй, и дробный шорох капель, разбивающихся о выступы кремня… Вон какой-то ручей сильною струёй пробился насквозь, освободился из-под своей неволи, из долгого затворничества в каменном сердце горы и, встретив здесь, на свободе, тот же мрак, громко плачется, сбегая вниз по влажным стенам. Вон другая тонкая струйка с силою вырвалась на волю и с пронзительным свистом воронкой брызжет прямо в лицо Ивану.

А бадья спускается всё ниже и ниже… Ни вверху, ни внизу не видать ничего. Кажется, конца не будет бесконечному пути…

Замиравший было огонёк лампы разгорелся опять. Тут уже шахта вступила в царство горных ручьёв. Со всех сторон они бегут, пробиваются и падают… Ручьи сливаются вместе, потоками стремятся вниз, волнами обдают бадью, сбегая по кафтану старика Ивана. Тут уже весь мрак переполнен и говором, и свистом, и шипением воды. Старик знает, что это вода уже шестьдесят лет неустанно подрывает эту шахту. Когда-то, когда он в первый раз спускался, с чёрных стен колодца капали только редкие холодные слёзы, потом, несколько спустя, слёзы сделались чаще, многочисленнее. Слезинка за слезинкой, сначала просачивавшиеся, наконец, проточили себе норы и полились струями. Теперь дело разрушения идёт шире — вся земля кругом как губка. Из всей горы, точно проведав о шахте, устремились сюда запертые в ней воды…

«Смоют они шахту… смоют, — думается старику. — Что же?.. Никто как Бог; пока Он держит, и шахта стоит, отведёт руку — и вся она рухнет и расплывётся как мягкий ком земли под дождями в жидкую слякоть».

Прежде утёсы в стене были, — крепили её. Теперь вода и с утёсами сладила: или подрылась под них, или просочилась сверху, а то пронизала горную породу вокруг утёса, и, потеряв центр тяжести, он свернулся с места, выставив своё чёрное, словно в крови от влаги, ребро прямо в шахту. Ещё немного, — и рухнет подмытый утёс, а за ним — осядет земля. Страшное дело! Как черви в норах останутся рабочие. «Так же будут ноги торчать… — вспомнил старик свою мать. — Сам Бог похоронит!» Не дорыться до них. Если бы ещё недалеко от поверхности земли было, — а то, ведь, тут на триста сажень вниз ушёл рудник, да и весь он ненадёжен стал. Словно улей — тонки стенки его штолен, штреков и ячеек. Много выработано руды отсюда, и в земле образовались целые гроты; будто губка стала она совсем сквозною… Рухнет шахта — и стены штольней не выдержат. Ямой сверху осядет весь рудник, точно провал какой будут его показывать потом.

Старик равнодушно смотрел на оседавшую землю. Ему казалось это естественным. В руднике он родился, — в руднике и помрёт. Странно было бы, если бы он там, наверху, окончил свою неприглядную жизнь. А здесь это так просто, так естественно. Здесь, ведь, он у себя. Он помнит, как заболел раз, ещё не стар был, — и наверх не вышел: в своей ячейке отлежался. Есть приносили ему товарищи. Целую неделю трясло его, а потом опять за работу принялся. Часто старик оставался здесь на ночь и спал на мягкой руде. Земля, с её звёздною ночью, с её солнцем, когда-то манила его, давно уже. Молод он был. Ну, а теперь что в ней? Здесь, внизу, тепло, хорошо ему даже, — только место бы посуше, а жить можно!..

Целыми водопадами стремились вниз ручьи… Сквозь шум воды старик различал дробную тревогу, отбивавшуюся кайлами в твёрдой породе, глухие удары взрывов в отдалённых штольнях, отзвучия говора… Вон, в стене колодца зияют круглые дырья старых штолен. Там мрачно и глухо. Они выработаны и давно оставлены. Теперь уже во втором слое породы кипит труд человека.

А ему памятны, хорошо памятны эти старые штольни. В каждой из них изводил он свою молодую силу, каждую поливал своим потом. Он привстал в бадье и посмотрел вниз: там мелькали огоньки таких же лампочек как и его; оттуда нёсся целый вихрь постепенно затихавших звуков. Там тускло поблёскивала вода, затопившая совсем дно этого колодца. Никакие машины, никакие трубы не могли отвести её. Сверху падали новые и новые волны горных потоков… А останови машину на час, — и весь рудник бы залился, вода прорвалась бы в штольни и затопила бы в ячейках работавших там людей…

«И воду Бог держит, — думал про себя старик. — И землю, и воду!..»

Качнувшись ещё раз на своих ржавых звеньях, бадья закружилась и, наконец, остановилась, погрузясь в воду, заливавшую дно шахты.

Со всех сторон подбежали сюда рабочие с лампочками.

— Эге, кого Бог послал! — смеялись они. — Старичок Божий, здравствуй!

Вынули они его оттуда, подставили ему доску.

И он снял, по обыкновению, шапку и низко-низко поклонился им. Только мелькнули в воздухе жёлтые вихры на его висках.

Во все стороны отсюда расходились штольни. В их чёрном мраке перебегали с места на место огоньки… Крики слышнее доносились оттуда, глухо «ахали» подземные взрывы. И всё тот же вечный, неотступно отовсюду звучащий и все остальные голоса словно проглатывавший стихийный шум воды.

Старик опять зажёг свою лампочку и, сгорбясь, точно рассматривая какие-то таинственные следы перед собою, двинулся неровною, колеблющеюся походкой в свою штольню.

III[править]

Штольня, по которой шёл старик, была довольно высока. Кое-где в ней торчали брёвна, поддерживавшие сильно осевшие своды; но брёвна эти, очевидно, были поставлены давно, горбины земли высунулись гораздо ниже их верхних концов, словно вылупившиеся раковины, кремни висели над самыми головами. Кое-где на поверхности земли валялись выпавшие из сводов осколки скал.

