Заговор королевы (Эйнсворт)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску
Заговор королевы
автор Уильям Гаррисон Эйнсворт, переводчик неизвестен
Оригинал: англ. Crichton, опубл.: 1837. — Перевод опубл.: 1879. Источник: az.lib.ruРусский перевод: Санкт-Петербург: тип. В. С. Балашева, 1879 (без указания переводчика).

Вильям Энсворт[править]

Заговор королевы[править]

КНИГА ПЕРВАЯ[править]

СТУДЕНТЫ[править]

Под вечер, в среду, 4 февраля 1579 года, большая толпа студентов теснилась перед готической дверью старинной Наваррской коллегии. Толпа была так велика, что не только заполняла всю площадь перед этим знаменитым рассадником знаний, но и простиралась далеко за улицу Святого Иакова, на которой он находился. Подобной беспорядочной сходки не было со времени мятежа 1557 года, когда предшественники этих буйных студентов пошли гурьбой с оружием в руках в Pres-aux-Clercs, подожгли три дома по соседству и убили сержанта гвардии, безуспешно старавшегося их обуздать. Последние выборы ректора, мессира Адриана Амбуаза, ученого патера, как гласит его эпитафия, по случаю которых студенты собрались в монастыре Матюринов и оттуда шумной процессией отправились в церковь Св. Людовика на острове того же имени, были пустяками по сравнению с нынешними беспорядками. Каждый богословский улей прислал своих трутней: Сорбонна, Монтегю, Клюни, Гаркур, Четыре Нации и множество меньших заведений, в числе сорока двух, доставили свои рои, так изрядно жужжавшие.

Накануне открылась Сен-Жерменская ярмарка, но она была положительно пуста, хотя ее веселье должно было продолжаться до Вербного Воскресенья и хотя она всегда служила местом сбора студентов, предававшихся во время карнавала всевозможным излишествам.

Не было посетителей в знаменитых кабаках: Сосновой шишке, Замке, Магдалине и Туфле.

Игральные кости были забыты, и карты лежали без употребления в карманах безудержных школьных гуляк.

Но толпа состояла не из буянов, игроков, хвастунов и пьяниц, хотя надо признаться, что они составляли большинство. Это было полное смешение всех сект и сословий. Иногда скромная наружность и бледное лицо трудолюбивого ученика соседствовали со свирепой физиономией и небрежной осанкой ближайшего соседа, очень походившего своим видом на итальянского джентльмена удачи. Важный богослов и будущий священнослужитель стояли рядом с беспутным, насмешливым товарищем, между тем как мнимый законовед, известный нарушитель законов, виднелся в кучке людей, все занятие которых — преследовать обман и насилие.

Одежда людей, составлявших это сборище, была столь же разнообразна, как были различны их характеры. Не будучи подчинен никаким особенным постановлениям относительно одежды или, вернее сказать, открыто нарушая те, которые предписывались, каждый студент, к какой бы он ни принадлежал коллегии, одевался сообразно своему вкусу и своим средствам, и, в общем, эта толпа не выделялась ни щегольством, ни опрятностью одежды.

Шляпы, круглые и четырехугольные, капюшоны и плащи — черные, серые и других темных цветов — были, однако, преобладающей одеждой студентов университета, но там и сям можно было увидеть более веселых представителей этого сословия. Их высокие шляпы с широкими полями и развевающимся пером, оттопыренные рукава и чудовищные жабо с накрахмаленными складками таких размеров, что их довольно метко прозвали блюдами Св. Иоанна Крестителя — за сходство голов тех, которые их носили, с головой этого Святого на блюде дочери Иродиады, — напоминали в гротескном виде моду изящного и блистательного двора Генриха III.

Эти наглецы довели свою страсть к подражанию до такого своевольства, что некоторые из них, — только что возвратившиеся с Сен-Жерменской ярмарки, где они наугощались глинтвейном у наполнявших площадь маркитантов, — носили вокруг шеи огромные бумажные воротники, выкроенные по образцу настоящего кисейного жабо, а в руках держали длинные пустотелые палки, с помощью которых перестреливались горохом и другими подходящими средствами, имитируя тем самым «сарбакан», введенный в употребление монархом и его любимцами.

В таком фантастическом наряде эти забавные проказники, предпочитавшие смех благоразумию, имели дерзость встретить в тот же день, только несколькими часами ранее, на названной нами ярмарке королевский поезд криками: «По шее узнается теленок», такими громкими, что они достигли слуха короля, — шутка, за которую они дорого заплатили впоследствии. Несмотря на жалкую наружность отдельных личностей, общий вид учащейся молодежи был выразителен и живописен. Густые усы и острые бородки, украшавшие губы и подбородки большинства, придавали их лицам мужественное и решительное выражение, вполне соответствовавшее их смелым, свободным манерам.

Почти все имели при себе крепкие виноградные палки — короткое, с железным наконечником орудие, которым они превосходно владели и которое, благодаря их ловкости, наводило ужас на противников. Многие из них носили на кушаке короткую шпагу, прославленную их поединками и ссорами, или же прятали в своих куртках кинжал либо нож.

Студенты Парижа были всегда буйны и непокорны; во времена этого рассказа и даже гораздо ранее это была шайка ленивых, неугомонных молодых людей, собравшихся со всех концов Европы, из самых отдаленных провинций Франции. Между ними не было никакой связи, кроме товарищества, поддерживаемого их общей распущенностью. Отсюда и бесчисленные драки между собой, имевшие почти всегда пагубные последствия и которые никак не могло искоренить руководство университета.

Они жили на свои скудные средства, увеличивая их по возможности милостыней и воровством, так как большинство были положительно и заведомо нищими. Их собственные кварталы служили убежищем, где они могли очень удобно скрываться, и потому они не признавали иного закона, кроме постановлений университета, и не стесняясь пользовались всеми средствами поживиться за счет своих соседей. Отсюда их частые схватки с монахами Saint Germein des Pres, монастырские владения которых граничили с их землей. Лужайки, принадлежавшие монахам, служили постоянным полем их схваток; по словам Делюра, они были театром непрерывной суматохи, волокитства, поединков, битв, пьянства и разврата. Отсюда их кровавые ссоры с добрыми гражданами Парижа, которых они ненавидели и которые подчас с лихвой расплачивались за их нападения.

В 1407 году двое из них, уличенные в убийстве, были приговорены к виселице, и приговор привели в исполнение. Но так велико было смятение, произведенное в университете нарушением дарованных ему льгот, что префект Парижа, Вильгельм Тионвиль, был вынужден издать приказ о снятии тел с виселицы и позволить схоронить их с почетом и надлежащей церемонией. Это признание привилегий университета только ухудшило положение дел, и в продолжение многих лет беспорядки все возрастали.

В наш план не входит рассказ о всех буйствах университета и о мерах, принятых к их искоренению. Напрасно преследовала их светская власть, напрасно Ватикан разражался грозными указами — ничто не помогало. Можно было подкосить, но не искоренить дурную траву. Их ссоры передавались от поколения к поколению, и предмет их старинных препирательств с аббатом St. Germein des Pres — после тридцатилетней непрерывной борьбы — представлен на рассмотрение Папы, который совершенно справедливо отказался произнести решение в пользу той или другой стороны.

Таковы были студенты Парижа XVI века, таковы были свойства шумного сборища, осаждавшего двери Наваррской коллегии. Причиной, по которой собралась эта беспорядочная толпа, было, по-видимому, желание студентов присутствовать при публичных прениях или ученом диспуте, происходившем в большой зал коллегии, перед которой они теснились, и разочарование при виде закрытых дверей и при отказе впуска вызвало их теперешнее мятежное настроение.

Напрасно алебардисты, поставленные у дверей и силившиеся удержать своими пиками толпу, старавшуюся пробиться вперед, говорили, что зала и двор переполнены, что и для доктора прав не нашлось бы места, что они получили строгое и неукоснительное приказание не впускать никого ниже звания бакалавра или лиценциата и что мартинисты (студенты, не жившие в стенах университета и не находившиеся на пансионе в коллегии) и такие новички, как они, не имеют никакого права быть впущенными.

Они отвечали, что это были не простые прения, не обыкновенный диспут и что все имеют одинаковое право присутствовать. Что дело идет не о простом ученом, слава которого не простирается за пределы его деятельности и которого слышать пожелали бы очень немногие и еще меньшее число — поддерживать с ним диспут, но об иностранце высокого звания, пользующемся большим почетом, столь же замечательном своими познаниями, как и блестящими наружными качествами.

Напрасно старались опровергнуть их доводы тем, что на собрании присутствуют не только важнейшие представители университета, старейшие доктора богословия, медицины и права, профессора словесных наук, риторики и философии и множество других сановников, но что диспут удостоен присутствием господина де Ту, первого президента парламента, и ученого Иакова Августа, одного государственного секретаря и Парижского губернатора г-на Ренеде Вилькье, посланников Елизаветы Английской и Филиппа II Испанского и многих господ из их свиты, Пьера Бурделя, аббата Брантома, г-на Мирона, доктора его католического величества Генриха III, Козьмы Руджиери, главного астролога Екатерины Медичи, королевы-матери, знаменитых поэтов и писателей — Ронсара, Балфа и Филиппа Депортье, известного адвоката при парламенте Этьена Паскье, а также — и это составляло самое важное возражение — двух главных фаворитов Его Величества, стоявших во главе правления, господ Жуаеза и д’Эпернона.

Напрасно прибавляли, что для поддержания строгой благопристойности ректор распорядился запереть двери. Студенты были сильны в спорах, и их аргументация очень скоро вразумила противников. Они вполне полагались на свою ловкость для одержания верха в подобных случаях.

— Долой ведущих диспут! Долой алебардистов! Долой двери! — закричали разом сотни яростных голосов. — Долой самого ректора! Долой мессира Адриана Дамбуаза! Не допускать учеников университета в их собственные залы! Заискивать перед фаворитами двора! Держать диспут при закрытых дверях! Долой ректора! Мы издадим приказ произвести тотчас новые выборы!

После этого сильный ропот пронесся в толпе, за которым последовал новый взрыв проклятий в адрес ректора и демонстрация дубинок, в сопровождении града гороха, выпущенного из сарбаканов. Алебардисты побледнели и охотно бы уступили, но дверь была замкнута с внутренней стороны, жезлоносцы и сторожа, к ней приставленные, хотя и были перепуганы наружным шумом, но положительно отказывались отворить.

Снова раздались угрозы студентов, снова обратились они к насилию, и горох застучал по лицам и рукам алебардистов, дрожавших от гнева и боли.

— Что ты нам рассказываешь о фаворитах короля! — кричал из первого ряда студент, украшенный одним из тех бумажных воротников, о которых мы говорили. — Они могут приказывать в Луврских покоях, но не в стенах университета. Ей-богу! Мы нисколько ими не дорожим! Мы смеемся над безобидным лаем этих откормленных дворцовых шавок! Что могут для нас значить эти попрыгунчики? Клянусь четырьмя евангелистами, мы не потерпим здесь ни одного из них. Советуем д’Эпернону, этому гасконскому недорослю, поразмыслить над участью Можирона, а нашему весельчаку Жуаезу — припоминать смерть этого собаки Сен-Легрена! Уступите место более достойным! Уступите место учащимся! Долой жабо и сарбаканы!

— Что значит для нас президент парламента или губернатор города, — вопил другой. — Мы смеемся над их властью, мы ее признаем только в их судебных палатах. Ступив на нашу землю, они оставили всю свою власть по ту сторону ворот Святого Иакова. Мы не принадлежим ни к какой партии! Мы в политике придерживаемся строгой середины. Мы не более уважаем приверженцев Гиза, чем гугенотов; лигисты нам не дороже кальвинистов. Наш единственный господин — Григорий XIII, папа Римский. Долой Гизов и Беарнцев!

— Долой Генриха Наваррского, если вы этого желаете, — воскликнул студент из Гаркура, — или Генриха Валуа, если это вам более нравится, но — ради всех святых — только не Генриха Лорренского, он надежная и крепкая опора истинной веры. Нет! Нет! Да здравствуют Гизы! Да здравствует Священный союз!

— Долой Елизавету Английскую! — кричал студент из Клюни. — Что делает здесь ее представитель? Уж не ищет ли он ей мужа между нашими учеными? Плохая будет сделка, если она отдаст руку герцогу Анжуйскому.

— Если вы дорожите своим воротником из буйволовой кожи, то советую вам не отзываться непочтительно в моем присутствии об Елизавете Английской, — подымая с угрозой свою окованную палку, возразил англичанин из Четырех Наций, такой же заносчивый, как и его огромный бульдог, следовавший за ним по пятам.

— Долой Филиппа Испанского и его посланника! — кричал бернардинец.

— Por los de mi dama! — воскликнул принадлежавший к Нарбонской коллегии испанец с огромными закрученными усами на бронзовом дерзком лице, в низкой шляпе, гордо нахлобученной на лоб. — Так поступать нельзя! Представитель Его Величества, дона Филиппа, должен быть уважаем даже в среде парижских студентов. Кто из вас не согласен со мной! А?

— Что делает он здесь, в данном случае, со своей свитой? — отвечал бернардинец. — Черт возьми! Этот диспут один из тех, которые нисколько не касаются интересов вашего короля, а мне кажется, что Филипп и его представитель занимаются только тем, из чего могут извлекать себе пользу. Я уверен, что настоящее присутствие вашего посланника в нашем училище имеет какой-либо тайный повод.

--Может быть, — отвечал испанец. — Мы поговорим об этом после.

— А что делает поставщик Сибарита в пыльных залах науки? — завопил студент из коллегии Ламуан. — Чего ищет ревнивый убийца жены и ее нерожденного еще ребенка так близко от независимых речей и, быть может, верно направленных шпаг? Я думаю, что для него было бы гораздо благоразумнее оставаться в своем гареме, чем подвергать свою надушенную особу разным случайностям среди людей, прикосновение которых может оказаться погрубее того, к которому он привык.

— Хорошо сказано! — воскликнул ученик из Клюни. — Долой Рене Вилькье, долой этого презренного рогоносца, хотя он и губернатор Парижа!

— Какое право имеет господин аббат Брантом занимать место между нами? — возопил студент из коллегии Гаркур. — Несомненно, что он славится умом, ученостью и любезностью, но какое нам до этого дело! Его место могло бы быть занято более достойным.

— И что привело сюда Козьму Руджиери? — спросил бернардинец. — Что надетсяся узнать здесь этот старый торговец темными знаниями? Мы не занимаемся химией и тайными науками. Мы не делаем ничего таинственного. Мы не приготовляем любовного напитка, мы не составляем никакого медленного яда, мы не продаем чьих-то восковых изображений.

Я спрашиваю, что он здесь делает? Ректор поступает совершенно неприлично, допуская его присутствие. Даже если бы он явился сюда под охраной власти своей любовницы Екатерины Медичи, мы не уважили бы и этого. Долой аббата-идолопоклонника, мы слишком долго терпели все его мерзости, вспомните Моле, попавшего в его сети, вспомните его бесчисленные жертвы! Кто приготовил адское питье для Карла IX? Пусть он ответит на это. Долой вероломного жида, колдуна! Виселица слишком хороша для него! Долой Руджиери!

— Да! Долой проклятого астролога! — подтвердила вся толпа. — Он наделал за свою жизнь достаточно преступлений! Время воздаяния настало. Написал ли он собственный гороскоп? Предвидел ли он собственную судьбу?

— И поэты! — кричал другой ученик Четырех Наций. — Прах их побери, всех трех. Их место не здесь. Что могут они найти занимательного в этом диспуте? Бесспорно, что Пьер Ронсар в качестве воспитанника этой коллегии имеет право на наше уважение. Но он стареет, и я удивляюсь, как мог он при своей подагре вынести эту длинную дорогу. Старый наемный писака! Его последние стихи хромают подобно ему. И вдобавок, он ударился в мораль и осуждает все свои прежние хорошие произведения. Положительно эти устарелые барды отрекаются всегда от того, в чем проболтались в молодости. Климент Моро принялся на старости сочинять псалмы, что же касается Балфа, то имя его не переживет его балетов. Филипп Депорт обязан своей нынешней известностью виконту Жуаезу, однако же он не совсем лишен достоинств. Пусть он уходит со своей славой и не надоедает нам своим присутствием! Очистите место софистам Нарбонской коллегии! Ко псам поэзию!

— Черт возьми! — воскликнул студент Сорбонны. — Что значат софисты Нарбоны в сравнении с сорбоннскими докторами канонического права, которые объясняют притчи Корнелиуса, Лапида или сентенции Петра Ломбарда так же проворно, как вы проглатываете бутылку глинтвейна или ломтик икры с уксусом? Что скажешь ты на это, Капет? — обратился он к своему соседу, скромный серый капюшон которого доставил ему это прозвище. — Заслуживаем ли мы такое оскорбительное обращение?

— Я не нахожу, что ваши заслуги значительнее наших, — отвечал ученик в капюшоне, — хотя мы не восхваляем себя, подобно вам. Ученики скромного Иоанна Стандонша столь же способны, как и ученики Роберта Сорбонна, поддержать диспут, и я не могу понять, по какой причине не впускают нас? Здесь затронута честь университета и необходимо соединить все силы, чтобы отстоять ее.

— Хорошо сказано! — проговорил бернардинец. — Было бы вечным пятном для наших училищ, если бы этот надменный шотландец мог так легко лишить их славы, между тем как многочисленные борцы не имеют возможности ее отстаивать, хотя и сумели бы поубавить ему спеси. Эта борьба из тех, которые всех нас равно касаются. По крайней мере, мы могли бы быть в случае надобности судьями в этом деле.

— Я очень мало забочусь о чести университета, — возразил один шотландец из Шотландской коллегии, находившейся в то время на Миндальной улице, — но принимаю большое участие в славе моего соотечественника и был бы очень рад, если бы мог присутствовать при торжестве ученика Рутефорда и Классика Буханана. Но если предлагаемое вами посредничество заключается в одних криках, то я доволен, что ректор имел благоразумие воспретить вам вход, хотя и сам терплю от этого.

— Что вы там рассказываете? — возразил испанец. — Очень маловероятно, чтобы ваш соотечественник имел успех, которого вы для него ожидаете. Верьте мне, нам придется приветствовать его при выходе громкими свистками, и если бы мы могли проникнуть сквозь железные филенки этих дверей и видеть сцену, которую они от нас скрывают, мы бы вероятно удостоверились, что его притязания повержены, а аргументы обращены в прах. Par la litania de los santos! Иметь дерзость сравнивать неизвестного ученика жалкой коллегии Святого Андрея с самыми учеными докторами величайшего университета, разумеется за исключением университетов Валенсии и Саламанки! Нужно все бесстыдство твоих земляков, чтобы не сгореть со стыда при подобной мысли.

— Коллегия, к которой вы относитесь с презрением, — гордо отвечал шотландец, — служила училищем королям нашей Шотландии. Да, это так! И молодой Иаков Стюарт получил образование под одной кровлей, под руководством тех же мудрых наставников и в то же время, как и наш благородный Кричтон, которого вы несправедливо назвали искателем приключений. Ученость его столь же знаменита, как и его происхождение. Ему предшествовала его слава, и он уже был известен вашим ученым, когда выставил свою программу в стенах этой коллегии. Слушайте! — продолжал он. — И вы убедитесь в его торжестве.

В то время, как он обращался с этими словами к своим товарищам, громкие и продолжительные рукоплескания раздавались внутри здания, покрывая шум, производимый студентами.

— Может быть, рукоплескания эти означают его поражение, — проворчал сквозь зубы испанец.

— Нисколько, — возразил шотландец. — Я слышу, имя Кричтона раздается среди рукоплесканий.

— Черт побери! Да кто же этот феникс, этот Гаргантюа ума, предназначенный для нашего поголовного поражения подобно тому, как Панург поразил Фому-англичанина? — спросил испанец. — Кто же этот человек, превосходящий философией самого Пифагора? А?

— Любознательностью — господина Карниадсе!

— Непостоянством — Аверрасса!

— Мистицизмом — Плотина!

— Ясновидением — Артемидоуса.

— Непогрешимостью — самого Папу!

— И который имеет притязания рассуждать о всевозможных ученых вещах! — закричали разом несколько голосов.

— И из всего этого выйдет глупая шутка, — добавили другие с громким смехом.

— Вы оглушили меня своим ревом, — перебил шотландец. — Вы спрашиваете меня, кто такой Кричтон, и сами себе отвечаете. Вы сказали, что он редкая птица, чудо ума и учености, и вы не солгали. Он именно таков. Но я скажу вам то, чего вы совсем не знаете или о чем с умыслом умалчиваете. Он принадлежит к высшему дворянству Шотландии. Подобно высшим испанским грандам, сеньор Идальго, он имеет право стоять с покрытой головой в присутствии короля; как со стороны отца, так и со стороны матери в его жилах течет благороднейшая кровь. Его мать была из фамилии Стюартов и происходила по прямой линии от королей, а отец его, которому принадлежат великолепные владения Элиок и Клюни, был сеньором адвокатом нашей доброй королевы Марии (да отпустит ей небо ее прегрешения и примет ее под свою особую защиту), он еще и теперь занимает эту высокую должность. Я думаю, что здесь должны были слышать о Кричтонах. Как бы то ни было, они хорошо мне известны, так как я, Огильви де Бальфур, часто слышал о некоем контракте или обязательстве, в силу которого…

— Довольно! — прервал испанец. — Не занимай нас собственными делами, товарищ! Говори нам о Кричтоне.

— Я уже сказал вам более, чем хотел, — возразил с негодованием Огильви. — Если вы желаете иметь более подробные сведения о благоволении, которое ему оказывают в Лувре, о его военных подвигах, о расположении, которым он пользуется у всех фрейлин нашей королевы-матери, Екатерины Медичи, и, особенно, — прибавил он с насмешливым выражением, — у ее прелестной дочери Маргариты Валуа, вам лучше обратиться к шуту короля, мэтру Шико, которого я вижу недалеко от нас. Я думаю, что не найдется другого, кто бы в такое короткое время получил столько милостей и приобрел такую блистательную репутацию.

— Гм! — проворчал англичанин. — Вы, шотландцы, повсюду стоите друг за друга. Этот Кричтон и может и не может быть таким славным героем, но я осмелюсь не верить похвалам, расточаемым ему этим шотландцем, пока не удостоверюсь лично в их справедливости.

— Совершенно верно, что он заслужил известность ловкого борца на шпагах, — сказал бернардинец, — надо отдать ему справедливость.

— Он еще не встретил себе равного в фехтовальном зале, хотя и скрещивал свою шпагу с первыми бойцами Франции, — отвечал Огильви.

— Я его видел в манеже, — сказал студент из Сорбонны, — когда он упражнялся в верховой езде, и, будучи сам ловким наездником, я нахожу его превосходным ездоком.

— Нет никого среди вашей молодежи, кто сравнился бы с ним в верховой езде, — заговорил Огильви, — нет ни одного бойца, который бы с такой ловкостью снимал кольцо на бегу. Я был бы очень рад молчать, но вы принуждаете меня расхваливать его.

— Матерь Божья! — закричал испанец, вынимая до половины из ножен шпагу, висевшую у него сбоку. — Держу пари на десять нобленов против такого же числа серебряных испанских реалов, что с этим коротким толедским клинком я одолею вашего хваленого Кричтона в поединке на всяком оружии по его выбору: на шпаге и кинжале или на одной шпаге, раздетый до пояса или в полном вооружении. Клянусь Святой Троицей, он ответит мне за оскорбление, нанесенное им ученой коллегии, к которой я принадлежу. Мне будет очень приятно подрезать крылья этому гордому и крикливому пастуху или первому встречному из его жалкой шайки, — прибавил он с жестом презрения по направлению шотландца.

— Если это все, чего вы добиваетесь, то вам не надо ходить далеко, — возразил Огильви. — Дождитесь только конца этого диспута, и да лишит меня Святой Андрей своего покровительства, если я не переломаю вашего клинка моей широкой и крепкой шотландской шпагой и не докажу, что вы столько же подлы сердцем, как хвастливы и сварливы на язык.

— Черт возьми! — воскликнул испанец. — Твой шотландский святой не поможет тебе, так как ты навлек на себя мое негодование. Ступай читать свои молитвы, если желаешь, через час ты будешь добычей коршунов Pre-aux-Clercs!

— Берегись ты сам, наглый хвастун, — отвечал с презрением Огильви. — Уверяю тебя, что потребуется защита посильнее твоей, чтобы спасти твою жизнь.

— Смелей, господин шотландец, — вмешался англичанин.

— Ты прекрасно сделаешь, обрубив уши этому испанскому нахалу. Бьюсь об заклад, под его курткой бьется трусливое сердце, и ты прав, заставляя его выслушивать эти оскорбления. Кто бы ни был этот Кричтон, все же он твой соотечественник, а отчасти и мой.

— И как за своего соотечественника, я буду стоять за него против всех и каждого.

— Браво! Мой храбрый дон Диего Каравайя, — сказал студент Сорбонны, хлопая по плечу испанца и шепча ему на ухо, — неужели же все будут уступать этим негодным шотландцам? Ручаюсь, что нет. Мы будем действовать сообща против всей этой нищенской нации, а покуда эту частную ссору поручаем тебе. Постарайся справиться с ней, как должно одному из потомков Сида.

— Смотри на него, как на мертвого, — отвечал испанец.

— Клянусь Пелажем, жаль, что тот, другой, не стоит у него за спиной, чтобы одним ударом проколоть обоих!

— Возвратимся к предмету вашей ссоры, — возразил студент Сорбонны. Довольный предстоящим поединком, он старался предупредить всякую возможность к примирению, пока еще можно было подливать масло в огонь. — Возвратимся к вашей ссоре, — сказал он громким голосом, глядя на Огильви, — надо согласиться, что как гуляка этот Кричтон не имеет себе равных. Никто из нас не подумает состязаться с ним в деле кутежа, хотя многие могут похвастаться, что умеют выпить. Брат Жан со жрицей Бахуса в придачу был жалкий пьянчужка по сравнению с ним.

— Он поклоняется не жрице Бахуса, а другим богиням, если не ошибаюсь, — добавил студент Монтегю, поняв, куда метит товарищ.

— Потому-то мы и дали такой ответ на его вызов, — отвечал студент Сорбонны. — Вероятно, вы помните, что под его дерзким вызовом нашему ученому сословию, который он выставил в стенах университета, было написано, что тот, кто хочет видеть это чудо учености, может искать его или в кабаке, или в веселых домах. Так ли это, Идальго?

— Я сам видел его в кабаке Сокола и в веселых домах. Вы меня понимаете?

— Ха, ха, ха, — засмеялись студенты. — Видно, твой Кричтон далеко не стоик, а последователь Эпикура, этот господин шотландец, ха, ха, ха!

— Поговаривают, что он знаком с дьяволом, — заметил с таинственным видом студент из Гаркура, — и что — подобно Жанне д, Арк --. он продал за временные блага свою душу. Оттого-то он так изумительно учен, так необыкновенно красив и ловок, так обольстителен с женщинами, так постоянно счастлив в игре в кости. Потому же он и неуязвим в битвах.

— Поговаривают, что он не имеет приближенного духа, который везде за ним следует под видом черной собаки, — добавил студент Монтегю.

— Или под видом карлика, как черный бесенок Козьмы Руджиери, — сказал студент из Гаркура. — Правда это? — спросил он, обращаясь к шотландцу.

— Кто это говорит, тот наглый лжец, — вскричал вспыльчивый Огильви. — Я вызываю вас всех вместе и каждого порознь, и ни один собрат из коллегии, к которой я принадлежу, не откажется поддержать мои слова.

Громкий насмешливый хохот раздался в ответ на выходку Огильви. Пристыженный тем, что своей бесполезной и глупой вспыльчивостью навлек на себя справедливые насмешки, он замолчал и старался не обращать внимания на поддразнивания.

ДЖЕЛОЗО[править]

Бросая гневные взгляды на своих мучителей, Огильви нечаянно встретился с черными огненными глазами молодого человека, стоявшего в некотором от него отдалении, но слышавшего их спор. Казалось, он живо интересовался предметом ссоры и, видимо, глубоко сочувствовал Огильви. В его лице было что-то такое, что сразу привлекло внимание Огильви, несмотря на возбуждение, в котором он находился. Несколько минут он не мог отвести глаз от этого юноши, а когда перестал смотреть, то только для того, чтобы подумать о его необыкновенной красоте.

И действительно, этот юноша заслуживал внимания. Черты его лица своей нежностью и совершенством представляли резкий контраст с грубыми и пошлыми физиономиями, окружавшими его. При безукоризненной правильности лица он напоминал Гебу своим изящно очерченным подбородком, точно так же как и своими непокрытыми еще пушком возмужалости устами, выражавшими любезную приветливость и пылкую страстность. Но теперь уста эти были сжаты, а гордые и тонкие ноздри расширялись от гнева.

По наружности этому юноше можно было дать не более шестнадцати лет, а гибкость его тонких, женственных, хотя и вполне соразмерных членов доказывала его раннюю молодость; лишь огненные глаза, светившиеся умом, выражали мужество и решимость выше его лет. Пряди волос, черных как смоль, оттеняли его лицо, оливковый цвет которого обличал в нем уроженца юга. Костюм его, не имевший, впрочем, в себе ничего необыкновенного, не походил ни на костюм студента университета, ни на костюмы, бывшие в употреблении у добрых граждан Парижа. Маленькая шапочка из черного генуэзского бархата была надета набок, плащ из той же материи, но более широкого покроя, чем это было в обыкновении, застегивался золотой цепочкой и был драпирован с намерением по возможности скрыть стройность стана и придать больше мужественности узким плечам.

— Я возбудил ваше участие, молодой человек, — сказал Огильви, видя, что тот не сводит с него глаз, и делая несколько шагов, чтобы приблизиться к нему. — Могу ли вас спросить, к какой академии вы принадлежите?

— Я не принадлежу ни к какой из ваших школ, — отвечал юноша, отодвигаясь при приближении шотландца. — Я иностранец, привлеченный желанием узнать исход диспута, которым занимается весь Париж, вмешавшийся необдуманно в толпу, из которой я охотно бы вышел, если бы только была возможность, и принужденный теперь ожидать конца, который, как я надеюсь, — добавил он нерешительно и слегка краснея, — будет торжеством вашего несравненного соотечественника. Признаюсь, я не менее вас принимаю участие в его успехе.

В его голосе слышалась гармония, чудно отзывавшаяся в сердце Огильви.

«Я бы поклялся спасением своей души, — подумал он, — если бы эти слова не были произнесены этим мальчиком, что я слышу голос моей миленькой, говорящей со мной Марион, как она обыкновенно делывала это в те летние, давно минувшие ночи и в стране, очень далекой отсюда, и если бы эти глаза не были так велики и так черны, я бы поклялся, что это ее взгляд. Клянусь Святым Андреем, сходство удивительное! Мне хотелось бы узнать, не земляк ли он мне и ради чего он так горячо высказывается за Кричтона». — Эй! Молодой человек, — продолжал он вслух, — не шотландец ли вы, паче чаяния?

В ответ на этот вопрос молодой человек с трудом скрыл улыбку, но отрицательно покачал головой. Улыбка, открывшая его губы, продемонстрировала ряд блестящих как жемчуг зубов.

«Рот совершенно такой же, как у Марион», — подумал Огильви.

— Из Шотландии! — закричал студент Сорбонны. — Может ли быть что хорошее в этой проклятой стране? Я очень хорошо знаю этого молодого человека из Венеции, это один из джелозо, член Итальянской труппы, которая получила разрешение от короля на представление своих комедий в Бурбонском отеле. Мне показались знакомыми лицо и манеры, голос же совершенно убедил меня. Он поет арии в комедиях и, честное слово, очень хорошо. Дамы от него без ума. А! Мне пришла идея, у нас еще впереди одна или две минуты, отчего бы не скоротать их, слушая песенку! Что вы на это скажете, товарищ? Неужели мы упустим этот случай? Песню! Песню!

— Браво! Браво! — завопили студенты, хлопая в ладоши. — Ничего не может быть лучше! Песню! Мы требуем песню!

Все мигом окружили молодого венецианца. Между тем Огильви, столько же возмущенный оборотом этого дела, как и обидой, которая, по его мнению, была нанесена иностранцу, так как относительно благопристойности театральных представлений он разделял предрассудки своего отечества и к профессии актера питал презрение, доходившее почти до отвращения, обратился к молодому человеку.

— Неужели это не клевета! — вскричал он. — Скажи, что он лжет, скажи, что ты не актер, не наемный шут, и, клянусь памятью праведного Джона Кокса, он получит пощечину за свою гнусную ложь!

— Молчать! — закричал студент из Монтегю. Долой дерзкого шотландца, если он вздумает еще прерывать нас!

— Дайте ему ответить, и я замолчу, — решительно возразил Огильви. — Еще раз, иностранец, ошибся я на твой счет?

— Вы ошибаетесь, если принимаете меня за кого-либо другого, — отвечал молодой человек, подняв голову. — Я из Венеции, я один из джелозо.

— Вы слышали? — воскликнул студент из Сорбонны. Он не отпирается. Теперь, не откладывая далее, спой нам песню.

— Я не отрекаюсь от моего звания, — возразил венецианец, — но я не буду петь по вашему приказанию.

— Ну, мы это еще увидим, — отвечал студент из Сорбонны. — На наших дворах есть насосы, вода которых обладает свойством вдохновлять, подобно водам Геликона. Она одарена чудесной силой.

— Черт возьми! Стащим туда нашего упрямца! — закричал Каравайя. — Клянусь вам, к нему возвратится голос, если он не захочет получить простуду под холодным фонтаном.

Говоря это, он грубо опустил руку на плечо молодого венецианца. Последний поспешно отступил, его черные глаза метали молнии, быстрее мысли выхватил он из-под плаща стилет и приставил его к горлу Каравайя.

— Убери свою руку! — воскликнул он. — Не то, клянусь Святым Марком, я убью тебя!

При виде гнева венецианца Каравайя нашел более благоразумным отступить, что он и сделал с жестом, выражавшим сожаление, и с обыкновенным своим хвастливым восклицанием.

— Брависсимо! — громко раздалось между студентами. — Великолепная сцена, она произвела бы большой эффект в Бурбонском театре.

— Клянусь Богом, — засмеялся от души англичанин. — На долю испанца выпала плохая роль!

— Прошу вас, сеньоры, — сказал им не обращавший внимания на их насмешки джелозо, снимая шляпу, которая скрывала его густые, черные кудри, — пропустите меня без дальнейших неприятностей. Я не могу исполнить ваше желание и не понимаю, какое право имеете вы требовать от меня песни. Хотя я и актер, но я не без друзей, и если…

— Он нам угрожает! — закричал студент из Сорбонны.

— Обратили ли вы внимание на это! Мы не так легко отказываемся от наших желаний. Давайте нам песню, сеньор джелозо, а потом можете уходить, если пожелаете!

— Никогда! — отвечал венецианец. — И советую вам не доводить меня до крайности.

— Если никто не хочет заступиться за этого молодого человека, — сказал тогда англичанин, — то я заступлюсь. Я не интересуюсь, кто он, джелозо или диаболозо. Если все против него, то я за него. Сильные всегда были на стороне слабых. Ну! Господин шотландец, эта ссора отчасти и тебя касается. Вынимай шпагу, товарищ, и защити этого бедного юношу, у него такой вид, как будто он никогда не видал шпажного удара.

Раздавшийся звон серебряных бубенчиков очень кстати прервал эту ссору. Маленький фантастический человек, производивший эти звуки, старался пробраться в толпу. На нем был необыкновенный костюм, сотканный из тканей разных цветов: белого, красного и голубого, причем такого странного фасона и до того испещренный горизонтальными и перпендикулярными полосами, что производил самое необыкновенное впечатление. Его полукафтан преуморительно оттопыривался на боках, обнаруживая худобу его коротких, очень некрасивых ног, одетых в чулки амарантового цвета. На плечи был накинут кафтан с огромными рукавами. На спине этого кафтана и на рукавах был вышит золотой государственный герб. Вокруг шеи была надета цепь из медальонов с резными девизами, посвященными глупости. Это был подарок его милейшего Генрио, как он по-братски называл своего царственного друга, а его высокая коническая шляпа, заменившая древний рыцарский шлем, имела три острых угла, наподобие треуголки, которую носила вся дворцовая прислуга. В руках держал он знак своей должности — щелкушку, толстую ореховую палку, украшенную серебряной головой дурака отличной чеканки.

Огромный карман, наполненный конфетами, которые он чрезмерно любил, висел у пояса вместе с большой деревянной шпагой.

Это странное существо был Шико, шут короля.

— С вашего позволения, господа, — кричал он, проталкиваясь вперед и нанося удары своей щелкушкой тем, кто зогораживал ему дорогу. — Зачем вы меня останавливаете? Безумие было всегда в ходу в Парижском университете. Тем более, что здесь требуется вся моя мудрость! Они собирались купать человека в холодной воде, чтобы тот заговорил! Этот поступок достоин величайшего шута Франции. Я бы лишился своего звания, если бы не присутствовал при этом. Говорю вам, будьте внимательны! Дайте место аббату глупцов, хотя он и не восседает на осле, как в праздник убиения младенцев.

И, остановившись прямо против джелозо, которому отдал самый дружеский поклон, Шико вытащил свою деревянную шпагу и с ужимками и гримасами принялся потрясать ею перед студентами.

— Этот молодой человек, мой молочный брат, — начал он (раздался громкий смех), — полностью прав, отказывая вам. Он приглашен на сегодняшний вечерний спектакль и ранее этого не должен выставлять себя напоказ. Наш брат Генрих не желает, чтобы он расточал свои услуги. Если вам требуется музыка, пойдемте к дверям Лувра; оркестр швейцарской гвардии славится быстротой и живостью такта.

— Не раздражайте их, мой доброй сеньор, — прошептал джелозо. — Лучше я соглашусь исполнить их желание, как оно ни безрассудно, чем подвергать своим отказом чужую жизнь опасности. Сеньоры, — продолжал он, обращаясь к докучавшим ему студентам, — я исполню ваше желание, но с условием, что смогу тотчас же удалиться по окончании песни.

— Принимаем! — закричали студенты, махая шляпами. В одну минуту шум утих. Плотный круг образовался около венецианца, когда он запел самым мелодичным голосом, хотя и с оттенком насмешки, мадригал в честь Кричтона, прекрасного шотландца.

— Довольно! — воскликнул студент Сорбонны по окончании второго куплета. — Мы хотим слушать другую песню, спой нам твою любимую арию Маделены или песенку Флоринды, а иначе ты не тронешься с места, мой милый.

— Ба! — сказал Шико. — Вы плохие ценители. Песня прелестна, и я подаю голос за повторение. Вам были бы более по вкусу шутовские куплеты труппы отеля Клюни на улице Матиринов. Как нравится вам церковная песня в их последней шутовской пьесе «Веселый фарс глупых софистов»?

— Черт возьми! Это что еще за насмешки! — закричал один из студентов с огромным бумажным воротником. — Неужели вы допустите сбить себя с толку этой сороке, вылетевшей из своей клетки и прилетевшей сюда, чтобы вдоволь наболтаться?

— Хорошо еще, — возразил Шико, — что я не нарядился в павлиньи перья: как ни распускай хвост, а ворона всегда видна. Сколько ни подражай осел реву льва, он все же останется ослом. Хотя я и шут, но не подобие шута; я обезьяна, а не тень обезьяны. Мне передавали ваш клич: «По шее узнается теленок», ну, так если бы вздумали оценивать вас по этому правилу, то между вами не нашлось бы ни одного, годного на убой.

— Тысяча чертей! — заревел взбешенный студент. — Хотя бы вы пользовались в десять раз большей милостью в вашем качестве шута, вы все равно раскаялись бы в этой дерзости. — Говоря это, он замахнулся на Шико.

— Назад! — воскликнул Блунт, отстраняя своей палкой удар, назначенный шуту. — Окровавленная голова не идет к этому веселому костюму. Прибереги свои удары для другого, более способного возвратить их тебе. Разве ты не видишь, что у него деревянная шпага?

— Так пусть он удерживает свой язык, — продолжал с гневом студент.

— Ха, ха, ха, — кричал Шико, смеясь во все горло, — не останавливайте его. Я хочу биться с ним на жизнь и на смерть. Закладываю мою щелкушку на его жабо, что убью его с первого удара.

— Между тем мы потеряли из виду нашего певца, — сказал студент Сорбонны. — Куда он девался?

— Мне кажется, что он скрылся, — воскликнул Каравайя, — я его нигде не вижу.