Иван помнит, как одна такая убила его любимца-мальчика, являвшегося вместе с отцом в рудник и оглашавшего его зловещую тишину весёлыми раскатами беззаветного детского смеха. Как сейчас, представляется старику весёлый ребёнок, бежавший по этой штольне… Вдруг, сверху осунулась какая-то смутная, ещё неопределившаяся громада. Мальчик остановился с любопытством, поднял к сводам штольни свои ясные глазки, — и громадная скала рухнула оттуда вниз, схоронив под собою дитя, так что потом и следа от него не могли отыскать рабочие. Отец убивался, плакали суровые рудокопы; Иван долго ходил вокруг, точно ждал, что вот-вот из-под чёрного камня вдруг раздастся весёлый, знакомый ему смех, и шаловливое «ау!» ребёнка разбудит мрачное молчание штольни…

Иван и теперь остановился над этим камнем, поднёс к нему лампочку. Вот следы креста, выбитого на нём кайлами. Оглянувшись, точно боясь, чтобы его не увидали, старик живо перекрестил «могилку». Как бы удивились рабочие, если бы им удалось заметить, что губы старика зашевелились при этом. Хотел ли он сказать или уже сказал, только он сам не различил своего шёпота.

Отсюда влево шла узенькая как червоточина нора. Старик ползком двинулся по ней и, наконец, выпрямился, добравшись до своей ячейки. Она была уже довольно велика. В ней можно было стоять, хотя и при этом условии она казалась ничем иным как могилой.

Старик приподнял свою лампочку. Тусклый луч на минуту выхватил из мрака чёрные стены с какими-то жёлтыми выступами окиси. Тут было сравнительно сухо. Свет не слезился на влаге, проступившей сквозь чёрную породу. Массы наломанной руды внизу лежали неправильными грудами. В углу только скопилось немного сырости, и на ней поднялась кучка сбившихся вместе какого-то мертвенно белого цвета грибов. Плоские белые шляпки торчали на тоненьких белых ножках. Старик заботился о них, стараясь как бы не завалить их комьями осыпавшейся из-под его кайла земли. Как-то он перенёс сюда несколько полевых растений, вместе с куском дёрна, на котором они росли. Но ни куриная слепота, ни колокольчики не хотели жить без солнца. Они мало-помалу умирали, хирели, как хиреют чахоточные. Дольше всех держался какой-то цветок, хотя и он побледнел совсем в вечном мраке этой могилы. Старик Иван с любопытством разглядывал его, пока и тот не склонился на своём засохшем стебельке. Ивану остались одни грибы да какие-то серые лишаи, как седины проступившие на диком камне…

Сегодня он очень устал. Сев на глыбы сваленной в угол руды и поставив лампочку в закоптевшую выбоину камня, он опустил голову на руки.

Ни малейший звук не доходил сюда: здесь, в этой могиле, стояла ненарушимая тишина. Старик привык к ней. Как во мраке перед ним рождались, жили мгновение и умирали загадочные образы, точно также в молчании этой земляной ячейки звучали ему какие-то таинственные голоса. То словно кто-то бросит сюда обрывок незнакомой песни, то словно чей-то зов прорежет тишину… А то — ударит старик молотом в кайло, уйдёт оно внутрь, в откалываемую руду, и вдруг, внутри неё, кто-то глубоко-глубоко вздохнёт. Словно тупое железо вбилось в чью-то грудь. Для старика были полны значения эти звуки. Отрешившийся от мира действительного, он жил в этом сказочном царстве.

Иногда, посмотрев, с ним ли спички, он тушил свою лампаду, ложился на землю и широко-раскрытыми глазами испытывал тьму. И ему казалось, что над ним необъятно раздвигаются стены его чёрной могилы. В какую-то недосягаемую высь уходит тяжело нависший свод. Первые мгновения — страшная, захватывающая дыхание пустота кругом. Ему становится страшно и жутко. В этой тьме кажется, что он повис среди бесконечности, один, без опоры внизу, вверху и по сторонам. Вот-вот сорвётся, — но это только мгновение. Скоро тьма начинает рассеиваться… Сначала перед глазами плавают во мраке какие-то светлые пятна, сверкают огненные спирали, разрываясь в медлительно исчезающие золотые круги, рассыпаясь тысячами искр. Пятна делаются ярче, играют всеми цветами радуги; спирали ослепительно горят и быстрее вращаются в чёрном, вовсе не озаряемом ими мраке. Одни сливаются с другими, уносятся в бесконечную высь и мерещатся оттуда чудными миражами. Пятна принимают форму каких-то обликов; сквозные крылья бесшумно скользят по воздуху, и за крыльями мерещатся светлые оттенки каких-то одежд. Из-под брони чёрного камня освобождаются не выносящие света его лампады духи, собираются вокруг него, наклоняются над лицом старика и неотступно смотрят в его широко-раскрытые глаза. Кругом начинается какой-то шелест…

Он слышит дыхание скал, как будто воздух струится в невидимые скважины. Вон, донеслась певучая жалоба ручья, запертого в горе. Вот — не то песня, не то музыка. Два-три гармоничных звука играют один с другим как бабочки в поле весною, и к их чудесным сочетаниям чутко прислушивается ухо старика… Так проходят часы!.. Так проходят иногда целые ночи, когда, забытый другими, он остаётся здесь — один в целом громадном руднике. Один лицом к лицу со своими видениями и призрачными отзвучиями какого-то иного, далёкого-далёкого мира!

Сегодня ему не до того.