«Я не заметил, как он ушел, — подумал Огильви, — но он хорошо сделал. Я не мог бы отказать в помощи этому молодому человеку, а между тем возмутительна мысль — быть замешанным в ссору комедианта, а в особенности итальянского. Странно только, что его лицо у меня постоянно перед глазами, но я не хочу более думать об этом».

Тем не менее, против желания, Огильви не мог отвести глаз от задних рядов студентов, отыскивая между ними беглеца. Но он напрасно искал. Во время смятения, вызванного словами Шико, и, вероятно, с его помощью или при содействии англичанина венецианец успел незаметно скрыться.

— Не спрятал ли его мэтр Шико в свой карман, он достаточно велик для этого, — воскликнул студент Сорбонны.

— Или в рукава кафтана, — продолжал бернардинец.

— Или не проглотил ли он его, как Гаргантюа странника, — добавил со смехом Каравайя.

— Или как ты проглотил бы стакан хересу, если бы тебе его предложили, а при случае и свои собственные слова, сеньор кабальеро! — засмеялся шут.

— Сеньор дьявол! — заревел Каравайя, вынимая шпагу, — я раскрошу тебя на столько же кусков, сколько их в твоей фуфайке!

— На столько частей, сколько зазубрин на твоей шпаге, самим тобой сделанных, — возразил Шико со злой гримасой, — или богохульств на твоем языке твоего собственного изобретения, или украденных монет в твоем кошельке, или рубцов на спине, ха, ха, ха! Разруби меня на столько кусков, и все же их не наберется столько, сколько за тобой бесчисленных грешков.

— Черт побери! Пустите меня, я проучу этого дерзкого нахала, — ревел Каравайя, взбешенный как бык, раздражаемый матадором, потрясая шпагой, топая ногами и с трудом удерживаемый студентами. Но ничто не могло унять безумной веселости шута, конвульсивно смеявшегося над безуспешными усилиями испанца добраться до него. Не выказывая ни малейшего страха, он оставался на месте так же беззаботно, как будто ему не угрожала никакая опасность. Он даже продолжал едко насмехаться и, вероятно, был бы наказан за свое нахальство, если бы новое происшествие не дало делу более благоприятного для него оборота и не привлекло всеобщего внимания.

Двери Наваррской коллегии были вдруг отворены, и продолжительный взрыв рукоплесканий внутри возвестил об окончании диспута. Не оставалось более никакого сомнения, что исход был благоприятен Кричтону, имя которого примешивалось к рукоплесканиям, раздававшимся повсюду. Возбужденная в высшей степени, толпа пришла в движение. Огильви не мог долее воздерживаться. Пробиваясь вперед с неимоверными усилиями, он добился места у самого входа. Первый, кто бросился ему в глаза, был человек высокого роста в блестящей стальной кирасе, опоясанный шелковым шарфом, на боку которого висела длинная шпага с великолепным эфесом. На плече он держал копье около шести футов длины.

— Кричтон стал победителем? — спросил Огильви капитана гвардии, так как это был именно он.

— Он возбудил всеобщее удивление, — отвечал капитан, который против обыкновения подобных особ не был возмущен этим воззванием к его любезности, — и ректор воздал ему все почести, которыми располагает университет.

— Ура старой Шотландии! — воскликнул Огильви, бросая вверх свою шапку. — Я был в этом уверен. Этот день останется для меня навсегда памятным.

— По крайней мере, у тебя будет причина не забывать его, — проворчал Каравайя, который, стоя напротив Огильви, слышал его восклицание, — а может быть, и у него также, — прибавил он, нахмурившись и завертываясь в плащ.

— Если благородный Кричтон — ваш соотечественник, то вы имеете полное право гордиться им, — продолжал капитан Лархан. — Память его сегодняшних подвигов не умрет, пока ученость будет уважаться. Никогда прежде не видали в этой коллегии таких изумительных, всеобъемлющих познаний. Клянусь Богом, я просто ошеломлен, да и не я один, а все присутствующие. Достаточно сказать вам, что профессора в ознаменование его беспримерной учености и его необыкновенных внешних преимуществ в адресе, поднесенном ему по окончании диспута, почтили его эпитетом Несравненный. Он несомненно заслуживает, чтобы это прозвище осталось за ним и впоследствии.

— Несравненный Кричтон! — повторил Огильви. Слышите ли вы? Титул, пожалованный ему всем конклавом университета! Ура! Несравненный Кричтон! Это имя найдет отклик в сердце каждого истинного шотландца. Клянусь Святым Андреем! Вот истинно прекрасный день!

— И все-таки, — перебил Лархан, улыбаясь восторженности Огильви и описывая круг острием своего копья, — я принужден вас отодвинуть, господа студенты, чтобы очистить проход ректору и его свите. Подойдите, стрелки, очистите дорогу. Позовите отряд барона д’Эпернона и виконта Жуаеза, а также солдат его превосходительства сеньора Рене де Вилькье. Имейте терпение, господа, вы скоро узнаете более полные подробности.

Сказав это, он удалился, а солдаты, менее снисходительные, чем их начальник, сумели быстро отодвинуть толпу.

РЕКТОР[править]

По мере того как стрелки продвигались вперед, выставляя по солдату через каждые десять шагов, студенты, подаваясь назад, образовывали две плотные стены.

Глубокая тишина водворилась в рядах зрителей. Все взоры устремились на сводчатый вход академии, не было слышно ни одного слова. Все казались такими же неподвижными, как статуи Филиппа Прекрасного и его супруги Жанны Наваррской (основательницы этого заведения), стоявшие немыми свидетелями этой сцены в своих нишах у главного входа. В это время из главной двери выходила столь непрерывная толпа важных сановников в мантиях, что все пространство между двумя линиями студентов было тотчас же наполнено движущейся массой мантий и колпаков.

Во главе процессии, потрясая своим жезлом, голубой палочкой, в изобилии усыпанной золотыми лилиями, то ставя ее на землю, то высоко подымая, шел герольд, с поступью и улыбкой достойными Мальвилио; на его плаще виднелся герб университета: рука, нисходящая с неба и держащая книгу, окруженная тремя золотыми лилиями на голубом поле.

Герольд прошел, посматривая на студентов с улыбкой презрения.

Потом пошли представители всех факультетов, которые вследствие какой-то случайности, до того перемешались между собой, что невозможно было установить порядок шествия по старшинству.

Все по возможности спешили вперед. Медики наступали на богословов и на художников между тем как доктора прав старались, причем довольно неучтиво, опередить всех прочих. Это были здоровые молодцы, сгибавшиеся под тяжестью своих серебряных палиц и одетые в мантии — черные, голубые, фиолетовые или темно-красные, каждый цвет означал факультет, к которому принадлежал носивший его.

За ними следовали, еще в большем беспорядке, высшие сановники факультетов, напрасно старавшиеся соединиться и составить что-нибудь похожее на кортеж. Ежеминутно нарушался коллегиальный этикет. Здесь рядом с прокурором Четырех Наций в красной судейской мантии стоял доктор богословия в своей черной одежде, опушенной горностаем, проклиная мысленно это сближение и не скрывая своего неудовольствия по этому поводу. Там доктор медицины в алой мантии со светло-серым шитьем получал толчки от более поворотливого лиценциата, одетого в черное платье, окаймленное белым мехом. Ни одна степень не была уважена. Докторов прав канонических и докторов прав гражданских, которые при выходе находились вместе и одежда которых состояла из алой мантии и меховой шапочки, затолкали очень неприлично, когда они захотели удержаться на своих местах при натиске молодых бакалавров медицины.

Несмотря на это смешение костюмов, которые были в таком изобилии и так скучены, что представляли собой что-то похожее на цвета радуги в лучах заходящего солнца, несмотря на полное отсутствие порядка, которое строго осуждалось старшинами и стоило им большого терпения, несмотря на страшную давку, несмотря на все это все доктора, профессора, бакалавры и лиценциаты единогласно признавали, что диспут, на котором они присутствовали, был проведен с искусством, не виданным со времен Абеляра и Беранже, и что одержавший над ними победу Кричтон победил целый мир познаний и учености.

Вдруг раздался и пронесся до подошвы горы Святой Женевьевы пронзительный звук рога. На этот призыв немедленно ответил гул спешившей группы всадников. Постепенно гул этот становился все слышнее, и не прошло нескольких секунд, как два отряда королевской гвардии — каждый в пятьдесят стрелков — в полной форме и на великолепных конях подъехали к площади и остановились позади студентов. Кроме этих солдат можно было видеть еще многочисленную свиту Рене де Вилькье, состоявшую не только из его собственных лакеев и служителей в роскошной ливрее из голубого и красного сукна, но частью и из стрелков королевской стражи под предводительством их начальника.

Они окружали огромную парадную карету, запряженную фландрскими лошадьми в богатой сбруе. Зрелище было великолепное, и студенты, хотя и не совсем довольные присутствием такого множества посторонних и, может быть, немного обеспокоенные их многочисленностью, не выказали ни малейших признаков неудовольствия. Вдруг ход процессии был прерван. Бывшие впереди остановились, и все общество, повернувшись лицом к коллегии, образовало три полукруга. Профессора находились впереди и сос-тавляли самый малый и близкий к коллегии полукруг, верховые стрелки — самый большой и отдаленный, студенты — средний и самый стесненный. Но перед входом было оставлено небольшое пустое пространство.

В эту минуту в рядах студентов пронесся шепот. Слова «идет, идет!» передавались от одного к другому с быстротой молнии. Четыре жезлоносца, выступая рядом, прошли с таким важным видом в главную дверь коллегии, как будто они-то и были предметом всеобщего внимания, и стали по двое с каждой стороны. Проход стал совершенно свободным. Появился ректор. Это был человек почтенной наружности и величественного вида, к нему очень шел его великолепный костюм, широкая алая мантия и плащ из белого горностая, который он носил как начальник университета. Широкий шелковый пояс небесно-голубого цвета был повязан под мантией и поддерживал роскошный карман из зеленого бархата, обшитый кружевом и украшенный золотыми пуговицами. На голове была надета четырехугольная шапка доктора богословия.

Рядом с ним, по правую сторону, шел человек, на которого все смотрели с восхищением и любопытством. Ректор и его спутник, выйдя из дверей, остановились; в эту минуту продолжительные и громкие восклицания раздались в рядах студентов, как бы воодушевленных внезапным непреодолимым восторгом. Более важные члены университета тоже не оставались безмолвными, даже доктора богословия поддерживали эти крики, даже стрелки, поднявшись на стременах, снимали свои каски и, махая ими, вопили изо всех сил.

Кричтон — читатель, без сомнения, угадал, кем была эта «полярная звезда», привлекавшая все взоры, — обладал такой поразительной наружностью и такими обольстительными манерами, что одно его появление неотразимо действовало на присутствующих. Юность всегда привлекательна, и молодой человек, так богато одаренный природой, как Кричтон, должен был производить необыкновенное впечатление. При виде его общее настроение совершенно изменилось. Энтузиазм, доходивший почти до обожания, заменил прежнюю враждебность, и все недоброжелательные чувства, порожденные уязвленной гордостью и прочими жалкими побуждениями, изгладились и были забыты.

Но в осанке победителя не было заметно никакого признака гордости. Он не мог оставаться нечувствительным к воздаваемым ему почестям, но был чужд тщеславия или, вернее, по скромности, всегда присущей истинному величию, не знал себе настоящей цены. Лицо его было покрыто слабым румянцем и на губах играла радостная улыбка, когда он отвечал поклонами на приветствия стоявшей перед ним толпы. Черты его и осанка не выказывали ни малейшего признака усталости или возбуждения. Ни морщинки на лбу, походка легкая, и каждому было приятно, если на нем останавливался блуждавший по толпе взгляд Кричтона. Лицо его могло служить образцом для резца Фидия — так хорошо соответствовал возвышенный и благородный характер его красоты идеалу, созданному великим афинским художником.

Подобно древним изображениям дельфийского оракула, в классически прекрасном лице его соединялась величайшая тонкость с полнейшей пропорциональностью, каждая черта дышала вдохновением: губы, твердые и полные, отражавшие чувственность и непреклонную решимость, подбородок, смело очерченный, греческий нос, ноздри, гордые и тонкие, как у дикого коня пустыни, лоб, широкий и возвышенный, оттененный светло-каштановыми волосами, завитыми в античные кольца. Лицо дышало здоровьем и свежестью, тем более изумительными, что скорей можно было ожидать на нем бледность и утомление, присущие каждому студенту, изнуренному занятиями, чем свежие краски юности. Согласно моде того времени тонкие усы оттеняли его верхнюю губу, а короткая острая бородка покрывала подбородок и придавала лицу серьезное и мужественное выражение.

Один только недостаток, если можно так выразиться, был в лице Кричтона. Вокруг его правого глаза виднелось легкое розовое пятно. Об этом недостатке не стоило бы и говорить, тем более что пятнышко это нисколько не вредило красоте и выразительности лица и могло быть замечено только при самом внимательном наблюдении, если бы этого не требовалось для полноты портрета, предлагаемого нами читателю.

Костюм Кричтона, более подходивший к его рыцарским, нежели схоластическим наклонностям, был сшит по последней моде и так рассчитан, чтобы вполне продемонстрировать преимущество статного и красивого сложения, которым наделила его природа, столь же к нему щедрая, как наука и искусство. Куртка из белого дама с перекрестными черными полосами из той же материи в виде решетки, застегнутая от горла до пояса, плотно обтягивая его стан, подчеркивала грудь Антония и гибкую талию, между тем как атласные панталоны того же цвета, что и куртка, обрисовывали совершенство нижней части тела. Испанский одноцветный плащ необыкновенного фасона, обшитый золотым позументом, свешиваясь с плеча, доходил до локтя. На богато украшенном поясе висели шпага и кинжал. Сапоги из буйволовой кожи с очень острыми носками, по моде того времени, обтягивали ноги, необыкновенно маленькие для его роста. Черная поярковая шляпа конической формы с широкими полями была украшена бриллиантовым аграфом и зеленым пером.

Нашим современникам показались бы чрезмерными тройная складка его жабо и ширина рукавов, но в то время это не привлекало внимание или же, может быть, извинялось. Надо сознаться, что в придворном костюме Генриха III (который, не будучи способным монархом, был бесспорно одарен большим вкусом в нарядах) помимо его натянутости и нелепости было много живописного и величавого, что вполне искупало его странности. Впрочем, впечатление, производимое Кричтоном, нисколько не зависело от его костюма. В ту минуту, когда он остановился под дверной аркадой, ректор положил ему на плечо руку с явным намерением удержать его. Может быть, он желал доставить возможность младшим членам университета, не допущенным на диспут, разглядеть замечательную личность того, чье имя будет долго жить в летописях коллегии, или, может быть, он имел в виду что-либо другое. Как бы то ни было, эта остановка была очень приятна студентам, которые возобновили рукоплескания.

— Клянусь крестом! — воскликнул студент Сорбонны.

— Я очень доволен, что они остановились. Мы были несправедливы в наших суждениях, дон Диего. Этот Кричтон — совершеннейший рыцарь, настоящий Баярд! Встречал ли кто такое соединение всех совершенств! Я едва верю своим глазам! Как! У него едва пробивается борода, а он уже одержал верх над нашими почтеннейшими докторами. Да падет на них стыд и бесславие, а ему слава и честь!

— Гм! — проворчал Каравайя. — Как вы думаете, пройдет ли он мимо нас?

— Я не знаю, — отвечал студент Сорбонны. — Постараемся приблизиться к нему по возможности. Кажется, достопочтенный Адриан готовиться говорить. Он заслуживает, чтобы его освистали, беззубый бормотун! Но послушаем, что он скажет! Может быть, и позабавит нас! Как я вижу, наш шотландец в первых рядах и кричит так громко, что всех оглушит и надорвет свои легкие. Молчите! Вы там, передние! Не выпускайте его из виду, идальго, а то мы его потеряем в этой суматохе.

— Я сделаю лучше, — возразил Каравайя, — буду следовать за ним, как тень! Будь покоен, он не ускользнет от меня. Не поможешь ли ты мне приблизиться к нему?

— Мои локти к вашим услугам! — воскликнул студент Сорбонны. — Мы хорошо поработали! Благодаря твоим острым костям, мы пробились легче, чем я ожидал! Ей-Богу, мы пришли кстати! Взгляни на господ д’Эпернона и Жуаеза, главных любимцев короля, они слывут первыми красавцами и храбрецами двора, а между тем, со всеми своими совершенствами, не могут выдержать сравнения с нашим солнцем Севера.

— Вы согласны с этим, — воскликнул Огильви, к которому приблизились разговаривавшие, — вы признаете превосходство моего соотечественника, и я считаю себя удовлетворенным. Оставим нашу ссору. Что вы на это скажете? Господин испанец, дадите ли вы мне руку в знак согласия? Я вспылил и не обдумал свои слова. Согласны ли вы потопить в вине нашу ссору? Я охотно осушу стакан в честь нашего несравненного Кричтона.

Огильви протянул руку, на Каравайя не решался взять ее.

— Клянусь мощами Святого Антуана, дуэль должна состояться.

— Да хранит тебя от этого Святой Антуан, — шепнул ему студент Сорбонны. — Пей вино своего врага, и ты воздашь ему добром за зло. Лучше принять от него стакан вина, чем проливать его кровь в поединке, тем более, — продолжал он тише, — если ты пожелаешь, легко будет найти новый предлог к ссоре. Забудь свою досаду, — продолжал он громко, — пожми руку, протянутую тебе храбрым шотландцем.

— Хорошо, — сказал Каравайя, убежденный, вероятно, рассуждениями студента Сорбонны, — я согласен. Мы будем пить за здоровье несравненного Кричтона, так как отныне этот эпитет составляет неотъемлемую принадлежность его имени.

— Ну, полно, — сказал Огильви, пожимая руку испанца, — не отходи от меня в толпе или приходи потом в Сосновую Шишку.

— Будь уверен, я приду! — отвечал испанец.

В продолжение этого времени все знаменитейшие свидетели диспута, как-то: губернатор Парижа, посланники, виконт Жуаез, барон д’Эпернон и некоторые другие лица, имея впереди себя начальника Наваррской коллегии, доктора Лануа, и в сопровождении деканов диалектического и философского факультетов, следовали на малом расстоянии, они ожидали, когда он снова тронется с места. Среди этой группы высокий рост и роскошный наряд двух фаворитов привлекали взоры всех присутствующих. Оба они слыли цветом рыцарства и славились красотой, любезностью и испытанной храбростью. Вольтер сказал о Жуаезе: «Из всех фаворитов Валуа, которые ему угождали и им повелевали, Жуаез, потомок славного рода, более всех заслуживал эти милости».

Жан Луи де Ногаре де ла Валетт д’Эпернон также был наделен блестящими качествами. Его ловкости и силе Генрих был обязан впоследствии сохранением своего престола, и его можно считать почти виновником окончательного падения Гизов, которых он смертельно ненавидел и был их постоянным противником. Д’Эпернон продолжал еще носить черную одежду — в память своего брата по оружию, Сен Мегрена, убитого, как полагают, по приказанию принца Майенского, подозревавшего его в связи со своей невесткой, герцогиней Гиз. Однако же его траур отличался величайшей роскошью, крест Святого Духа из оранжевого бархата, обшитый кругом золотом позументом, украшал его черный плащ, д’Эернон, так же как и его товарищ, был командором этого недавно учрежденного ордена. Жуаез было лучезарен в оранжевом атласе и бархате самых приятных оттенков. Ничто не могло быть роскошнее его наряда, разве только костюм Рене де Вилькье, также командора ордена Святого Духа, который на этот раз надел все украшения, допускаемые орденом: полукафтан и штаны из серебряной ткани, длинный, влачащийся по земле плащ из черного бархата, окаймленный золотыми лилиями и сияниями, перемешанными с королевским гербом. Все трое имели на шее голубую ленту с орденом низшей степени, серебряным крестом и голубем художественной отделки. Следует добавить, что в этой же группе стояли аббат Брантом и поэт Ронсар.

У Брантома были проницательные глаза, сухощавое лицо и нос с небольшим горбом. Огромные усы покрывали его верхнюю губу, но высокий лоб был почти совершенно лишен волос. Его обращение отличалось подобострастием, хотя улыбка была постоянно саркастическая и оттенок иронии слышался в его самых изысканных приветствиях. С его губ не сходило насмешливое выражение, а глаза, хотя живые и остроумные, были полузакрыты покрасневшими, безжизненными веками, обличавшими его невоздержанную жизнь. На нем был придворный костюм, темно-синий полукафтан с белыми прорезями на рукавах, цвета Маргариты де Валуа, портрет которой висел у него на цепочке из медальонов. На нем был также орден Святого Михаила, уже потерявший всякое значение, который называли ошейником для всех дураков. Аббат Брантом, одряхлевший прежде времени, был в то время немногим старше средних лет. Спина его сгорбилась, ноги одеревенели. Его жесткий, пронзительный взгляд выражал подозрительность, и вообще он имел вид хитрого, глубокомысленного наблюдателя.

Лета, а может быть, и его хорошо известная чувственная жизнь оставили печальные следы на особе поэта Ронсара, некогда так щедро одаренного от природы. Он уже давно перестал быть прекрасным пажом, пленившим Иакова Шотландского, а быть может, и саму королеву. Он в это время уже жаловался и на лета, и на болезни. Его уцелевшие еще волосы приняли серебристый оттенок, кожа была матовой, мертвенной бледности, и он так сильно страдал от подагры, которая уже много лет его мучила, что принужден был на этот раз опираться на костыль. Но несмотря на все это, он был одарен прекрасным умным лицом, озаренным приветливой улыбкой в минуты, свободные от острой боли.

— Я нахожу, господин аббат, — обратился к Брантому Ронсар, с беспокойством оглядываясь кругом, — что было большим неблагоразумием собрать здесь эту шумную толпу. Пока нашего цезаря будут венчать в Капитолии, мы можем очень легко стать жертвами этой овации.

— Вы переменили тон, мой собрат, с тех пор как ваша последняя комедия была принята, — вмешался Шико, который незаметно пробрался к ним. — Как мне помнится, эти самые студенты были тогда единственными покровителями муз. Теперь же они попали в немилость, но не тревожьтесь так сильно, на этот раз на вас не обратят внимания, ручаюсь в этом. Я сам, как видите, хотя и большая редкость, но не был ими замечен.

— Ну так я пойду с тобой, — сказал поэт, опираясь на руку шута. — Я попал в немилость за то, что покинул театр de la Folie. Но что привлекло тебя в обитель мудрости?

— Между умом и глупостью гораздо больше сходства, чем вам это кажется, — отвечал Шико. — Дураки, стоящие на высоте, для меня недосягаемой, слетели с этих же совиных насестов. Мне, как и каждому, нравятся красивые зрелища и, хотя я нисколько не желаю, чтобы меня окатил ливень их вздорных споров и не имею никакого расположения выдерживать двенадцатичасовой сеанс риторики и философии, на котором, если человек не может постоянно говорить, то по крайней мере изо всех сил старается принудить и других к молчанию, но мне будет очень приятно посмеяться, как в последнем акте скучной комедии, над этими старыми комедиантами, прогнанными с их подмостков молодым актером, который только еще начинает свою жизнь, но более искусен, чем они.

— Поостерегись, шут, тебя может услышать благородный Кричтон.

— Ну, в таком случае благородный Кричтон убедится, что я не льстец, — возразил шут. — Каждый знает, что я не из числа тех, которые за спиной говорят правду, а в глаза льстят. Пьер Бурдель, я скажу тебе что-то на ухо. Ты носишь на полукафтане цвета твоей дамы и на шее ее портрет, но в ее сердце живет образ другого, а не твой. Прими совет дурака, забудь ее.

Брантом покраснел от гнева, но Шико с упорным ожесточением слепня продолжал:

— Вы такой сведущий историк, вы, конечно, не забыли предания о прекрасной королеве, основательнице этого древнего здания, вход которого украшен ее статуей. Вы помните, как она улыбалась ученику Буридану и как в принадлежавшей ей роще на Сене она… но я вижу, вы припоминаете эту историю. Мне кажется, у нас найдется нечто подходящее к этой легенде. Впрочем, Жанна Наваррская была ни более ни менее как ветреная кокетка, игравшая плохие штуки со своими любовниками. Бедный Буридан мог бы пообдумать свой всем известный софизм, когда увидел себя в опасности быть поглощенным волнами реки, протекавшей под окнами его любовницы. (Жанна приказала зашить его в мешок и бросить в реку). Кажется, так передает легенда? Ха! ха! — и, разразившись громким смехом, шут убежал под защиту виконта Жуаеза.

— Хорошо, что я тебя нашел, кузен д’Арк, — сказал он. — Наш милейший Генрио очень нуждался в тебе на Сен-Жерменской ярмарке. Если бы ты и д’Эпернон были около него, нанесенное ему оскорбление не прошло бы безнаказанным.

— Какое оскорбление нанесли его величеству? — с живостью спросил виконт Жуаез. — Расскажи мне, чтобы я мог отомстить за него!

— Теперь не время, — отвечал Шико, — я тебе расскажу потом, когда твоя свита будет у подъезда. Виновники оскорбления — эти невежи студенты, изучившие придворные моды лучше, чем свои уроки, и шеи которых обернуты листами, вырванными из учебников, как вы сами видите.

— Понимаю, — возразил Жуаез, — дерзкая выдумка Гизов или их приверженцев; я бы размозжил череп этим бездельникам, если бы не было безумием заниматься марионетками, когда надо добраться до самого шарлатана.

— Наш Генрио думал иначе, — продолжал шут, — когда услышал вопль этих негодяев: «По шее узнается теленок».

— Черт возьми! — воскликнул Жуаез. — Сюда! Господин Лархан! Приведите мою стрелковую роту, дайте мне лошадь! На коня, д’Эпернон! Позови своих сорок пять. Мы разгоним эту сволочь, мы перевяжем их по рукам и по ногам, мы будем пороть их до костей и всех их перерубим, если они вздумают сопротивляться. На лошадей! Говорю вам.

— Успокойся, Жуаез, — возразил тихим голосом д’Эпернон, удерживая виконта. — Ты навлечешь на себя немилость его величества, затеяв ссору с университетом, и своей опрометчивостью очень обрадуешь Гиза и Лигистов. Время для возмездия еще не пришло. Мы найдем более верные способы к отмщению.

— Как бы хотелось мне растоптать всю эту сволочь под копытами моей лошади! — возразил Жуаез. — Но я тебя послушаюсь, я знаю, ректор так же ревниво охраняет свои привилегии, как Гиз свою репутацию, и мы, может статься, не нашли бы достаточного предлога к нашему оправданию. Пусть он сам перевешает этих бездельников, и я сочту себя удовлетворенным. Этим он избавит от лишней работы палача.

— Всему придет свое время, — возразил д’Эпернон, — и мне сдается, что ректор по окончании своей беседы с Кричтоном обратится со строгим выговором к этим крикунам. Вот слушай!

Ректор, который своим разговором задержал Кричтона против его воли у входа в коллегию, обратился в это время к студентам, делая знак, что хочет говорить с ними. Как только присутствующие поняли его жесты, шум утих, и водворилось глубокое молчание.

— Господа студенты Парижского университета, — начал ректор, — без сомнения, вам уже известно, что ваши ученейшие доктора и профессора потерпели сегодня поражение, но оно нисколько не бесчестит тех, на чью долю оно выпало, а только возвышает славу победителя. Благородный Кричтон выказал свое превосходство во всех отраслях знания, и мы от всего сердца уступаем ему наши лавры, да осеняют они его постоянно, и да будет закат его жизни так же славен, как ее рассвет! Подобно Данту, он явился к нам неизвестным, подобно Данту уходит покрытым славой, блеск которой распространится по всем ученым обществам Европы. Проникнутый наравне со всеми старейшинами университета глубоким удивлением к его превосходным способностям и к его несравненной учености, от имени моих собратьев и от своего имени, с согласия вашего и всех членов университета, который чтит талант и благоговеет перед гением, я вручаю ему в знак вашего уважения и благоволения это кольцо. Я уверен, он будет носить его в память об одержанной им сегодня победе и в память об университете, над которым он восторжествовал. Пользуясь настоящим случаем, я выражаю эти чувства публично, для того чтобы дать возможность всем членам университета выразить свое сочувствие. Студенты Парижа, согласны ли вы подтвердить мои слова?

Гром рукоплесканий заглушил речь ректора, и тысячекратное «ура» отвечало на его воззвание. Все взоры устремились на Кричтона, который, очевидно, ожидал только окончания этих криков, чтобы в свою очередь обратиться к собранию. Тотчас же воцарилась тишина.

— Когда общество ученых Рима предоставило все зависящие от него почести Пику де Мирандолю, фениксу своего времени и любимцу муз, он отклонил их, говоря, что недостоин такого почета и что вознагражден выше своих заслуг уже тем, что был ими выслушан. По примеру этого принца, хотя и не имею права на равный с ним почет, я уверяю вас, что не заслуживаю и не желаю получить иного отличия, как то, которое уже было мне оказано. Я уже получил более, чем заслужил. Вступив в дружеское состязание с людьми, умственное превосходство которых я охотно сознаю, я одержал над ними перевес только потому, что удачнее их выбрал оружие и с большей ловкостью им воспользовался. Гордость не ослепляет меня, я вижу ясно истинную причину одержанной мною победы. Как и большинство важных событий в жизни, она могла быть следствием благоприятной для меня случайности. Если бы завтра возобновилась борьба, я мог бы быть поставлен в положение моих противников. Могло случиться, что из вежливости к иностранцу и из снисхождения к его молодости мои соперники не воспользовались всеми своими силами. И нет сомнения, что они действовали под влиянием этих чувств. Но, допустим, что я на самом деле одержал над ними верх. Вы меня удостоили ваших рукоплесканий, и этого вполне для меня достаточно. Трофеи победы, которых можно так же легко лишиться, как они легко приобретаются, не имеют цены в моих глазах. Могут появиться более талантливые люди. Многочисленны цели, к которым стремится мое честолюбие.

--Да здравствует Кричтон! Да здравствует несравненный Кричтон! — закричали студенты.

Кричтон любезно раскланялся со всем обществом и готов уже был удалиться, но его удержал ректор.

— Вы должны принять эту драгоценность, — сказал он, — нельзя отвергать дары, предлагаемые университетом Парижа. — И, сняв бриллиантовый перстень с указательного пальца и отвязав от кушака кошелек, мессир Адриан Амбуаз предложил их Кричтону.

— Я не могу отклонить ваш подарок, — отвечал Кричтон, против воли принимая перстень, — так как вы требуете, чтобы я его принял, хотя вполне сознаю, что награжден выше моих заслуг. Я буду сохранять этот драгоценный перстень, но что касается до находящегося в вашем кошельке, то вы позволите мне распорядиться им по моему усмотрению?

— Кошелек ваш, делайте из него какое угодно употребление, сеньор, — ответил ректор.

Тогда Кричтон надел на палец перстень и принялся бросать пригоршнями наполнявшие кошелек золотые монеты в толпу студентов. Произошло сильное волнение, во время которого многие из студентов переступили черту и подошли к Кричтону и ректору. Один из них, юноша закрывавший с некоторого времени свое лицо зеленым плащом, кинулся вперед и, став на колени перед Кричтоном, положил у его ног лавровый венок.

— Не отвергайте мой дар, сеньор Кричтон, — прошептал он тихим, несмелым голосом, — хотя он незатейлив и недостоин вас. Я сам увенчаю им ваше чело, если вы дадите мне ваше милостивое позволение.

— Уйди, безрассудный молодой человек, — с важностью заметил ректор, — ты слишком самонадеян!

— Прошу вас, извините его, — возразил Кричтон, — приветствие слишком лестно, чтобы отклонять его. И, с вашего позволения, сделано в такой привлекательной форме, что вполне заслуживает любезного ответа. Я принимаю ваш венок, молодой человек, и прошу вас, встаньте. Но почему, — прибавил он с улыбкой, — были вы так уверены, что я останусь победителем? Ничто не обеспечивало подобный исход. И ваш венок оказался бы лишним, если бы я потерпел поражение.

Молодой человек встал и, устремив на Кричтона свои черные глаза, проговорил:

— Что бы ни предпринял несравненный Кричтон, он всегда превзойдет всех людей. Его совершенно справедливо назвали несравненным. Он выходит победителем из каждой борьбы. Я был уверен в его успехе.

— Вы, кажется, искренни, и я верю вашим словам, — ответил Кричтон. — Мне кажется, что я уже видел ваше лицо, хотя и не помню, где именно. Вы не принадлежите к этим коллегиям?

— Он принадлежит к джелозо, сеньор Кричтон, — сказал Огильви, который с Каравайя и студентом Сорбонны успел приблизиться к Кричтону. — Не поддайтесь обману, подобно мне, при виде этой честной наружности. Назад, молодой человек! Ступай отсюда со своим лицемерием.

— Он джелозо! — воскликнул Кричтон. — А, теперь я припоминаю эти черты. Это тот молодой человек, которого я так часто встречаю. Почему ты отворачиваешься, молодой человек? Мне кажется, я не сказал ничего для тебя неприятного.

Джелозо покраснел от стыда.

— Скажи мне, — продолжал Кричтон, — что это за человек в маске, который постоянно около тебя во время твоих прогулок? В отеле Бурбон он тебя преследует как тень. Не ты ли придумал это средство, чтобы привлечь к себе внимание, молодой человек? Если это так, то, честное слово, ты вполне достиг своей цели. Странные поступки этого человека привлекли внимание самого короля Генриха.

— Вы также заметили эту маску, сеньор? — спросил джелозо с выражением замешательства, доходившего почти до страха. — Я часто думал, что это видение вызвано игрой моего воображения. Но вы также видели его.

— Я его видел! — сказал Кричтон. — Но я нахожу, что ответ слишком уклончив. Судя по вашей наружности, я предполагал в вас более искренности. Но можно ли ожидать чистосердечия от комедианта? Я боюсь, что и настоящий ваш поступок только уловка, чтобы возбудить внимание.

Сказав это, Кричтон отвернулся. Джелозо попробовал было возражать, но остановился в смущении. Огильви хотел оттолкнуть его назад, но воздержался, увидев, что он закрывает лицо плащом и добровольно отодвигается.

В манере венецианца было что-то такое, что поразило Кричтона, и он упрекал себя за свою несправедливую строгость к молодому человеку. Положив руку на его плечо, он сказал ему несколько слов более ласковым голосом.

Джелозо поднял глаза, они были полны слез. Он устремил их на лицо Кричтона, потом на его руку, которая еще лежала у него на плече. Вдруг он вздрогнул. Он поднял руку к глазам и вытер слезы, затемнявшие его зрение. Потом вдруг воскликнул, указывая на палец Кричтона:

— Кольцо! Вы, кажется, его надели?

Удивленный волнением молодого человека и его вопросом, Кричтон взглянул на свой палец, на который за минуту перед тем надел подарок ректора. Кольца не было.

Не будучи в состоянии объяснить себе это сверхъестественное исчезновение и отчасти подозревая самого молодого венецианца, Кричтон устремил на него проницательный взгляд. Джелозо слегка вздрогнул под огнем этого взгляда, но твердо его выдержал. «Нет, это не он, — подумал Кричтон, — такое открытое лицо не может принадлежать плуту».

В эту минуту между студентами снова произошло движение. Огильви и венецианец помимо их желания придвинулись к Кричтону, — и вдруг сверкнул кинжал. По его движению можно было подумать, что его держит Огильви. Кинжал сверкнул над головой Кричтона, но джелозо заметил это. Испустив крик, он бросился под удар сам. Оружие опустилось. Руки венецианца обвились вокруг шеи Кричтона. В одну минуту он был залит кровью.

Для Кричтона выхватить шпагу и поддержать тело почти безжизненного джелозо было делом одной минуты.

— Вот убийца! — закричал он и свободной рукой со сверхъестественной силой схватил за горло Огильви, который онемел под его пальцами.

АНГЛИЙСКИЙ БУЛЬДОГ[править]

В толпе студентов раздался крик, что Кричтон убит. Смятение было так велико, что несколько минут нельзя было понять, справедлив или ложен этот слух.

Толпа пришла в ярость. Она требовала, чтобы убийца был предоставлен ее возмездию. С воплями, бранью, угрозами и проклятиями студенты проталкивались вперед, вбок, во всех направлениях. Стрелки, расставленные вокруг докторов и профессоров, были тотчас вынуждены отступить. Деканы коллегий немедленно укрылись в зале, из которого только что вышли. Дела принимали угрожающий оборот. Палки свистели в воздухе. Удары сыпались без разбора, и многие из учеников постарались свести свои старинные счеты с некоторыми докторами, слишком строгими и требовательными, но недостаточно проворными в отступлении. Напрасно старался ректор утихомирить бурю, голос его, обыкновенно наводивший страх, терялся в этой суматохе. «Хвала науке!» — кричали студенты, проталкиваясь вперед.

— Хвала науке! — кричал Шико, который, спрятавшись в нише главного входа, издали смотрел на беснующуюся толпу. — Я никогда еще не слыхал этого крика, но он походит на крик стаи чаек перед бурей и не предвещает ничего хорошего.

— Их проклятые крики похожи на кваканье лягушек в комедии Аристофана, — сказал Ронсар. — С той самой минуты, как я увидел эту толкотню, я предсказывал, что случится какое-нибудь несчастье.

— Я надеюсь, что в ваших словах более поэтического, чем пророческого смысла, — возразил Брантом. — Но признаюсь, однако, что у меня есть некоторые опасения…

— Я полагаю, милостивый государь, — обратился Рене де Вилькье к ректору, — что следовало бы подавить это возмущение в самом начале. Иначе некоторым придется поплатиться жизнью. Смотрите, они приближаются к убийце, они его схватили, они вырывают его из рук Кричтона! Mort Dieu! Милостивый государь, они его разорвут на части! Не надо допускать этого. Мы не можем стоять сложа руки, когда совершается убийство!

— Живодеры! — закричал Жуаез. — Сам Кричтон в опасности. Клянусь Богородицей! Я двину на них моих стрелков.

— Остановитесь, милостивый государь! Одну минуту, умоляю вас, мое присутствие положит конец их неистовствам. Я сам пойду к ним. Они не посмеют ослушаться моих приказаний. — И в сопровождении начальника Наваррской коллегии ректор пробился к месту главной свалки.

— Дайте ему сделать еще и эту попытку, — обратился д’Эпернон к виконту Жуаезу, который, как горячий конь, не мог устоять на месте. — Если они не послушаются ректора, тогда…

— Хвала науке! — подхватил Шико. — Мы скоро увидим презабавный образчик их рыцарских чувств. Клянусь моей щелкушкой, им теперь не до нравоучений.

— Это напрасная трата времени! — вскричал Жуаез. — Я потерял терпение. Эти свирепые школьники не преклоняются даже перед величием королевской власти, — как же может ожидать ректор от них послушания. Ко мне, Лархан! Вперед!

Выхватив шпагу, в сопровождении капитана гвардии, виконт смело бросился в свалку.

Между тем известие, что Кричтон не ранен, немного успокоило ярость толпы. Однако же она была еще в сильном возбуждении. Огильви был вырван из рук Кричтона, и ему угрожала немедленная мучительная смерть. Лишенный возможности говорить под давлением сильной руки Кричтона, от которого он спасся только для того, чтобы очутиться в положении еще более ужасном, оглушенный ударами студентов, он только в минуту неминуемой крайней опасности снова приобрел дар речи. С отчаянием он вырвался из рук студентов и стал звать Кричтона на помощь. Его тотчас опять схватили. Неистовые вопли и насмешки этой безжалостной толпы заглушили его крики.

— Он зовет на помощь Кричтона! — ревел Каравайя, который одним из первых напал на злополучного шотландца и дико радовался угрожавшей ему опасности. — Ты столько же имеешь права просить помощи у Кричтона, которого хотел убить, как змея у пяты, которую ужалила. Но ты видишь, твой земляк остается глух к твоим жалобам.

— Вероятно, я ошибаюсь, — сказал Кричтон, который своим вышитым платком старался унять кровь раненого джелозо и ушей которого только что достиг последний возглас испанца. — Возможно ли, чтобы убийцей был один из моих соотечественников?

— Между тем это так и есть, сеньор Кричтон, — отвечал Каравайя. — Да падет на него вечный позор.

— Выслушайте меня, благородный Кричтон, — кричал Огильви, тогда как испанец напрасно старался принудить его к молчанию. — Не считайте меня виноватым в этом преступлении. Я не хочу погибнуть обремененным тяжестью злодейства, которого гнушаюсь. Я не убийца, я Гаспар Огильви де Бальфур!