Завтра суббота, нужно наломать руды и свозить её, вместе с прежнею, на тачке в главную штольню. Там штейгер примет и запишет её. Вечером выдадут старику деньги, которые он целиком отнесёт старухе, живущей наверху — в деревне. Старуха его кормит, обшивает, покупает Ивану обувь, заботится о нём. Говорят, что она сестра ему. Какая сестра? Они росли врозь, он — с матерью, в том старом забытом руднике, она — в чужой семье с чужими людьми. Он и с нею не говорит никогда ни слова. Придёт, молча положит на стол свой недельный заработок, сядет в угол и уронит голову на руки, да так и просидит. Позовёт она его есть — встанет, нет — до утра «камень камнем». Когда старик оставался внизу, сестра не беспокоилась о нём. Она знала, что у него с собою коврига хлеба, горсть соли, а воды в штольне и шахтах — хоть утопись в ней. В углу его чёрной могилы, где как крот в земле рылся он с утра до ночи, стояла жестянка с керосином. Потухнет лампада — сейчас же он зажжёт её опять.

Иван наклонился, отыскал своё кайло, высмотрел горбину выступившей вперёд руды и давай её отбивать со всех сторон. В течение тысячелетий слежавшаяся масса, пропуская в себя железо, кололась как камень. Медленно, тихо работал Иван, не по силам было бы иначе; ему и место такое отвели, где порода была мягкая. Комья желтоватой массы падали вниз, изредка свет лампочки дробился в золотистых пылинках меди, проступавших сквозь смешанную с ними пустую породу. Часа два работал старик, когда кайло выпало из его ослабевших рук. Он сел на землю, взял из угла большую ковригу хлеба, густо насыпал на неё крупной соли и принялся жевать мякиш остатками когда-то крепких зубов.

В одном из углов валялась брошенная пока ручная тачка, лёгкая, приспособленная к его слабым силам. Старик, отдохнув, насыпал её рудою и опять пополз по жиле, соединявшей его ячейку с большою штольней, толкая перед собою тачку. Там, в штольне, работала масса народу, и их-то лампочки распространяли это жёлтое сияние. Несколько раз старик падал грудью на землю и лежал так минуты две, собирался с силами, потом приподымался опять и, двигаясь на коленях, толкал перед собою свой груз. Жёлтая точка впереди росла и росла. Вот она уже пятном кажется. Вот на этом пятне очертился резко силуэт рабочего. Ещё несколько минут, и старик вытолкнул перед собою тачку да тут же и упал.

— Эге!.. Что же это ты сел-то? — обратился к нему молодой рабочий, окончивший свой урок.

Старик приподнялся, воззрился на него и опять сгорбился.

— Куда тебе, старина ты слабая… Погоди, я помогу.

И он было взялся за тачку.

Но Иван вдруг схватился за неё и закачал недовольно головою.

— Чего ты, Афанасий, — вступились соседи. — Разве его обычая не знаешь? Он наперёд себя никого к себе не пустит, у него там во какие большие тыщи складены. Он у нас богатый, за свой век гору золота накопал.

И рабочие добродушно смеялись, похлопывая старика по плечам заскорузлыми сильными руками.

— Ты вот что, Иван, ступай вперёд, а он за тобою, — успокаивали они рудокопа.

Иван снял кожаную шапчонку и вместо ответа принялся отвешивать поклоны во все стороны, точно показывая товарищам свой голый череп.

— Ну, ну, довольно… Видим усердие твоё… — смеялись они. — Ступай, ступай. Совсем младенец…

— Обмолчался! — заметил кто-то.

— Христа ради юродивый! Господи! Что это?..

Все повскакали с мест.

Вдали точно вся громадная гора эта разом вздохнула своею каменною грудью… Один звук, поглотивший все остальные… Оглушило им…

Громадная струя воздуха с силою пронеслась по штольням, затушив почти все лампочки. Где-то послышались отчаянные крики. Крики росли и росли, слились в один полный ужаса призыв… Спешно рабочие зажигали огоньки и бросались туда — на эту отчаянную мольбу. Луч сознания мелькнул в глазах старика, и он на своих слабых ногах двинулся туда же.

IV[править]

Неподвижно стояла безмолвная толпа перед выходом из штольни.

Издали, из боковых жил сбегались сюда десятки новых лиц… Огоньки их мелькали всё ближе и ближе.

— Что это… Господи!.. — шептали обезумевшие рудокопы, глядя туда, где ещё недавно поднимался кверху сквозной колодезь шахты.

Свод штольни здесь был выбит в цельной скале и только потому выдержал и устоял под могучим напором обмякших и сдвинувшихся с места горных пород. Вытесненная ими вода, подступая к ногам рабочих, разлилась дальше. В ней отсвечивались тусклые лампочки, широкою полосою ложилось пламя высоко поднятого вверх штейгером смоляного факела, дым от которого клубился в высоте над чёрным сводом.

— Пропали… Пропали головушки наши! — зарыдал кто-то.

Старик протискался вперёд. Ни ему, ни другим некогда было обращать внимания на то, что вода уже подступила к щиколотке. Прямо перед толпою лежала и с каждым мигом всё больше и больше расползалась какая-то безобразная масса, в которой смешивались и камни рухнувшей шахты, и брёвна лестниц, и мякоть прорытой ручьями горной породы… Вон бадья в ней опрокинута — её сорвало с толстой цепи и снесло вниз.

Штейгер поднёс факел ближе к какой-то круглой массе. Яркое пламя выхватило из мрака едва-едва выдававшуюся в чёрной земле голову рабочего с неестественно широко раскрывшимися глазами, окостенелый взгляд которых был устремлён теперь прямо на огонь. Страшно было видеть эти вовсе не моргавшие ресницы, эти оскаленные белые зубы, эту рассечённую чем-то губу и глубокую рану в виске, сквозь которую проступил мозг, смешанный с кровью. Ещё ниже, далеко ниже головы, из земли торчала чья-то неподвижная рука: пальцы были раскрыты, кисть отогнулась… А вот ноги засыпанных землёю рабочих… И точно также ни один не шевельнётся.

До сих пор толпа не видела их, но когда штейгер осветил своим факелом эту картину разрушения, людей точно отбросило назад.