— Остановитесь! — воскликнул Кричтон, поручая бесчувственного джелозо попечению одного из присутствующих и направляясь к Огильви. — Дайте мне переговорить с этим человеком. Докажи мне, чем бы то ни было, что ты именно тот человек, за которого выдаешь себя. Твой голос напоминает мне давно минувшее, но я не могу узнать Гаспара Огильви по этим чертам, покрытым кровью.

— Вы не узнали бы моего лица, хотя бы оно было очищено от этой грязи. Мы оба достигли зрелости с тех пор, как виделись в последний раз. Но вы вспомните, хотя это было очень давно, прогулку в лодке при лунном свете на озере Клюни, во время которой был спасен утопавший человек. Воспоминание об этом поступке было всегда моей радостью, сегодня же оно составляет мою гордость. Но не в этом дело, я хочу только доказать вам мое тождество, уважаемый Кричтон, а потом эти чертовы собаки могут делать со мной что им заблагорассудится.

— Вы достаточно сказали, я удовлетворен, более чем удовлетворен, — отвечал Кричтон. — Господа, отпустите этого господина, он совершенно не повинен в предъявленных ему обвинениях. Я своей головой отвечаю за него.

Студенты засмеялись с недоверчивым выражением.

— Порукой в его невиновности служат только его собственные слова, — сказал бернардинец, — а очевидность, к сожалению, против него.

— Этот нож находился в кармане его куртки, когда мы его вырвали из рук сеньора Кричтона, — добавил Каравайя, показывая окровавленное оружие. — Я нахожу, что это неоспоримое доказательство.

Буря ругательств разразилась в ответ на это воззвание к страстям толпы.

— Ты лжешь! — закричал Огильви, стараясь высвободить свои руки, — этот кинжал принадлежит тебе, мой же висит у меня на кушаке. Хорошо бы было, если бы я имел его под рукой.

— Ну так покажи его, — возразил Каравайя и запустил руку в разорванную куртку шотландца. — А! — закричал он вдруг. — Что это я нашел! Вот бриллиантовый перстень с гербом университета. Он вор и убийца!

Казалось, внезапная мысль озарила Кричтона.

— Здесь скрывается какая-то тайна, — воскликнул он. — Отведите к ректору обвиняемого и обвинителя.

Между студентами поднялся ропот:

— Он хочет спасти своего соотечественника! — кричали они. — Мы уверены в его виновности.

— Но вы не можете по своему произволу судить его, — строго возразил Кричтон, — передайте его в руки начальства, схватите этого испанца, его обвинителя, и я буду удовлетворен.

— Превосходно! — отвечал Каравайя. — В награду за мои усилия захватить убийцу меня же самого обвиняют в преступлении. Это хорошо. Но если вы, сеньор Кричтон, так легко одурачены увертками вашего земляка, то товарищи мои не так скоро поддаются обману. Hoy da Dios! Они слишком хорошо меня знают, чтобы подозревать в таком гнусном поступке!

— Студенты Парижа пользуются правом выносить приговор в случаях, подобных настоящему, где виновность подсудимого вполне доказана, — сказал студент Сорбонны. — Право расправы в собственных делах — одна из их привилегий, и они готовы принять на свою ответственность последствия их решения. Мы осудили этого человека и не выпустим его. Для чего откладывать, товарищи?

— Да, для чего? — добавил Каравайя.

— Берегитесь сделать еще какое-либо насилие, — закричал Кричтон громовым голосом. — Я долго удерживался из чувства почтения к вашему университету, но я не намерен более быть хладнокровным зрителем ваших жестокостей.

— Я с вами заодно, господин Кричтон, — заявил английский студент Симон Блунт, подходя к нему как всегда в сопровождении своего громадного бульдога, широкая грудь, короткие ноги и могучая пасть которого имели большое сходство с угловатым сложением, кривыми ногами и отталкивающей физиономией его хозяина. — Вашему соотечественнику не нанесут никакой обиды, пока у меня есть палка и шпага для его защиты. Что же касается возводимого на него обвинения, то я убежден в виновности этого испанского головореза. Но во всяком случае, его не следует убивать без участия судей и присяжных. Ну-ка, Друид! — прибавил он, бросая выразительный взгляд на громадное животное. — Придется снять с тебя намордник, если эти собаки вздумают показать зубы.

В эту минуту подошли ректор и доктор Лануа.

— Выслушайте меня, дети мои, — начал громким голосом ректор, — шотландец будет подвергнут суду, передайте его сержанту, пришедшему со мной. Я берусь разобрать сам, без отлагательства, его дело. Чего же можете вы еще требовать? Своим буйством вы только еще более усугубите вред, который уже нанесли университету, поколебав уважение к нему его знаменитых посетителей.

Кричтон с минуту совещался с ректором, который, казалось, принял данный ему совет.

— Расходитесь сию же минуту, и чтобы каждый из вас шел в коллегию, к которой принадлежит, — продолжал Адриан Амбуаз строгим голосом. — Сержант, подойдите и арестуйте Гаспара Огильви из Шотландской коллегии и Диего Каравайя из Наваррской коллегии. Господа студенты, помогите ему. А! Вы, кажется, колеблетесь! Возможно ли, чтобы вы осмелились ослушаться родительских увещеваний отца университета?

Ропот неудовольствия пронесся по рядам студентов, и их вид был так грозен, что сержант гвардии не решался привести в исполнение приказания ректора.

— Для чего стали бы мы уважать его желания? — ворчал студент Сорбонны. — Ясно, что наш отец обращается с нами не с большим уважением. Пусть отец университета скажет нам, почему его дети не были допущены к сегодняшнему диспуту, и тогда мы посмотрим, следует ли исполнить его просьбу!

— Да, пусть он на это ответит! — поддержал бернардинец.

— Ему очень трудно дать этот ответ, — сказал Каравайя. — Клянусь погибелью мира! Я не дамся никому в руки, ни сержанту, ни ректору, ни шотландцу, ни англичанину, и чтобы доказать, как мало обращаю я внимания на их угрозы, я первый нанесу удар этому презренному, если никто не решается убить его.

Говоря это, Каравайя занес кинжал, собираясь ударить Огильви, но в ту же минуту был схвачен мускулистой рукой и отброшен назад с такой силой, что с глухим проклятием тяжело рухнул на землю. Кричтон, рука которого сразила испанца, бросился в толпу студентов с такой непреодолимой энергией, что их общие усилия не могли остановить его. Внезапно отстранив тех, которые держали Огильви, он всунул ему в руку кинжал, и, выхватив свою шпагу, спокойно ожидал нападения студентов.

Пылкий и решительный, вдобавок свирепый, как и бульдог, его сопровождавший, Блунт последовал за Кричтоном. Довольствуясь тем, что отражал удары, направленные на последнего, он некоторое время воздерживался наносить их сам. Но он не мог долго ограничиваться одной обороной. Тяжелый удар, нанесенный ему по голове, привел его в ярость. Он принялся сыпать кругом удары так старательно, с такой решительностью, что каждый из них валил с ног одного из нападающих. Казалось, в одной руке Блунта было столько силы, как у двадцати молотильщиков. Он разбивал головы нападающих так же легко, как мальчишка, играя, разбивает тыквы. Студент Сорбонны попробовал противопоставить дубине англичанина свою палку, но нашему софисту пришлось защитить диссертацию потруднее тех, которые он привык защищать! Под силой удара Блунта гибкая виноградная лоза, выскользнув из руки студента, отлетела на порядочное расстояние, рука же, ее державшая, была раздроблена и повисла без движения. В течение этого времени Огильви и Кричтон не оставались без дела. Спина к спине они стояли в оборонительной позе. Испуская дикие крики и потрясая палками, студенты начали яростно нападать на них. Удары сыпались градом на Кричтона. Шпага его, описывая круги, сверкала, как молния. Казалось, он был неуязвим. Ни один удар еще не коснулся его. Каравайя, уже успевший подняться, был в первом ряду нападающих. «Клянусь Святым Иаковом, — кричал он, — я смою его кровью пятно, которое он наложил на наши академии и на меня. Берегись, гордый шотландец!» И вдруг, кинувшись вперед, он нанес Кричтону отчаянный удар.

Каравайя был искусный боец, но противник его не имел равных себе в искусстве защиты. Он с необыкновенной ловкостью отбивал удары испанца, и после нескольких взаимных быстрых движений длинная толедская шпага выскользнула из рук Каравайя и он оказался во власти победителя. Но Кричтон не воспользовался своей победой и оставил своего врага, решив, что тот не стоит удара его шпаги. Скрежеща от ярости зубами, Каравайя искал какое-либо оружие, между тем как студенты, ободряя друг друга криками, продолжали наступать.

Один из них, огромного роста, прославившийся между своими собратьями необыкновенными подвигами, достойными Атлета, кичась данным ему прозвищем «Оборотень» (у Рабле оно принадлежало колоссальному бойцу, против которого так храбро боролся Пантагрюель), с железной полосой в руках, заменявшей ему палку, решительно бросился на Кричтона. Пользуясь минутой, когда на того нападали со всех сторон, он хотел нанести ему сильный удар по голове. Тяжелое оружие опустилось, Кричтон, предвидя удар, отпрянул в сторону, хотя и не успел совсем уклониться от него.

Сила удара была такова, что шпага Кричтона, сделанная из самой лучшей стали, переломилась у эфеса. Тогда-то необыкновенная телесная сила и замечательная ловкость Кричтона отлично помогли ему. Не давши времени своему гигантскому противнику повторить удар, он бросился на него и схватил с такой силой, что гигант зашатался. В первый раз встретил он достойного противника. Стиснутый сильными руками Кричтона, Оборотень не мог ни освободить свою правую руку, ни воспользоваться своей силой. Он едва дышал. Его сильная грудь подымалась и дрожала, как огнедышащая гора. Утомляя себя напрасными усилиями, он пыхтел, как кит, преследуемый морским единорогом.

Уверенные в исходе борьбы и не желавшие лишить своего защитника славы победителя, студенты перестали нападать на Кричтона и направили свои удары на Огильви и Блунта. Покинутый своими товарищами, Оборотень стыдился звать их на помощь и вскоре почувствовал, что слабеет подобно своему тезке, когда тот изгибался, придавленный страшным Пантагрюелем. Как башня, поколебленная подземной работой минера, он пошатнулся и с шумом, покрывшим гул битвы, упал неподвижным и бездыханным на землю.

Схватив железную полосу, выпавшую из рук противника, Кричтон хотел присоединиться к товарищам, как вдруг внимание его было привлечено в другую сторону. Голос, принадлежавший, как ему казалось, джелозо, произнес его имя с криком отчаяния, и он бросился по направлению этого призыва.

Между тем Огильви неожиданно приобрел сильного союзника в лице Друида, бульдога англичанина. Раздраженный упорными нападениями врагов, Блунт снял намордник с дикого животного и, побуждая его жестом и голосом, быстро придал другой оборот делу. Сперва послышалось глухое рычание, потом ужасный рев бешеного животного. Его огромная пасть раскрылась, морщинистая кожа на лбу съежилась в тысячу складок, глаза метали молнии, клыки блестели. Он ринулся на студентов. Блунт направлял его нападение и поощрял его. Удары, казалось, не производили никакого действия на толстую шкуру ужасного животного, а только еще более раздражали его. Он бросался, как волк на стадо овец.

Сцена была ужасна, но вместе с тем не лишена комизма. Студенты охотно бы отступили, но отступление было невозможно. Крики и ругательства свидетельствовали об опустошениях, произведенных их безжалостным противником. Его зубы впивались то в ногу одного, то в руку другого, то в горло третьего.

— Это сам сатана в образе собаки, — кричали студенты. — Удались, сатана!

Но на Друида не действовали ни заклинания, ни просьбы. Встряхнув своей огромной головой и снова показывая свои ужасные клыки, он готовился к новым подвигам.

Вокруг Блунта и Огильви, благодаря их страшному помощнику, образовалось пустое пространство. На земле, закрывая лицо руками, чтобы защититься от зубов собаки, которая его повалила, лежал неподвижный бернардинец.

Положив тяжелую лапу на горло полуживого студента, Друид устремил свои раскаленные глаза на хозяина, как бы спрашивая его, должен ли он продолжать свое дело разрушения. Это была критическая минута для бернардинца.

Но в это время бряцанье оружия, стук лошадиных копыт и громкие крики возвестили о приближении Жуаеза и его стрелков.

С быстротой орла, нападающего на стаю мелких пташек, Жуаез, на коне, становившемся под ним на дыбы, бросился в толпу. С другой стороны приближались алебардисты ректора и лакеи Рене де Вилькье. Кроме того, справа обступили толпу хорошо обученные шотландские гвардейцы под начальством барона д’Эпернона. Окружаемые со всех сторон, студенты очутились в самом критическом положении. Снова послышался ропот:

— Долой любимцев! Долой шотландских головорезов! Но эти крики быстро умолкли. Получив несколько ударов, нанесенных шпагами гвардейцев, студенты побросали палки в знак покорности.

КОЗЬМА РУДЖИЕРИ[править]

Человек, которому Кричтон, бросаясь на помощь к Огильви, поручил бесчувственного джелозо, принял его с такой готовностью и поспешностью, как будто ожидал этого. Чтобы не привлекать долее внимания кого-либо, он со своей ношей на руках старался выбраться из толпы.

Это был старик, странной и непривлекательной наружности, одетый в длинную черную мантию, подбитую шелковой материей огненного цвета и обшитую серым мехом. Куртку и штаны заменял богатый кафтан из алого бархата, подпоясанный шелковым шнурком, на котором висел роскошный мешочек с вышитым гербом Екатерины Медичи. На груди была цепь из медальонов, покрытых кабалистическими знаками, на голове шапочка из пурпурного бархата. Он не имел на себе ни оружия, ни девизов, только один герб королевы-матери. Его высокое, совершенно лишенное волос, покрытое морщинами чело могло бы внушить почтение, если бы черные брови не придавали ему мрачное и зловещее выражение. Виски были впалыми, щеки худыми, кожа синевато-бледного цвета походила на пергамент. На глазах его, имевших странный блеск, было что-то вроде оболочки, которая, казалось, защищала их, как это свойственно глазам орла, от слишком яркого солнечного света. Он имел хитрый и коварный взгляд, большой горбатый нос, над которым сходились черные брови. Все лицо в совокупности выражало лукавство, подозрительность и злобу. Он был высок ростом, пока не сгорбился от старости, и теперь казался гораздо ниже из-за сгорбленной спины. Его обезображенные члены скрывались под широкими складками одежды, но все суставы были вывихнуты во время его заключения в Бастилии, при Карле II, где он был подвергнут пытке по обвинению в колдовстве. Козьма Руджиери, отвратительный человек, нами описанный, по происхождению флорентиец, по призванию математик, алхимик и даже поэт, как это видно из анаграмматографии Николая Клемента Трело, секретаря герцога Анжуйского, исполнял должность главного астролога Екатерины Медичи, вывезшей его из Флоренции, и пользовался ее особенной милостью. Благодаря ее влиянию, он избавился от пыток, тюрьмы и смерти, ей был он обязан своим возвышением при дворе ее третьего сына Генриха, которому, как говорили, он помог завладеть престолом, умертвив его обоих братьев, Франциска II и Карла IX. Ей он был обязан — вольнодумец и еретик, а по некоторым слухам, даже идолопоклонник, — возведением в духовный сан аббата Септ-Маге, в Бретани. Благодаря ее поддержке, он мог продолжать беспрепятственно свои таинственные занятия, несмотря на своих открытых и тайных врагов, и от нее узнавать все государственные тайны.

За все эти благодеяния он каждую ночь читал по звездам для королевы-матери (королевы, говорившей, что она управляет государством руками своих сыновей). При всех трудных обстоятельствах Екатерина обращалась к нему за советами. Руджиери был слепо предан и был главным исполнителем всех ее тайных замыслов и интриг. Ему предъявляли самые мрачные обвинения. Про него рассказывали всевозможные ужасы, которые порождались суеверием века. Уверяли, что он очень искусен в некромантии, что он чародей и идолопоклонник, что он председательствует на шабаше колдунов, торгует трупами, снятыми с виселиц, и, наконец, что он употребляет в пищу мясо новорожденных детей.

Впрочем, не один Руджиери слыл в то время за колдуна. Астрология была в таком употреблении при Генрихе III и в предшествовавшее царствование, что число людей, занимавшихся этой тайной наукой, доходило до тридцати тысяч, цифра невероятная, если сообразить, сколько требовалось средств к существованию этим людям.

Как бы то ни было, Руджиери благоденствовал. Но в то время говорили, хотя и очень тихо, что он отыскал новый, более ужасный, источник богатства. Медленные тонкие яды, изобретенные во Флоренции, страшное действие которых проявлялось в постепенном истощении жертвы, считались его произведением. Его дьявольскому напитку приписывали кровавый пот, орошавший каждую ночь постель Карла IX. Король умер, и у Руджиери стало одним врагом менее. Но так велик был ужас, возбуждаемый его адскими снадобьями, что самый отъявленный пьяница выронил бы из рук кубок с вином при мысли, что он приготовлен Козьмой Руджиери.

Возле страшного математика всегда находился немой африканский невольник необыкновенно маленького роста и самого фантастического сложения. Если бы этот человек хоть сколько-нибудь походил на своего господина, то его можно было бы принять за его тень, так близко следовал он за ним. Но как ни странна была наружность астролога, наружность пажа была еще страннее. Отвратительный, безобразный и горбатый Эльберих (так звали негра) был так мал сравнительно со своей толщиной, что когда ходил, то казался катящимся комом сажи, у которого вместо глаз были вставлены два горящих угля. Стоя он походил на раздутого павиана, сидящего на задних лапах. Его широкие ступни были видны, но не было никакого признака ног; механизм, помогавший ему ходить, был сокрыт. Руки его были коротки и худы, кисти рук плоски и расплюснуты, как боковые плавники тюленя.

С помощью этого карлика, которого все сторонились с отвращением, Руджиери не трудно было удалиться и добраться до контр-форса коллегии. Будучи уверен, что там в углублении стены никто его не заметит и не побеспокоит, он занялся доверенным ему джелозо. Кричтон отчасти остановил кровотечение из царапины, зиявшей на плече. Рука была перевязана платком. Рана не казалась опасной, и Руджиери, чтобы возвратить к жизни джелозо, прибегнул к лекарству, которое всегда носил при себе.

Отстранив черные, густые локоны, в беспорядке падавшие на лицо джелозо, Руджиери был поражен его необыкновенной красотой. Хотя щеки утратили свой горячий румянец, который, подобно солнечному лучу на снежной вершине, оживлял его южный цвет лица, хотя белизна мрамора покрыла его, лицо джелозо оставалось прекрасно, как и прежде. Живое существо превратилось в прелестную статую, и Руджиери с восторженным энтузиазмом артиста рассматривал подробности очертания этой статуи. Он с возрастающим восхищением исследовал каждую черту. Астролога удивляли не столько гармоничные, правильные черты лица молодого человека, как его тонкая, атласная кожа, его гладкая, белая шея, на которой, подобно тонким нитям, перекрещивались голубоватые жилки. Это-то преимущественно и возбуждало восторг астролога. Он так углубился в свои мысли и так засмотрелся на лицо джелозо, что совершенно забыл употребить в дело пузырек, который был у него в руке. Руджиери внимательно рассматривал белое, как снег, лицо джелозо. Глаза были закрыты, но черные глазные яблоки почти просвечивали сквозь прозрачные веки. Он любовался его длинными шелковистыми ресницами, его черными, великолепно обрисованными бровями, его тонкими, красивыми ноздрями, его изящно очерченным ртом. Астролог был вне себя от удивления. Он взял маленькую белую руку, неподвижно повисшую, и стал внимательно изучать ее линии. Чем более изучал он, тем более омрачалось его лицо. Он провел рукой по своему лбу. Внезапное волнение потрясло все его существо.

— Дух Самбеты, — воскликнул он, — возможно ли это? Мог ли я так долго ошибаться? Неужели небесные светила могли так долго обманывать их адепта? Это невозможно! Правда, в последний раз планеты имели угрожающий вид, предвещавший мне несчастье. Их сопоставление указывало, что мне грозит опасность от руки чужеземца. Этот день, этот час полны бедствий. Я предвижу несчастье, мне угрожающее, но я также вижу средство его избежать. На моей дороге стоит Кричтон. Это тот враг, который мне угрожает. Сегодняшний день связывает его судьбу с моей и еще с судьбой другого человека. В этом человеке моя защита, и я держу его в моих объятиях; один из нас должен погибнуть. Густая завеса скрывает от меня будущее. Да будет проклято несовершенство моего знания, которое открывает передо мною будущее только до известного предела. Но я могу отвратить удар.

И он снова стал рассматривать лицо джелозо.

— Почему, — продолжал он в раздумье, — когда я гляжу на эти милые, хотя и безжизненные черты, тысячи забытых воспоминаний встают в моем сердце? Это лицо, хотя оно гораздо прекраснее, напоминает мне давно забытый образ, поглощенный событиями прошлого, оно мне напоминает грезы юности, страсть, горячий бред. Оно напоминает мне одно событие моей жизни, о котором я даже не хочу вспоминать. Кто этот молодой человек? Или, вернее, если только мои глаза не потеряли своей проницательности и не стали слепы ко всему, кроме великолепия блестящих светил ночи, кто это?..

Размышления астролога были прерваны тяжелым вздохом джелозо. Тогда Руджиери прибегнул к своему пузырьку и дрожащей рукой принялся расстегивать камзол молодого человека, чтобы облегчить ему дыхание.

Отстранив складки его окровавленной рубашки, он увидел грудь молодой, прелестной женщины. Глаза его засверкали под прикрывавшей их оболочкой.

— Вот что я подозревал, — прошептал он. — Переодетая молодая девушка! Вероятно, безрассудно отдала свое сердце Кричтону. Если это так, то она послужит мне полезным орудием. А мне необходимо подобное вспомогательное средство в моих намерениях относительно его. Ах! Что это, амулет? Нет, именем Парацельса, маленький золотой ключик античной формы, на такой же цепочке, по превосходной отделке которой видно, что она из Венеции. Ах! Прелестная девушка, в моих руках разгадка вашей жизни, которой я со временем воспользуюсь. С вашего позволения, я возьму ключ.

И Руджиери, который никогда не стеснялся в средствах для достижения своих целей, не колеблясь снял цепочку и готовился спрятать ее, как вдруг был встревожен знаками своего черного слуги.

Звук, изданный карликом, походил на шипение змеи, застигнутой врасплох. Все звуки, издаваемые несчастным созданием, ограничивались смехом и свистом: первым он выражал радость, вторым страх. Астролог очень хорошо понял значение настоящего звука. Следуя направлению красных сверкающих глаз карлика, он увидел человека, на которого маленькое взбешенное чудовище таращило глаза, шипело и плевало, как сова, захваченная в дупле куницей. Незнакомец был в маске и закутан в широкий черный плащ. Не успел еще Руджиери спрятать цепочку, как вновь пришедший был уже возле него.

МАСКА[править]

Астролог не мог скрыть своего смущения. Он рассматривал незнакомца в маске с недоверием, смешанным со страхом.

— Не волнуйтесь, — обратился замаскированный человек к Руджиери, — я друг!

— Чем вы докажете? — отвечал астролог с подозрительностью. — В вашем голосе, я согласен, слышится честность, но ваша одежда и манеры не способны внушить доверия. Мы не в Венеции, сеньор, и карнавал еще не наступил, ваш костюм здесь не допускается, как в столицах по ту сторону гор. Наши добрые граждане Парижа находят, что маска не оправдывает постороннего вмешательства, и я достаточно жил между ними, чтобы присвоить себе некоторые из их, может быть, глупых взглядов на этот счет. Простите, сеньор, если я к вам несправедлив. Частые вероломства сделали меня благоразумным, отчасти недоверчивым.

— Вы правы, — возразила маска, — благоразумие — принадлежность вашего возраста и вашего характера, однако же мне кажется, что наука, которой вы занимаетесь, поможет вам отличить друга от врага.

— Я не могу читать сквозь маску лица людей, сын мой, — отвечал Руджиери, — это было бы все равно, что глядеть через темное стекло. Кто же наблюдает звезды с завязанными глазами? Откройте ваше лицо, и я скажу вам, тот ли вы, за кого выдаете себя.

— Вы оскорбляете меня своими подозрениями, — возразила маска. — Повторяю, я ваш друг. Вы меня хорошо знаете, в чем вы получите полное удостоверение. Вы убедитесь также, что я имею некоторые права на услугу, которой я требую. Но так как я нуждаюсь в величайшей тайне и открытие лица моего или даже имени сопряжено с опасностью, то вы, надеюсь, позволите мне сохранить инкогнито.

— Уверяю вас, — отвечал Руджиери, вновь обретший свою самоуверенность, — я нисколько не желаю проникнуть в вашу тайну. Если бы я желал этого, то давно бы узнал ее. Требуется большое притворство тому, кто хочет обмануть проницательность Козьмы Руджиери. Но перейдем к делу. Этот молодой человек, — Руджиери поспешно поправил одежду юной венецианки, — нуждается в моей помощи. Скажите, что угодно вам от меня?

— Прежде чем продолжать, — возразила маска, — я прошу вас принять кошелек в знак моей искренности. Он вам даст более полное и верное понятие о моем характере, чем мои черты.

Говоря это, он положил полный кошелек в руку астролога, который, не колеблясь, его принял.

— Ваши слова справедливы, сын мой, это лучшее средство отличить настоящих друзей от ложных. Лицо может быть обманчиво, но здесь нет ничего поддельного, — продолжал он, взвешивая в руке туго набитый кошелек. Одновременно он поручил свою ношу Эльбериху.

— Чем могу вам служить? Все, что в пределах моего знания, к вашим услугам!

— Одним словом, — отвечала маска, — я люблю…

— А, понимаю! — прервал многозначительным голосом Руджиери, — вам не отвечают взаимностью…

— Вы угадали!

— И вы хотели бы покорить сердце той, о которой вздыхаете. Так ли это, сын мой?

— Совершенно так!

— Будьте уверены в успехе. Будь она холодна, как снега Кавказа, я берусь воспламенить ее сердце огнем, более пылким, чем тот, который зажигает пояс Венеры.

— Поклянитесь мне, что вы это сделаете!

— Клянусь Оримазом, она будет принадлежать вам.

— Довольно, я верю!

— Назовите мне имя девицы, место ее жительства!

— Ни то ни другое не нужно. Она здесь. И маска указала на молодую венецианку.

— Ябамиах! — воскликнул астролог. — Этот молодой человек… это…

— Я все знаю, — отвечала маска. — Не притворяйтесь! Я был свидетелем сделанного вами открытия..

— И… вы ее любите?

— Люблю ли я ее! — воскликнула маска. — Выслушайте меня, — продолжал он с горячностью. — Вам, уроженцу нашей огненной страны, не надо говорить, как пламенно любим мы, итальянцы. Я преследовал эту девушку со всем жаром непреодолимой страсти, но она оставалась глуха к моим мольбам, к моим клятвам, к моим уверениям. Напрасно прибегал я ко всем обольщениям, ко всевозможным уловкам, напрасно делал ей подарки, которые бы снискали мне любовь принцессы. Все мои усилия были напрасны: для меня она не имела ни сердца, ни улыбки, ни любви. Более того, сила моей страсти ее пугала. Равнодушие ее обратилось в страх, страх в ненависть. Она возненавидела меня. В некоторых сердцах ненависть очень скоро переходит в любовь, но у нее этого нет. Должен ли я вам сознаться? Она чувствовала ко мне отвращение, она отклоняла все мои знаки внимания, избегала моего присутствия, не могла меня видеть. Оскорбленный, доведенный до крайности моей отвергнутой страстью, я составил план, который, если бы удался, отдал бы ее в мою власть. Не знаю, каким способом открыла она мои намерения и спаслась бегством. Ее бегство увеличило мои страдания, я положительно обезумел!

В то время, как я погрузился в беспредельное отчаяние, я вдруг получил известие, что она в Париже. Я приехал сюда, везде ее отыскивал и, наконец, узнал, несмотря на ее переодевание. Я блуждал около ее жилища, везде, как тень за нею следовал в надежде, что наконец представится благоприятный случай, и теперь, когда я менее всего ожидал, я нашел то, что искал. Минута настала, она в моей власти, нет более препятствий! Она моя!

И маска готова была схватить бесчувственную девушку, если бы ее не удержал астролог.

— Препятствие еще существует, сын мой, — холодно сказал Руджиери. — У вас есть соперник.

— Соперник? — повторила маска.

— Опасный соперник.

— Назовите его!

— Для кого сплела она венок? Для кого пожертвовала жизнью?

— А!

— Для Кричтона!

— Будь он проклят! Ясно, что она его любит! Но он не любит и не знает ее, да и никогда не узнает. Они не должны более встречаться. Но мы только даром теряем время. Отдайте мне эту девушку.

— Возьмите назад ваш кошелек, — отвечал с твердостью Руджиери. — Я не могу помогать вам в этом деле.

— Как! — вскричала маска. — А ваша клятва?

— Это правда, но я не знал, в чем клялся!

— И все-таки вы связали себя этой клятвой, если может что-либо обязывать человека с такой эластичной совестью. Какое участие могла внушить вам эта девушка? Неужели Кричтон успел уже подкупить вас? Или, может быть, вы надеетесь, что сделка с ним будет выгоднее? В таком случае…

— Довольно оскорблений, сеньор маска, — отвечал Руджиери. — Меня трудно вывести из себя, как вы это видите, но коль это случится, я нелегко успокаиваюсь, что вы могли бы испытать на себе, если бы вам удалось возбудить мой гнев. Я не друг Кричтона, и эта девушка для меня посторонняя. Кроме случайного открытия ее пола и сообщенных вами подробностей, я ничего о ней не знаю. Но случай отдал ее под мою защиту, и я сумею защитить ее от насилия, подобного вашему. Я бы обесчестил мои седые волосы, если бы поступил иначе. Возьмите свой кошелек, сеньор, и не говорите более об этом ни слова.

— Замолчи, старый хитрец! — воскликнула маска. — Не думай обманывать меня своей напускной щепетильностью. Я слишком хорошо знаю тебя. Для чего я буду унижаться до просьб, когда могу приказывать? Одно мое слово, один знак, и ты будешь брошен в темницу, привязан к колесу, откуда не в состоянии будет спасти тебя даже могущественная рука Екатерины Медичи. Между всеми живыми существами я тот, кого ты должен наиболее страшиться, Руджиери, но из всех орудий беззакония ты самое для меня необходимое. Тебе нечего бояться, если ты будешь служить мне, но трепещи, если вздумаешь ослушаться меня. Моя месть будет быстрее и вернее твоей.

— Кто же вы, во имя дьявола, что осмеливаетесь так говорить со мной? — спросил астролог.

— Если бы я был сам дьявол, ты не более бы ужаснулся, открыв, кто я, — возразила маска. — Этого с тебя достаточно, не старайся более узнать меня.

Гордый, повелительный тон, которым вдруг заговорила маска, произвел свое действие на астролога, но он делал усилия, чтобы казаться спокойным.

— Что же сделаете вы, если я откажусь повиноваться? — спросил он.

--Я обвиню вас, — шепнула маска, — в измене ныне царствующему королю. Поройтесь в сокровеннейших изгибах вашего сердца, Руджиери, и припомните самые ужасные ваши тайны. Припомните существующие еще улики ваших гнусных злодейств и того, кто могбы быть вашим обвинителем.

— Существует только один человек, — простонал Руджиери, — который мог бы обвинить меня, и этот человек…

— Перед вами!

— Это невозможно! — с недоверием воскликнул Руджиери.

Тогда маска шепнула ему на ухо одно имя. Руджиери вздохнул и задрожал с головы до ног.

— Этого достаточно! — сказал он после минутного молчания. — Приказывайте, что вам заблагорассудится, благородный сеньор! Моя жизнь принадлежит вам.

— Мне не нужна твоя жизнь, — с презрением отвечала маска. — Отдай мне эту девушку. Но погоди! Я здесь не один. Нет ли у тебя такого убежища, где бы она могла пользоваться твоим искусным лечением и быть сокрыта от всех поисков Кричтона и где бы ты мог подвергнуть ее действию магических чар, о которых ты мне говорил?

— Да, сеньор, — отвечал Руджиери после минутного размышления, как бы пораженный какой-то мыслью. — Я отведу ее в таинственную башню подле Суасонского отеля, которая доступна только ее величеству Екатерине Медичи и мне. Там она может оставаться до тех пор, пока вы сообщите мне ваши дальнейшие желания. Но возможно ли, чтобы эта девушка отвергла вашу любовь? Мне кажется, она должна была бы радоваться вашему предпочтению. Клянусь Оримадом, здесь что-нибудь не так. Вы, может быть, околдованы, благородный сеньор. Император Шарлеман был подобно вам рабом отвратительной ведьмы, и теперь мне пришел на память ключ странной формы, который я нашел у нее на груди. Может быть, в нем заключаются чары. Это должен быть могущественный талисман, я его подвергну испытанию. Во всяком случае, нам необходимо противопоставить этому талисману наши собственные чары, и я заменю его восковым изображением вашего…

— Как хочешь, так и делай! — прервала маска. — А! Она шевелится. Скорей! Мы попусту теряем время.

Уже несколько минут как астролог и его товарищ заметили, что венецианка возвращается к жизни. С глубоким вздохом приподняла она веки своих больших, томных глаз и устремила их черные зрачки на Руджиери и Эльбериха.

Первый в ту минуту, как она очнулась, стоял, нагнувшись над ней, последний поддерживал ее в своих руках.

Сидя на корточках и обнимая своими голыми желтыми руками стан молодой девушки, отвратительный карлик казался посланцем Эблиса на погибель чьей-либо чистой души. Страх стал овладевать девушкой по мере того, как она переводила взгляд с одного из них на другого. То, что ока видела, казалось ей сновидением. Напрасно Руджиери положил палец на ее рот, она еще не могла осознать ни своего собственного положения, ни необходимости молчания. В эту минуту глаза ее устремились на замаскированного человека, мрачная фигура которого, прислоненная к контрфорсу стены, принимала сверхъестественные размеры при неопределенном свете наступавших сумерек. С диким смехом указала она на этого мрачного вида человека и прошептала несколько несвязных слов.

— Унесите ее скорее! — воскликнула маска. — К чему слушать ее бредни! Уведите ее в башню!

— Этот голос! — закричала молодая девушка, вдруг становясь на ноги и проводя рукой по глазам. — Это… это должен быть он! Где я? Ах!..

— Схватите ее! — закричала маска.

— Он меня преследует даже в минуту смерти! — вскричала в отчаянии молодая девушка. — Я умираю и не могу от него скрыться! Спасите меня от него, Кричтон! Спасите меня!

И она с пронзительным криком вырвалась из рук Руджиери.

— Убежала! — вскричала маска, напрасно стараясь удержать ее. — Бездельник! Ты нарочно выпустил птичку, попавшую в сеть! Руджиери, вы ответите мне за это своей жизнью.

— Птичка только расправила крылья, — отвечал астролог, — и мы снова поймаем ее.

В эту-то минуту Кричтону показалось, что он слышит голос джелозо. Подобно легкой лодочке, бросаемой из стороны в сторону движением волн, девушка, ослабевшая от раны, старалась пробиться сквозь мятежную толпу, не обращавшую никакого внимания на ее жалобы и крики скорби.

— Бедный молодой человек! — кричал один из студентов, — он обезумел от своей раны! Ступай прочь, молодой безумец! Кричтону некогда обращать внимания на твои крики, у него и своих дел слишком много! Ему еще нужнее помощь, чем тебе! Видишь ли это зеленое перо? Видишь битву, которая кипит вокруг него? Ну это перо принадлежит Кричтону. Будь благоразумен, не ходи туда, там удары сыпятся, как град, их хватит и на твою долю. Ступай назад искать защиты.

Молодая девушка увидела высокую фигуру шотландца, на которую указывал ей студент, окруженную толпой, и в ту же минуту Кричтон обратил глаза на прелестную венецианку.

— Это голос джелозо, — сказал он себе, — отчего он идет сюда один? Эй! Назад, господа! Берегитесь!

— Спасите меня, Кричтон! — кричала между тем венецианка. — Спасите меня!

Сплошная толпа студентов удерживала Кричтона.

— Дайте дорогу! — закричал он, не пугаясь их численности, и, потрясая над головой бывшей у него в руках полосой железа, он кинулся в сторону венецианки.

Молодая девушка увидела его приближение, она увидела, что студенты уступали его непреодолимым усилиям, она услышала его ободряющий крик, но в ту минуту, когда ее сердце забилось надеждой, когда она уже видела себя под охраной его могучей руки, она вдруг почувствовала, что кто-то схватил ее.

Она подняла голову. Ее взгляд встретился с черными зрачками, горевшими в отверстиях маски. Ее разум помутился, зрение омрачилось, она лишилась чувств.

Между тем Кричтон храбро продвигался вперед. Новые затруднения преграждали ему дорогу, новая толпа упорно его задерживала, но наконец все препятствия были устранены, и он достиг того места, на котором увидел джелозо, однако оно было пусто. Взрыв насмешек студентов доказывал, как их потешало его разочарование.

— Вы слишком поздно пришли на помощь к вашему спасителю, — послышался голос из толпы. — Он вне вашей власти, в руках человека, у которого нелегко его отнять. Ваш противник оказался сильнее вас, сеньор, и не моя будет вина, если вы всегда будете встречать камень преткновения на своей дороге. Bezo los manos, сеньор.

Повернув голову в ту сторону, откуда слышался голос, Кричтон увидел удалявшегося Каравайя.

— Клянусь всеми моими надеждами на возведение в рыцарское достоинство, — прошептал он, гордо осматриваясь кругом, — я бы отдал все лавры, мною сегодня приобретенные, за избавление этого молодого человека от его врагов. Его вопли, его тревожные взгляды, его величайшая опасность. Да будут прокляты эти проклятые студенты: нужны исполинские усилия, чтобы продолжать розыски в такой сумятице, но, несмотря на это, я бы охотно продолжал их, если бы была малейшая надежда на успех. Для чего Руджиери, который с такой охотой принял на себя заботу об этом раненом молодом человеке, покинул его в такой опасности? Старый астролог объяснит мне причину своего поступка! Был ли это недостаток благоразумия или отсутствие человеколюбия?

Размышления Кричтона были внезапно прерваны криком стрелков и лошадиным топотом. После кратковременного бесполезного сопротивления студенты, как мы уже сказали, бросили оружие и, прося пощады, разбежались во все стороны. Кричтон остался один. Виконт Жуаез, гонявшийся за этой толпой и успевавший кое-где схватить пленника, которого он тотчас же сдавал солдатам, как только увидел его, направил к нему своего коня.

— Слава Богу и Святой Богородице! — весело воскликнул он. — Вы невредимы, сеньор Кричтон! Клянусь моим гербом! Было бы пятном для всего рыцарства, если бы его совершеннейший представитель погиб среди мятежа подобных негодяев. За каждую царапину, которую бы вам сделали, они поплатились бы своей жизнью. Если ректор не накажет своих необузданных детей, наши сержанты возьмут этот труд на себя и научат его, как следует наказывать. Но взгляните, вот ваш паж, ваш конь фыркает от радости, увидя хозяина. Ах, Кричтон, лихой конь и прелестный паж — залоги благосклонности царственной особы, вы дважды счастливы!

— Трижды счастлив, Жуаез, имеющий подобного брата по оружию, который бросился ко мне на помощь в минуту такой крайней опасности, — отвечал Кричтон, говоря таким же беспечным голосом, как и его товарищ, и вскакивая на великолепного коня в богатой сбруе, подведенного ему прелестным пажом, под которым была белая парадная лошадь. Паж был одет в белую атласную куртку и темно-голубой бархатный плащ — цвета Маргариты де Валуа. — Я думаю, — продолжал со смехом Кричтон, — что это поле битвы, так храбро оспариваемое, осталось наконец за нами, и все-таки я готов заплакать при мысли, что хотя и совершил более чудесные подвиги, чем самые доблестные бойцы романов, Тристан и Лаунфаль, Гуон и Парненопес, когда они сражались против волшебных адских сил, но мои победы покажутся ничтожными таким храбрым рыцарям, как те, которые находят, что нет никакой славы одерживать верх в подобных столкновениях, хотя и очень опасных. Поверьте мне, легче было бы справиться с целым легионом черных гномов с волшебницей Ургандой во главе, чем с этой бессовестной челядью. Мне выпало на долю одержать победу над этим университетом красноречием и шпагой, и, уверяю вас, я предпочитаю оружие учителей оружию учеников и более горжусь победой (если позволительно так выразиться) над этими неофитами с медными лбами и палками в руках, которые очень трудно поддаются убеждениям, чем победой, одержанной мной над их учеными профессорами. Но пора вспомнить о моем злополучном земляке, бывшем причиной всех этих беспорядков. Мне кажется, я вижу его с его верным союзником в самой середине этого водоворота. Поедемте, Жуаез, я хочу говорить с ними.

В несколько прыжков конь Кричтона был подле Огильви и Блунта. Этот последний, видя, что борьба окончена, приказал своей собаке отойти от бернардинца, но, решив, что она недостаточно усердно повинуется, подтвердил свое приказание ударом сучковатой дубины, который и произвел желаемое действие. Друид выпустил студента и с сердитым урчанием уселся у ног хозяина.

— Мы завтра увидимся, Огильви, — сказал Кричтон, — и если когда-нибудь я могу быть вам полезным, то прошу вас располагать мной. А пока вам нечего опасаться. Вы не откажете ему в вашем покровительстве, Жуаез?

— Без сомнения, — отвечал виконт. — Клянусь Богородицей! Храбрый шотландец будет зачислен в мою стрелковую роту, если он захочет променять свою куртку из серой саржи на стальные латы. Он не первый из своих соотечественников найдет эту перемену очень для себя выгодной.

— Я обдумаю ваше предложение, виконт, — отвечал Огильви с благоразумием, отличительной чертой его нации, — но, во всяком случае, примите мою искреннюю благодарность за него.

— Как хотите, — отвечал с надменностью Жуаез. — Благодарите не меня, а сеньора Кричтона. Одному ему обязаны вы моим предложением.

— Он сам не знает, от чего отказывается, Жуаез, — возразил Кричтон. — Завтра я поговорю с ним об этом. Теперь же, — продолжал он, — мне хотелось бы поближе познакомиться с вашим храбрым товарищем, которого по его сложению, выговору и собаке я принимаю за англичанина.

— Я действительно англичанин, — отвечал Блунт, — но не заслуживаю эпитета, которым вы меня почтили. Если бы вы отнесли его к моей собаке, он был бы вполне справедлив. Для меня же он совершенно неуместен. Друид имеет претензии на храбрость, он никогда не посрамит свою родину. Но так как вы удостоили меня вашим вниманием, благородный сеньор, то пожмем друг другу руки в залог нашей зарождающейся дружбы, если, впрочем, не слишком самонадеянно с моей стороны придавать это название вашим чувствам ко мне. Вы найдете, если вам понадобится, в Симоне Блунте и в его собаке, так как я никогда не отделяю от себя Друида, который часть меня самого, — и, без сомнения, лучшая часть — двух преданных вам существ, на которых вы можете положиться. Мой девиз: смелость и верность.

— Он искренен и говорит от сердца, — отвечал Кричтон, с жаром пожимая широкую руку, протянутую ему англичанином. — От всего сердца принимаю ваше предложение. Приходите завтра в мой отель вместе с Огильви и не забудьте привести с собой этого нового и верного союзника.

— Непременно, — отвечал Блунт, — мы с Друидом очень редко расстаемся.

Разговор был прерван внезапным появлением шута Шико, насмешливое и лукавое лицо которого против обыкновения имело несколько серьезное выражение.

— А! — сказал Кричтон. — Что значит этот важный вид? Уж не потерял ли ты свою щелкушку во время битвы?

— Хуже того, — возразил Шико, — я потерял свою репутацию. Ты честно заслужил мою шапку и мои побрякушки и будешь достойно носить их, потому что превосходишь меня мудростью. Но наклони ко мне свою благородную голову, мне надо шепнуть тебе один секрет на ухо. — И, приблизясь к Кричтону, шут сказал ему несколько слов тихим голосом.

— Как! — вскричал Кричтон, который, казалось, был удивлен известием, переданным ему шутом, — ты уверен, что этот джелозо…

— Шш! — прошептал шут. — Который из нас оказывается теперь дураком? Не хотите ли вы открыть ее тайну?

— И маска завладела ею? — продолжал Кричтон. — Чьи же черты скрыты под этой маской?

— Не знаю, — отвечал Шико, — может быть, это Гиз или Беарнец, а быть может, и сам антихрист, — это все, что я могу сказать. Но уверяю тебя, что это не Генрио, не ты и не я, ни даже сеньор Жуаез. Я не скажу того же о нашей царственной ведьме Екатерине, легко может случиться, что она-то и есть виновница похищения.

— Но ты говоришь, что Руджиери?..

— Был с ней. Я его видел вместе с его карликом Эльберихом. Оба помогали маске.

— Клянусь чертом! Этот проклятый астролог поплатится….

— Берегись! Руджиери хотя и не очень надежный друг, зато очень опасный враг. Бойся его. Мы с ним никогда не чокались без того, чтобы мой стакан не разбивался и вино не разливалось. Берегись!

— Его уже больше нет здесь, говоришь ты?

— Конечно.

— Я пойду к нему в башню и заставлю его объяснить мне тайну маски и девушки.

— Эта башня — логовище волчицы Екатерины. Будь осторожен! Многие погибли в западне, из которой хотели выйти невредимыми. Но поступайте, как вам заблагорассудится. Умные не любят следовать советам дураков.

— Прощайте, господа, — сказал Кричтон, — не забудьте наших предложений на завтрашний день. Жуаез, мы увидимся с тобой сегодня вечером на празднике. — С этими словами Кричтон вонзил шпоры в бока коня и в сопровождении своего пажа спустился галопом с горы Св. Женевьевы.

Шико пожал плечами.

— Я вижу, что поколение странствующих рыцарей не совсем еще угасло, — прошептал он. — Наш Кричтон опоздал по меньшей мере на целое столетие, ему бы следовало жить в доброе старое время при моем предшественнике Трибуле и его рыцарском господине Франциске I. Он просто-напросто запутался в шелковых сетях этой черноволосой сирены. Что скажет наша прекрасная возлюбленная Марго, если это новое приключение дойдет до ее ревнивого слуха? Но мне необходимо быть в Лувре. Эта битва школьников рассеет сплин Генриха, и, чтобы убить время при спуске с этого Парнаса Святой Женевьевы, я займусь стихотворением в честь дивного Кричтона. Уф! Уф! — закряхтел шут. — Я задыхаюсь.

КНИГА ВТОРАЯ[править]

ДВОР ГЕНРИХА ТРЕТЬЕГО[править]

В эту ночь в Лувре женственным и сладострастным государем устраивался большой праздник, на который был приглашен весь блестящий двор, не имевший себе равных в Европе как по красоте и числу дам, принятых ко двору, так и по храбрости и любезности молодых дворян, украшавших его своим присутствием. Генрих III так же страстно любил легкомысленные забавы — праздники, балеты, маскарады, — как его брат и предшественник Карл IX игру в мяч и охоту. Празднества его были роскошны и так непрерывно следовали одно за другим, что он почти все свое время посвящал устройству этих великолепных зрелищ. Празднества по случаю женитьбы его фаворитов поглощали громадные суммы, и его необузданные сумасбродства часто совершенно опустошали государственную казну. В то время как государство стонало под тяжестью постоянно возраставших налогов, на этих оргиях господствовала такая безграничная распущенность, что она приводила в соблазн и негодование самых почтенных граждан Франции, чем очень искусно пользовались враги короля.

За два года до нашего рассказа Генрих устраивал праздник своему брату, герцогу Алансонскому, на котором присутствовали дамы, одетые в мужские платья зеленого цвета, до половины обнаженные, с распущенными волосами, как новобрачные. Расходы на этот праздник превышали сумму в 100 000 ливров. В декабре 1576 года, как мы видим из дневника его царствования, он отправился под маской в отель Гиза в сопровождении тридцати принцесс, принадлежавших его двору, одетых в роскошные платья из шелковых и серебряных тканей, унизанные жемчугом и драгоценными каменьями, и такие безобразия происходили на этом празднике, что дамы и девицы, державшие себя поскромнее, вынуждены были удалиться из-за вольного обращения масок, так как, — многозначительно замечает Пьер де л’Этуаль, автор дневника — если бы стены и обои могли говорить, они порассказали бы презабавные подробности. Позднее, в 1584 году, в немецкую масленицу, Генрих в маске вместе со своими фаворитами бегал по улицам, предаваясь таким невероятным сумасбродствам и такому нахальству, что на другой день был публично осужден всеми парижскими проповедниками.

Луиза Лорренская и Ведемонская, его супруга, принцесса с кротким, но слабым характером, совершенно лишенная честолюбия (поэтому-то ловкая Екатерина Медичи, постоянно опасавшаяся соперничества вблизи трона, и выбрала ее, как самую подходящую, в супруги своему сыну), но, наделенная слепой покорностью, никогда не сопротивлялась желаниям своего царственного супруга, хотя редко участвовала в его празднествах. Ее тихая жизнь проходила в молельне, в саду, в монастырях разных братств и других духовных учреждениях и в ее уединенных покоях. Ее женские увлечения сводились к вышиванию и чтению молитвенника, одежда ее была из самой простой материи, преимущественно из сукна, и хотя цвет ее лица дошел до смертельной бледности, но она никогда не соглашалась употреблять румян. В своих ближайших служителях и фрейлинах она ценила благочестие и скромность гораздо больше, чем блестящие наружные качества. Сохранилось множество ее острот, очень забавных, и особенно одна, сказанная жене президента, которая, всегда расфранченная и разодетая с неслыханной роскошью, не хотела признавать королеву в ее скромном костюме. Но, судя по всему, она была слишком слабого и покорного характера и недостаточно умна, чтобы принести какую-либо пользу государству или исправить недостатки государя, своего супруга, и, без сомнения, в высоком своем сане нашла гораздо более горя, чем радостей. Ее несчастья были даже воспеты в стихах иезуитом Лемуаном. Но, вероятно, самое тяжелое ее горе состояло в том, что она не имела детей. Положение, которое должна была бы занимать Луиза де Ведемон, было захвачено королевой-матерью, с излишеством одаренной теми качествами, которых недоставало ее невестке. Она вертела своими сыновьями, как марионетками, они занимали трон, но она управляла государством. Ее сердце, по всему казалось, было вылито из бронзы или стали. Ловкая, скрытная интриганка, она постоянно изучала Макиавелли. В управлении государством она придерживалась такой скрытности, что никто не мог угадать, к чему она стремится, пока не обнаруживались последствия ее действий. Унаследовав многие благородные свойства рода Медичи, она, подобно Борджиа, была неумолима в ненависти, не останавливаясь, как и члены этого ужасного семейства, для достижения своих целей даже перед узами кровного родства. Народная молва обвиняла ее в таинственной смерти, посредством которой были устранены ее два старших сына с дороги третьего, ее любимца, и впоследствии говорили, что она не была также в стороне от внезапной смерти принца Алансонского, который умер в Шато Тьерри после того, как понюхал букет отравленных цветов. Фуану говорит следующее о вскрытии тела Карла IX: смерть Карла IX была ужасна, но внушаемый ею ужас был бы еще сильнее, если бы мы наверняка знали, что эти жестокие страдания были делом рук его матери.

Двор Екатерины Медичи — на самом же деле двор ее сына — состоял из трехсот прелестнейших девушек, принадлежавших к самым благородным фамилиям Франции. Окруженная этой фалангой красавиц, Екатерина сознавала себя всемогущей. Она наказывала своих фрейлин только за те проступки, которых нельзя было скрыть, как это и случилось со злополучной девицей де Лимель. Глубоко изучив человеческое сердце, она знала, что самые непреклонные не могут устоять против женских ласк, и, окружив себя этим избранным дамским кружком, она с их помощью уничтожала все планы своих врагов и, пользуясь их влиянием, которого никто не остерегался и которое распространялось на весь двор, узнавала самые сокровенные тайны всех партий. Вследствие глубокой скрытности ее поступков характер Екатерины составляет загадку, которую напрасно старался бы разгадать историк, равно как напрасно стал бы он отыскивать тайные пружины ее действий. Ханжа, со слепым и вместе с тем скептическим суеверием, предававшаяся — если верить ее врагам — даже поклонению языческим божествам; гордая и неспособная на какое-либо унижение любящая жена-итальянка и, однако же, не выказывавшая никакой ревности из-за непостоянства мужа; нежная мать, между тем заслужившая обвинение в том, что для воплощения своих честолюбивых планов пожертвовала тремя из своих сыновей; строгая в соблюдении этикета и, несмотря на это, часто допускавшая небрежное к нему отношение; надменная и мстительная, но, однако, никогда не обнаруживавшая ни малейшим нетерпеливым жестом свои ощущения, скрывшая свое негодование под личиной совершенного спокойствия. Ее предполагаемый характер и ее поступки находились в постоянном противоречии.

Лучший ее портрет, кажется, содержится в следующей сатирической эпитафии, появившейся тотчас после ее смерти:

Здесь лежит королева, бывшая в одно

время демоном и ангелом;

Достойная полнейшего осуждения и

величайшей похвалы;

Она поддержала государство и,

вместе с тем, погубила его;

Она устраивала тысячи примирений и

не менее ссор;

Она произвела трех королей и три

междоусобные войны;

Строила замки и разрушала города;

Издала много хороших законов и

дрянных постановлений;

Пожелай ей, прохожий, рая и

одновременно ада.

Однако же Екатерина была одарена гением высшего разряда. Она постоянно занималась. Она любила науки и ученых, упражнялась в разных искусствах и была лучшей наездницей своего времени. Ей обязаны женщины устройством рожка у седла для придерживания ноги (прежде дамы при верховой езде держались на одной подножке), моду эту она ввела в употребление для того, чтобы лучше продемонстрировать дивную соразмерность своего телосложения. Если Екатерина была живой парадокс, то и сын ее — Генрих III — был одарен не менее противоположными свойствами и подавал в юности блестящие надежды, которым не суждено было осуществиться в зрелых летах.

Победитель при Жарнаке и Монконтуре, предмет зависти всей воинственной молодежи своего времени, кумир воинов, приобретших славу во многих сражениях, государь, избранный Польшей, государственный муж, наделенный здравым смыслом, оратор, владевший красноречием легким и приятным, одаренный мужеством, врожденной грацией и красотой, искусный во всех телесных упражнениях в турнире, на манеже и в фехтовальном зале, — этот храбрый рыцарский принц, как только вступил на престол Франции, впал в сладострастную беспечность, из которой никогда не выходил, исключая весьма редкие случаи. Сила его ума, его твердость, мужество, моральное и физическое, совершенно исчезли под влиянием чувственной жизни, которой он предался. Управляемый матерью и своими фаворитами, которые были главными противниками Екатерины и постоянно пугали ее своим влиянием на Генриха, преследуемый герцогом Гизом, который даже не брал на себя труда скрывать свои виды на престол, возбуждающий недоверие лигистов, предводителем которых он был, внушающий ужас гугенотам, которых он всегда неумолимо преследовал и которые с отвращением вспоминали его жестокости во время ужасов Варфоломеевской ночи, ужасающей трагедии, в которой он был, по его собственному признанию, одним из главных действующих лиц, восстановивший против себя папу и Филиппа II Испанского (своего шурина), которые оба сочувствовали Гизу в войне с Генрихом Наваррским, и во вражде со своим братом герцогом Алансонским, громимый Сорбонной, преследуемый нападками одного из ее докторов, который в одном памфлете старался доказать необходимость свержения его с престола, Генрих, с колеблющейся на голове короной, внешне воплощал полное равнодушие и не отказывался ни от одного из своих удовольствий или обрядов благочестия (у него благочестивые обряды очень походили на забавы; молельня и бальный зал, обедня и маскарад соприкасались один с другим). Генрих, говорим мы, не хотел слушать своих советников и тогда только стряхнул с себя свою сладострастную бездеятельность, когда хотели вооруженной рукой лишить его престола. Тогда — лишь на минуту — он показал себя настоящим королем. Однако мы не будем касаться этого периода его царствования, но опишем то время, когда этот изнеженный принц утопал в праздности и удовольствиях.

В ту ночь, о которой мы говорим, он собрал в роскошных галереях своего дворца самых красивых женщин и самых лучших кавалеров столицы. Екатерина Медичи также присутствовала на празднике с блестящим роем своих красавиц. Маргарита Валуа, прелестная королева Наваррская, двадцати семи лет, в полном блеске красоты, также находилась там со своей свитой. Была даже и кроткая Луиза Ведемонская со своими скромными и благоразумными фрейлинами. Все, что было при этом дворе грацией, молодостью, умом, красотой и изяществом, — все соединилось на этом празднестве. Ничто не было забыто, что могло придать ему прелести.

Тысячи ароматических ламп разливали благоухание, экзотические цветы наполняли воздух приятным запахом, танцы сопровождались нежными звуками музыки скрытого оркестра, высокие перья развевались в такт мелодиям, маленькие ножки дам мелькали в разнообразных фигурах танца.

Бал был маскарадный, и за исключением государя и нескольких любимейших его приближенных все присутствовавшие были в масках.

Костюмы были чрезвычайно разнообразны, но выбраны скорее с намерением выставить в полном блеске внешность танцора в наряде, отличном от обыкновенной одежды, чем с причудливостью, отличающей итальянские маскарады или дни карнавала. Огненные глаза, которые казались еще ярче, сверкая как две звездочки сквозь два отверстия красивой маленькой бархатной маски, придававшей более заманчивости и эффекта розовым губам и атласному подбородку тех, которые их носили, оказывали повсюду свое магическое влияние. Для кокетства всего удобнее маска, при помощи которой говорятся бесчисленные колкие остроты, которые без ее дружеского прикрытия никогда не были бы сказаны или же не достигли бы своей цели. Итак, да будет благословен тот, кто ввел в употребление маску на пользу робкого любовника.

Блестящее общество рассеялось в длинной анфиладе раззолоченных зал, то слушая восхитительные звуки гармоничного пения, то окружая столы, где огромные суммы проигрывались в трик-трак, то останавливаясь под аркой из благоухающих цветов или в углублениях окон, то принимая участие в роскошном угощении, предложенном в большом зале. Громко раздавались шутки и смех, тихим и нежным голосом шептались слова любви.

Среди блестящей толпы виднелась кучка людей, снявших маски и державшихся немного в отдалении от общего движения. Однако же в этой группе было заметно более веселья, чем во всех других местах. Разговор этих людей заглушался их смехом, и очень немногие из проходивших мимо них дам и кавалеров, если только походка и черты могли быть узнаны, избегали их язвительных насмешек и их саркастических примечаний. В этой группе был человек, с которым все прочие обходились с особенным уважением и благоговением, и можно было подумать, что ради его одного расточалось все это остроумие, так как каждая метко сказанная острота заслуживала его одобрения. Этот человек был среднего роста, тонок и немного сутуловат. Его лицо имело неопределенное, но зловещее выражение — что-то среднее между насмешкой и улыбкой. Его черты не были красивы. Нос был велик, губы толстые, но цвет лица замечательно нежный и свежий, глаза его были не лишены блеска, но взгляд их выражал скрытность, подозрительность, пронырливость. Он носил короткие усы, и остроконечная бородка покрывала его подбородок. В ушах были вдеты длинные жемчужные подвески, которые придавали еще более женственности его наружности, а его черный головной убор, надетый на самую маковку и прилаженный таким образом, чтобы не растрепать прически его искусно завитых волос, — был украшен вместо перьев украшением из разноцветных драгоценных камней. На шее было надето великолепное жемчужное ожерелье и цепь из медальонов, перемешанных с гербами, на которой висел орден Святого Духа низшей степени, сверкавший бесценными бриллиантами. И действительно, невозможно было вычислить стоимость драгоценных камней, сверкавших на его кушаке, в серьгах и в складках его великолепного костюма. С одной стороны кушак этот поддерживал кошелек, наполненный маленькими серебряными флаконами с духами, и шпагу с богатым эфесом в бархатных ножнах, а с другой — четки из Адамовых голов, которые он всегда имел при себе по данному им обету и которые доказывали смесь набожности или лицемерия и испорченности, составлявшую характер этого господина. Его бархатный плащ каштанового цвета и самого последнего фасона был на палец короче плащей его товарищей. Воротник его был более обширных размеров и носил более удачное и подходящее название «ротонды». Его полукафтан, так плотно прилегавший к талии, как только позволяли пуговки и петли, был великолепно сшит и очень ему шел, точно так же, как и его шаровидные панталоны, раздувавшиеся по бокам, которые, подобно полукафтану, были из желтого атласа. Мы не беремся описывать ни чрезвычайную роскошь его рукавов, ни изящество его ног, обутых в шелковые чулки пурпурного цвета, ни острые носки его атласных башмаков — каждая часть его костюма была изучена.

Генрих III, — а это был именно он — обращал, как мы уже сказали, большое внимание на все мелочи туалета и придавал большую важность нарядам. В день его свадьбы с королевой Луизой одевание обоих супругов заняло так много времени, что обедню пришлось служить в пять часов вечера, а молебен был пропущен, что считали очень худым предзнаменованием. Он очень гордился своей наружностью и так сильно страшился утратить свежий цвет лица и нежность кожи, что в часы отдыха надевал маску и перчатки, пропитанные разными смягчающими мазями и составами. Очень немногие из дам его двора могли поспорить красотой и малым размером руки с его прекрасной рукой, унаследованной им, равно как и его сестрой Маргаритой Валуа, от матери.

В настоящем случае он, сняв перчатку, вытканную из серебра и шелка белого и телесного цвета, небрежно перебирал тонкими белыми пальцами, покрытыми богатыми кольцами, роскошные уши маленькой собачки, которую держал Шико, стоявший возле него. Генрих так страстно любил собак, что обыкновенно выезжал в карете, наполненной самыми красивыми их представителями, и подбирал всех собак, которые ему понравились во время прогулки. Монахини часто громко жаловались на похищение их любимцев, так как монастыри были более всех других мест снабжены собачьей породой в царствование этого великого любителя собак, и он часто обращался туда для пополнения своего запаса.

Придворные, окружавшие его, были почти так же роскошно разодеты, как и их государь. Справа от Генриха, опиравшегося на плечо своего первого камердинера де Гальда, виднелась величественная фигура маркиза де Вилькье, прозванного Юный и Толстый, хотя он не имел никаких притязаний на первый из эпитетов. Возле него стоял его зять, суперинтендант финансов, развлекавший себя пустой забавой в бильбоке, очень распространенной между тогдашними придворными благодаря пристрастию короля к этой игре. Храбрый Жуаез и гордый д’Эпернон не пренебрегали этим вздорным препровождением времени и держали в руках длинные серебряные трубки — сарбаканы, с помощью которых, подобно современным итальянцам во время карнавала, они метали в гостей под масками множество конфет и разных сладостей, причем проявляли большую ловкость в этом занятии. В эту минуту с д’Эперноном разговаривал Франциск д’Эпинэ де Сен-Люк, барон де Кревкер, другой любимец Генриха, отличавшийся не менее своих товарищей храбростью, доходившей почти до жестокости. Сен-Люк считался красивейшим мужчиной своего времени, его наградили эпитетом Красавец. Возле них было множество слуг и пажей в богатых ливреях.

— Д’Арк, — сказал король Жуаезу мягким и приятным голосом, — не можешь ли ты сказать мне, чье прелестное лицо прячется под маской там, в свите Ее Величества, моей матери? Оно должно быть прелестно, если губы и шея не обманывают. Ты видишь, про кого я говорю?

— Вижу, государь, — ответил Жуаез, — и совершенно согласен с Вашим Величеством, что лицо, которое скрывает эта маска, должно быть божественно. Шея бесподобна, бюст Венеры, но что касается их обладательницы, то хотя я льщу себя надеждой, что достаточно знаю всех дам из свиты Ее Величества и могу угадать девять из десяти, как бы они искусно ни приоделись, но признаюсь, я сбит с толку этой незнакомкой. Ее походка прелестна. Ей-богу! С позволения Вашего Величества, я пойду узнаю, кто она такая!..

— Постой, — сказал король, — не надо. Сен-Люк сейчас разрешит наши сомнения, он с ней танцевал испанскую павану. Как называется ваша хорошенькая партнерша, барон?

— Для меня так же затруднительно, как и для вас, государь, назвать ее имя, — отвечал Сен-Люк. — Я напрасно старался разглядеть ее черты, и звук ее голоса мне совершенно неизвестен.

— Как ни ревнует мадам д’Эпинэ своего красавца мужа, — сказал, улыбаясь, король (баронесса, по мемуарам того времени, была горбата, дурна, крива и даже хуже того), — но надо сознаться, что если даже вы, Сен-Люк, не произвели впечатления на прекрасную незнакомку, то кто же из нас может надеяться в этом преуспеть? Это не может быть, — хотя рост почти одинаков, — девица де Шатеньере. Это не красавица ла Бретеш, — Вилькье узнал бы ее, как бы она ни переоделась, — ни Сюржер, божество Ронсара, ни Телиньи, ни Мирандр. Ни одна из них не выдержит с ней сравнения. Какая грация, какая легкость! Она так танцует, как будто у нее крылья.

— Кажется, вы увлекаетесь ею, государь, — сказал Сен-Люк с улыбкой, чтобы показать свои красивые зубы. — Должны ли мы из этого заключить, что девица одержала победу над нашим королем?

— Девица уже одержала другую победу, которой она поистине может гордиться, — вставил Шико.

— Право! — вскричал Сен-Люк. — О ком же это ты говоришь?

— О! Речь идет не о тебе, прекрасный Франциск, — отвечал шут. — Ты, как и наш дорогой Генрио, становишься жертвой каждого мимолетного взгляда, и той девице нечего особенно гордиться, которая покорит одного из вас. Тот, чью любовь она приобрела, — такой человек, внимание которого лестно для каждой девицы.

— А! — вскричал король. — Я вижу, тебе все известно. Кто эта девица, и который из моих дворян ее поклонник?

— Кажется, что все, государь, — отвечал Шико, — но если бы мне пришлось назвать самого преданного из ее почитателей, я бы указал на шута вашего величества. Самый предприимчивый — Сен-Люк, самый ветреный — Жуаез, самый степенный — д’Эпернон, самый самонадеянный — де’О, самый толстый — Вилькье, самый отважный — ваше величество.

— И самый счастливый, мог бы ты прибавить, — прервал его Генрих.

— Нет, — возразил Шико. — В делах любви короли никогда не бывают счастливы. Они никогда не имеют удачи.

— Почему же нет? — сказал, улыбаясь, Генрих.

— Потому что своим успехом они обязаны не себе, но своему положению, а потому его и нельзя назвать удачей.

Можно ли назвать удачей приобретение того, в чем нельзя отказать?

— Мой предшественник, великий Франциск, испытал противное, — отвечал король. — Он, по крайней мере, был порядочно счастлив в любви, даже и в том значении, которое ты придаешь этому слову.

— Сомневаюсь в этом, — возразил Шико, — и мой предшественник Трибуле был одинакового со мной мнения. Королей всегда узнаешь под их костюмом.

— Я не намерен брать тебя в духовники, — сказал Генрих, — но что сказал бы ты, если бы я сделал пробу над прекрасной незнакомкой? Сколько ты прозакладываешь, что я, замаскированный, буду иметь успех?

— Никогда не бросайте своего козыря, — отвечал шут, — это была бы, по правде, жалкая игра. Подойдите к ней королем, если хотите быть уверены в успехе. Даже и в таком случае я остаюсь при моих сомнениях. Впрочем, я закладываю мой скипетр против вашего, что ваше величество проиграет в первом случае.

— Я в свое время докажу тебе противное, — возразил король. — Я не привык к поражению, а покуда я приказываю тебе сказать мне все, что ты знаешь об этой девице.

— Что я знаю, можно высказать за один раз.

— Ее имя?

— Эклермонда.

— Хорошее начало. Имя нам нравится. Теперь скажи мне фамилию.

— Чтобы черт меня побрал! Государь, я не знаю. Она не имеет фамилии.

— Не шути!

--Именем вашего батюшки, великого Пантагрюеля (я никогда не божусь в шутку), клянусь вам, государь, я говорю серьезно. Прелестная Эклермонда не имеет фамилии. Ей не представится случая совещаться с герольдом относительно своего герба.

— Как это, негодяй? Она же фрейлина нашей матери!

— Извините, государь, но вы желали получить сведения. Я конкретно вам отвечаю. В ее рождении есть какая-то тайна. Эклермонда сирота, гугенотка.

— Гугенотка! — вскричал король с выражением отвращения и наскоро крестясь. — Клянусь Святым Причастием! Ты, верно, ошибаешься.

— Я должен был сказать — дочь гугенота, — пояснил Шико. — Никто не осмелится отыскивать еретиков в свите Екатерины Медичи. Они бежали бы от нее, как черт от ладана. Иоанн Кальвин имеет мало последователей в Лувре.

— Да простит мне Господь! — вскричал государь, хватаясь поспешно за четки. — Странно, — прибавил он после минутного молчания, — что я никогда ничего не слыхал об этой девице и о ее истории. Уж не хочешь ли ты позабавить нас глупой басней?

— Разве королева Екатерина посвящает вас во все свои тайны, государь? — спросил Шико. — Я не думаю этого. Но выслушайте меня, и вы узнаете историю Эклермонды, рассказанную самым романическим слогом.

И, принимая презабавную позу и уморительно важную мину, шут продолжал:

— Запертая в своей жалкой комнатке под бдительным надзором слуг ее величества, лишенная любых отношений с придворными, и в особенности с теми, которых подозревают в ереси, Эклермонда до последнего времени проводила жизнь в полнейшем заключении. Кто бы ни был ее отец, по-моему, несомненно, что он был знатного рода и гугенот, так как его закололи в приснопамятную ночь Святого Варфоломея. Будучи еще ребенком, Эклермонда была поручена вашей царственной матери, которая воспитала ее в истинной католической и апостольской вере таким образом, о каком я вам рассказывал.

— Черт возьми! Любопытная история, — отвечал король, — и теперь я вспоминаю некоторые подробности, которые ты передал, хотя они давно уже испарились из моей памяти. Мне надо видеть прекрасную Эклермонду и поговорить с ней. Наша мать дурно с нами поступила, не представив нам эту девицу.

— Ваша царственная мать всегда имеет уважительные причины для своих поступков, государь, и я отвечаю, что в настоящем случае ее кажущаяся небрежность вызвана наилучшими побуждениями.

— Убирайся к черту с твоим злым языком, негодяй, — отвечал, смеясь, Генрих, — но мне, однако же, надо задать тебе еще вопрос. Постарайся отвечать на него серьезно. Который из наших кавалеров влюблен в Эклермонду? Не обращай внимания на их взгляды, говори смело!

— Я бы не боялся говорить, если бы мне пришлось назвать одного из них, — отвечал Шико, — но дело не в них. Скажи, чтобы эти дворяне отошли на несколько шагов, и ты узнаешь имя своего соперника.

По знаку короля придворные немного отступили.

— Кавалер этот — Кричтон, — сказал Шико.

— Кричтон! — повторил король голосом, выражавшим удивление. — Несравненный Кричтон, как его сегодня прозвали, когда он в открытом бою одержал верх над университетом. Поистине это опасный соперник. Но ты заблуждаешься, называя его имя. Кричтон пойман в сети нашей сестры Маргариты Наваррской, а она менее всякой другой дамы во Франции расположена переносить непостоянство. Значит, мы можем быть спокойны с этой стороны. Вдобавок, он нисколько не думает о других красавицах. А кстати о Кричтоне, я теперь вспомнил, что еще не видел его сегодняшним вечером, удостоит ли он своим присутствием наше празднество? Наша сестра Маргарита изнывает в его отстутствие, как больной цветок. Самые резкие остроты Брантома и самые причудливые стихи Ронсара не в состоянии вырвать у нее улыбку. Что же с ним сталось?

— Я ничего об этом не знаю, — отвечал шут. — Он с величайшей быстротой удалился из Наваррской коллегии по окончании битвы с этими коварными школьниками, этими полновесными олухами, как назвал бы их дядя Панург, из которых многие, как я уже докладывал вашему величеству, водворены в тюрьму в ожидании вашего распоряжения. Но что было с ним после этого, я не знаю, кроме того, что, может быть, он открыл убежище похитителя.

— Ты говоришь загадками, — с важностью сказал король.

— Вот этот может вам объяснить загадку, государь, — отвечал Шико. — Он премудрее самого Эдипа, этот черный астролог, от него вы все узнаете.

— Руджиери! — вскричал король. — В самом ли деле это наш астролог, или кто-либо из замаскированных воспользовался его костюмом?

— Это совершенно невероятно, — отвечал Шико. — Разве только тот, который позаимствовал, пожелает быть в один прекрасный день заколотым, что, вероятно, ожидает Руджиери, если только он избегнет виселицы.

В ту минуту как Шико оканчивал свои слова, астролог подошел к королю, и в его обращении заметно было смущение и беспокойство.

— Что такое случилось? — спросил у Руджиери шут, смотря на него со злобной гримасой. — Разве звезды потемнели, луна затмилась? Или на небе появилась длиннобородая комета? Какое чудо совершилось? Или твой любовный напиток не удался? Твои изображения растопились, или по ошибке ты отравил друга? Не убежал ли твой карлик с ведьмой или с саламандрой? Твое золото не превратилось ли в сухие листья? Твои драгоценности не оказались ли поддельными? Твои снадобья не потеряли ли свою силу? Именем Трисмежиста, что такое случилось?

— Удостойте меня, ваше величество, минутой разговора, — сказал Руджиери, низко кланяясь и пренебрегая насмешками шута. — То, что мне надо передать вам, очень важно.

— Если так, то говори, — приказал король.

Руджиери взглянул на Шико. Король сделал знак рукой, и шут против воли удалился.

— Бьюсь об заклад, — прошептал он, — что эта проклятая сова вылезла из своего дупла для того, чтобы говорить королю о Кричтоне и о джелозо. Если бы я мог слышать что-нибудь из этого разговора! Мне кажется, что мой слух не так тонок, как обыкновенно, или же хитрый плут с намерением говорит тише. Его величество, кажется, поражен изумлением, но не рассержен. Он улыбается. Что же это за мнимая тайна, которую передает этот старый обманщик?

Генрих в продолжение этого времени слушал с видимым изумлением сообщения Руджиери, прерывая их только отрывистыми восклицаниями с пожатием плечами. Когда астролог окончил, он после минутного размышления отвечал ему с улыбкой:

— Я наблюдал за этой маской в отеле Бурбон, Руджиери, но я и не подумал, чье лицо под ней скрывается.

Mort Dieu! Нечего сказать, хорошее сообщение сделал ты мне, аббат. Кажется, с меня достаточно моих собственных грешков, чтобы еще брать на себя ответственность за чужие. Но все-таки этот молодой ветреник может быть уверен в моей помощи. Видел ты принца Наваррского?

— Нет, государь, — отвечал Руджиери, — и что бы ни случилось, какой бы опасности ни подвергался он благодаря своей молодости и горячей крови, умоляю ваше величество сохранить его тайну и не отказать ему в вашем покровительстве.

— Ничего не бойтесь, даю вам наше королевское слово: Corblue! Я люблю всевозможные тайны и интриги и с удовольствием поддержу его. Этот молодой человек, пускающийся на такое безумное приключение, в моем вкусе. Я восхищен этой историей, но все-таки, признаюсь, не могу понять, как подобная женщина могла ему причинить столько мучений. Наши актрисы обыкновенно не так жестокосерды и особенно к человеку, такому значительному, как наша маска. Эх, аббат, мне кажется, что это небывалый случай.

— Здесь кроется колдовство, государь, — таинственно отвечал Руджиери, — его удерживают чары.

— Матерь Божья! — сказал король, набожно крестясь. — Предохрани нас, Святая Матерь, от козней демона, и все-таки, Руджиери, я должен сознаться, что я не совсем верю этим мнимым искушениям. В черных глазах этой джелозо, наверное, заключается гораздо более очарования, чем в твоих самых искусных составах. Но каков бы ни был источник, ясно, что очарование достаточно сильно, чтобы свести с ума нашу маску, иначе он бы никогда не наделал таких безумств, гоняясь за этой женщиной.

— Государь, я выполнил мое поручение, — отвечал Руджиери. — Я предупредил ваше величество о попытках Кричтона. Позволите вы мне удалиться?

— Останься! — сказал король. — Мне пришла одна мысль. Де Гальд, — обратился он к старшему камердинеру. — передайте королеве, нашей матери, что мы желаем переговорить с ней одну минуту, и вместе с тем попросите от нашего имени ее величество, чтобы она воспользовалась этим случаем представить нам девицу Эклермонду.

Де Гальд, отвесив поклон, удалился.

— У меня также есть тайна, Руджиери, и — странная вещь — этот Кричтон и в ней замешан. В первый раз сегодня вечером узнал я, что в Лувре была воспитана чудная красавица, никому не известная, но в которую влюблен Кричтон. Я только что пришел в себя от изумления, возбужденного этим случаем, как ты явился с известием, что этот красивый джелозо, доставивший мне столько удовольствия своими песнями и романсами, оказался переодетой девушкой, которая, спасаясь от преследований итальянца, бросается в объятия Кричтона. Что должен я обо всем этом думать, хорошо зная, что этот самый Кричтон — счастливый возлюбленный нашей сестры Маргариты, которая ради него отказалась от всех своих прежних страстишек и которая стережет его с бешеной ревностью, как будто это ее первая любовь? Что должен я об этом думать?

--Что Венера улыбнулась ему при его рождении, государь, — отвечал Руджиери, низко кланяясь. — Он многим обязан не самому себе, а влиянию небесных светил. Его предназначение — постоянный успех. Клянусь Нострадамусом! Вы счастливы, ваше величество, что не находитесь в положении нашей маски. Если бы вы удостоили вашим расположением ту же девицу, которую любит Кричтон, то я боюсь, что даже и вы имели бы очень мало успеха.

— Sang Dieu! — воскликнул Генрих. — Они все одного мнения. Точно так же думает и Шико. Послушай меня, Руджиери, что касается Эклермонды, то я имею на нее свои виды. В деле джелозо ты и твоя маска можете рассчитывать на мою поддержку. Взамен этого я обращусь к тебе за помощью, если встретится какое-либо непредвиденное препятствие. Что же касается Кричтона, то мы предоставляем его бдительности нашей сестры Маргариты. Ей достаточно будет намека. Она избавит нас от больших затруднений. Мы увидим, может ли сам несравненный Кричтон потягаться в любовных делах с Генрихом Валуа.

Руджиери пожал плечами.

— Бесполезно бороться против влияния звезд, государь.

— Но ведь звезды не говорят, что Эклермонда будет принадлежать ему, а, аббат?

— Его земное поприще будет блистательно, — отвечал Руджиери — по крайней мере, звезды предсказывают ему это.

В эту минуту приблизился де Гальд и доложил о ее величестве Екатерине Медичи и девице Эклермонде. Обе были без масок.

ЭКЛЕРМОНДА[править]

Генрих III, хотя и лишенный совершенно чувств, был самым вежливым государем в мире. Итак, с утонченной вежливостью обращения, которой обладал в высшей степени, он подошел к Эклермонде и, пока она выражала ему свои верноподданные чувства, взял ее руку и поднес к губам. Потом с самой привлекательной улыбкой принялся расточать похвалы ее красоте в тех лестных словах, которые так увлекательно умеют говорить вообще все короли, а Генрих — лучше всех других. Он с такой ловкостью старался рассеять ее смущение, что весьма скоро преуспел в этом. Да и в самом деле, какое женское сердце устоит против внимания, оказываемого монархом?

Изумленная появлением астролога, присутствие которого на балу помимо ее воли она не могла себе истолковать и который напрасно старался разными выразительными жестами дать ей понять, зачем он пришел в Лувр, Екатерина Медичи, всегда подозрительная к своим поверенным, не сумела или не пожелала понять эти жесты. Во время непродолжительной церемонии представления она устремила на него разгневанный взор и, как только позволял ей этикет, отозвала Руджиери в сторону и стала расспрашивать о причине его присутствия. Увидав, что его проницательная мать занята, Генрих, спешивший воспользоваться представившимся случаем начать приступ к сердцу прекрасной фрейлины, предложил руку Эклермонде и осторожно отвел ее в углубление великолепного окна, чтобы иметь возможность говорить с ней наедине.

Хотя обычно Генрих не был искренен в своих выражениях восторга, в этом случае мы должны снять с него обвинение в притворстве. Его в высшей степени поразила, да иначе и не могло быть, чрезвычайная красота Эклермонды. Пресыщенный блеском красавиц своего двора, с сердцем, нелегко поддающимся новым впечатлениям, и со склонностью слишком строго относиться ко всем деталям женской красоты, он должен был согласиться, что не только не встречал ничего равного красоте Эклермонды, но что в ее лице, во всей ее фигуре и — что имело равную важность в его глазах — в ее наряде не было ни малейшей детали, которую бы его разборчивый глаз не нашел безукоризненной.