Штейгер оглянулся на них; бледные лица, полные ужаса, выступили перед ним из мрака. Люди отступали от факела, точно и он был страшен в эту минуту… Один только, держась рукою за стену, издали наклонился вперёд и рассматривает, не отступая, выдвинувшуюся из-под земли мёртвую голову. Что он хочет разглядеть в ней? Ясно только одно, что у него нет сил отвести от неё своего испуганного взгляда. Другой подобрался, протянул вперёд кайло, дотронулся до чего-то и назад поскорее отнял руку.

— Хлеб-от! Хлеб! — бессмысленно повторяет он.

Штейгер смотрит по указываемому им направлению… Там из-под земли вытянулась другая рука. В ней кусок хлеба, посыпанного крупною солью. Рука конвульсивно сжала хлеб и не выпускает. Кому принадлежит эта рука, тот весь засыпан землёй, — только она осталась на виду, протянутая вперёд.

Сзади набегали новые рабочие. Каждый продвигался вперёд и, увидев обвалившуюся шахту, молча, с перекошенным лицом, отступал назад. Один даже ладонью глаза заслонил, чтобы не видеть этого ужаса. Несколько рудокопов прислонились в стене лицом и стоят так, словно силы у них нет отодвинуть назад головы. Вот молодой парень, весь бледный, схватился руками за другого да и закаменел, а тот, другой, бессмысленно, безумно чертит что-то пальцем по влажной стене чёрной скалы.

— Живых нет ли? — словно про себя шепчет штейгер, и, точно в ответ на это, неизвестно чей, только из-под обвала доносится болезненно замирающий стон.

Штейгер подошёл ближе, — стон не повторился более.

— Ребята, рыть надо!.. Эй, Орефьев, Смирнов… Что вы, очнитесь, братцы… Это ещё хуже так-то. Рой!

И он, схватив одного за руку, подвёл его к массе обвала и сам вместе с ним принялся; но не успели они ещё коснуться земли, как новый глухой шорох послышался сверху, и, выпертая новою массой обвалившейся земли, нижняя двинулась вязкою мокрою слякотью в штольни. Едва успел отскочить назад штейгер…

Теперь ему всего этого было совершенно достаточно, чтобы оценить несчастье.

Очевидно, вход завалило глубоко. Сверху не могли им подать помощи.

Дышать можно было. Даже воздух с большею, чем прежде, силою струился по штольне. Очевидно, что сообщение с поверхностью земли ещё не было прервано.

Нужно воспользоваться этим. Через несколько часов весь рудник рухнет, не выдержав напора в одном месте сдвинувшихся горных пород.

— Ко мне, братцы, сюда, живо!

Люди обступили его отовсюду.

— Кому жизнь дорога, ко мне, одно спасение осталось — старая штольня вверху. Там шахта ещё цела, может быть. Да, воздух так шибко идёт, что иначе и быть не может. Сберите из боковых ходов, кто ещё не слышал этого, и сходитесь сюда.

Несколько человек, менее других растерявшиеся, бросились по штольне в боковые жилы.

V[править]

И четверти часа не прошло, как все уцелевшие были уже здесь.

Штейгер приказал захватить смоляные факелы, хранившиеся в сухом месте под верхним сводом. Сочли оставшихся; оказалось, что не хватало семерых.

Этих, видно, уже никогда не увидят товарищи. Их завалило в самой шахте!

— Ко мне, ребята, меня слушать! — решительным тоном обратился к рудокопам старший. — Теперь, коли мы ещё между собой свару заведём, — тут нам конец. Сдаётся мне, что по старой верхней штольне дойдём мы до шахты. Если она обвалилась внизу, — может, там, вверху, уцелела. Ты бы, Иван, опёрся на кого-нибудь. Братцы, старику помочь надо! Не бросать же его здесь. Терентий, ты всех сильнее, помоги-ка ему. Тебя за это Бог не оставит! Ну, теперь за мною, братцы, благословясь!

Он снял шапку и перекрестился; шорох подымавшихся для креста рук послышался кругом.

— Как только с этими? — спросил он, глядя на высовывавшиеся ещё из массы обвала трупы.

— Что же, их сам Бог схоронил! — заговорила толпа. — Им хорошо: под рудой пропасть, по Божьему произволению, — всё равно, что с попом и с исповедью. Издавна так у нас на Урале народ думает.

— Ну, ладно. Царство им небесное!

Штейгер высоко поднял свой факел и пошёл вперёд.

Толпа, робко прижимаясь к стенам, следовала за ним. Добрались до входа в наклонную жилу, соединявшую верхнюю брошенную штольню с нижней. Штейгер решительно вошёл туда. Люди сбились в кучу и, то приостанавливаясь, словно выжидая, как ему удастся пройти далее, то прислушиваясь, нет ли какого шуму позади, не рухнула ли их оставленная теперь внизу штольня, стали подыматься по крутому спуску. И впереди, и позади густился мрак. Только в центре светлого пятна от факела шли люди. Казалось, тьма за ними следовала, подстерегая каждый их шаг… Минут двадцать двигались они вверх, то сгибаясь там, где свод этого бокового хода навис горбиной, то снова выпрямляясь и быстро догоняя друг друга. Теперь им казалось страшнее всего отстать от толпы: остаться кому-нибудь одному — всё равно было, что обречь себя на смерть. Штейгер изредка замедлял шаг и, убеждаясь, что все следуют за ним, опять ускорял его.

Вот сильным напором воздуха заколебало во все стороны пламя факела… Струя ветра делается сильнее; пламя откинуло назад длинным красным языком; клубы удушливого дыма несутся теперь прямо в лица рудокопам, но им не до того. Совсем почерневшие, они двигаются всё вперёд и вперёд. Ход расширяется. Остатки старых балок, прогнивших насквозь, торчат у стен, перегораживают дорогу; через них переступают, о них спотыкаются… Вот ещё мгновение, — и те, кто был позади, остался во тьме: факел точно пропал куда-то.

Штейгер с передними вышел, наконец, в старую штольню.