Увы! Как мало могут дать слова представление о той красоте, которую мы желали бы описать. Образ, созданный поэтом, исчезает под красками, которые он вынужден употреблять. Перо бессильно описать то, что так живо изображает кисть; оно не может ни с совершенной точностью определить изящный контур лица, ни передать свежести и жизненности цвета кожи, блеска глаз, красоты губ, оттенка волос. Одно только воображение в силах представить все эти подробности, и мы охотно уступаем воображению читателя заботу начертать портрет Эклермонды, снабдив его только кое-какими советами для руководства. Итак, представьте себе черты лица, отлитые по самому безукоризненному образцу и выточенные с самым нежным и строгим вкусом. Глаза — глубокие, темно-голубые, с выражением неизъяснимой кротости, уста несут в себе несказанную прелесть, а крошечная ямочка очаровательна на круглом и гладком подбородке. Ее высокий белый лоб оттеняли каштановые волосы. Заплетенные на затылке в косы и слегка завитые с боков, они были украшены ниткой жемчуга и соединены на затылке бантом из лент — прическа, введенная во Франции злополучной Марией Стюарт, награжденная ее именем и вошедшая во всеобщее употребление во Франции. Ее лебединую шею охватывал гладкий кисейный воротничок, обшитый кружевом. Платье было сделано из роскошного флорентийского бархата пурпурного цвета, длинный заостренный корсаж которого привлек внимание Генриха к тонкой талии и великолепно сформированной груди молодой девушки. Мы заметим мимоходом, что чрезмерная страсть к тонким талиям достигла тогда своего апогея.

Корсаж так же плотно прилегавший, как латы, стягивался на талии до того, что те дамы, полнота которых переходила за ожидаемые пределы грации, могли с трудом дышать под его обременительными складками, тогда как нелепые рукава, которыми отличались кавалеры той эпохи, были также в употреблении у дам. Эклермонда, наравне с прочими, заплатила дань этой моде, составлявшей преступление против красоты; в противном случае, несмотря на все свое очарование, она вряд ли бы заслужила благоволение своего государя. Нас уверяли, что эти объемистые покровы рук набивались огромной кучей шерсти, которая их поддерживала, и были таких размеров, что вмещали в себя три или четыре рукава современного покроя. Они обшивались кружевами с зубчиками, а кисейная оборка, так же накрахмаленная как та, которая носилась на шее, дополняла смешной наряд рук. На шее Эклермонды была надета цепочка из золотых медальонов, а единственная жемчужина в форме груши висела на груди.

При высоком росте Эклермонда имела грациозную и горделивую походку. Любуясь ее прелестной и кроткой наружностью, Генрих думал, что, за исключением одной только женщины, он никогда не видел ничего подобного ее красоте. Эта женщина была Мария Шотландская, прелести которой во времена ее свадьбы с его старшим братом Франциском II, произвели сильное впечатление на его молодое сердце, и восхитительные черты которой имели такое необычайное сходство с чертами Эклермонды, что оно его поразило. Ее глубокие голубые глаза имели ту же томность, улыбка — ту же неизъяснимую прелесть. Те же жемчужные зубы, тот же вздернутый носик — высшая прелесть женщины, хотя он и составляет признак склонности к кокетству тех, которым принадлежит, тот же гладкий лоб, — одним словом, сходство было необычайно, и Генрих не замедлил его открыть. По прошествии нескольких минут он был влюблен до безумия, то есть настолько влюблен, сколько это возможно для короля в подобных обстоятельствах и в особенности для такого пресыщенного человека, каким был Генрих.

— Клянусь Купидоном! Прекрасная Эклермонда, — сказал он, все еще удерживая ее руку, — мы, право, способны обвинить нашу мать в оскорблении величества за то, что она так долго лишала нас удовольствия, которое мы вкушаем, приветствуя на нашем балу под масками самую прелестную из наших гостей. Клянусь Богом! Зная наше пылкое поклонение красоте, ее величество жестоко с нами поступила, и нам было бы трудно забыть ее поступок, если бы наше настоящее удовольствие не заглаживало до некоторой степени нашего прежнего разочарования.

— Ваше величество придает этому обстоятельству гораздо более значения, чем оно на самом деле заслуживает, — отвечала Эклермонда, стараясь легонько высвободить руку. — Как ни лестно для меня ваше внимание, но я никогда не добивалась этой чести.

— Совершенно справедливо, моя красавица, — возразил король. — Красота имеет такое право на наше внимание, что перед ним все прочие соображения имеют второстепенное значение. Мы не были бы настоящим Валуа, если бы поступали иначе. Вы позволите мне вести вас к столу? — прибавил он более тихим голосом и с такою горячностью, в смысле которой невозможно было ошибиться.

Краска покрыла лицо Эклермонды.

— Государь, — ответила она, содрогаясь, — рука моя в вашем распоряжении.

— Но не ваше сердце? — спросил король голосом, полным страсти.

Эклермонда задрожала. Она видела опасность своего положения и призвала на помощь всю свою смелость.

— Государь! — возразила она, опустив глаза в землю, голосом, которому старалась придать твердость. — Я не могу располагать моим сердцем, оно уже не принадлежит мне.

— Mort Dieu! — вскричал король, не будучи в состоянии побороть свое неудовольствие. — Вы признаетесь, вы любите…

— Я этого не говорила, государь.

— Как? Ваше сердце принадлежит другому!..

— Я обручена с небом, мое назначение — монастырь.

— Только-то? — сказал Генрих, становясь снова cпокойным. — Я было подозревал, что существуют другие узы, которые вас привязывают к земле. Но монастырь? Нет, нет, этого никогда не будет, милочка.

— Ваше величество не станет противиться велению неба, — возразила Эклермонда.

— Я не буду противиться моему собственному желанию, — весело сказал Генрих, — жертва слишком велика. Никакой монастырь не скроет такую прекрасную святую, пока я могу удержать ее. Небо, я уверен, не имеет никакого желания отнимать у нас сокровища, которыми оно нас наделило. Подобные дары редки, ими не надо легкомысленно пренебрегать, и я исполню свою обязанность, сделав невозможным это жертвоприношение на алтаре худо понятого усердия. Если это решение исходит от королевы-матери, то мы употребим нашу власть, чтобы противодействовать ее намерениям, так как, клянусь Пресвятой Богородицей, дитя мое, я не могу допустить, что свет вам так сильно опротивел, что вы желаете удалиться от него, тогда как вас ожидает самая блестящая будущность. Ваш путь усыпан цветами, и все рыцарство Франции с ее монархом во главе готово оспаривать одну вашу улыбку.

— Такова воля королевы, вашей матери, — отвечала Эклермонда, бросая робкий взгляд на Екатерину Медичи, которая не заметила этого взгляда, будучи слишком поглощена своим глубокомысленным совещанием с астрологом. — Решение ее величества будет исполнено. Я в ее власти, она распорядится мною по своему усмотрению.

— Но без нашего соизволения, — добавил король, — а мы не будем очень торопиться дать его. Mort Dieu! Ее величество так играет нашим скипетром, как будто ее рука управляет им. Мы удостоверим ее в противном. Как могла ей прийти нелепая мысль похоронить прелестнейшую из своих фрейлин в неизвестных стенах монастыря! Это свыше нашего понимания. Куда бы еще ни шло, если бы это придумала наша королева. Луиза, которая постоянно носиттребник в своей сумке, но чтобы наша мать, — хотя столь же ревностная, как и мы, в деле обеден и вечерен, но не особенно фанатичная, — решилась на такой нелепый поступок, — вот что для меня непонятно. Morbleu! У нее существуют какие-нибудь особенные причины.

--Ее величество, сколько мне известно, не имеет других причин, кроме своего усердия к вере.

--Вам может так казаться, моя милочка, но побуждения нашей матери глубоко сокрыты. Какова бы ни была причина, вам нечего бояться ее вмешательства. Разве только вы будете побеждены собственной склонностью, иначе вы никогда не дадите обета, отдающего вас во власть неба в ущерб тем, которые остаются привязанными к земле.

— Мои уста не произнесут никогда этого обета, — с живостью возразила Эклермонда, — но я не могу, не смею принять от вас эту милость, государь.

— Почему же, милочка?

— Короли не раздают милостей без надежды на вознаграждение, а я не могу ничем вознаградить вас.

— Вы, по крайней мере, можете отблагодарить меня улыбкой, — сказал с нежностью Генрих.

— Я бы вас благодарила на коленях, государь, за ту милость, которую вы мне обещаете, если бы было достаточно одного выражения благодарности, но я чувствую, что этого будет мало. Я не могу ошибиться в значении ваших взглядов. Благодарность, преданность, честная привязанность к вашему величеству будут всегда наполнять мое сердце, но не любовь, кроме той, которой каждый подданный обязан своему государю. Располагайте моей жизнью и моей участью, но не требуйте моего сердца, государь, оно не принадлежит мне более, и вы стали бы безуспешно его добиваться.

— Если оно не принадлежит вам, — возразил с легкой иронией Генрих, — то кому же вы его отдали?

--Ваш вопрос не великодушен, он недостоин вас!

--Ну так я вас освобождаю от ответа, — сказал король, — тем более, — добавил он с многозначительной улыбкой, — что мы уже знаем эту тайну. Нам известно каждое слово, сказанное в этих стенах, а слова несравненного Кричтона не были настолько тихи, чтобы избежать нашего внимания. Что, Эклермонда, ошибаемся ли мы?

— Государь!..

— Не дрожите, дитя, я никогда не изменю тайне. Но однако же, есть одна особа, против которой я обязан вас предостеречь. Вы ее не так хорошо знаете, как я. И дай Бог, чтобы вы никогда ее лучше не узнали!

— О ком вы говорите, ваше величество? — спросила Эклермонда со смущенным видом.

— Кто эта особа, которую вы там видите? Кто королева, солнце празднества, вокруг которой совершают свое движение все меньшие звезды и которая распределяет свои лучи равномерно на всех, как это обыкновенно делают подобные светила?

— Сестра вашего величества, Маргарита Валуа?

— Так точно, против нее-то мы вас и предостерегаем.

— Я вас не понимаю.

— Mort Dieu! Это странно. А между тем мы говорим достаточно ясно. Вы, конечно, не вздумаете уверять нас, что для вас неожиданен сделанный нами намек на любовь Кричтона с нашей сестрой Маргаритой! Весь двор знает и говорит об этом или, скорее, говорил, так как эта скандальная история уже устарела, и никто ею больше не занимается. Наша сестра так часто меняет своих обожателей, что только одно ее постоянство может еще возбудить удивление. Недавно еще это был Мартиг, потом Ламоль, далее красавец Сен-Люк, потом де Майен — добрый товарищ, большой и толстый, как называет его наш брат Генрих Наваррский, потом Тюрен — из прихоти, потом Бюсси д’Амбуаз. Место Бюсси занял Кричтон, который, обезоружив д’Амбуаза, слывшего до тех пор непобедимым на шпагах, остался его победителем и в любви, заключив собою длинный ряд любовников нашей прелестной сестры. Вот вам положение дела. Долго ли будет так продолжаться? Это зависит от вас. Маргарита никогда не потерпит соперницы, а вы можете ли допустить, чтобы тот, кого вы любите, был рабом и любовником другой женщины?

--Я этого не знала. И добивался ли он… сеньор Кричтон добивается ли расположения королевы Наваррской?

Король улыбнулся.

— Кричтон обманул вас, — сказал он после минутного молчания, в продолжение которого внимательно следил за переменой, происходившей на лице молодой девушки.

— И точно, он обманул меня, — отвечала она с тоской.

— Забудьте его.

— Я попробую.

— Сделайте более этого. Месть в вашей власти. Его коварство заслуживает этого. На вашей стороне вся выгода положения, противопоставьте королеве короля.

— Никогда!

— В таком случае, вас ожидает монастырь.

— Я скорее умру!

— Как так?

— Я никогда не соглашусь на пострижение.

— Что это значит? Разве ваша совесть не упрекает вас? Ба! Неужели приемная дочь Екатерины Медичи еретичка? Это невозможно.

— Достаточно, что я готова умереть.

— Вы еще дорожите жизнью, надеждой, любовью…

— Меня привлекает небо, государь, Господь — моя единственная опора.

— Тогда для чего же отказываться от пострижения?

Эклермонда не отвечала.

— Ах! Что значат эти колебания?.. Я боюсь, что мои подозрения были обоснованны. Неужели вы увлеклись гнусным учением Лютера и Кальвина? Неужели вы одурманены их жалкой ересью? Неужели же вы подвергли опасности спасение своей души?

— Я, напротив, думаю, что я приблизила его, государь, — отвечала с кротостью Эклермонда.

— Как, вы сами сознаетесь…

— Я протестантка.

— Проклятие! — вскричал Генрих, отступая, перебирая четки и опрыскиваясь духами одного из флаконов, висевших у него на кушаке. Протестантка, Mort Dieu! Еретичка в нашем присутствии! Какой стыд для нашей проницательности! Да еще такая хорошенькая молодая девушка! Черт возьми! Снисхождение, разрешение и прощение грехов, даруй мне, Господи, — продолжал он, набожно крестясь. — Я прихожу в ужас. От разных мыслей и наваждений бесовских избави меня, Господи. — Потом он еще раз прочитал Отче наш, снова опрыскал себя и после того прибавил с большим спокойствием: — Счастье еще, что никто нас не слышал. Еще не поздно отречься от ваших заблуждений… Откажитесь от ваших неразумных слов, и я их забуду.

— Государь, — спокойно отвечала Эклермонда, — я не могу отречься от того, что сама утверждала. Я придерживаюсь реформистского исповедания. Я отвергаю всякую другую веру. Та, которую я исповедую, есть истинная. В этой вере я буду жить, в ней же, если надо будет, и умру.

— Ваши слова могут легко стать пророческими, сударыня, — сказал Генрих насмешливым голосом. — Понимаете ли вы, какой опасности подвергает вас это безрассудное признание в ваших заблуждениях?

— Я готова подвергнуть себя той же участи, как и мой отец и вся моя семья, бывшие мучениками за веру.

— Все вы, еретики, очень упрямы. Этим объясняется ваше сопротивление моим желаниям. И все-таки, — прошептал он, — я не уступлю так легко, и из-за беспокойства совести я не намерен поступать против своих желаний. К тому же мне пришло на память, что я имею индульгенцию от Его Святейшества папы Григория VIII, подходящую к настоящему случаю. Посмотрим, вот ее выражения: за связь с гугеноткой — двенадцать добавочных обеден в неделю в течение трех недель, или богатый ларец для ризницы церкви Невинных, или сто золотых Урсулинкам и такую же сумму Гиеронумитам, или процессия с монахами ордена бичующихся. Этой ценой я заслужу прощение Его Святейшества. Епитимья довольно легкая, но хотя бы она была и труднее, я бы охотно ее перенес. Странная вещь! Гугенотка, затерявшаяся в Лувре, — это надо исследовать. Наша мать должна знать эту тайну. Ее таинственный вид, ее осторожность доказывают, что это дело ей известно. Мы справимся об этом на досуге, равно как и о подробностях, касающихся этой девушки. Гугенотка! Mort Dieu!

— От кого научились вы, — добавил он, — этим проклятым догмам?

— Ваше величество, извините меня, если я не отвечу на этот вопрос.

— Как вам будет угодно, милочка. Теперь не время и не место выпытывать у вас ответ. Ваша история и ваше поведение сбивают меня с толку в одинаковой степени, но все равно со временем все объяснится. Теперь же обыкновенный поклонник, стараясь в этой роли добиться вашего расположения. Теперь я снова становлюсь королем и прошу вас не забывать, что вы моя подданная, что от меня зависят ваша жизнь, ваша свобода, вся ваша особа. Я также не упущу из виду потребности вашей души, в целях ее спасения я могу обратиться к помощи самых ревностных из наших церковнослужителей. Если принятые мною меры покажутся вам слишком строгими, жалуйтесь за это на вашу собственную испорченность. Мое самое искреннее желание — поступать ласково. Я требую одного повиновения. Итак, я вам даю время на размышление до полуночи. Вы положите на одну доску весов мое благоволение, мое покровительство, мою любовь, — так как я вас все-таки люблю. На другую — неверность Кричтона, монастырь и, может быть, еще более тяжелый жребий. Сделайте выбор. После ужина вы мне скажете ответ и не упускайте из виду, что он бесповоротно решит вашу участь.

— Мой ответ будет всегда одинаков, — сказала Эклермонда.

В эту минуту на другом конце зала раздались шумные рукоплескания, тогда как оркестр играл в это время веселые арии. Эклермонде эти звуки казались дикими и нестройными, и весь этот шум радостного веселья раздавался в ее ушах подобно адской музыке. Блестящие залы с их беспрестанно меняющейся толпой масок исчезли, и пред глазами ее предстали, подобно фантастическому видению, инквизиторы, закрытые капюшонами, строгие и угрожающие судьи, монахини в белых одеждах, пред которыми, казалось ей, она стоит с распущенными волосами, закрытая покрывалом.

Она хотела бежать и искать защиты, но, оглянувшись вокруг, увидела около себя только приторное и нахальное лицо Генриха.

Музыка снова весело заиграла, и танцующие пары пронеслись мимо них подобно огненному вихрю.

— Но мы только даром теряем здесь время, — сказал король. — Не говорите ни слова Кричтону о нашем разговоре, сударыня, если вы дорожите своей и его жизнью, а если, как это весьма вероятно, он появится на нашем празднике, то наденьте снова вашу маску и возвратите себе прежнее хладнокровие. Вот так, очень хорошо!

Едва будучи в силах удерживать свое волнение, Эклермонда, послушная приказанию короля, надела маску и хотя с трепетом, но подала ему свою руку.

В то время как они выходили из углубления окна, в котором происходил их разговор, шут Шико подошел к Генриху.

— Что тебе надо, шут? — спросил Генрих. — Твое благоразумное лицо имеет более осмысленное выражение, чем обыкновенно.

— Это доказывает, что я не влюблен и не пьян, — отвечал Шико, — а вы сами знаете, что оба эти случая только усиливают наше фамильное сходство, так как ваше величество постоянно или то или другое, а довольно часто — и то и другое вместе. Итак, потрудитесь отнести на счет моей воздержанности и моего благоразумия избыток осмысленности на моем лице.

— Что предвещают эти цветы красноречия?

— То, что глашатай объявляет на площади: новости! новости!

— Хорошие или дурные?

— Дурные для вас, хорошие для вашей очаровательной собеседницы.

— Почему это?

— Потому что случилось то, чего вы оба ждали. Она будет довольна, а вы обманетесь в своих надеждах.

— Вот что! Ты дурно выбрал время для шуток!

— Значит, я поступил совершенно как вы, ваше величество, выбрав его для изъяснения в любви.

— Замолчи, негодяй, или скажи, что тебя привело сюда?

— Что сделает государь для человека, которого он желает почтить?

— Кто же этот человек?

— Тот, кто более Генриха Лоренского, или Генриха Наваррского, или Филиппа Испанского, или даже — вопреки всем законам — вашей царственной матери угрожает вашей власти, государь. Смотрите, как ваши верные подданные отдаляются от вас. Если ваше величество сами уклоняетесь от этого долга, то позвольте девице Эклермонде приветствовать его.

— Ах! Я начинаю тебя понимать. Ты хочешь возвестить приход того, кому наш университет дал прозвание несравненного Кричтона?

— Я из предосторожности должен вашему величеству сказать о его приходе, как я бы уведомил моего друга о возвращении ревнивого мужа.

— Кричтон! — воскликнула Эклермонда, выходя из оцепенения при имени своего возлюбленного. — Он здесь! Смею ли я испросить у вашего величества дозволения возвратиться к ее величеству, вашей матери?

— Нет, милочка, — холодно отвечал Генрих. — Мы не желали бы лишить вас удовольствия присутствовать при нашем свидании с этим фениксом учености. Итак, вы останетесь при нас и в особенности, — добавил он так тихо, что одна Эклермонда могла его слышать, — не упускайте из виду данного нами совета. Вы в свое время получите достаточно доказательств его непостоянства. Господа, — прибавил он громко, обращаясь к присутствовавшим вельможам, — подойдите сюда. Завоеватель университета недалеко от нас. Очень редко случается королям встречать в среде придворных ученого. Вы, вероятно, помните, что во время нашего последнего турнира и последовавшего за ним боя диких зверей мы предсказали, что Кричтон прославит себя. Он отличился, но таким способом, которого мы всего менее ожидали. Мы обещали ему награду — сегодня вечером мы желаем выполнить наше царственное обещание. Жуаез, передайте ее величеству, королеве Наваррской, что мы просим ее к себе. Для нее, без сомнения, прием, оказываемый нами Кричтону, будет особенно интересен. Матушка, если ваша беседа с Руджиери окончена, то ваше присутствие придаст еще большую благосклонность нашему приему. Прошу вас, садитесь, мы желаем принять несравненного Кричтона так, как прилично королю.

Генрих сел на богатое кресло, принесенное слугами, и был тотчас окружен придворными, составившими около него блестящий полукруг. Екатерина Медичи, разговор которой с астрологом давно бы окончен, приметила с некоторым неудовольствием внимание, оказываемое потакать любовным прихотям сына, чем обуздывать их (в этом-то и состояла тайна ее могущества), она не выказала никакого признака неудовольствия и величественно села рядом с ним. Сзади Екатерины присел Руджиери, бросая по сторонам беспокойные и лукавые взгляды, подобно гиене в клетке.

Ближе к королю, держась за трон обеими руками, чтобы не упасть, стояла Эклермонда, которая едва не падала в обморок.

Шико попросту улегся у ног своего государя, держа в руках щелкушку, а на коленях любимую собаку Генриха, болонку с длинными ушами, большими глазами и шелковистой шерстью, пряди которой волочились по земле. Бедный Шателар! Между тем как красивое животное подчинялось его ласкам, Генрих на минуту вспомнил ту, от которой как от сестры получил он его в знак памяти. Он вспомнил о Марии Шотландской, о ее заключении, о ее красоте, о странном с ней сходстве Эклермонды, и его страсть возгорелась с новой силой.

«Странная, необыкновенная вещь! — говорил он мысленно. — Я бы желал, чтобы она была жидовкой или язычницей! Тогда можно было бы надеяться получить от нее чего-нибудь, но гугенотка — уф!»

ГЕНРИХ III[править]

Появление Кричтона на празднестве привлекло всеобщее внимание. Его блестящая победа в университете наряду с его храбрым, рыцарским характером возбуждала всеобщее изумление и составляла предмет всех разговоров. Каждый выражал свое удивление и задавал себе вопрос, когда успел он приобрести эту изумительную ученость, которая превзошла ученость всех докторов и озадачила самых искусных логиков в королевстве. Господствующее мнение было, что это дар свыше. Как же иначе мог он достигнуть таких всеобъемлющих познаний?

Его видели на охоте, в фехтовальном зале, на карусели, на каждом празднике, и во всех случаях он быстрее всех присутствующих осваивал все тонкости этих забав и принимал в них участие с увлечением и беспечностью, одному ему свойственными. Одним словом, его видели везде, кроме его кабинета, где бы более всего должно было предполагать его присутствие. Он был жизнью всего окружающего: первый затевал всякие удовольствия, во всем имел успех и не пренебрегал никакой забавой, которая могла ему доставить развлечение, то поддаваясь улыбкам красавиц, то откликаясь на внутренний зов игрока, кости которого, казалось, повиновались ему с удовольствием — так ловко умел он владеть стаканом, то прислушиваясь к многочисленным тостам, отдавая честь Бахусу, дары которого, сверкающие в кубках, казалось, не несли для него никакого опьянения. Но, однако, этот беспечный, легкомысленный сибарит, гонявшийся за удовольствиями с горячностью, незнакомой самым сладострастным людям, одержал победу над самыми учеными и трудолюбивыми представителями воздержанности и учености.

Все это казалось непонятным. Был только один способ разрешить загадку, причем суеверия того времени допускали этот способ. С умом, украшенным такими обширными познаниями, человек, так богато одаренный, не мог иначе приобрести все эти сведения как с помощью сверхъестественных сил. Кричтон должен был быть вторым доктором Фаустом, наделенным постоянной юностью, или фантастическим врачом Жеромом Карданом, возвратившимся с того света, или Парацельсом, или может быть, самим знаменитым чародеем Корнелием Агриппой, — так как черная собака Кричтона вполне была сходна с описанием, данным Павлом Иовой огромному животному, сопровождавшему страшного колдуна, — о котором ничего не было слышно с тех пор, как он исчез, нырнув в Сену. Правда, это заключение было немного поколеблено всем известным благочестием Кричтона, но оно, по крайней мере, придавало ему еще более интереса, облекая его характер таинственностью. Каждому нравится сверхъестественное, а в XVI веке народ любил все сверхъестественное до безумия. Политика и религия, между которыми существовала тогда такая тесная связь, были упущены из виду государственными людьми, которые старались определить характер Кричтона. Если какой-либо дворянин рассказывал о дуэли, Кричтон непременно упоминался в ней в роли основного или второстепенного действующего лица. Если какой-либо волокита принимался ухаживать за женщиной, он непременно находил известный повод для объяснений, который занимал также ум и его возлюбленной. Невозможно было ни о чем говорить, ни о чем думать, что бы не имело к Кричтону отношения прямого или косвенного. Лихорадочное беспокойство овладело всеми присутствующими, так как он медлил с приходом. Все шло не так, как следовало, никогда еще не было в Лувре такого скучного бала. Даже сами придворные утратили свое остроумие.

— Ужасно поздно, — говорил один.

— Я начинаю бояться, что он совсем не придет, — говорил другой.

— Не верьте этому, — говорил третий.

— Даю вам слово, что он скоро придет, — отвечал четвертый собеседник. — Аббат де Брантом, ваши метеориты постоянно появляются поздно.

И он говорил правду. Когда все уже отчаялись его увидеть, Кричтон явился.

В одну минуту все оживилось. Новость перелетала из залы в залу быстрее самой клеветы.

— Он пришел, — говорили друг другу.

Певцов не слушали более, хотя они принадлежали к лучшей итальянской труппе Екатерины. Балета, только что начатого, не смотрели, хотя танцовщицы были прелестны и едва прикрыты одеждой. Танцы с зажженными свечами остановились, хотя огонь душистых свечей уже достиг той степени, когда они начинали гореть разноцветным пламенем, величественная павана превратилась в беготню, степенный паззаменто перешел всякую границу. Волнение стало всеобщим, непреодолимым. Глаза дам, более блестящие, чем алмазы их уборов, изливали свои лучи на Кричтона, по мере того как он проходил мимо, и душистые букеты падали к его ногам, как манна с неба. Никакой смертный не мог бы устоять против таких лестных приветствий, и Кричтон казался одну минуту подавленным ими.

То же богатство, полное вкуса, которым отличался его утренний костюм, составляло главную черту его вечернего наряда. На нем не было ни маски, ни шапочки с султаном из перьев ярких цветов, как это было принято в те времена, и он не надел никакого костюма — ни характерного, ни фантастического. На нем была богатая одежда из белого атласа с лазоревыми полосами, камзол и нижнее платье, которое плотно прилегало к телу, обнаруживая безукоризненное телосложение, а так как он снял в передней свой испанский плащ, то ничто не скрывало красоты его статной фигуры.

На его гордом, самоуверенном лице не было заметно никакого следа усталости, которая, как легко было допустить, могла бы быть следствием его умственного напряжения и борьбы этого утра; хотя сильное душевное волнение отображалось на его возвышенном челе, но лицо сияло радостью и улыбка блуждала на устах. С вежливой, вполне рыцарской любезностью отвечал он на многочисленные приветствия и поздравления, с которыми к нему обращались, стараясь ни избегать внимания, ни привлекать его, но спеша по возможности скорее пройти к королю, который сидел в противоположном конце большого зала.

В эту минуту явился де Гальд, и, чувствуя, что все взоры устремились на него, этот представитель щегольства и этикета исполнил свое поручение в совершенстве. Передача им приглашения вполне походила на театральную сцену.

Когда узнано было желание короля, общество снова пришло в движение. Напрасно де Гальд подымал как можно выше свой жезл, покрытый лилиями. Напрасно пожимал он плечами, отпускал самые трогательные увещевания, напрасно присоединял он к ним мольбы, а к мольбам — угрозы. Он не мог удержать волны любопытных, стремившихся вперед, подобно студентам, чтобы присутствовать на свидании Кричтона с королем. Однако когда толпа гостей и придворных оказалась в нескольких шагах от его величества, то из уважения к присутствию государя не двинулась далее.

Шум затих, когда Кричтон, представленный де Гальдом, отвесил королю грациозный низкий поклон.

Музыка также умолкла. Музыканты вытянули шеи, чтобы видеть происходящее около короля, а лакеи, прислуживавшие у столов с прохладительными напитками, пользуясь случаем, распивали с товарищами стаканы кипрского вина.

Как раз в это время августейшая группа увеличилась с приближением прелестной Маргариты Валуа и ее фрейлин, почти столь же прекрасных, как и она сама.

Королева Луиза со своими скромными фрейлинами уже удалилась, так как до нее дошел слух, что ее августейший супруг проявил признаки новой страсти.

Генрих III не ожидал от своего двора такого пламенного выражения восторга Кричтону и отнюдь не был им доволен, но он слишком глубоко изучил притворство и коварные принципы своей матери, чтобы чем-либо внешне проявить свое неудовольствие. Напротив, он приветствовал этого ученого, увенчанного лаврами, самой ласковой и самой лживой улыбкой, вместе с тем милостиво протягивая ему руку. Вероятно решив, что этого изъявления дружбы недостаточно, он тотчас же поднял коленопреклоненного Кричтона и, открыв ему объятия, радушно расцеловал его.

Неумолкаемый гром рукоплесканий, последовавший за этим проявлением любезной снисходительности, доказал Генриху, что он верно предугадал эффект, который будет вызван столь радушным приемом. К тому же, несмотря на свое явное недоброжелательство, он не мог и сам остаться свободным от влияния этой сцены. Подобно всем его окружавшим, он чувствовал и признавал величие и могущество познаний. Он знал, что находится в присутствии самого сильного ума того века, и, на минуту забыв Эклермонду, почти уверил себя, что он в самом деле тот милостивый государь, за которого принимали его придворные.

Однако же была одна особа, смотревшая иначе на его поступки, но она молчала.

— Да здравствует король! Да здравствует наш добрый король Генрих! — кричал Шико, удалившийся при приближении Кричтона. И, обращаясь к виконту Жуаезу, стоявшему около него, добавил: — Кажется, что Большая улица Святого Иакова служит главной дорогой к милостям его величества. Отныне мы все станем студентами, и я променяю мою дурацкую щелкушку на фолиант, мой шлем на круглую шапочку, а мой камзол на длинный сюртук, предписанный в Наваррской коллегии. Что вы на это скажете? Год или два тому назад наш милый Генрио принялся изучать латынь по грамматике Дедона — что же, никогда не поздно учиться. И если добрейший Пантагрюель предложил девять тысяч семьсот шестьдесят четыре заключения, как утверждает его историк, доктор Алкофрибас, то почему бы не предложить и мне такое же число спорных тезисов?

— Я не вижу этому никаких препятствий, — отвечал виконт. — По всей вероятности, твои заключения будут столько же вразумительны и неопровержимы, как заключения софистов, и так как говорят, что противоположности сходятся, то ты можешь быть настолько близок к Кричтону, насколько дозволит черта, проходящая между высотами глупости и глубинами мудрости. Покуда же обрати внимание на твоего государя и повелителя — я думаю, что он готовится даровать Кричтону милость, равно достойную того, кто ее жалует, и того, кто ее получает.

И Жуаез говорил правду. Приказав Кричтону преклонить колена, Генрих снял у себя с шеи цепь ордена Св. Духа низшей степени и, надев блестящие знаки на шею ученого, вынул свою шпагу из ножен со словами: «Во имя Бога и нашего господина и покровителя Святого Дионисия, мы жалуем тебе, Иаков Кричтон, звание кавалера-командора Святого и честного Креста ордена. Сохраняй его блеск незапятнанным. Но это излишне. Имя Кричтона порукой тому, что не будет запятнана его слава».

Восторженные восклицания приветствовали этот милостивый поступок монарха.

Кричтон был глубоко тронут этими знаками отличия. Голос, которым он отвечал, свидетельствовал о волнении.

— Ваше величество пожаловали мне такое отличие, которое я нашел бы более чем достаточным вознаграждением долгой и ревностной службы и значительных достоинств. Но так как я не имел счастья обрести подобных совершенств и не признаю за собой подобных достоинств, то считаю себя совершенно не заслуживающим награды, которую вы мне пожаловали. Но это соображение, уничтожая всякое мнимое право на это отличие, вместе с тем увеличивает мою благодарность вашему величеству. Эта милость не следует за заслугой, как в обыкновенных случаях, но предшествует ей. Я могу предложить вашему величеству одну только преданность. Моя жизнь отныне принадлежит вашему величеству, и при первом вашем слове я пожертвую ею за вас. Восхищаясь вашими подвигами при Жарнаке и Монконтуре, я поставлю себе задачей под вашим знаменем, государь, сделать себя достойным святого и славного ордена, которым вы меня наградили, и хоть немного заслужить эту высокую честь за рыцарские подвиги.

— Мы принимаем вашу преданность, рыцарь Кричтон, — отвечал Генрих. — Нам приятны ваши уверения, и, клянусь Святым Михаилом, мы не менее гордимся вашей любовью, чем наш дед Франциск I любовью своего брата по оружию Баярда, рыцаря без страха и упрека. Обряд возведения вас в это достоинство будет совершен в пятницу в церкви Августинов, где вы произнесете присягу ордену и приложите вашу подпись под его статутами. По окончании торжества вы будете обедать в Лувре со всей конгрегацией кавалеров, командоров ордена, и в то же время наш казначей отсчитает вам обычное жалованье в восемьсот крон.

— Государь, вы осыпаете меня милостями…

— Ба! — прервал Генрих. — Мы не желали бы, чтобы наши подданные превзошли нас в выражениях своего восхищения. Вдобавок, — прибавил он с улыбкой, — может быть, наши поступки не настолько бескорыстны, как кажутся с первого взгляда. Но мы ничуть не сожалеем, что включили в наш, вновь учрежденный и любимый нами орден такое имя, как имя несравненного Кричтона, которое прольет на нас более славы, чем само заимствует от нашего ордена, и мы так же охотно принимаем вашу преданность, как вы ее нам предлагаете. Может статься, что при случае мы напомним вам ваши слова и действительно потребуем от вас услуг.

— Вам стоит только сказать, государь, и если…

— Нет, мы могли бы слишком многого потребовать, — возразил Генрих с милостивой улыбкой.

— Требуйте мою жизнь, она принадлежит вам, государь.

— Может быть, мы потребовали бы большего.

— Чего бы вы ни потребовали, ваше величество, я все постараюсь исполнить.

— Вы ни в чем не откажете мне?

— Ни в чем, клянусь моей шпагой!

— Довольно. Я удовлетворен.

Пока Генрих говорил, наполовину заглушенное рыдание вырвалось из груди кого-то, кто стоял около него. Это рыдание достигло слуха Кричтона и отозвалось в его сердце, — он не знал почему, — как предвестник несчастья. Он почти раскаялся в данной клятве, но было уже поздно.

Генрих едва скрыл свою радость.

— Мы не хотим долее удерживать наших гостей, — сказал он. — Эта аудиенция должна им показаться очень скучной, и по правде, мы и сами отчасти соскучились. Пусть продолжают балет.

Как только король высказал свое желание, музыканты заиграли веселую арию, маски рассеялись, чтобы потолковать между собой о сцене, которой они были свидетелями, и бал возобновился с еще большим, чем прежде, блеском.

ЕКАТЕРИНА. МЕДИЧИ[править]

— Клянусь Богом! Любезный Кричтон, — говорил Генрих томным голосом, поднося ко рту несколько конфет из находившихся в его мешке за поясом, — мы положительно поражены блеском и белизной вашего воротника. Мы думали, что наши белильщики из Куртрея неподражаемы, но ваши искусные мастера многим превосходят наших самонадеянных фламандцев. Мы знатоки в этом деле — вы сами знаете, что небо наделило нас особенным вкусом в нарядах.

— Свет в этом случае потерял неподражаемого портного, а Франция приобрела очень обыкновенного монарха, — прошептал Шико. — Жалкий обмен! Осмелюсь доложить вашему величеству, что если бы вы только правили вашим государством так, как распоряжаетесь вашими нарядами, вы затмили бы, мой повелитель, всех государей, настоящих и будущих.

— Молчи, дурак! — закричал Генрих, давая легкую пощечину своему шуту. — Но так же верно, как то, что мы живы: шотландец затмил нас всех. Никто из нас не может с ним тягаться, господа, хотя мы, однако же, не празднолюбивый король.

— Совершенно верно, — возразил Шико. — Недаром же получили вы прозвание белильщика воротничков жены и придворного торговца.

— Corbleu! Господа, — продолжал Генрих, не обращавший внимания на перерыв и, вероятно, озаренный блестящей мыслью, — мы впредь отказываемся от нашего любимого воротника — блюдо Святого Иоанна — и приглашаем вас отныне носить воротник а ля Кричтон.

— В таком случае ваше величество окажет явную несправедливость своему собственному изобретению, — сказал Кричтон, — если будет так называть мое жалкое подражание его дивному образцу, и, я умоляю вас, не изменяйте название предмета, который, как кажется, пользуется в ваших глазах немалым значением. Оставьте при нем имя того, кому единственно принадлежит честь его изобретения. Я ни в каком случае не соглашусь присвоить себе чести, которая мне не принадлежит, и никому никогда не придет в голову оспаривать у вашего величества известность, которую вы совершенно справедливо заслужили: самого нарядного мужа между своими подданными, самого вежливого и самого разборчивого в одежде на всем свете.

— Вы льстите нам, — продолжал с улыбкой Генрих, — и однако же, мы желаем остаться при нашем мнении. Но довольно любезностей. Мы не удерживаем вас, мой милый, и вас, господа, мы знаем, что вы любите танцы. Сейчас начался наваррский танец, который весьма привлекает нашу сестру Маргариту. Прошу вас, попросите у нее дозволения быть ее кавалером.

С улыбкой, блестящей, как солнечный луч, августейшая Цирцея протянула Кричтону руку, когда он подошел к ней. Эта улыбка пронзила подобно кинжалу сердце Эклермонды.

— Одну минуту, госпожа, — сказал Кричтон. — Прежде чем отойти от его величества, мне надо обратиться к нему с просьбой.

— Говорите, — сказал Генрих.

— Если для вашей пользы требуется мое посредничество, то я обещаю его вам, — сказала Маргарита Валуа, — но мне кажется, что ваше влияние на короля сильнее моего.

— И все-таки не откажите мне в поддержке, — отвечал Кричтон, — так как предмет моего ходатайства — особа вашего пола.

— В самом деле? — воскликнула с изумлением Маргарита.

— Вы, конечно, слышали о происшествии сегодняшнего утра с джелозо в университете?

— С этим храбрым молодым человеком, который сохранил вашу жизнь, подвергнув свою опасности? — воскликнула Маргарита. — Ах! Чем могу я вознаградить его в достаточной степени?

— Я вам скажу, что для этого надо сделать. Этот молодой человек, этот предполагаемый джелозо…

— Ну и что же?

— Оказался переодетой молодой венецианкой…

— Девушка? — воскликнула Маргарита. — Ах! Это делает происшествие еще более интересным. Она, вероятно, имела весьма важные причины, чтобы подвергать из-за вас свою жизнь опасности. И вы о ней хотите ходатайствовать?

— О ее свободе, ее жизни…

— Жизнь вашего спасителя, как мне сказали, была в опасности после удара убийцы, — сказал Генрих, — но каким образом и кто угрожает свободе этой молодой девушки?

— Изменник Руджиери, — отвечал с уверенностью Кричтон.

— Изменник? — повторила Екатерина, вставая и устремив на Кричтона взор, похожий на взгляд разъяренной львицы. — А! Взвесьте хорошенько ваши слова, мессир, этот человек принадлежит нам. Руджиери изменник? Но против кого?

— Против своего короля, вашего сына, — отвечал Кричтон, с твердостью выдерживая взгляд Екатерины Медичи.

— Клянусь Богородицей! Как выясняется, это и нас касается, — сказал Генрих. — О! Не хмурьтесь, сударыня. С тех пор как его обвинили в подмешивании разных снадобьев в питье нашего брата Карла, я всегда не доверял вашему астрологу, и, сказать правду, мы нисколько не удивлены обвинению Кричтона. В каждой морщине загадочной наружности Руджиери так и таится измена. Но наш гнев возбудить легко, им мы не осудим его, не выслушав. Прежде всего расскажите нам более подробно об этой прекрасной итальянке. Какое отношение имеет она к Руджиери?