Он приказал зажечь ещё несколько факелов.

Штольня была теперь видна далеко. Горные породы здесь, казалось, ещё держались крепко. Когда приподняли факелы повыше, заметно было, что хоть вода и просочилась в своды, но они ещё были надёжны. В одном месте пламя отразилось в громадной луже; посреди неё что-то булькало. Очевидно, тут снизу пробился ключ… Длинная струя от лужи стремилась к выходу из штольни, к колодцу шахты… По течению этой струи двинулись и рудокопы.

— Стой, братцы, здесь! — обернулся штейгер. — Ждите меня. Может, опасно; пойду один взглянуть сначала!

Испуганные лица столпились, рудокопы прижались один к другому и стали. Безмолвие царит между ними, так что слышно, как из чьей-то натуженной груди с тяжёлым хрипением вырывается дыхание. Факел штейгера — всё дальше и дальше. Вот он уже слабой звёздочкой блестит во мраке. Звёздочка светит слабее и слабее. Остановилась… Вверх двинулась, вниз опустилась… Постояла на месте и опять растёт и делается ярче… Вот уже рудокопы видят красный язык факела. Вот обрисовалась фигура штейгера… Вот и лицо его видно, бледное, полное ужаса. И он, видимо, растерялся… Подошёл, молчит. И толпа молчит…

— Теперь, братцы, одно… Помирать!

Толпа колыхнулась.

Штейгер, подойдя к самому зёву штольни и рискуя сорваться вниз, в колодезь шахты, осветил её верх своим факелом. Света этого было достаточно, чтобы увидеть, как её скривило всю. Кое-где сдвинулись массы мягкой породы. Нужно было ещё немного, чтобы они рухнули вниз. А над ним из стены вывалилась подмытая водою громадная скала и поперёк засела, уничтожив всякую возможность выйти из рудника этим путём.

Ни малейшего следа лестниц здесь не оставалось.

VI[править]

— Назад, братцы, нельзя. Ещё часа два, та штольня тоже осядет.

Люди молча слушали… Голос штейгера глухо звучал здесь. Пламя факела шипело и разгоралось, колеблясь под струёй воздуха то в одну, то в другую сторону.

— Подождать тут? — робко предложил кто-то.

— Чего ждать?

— Помощь дадут, сверху.

— Как тебе помощь дать, когда, сказывают, всю шахту скривило, да камень опружило. Опять же и эта штольня ненадёжна. Нижняя осядет, не станет и эта держаться.

Опять только шипение факела и тяжёлое дыхание нескольких десятков грудей.

— Одно ещё!.. — задумался штейгер.

Толпа теснее сомкнулась вокруг.

— Этот Воскресенский рудник выходит в старый, в Знаменский. Кто работал там?

— Один Иван.

— Иван! Ну, он плох. Работал да забыл. От него и слова не допросишься.

Иван в это время, словно и не о нём речь шла, пристально всматривался в глубину штольни, даже выпрямился; подслеповатые глаза раскрылись, по лицу бежали какие-то тени. Старческое, всё в морщинах, оно, то и дело, меняло выражение. То ужас, то какая-то радость, то недоумение… Даже руку ко лбу приставил, словно оттуда, из той чёрной тьмы, прямо в лицо ему бил сильный, ослепляющий свет.

— Мог бы он нас вывести, — сказал один рабочий. — Он работал. Да куда, у него и слова нет нынче… Десять лет молчал!

Но тут случилось совсем неожиданное дело.

Иван схватил за руку рядом стоявшего парня и показал ему рукою прямо в глубь штольни. Того так и шатнуло, когда он взглянул в широко раскрывшиеся очи старика.

— Не в себе… — зашептали кругом.

— Иду! — звучно крикнул старик Иван, словно отвечая кому-то.

Толпа отхлынула прочь от него.

— Иду, иду! — повторил Иван.

Подошёл штейгер с факелом. Иван к нему обернулся. Лицо точно озарено каким-то внутренним светом.

— Видишь… Христос!.. Шестьдесят лет не было, сегодня пришёл… Вон он… Вон… Зовёт, всех зовёт!

— Куда?.. Кто?..

— Христос, говорю… Вон… Белый стоит… Рукой манит… Иду, иду, Господи!..

И совершенно неожиданно он выхватил факел из рук штейгера и высоко поднял его над собою.

— Христос спасёт… Всех спасёт. Иду, Господи, иду!.. Вон он, вон он — Милостивый… И старик мой с ним. Иду… Иду…

Не оглядываясь назад, не опуская высоко поднятого факела, старик, словно разом окрепший, двинулся прямо в глубину штольни уверенным, твёрдым шагом. Кто дал силу его слабым ногам, кто выпрямил эту впалую грудь? Не узнать было Ивана. Штейгер, после минутного колебания, махнул рукою рудокопам, и те, вместе с ним, сдерживая дыхание, не смея проронить слова, двинулись за стариком. Казалось, действительно, какая-то чудесная сила вела его. Не глядя вниз, он обходил зиявшие там и сям провалы, переступая через громадные камни, выпавшие из скривившегося от старости свода. По дороге штейгер велел зажечь ещё несколько факелов, и чёрные клубы дыма ползли за молчаливой толпою, то отражая на себе багровое зарево пламени, то пропадая во мраке, ещё тяжелее густившемся позади. Попадая под колыхавшийся свет факелов, выступали влажные своды и стены. Изредка в самое пламя падали капли, просочившиеся сверху, и шипели в нём, словно перед смертью испуская свой последний вздох.

— Иван! — позвал его кто-то из шедших позади.

Тот не обернулся; всё также пристально, не отводя глаз, он всматривался на кого-то, видимого ему одному.

— Иду, Господи, иду!.. — повторял он только по временам, и как-то странно было слушать его голос таким сильным, точно он выходил из молодой здоровой груди.

Какое возбуждение подняло истощённые силы и в последний раз раздуло их ярким пожаром?