— Он держит ее пленницей, государь, — отвечал Кричтон, — в башне, принадлежащей ее величеству королеве-матери, около отеля Суассон.

— С каким намерением? — спросил с поддельным равнодушием Генрих.

— Это, государь, мне надо еще узнать. Я сам проник в башню, я слышал стоны, я ее видел сквозь решетку тюрьмы…

— И вы осмелились войти в эту башню! — воскликнула Екатерина. — Клянусь вам, мессир, вы раскаетесь в вашей дерзости!

— Эта молодая девушка из-за меня подвергала свою жизнь опасности, и моя голова будет платой за ее избавление.

— Мы вас ловим на слове, мессир, вы получите эту молодую девушку, если еще раз отважитесь войти в нашу башню. За ее выкуп мы не потребуем ничего, кроме вашей головы.

— Берегитесь, — прошептала Маргарита Валуа, с нежностью сжимая руку Кричтона, — если вы хоть сколько-нибудь дорожите моей любовью, не говорите более ни слова. Разве вы не видите, что она улыбается? Еще шаг, и вы погибли.

— Я не боюсь этого, — отвечал Кричтон, освобождая свою руку из руки Маргариты Валуа. — Угрозы вашего величества не заставят меня отказаться от исполнения намерений, к которым обязывает меня моя честь, уже не говоря про человеколюбие.

— А! Вы осмеливаетесь оказывать нам неуважение, мессир?

— Нет, нет, — сказала Маргарита умоляющим голосом. — Он не оказывает вам неуважения, матушка.

— Я не желаю оказать вам неуважение, сударыня, — отвечал Кричтон, — я только заступаюсь за притесняемую. Пусть моя голова заплатит за мое преступление.

— Пусть будет по-вашему! — отвечала, садясь, Екатерина.

— А покуда, кавалер Кричтон, вы берете назад обвинение в измене, которое возвели на Руджиери? — сказал Генрих.

— Нет, государь, — отвечал Кричтон, — я обвиняю Козьму Руджиери, аббата Сент Магона, в государственной измене и в оскорблении величества вашей августейшей особы, равно как и в кознях против государства, во главе которого вы стоите. Обвинения эти я могу подтвердить неопровержимыми доказательствами.

— Какими доказательствами? — спросил Генрих.

— Этим пергаментом, государь, написанным алхимическими знаками. Он может быть непонятен для вашего величества и для всех присутствующих, но мои познания в этих знаках дают мне возможность истолковать их. Этот пергамент, в котором заключается заговор против вашей жизни, найденный в жилище Руджиери, на его собственном столе, составляет неопровержимое доказательство мрачного заговора против вашей жизни, главным орудием которого служит этот злодей Руджиери. Пусть его возьмут под стражу, государь, и, как ни кажутся неразборчивы знаки, которыми исписан документ, я берусь истолковать их перед судилищем, к которому его привлекут, истолковать так же ясно и неопровержимо, как черна и гнусна его виновность.

Генрих с минуту смотрел с нерешительностью на свою мать.

Руджиери был готов броситься к ногам короля, но по знаку королевы остановился, смотря на Кричтона с выражением сильнейшей ненависти.

— Ваш столь прославленный ум, кавалер Кричтон, должен был бы вразумить вас, что из ложных предположений по необходимости можно вывести только ложные заключения. Если у вас против Руджиери нет иных доказательств, кроме вытекающих из этого документа, то ваше обвинение недейственно.

— Нисколько, сударыня, эти знаки доказывают, что здесь замешана власть могущественнее той, которой располагает Руджиери.

— Действительно, они обязаны своим происхождением особе, выше поставленной, чем Руджиери, — отвечала Екатерина. — Они исходят от нас: этот пергамент принадлежит нам.

— Вам? — воскликнул с удивлением Генрих.

— Вам известно правило ее величества, государь, — прошептал Шико. — Должно все сделать и испробовать, чтобы уничтожить врага. Мы видим теперь его применение.

— Не расспрашивайте нас более, сын мой, — отвечала между тем Екатерина. — Будьте уверены, что мы печемся о вашей пользе с материнской заботой и что если мы прикрываем тайной наши действия, то с единственной целью упрочить вашу славу и ваше могущество. Будьте в этом уверены. Впоследствии вы узнаете точное значение этого документа. Предоставьте нам заботу о благе государства.

— Король царствует, женщина правит, — пробормотал Шико.

— Этот взбалмошный молодой человек разрушил наши лучшие устремления, — продолжала Екатерина насмешливым голосом, — но мы прощаем ему его нескромность ради усердия, которое он продемонстрировал относительно вас, Генрих. Однако же посоветуйте ему быть впредь благоразумнее. Излишнее усердие вредно.

— Усердие, которое вы порицаете, сударыня, — возразил с гордостью Кричтон, — заставляет меня с опасностью для жизни сказать вам, что вы сами обмануты коварством Руджиери. Этот пергамент совсем не то, за что вы его принимаете.

— Что? — воскликнула Екатерина.

— Зная его содержание, я уверен, что это не тот документ, который вы приказали ему заготовить.

— На этот раз, клянусь Богородицей, подобная дерзость переходит все границы, — воскликнула с яростью Екатерина. — Генрих! Ваш отец лучше лишился бы своего рыцарского достоинства, чем дозволил при себе опровергать слова вашей матери.

— Не сердитесь так, — холодно отвечал король. — Как представляется величайшее преступление кавалера Кричтона в ваших глазах — это его забота о нашей безопасности, но признаюсь, нам трудно осуждать его за это. Поверьте нам, что со всей вашей ловкостью, матушка, вы недостаточно сильны для борьбы с Руджиери, и мы охотно выслушаем нашего защитника до конца, прежде чем отказаться от расследования дела, которое имеет такое важное значение в наших глазах.

Екатерина побледнела, но заговорила спокойным голосом.

— Продолжайте сударь, — обратилась она к Кричтону, — король этого желает. Мы вам ответим после.

— Чтобы доказать вам, госпожа, до чего вы обмануты, — сказал Кричтон, — я спрошу вас, по вашему ли распоряжению приготовлено это изображение?

И Кричтон вынул из-под платья маленькую восковую фигурку, точный слепок с особы короля.

— Именем Богородицы, нашей Святой Заступницы, — пробормотал Генрих, страшно побледневший от страха и гнева, несмотря на румяна, — наше изображение, ах!..

— С сердцем, проткнутым кинжалом, государь, — продолжал Кричтон. — Взгляните, вот то место, где оно было проколото.

— Я его вижу! Я его вижу! — воскликнул Генрих. — Святая Дева Мария!

— Государь, — воскликнул Руджиери, бросаясь к ногам короля, — выслушайте меня, выслушайте меня…

— Назад, неверная собака! — крикнул король, отталкивая от себя Руджиери, — одно твое прикосновение оскверняет.

Восклицания отвращения раздались среди окружавших короля. Засверкали шпаги, вынутые из ножен, и без вмешательства Екатерины Медичи, колена которой обнимал испуганный астролог, он погиб бы немедленно.

— Назад, господа! — воскликнула Екатерина, простирая свои руки над Руджиери, — не убивайте его, он невинен. Мы повелеваем вам вложить в ножны ваши шпаги.

— Успокойтесь, господа, — сказал король, к которому возвратилось его спокойствие. — Клянусь Богом, мы сами займемся делом этого изменника. Позвольте нам рассмотреть восковую фигуру поближе. Клянусь честью! Негодяй изобразил наши черты вернее нашего скульптора Варфоломея Пиера! Этот кинжал, вонзенный в сердце! Мы чувствовали эти три дня странную и непонятную тягость в этом месте. Это проклятое изображение сделано самим Руджиери?

— Это несомненно, государь, — отвечал Кричтон.

— Это ложь, государь. Я не принимал никакого участия в изготовлении. Клянусь моим спасением! — вскричал испуганный астролог.

— Твоим спасением, — повторил с насмешкой Шико. — Ну! Ты давно уже потерял всякую надежду попасть в рай. Клянись лучше твоей погибелью, неверный аббат.

— Я нашел эту фигуру в его комнате, — сказал Кричтон. — Ваше величество, конечно, отнесется к этой суеверной выдумке с тем презрением, которого заслуживают подобные покушения на вашу особу. Но это соображение не может освободить Руджиери от обвинения в измене против вас. За подобные поступки Ламоль и Коконас были отправлены на виселицу.

— И Руджиери также погибнет на виселице, если его измена будет доказана. Пытка заставит его признаться. После этого, сударыня, — продолжал Генрих, обращаясь к матери, — мы надеемся, что вы не будете более стараться оправдать поведение вашего астролога.

— Конечно нет, сын мой, если бы мы были уверены в его виновности, — отвечала Екатерина. — Но какое доказательство имеем мы в том, что это обвинение не придумано этим шотландским краснобаем, чтобы избавиться от врага, — а он признается, что Руджиери его враг.

— Совершенно справедливо, — подтвердил Руджие-ри. — Я докажу вашему величеству мою невиновность и открою причины, вследствие которых доносит на меня Кричтон. Только дайте мне нужное для этого время.

— Я сказал, что власть, могущественнее той, которой располагает Руджиери, замешана в этом деле, — начал Кричтон. — Это власть, это…

— Остановитесь! — вскричал Руджиери. — Предайте меня пытке, но не произносите этого имени, вы сами не знаете, что хотите сделать.

— Презренный! — воскликнул Кричтон. — Вы находите, что я слишком хорошо знаю о ваших преступлениях? Я читал исповедь вашего сердца. Я бы хотел сделать вам очную ставку с тем, кому вы изменили. Дай Бог, чтобы он был здесь, его присутствие уличило бы вас во лжи.

— Он здесь, — отвечал замаскированный незнакомец,, вдруг появившись среди гостей.

— Маска! — вскричал Кричтон.

— Наша маска! — сказал Генрих. — Мы начинаем немного понимать эту тайну.

Последовала минутная пауза, в продолжение которой никто не говорил. Маска наконец прервала молчание.

— Обвинение, возведенное вами на Руджиери, кавалер Кричтон, ложно, неосновательно и вероломно, и вы возвели его по злобе, зная его неосновательность. Я готов подтвердить это смертельным поединком, на который я, как защитник Руджиери, вас вызываю.

— И вы станете защищать вероломного Руджиери? Вы обнажите за него шпагу? — спросил Кричтон, смотря на маску с изумлением и недоверием.

— Король Франции, — сказала маска, преклоняя колено перед Генрихом, — умоляю ваше величество разрешить мне смертельный поединок с кавалером Кричтоном, любым оружием и без пощады.

Генрих колебался.

— Сын мой, — подхватила Екатерина, — эта ссора касается не Руджиери, а нас… Мы счастливы, видя, что нашлась шпага, готовая защитить нас. Вы не имеете права отказать в этой просьбе.

— В таком случае, вы имеете наше дозволение, — отвечал Генрих, — однако же…

— Итак, повторяю мой вызов, — прервала маска, вставая с гордостью и бросая на землю перчатку. — Я предлагаю вам, кавалер Кричтон, подтвердить ваше обвинение с опасностью для вашей жизни.

— Довольно, — отвечал Кричтон, — я принимаю ваш вызов и советую вам, сударь, не снимать маску, когда вы обнажите шпагу в защиту такого позорного и бесчестного дела. Я доволен, что решение участи Руджиери доверено моей руке. Жуаез, могу ли я рассчитывать на вашу помощь в этом деле? — продолжал он.

— Без сомнения, — отвечал виконт, — но разве ваш противник не скажет своего имени и своего звания? Вы знаете, что как рыцарь ордена Святого Духа вы не имеете права драться против человека ниже вас званием.

— Если я сам, господин виконт, пренебрегаю этим соображением, — возразила маска с высокомерием, — то мне кажется, что младший в семействе, всем обязанный случаю, как кавалер Кричтон, может сделать подобное же исключение. Мы встречаемся как равные только со шпагами в руках.

Проговорив это, человек в маске небрежно положил свою голую руку на эфес шпаги. Кричтон с минуту пристально смотрел на него.

— Господин маска, — сказал он наконец тоном глубокого презрения, — кто бы вы ни были, я нисколько не намерен нарушать вашего инкогнито. Чья бы кровь ни текла в ваших жилах, будь это кровь принца или пэра, она в моих глазах так же ничтожна, как вода. В гнусном деле, которое вы на себя взяли, и родись вы вассалом, не дворянином, гордящимся своим гербом, я вас считал бы, если бы ваше дело было правое, более достойным, чем может сделать человека самый знатный род. Хотя я и младший в семействе и всем обязан случаю, тем не менее сам августейший Генрих мог бы, не унижая себя, скрестить свою шпагу с моей. Как по отцу, так и по матери я происхожу от королей. Моя кровь течет в жилах Стюартов, мое наследство — незапятнанное имя, мое богатство — неоскверненная шпага. Я возлагаю мое упование на Бога и Святого Андрея.

— Отлично сказано! — вскричал Сен-Люк.

— Вас удовлетворяет звание вашего противника? — спросил Жуаез у Кричтона.

— Мы сами за него порукой, — отвечал Генрих. Виконт поднял перчатку и пристегнул ее к поясу.

— К кому должен я обратиться в качестве вашего секунданта, сударь? — спросил Жуаез тоном вынужденной

— К Луи де Гонзаго, принцу Неверскому, — отвечала с высокомерием маска.

— Слава Богу! — вскричал виконт. — Это лучше того, что я ожидал, господин герцог, я в восхищении, что буду иметь беседу об этой дуэли с вами.

Услышав свое имя, герцог Неверский, величественный и важный старик, украшенный полными знаками ордена Святого Духа, приблизился, немного удивленный, но, переговорив с маской, подошел и с церемонным поклоном взял из рук виконта перчатку Кричтона.

— Клянусь Богом! Господа, нам лучше бы увидеть совершенное уничтожение астрологии и ее идолопоклонников, чем допустить вас драться из-за таких пустяков и за дело, недостойное ваших шпаг. Но так как вы этого желаете, то мы не будем противиться. Пусть дуэль состоится завтра в полдень, в фехтовальном зале, где мы будем присутствовать с нашей свитой. Но, однако же, мы желаем, чтобы вместо дуэли на шпагах или на кинжалах, которую мы запретили после смерти злополучных Кайлиса и Можирона, вы переломили бы копья на турнире. Мы не желаем, чтобы жизнь кавалера или же друга, которым мы дорожим, была принесена в жертву этой недостойной ссоре. В течение этого времени Руджиери будет заперт в стенах Шателэ, и да хранит Бог правое дело!

— Я берусь сама сторожить Руджиери, — сказала Екатерина Медичи. — Прикажите отвести его под стражей в нашу башню, мы отдадим его под охрану нашей собственной стражи.

— Как вам угодно, сударыня, но постарайтесь доставить его к поединку.

— Не имейте никаких опасений, сын мой, он будет завтра.

— А теперь, сударь, — прибавил король, обращаясь в сторону маски, — позвольте мне сказать… Боже мой! Она исчезла!..

И точно, маска исчезла.

— Кузен Неверский, — сказал король, — одно слово. Господа, не угодно ли вам немного отойти. Останьтесь милочка, — прибавил он тихим голосом Эклермонде, — мы еще не покончили с вами. Эта глупая ссора вытеснила вас из наших мыслей. Сейчас придет ваша очередь. Господин герцог, по поводу этой маски… — Здесь слова Генриха стали неразборчивыми для всех, кроме того, к кому они относились.

— А теперь будем танцевать, — сказал Кричтон, беря руку Маргариты Валуа.

— Я уже думала, что вы забыли о танцах, — сказала, улыбаясь, королева. — Но пойдемте. Эта толпа меня стесняет. Мы будем, по крайней мере, одни во время танца.

И сопровождаемые взорами всех присутствующих, они оставили залу.

Покуда все это происходило, Екатерина сделала знак Руджиери подойти. Астролог бросился к ее ногам, как будто умоляя о снисхождении.

— Я хочу расспросить тебя до твоего ухода, — сказала она громко и прибавила совершенно тихо: — Этот поединок не должен состояться.

— Не нужно, чтобы он состоялся, — отвечал астролог.

— Мы найдем средство его предупредить: дай мне флакон, который ты всегда носишь при себе, напиток Борджиа.

— Он был бы слишком медленным, государыня, вот средство сильнее. Вот то самое смертоносное питье, которое я приготовил по вашему приказанию для адмирала Колиньи и которое вы вверили его слуге, Доминику д’Альбу.

— Ни слова более. Я найду исполнителя более верного, чем этот робкий раб, — сказала Екатерина, принимая пузырек, переданный в ее руки Руджиери. — Мне нужно видеть маску сегодня ночью, — продолжала она. — Дай мне ключ от твоей секретной комнаты в башне. Я научу маску, как она может войти туда, не будучи замечена, по подземному проходу отеля Суассон.

— Вот ключ, государыня, — отвечал астролог.

— Уведите Руджиери, — приказала затем громким голосом Екатерина, — и поставьте тройную стражу к дверям нашего дворца. Не впускайте и не выпускайте никого, иначе как по нашему именному приказу.

— Ваши приказания будут исполнены, — сказал капитан Лархан, подходя к Руджиери и окружив его полдюжиной алебардистов.

— Ваши адские планы обнаружились, — прошептал Шико, проскользнув позади кресла королевы-матери, за которым он был спрятан. — Теперь пойдем предупредим Кричтона об угрожающей ему опасности! Я трепещу при мысли, что наша Иезавиль найдет возможность привести в исполнение свои адские намерения.

Преисполненный опасений за безопасность шотландца, шут направился было в ту сторону, где находились Кричтон и его дама, но никак не смог подойти и был вынужден остаться позади. В эту минуту веселые звуки музыки возвестили о начале танца, и шут мог только различить высокую величественную фигуру Кричтона, быстро кружившегося с королевой Наваррской в фигурах танца. Танцоры то и дело мелькали перед глазами Шико под быстрые такты музыки, которая ежеминутно становилась все стремительнее, пока наконец голова шута не закружилась подобно двигавшимся перед его глазами парам.

Вдруг музыка прекратилась.

— Теперь пора, — воскликнул Шико, собираясь кинуться вперед.

В эту минуту он был остановлен раздавшимся позади него голосом. Это был голос короля, сжимавшего в своих руках руку молодой девушки под маской. Генрих остановился, поравнявшись с ним.

— Иди за мной, шут, — прошептал он, — мне нужна твоя помощь. Мне необходимы для моего переодевания маска, домино и шляпа с перьями, непохожими на те, которые я обыкновенно ношу. Иди за мной.

— Минуту, государь…

— Ни одной секунды! Следуй за мной по пятам, я не хочу потерять тебя из виду. Пожалуйте, сударыня, — добавил Генрих, бросая торжествующий взгляд на свою спутницу, — вы сию минуту получите доказательство вероломства вашего любезного.

Шико не расслышал слов, но он видел, что девушка сильно дрожала, увлекаемая Генрихом.

«Проклятие! — воскликнул он мысленно. — Уйти теперь невозможно. Судьба Кричтона должна свершиться».

МАРГАРИТА ВАЛУА[править]

Маргарита Валуа, супруга Генриха Наваррского, впоследствии — Генриха Французского, в эпоху, нами описываемую, была в полном блеске своей несравненной красоты. Увлеченный ее начинавшими развиваться прелестями Ронсар провозгласил Маргариту на ее пятнадцатой весне прекрасной богиней.

Она считалась знаменитой красавицей даже во времена Марии Стюарт.

Глаза у Маргариты были большие, черные, ясные, страстные, томные, горевшие огнем Франции и страстью Италии. Никто не мог быустоять против их очарования. Что касается черт ее лица, то трудно передать их обаяние. Впечатление, производимое ее лицом, не зависело от отражавшегося в нем величия, хотя в этом отношении Маргарита очень походила на мать, точно так же, как оно не зависело от правильности черт, хотя в этом отношении Маргарита могла бы удовлетворить самого строгого судью. Главная прелесть ее лица заключалась в выражении, которое не зависит от очертания лица, но кажется солнечным лучом, оживляющим мрамор и дающим ему свет, жизнь и очарование.

Все обаяние Маргариты заключалось в этом выражении.

Некоторые, может быть слишком строгие, судьи находили, что стан Маргариты немного полон, но зато ее плечи были прелестнее плеч самой Гебы и могли бы своей красотой искупить излишек полноты, если бы даже и действительно полнота Маргариты была слишком велика, зато талия ее была так тонка, что ее мог бы охватить пояс Венеры.

Ее руки, настоящие руки Медичи, были малы и белы, и мы находим излишним объяснять читателю, каковы должны были быть ноги при таких руках, скажем только, что ножки Маргариты походили на ножки феи и верх ноги был точно такой же прекрасной формы, как и нижняя ее часть.

Мы едва решаемся попытаться изобразить ее костюм, такой же блестящий, как и ее красота. Мы боимся быть подавленными тяжестью его роскоши. Многочисленные бриллианты горели в ее черных косах. Унизанный жемчугом, ее лиф походил на серебристые латы. Золотая парча составляла материю ее платья, фасон которого был у нее совершенно особенный, так как известно, что она никогда не показывалась два раза в одном и том же платье. Как бы то ни было, она старалась сделать себя прекрасной, хотя нравилась и без малейших усилий с ее стороны и не могла не привести всех в очарование, когда желала этого. Ее прекрасную шею окружало ожерелье из камней; в одной руке, обтянутой перчаткой, она держала платок, обшитый золотыми кружевами, а в другой — довольно большой веер.

В отношении талантов Маргарита могла выдержать сравнение с самыми знаменитыми королевами, о которых говорит история. Одаренная природным красноречием своего деда Франциска I, она проявила в собственных мемуарах несомненные литературные способности, а ее ответ Краковскому епископу, написанный экспромтом на латинском языке, дает понятие о ее классическом образовании и доказывает, что она была достойна своего происхождения от той, от которой она унаследовала имя и государство — от любезной и добродетельной Маргариты Валуа, супруги Генриха д’Альбера, короля Наварры, создавшей «Гектамерон» и «Зеркало грешной души» и прозванной жемчужиной всех жемчужин.

Маргарита любила искусства и занималась поэзией, и если ее тетка могла похвастать дружбой Меланхтона и Климента Мора, то сама она была предметом восхищения и удивления Ронсара и Брантома, не считая целого полчища меньших светил поэзии. Но если она имела множество друзей, ее восхвалявших, то у нее было также много врагов и хулителей, и, чтобы удостовериться, с каким ожесточением преследовала ее клевета, стоит только справиться со страницами «Сатирического развода», изданного под именем и с согласия ее супруга Генриха IV. Ее жизнь — смесь набожности и легкомыслия — представляет одну из тех странных аномалий, образцы которых иногда встречались между особами ее пола. Эти аномалии, — не касаясь искренности Маргариты, которая никогда не была лицемеркой подобно остальным членам ее семейства — можно объяснить только одним способом, а именно тем, каким поэт Шелли старается соотнести гнусные поступки и постоянные молитвы и земные поклоны жестокого Санси. Религия, — замечает он в предисловии к своей прекрасной трагедии, озаглавленной этим словом и заслуживающей быть в одном ряду с «Королем Лиром» Шекспира, — не имеет у католиков ничего общего с прочими добродетелями. Самый гнусный бездельник может быть строгим святошей и, нисколько не оскорбляя исповедуемой им веры, считать себя таковым. Религия глубоко укоренилась в народе и — исходя из темперамента людей, ее исповедующих, — обращается в страсть, в верование, в утешение, но никогда не служит средством к обузданию дурных страстей.

Маргарита как мы уже сказали, не была лицемерна. Ее излишества, которые она не старалась скрывать, доказывают это. У нее религия обратилась в страсть. Половину жизни она проводила в удовлетворении своих прихотей, другую половину — в благочестивых занятиях или в том, что носит название благочестия. Она была способна каждый день присутствовать на трех обеднях: одной большой и двух малых, исповедаться три раза в неделю и исполнять разные обряды добровольного покаяния, но это страстное благочестие нисколько не препятствовало ее более чем легкому поведению, напротив, казалось, оно придавало какую-то заманчивость ее прихотям, и, пресыщенная удовольствиями, она удалялась с большим рвением на молитву и выходила из своей молельни с обновленной жаждой наслаждений. Мы не будем касаться тех горестей, которые она позднее испытала, ни того тяжелого периода ее жизни, когда она являлась супругой без мужа, королевой без государства, пустой тенью прошлого, великим и благородным призраком. Мы будем говорить о самом блестящем времени ее жизни, когда заботы еще не коснулись ее и горести не уничтожили ее красоты.

Читатель уже знает искусство Кричтона в суетном, но в те времена очень уважаемом занятии — в танцах. Впрочем, в то время занятие это было далеко не таким легким, как ныне, потому что фигуры танцев заимствовались в Италии, Испании, Германии и почти во всех провинциях Франции и, следовательно, были гораздо разнообразнее. Кричтон слыл за самого ловкого танцора того двора, каждый член которого заслужил бы без сомнения подобную же известность при всех прочих дворах Европы. Генрих III страстно любил это развлечение. Екатерина Медичи тоже очень любила танцы, и Маргарита Валуа, как нам известно, не менее охотно им предавалась. И потому все придворные, желавшие отличиться перед своей королевой, постоянно упражнялись в этом искусстве, и нелегко было затмить таких совершенных танцоров.

Точно так же, как в фехтовальной зале, или на поприще науки, или на турнирах, на охоте и во всех упражнениях, требующих ловкости, Кричтон превосходил здесь всех своих соперников. Должно быть, Терпсихора присутствовала при его рождении.

В каждом из танцев он являл одинаковое искусство, не знавшее соперников. Был ли Кричтон в данном случае воодушевлен присутствием и приветствиями многочисленного общества, или же он хотел выплеснуть всю свою неистощимую энергию, но он превзошел самого себя. Его движения были так легки и эластичны в быстрой наваруазе (получившей название от своей прелестной родины), что казалось, будто его нога едва прикасается к паркету. Если же он останавливался, то, казалось, только для того, чтобы это минутное прикосновение придало ему новую легкость, подобно Антею, который приобретал новую силу, прикасаясь к земле, своей матери. Танец закончился такими необычайными па, что каждый танцор, менее искусный, чем шотландец и его августейшая дама, почувствовал бы головокружение.

Весь этикет был забыт. Невообразимый энтузиазм охватил всех зрителей, «виват» и «браво» раздавались со всех сторон. Своды большого зала огласились рукоплесканиями, и действие, произведенное на толпу придворных блестящим танцем этой знаменитой пары, совершенно походило на то, какое производят самые блестящие богини балета.

Никогда Маргарита не казалась такой оживленной, даже сами ее фрейлины удивлялись ее необыкновенному увлечению.

— Боже мой! — сказала Фосез. — Я никогда не видала, чтобы ее величество танцевала этот танец с таким жаром, с того самого раза, как Генрих Наваррский был ее кавалером в день ее собственной свадьбы.

— Ее величество совершенно похожа на молодую новобрачную, — отвечала в раздумье ла Ребур. Эта прекрасная фрейлина, которую Маргарита в своих мемуарах называет злой девушкой, которая меня не любила, вскоре стала главной фавориткой Генриха Наваррского. Может быть, Маргарита предчувствовала это.

— Ну! — отвечала Ториньи. — Я помню эту ночь, о которой так хорошо говорит Фосез, и, клянусь честью, я имею кое-какие причины вспоминать о ней. Генрих Наваррский был просто-напросто неотесанный чурбан в ржавых доспехах в сравнении с кавалером Кричтоном, который делает в танцах такие па, как будто он похитил крылья Икара. И, кажется, Маргарита не совсем нечувствительна к этому. У нее вид молодой новобрачной. Ну, вы должны были быть более опытны, Ребур, ваша новобрачная старалась бы олицетворять скромность, хотя бы и не чувствуя ее, а вы в настоящую минуту не сможете упрекнуть Маргариту в излишнем проявлении этой добродетели.

— Нет, — возразила Ребур, — это не совсем верно, но Генрих все-таки хороший танцор.

— Что же касается увлечения, с которым она танцует, то на ее свадебном пиру не было ничего похожего, — продолжала Ториньи. — Но что вы об этом скажете? Осмеливаюсь утверждать, что вы помните эту ночь, господин Брантом?

— Превосходно помню, — отвечал Брантом с многозначительным видом. — Тогда кавалером был Марс, сегодня это танец Аполлона и Венеры.

Между тем как запыхавшаяся Маргарита Валуа оставалась в объятиях Кричтона, который держал одну из ее рук в своей руке, а другою обнимал ее стан, и она устремляла на него свой страстный взгляд, один из кавалеров в маске, закутанный в черное домино и в шляпе, украшенной фиолетовыми перьями, в сопровождении дамы, черты которой были скрыты под фиолетовой маской, занял место напротив них.

— Замечаете ли вы их взгляды? Замечаете ли вы их страстные рукопожатия? — спросил кавалер свою спутницу.

— Да, да, — отвечала она.

— Посмотрите еще.

— Мои глаза помутились, я не могу более видеть.

— Значит, вы убеждены?

— Убеждена ли я? О! Голова моя горит, сердце бьется так, что готово разорваться, меня волнуют ужасные ощущения. Да поможет мне небо побороть их. Докажите, докажите, что он изменяет мне, докажите это, и…

— Разве я уже не доказал этого? Как бы то ни было, вы услышите из его собственных уст признание в его измене, вы увидите, как он запечатлеет на ней свои поцелуи. Будет ли этого для вас достаточно?

Ответ молодой девушки, если только ее волнение позволило ей отвечать, был заглушен музыкой, заигравшей по знаку де Гальда. Серьезный и несколько величавый характер музыки должен был служить аккомпанементом к испанской паване, которая недавно была перенесена из Мадрида в Париж посланниками Филиппа II. По причине предпочтения, оказываемого этому танцу Маргаритой Валуа, — хотя его величественные и торжественные па более согласовались с гордой походкой испанских грандов, чем с живыми манерами французского дворянства, — он был в большом употреблении между дворянами. Испанская павана, походившая немного своей медлительностью на придворный менуэт (наслаждение наших бабушек), но более грациозная, представляла странный контраст с национальным танцем, который ей предшествовал. Один был весь — огонь, быстрота, непринужденность, другой — достоинство, медлительность, величавость. Первый олицетворял увлечение и силы танцующих, второй — грацию их фигур и величавость их поступи. В обоих танцах Кричтон был великолепен, особенно в последнем.

Подойдя к королеве Наваррской с величавым и глубоким поклоном, он, казалось, испрашивал у нее дозволения быть ее кавалером. Маргарита, нарочно принявшая на себя надменный и величаво кокетливый вид инфанты королевской крови, отвечала на ту просьбу с пренебрежением, подавая ему кончики своих хорошеньких пальчиков. Тогда началось медленное, величественное шествие, давшее свое имя танцу и которое составляло его главную прелесть. Рука в руку, они прошли через всю залу, и никогда более замечательная пара не проходила перед восхищенными взорами зрителей. Величавой поступью, подобно королю, который идет принимать корону своих предков, продвигался Кричтон, и шепот восторга сопровождал каждый его шаг.

Маргарита Валуа вполне была достойна разделять это торжество, но мы все-таки вынуждены сознаться, что большая часть рукоплесканий относилась к Кричтону.

Королева Наваррская, как мы уже сказали, имела к этому танцу особенное пристрастие, тем более обоснованное, что выполняла его с неподражаемым искусством. Под его медленный такт зритель имел достаточно времени любоваться ее гордой величавостью и роскошной красотой. Во время отдыха она демонстрировала свое величие и свою царственную грацию, в оживленных фигурах, которые попадались даже и в этом плавном танце, — свое увлечение и свою пылкость, тогда как в фигурах, требовавших более величавых движений, она принимала то горделивое выражение, полное прелести, которым владела в таком совершенстве.

— Клянусь Аполлоном! — вскричал Ронсар, как только утихли восклицания, раздавшиеся по окончании паваны. — Вся сцена, при которой мы только что присутствовали, напоминает мне одну из старинных легенд, в которых рассказывается, как волшебство старалось завладеть мужеством и храбрый рыцарь был на некоторое время порабощен прелестной чародейкой.

— Конечно, прекрасная Альсина была только первообразом Маргариты, — сказал Брантом.

— А Роланд — Кричтона, — прибавила Ториньи.

— Или Рено, — продолжала Фосез. — Кричтон — самое точное воплощение рыцарства.

— Ему потребуется более ловкости, чем Улиссу, чтобы разорвать сети его Цирцеи, — прошептал Ронсар.

— Это правда, — отвечал Брантом тем же тоном. — Не без основательных причин говорил мне дон Жуан Австрийский, когда он в первый раз увидел ее несравненную красоту: «Так как ваша королева одарена скорее божественной, чем человеческой, красотой, то она будет иметь много случаев увлекать людей к погибели и не подумает избавить их от нее».

Обращаясь после этого к фрейлинам, аббат громко прибавил:

— Чего я никогда не мог понять во всех этих легендах, так это того, что странствующий рыцарь всегда желает освободиться из такой приятной неволи. Для меня это было бы пробуждением от сладкого сна. Ах! Дай-то Бог, чтобы еще жила какая-нибудь добрая фея, которой бы вздумалось завлекать меня! Вы бы тогда увидели, стал бы я сопротивляться ее очарованию.

— Из всех приятных развлечений я предпочитаю бранль, — сказала Ториньи, услышав, что музыка заиграла прелюдию этого танца.

— Вы никогда не бываете так прелестны, как в этом танце, сеньора Ториньи. Что касается меня, то я завидую Кричтону более за его успехи в танцах, чем за его успехи у женщин. Я не умел сделать никогда ни одного шагу.

— Ложного шагу, хотите вы сказать, аббат, — прошептал Ронсар…

В продолжение этого времени Кричтон и королева Наваррская медленно удалялись. Они не говорили, они не смотрели друг на друга, их сердца были переполнены: седце Маргариты — пылкой страстью, сердце Кричтона — волнением, которое легко понять. Он чувствовал пожатие руки королевы, он чувствовал биение ее сердца, но он не возвращал ей ее пожатия и его сердце не отвечало на ее страстный трепет. Казалось, внезапная печаль разлилась по его лицу, и так они продвигались вперед, вдыхая новые фимиамы лести от каждой группы поклонников, возле которых проходили.

По их следам шли на некотором расстоянии три другие маски, но они не замечали их. Маргарита думала только о своем возлюбленном, а мысли Кричтона были далеко.

Вскоре они вошли в маленькую прихожую, выходившую в переднюю входного зала. Комната эта, наполненная самыми редкими экзотическими цветами и увешанная по стенам клетками с белками, попугаями и другими птицами с яркими перьями, которых страстно любил Генрих, была в эту минуту покинута даже лакеями и тунеядцами, которые предпочитают подобные места.

Маргарита с осторожностью осмотрелась вокруг и, увидев, что комната пуста, вложила маленький золотой ключик, который она взяла со своего пояса, в дверь, скрытую в стене. Дверь отворилась, показалась толстая портьера, влюбленные приподняли ее и очутились в полуосвещенной комнате, где их охватила горячая и пропитанная благоуханием атмосфера. В одном конце комнаты стояла бархатная скамейка для молитвы. Перед ней находилось золотое распятие. Над распятием — Мадонна" кисти Рафаэля, яркие краски которой были чуть видны при слабом свете двух повешенных с каждой стороны ламп, распространявших благоухания, эта комната служила молельней королеве Наваррской.

Едва только влюбленные вошли в это убежище, как дверь без шума открылась позади них, потом снова закрылась, и три человека, украдкой пробравшиеся в комнату, молча остановились позади портьеры, складки которой, будучи слегка раздвинуты, дозволяли им видеть все, что могло произойти в молельне.

МОЛЕЛЬНЯ[править]

— Кричтон, мой прекрасный рыцарь, — воскликнула Маргарита Валуа, подняв свою красивую голову и устремив на него страстный вопросительный взгляд, — почему вы молчаливы и озабочены? Посреди общества, которое мы только что оставили, где все глаза были устремлены на нас и все уши напряжены, чтобы уловить наш самый тихий шепот, подобная осторожность была уместна, но здесь, где мы одни, где никто не видит и не слышит нас, подобная предосторожность — излишняя. Может быть, вы озабочены вашей ссорой с моей матерью? Я предупреждала вас, чтобы вы не возбуждали ее гнева, но вы упрямились и не хотели слушать моих просьб. Екатерина Медичи опасный враг, но вам нечего ее бояться. Не страшитесь ни ее кинжалов, ни ее ядов. Я буду заботиться о вашей безопасности и остановлю скрытое оружие, если оно будет угрожать вашей груди. У меня есть противоядие, если отравленная чаша коснется ваших губ. Не пугайтесь ничего.

— Я ничего не боюсь, Маргарита. Я полагаюсь на силу собственной руки, чтобы избавиться от убийц, посланных вашей матерью, а чтобы предохранить себя от ее ядов, мне стоит только удалиться от ее пиров.

— Эта предосторожность ни к чему не приведет. Шарф, который вы носите, цветок, который нюхаете, даже воздух, которым вы дышите, могут быть проводниками смерти. Я сама могу быть орудием ее мщения.

— Вы, Маргарита, отравительница?

— Сама того не подозревая, но вы бы не погибли в одиночку. Я бы спасла вас или разделила бы вашу участь.

— Чем могу я отблагодарить вас за эту преданность? — отвечал Кричтон голосом, который, казалось, боролся с глубоким волнением. — Я не стою подобных забот. Верьте мне, я не боюсь за свою жизнь. Я не страшусь каких ядов, хотя бы они были так же тонки, как яды Порисада и Локуста. Я имею надежное предохранительное средство против их смертоносного действия.

— То же думал Бернардо Жироламо, и однако же он погиб от яда Козьмы Руджиери. Его вина была ничтожна в сравнении с вашей. Но средство спасения существует — это противоядие. Только Генрих и я имеем его. Я поклялась, что воспользуюсь им не иначе как для защиты собственной жизни. Вы моя жизнь. Вы получите мое средство.

— Вы не нарушите вашей клятвы, моя прелестная королева. Нет, я уже говорил и повторяю, что гнев вашей матери не страшит меня. Если по воле Божьей я должен погибнуть от кинжала убийцы или от яда, я не отступлю перед ожидающей меня участью и встречу ее без страха, как прилично храброму человеку. Но я чувствую, что не выполнил еще своего назначения. Мне предстоит еще многое сделать. Все мои стремления, вся моя энергия направлены к великой цели. От воли судьбы зависит увенчать меня успехом или уничтожить в начале моего пути. Как бы то ни было, но моя цель уже определена, и я думаю, что настолько умею угадывать будущее, чтобы быть уверенным, что не погибну от руки Екатерины Медичи.

— Разве ваше назначение не выполнено, Кричтон? Ваше чело не увенчано ли лаврами? Не совершили ли вы сегодня того, чего никто раньше вас не достигал? Не пожалованы ли вы титулом кавалера знаменитого ордена? Что же еще остается вам сделать?

— Многое!

— Не принадлежит ли вам моя любовь, моя преданность, обожание королевы, Кричтон? Ваше честолюбие ненасытно, сеньор!

— Это правда, я ненасытен, но иначе мог ли бы я еще чего-нибудь желать?

— Кричтон, вы меня более не любите! Берегитесь, берегитесь! Я люблю вас страстно, но умею также страстно ненавидеть. Я ревнива по природе. Кровь Медичи, которая течет в моих жилах, заставляет меня или любить до безумия, или так же сильно ненавидеть. В настоящее время я только люблю вас. Но если я открою что-либо, что подтвердит мои подозрения, если я получу доказательства, что вы нашептывали другой слова любви, то моя соперница погибнет, хотя бы даже ее смерть стоила мне моего королевства или самих вас. Я королева, и, если мне изменять, моя месть будет достойной королевы.

— Что значит этот внезапный гнев, Маргарита? Какой соперницы опасаетесь вы?

— Я не знаю и не хотела бы знать. Я осматриваюсь с ужасом вокруг себя. На каждом пиру меня терзают опасения — здесь они меня снова преследуют. Моя жизнь — непрерывная ревность. Есть ли у меня соперница, Кричтон? Отвечайте мне. О! Если она существует, то пусть избегает моего присутствия!

— Успокойтесь, королева, прогоните эти сумасбродные мечты.

— Мечты ли это, Кричтон? Точно ли они сумасбродны? Мне кажется, я чувствую в этой комнате присутствие моей соперницы.

— Должен ли я бранить вас или смеяться вашему безрассудству, моя королева?

— Что бы подумала она, если бы могла вас видеть в эту минуту?

— Эта подозрительность не в вашем обыкновении, Маргарита.

— Я снова спрашиваю вас: мои опасения неосновательны? Припомните ваше внимание к фрейлине моей матери, Эклермонде, не было ли оно достаточным, чтобы возбудить во мне сомнения насчет вашей верности? О! Кричтон! С той самой ночи я терзалась, я была несчастна, но, благодарение Богородице, теперь я спокойнее.

— Хорошо, хорошо, моя нежная Маргарита, но так как вы заговорили о ней, смею ли я, не воскрешая ваших опасений, спросить вас, присутствует ли Эклермонда на сегодняшнем празднестве?

— Да, — отвечала с улыбкой Маргарита.

— Я ее не приметил, — сказал Кричтон с поддельным равнодушием.

— А между тем она находилась не очень далеко от вас.

— С королевой, вашей матерью?

— С королем, моим братом.

— С ним! — вскричал Кричтон.

— Она стояла рядом с Генрихом, когда он пожаловал вам орден Святого Духа.

— Фиолетовая маска?

— Вы угадали.

— И она осталась с королем, когда мы удалились из большой залы?

При всех усилиях успокоить себя Кричтон не мог скрыть своего волнения. С насмешливой веселостью Маргарита отвечала на его вопрос.

— Она осталась с ним, и вот по какому случаю. Эклермонда, надо вам сказать, при своем представлении сегодня вечером покорила сердце его величества. Он влюбился в нее, и, отложив в сторону зависть, надо признаться, что она достаточно прелестна, чтобы оправдать это внезапное очарование. Генрих положительно влюбился с первого взгляда и, как ни кажется смешна подобная любовь, все-таки только она одна и есть настоящая. Я полюбила вас, Кричтон, также с первого взгляда. С той минуты, как она подала свою руку королю, он более ее не покидал. И, судя по внешнему виду, сделал уже порядочные успехи в завоевании ее сердца.

— Уже? — прервал Кричтон.

— Она будет занимать почетное место на пиру, — продолжала Маргарита, — и с этих пор будет главной фавориткой с неограниченной властью над всем двором. Сказать правду, я довольна этим случаем, который в самом начале прекращает ее соперничество со мной, хотя королева-мать, которая, как я подозреваю, имела другие виды на эту девушку, не вполне одобрит подобный оборот дела.

— И король любит ее? — вскричал Кричтон.

— Я никогда не видела его таким влюбленным со времени его страстей к прекрасной Шатонеф и Марии де Клев. Уверяю вас, легко может случиться, что Эклермонда затмит их обеих.

— Маргарита, умоляю вас, возвратимся на праздник.

— Кричтон, вы любите эту молодую девушку! — воскликнула с яростью Маргарита.

— Я бы хотел спасти ее от бесчестья. Выслушайте меня, Маргарита! В зараженной атмосфере этого двора распустился и блеснул на минуту чистый цветок, но почти в то же мгновение грубая рука схватывает его, лишает благоухания и оставляет похожим на ту сорную траву, которая растет около него. Этот цветок — Эклермонда. Спасите ее из рук искусителя, сжальтесь над ее невинностью, над ее молодостью. Она одинока без друзей. Будьте ее покровительницей, моя прелестная королева. Вы знаете, что такое любовь Генриха, вы знаете, что он не щадит ничего, чтобы удовлетворить свои прихоти. Спасите ее! О! Спасите ее!

— Спасти ее для вас? Никогда!

— Не выводите ложного заключения из моих слов. Пусть ваша ревность не смешивает мои опасения за честь Эклермонды с другими чувствами, которые, если бы даже я и имел их, мало значат в сравнении со страхом, который я ощущаю при мысли о ней.

— Я удостоверилась, что вы ее любите. Теперь выслушайте меня, Кричтон. Мой супруг, Генрих Наваррский, призывает меня к себе. Сегодня утром приехал гонец из его лагеря в По. Мой ответ зависит от вас. Хотите быть в числе моей свиты? Скажите да, и я сама отвезу ему ответ.

— Маргарита, зачем поеду я туда? Я уважаю храбрость Генриха Наваррского, я восхищаюсь его рыцарским характером, его добродушием, его откровенностью, но, посвятив себя делу вашего брата, как могу я стать под знамена его врага? Я не могу оставить французский двор.

— Не говорите намеками, мессир, вы не можете оставить вашу возлюбленную Эклермонду, вы отказываетесь сопровождать меня.

— Перестаньте меня терзать, Маргарита, умоляю вас. Если вы не желаете возвратиться со мной на празднество, позвольте мне идти одному.

— Идите.

— Прощайте, Маргарита! Я оставляю вас только на одну минуту.

— Навсегда! Мы прощаемся навеки, кавалер Кричтон.

— Навсегда? Маргарита, хорошо ли я расслышал?

— Останьтесь, — вскричала Маргарита после короткой, но ужасной внутренней борьбы. — Останьтесь, я вам приказываю. Прошу вас, не возвращайтесь на праздник, проявите ко мне сострадание, Кричтон.

— Это промедление бесчеловечно. Даже и теперь я, может быть, слишком поздно приду предупредить ее об опасности, которая ей угрожает. Генрих может восторжествовать, если я опоздаю. Маргарита, я с вами прощаюсь.

— Итак, это правда! — вскричала Маргарита со взглядом, полным неизъяснимого страдания. — Мои ужасные подозрения подтверждаются. Вы меня никогда не любили, неблагодарный, обманщик, никогда, никогда!

Кричтон хотел было заговорить, но Маргарита прервала его:

— Не произносите ложной клятвы, мессир. Вы не можете долее обманывать меня. Ах! Кричтон, возможно ли, чтобы вы забыли или готовы были забыть мою любовь? Возможно ли это? Но я не хочу более обнаруживать перед вами моей слабости. Оставьте меня, мессир, идите, идите!

Кричтон, казалось, колебался. Маргарита продолжала с прежней запальчивостью:

— Но не подходите к вашей возлюбленной Эклермонде, не осмеливайтесь, если дорожите ее жизнью, нашептывать ей слова любви или советы, потому что, клянусь вам моим спасением, если вы это сделаете, она не переживет этой ночи. Теперь, мессир, вы можете уходить. Впрочем, подождите, вы не уйдете отсюда один. После того, что я вам сказала, мне любопытно посмотреть, как поступите вы для спасения вашей погибающей невинности.

— Клянусь Богом! Сестра, вам не надо для этого далеко идти, — сказал Генрих, открывая портьеру и выводя вперед Эклермонду. — Ваше свидание, как видите, имело свидетелей.

— Генрих! — вскричала Маргарита строгим тоном, как только пришла в себя от удивления.

— Эклермонда! — вскричал Кричтон, отступая в изумлении.

Последовало минутное молчание, в продолжение которого все молча и с недоверием смотрели друг на друга. Один король казался равнодушным и спокойным. Присутствуя при подобных сценах, он был в своей стихии и с улыбкой напевал веселую арию, бывшую тогда в моде. Наконец Кричтон заговорил первым.

— Разве это в обыкновении у королей Франции, государь, — сказал он насмешливым тоном, — разыгрывать роль подслушивающих? Я читал рассказы о подобных происшествиях в арабских сказках, но в летописях вашего государства — это вещь небывалая.

— О, да! Конечно, если у них столько же шансов, как было у нас для получения награды за свой труд, — весело отвечал Генрих. — В любви, как на войне, все хитрости позволительны, а наш поступок к тому же освящен законом и обычаем, но мы об этом нисколько и не заботимся. Мы желали только убедить девицу Эклермонду в том, что она называет «вашей изменой», и для этого мы привели ее сюда. Эта портьера нас превосходно скрывала, и мы не потеряли ни одного слова из вашего разговора, ни одного упрека нашей сестры. Благодарим вас за ваше доброе о нас мнение, благодарим вас за ваши прекрасные намерения относительно девицы Эклермонды, которые она находит совершенно бесполезными, и всего более благодарим вас за то, что вы вполне оправдали ее подозрения в вашем непостоянстве. Вот и все, кавалер Кричтон.

— Поздравляю ваше величество с находчивостью, которую вы проявили, но отнюдь не с деликатностью.

— Ей-богу, — вскричал Шико, принадлежавший также к этой группе и до сих пор с большим трудом удерживавшийся от вмешательства в разговор, — наш друг Генрих слишком великий государь, чтобы не быть свободным от общепринятых слабостей. Деликатность никогда не была его слабой стороной.

— А вы, Эклермонда, — сказал с упреком Кричтон, — вы согласились на эту…

— На эту низость, хотите вы сказать, — с презрением перебила его Маргарита. — Называйте поступок вашей возлюбленной его настоящим именем, это самое для него подходящее. Сердце мое говорило мне, что она находится возле нас. Инстинкт ненависти никогда меня не обманывает.

— Поэтому вы слышали наш разговор, сударыня? — спросил Кричтон.

— Я его слышала, — отвечала Эклермонда, сильно краснея.

— И вы знаете, какая опасность вам угрожает? — прибавил Кричтон, бросая на Генриха выразительный взгляд. — Еще один шаг, и вы бесповоротно погибли.

— Я это знаю, — отвечала Эклермонда.

— Выслушайте меня, — продолжал Кричтон с умоляющим взором.

— Изменник для обеих! — прошептала Маргарита. — Берегитесь, одно слою — и ее участь решена.

Но Кричтон не обратил никакого внимания ни на угрозы Маргариты, ни на проявления неудовольствия Генриха.

— Эклермонда! — продолжал он с тем же жаром. — Умоляю вас всем, что для вас свято, внять моим советам: остановитесь, одумайтесь или вы навсегда погибнете.

— Боже мой! Вы, мой милый Кричтон, смахиваете на гугенота. Вы проповедуете в духе, достойном самого ярого баптиста, а не легкомысленного танцора, каким мы вас предполагали. Наша милая Эклермонда невыразимо обязана вам за ваши заботы и советы, но она имела достаточно времени поразмыслить, стоя за этими шторами, и ее выбор уже сделан. Она предпочитает любовника, который может предложить ей сердце, двор, положение, звание, власть и почти половину трона, тому, кто не может дать ей не только ни одного из этих даров, но даже цельного сердца. Достаточно ли для вас этого ответа, мессир?

— Эклермонда! — воскликнул Кричтон.

— Берегитесь, безумец! — сказала Маргарита.

— Кричтон! — вскричала Эклермонда, вдруг вырываясь из рук короля и бросаясь в объятия Кричтона. — Я отдаюсь под вашу защиту.

— И я буду защищать вас даже с риском для жизни, — отвечал Кричтон, прижимая ее к сердцу.

— Я более не страшусь признаться в моей любви, я ваша навсегда, я ничего не боюсь, мы можем, по крайней мере, умереть вместе! — воскликнула Эклермонда.

— Это было бы невыразимым блаженством, — отвечал Кричтон.

— Какой стыд! — вскричал король. — Шико! Позовите нашу стражу.

Шут вынужден был, хотя и неохотно, оставить молельню.

— Пусть же ваше желание исполнится! — вскричала Маргарита с горькой иронией. — Погибайте вместе, если вы этого желаете. Генрих, я прошу у вас одной милости.

— Какой милости, сестра?

— Милости, — отвечала Маргарита с возрастающей яростью, — милости поручить месть моим рукам, чтобы я, будучи свидетельницей их блаженства, могла также видеть и их пытки. Мне нужна кровь, брат мой, мне нужна кровь! Позовите вашу стражу. Оставьте меня с ними одну, я беру все на себя. Именем Иисуса! Я буду счастлива при виде обнаженных шпаг.

— Мы не сомневаемся в этом, моя кроткая сестрица, — отвечал Генрих, возвративший все свое прежнее хладнокровие. — Эпитафия де Гуаста нам в этом порукой. Но мы нисколько не желаем кровопролития. Если же нам понадобится палач, то мы обещаем обратиться к вам, но в этом случае, мы надеемся, что не понадобятся ни плаха, ни шпага, ни кинжал. Одно слово образумит кавалера Кричтона.

— Шпага была бы предпочтительнее, — возразила с жестокостью Маргарита, — но пусть будет по-вашему. Наше личное оскорбление не останется без отмщения.

— Кавалер Кричтон, — сказал с надменной, исполненной царственного величия вежливостью Генрих, подходя к шотландцу и устремив на него решительный взгляд, — неужели вам нужно напоминать ваше добровольное обещание полного повиновения нашим приказам? Настало время потребовать от вас исполнения этого обещания.

— Располагайте моей жизнью, государь.

— Какая вещь вам дороже жизни?

— А!

— Вы клялись своей шпагой ни в чем нам не отказывать.

— Как? Чего же требуете вы, государь?

— Обладания этой девушкой.

— Кричтон! — вскричала Эклермонда, крепче прижимаясь к своему возлюбленному. — Лучше убейте меня, но не предоставляйте его власти.

— Я имею его слово, — сказал холодно Генрих.

— Он его имеет, он его имеет! — вскричал Кричтон с выражением отчаяния. — Возьмите назад пожалованные вами титулы, ваши почести, государь, если они должны быть куплены ценой этой жертвы, возьмите мою жизнь! Мою кровь! Хотя бы она сочилась капля за каплей, но не принуждайте меня исполнить это неблагоразумное обещание! Вы изрекли бы нам обоим приговор, более жестокий, чем смерть.

— Итак, из этого мы должны понять, мессир, — отвечал Генрих, смотря на него с презрением, — что слово ваше, данное вами необдуманно, для вас необязательно. Хорошо, мы знаем теперь, как нам поступить.

— Разве ваше величество требует, чтобы я раздробил эти руки, которые цепляются за меня, и бросил ее без чувств к вашим ногам? Позовите ваших стражей, государь, и пусть они вырвут ее у меня, я не буду сопротивляться вашему приказанию.

— Было бы лучше, — сказала Маргарита, — если бы я заколола эту красавицу в его объятиях.

— Молчать! — закричал Генрих. — Она наконец смягчается.

— Кричтон, — сказала Эклермонда, — ваше слово дано, и вы не имеете права защищать меня.

— Моя рука парализована, — сказал с отчаянием ее возлюбленный.

— Когда вы произносили эту клятву, — продолжала с ужасающим спокойствием Эклермонда, — я дрожала, думая о ее последствиях, — я не ошибалась. Кому могла бы прийти мысль вложить кинжал в руку врага? Тот, кому вы дали ваше рыцарское слово, требует его исполнения, и я очень хорошо знаю, что он неумолим. Вам остается только одно — повиновение, и, чтобы вы могли повиноваться без угрызений совести, я отдамся ему добровольно. Не старайтесь удерживать меня, я не принадлежу вам более. Вы отреклись от меня в ту минуту, как эта клятва сорвалась с ваших уст. Вы не должны более обо мне думать, Кричтон. И именем той любви, которую вы питали ко мне, я приказываю вам, умоляю вас, не пытайтесь спасти меня.

— Мы говорили, что она смягчается, — вскричал Генрих, беря ее с торжествующим видом за руку. — Что же касается вас, кавалер Кричтон, мы в самом деле огорчены постигшим вас разочарованием, но надеемся, что наш орден Святого Духа утешит вас отчасти в потере вашей возлюбленной.

— Да погибнут эти проклятые узы, которые оковывают свободу моей души, а с ними вместе — да уничтожится всякое чувство благодарности!

— Очень благодарен, — отвечал с холодностью Генрих. — Наши милости, должно быть, недорого стоят, если их так легко отвергают, но мы не оскорбляемся от вашей вспыльчивости, кавалер. Минутное размышление сделает вас спокойнее. Нам говорили, что у шотландцев горячая голова, и мы видим подтверждение этих слов. Мы вполне вас извиняем. Вы находитесь в досадном положении, но не заботьтесь долее, мы отвечаем за безопасность этой девушки.

— Отвечаете ли вы за ее честь, государь? — спросил с горечью Кричтон.

— Ну, — отвечал с величайшей небрежностью Генрих, — пойдем же теперь на праздник.

Сказав это, он приложил к губам серебряный свисток. По данному сигналу дверь вдруг отворилась, открыты были портьеры, и глазам представилась ярко освещенная зала с рядами слуг и алебардистов, стоявших по обе стороны входа. В ту же минуту Шико вошел в молельню. Особенная улыбка оживила лицо Генриха.

— Чего же мы еще ждем? — спросил он, бросая на Кричтона торжествующий взгляд.

— Чтобы я проводил вас, — отвечал, подходя, Шико. — Только одно безумие достойно направлять стопы вашего величества.

— Злой! — сказал, смеясь, Генрих.

И, взяв под руку Эклермонду, он вышел из комнаты.

Кричтон, закрыв лицо руками, стоял с минуту как пораженный громом. Он был выведен из своего оцепенения легким ударом по плечу.

— Маргарита! — воскликнул он, отвечая на взгляд королевы Наваррской ужасным взглядом. — Зачем остаетесь вы здесь? Разве ваше чувство не удовлетворено? Вы заклали на алтаре безнравственности и сладострастия невинность, добродетель и непорочную привязанность. Неужели вы хотите своим присутствием оскорблять мою горесть или же вы жаждете моей крови? Возьмите этот кинжал и вонзите мне его в сердце.

— Нет, Кричтон, — отвечала Маргарита Валуа, — я желаю более благодарной мести. Что вы мне предложите, если я избавлю эту девушку от позора и спасу ее от сетей Генриха?

— Мою благодарность, мою жизнь!

— Этого недостаточно.

— Безграничную преданность.

— Мне надо более — вашу любовь.

— Требуйте от меня то, что я могу вам дать, но не это.

— Итак, вы ее покидаете? Или вы забыли, где она и в чьей власти? Или вы забыли оргии Генриха? Забыли вы соблазнительные сцены, столь гибельные для чести нашего пола, которые на них разыгрываются?

— Маргарита, ни слова более, я ваш!

— Клянитесь, что если я это сделаю, то вы всю свою жизнь не встретитесь с этой девушкой в качестве ее любовника, клянитесь именем Богородицы, которая нас видит. — И, требуя эту клятву, Маргарита протянула руку по направлению «Мадонны». — Клянитесь, и я удовольствуюсь этой клятвой.

Едва были произнесены эти слова, как Шико показался в дверях.

— Ее величество требует вашего безотлагательного присутствия на пиршестве, — сказал он, чуть не задыхаясь.

— Прочь отсюда, шут! — закричала Маргарита.

— Ее величество королева-мать, — прибавил шут более тихим голосом.

И пока он говорил, Екатерина Медичи вдруг вошла в молельню.

— Дочь моя, — сказала Екатерина, — мы вас везде искали в большом зале. Почему находим мы вас здесь и в таком обществе?

— Государыня! — сказала Маргарита.

— Мы бы желали говорить с вами наедине. Отпустите этого сеньора, — продолжала Екатерина, бросая надменный взгляд на Кричтона.

— Оставьте нас, кавалер Кричтон, — сказала Маргарита. И прибавила более тихим голосом: — Не забудьте же, что я вам сказала.

Едва Кричтон вышел из молельни, как увидел Шико. Они перекинулись несколькими быстрыми словами.

— Ты боишься похищения джелозо? — сказал Кричтон. — Ты говоришь, что, по рассказам стражи, на башню Руджиери напала толпа вооруженных людей, которые требовали, чтобы ее им отдали? Затруднения умножаются, и однако же, я надеюсь справиться с ними. Где маска?

— Его так же трудно отличить в толпе, которая там движется, как отыскать нужное домино на карнавале. Никто не заметил его прихода, и никто, сколько мне известно, не видел его исчезновения. Что касается меня, — добавил Шико, — я полагаю, что он исчез тем же способом, как обыкновенно исчезает другое черное существо. На вашем месте, прежде чем скрестить шпагу с ним завтра утром, я бы попросил какого-либо благочестивого священника освятить ее или надел бы под платье образ или ладанку с изображением Христа.

— Фи! — сказал Кричтон. — Этот враг из плоти и крови. Но возвратись в залу пиршества и объясни свое отсутствие его величеству как можно убедительнее. Я скоро сам явлюсь туда.

— Об этом не беспокойтесь, я уклонюсь от его расспросов, но когда вы вернетесь на праздник? Не забудьте, что я вам передал о милостивых намерениях Екатерины на ваш счет.

— Не забуду и много тебе обязан за твое усердие.

— Для чего вы пренебрегли противоядием Маргариты? Оно может вам пригодиться.

— Теперь не время каяться в моей оплошности. Надо принять свои меры предосторожности. Впрочем, у меня иные намерения…

И, не окончив фразы, Кричтон выбежал из залы.

Шико с минуту следил за ним глазами и покачал головой. «Черт возьми, — прошептал он, — Кричтон решительно помешался, как я это предвидел. Никогда не выходит ничего хорошего из ухаживаний за двумя женщинами разом, в особенности если одна из них имеет честь быть королевой. Но, не довольствуясь этим, смельчак этот навязывает себе еще и третью. Желаю ему счастья. Но если он выйдет из всего этого невредимым и избежит отравы Екатерины, то вполне заслужит звание несравненного Кричтона.

Corbleu! Никогда не видел я ничего подобного яростной ревности, которую только что выплеснула наша королева Наваррская, никогда с тех пор, как де Боле в припадке подобной же ревности пожирал на моих глазах перья своей шляпы, а Клермон Амбуаз разбил об лоб своей возлюбленной бутылку с чернилами, которыми она писала записочку своему более счастливому любовнику. А все же ее ревность бессмысленна. У нее уже было столько любовников, что их хватило бы на Изабеллу Баварскую и Маргариту Бургундскую».

И Шико направился в бальную залу, напевая сатирические стишки про непостоянство королевы Наваррской.

Едва прошло несколько минут, как Екатерина Медичи и королева Наваррская уже выходили из молельни. Лицо последней было покрыто смертельной бледностью и имело выражение, совершенно ему несвойственное. Екатерина была по обыкновению холодна и величественна.

— Разве необходимо, чтобы это совершилось, матушка? — спросила Маргарита разбитым голосом.

— Необходимо! — отвечала Екатерина настойчиво. — Генрих, по своему обыкновению, продлит оргию до утра. В течение этого времени напиток произведет свое действие. Но если он останется жив, Моревер и его помощники, которые будут поджидать Кричтона при его выходе из Лувра, докончат это дело. Не отступай от своей задачи. От этого зависит наша честь.

Королевы расстались. Екатерина присоединилась к своей свите и направилась к входной зале. Маргарита непроизвольно направилась в большую залу. Продвигаясь вперед, Екатерина увидела маску, отделившуюся от толпы при ее приближении. Она походила фигурой на противника Кричтона, перья и черный плащ были такие же, как у незнакомца. Екатерина остановилась, остановилась и маска.

«Это он!» — подумала королева-мать.

И она послала одного из своих пажей с приказом приблизиться.

— Что прикажете, ваше величество? — спросила маска, подходя с глубоким поклоном и обращаясь к Екатерине на итальянском языке.

«Я не ошиблась, — подумала Екатерина, — это его голос».

— Я позвала вас, сеньор, — сказала она ласковым и любезным тоном, говоря также по-итальянски, — чтобы выразить вам до вашего ухода с празднества мою живейшую благодарность за важную услугу, вами мне оказанную. Будьте уверены, сеньор, что я не забуду вашего усердия. Мы благодарны и, слава Богу, не лишены возможности награждать.

— Если бы вашему величеству было известно свойство оказанной мной услуги, вы бы нашли, что она едва заслуживает благодарности, — отвечала маска.

— Разве вы так низко цените вашего противника? — спросила Екатерина.

— Я уверен в победе, — отвечала маска.

— Кричтон льстит себя такой же надеждой, — отвечала королева-мать, — но не с такой уверенностью в успехе. Бог войны, мы убеждены в этом, дарует вам победу и победит вашего врага.

— Аминь! — отвечала маска.

— Отойдите, господа, — приказала Екатерина своей свите. — Я имею нечто более важное сообщить вам, сеньор, — добавила она таинственно.

— Относительно джелозо? — спросила с беспокойством маска. — Говорите, сударыня, умоляю вас.

— Не здесь, — отвечала Екатерина. — Я сейчас возвращусь к себе во дворец. Вы не должны ни сопровождать меня, ни удаляться с празднества в одно со мной время. Нам необходимо принять возможные предосторожности. Во дворцах королей ничто не скрыто от слуха и зрения.

— Ваша перчатка, королева, — прервала маска, наклоняясь, чтобы поднять богато вышитую перчатку, которую как бы случайно уронила Екатерина.

— Оставьте ее у себя, — сказала с улыбкой королева. — В ней вы найдете ключ, употребление которого я вам сейчас укажу. Эта перчатка, приколотая к вашей шляпе, позволит вам войти в отель Суассон. Не говорите ни слова слугам, но продолжайте ваш путь. Войдите в галерею. В одной нише вы увидите три статуи; средняя, изображающая нашего родителя Лаврентия Медичи, герцога Урбанского, вращается на стержне. Дотроньтесь до копья, которое он держит в руке, и перед вами откроется подземный ход, который ведет в башню, служащую нам для наблюдений. Ключом, который мы вам дали, отворите дверь этого входа, и вы очутитесь в лаборатории Руджиери. Через час я вас там буду ждать.

— А джелозо?

— Она в верном месте.

— У Руджиери?

— У Екатерины Медичи. Она хорошо охраняется. Я вижу, что на вас повлияло хвастовство Кричтона, но положитесь на меня — ни хитростью, ни силой не попадет он в вашу башню. Святая Мария! Я так спокойна в этом отношении, что согласилась бы отдать ему молодую девушку, если бы он нашел средство пробраться в ее темницу.

--И однако же, он уже осмелился один раз войти в нее, — отвечала с жаром маска, — и если бы он поймал вас на слове, расстались бы вы с этим вверенным вам залогом на основании такого пустого условия?

Екатерина улыбнулась.

— Можно подумать, что ваше величество помогает замыслам вашего врага, — продолжала шутливым тоном маска.

— Не из любви, но из чувства мести, — отвечала Екатерина тем же тоном. — Кричтон не отважится более войти в эту башню, разве только вы проведете его. Через час вы подробнее узнаете об его участи. Однако же пора окончить наше свидание, за нами наблюдают. Вас также ожидают на пиршестве. Еще один совет на прощание. Генрих продолжает свои пиры до самого позднего часа и нередко имеет обыкновение удерживать своих гостей. Если бы ему вздумалось приказать, чтобы заперли двери овальной залы, то уходите через дверь, скрытую под обоями с изображением Дианы и ее нимф.

— Понимаю, ваше величество.

— До свидания, сеньор.

— Целую руку вашего величества, — отвечала маска с глубоким поклоном.

После этого он смешался с толпой приглашенных, которые теснились вокруг них, между тем как Екатерина, сопровождаемая свитой из пажей и лакеев, уже садилась в свои роскошные носилки, оставляя Лувр.

БЕЗОАР[править]

Густые складки великолепной алой материи с вышивкой из золотых арабесок и лилий, отделявшей вместо двери большой зал от главного зала для трапезы, открылись по знаку мажордома, и длинный роскошный стол, накрытый со всей королевской пышностью, вдруг представился глазам гостей.

Вид был восхитительный. Везде, куда достигал взгляд, виднелись стены, покрытые букетами благоухающих цветов, сиявших свежестью, как в конце весны; зеркала, украшенные гирляндами из роз, отражали огни тысяч свечей и умножали блеск посуды и хрусталя, обременявших стол. Но что наиболее бросалось в глаза, так это сам стол. Это был алтарь, вполне достойный обрядов соединенного воедино поклонения Церере и Бахусу. Установленный на массивной платформе высотой более шести футов, на которую восходили по трем ступеням, покрытый скатертью ослепительной белизны, этот роскошный стол, занимавший всю длину огромной залы, походил на гору снега или на чудесный глазированный пирог, изготовленный в печи Гаргантюа искусными пекарями из Лерне. Передний конец его представлял изображение Олимпа, а богами были Генрих и его гости.

Подойдя ближе к столу, можно было видеть, что дамасская скатерть, покрывавшая его согласно моде, принятой при дворе, была расположена фантастическими волнообразными складками наподобие речных волн, гонимых ветром. Эта река несла в своем лоне пышное собрание золотых и серебряных ваз, хрустальных предметов работы неподражаемого Бенвенуто Челлини времен его посещения Франциска I в Фонтенбло.

Меню обеда было достойно Лукулла. Все изысканные яства, которые только мог пожелать самый утонченный эпикуреец 1579 года (эпохи, которой нельзя пренебрегать в летописях гастрономии), находились в изобилии. Мысли мутились при взгляде на эти бесчисленные блюда и нескончаемое разнообразие вкусных кушаний. Местами возвышались пирамиды сластей, груды самых изысканных фруктов, виднелись урны античной формы, переполненные дорогими критскими, кипрскими и сиракузскими винами, разливая вокруг себя благоухание подобно ароматическим кущам Ливана. Мы заметим мимоходом, что в это время пили вино, по большей части подогретое и с разными примесями — обычай, перенесенный из Италии во Францию Екатериной Медичи. Там и сям были видны придворные, камергеры со своими служебными жезлами, украшенными лилиями, дворецкие с бутылками и подносами, целые полчища слуг и пажей, а также слуг, стоявших на некотором расстоянии друг от друга с салфетками на плече и огромными ножами в руках.

Под громкие звуки труб и рогов, перемешанные с более мягкими нотами гобоя и виолы, предшествуемый де Гальдом, Генрих в сопровождении Эклермонды открыл шествие в залу. Однако же монарх не остановился в комнате, которую мы описали. Его оргии происходили в столовой, более отдаленной и не такой обширной, выходившей в главную залу, от которой она отделялась высокой золоченой решеткой и куда допускались только самые приближенные к нему особы, что вызывало разные саркастические замечания. К частному столу короля допускались только его фавориты со своими фаворитками. Слуги стояли у входа со списком ожидаемых гостей. Никто другой не допускался. К этой-то зале и направлялся Генрих в сопровождении веселой ватаги дам и кавалеров. Он был в самом шутливом настроении и болтал обо всем, что попадалось ему на глаза. Странная перемена, казалось, произошла в Эклермонде. Она отвечала на любовные ухаживания Генриха с живостью, доходившей до легкомыслия, которая проницательному наблюдателю показалась бы следствием отчаяния, но принималась Генрихом за самое благоприятное предзнаменование. Ее лицо дышало оживлением, а глаза сияли необыкновенным блеском. Только раз, проходя овальную залу, о назначении которой она уже слышала, Эклермонда вздрогнула, и легкий трепет пробежал по всему ее телу. Но она тотчас же снова обрела все свое хладнокровие.

Овальная комната была убежищем, достойным сластолюбца. Атмосфера, пропитанная благоуханием, поражала чувства гостей, как только они в нее вступали, и приводила к чему-то вроде опьянения. Пажи в фантастических костюмах держали свечи из душистого воска, разливавшие яркий свет на роскошные рисунки обоев, покрытых блестящими изображениями легенд древности, в которых изображались в окружении сказочных богинь и нимф главные красавицы, прославлявшиеся в Лувре. Одна из этих картин представляла прелестную Диану де Пуатье в виде богини под этим же именем, предающейся после охоты забавам вместе с Франциском I; другая — Венеру Анадиоменскую, выходящую из морской пены, с чертами и фигурой прекрасной Ферроньер и Франциска в виде Тритона, плывущего за ее раковиной. Здесь Франсуаза де Фуа улыбалась под видом Эгерии. Франциск в третий раз являлся в виде Нума. Обольстительная Мария Туше, которую так хорошо обрисовывает ее анаграмма: Я очаровываю всех, была представлена в виде Каллиргои, а ее любовник, Карл IX — охотника Эримедона, тогда как в последней части был довольно странно изображен наш добрейший Генрих под видом Улисса, уступающего ласкам Цирцеи. Черты очаровательницы имели поразительное сходство с чертами его первой любовницы, прекрасной Шатонеф. На потолке, расписанном фресками, были представлены фрукты, оберегаемые драконом, и серебристые фонтаны садов Геспериды.

Ужин, поданный Генриху, был торжеством главного повара, неподражаемого Берини, который заслуживает, чтобы его имя присоединили к именам Лютера, Кальвина, Кнокса и других великих реформаторов XVI века. Он так же верно выражает собой неугомонный дух того времени, как в великом Уде отражается характер нашего века. Значительную перемену, произведенную в поварском искусстве этой замечательной эпохи, следует по справедливости отнести к постоянным усилиям Берини. Предчувствуя с предусмотрительностью истинного мудреца возрастающие потребности своего искусства, он видел, что изменения необходимы, и он их совершал. Он искоренил множество старинных, укоренившихся заблуждений и хотя возбудил вкус к более утонченным яствам, но не уменьшил средств поваренной науки. Ему обязан человеческий род в числе тысячи других благодеяний изобретением Фрикандо, изобретением, которое, как справедливо замечает его биограф, требовало очень сильной головы.

Он придумал такие вкусные соусы, что потребовались алхимические термины для выражения их возбуждающего влияния на человеческий организм. Эти соусы, к нашему прискорбию, найдены вредными новейшей наукой. Наконец, он попрал ногами народный предрассудок, предпочитавший использование пальцев, и ввел в моду вилки.

Одно пятно лежит на памяти Берини, а именно: он служил орудием Екатерины Медичи, другими словами, примешивал временами к своим соусам иные снадобья, нежели требовались соображениями его искусства. Мы надеемся — ради славы такого великого профессора такой высокой науки, — что это чистая клевета. Нет ничего странного, что, накушавшись таких вкусных блюд, великий человек умирал от несварения желудка, но, конечно нельзя осуждать повара за подобное естественное событие. Мы более расположены искать причину зла на дне стакана. Мы уже сказали, что в то время вина обыкновенно подогревались и разбавлялись разными пряностями, — обычай, который, облегчая в высшей степени использование разных ядовитых веществ, в то же время лишал того, кто пил, возможности принять какие-либо предосторожности. Итак, склоняясь на сторону гения, мы расположены оправдать в данном случае талантливого Берини и отнести это преступление к деяниям слуг Екатерины, имя которых, по справедливости, предано забвению.

Мы сказали, что этот ужин был торжеством Берини. И по замыслу, и по исполнению он был совершенством. Глаза лакомки Вилькье блестели при виде всех этих чудес. Ронсар уверял, что, смотря на эти соусы, он легко понимает, что Виталлий и Гелигобал могли истощить государство. Замечание, которое, к счастью для поэта, не достигло ушей короля. И точно, Генрих был слишком занят Эклермондой, чтобы обращать внимание на шутки своих гостей. Тотчас, как только Генриху и девице, которая удостоилась его внимания, было подано кушанье, он любезно выразил желание, чтобы гости, оставшиеся по требованию этикета стоять, заняли за столом свои места. Тогда-то началась оргия. Гости были малочисленны и состояли только из полдюжины фаворитов Генриха, фрейлин Маргариты Валуа, аббата Брантома и, как мы уже сказали, поэта Ронсара.

Эклермонда помещалась по правую сторону от его величества. По левую сторону два стула остались незанятыми.

За стулом короля стояли Шико и другой шут, о котором мы еще не упоминали, странный лукавый человек по имени Сибло, которого придворные гораздо более ненавидели, чем его товарища по безумию Шико, поскольку он нередко шутки свои сопровождал ударами щелкушкой. Лицом, ростом и проворством он походил до такой степени на обезьяну, что можно было подумать, не принадлежит ли он к их семейству. Его голова была украшена гладкими, лоснящимися черными волосами. Он был так сварлив и зол, что если его хватали, то кусался, как собака, и самые тяжелые наказания оказывались недейственными для исправления или обуздания его злых и вредных наклонностей. Однако же поймать его было не очень легко. Зачастую его проворство надежно его выручало, и его легкая в своей пустоте голова частенько обязана была целостью ногам его, еще более легким. Костюм Сибло совершенно походил на костюм его собрата по безумию, только отличался от него цветом. У него был черный с белыми прорезями и с вышитым впереди и позади королевским гербом кафтан и щелкушка из черного дерева. Сибло был фаворитом Генриха, который из врожденной склонности ко злу забавлялся его обезьяньими проделками, и ему часто случалось смеяться до слез над переполохом, производимым шутом в среде важных духовных посланников с алыми митрами и величественных кавалеров, принимаемых им в зале аудиенции.

Генриха тем более забавляли эти шутки, поскольку это полудикое вредное создание во время своих самых гнусных проделок, повинуясь внутреннему инстинкту, не затрагивало особы короля.

Между тем пир продолжался. Внимание Генриха к Эклермонде не ослабевало. Несмотря на его настойчивые просьбы, она почти не принимала участия в пиршестве и сохраняла, казалось, спокойный, совершенно равнодушный вид. Но тот, кто смог бы всмотреться пристальнее, может быть, заметил бы под этими напускными улыбками глубокое горе, разбитое сердце. А между тем Эклермонда служила предметом зависти всех присутствующих дам, которые приписывали простому кокетству ее равнодушие к любезному вниманию монарха.

— Клянусь честью, господин виконт, — обратилась веселая Ториньи к Жуаезу, сидевшему около нее по правую сторону, — девица Эклермонда отъявленная кокетка. Она с таким проворством разыгрывает скромность, что превосходит самую ловкую из нас. Не могу понять, где обучилась она подобному искусству. Некоторые люди одарены врожденным гением своего призвания, и я уверена, что ее призвание — покорять сердца. Она хочет уверить короля, что ей противны его вольности. Мне не надо говорить вам, что я имею некоторую опытность в искусстве прельщать поклонников. Ну так признаюсь, я не могла бы лучше разыграть свою роль.

— Вполне в этом уверен, — отвечал Жуаез, — но думаю, что внимание его величества не так для нее приятно, как было бы для вас. Я полагаю, ее мысли принадлежат Кричтону.

— Фи! — возразила Ториньи. — Я не думаю этого. Она не настолько глупа. Неужели же из-за любви к Кричтону она будет отказывать в своих улыбках другим? Прекрасный шотландец не олицетворяет собой верности, как он олицетворяет рыцарство. Он весьма чувствителен, как вы сами знаете, к всемогущим прелестям нашей августейшей повелительницы. Вещь совершенно понятная.

— Ваши рассуждения вполне убедили меня, сударыня.

— Кавалер Кричтон очень хорош в своем роде, но король…

— Непреодолим. Вы кое-что об этом знаете, сударыня…

— Вы позволяете себе дерзости, виконт.

— В добрый час. У вас восхитительные глаза, сударыня. Итальянцы славятся самыми черными глазами на всем свете, а флорентийцы — самыми черными во всей Флоренции. Я пью полный стакан кипрского в честь ваших прекрасных глаз.

— Ваша Франция прослыла нацией льстецов, — возразила, смеясь, Ториньи, — а виконт Жуаез — совершеннейший льстец во всей Франции. Со своей стороны пью за ваше здоровье, виконт. Впрочем, — продолжала остроумная флорентийка полушутливым-полусерьезным тоном, — я бы не отказалась от положения Эклермонды.

— Право! — отвечал Шико, услышавший последние слова. — Видали и более странные вещи.

В эту минуту в зал вошла Маргарита Валуа. При ее появлении возникло легкое движение, но прекрасная королева заняла свое место рядом с Генрихом, не обратив на себя его внимания.

— Ваше величество чувствует себя не совсем хорошо? — с участием спросил Брантом, увидя мрачный взгляд королевы.

— Нет, нет, — отвечала Маргарита, — я здорова, господин аббат, совершенно здорова.

— Не смею противоречить вашим словам, но простите меня если я повторю, что ваша наружность не соответствует им..

— Ваше величество, позвольте мне обратить ваше внимание на этот бульон a la cardinal, — сказал Вилькье. — Ронсар признает его вполне католическим. Вы не пожелаете оспаривать его слов, и я был бы еретиком, если бы усомнился в них. Прикажете, государыня?

Маргарита отклонила это предложение маркиза и осмотрела присутствующих. Кричтона не было в числе гостей.

— Слава Богу, его здесь нет, — вскричала королева, против воли высказывая этим свою мысль, и глубоко вздохнула, как будто с ее сердца свалилась большая тяжесть.

— Кого нет здесь? — спросил, оборачиваясь, Генрих. В эту минуту Шико вдруг бросился вперед.