— Кто там? — догнал его штейгер. — Кого ты видишь, Иван?

— Давно не было… Мальчиком был, видел… Вон он, белый весь… Осиянный… Во тьме словно солнце грядущий… Иду, Господи, иду!

Больше уже не расспрашивали его.

Штольня упиралась в скалу, и точно что-то озарило старика.

— Тут он прошёл… Тут… Вон ещё свет его виден… — указал он на глыбы земли в стороне.

Рудокопы живо принялись за лопаты.

Несколько ударов на мягкую породу — и оттуда хлынула такая сильная струя воздуха, что чуть не сорвала она и без того колыхавшееся пламя факелов. Очевидно, штольня когда-то продолжалась здесь, но осыпавшиеся своды и стены в одном месте засорили её и именно там, где она обходила скалу.

Не успел ещё образоваться выход, как старик уже скользнул в него.

— Вон Он… Вон Он… Иду, иду! — послышалось оттуда, и в отверстие блеснуло красное зарево факела, бывшего в руках у Ивана.

Люди проползли за ним.

Штольня здесь была выше. Тут всё пробивали в твёрдой породе. Свет выделял из мрака то стены утёсов, то гребни и рёбра кремневых пород, то белые прослоины мрамора. Здесь воздух стремился точно в трубу, пламя колыхалось во все стороны, людям было холодно. Какой-то горный поток протачивал стену, с громким ропотом пробегая по подземному ходу и извиваясь от одной стены к другой. Скоро встретился чёрный зёв какого-то провала. Ключ с громким шумом срывался вниз и исчезал в какой-то бездне. Иван, всё также высоко держа факел, обошёл опасное место, будто вовсе не видя.

— Дяденька, а дяденька? — прижимался малолеток к сумрачному рудокопу.

— Чего? — шёпотом спрашивал тот.

— Иван… Старик-от, кого он видит?

— Молчи… Сила ведёт… Нездешняя сила!..

Эта штольня принадлежала ещё Воскресенскому руднику. Её давно бросили, выработав всю руду. В крепкой породе трудились здесь. До сих пор незыблемо стоят стены и своды. Тут Иван вдруг остановился.

— Что ты?

— Стоит… Он стоит… Слышите?.. Слышите?.. — и Иван наклонился вперёд, словно стараясь не проронить каких-то звуков.

Вдали, где-то в стороне, слышались, действительно, странные глухие стенания. Ключ ли там бился в своей чёрной темнице? Оседала ли земля где-нибудь? Воздух ли проникал сквозь неведомые жилы?..

— Страшное дело было… Тут кровь пролилась, помню! — словно про себя шептал старик, оглядывая место. — Тут… Вот… Он его ударил кайлом в голову… Словно Каин… Зарыли… Иду, Господи, иду!..

И Иван опять двинулся вперёд.

Штейгер припомнил, что когда-то давно-давно поссорились здесь двое рудокопов. Братья они были. Старший, раздражённый насмешками младшего, поднял кайло и острым концом ударил его. Тот и не крикнул даже. Как сноп свалился к стене… Да, должно быть, его и зарыли здесь.

VII[править]

Чем далее, тем людям, шедшим за стариком, становилось страшнее и страшнее. Куда он ведёт их? Что будет, если они совсем затеряются в запутанных переходах этих штолен, подземных жил, где десятки лет стояла тишина? Казалось, самый мрак здесь ужасался этой толпы растерянных рудокопов. Они бы остановились, но где же спасение? Позади его нет. Там верная гибель. Здесь ещё, нет-нет, да и являлась надежда на что-то чудесное, что-то поддерживавшее Ивана, вернувшее ему на несколько часов молодость для спасения товарищей. Те, кто не верил Ивану, не могли отделиться. Что бы они стали делать одни среди безмолвия и тьмы? Теперь всем надо быть вместе: если и умереть придётся, так на миру.

Скоро они, впрочем, поняли, что в старой штольне их ждала немедленная гибель. Не успели они и часа пройти за стариком, как далеко позади послышался глухой и продолжительный шум. Шум этот близился и близился. Он точно гнался за ними, хотел их настигнуть. Им почудилось, что он последними своими отзвучиями замер где-то близко-близко… Чуть ли не тут, за стеной. Было ясно одно: их штольня, та, в которой они работали, и та, откуда только что ушли, осели, провалились. Оставайся они там, их ждала бы участь товарищей, головы, руки и ноги которых там торчали из-под глыб влажной, завалившей их земли.

Сотрясение передалось и сюда. Со сводов посыпались комья земли. Над самим стариком внезапно опустился громадный камень сверху; направо стена подалась вперёд. В сильном страхе люди бросились было вперёд, да Иван остановил их. Были малодушные, кидавшиеся на землю; товарищи их подымали и подгоняли. Подземная жила, по которой они шли теперь, всё узилась и узилась. Сначала толпа двигалась по пяти человек в ряд, — теперь едва-едва можно было идти подвое. Ещё несколько минут, — и пришлось гуськом идти, один в затылок другому. Штейгер пропустил всех вперёд мимо себя и сам остался сзади. Он, один из немногих не растерявшихся, боялся, чтобы кто-нибудь не остался пластом на мокрой земле, приникнув к ней в порыве слепого ужаса.

Подземный ход продолжал узиться.

Однако, Ивана не смущало это. Он шёл так же уверенно. Он всё так же ясно видел пред собою белый облик, бросавший в окружавший его впереди мрак таинственное яркое сияние. Изредка старик шептал ему: «Иду, Господи, иду», и всякий раз это восстановляло его силы.

И теперь, когда уже локти его рук упирались в стены, а каменный свод повис над самой головой, так что факел пришлось держать на весу перед собою, старик нимало не сомневался, что его ведёт Христос, что Бог указует ему дорогу. Люди позади задыхались, потому что густой дым факелов наполнял всю эту жилу, и сверх того дышать было трудно. Тут стоял спёртый воздух, казалось, не освежавшийся несколько лет. Это сейчас же стало заметно от пламени. Оно вытягивалось бессильно, точно отыскивая кислорода для дыхания, и потом падало, едва-едва решаясь осветить густой мрак рокового хода.

Иван шёл, шёл и разом остановился.

Перед ним точно выросла груда земли. Тут был конец ходу. Глухой, он упирался в эту чёрную массу. А между тем сомневаться было нечего, старик видел теми же широко раскрытыми глазами, как светлый призрак прошёл насквозь. Он там уже, за этою откуда-то навалившеюся стеною.

— Тут, остановился Он, тут!.. — и Иван бессмысленно протянул вперёд свою костлявую руку.

Штейгер решился попытать последнее средство.

— Рой, ребята. Нужно пробить себе дорогу…

И сам в то же время сомневался, есть ли там дальше что-нибудь, кроме тех же стихийных масс земли, руды и камня. К счастью, тут было чуть-чуть пошире. Трое в ряд могли стать на работу. Живо закипела она. Пламя всё больше и больше съедало воздуху… Всё тусклее и тусклее горели факелы… Со свистом и шипением клубился дым, застилая глаза и одуряя рудокопов… Тем не менее кайла и лопаты глубоко уходили в довольно рыхлую землю.

Иван, прислонясь боком к стене, смотрел вперёд. Он знал, что там, за этою чёрною массою земли и камня, ждёт его знакомый с детства призрак.

— Живьём в могилу попали! — шепчет кто-то.

— Пропадёшь, что червь в земле…

— Есть ли что? — громко, нарочно громче, чем следует, спрашивает штейгер.

Но рудокопы, обливаясь потом, всё также упорно продолжают свою работу.

VIII[править]

Прошло полчаса; люди, задохнувшиеся наполовину, лежали пластом. Некоторые сами лицом в землю бросались, точно им хотелось не видеть этого ужаса, ужаса смерти, здесь, в чёрной норе, за несколько сот сажень от поверхности земли. Медленнее, медленнее работали лопаты, пробиваясь вперёд, в чёрную стену, загородившую дорогу.

Вот и последние рудокопы остановились. Больше сил не было. Тщетно высоко подымались груди, горло сдавливало что-то, в виски приливала кровь, воздуха почти не было. Страшное сознание гибели проникало в душу. Теперь уже у несчастных не хватило бы сил уйти отсюда, из этой ужасной норы. Брошенные на землю факелы курились только, не освещая тяжёлого мрака. Штейгер чувствовал, что голова у него кружится.

Вот у парня, стоявшего рядом, носом и горлом кровь хлынула. Кто-то бьётся на земле точно в припадке падучей. Проклятия слышатся… Винят друг друга, старика, штейгера… Где-то послышался крик. Какой-то рудокоп в агонии схватил за горло товарища, лежавшего рядом. Самому штейгеру казалось, что мрак этой жилы наполняется какими-то красными пятнами, что-то липкое, скользкое, влажное по самому лицу его тянется в лишённом воздуха пространстве.

Он собрал последние силы. Поднялся на ослабевших ногах, взял лопату… Ударил ею несколько раз в стену… Земля осыпается под этими ударами… Сверху каменное ребро висит. Лопата под него уходит. Глухо шурша, влажные комья падают вниз… А руки всё тише и тише работают. Вот-вот лопата выпадет…

— Помог бы кто! — шепчет он и с ужасом сознаёт, что голоса нет.

Ему кажется, что слова его слышны, но никто кругом не уловил ни одного звука. Так во сне бьётся и мечется человек. Чудится ему что-то страшное. Убийца с ножом ползёт по полу его комнаты к его кровати. Он видит убийцу, хочет крикнуть, и голоса нет. Пробует ещё раз, — то же самое. А нож всё ближе и ближе… Над ним поднялось сатанинское лицо, наклоняется к нему. Он собирает последние усилия, ему кажется, что от его крика весь дом проснётся, что на улице услышат его, а между тем даже рядом свернувшийся кот не встревожился от слабого вздоха, с усилием вырвавшегося из груди спящего.

— Помог бы кто!..

Ну… теперь конец. Ждать нечего. Рука механически направляешь лопату под скалу, нависшую сверху.

Что это? Лопата легко проходит туда.

Штейгера точно что-то толкнуло, он сжал зубы, сделал нечеловеческое усилие, ударил ещё раз и рухнул лицом в мягкую груду земли.

Лопата проскочила туда.

Что это? Свист воздуха… Оттуда, с той стороны рвётся сюда оживляющая струя… Ярче разгораются брошенные на землю факелы… Пламя их лижет стены. Усиленно подымаются груди. Окоченелые люди пошевеливаться стали. Кое-кто голову поднял и с болью, с натугой торопится надышаться поскорее… Штейгер подполз туда… головой прямо к отверстию. Вбирает в себя воскрешающий воздух…

— Тут… Тут!.. — бессмысленно повторяет старик.

— Верно твоё слово, дедко, тут!.. — слышится уже весело ему в ответ.

Ещё минуту назад чуть не сошедшие с ума люди теперь уж верят своему спасению. Главное то, что смерть не сейчас… Она где-то вдали опять, с нею ещё побороться можно. Несколько вспышек жизни впереди; следует воспользоваться ими и, во что бы то ни стало, уйти отсюда… Хоть и умереть, но там, а не здесь, не в этой тесной яме.

Оправились, принялись за работу. Живо очистили землю обвала, перегородившего устье этой жилы. По сильной струе свежего воздуха оттуда понимают, что там больше простора, что там шире ход, что эта червяная нора только входит в ту… Туда, туда, поскорее!.. Кайла громко бьются о камни, лопаты глубоко уходят в землю… «Давай я, давай мне!» — люди борются за право работать у самого отверстия, следовательно, за право первым войти туда. Дверь, пробитая ими, всё растёт и растёт. Старик наклонился, взглянул туда и просиял: его призрак стоял и ждал его.

— Иду, Господи, иду!.. — зашептал он про себя, и, если бы не остановили его окружающие, он прямо, головою вперёд, полез бы в отверстие и запер бы его своим телом.

Через полчаса можно было пройти, согнувшись, почти ползком.

Первый проник туда штейгер, за ним остальные. Старик высоко опять поднял свой факел.

— Никогда не видал этой штольни! — кричит штейгер.

Он оборачивается к старому рудокопу и обрывается на слове.

— Что ты?

По лицу Ивана текут старческие слёзы. Он с тоскою смотрит в зияющую пасть боковой жилы.

— Чего ты, дедко? — обступили его со всех сторон рудокопы.

Но старик смотрит всё туда же.

— Вспомнил что?.. — добивается штейгер, приступая к старику.

Всех охватывает лихорадочное желание чего-то нового.

— Мать здесь… Вот тут… Землёй завалило!..

— Братцы! — радостно кричит штейгер. — Значит, это и есть Знаменский рудник!

Горе одного — счастье другим.

Старика забыли. Люди поняли, что дедко вывел их в знакомый ему с детства, давно оставленный рудник. Он был пробит весь в твёрдой породе. Шахта его была цела до сих пор; как только найти её, добраться к её колодцу?

Штейгер, впрочем, нашёлся, подошёл к старику, не отводившему глаз от места, где погибла его мать.

— Дедко, а дедко… А Христос-то ушёл без тебя!

Старик встрепенулся, выпрямился, зорко воззрился в глубь штольни.

— Нет… Вот он… Ждёт… Иду, Господи, иду!..

И толпа, уже радостная, бодрая, повалила за ним.

IX[править]

Отсюда уже оказалось недалеко.

Старый рудник был не так тесен как Воскресенский. Широкие и высокие штольни вели прямо к шахте. Рудокопы шли по наклонной плоскости. Медь когда-то лежала здесь недалеко от поверхности земли, и шахта, очень невысокая и сухая, сохранилась до сих пор в том самом виде, в каком она была несколько десятков лет тому назад.

Теперь уже не было нужды в старике, но он, тем не менее, вёл за собою товарищей. Его возбуждение не ослабевало. Ноги так же уверенно двигались, так же твёрдо рука несла ярко разгоревшийся факел.

Старые рудники не были, впрочем, пусты, два или три раза от толпы шарахнулось что-то в сторону. Крот слепой заметил ли людей, или хорьки выбрали себе эти подземные ходы…

Призрак следовал впереди, и Ивану слышалось, что Христос продолжает его манить за собою.

Здесь повсюду было сухо. Очевидно, что если когда-то в руднике и журчала вода, просочившаяся сквозь каменные своды о стены, то она давно слилась куда-то по наклонным плоскостям штолен. Может быть, ушла туда же, в Воскресенский рудник. Изредка только слезились горные породы, но не было слышно громкого рокота ключей, глухих ударов воды, падавшей вниз, в пасти каких-то прослоин, которыми так были богаты рушившиеся штольни. Когда рабочие подошли к шахте, вверху, в её отверстие серел рассвет. Очевидно, отсюда до земли лишь несколько шагов.

— Как же, братцы, подняться тут?

— Лесенки погнили, только видать, стоят ещё!

— Хорошо стоят, а как не сдержат?

— Вот что! — заговорил штейгер. — Нужно кому-нибудь одному идти попытаться до верху. Он пусть даст знать в деревню. Где старик-то?

Но старик следовал неотступно за своим призраком. На его глазах Христос поднимался вверх по лестнице. И Иван не оставался внизу. Ему уже было не до товарищей. Он даже забыл о них. Только чем выше цеплялся он по старым брёвнам, тем больше охватывала его усталь… Опять прежняя слабость возвращалась к старику. Ему казалось, что вместе с ним из шахты поднимаются вверх знакомые, давно забытые образы. Теперь уже он не мог бы дать себе отчёта: живые это или мёртвые вернулись к нему. Мать его… те же коты на ней, что торчали тогда из-под земли. Тот старик, что ласкал Ивана, когда он ребёнком бегал к нему… Ишь, и борода не изменилась, и та же сермяга на нём, с расстёгнутым воротом рубахи как прежде… Седым волосом грудь поросла, видна ему… Ласково улыбаются ему безмолвные спутники…

Всё ярче и ярче отверстие шахты… Вот он уже различает в нём яркое голубое небо. Рассвет, казавшийся внизу, наверху превратился в солнечный день… А Христос подымается в нём, в этом световом пятне… выше и выше над шахтой…

Последняя лесенка…

Осеннее солнышко так горячо пригрело землю. Как будто оправилась поблёкшая трава. Жёлтая зелень берёзы золотом висит со своих ветвей… Вольные пташки зигзагами чертят безоблачное небо… Горы вдали точно расправляют свои поросшие лесами хребты в тёплом воздухе…

С изумлением смотрит Иван наверх. Призрак и теперь над ним, только всё выше и выше подымается, манит его к себе… Мать стала по одну его сторону, старик по другую: оба пристально смотрят прямо в глаза ему…

Рудокопы видели, как дедко всходил по лестницам старой шахты.

Не слушая штейгера, они бросились по ним… Чуть не на плечах один у другого поднимались вверх — и там остановились неподвижные, сняв шапки, не смея ни одним словом нарушить великого таинства, совершавшегося перед ними. Новые рабочие, всходившие сюда, присоединились к ним… Люди стали кругом. В центре его на земле, лицом к небу, лежал дедко, широко раскинув уже неподвижные руки. Глаза его не видели товарищей. Взгляд старика возносился всё выше и выше, точно он следовал за кем-то, тонувшим уже в недосягаемой выси… Губы его шевелились, и когда штейгер наклонился к ним, чуткое ухо его уловило угасающий голос:

— Иду, Господи!.. Иду за тобою!..