— Мне кажется, дядюшка, — сказал он, фамильярно кладя свою руку на плечо короля, — что вы нуждаетесь в каком-либо возбудительном средстве, вам чего-то недостает, чтобы дать толчок вашему уму и остроты вашему вину. Что прикажете предложить вам? Не желаете ли песню? У меня есть для вас редкостные стихи на третью свадьбу герцогини д’Узес, Пантагрюелическая легенда на заточение перед конклавом папы Иоанна и песня на победу сатаны над попом Феагеландом. Если же вам это не по вкусу, то не приказать ли мне моему приятелю Сибло расцеловать розовые губки самых стыдливых из этих дам, начиная с девицы Ториньи, и потом исполнить разные прыжки на этом самом столе, под веселый аккомпанемент стаканов. Или — если вы в веселом настроении духа — не угодно ли вам распорядиться, чтобы мэтр Самсон принес знаменитый кубок, веселые девизы и очень смешные изображения которого обыкновенно доставляют столько удовольствия нашим фрейлинам, извлекают из них такие радостные восклицания, а между тем этот кубок пришелся также по вкусу нашему степенному и мудрому другу Пьеру Бурделлю.

— Кузен Брантом, — сказал, улыбаясь, Генрих, — наш шут клевещет на вас.

— Нет, — возразил со смехом Брантом, — я не боюсь признаться, что кубок, о котором говорит этот бездельник меня немного позабавил, хотя по соображениям благопристойности я должен противиться, чтобы его приносили в настоящем случае.

— Благопристойность! — повторил с насмешкой Шико. — Это слово великолепно звучит в устах аббата де Брантома. Ха! Ха! Ха! Которую из трех наград желаете вы иметь, приятель? Песню, поцелуй или кубок?

— Песню, дружище, — отвечал Генрих, — и чтобы она была подправлена остротами, иначе ты не получишь меду из рук Самсона.

— Остротами? — повторил Шико с комической гримасой. — Мои слова будут острее самого перца.

И с видом импровизатора Шико начал свою песню.

— Большое тебе спасибо, — сказал Генрих, когда шут остановился, скорее для того чтобы перевести дух, чем от невозможности продолжать свою затею, — ты достойно заслужил свой кубок меда, хотя бы уже за одно то, что отдал в своей песне справедливость Эклермонде, которая, как ты верно выразился, затмевает всех. Но, именем Богородицы, господа, не надо забывать Бахуса ради Аполлона. Самсон, подай лучшего кипрского, я предложу тост.

Все стаканы были подняты кверху, все глаза устремлены на короля.

— За здоровье той, которая соединяет в себе все совершенства своего пола! — произнес Генрих, опорожняя стакан. — За здоровье прекрасной Эклермонды.

— За здоровье прекрасной Эклермонды! — повторил каждый гость, чокаясь со своим соседом.

Среди суматохи, произведенной этим тостом, Кричтон вошел в залу. На минуту взгляд его встретился со взглядом Эклермонды, и как ни был быстр этот взгляд, он наполнил их сердца целым роем горестных и страстных ощущений. Между тем Кричтон занял назначенное для него место рядом с Маргаритой Валуа, в то время как разговор продолжался своим чередом.

— Осмелюсь спросить у вашего величества, — сказал Брантом голосом, доказавшим, что выпитое им кипрское вино произвело отчасти свое действие на его мозг, — каковы в точности ваши понятия о красоте. Оценивая по достоинству ясные глаза и косы цвета гиацинта, я не могу (при этих словах он устремил на Маргариту такой же упоенный взгляд, каким был взгляд Септиена на Акмею), говорю я вам, признать их превосходство над глазами черными, как ночь, и над волосами блестящими, как крыло ворона. Без сомнения, оба вида красоты имеют свои совершенства, но, вероятно, вашему величеству неизвестны тридцать свойств, необходимых для совершенства красоты, иначе вы бы никогда не отдали пальму первенства блондинке.

— Ты просто еретик, кузен, — отвечал со смехом король, — но мы сознаемся в нашем неведении относительно твоих «тридцати необходимых свойств». Поведай их нам, и мы увидим, насколько наше мнение сходится с твоим.

— Мне передала их одна красивая донна из Толедо, — отвечал Брантом, — города, изобилующего прелестными женщинами, и хотя мне не случалось, кроме одного раза, — добавил он, снова глядя на Маргариту, — встретить полное собрание таких совершенств, но я могу уверить, что в розницу встречал их все.

— Говори скорее твои тридцать необходимых качеств, кузен! — сказал с нетерпением Генрих.

— Прошу снисхождения у вашего величества, — отвечал скромно аббат. — Я не обладаю поэтическим даром подобно господину Ронсару, — сказал он, начиная стихи, которых мы не станем здесь приводить, не желая оскорблять слуха читателей, но гостями Генриха тирада Брантома была очень хорошо принята, тем более, что она доставляла случай любезникам делать разные прямые и косвенные комплименты своим хорошеньким собеседницам. Генрих также не упустил возможности, которая ему представлялась, исследовать нахальным взором прелести Эклермонды, по мере того как перед ним проходила в стихах Брантома каждая черта красоты.

Кричтон глядел на все это строгими глазами. Его кровь кипела, и мы не знаем, до чего могло довести его негодование, если бы его не удержали умоляющие взоры Эклермонды.

Среди смеха и восклицаний гостей Маргарита обратилась к Кричтону.

— Я следила за вашими взорами, Кричтон, — прошептала она. — В ваших пламенных глазах я прочла ваши мысли. Ваша возлюбленная в полной власти Генриха. Вы не можете ее спасти.

— Клянусь Святым Андреем! Вы ошибаетесь, — вскричал с гордостью Кричтон.

— Ваше честное слово связывает вас, — сказала королева с горькой усмешкой.

— Вы правы, — прошептал Кричтон, погружаясь в прежнее отчаяние.

— Отрекитесь от этой молодой девушки, и я спасу ее, — продолжала Маргарита.

— Каким способом? — спросил с недоверчивым видом Кричтон.

— Что вам до этого за дело? Я сделаю то, что обещаю, я сделаю даже более. Даете ли вы клятву?

В эту минуту Кричтон услышал подавленный вздох, такой же вздох, как предупреждавший его об опасности, которой он подвергался, когда необдуманно дал свое слово Генриху. Подняв глаза, он увидел устремленный на него взор Эклермонды. Он не мог ошибиться в значении этого взгляда.

— Клянитесь! — сказала суровым голосом Маргарита, уловившая многозначительный взгляд, которым обменялись влюбленные, и легко истолковавшая его. — Клянитесь! — повторила она снова.

— Никогда! — отвечал Кричтон.

— Хорошо же, — сказала Маргарита. — Я вас предупредила. Я была уверена, — прошептала она с выражением отчаяния, — что этот день будет для меня гибельным. Я не имела никакого зловещего предзнаменования, но я предвидела это событие. Мой собственный здравый смысл служит мне оракулом ожидающего меня добра или зла.

Этот разговор был прерван диким взрывом хохота шута Сибло, который, не заботясь о производимой им суматохе или об опасности от его проделок для дорогой посуды, покрывавшей скатерть, вскочил с дикими прыжками на самую середину стола, поместился на крышке одной из ваз, поддерживаемой тремя ножками, и принялся вертеться, описывая быстрые круги с проворством и непринужденностью самого опытного акробата. Удивив гостей своим искусством и поощряемый их громким смехом, он начал скакать, не нарушая порядка на столе, по блюдам и тарелкам с изумительной быстротой и при этом успевал дотрагиваться своей жесткой, небритой бородой до всех хорошеньких щечек дам, ему попадавшихся, не исключая даже Маргариты Валуа, и остановился только перед Эклермондой. Тут он начал хохотать и делать Генриху знаки головой, показывая вид, что испрашивает его мнения, можно ли эту девицу подвергнуть тому же отвратительному испытанию, которое перенесли прочие дамы, но, не получив никаких знаков одобрения со стороны монарха, он возвратился на свою вазу и там, как жрица Аполлона на своем треножнике, со множеством уморительных ужимок и одуряющей быстротой стал декламировать Искушение Святого Антуана. На последнем стихе он бросился кувырком со стола и исчез. Со всех сторон раздались восклицания одобрения. Что бы ни думало общество о песне, но этот опасный прыжок очень всех позабавил.

В то же время благородные вина, которыми беспрерывно наполнялись стаканы, начали производить свое действие. Глаза блестели, языки отяжелели, обращение потеряло последнюю сдержанность. Один Кричтон не принимал участия во всеобщем опьянении.

— Клянусь Богом! — вскричал король. — Мой храбрый шотландец, вы что-то сегодня не в своей тарелке. Вы не находите улыбки для прекрасной дамы, вы не удостаиваете вашим вниманием ужин Берини, а Вилькье и ваш собрат Ронсар скажут вам, что он не без достоинств, вы совершенно забыли бокал Самсона, хотя его сиракузское вино способно превратить кровь в пламя. Прошу вас, попробуйте его. Ваше задумчивое лицо мало гармонирует с веселыми лицами наших сотоварищей. Пусть ваши мысли искрятся, как наше вино, как прекрасные глазки, нас окружающие, потопите ваше отчаяние на дне бокала.

— Превосходное предложение, государь, — сказал д’Эпернон. — Кричтон или влюблен, или ревнует, а быть может, то и другое вместе. Он не ест, не говорит, не пьет, признаки — неопровержимые.

— Ба! — возразил Жуаез. — Он потерял или любимого сокола, или лошадь, или тысячу пистолей в игре, или…

— Он думает о своей дуэли с маской, — добавил Сен-Люк. — Он исповедался, приобщился, и священник наложил на него на эту ночь пост и покаяние.

— В таком случае, он потерял ужин, который, как красота Брантома, имеет все потребные качества, — сказал Вилькье с набитым марципанами ртом. — Я сожалею о нем.

— Или он потерял аппетит, — добавил Ронсар, — без которого ужин в Лувре немыслим.

— Или забыл рифму, — сказала Ториньи, — что очень легко может придать поэту печальный вид. Что вы об этом думаете, господин Ронсар?

— Или потерял сарбакан, — сказал Шико.

— Или щелкушку, — закричал Сибло.

— Или предмет, менее важный, чем то и другое, — любовницу.

В ответ на это замечание раздался всеобщий смех.

— Довольно насмехаться, — сказал король, смеясь вместе со всеми. — Кричтон немного печален, естественно, что его утомили сегодняшняя утренняя ссора и его упражнения в бальной зале. Однако же мы уверены, что он не совершенно лишился голоса и подарит нам одну из своих очаровательных круговых песен, которыми он привык оживлять наши ужины.

— Песню! Песню! — повторили гости, смеясь еще громче прежнего.

— Моя сегодняшняя песня нисколько не будет соответствовать вашему пиру, государь, — грустно отвечал Кричтон. — Самые веселые мои мысли покидают меня.

— Ничего, — возразил король, — будь ваша песня мрачна сколь угодно, она все-таки придаст пикантность нашему празднику.

Тогда голосом, не выражавшим ни малейшей склонности к веселью, Кричтон начал рассказ о трех знаменитых оргиях: о пире Атрея и Тиеста, о пире, данном жестоким Домицианом римским патрициям, и о пире, на котором Борджиа приказал отравить Зизима или Джема, сына Магомета II, за триста тысяч дукатов, обещанных ему Баязидом, братом злополучного оттоманского принца. На последнем стихе этой мрачной баллады Генрих воскликнул:

— Слава Богу! Нам нечего бояться подобного окончания нашего праздника. Гости имели бы полное право ужасаться при виде наполненных стаканов, если бы по окончании банкета им предстояло проснуться в Елисейских полях. Вы должны доказать нам противное, кавалер, или мы можем подумать, что наши пиры ужасают вас не менее пиров Борджиа. Вы не откажетесь выпить полный стакан кипрского вина.

— Он не откажет в этом мне, — сказала Маргарита. — Луазель, подайте мне бокал.

Паж принес золотой бокал.

— Наполните его, — сказала Маргарита.

Вино было налито.

— За наш союз! — прошептала она, выпивая вино.

— Пью за ваше здоровье, государыня, — отвечал Кричтон, приподнимая в свою очередь бокал.

Глаза Маргариты были устремлены на него. Она заметно побледнела.

— Что это такое? — вдруг воскликнул Кричтон, ставя на стол бокал, не прикоснувшись к нему губами. — Яд Борджиа проник и сюда.

— Яд? — повторили все приглашенные с изумлением и ужасом, вскакивая с мест.

— Да, яд, — повторил Кричтон. — Посмотрите, красный безоар в этом перстне стал так же бесцветен, как опал. Это вино отравлено.

— Я пила его, — сказала Маргарита задыхающимся голосом. — Ваше робкое сердце обманывает вас.

— Против некоторых ядов существуют противоядия сударыня, — сказал Кричтон строгим голосом. — Нож Паризада был намазан ядом только с одного конца.

— Принесите венецианский стакан! — вскричал Генрих. — Он уничтожит или подтвердит мои подозрения. Клянусь Богом, кавалер Кричтон, вы раскаетесь, если ваше обвинение неосновательно.

— Дайте венецианский стакан, — сказал Кричтон. — Я охотно подвергаюсь последствиям этого испытания.

Стакан был принесен, он имел форму колокола, был легок, прозрачен и самого чистого хрусталя. Кричтон взял его и вылил в него свой бокал.

В течение секунды не было видно никакой перемены. Потом вдруг вино зашумело и запенилось, стакан разлетелся вдребезги.

В эту минуту глаза всех обратились на королеву Наваррскую.

— Займитесь ею, — сказал Генрих, притворяясь равнодушным. — Позовите Мирона, он уж поймет, в чем дело. — И король прошептал несколько слов на ухо де Гальду. — Прекрасные дамы и вы, господа, — продолжал он, обращаясь к гостям, которые казались пораженными ужасом, — это происшествие не должно прерывать нашего празднества. Самсон, ты с этой минуты обязан пробовать все наши вина. Вина! Вина!

ШУТ[править]

Бледные, испуганные лица дам свидетельствовали о силе впечатления, произведенного этим событием, и потребовалась вся любезность и все внимание кавалеров, чтобы возвратить им прежнюю веселость. Вскоре разговор оживился и снова стал разнообразнее.

Каждый гость хвастался своей удалью в битвах, своим уменьем управлять лошадью, своим искусством в стрельбе из пистолета, своей ловкостью в поединках на кинжалах или рапирах, одним словом, своим превосходным знанием теории и практики дуэли, что неизбежно должно было привлечь внимание к предстоящей битве Кричтона. Разговор начинал принимать очень оживленный оборот, множество предположений было высказано по поводу положения и имени таинственного противника Кричтона. Дамы были чрезвычайно этим заинтригованы, и сама Эклермонда выказывала явные признаки душевной тревоги, как вдруг, — словно для удовлетворения их желаний, — предмет их разговоров — черная маска — появился у входа в столовую.

Генрих немедленно приказал, чтобы его впустили, затем незнакомца провели к месту, оставленному Маргаритой Валуа, так что он очутился рядом со своим противником. Это положение не было приятно ни тому, ни другому, но было уже поздно исправлять ошибку, и Генрих, смеясь, извинился.

— Я отнюдь не имел намерения нарушать удовольствие от ужина вашего величества, — сказала маска в ответ на извинения короля, — и не желаю заслужить порицаний от ваших храбрых дворян, позволив себе вторично оскорбить одного из них, которого я уже раз вызвал на поединок. Я не имею привычки изменять своему слову, государь, но я прошу вас извинить меня за то, что злоупотребляю вашим терпением. Я пришел сюда не ради того, чтобы принять участие в вашем празднестве. Мое посещение имеет другую причину.

— Клянусь небом, мой кузен, — отвечал Генрих, смотря с изумлением на маску. — Если вы пришли сюда не ради нашего празднества, то какой же счастливой случайности обязаны мы вашим присутствием?

Маска бросила беспокойный взгляд по направлению Кричтона. Шотландец тотчас же встал.

— Я стесняю вас, мессир, — сказал он, — вы можете говорить с большей свободой, когда я оставлю ужин!

— Нет, этого не этого не будет! Клянусь Богородицей! — вскричал Генрих, вставая и очень любезно приглашая Кричтона снова занять свое место. — Если чье-либо удовольствие должно быть нарушено, то это наше. Мы к вашим услугам, кузен, хотя мы вынуждены заметить вам, что вы избрали странное время для вашей деловой аудиенции.

Сказав это, король с сожалением встал и подошел к амбразуре ближайшего окна.

— Шико, — тихо сказал он, проходя мимо шута, — займи на минуту наше место. Мы не обязаны ради чужих интересов упускать свои собственные, это было бы не по-королевски, и если ты дорожишь своими ушами, то не дозволяй Кричтону обменяться ни одним словом с нашей Эклермондой, ты понял?

С шутовской важностью, очень забавлявшей гостей, Шико расположился тотчас же в оставленном Генрихом кресле. Первым его делом было поставить между двумя влюбленными свою щелкушку, которую он, смеясь, назвал шпагой посланника, давая им понять, что они не могут разговаривать иначе, как взяв его в посредники. Вторым его делом было пригласить Ронсара спеть песню. Поэт с большим удовольствием ответил бы отказом, но гости поддержали приглашение Шико, и он был вынужден дать свое согласие.

— Безумец, — прошептал строгим голосом Кричтон, который уже воспользовался отсутствием короля, чтобы шепнуть несколько слов Эклермонде, — неужели ты не воспользуешься неожиданным случаем обсудить способ ее бегства? Почему бы ей не бежать теперь же? Я один способен пресечь все попытки преследовать ее.

— И кто же из нас оказался бы тогда дураком? — отвечал Шико. — Нет, нет. В моей безмозглой голове зародился план, стоящий двух ваших. Успокойтесь. Достаньте под каким бы то ни было предлогом сарбакан виконта Жуаеза, а пока дайте законодателю Парнаса, как его называют льстецы, прочитать нам его стихи. Разве вы не видите, что он отвлекает внимание гостей и доставляет нам свободу.

— Прошу у тебя прощения, — отвечал Кричтон, — ты действительно благоразумнее меня. Жуаез, — обратился он к виконту, — одолжи мне, пожалуйста, свой сарбакан.

— Чтобы доставить письмо какой-нибудь красавице, находящейся в отдаленной зале? Ах, ветреник! Вот он, — сказал Жуаез, пересылая шотландцу со своим пажом длинную богатую трубку, вычеканенную из серебра. Ронсар в это время начал читать стихи, которые, кажется, далеко уступали другим поэтическим произведениям барда, употреблявшего на французском языке обороты греческого и латинского языков. Но сетовать следовало бы на съеденный им ужин и выпитое кипрское, которые, по словам его прежнего покровителя, Карла IX, не благоволят музам, а также на странный размер, им выбранный, и на сюжет из мрачной испанской легенды, не способствующий поддержанию веселья среди гостей.

За чтением стихов Ронсаром шут не оставался без дела. Делая тысячу самых нелепых гримас, предназначенных для развлечения гостей, он нашел возможность пояснить Кричтону задуманный им план освобождения Эклермонды, и кавалер, пораженный, вероятно, простотой этого плана, наскоро написал одну или две строчки на обертке конфеты, которую он взял из груды сластей, и, приложив к своим губам сарбакан, очень ловко метнул это подслащенное послание прямо на грудь Ториньи. Все приняли это происшествие за простую любезность, что вполне оправдывалось поведением прекрасной флорентийки, блестящие глаза и высоко вздымавшаяся грудь которой во время чтения письма, так же как и поданный ею знак согласия, явили свойство волновавших ее чувств. Брантом, будучи ее соседом, кашлянул очень выразительно. Ториньи покраснела до ушей, и больше об этом происшествии не было сказано ни слова.

— Браво! — вскричал Кричтон, взволнованный было ожидаемым успехом своего предприятия, но совершенно, наконец успокоившийся и с увлечением присоединившийся к рукоплесканиям, раздававшимся в честь Ронсара, хотя мы склонны подозревать — по горячности его похвал, — что он не расслышал ни слова из всей песни. — Браво! — вскричал он с великолепно разыгранным увлечением. — Куплеты, которые мы сейчас слышали, достойны того, кто заслужил славу великого французского поэта, кого ожидает бессмертие самых знаменитых поэтов, кто был баловнем красавиц, кто заслужил уважение мудрецов, кого удостоила своей неоценимой милости женщина, которая прекраснее всех прекрасных нимф древности и самая восхитительная жемчужина короны Шотландии. Счастливец поэт, удостоившийся улыбки подобной королевы. Ни Ален Шартье, на мелодичных устах которого Маргарита Шотландская запечатлела во время его сна пламенный поцелуй, ни Маро, добивавшийся любви Дианы де Пуатье и августейшей Маргариты, не были достойны большей зависти. Счастлив блаженный бард, которому улыбаются все красавицы.

— За исключением прекрасной Ториньи, — прервал его Шико. — Она одна, улыбающаяся всем, строга в отношении его. Что касается меня, то я по своей глупости предпочитаю свои собственные стихи или стихи Меллен де Сен-Желе, нашего французского Овидия, или же элегии моего Бузена Филиппа де Порта, нашего Тибулла, — если уж Ронсар должен считаться нашим Анакреоном. Ба! Его сонеты стоят всех этих эротических стихов, посвященных Ронсаром трем красавицам — Кассандре, Елене и Марии.

— Молчи, — сказал шотландец, — и чтобы пристыдить тебя и всех подобных тебе неверующих, я попробую, если не изменит мне память, прочитать наизусть оду, недавно написанную поэтом, к которому ты отнесся с таким неуважением, оду, достойную занять место между лучшими строфами того, кто некогда воспевал любовь и вино. Внимание!

И, обращаясь в сторону поэта, прекрасное лицо которого сияло удовольствием и который в знак признательности за комплимент (поэты чувствительны к лести) приложился к своему до краев налитому кубку, Кричтон с грацией и вдохновением Алкивиада прочитал оду.

— Чокнемся, мой милый! — вскричал Ронсар, подымая свой кубок. — Эти стихи, переданные вами, приобретают прелесть, которую я не подозревал в них.

— Не забудь рифмы добрейшего Пантагрюеля, — сказал Шико.

Но возвратимся теперь к королю и его собеседнику в маске и передадим их разговор, происходивший во время описанной нами сцены.

— Мы вам с удовольствием поможем в похищении джелозо, — сказал Генрих, продолжая с незнакомцем разговор, — но признаться ли в нашем малодушии? Мы питаем некоторые опасения.

— В отношении Кричтона? — спросила ироничным тоном маска.

— В отношении нашей матери, мой милый. Мы взяли за правило — никогда не вмешиваться в ее замыслы, если только они не приносят ущерба нашим планам, а я не вижу в настоящем случае, что есть общего между нашими интересами и вашими желаниями. Вдобавок, говоря чистосердечно, мы уже и без того замешаны в одном деле, которое не преминет возбудить ее неудовольствие, и мы не расположены вызывать чем бы то ни было новые затруднения между ею и нами. Для чего не хотите вы подождать до завтра?

— Потому что… Но я уже изложил вам причины этой поспешности, необходимо, чтобы это было сделано сегодня вечером.

— Вы так же мало, как и мы, питаете доверия к Руджиери, — сказал, смеясь, король.

— Я так же мало, как и ваше величество, привык идти наперекор своим наклонностям, — нетерпеливо отвечала маска. — Добыча дается в руки, неужели же я буду стесняться пользоваться ею? Нет, клянусь Святым Павлом!.. Но я вас … задерживаю, государь. Позвольте мне удалиться. Так как вы отказываете мне в помощи, я буду действовать на свой собственный страх и риск.

— Останьтесь, — сказал король, колеблясь между боязнью возбудить гнев Екатерины и желанием оказать услугу маске. — Вы говорите, что стража, окружающая отель Суассон, не впускает вас? Это кольцо доставит вам пропуск. Возьмите его и похитьте эту девушку вместе с Руджиери, если это вам приятно, это нас не касается: вы избавите нас и наш добрый город Париж от этих проклятых восковых фигур. Если вы встретите нашу мать, то мы поручаем вам извинить нас перед нею. Особенно берегитесь впутать нас в это дело. Вам нечего бояться помехи со стороны Кричтона. Он здесь в надежном месте, и мы сейчас дадим приказание, чтобы все двери Лувра были заперты до утра.

— Через час эта предосторожность станет излишней, — воскликнула маска с выражением торжества. — До истечения этого срока мой план будет приведен в исполнение. — И, откланявшись Генриху, незнакомец удалился.

Генрих на одну минуту обратился к де Гальду. Шико, вставший с места при удалении незнакомца, подошел к ним. Наш шут был весьма любопытен.

— Тотчас прикажи запереть все выходы Лувра, — сказал Генрих де Гальду, — чтобы ни один из приглашенных не вышел отсюда до утра, а в особенности кавалер Кричтон.

Де Гальд поклонился.

— Я хочу еще нечто приказать тебе, — продолжал король, понижая голос. — Когда я подам мой обычный знак, ты загасишь все свечи.

Едва заметная улыбка скользнула по лицу льстивого де Гальда.

«А! Так вот как!» — сказал про себя Шико, подходя к группе.

Здесь мы их оставляем, чтобы возвратиться к нашим возлюбленным.

— Эклермонда, — говорил шотландец в ту минуту, когда уходил шут, — доверьтесь без колебаний этому человеку, он вас защитит, положитесь на него и ничего не бойтесь.

— Я не боюсь, кавалер Кричтон, — отвечала Эклермонда, — в моем несчастии я имею друга, который не изменит мне, доброго Флорана Кретьена.

— У вас есть еще один, который готов умереть за вас или с вами, — отвечал Кричтон. — Увидимся ли мы еще когда-нибудь?

— Может быть, — сказала Эклермонда, — но не знаю наверно: будущее — это такая пропасть, в которую я боюсь заглядывать. Если будет возможно, я покину этот дворец и этот город завтра утром. Существуют только одни узы, которые могут удержать меня, если я освобожусь от этого ужасного рабства…

— Что же это?..

— Генрих Валуа.

САРБАКАН[править]

Король, внимательный слух которого уловил последние слова из разговора влюбленных, незаметно подошел к ним.

Напрасно старался шут предупредить их, слегка кашляя. Генрих подошел к ним слишком поспешно, чтобы шут мог опередить его, к тому же Шико боялся возбудить подозрения короля, проявляя слишком большую к ним симпатию.

— Кавалер Кричтон, — сказал монарх, смотря с гневом на шотландца, — нам бы не хотелось вторично напоминать о данной вами клятве. Берегитесь вызвать наш гнев. У нас в характере есть нечто общее со всеми Медичи, хотя мы не часто это обнаруживаем.

— Я — также, — гордо отвечал шотландец.

— Ваша шотландская горячая кровь испортит все дело, — прошептал Шико Кричтону, — подумайте о том, что вы делаете.

— Вы смело говорите, кавалер, — сказал Генрих, — и мы надеемся, что вы явите такую же смелость завтра утром на турнире. Ваш противник грозится лишить вас вашей славы и наложить пятно на безупречный орден, которым я вас пожаловал. Этого не должно быть, мессир.

— Правила рыцарства, государь, — отвечал Кричтон, — учат нас, что хвастовство еще не есть победа. Я буду ожидать исхода битвы с полным упованием на крепость моей шпаги и на правоту моего дела.

— Этого достаточно, — отвечал Генрих, раздражение которого быстро рассеялось. — Мы поручили де Гальду распорядиться о провозглашении открытия турнира, имеющего быть завтра в полдень в малых садах Лувра, и приглашаем всех вас, прекрасные дамы и храбрые рыцари, удостоить его вашим присутствием. — И он запел старинную балладу.

Пока Генрих пел припев этой баллады, написанной с большим вкусом и чувством, его черты на минуту оживились тем выражением, которое, должно быть, воодушевляло их, когда вдохновляемый ожидающей его славой, он своей юношеской храбростью одержал победу при Монконтуре.

— Ах! Кричтон, — со вздохом сказал он по окончании пения, — времена Дюшателя и Гастона де Фуа миновали. Вместе с нашим храбрым отцом Генрихом Валуа угасло и рыцарство.

— Вы напрасно так говорите, государь, — отвечал Кричтон, — пока еще владеете шпагой и еще живы такие храбрецы, как Жуаез, д’Эпернон и Сен-Люк.

— Не говоря уже о Кричтоне, — прервал Генрих, имя которого будет славой нашего царствования даже и тогда, когда другие имена уже будут преданы забвению. Теперь, когда нам угрожают: Беарнец, поднявший против нас оружие, Гиз, добивающийся нашей короны, и наш брат, герцог Анжуйский, открыто против нас восставший, мы нуждаемся в преданных, мужественных сердцах. Жуаез, сын мой, я только что слышал твой голос, не знаешь ли ты какой-нибудь трогательной песни времен рыцарства, которая соответствовала бы настроению, случайно вызванному в нашей душе?

— Если вам угодно, мой милостивый повелитель, — отвечал Жуаез, — я вам спою песню самого верного рыцаря, когда-либо служившего монархам вашего государства, — храброго Бертрана Дюгеклена.

С жаром и вдохновением, доказывавшим, как полностью отвечают подвиги рыцаря, победы которого он воспевал, его пламенному стремлению к рыцарской славе, пропел Жуаез мелодичным голосом балладу в честь Бертрана Дюгеклена.

— Упокой Господи душу храброго рыцаря! — сказал, вздыхая, Генрих, когда Жуаез допел балладу. — Хорошо бы было, если бы он еще жил. Но для чего нам этого желать, — прибавил он, дружески смотря на виконта, — когда мы имеем тебя, мой храбрый д’Арк. С твоей помощью, — продолжал он, улыбаясь, — нам нечего опасаться той третьей короны, которою герцогиня Монпасье обещает увенчать наше чело. Мы уже носили корону Польши, теперь мы владеем короной Франции, но одеяние монаха…

— Пристанет лучше ее брату Гизу, чем вам, мой милостивый повелитель, — прервал Жуаез. — К черту вероломный Лоренский крест и его приверженцев.

— Ах! Жуаез, брат мой, — сказал Генрих, улыбаясь ему дружески, — ты так же храбр, как Дюгеклен, и так же прямодушен, как Баярд.

— Баярд! — вскричал Кричтон. — Мое сердце трепещет от восторга при этом имени, как при звуках боевой трубы. Дай Бог, чтобы моя жизнь походила на жизнь Баярда и, — прибавил он с жаром, — имела такой же конец.

— На это желание скажу от всей души — аминь, — вскричал Жуаез. — Но пока еще наши сердца согреты мечтами, порождаемыми этими славными воспоминаниями, прошу тебя, Кричтон, передай своими вдохновенными стихами некоторые из его прекрасных деяний. Ты певец, достойный Баярда. Даже мой друг, Филипп Депорт, вынужден уступить тебе пальму первенства.

— Жуаез прав, — сказал Генрих, — поэту трудно найти более благородный сюжет, равно как нелегко встретить поэта, более достойного воспевать его. Три аббатства послужили наградой за три сонета Филиппа Депорта. И мы не знаем, как достойно вознаградить вас за ваше будущее произведение, мой милый.

— Прошу ваше величество не награждать меня незаслуженными похвалами, — отвечал Кричтон, — или я не осмелюсь попытать мои силы в этот раз, поскольку тема, признаюсь, меня сильно смущает.

— Сперва выпьем в память рыцаря без страха и упрека, — сказал Генрих, — а потом постарайтесь обессмертить его подвиги вашей песней.

— Бокалы налиты и выпиты. — Кричтон с жаром предложил свой тост и выпил до капли искристое вино, наполнявшее его бокал.

Затем голосом, доказывавшим, как он глубоко сочувствовал сюжету, им воспеваемому, и с самой естественной простотой он пропел балладу в честь рыцаря Баярда, образца храбрых рыцарей.

— Браво! — воскликнул Жуаез по окончании баллады. — Да воодушевит вас завтра утром то же мужество, которое воодушевляло Баярда! Не забывай, этими словами оруженосцы обыкновенно укрепляют наше мужество в турнире, незабывай, чей ты сын, и не обесчесть свой род.

— Я надеюсь, что окажусь достойным чести владеть шпагой моего отца, — с улыбкой отвечал Кричтон, — и что в моей руке она будет так же победоносна, как непобедимый Дюрандаль Роланда и твоя защитница, Жуаез, шпага знаменитого Шарлеманя. Я никогда не забуду, от какого храброго дворянина происхожу и, — добавил он, глядя на Эклермонду, — как прекрасна дама, моя повелительница.

— Разве дама, ваша повелительница, — спросил с улыбкой виконт, — не даст вам никакого залога своей благосклонности по древнему обычаю рыцарства, к сожалению, часто пренебрегаемому в наше время? Дама Баярда дала ему свою манжетку, когда ему присуждена была награда на турнире в Кариньяне.

— Я не могу ничего предложить, кроме вот этого, — сказала Эклермонда, сильно краснея и снимая с головы бант из лент. — Я даю его кавалеру Кричтону и прошу его носить в знак любви ко мне.

Кричтон взял бант и, поднося его к губам, вскричал с жаром:

— Я прикреплю его к моему копью, и если мой противник удостоен таким же знаком благосклонности своей дамы, то, надеюсь, повергну его в дар к вашим стопам.

— Ни слова более, — нетерпеливо прервал Генрих, — мы сами намерены преломить копье из любви к вам, прекрасная Эклермонда, и назначаем вас царицей турнира, не забудьте этого. Господа, герольды провозгласят завтра бой на копьях. Мы сами займем место на арене, которую прикажем украсить с большим против обыкновенного великолепием, мы обязаны сделать это для наших бойцов. Ты, Жуаез, прикажи надеть белые шарфы четырнадцати из твоих наездников, а ты, д’Эпернон, желтые шарфы такому же числу из твоей стражи. Мы станем сражаться при свете факелов по обычаю нашего отца и, кроме того, попытаемся использовать наших испанских жеребцов в новом лошадином балете, изобретенном нашим шталмейстером. Клянусь Богом, если наше царствование и не оставит других воспоминаний, то, по крайней мере, будет славно своими празднествами.

— А теперь, — добавил он с любезностью, — когда мы дослушали песни храброго рыцаря, мы надеемся, что наши прелестные дамы удостоят нас ответом. Наша прекрасная Ториньи, как нам известно, очаровательно играет на лире, но мы более всего желали бы услышать голос нашей прелестной соседки. Клянусь короной, моя красавица, мы непреклонны и не принимаем отказа. Та, голос которой — совершеннейшая гармония, не имеет права отговариваться своим неумением. Вам стоит только сочетать ваш голос со словами какой-нибудь незамысловатой легенды, и мы уверены, что прелесть вашего пения превзойдет самое искусное исполнение нашей лучшей итальянской актрисы, хотя бы она была сама божественная джелозо, — прибавил он, взглянув на Кричтона, — пение которой привлекает в отель Бурбон всех наших добрых граждан Парижа.

Уверенная в бесполезности сопротивления, Эклермонда, не колеблясь, с величайшей готовностью исполнила желание короля и голосом, который, как справедливо заметил Генрих, был вполне музыкален, пропела с неподдельным чувством мавританский романс Юзефа и Зораиды.

По окончании пения все общество присоединилось к громким рукоплесканиям Генриха.

Краснея от смущения, Эклермонда бросила робкий взгляд в сторону Кричтона, молчаливое восхищение которого имело в ее глазах более цены, чем все заискивающие комплименты придворных.

— Теперь, — сказал Генрих, — очередь прекрасной Ториньи! Ее песни по обыкновению более веселого характера. А! Дорогая сеньора, неужели же наши просьбы окажутся напрасны?

Ториньи не заставила себя долго просить и исполнила желание короля, пропев с восхитительной шаловливой живостью прелестный мадригал прекрасной Иоланды.

— Клянусь Богородицей, нам очень нравятся эти куплеты, — вскричал король, когда прекрасная флорентийка окончила свою песню. — Самсон, стакан сиракузского! Господа, пью за наших прекрасных дам! А! Клянусь, наше сердце так переполнено весельем, что мы вынуждены излить его в песне. Нас воодушевит это благородное вино и прелестная Эклермонда.

Слова короля были встречены, как и следовало ожидать, восторженными криками.

— Генрих, по-моему, пьян, аббат, — заметил Жуаез.

— В этом не может быть сомнения, — отвечал Брантом, тряхнув головой, — и совершенно потерял сознание. Он так скоро пьянеет! Но кажется, любезный виконт, ужин подходит к концу.

— Вы так думаете? — спросила Ториньи. — Я чувствую необъяснимое волнение. Господин виконт, прикажите вашему пажу налить мне каплю вина, как можно менее, я еще не могу успокоиться от испуга после происшествия с ее величеством королевой Наваррской.

— Или от впечатления, произведенного записочкой Кричтона, — отвечал Брантом, многозначительно кашлянув.

— Его величество начинает петь! — перебил Жуаез. С искусством и вкусом, доказывавшими его музыкальное дарование, Генрих импровизировал рондо, достойное той, которая его вдохновила, то есть прекрасной Эклермонды.

— Превосходно! — вскричал Ронсар при последнем стихе.

— Превосходно! — повторили все в один голос.

— Покойный король, Карл IX, никогда не сочинял более приятных стихов, — продолжал поэт.

— Конечно, никогда, — отвечал Шико, — так как, по общему мнению, стихи, спетые Карлом, были вашего сочинения, господин Ронсар. Впрочем, я этого не думаю. Посредственность — преимущество королей. Хороший король всегда дурной поэт. Но вы все расхвалили импровизацию его величества, теперь выслушайте нравоучение, приличное этому случаю, хотя сознаюсь, нравоучения не в большом уважении в Лувре.

И, передразнивая по возможности взгляды и голос короля, шут спел, в свою очередь, очень забавную пародию на стихи короля, но вынужден был остановиться на первом куплете.

— Довольно! Даже слишком довольно, — прервал его Генрих, — мы не желаем, чтобы твое воронье карканье нарушило наше веселое расположение духа. Будь готов подать знак, — прибавил он тихим голосом. — А теперь, господа, так как ночь приближается, музыка снова заиграет и вас ожидает новый маскарад Цирцеи и ее нимф. Нет, моя милая, — прибавил он страстным голосом, насильно удерживая Эклермонду, которая хотела удалиться, — вы должны остаться со мной.

При этом приглашении монарха гости встали, и каждый кавалер, взяв под руку даму, удалился из залы. Кричтон и Ториньи удалились последними. Шотландец, остановившийся на минуту в дверях, обменялся с Шико выразительным взглядом. Казалось, шут вполне понял его значение, так как тотчас же махнул рукой, делая вид, что исполняет приказание короля, и благовонные свечи внезапно потухли, как бы по условленному заранее знаку. Пажи, слуги, придворные, шуты — все исчезли, занавеси быстро закрылись, двери заперлись, и Генрих с Эклермондой остались в темноте.

Все это было делом одной минуты. Король немного удивился, так как Шико подал знак ранее, чем он этого хотел.

Оставшись наедине с Эклермондой, Генрих обратился к ней со словами, дышавшими страстью, стараясь в то же время завладеть ее рукой.

Однако Эклермонда с криком вырвалась из его объятий и так быстро, как только позволяла ей окружавшая ее темнота, побежала по направлению к дверям.

— А-а! Прекрасная птичка, вы теперь не ускользнете от меня, — закричал торжествующий король, бросаясь вслед за беглянкой.

С этими словами он протянул руки и в темноте схватил что-то, приняв за Эклермонду. Внезапное падение его августейшей особы, сопровождаемое шумом разлетевшихся стаканов и посуды, вывело Генриха из заблуждения, между тем как подавленный смех, который он принял за смех молодой девушки, довершил его оскорбление.

Он молча поднялся и, затаив дыхание, стал внимательно прислушиваться. С минуту все было тихо.

Генриху показалось тогда, что он слышит шелест легких шагов в другом конце комнаты, и он обратил в ту сторону свое внимание. Тогда послышался шум, похожий на движение портьеры и — вслед — стук двери.

— Ах, черт возьми! Потайная дверь! Неужели она ее нашла? — вскричал Генрих, кидаясь в направлении шума. — Впрочем, она способна убежать от меня.

Однако же тихий смех, раздавшийся с другого конца залы, который, как он думал, не мог принадлежать никому другому, кроме его возлюбленной, заставил его предположить, что она не ушла. Тихонько пробираясь в ту сторону, он вскоре поймал маленькую нежную ручку, которую покрыл бесчисленными поцелуями и которая — странное дело — отвечала почти на его пожатие.

Генрих блаженствовал.

— Однако как легко ошибиться! — воскликнул влюбленный король. — Эта восхитительная темнота произвела полнейший переворот. Я был совершенно прав, приказав потушить свечи. Вы, прекрасная Эклермонда, казавшаяся несколько минут тому назад олицетворенной стыдливостью и скромностью, настоящей недотрогой, теперь так же любезны и снисходительны, как… как кто? — Как снисходительная Ториньи.

— А! Государь, — прошептал тихий голос.

— Право, моя красавица, — продолжал восхищенный монарх, — вы так очаровательны, что мы готовы стать еретиком.

В эту минуту глухой голос произнес над его ухом следующие слова: «Vilain Herodes».

Король вздрогнул.

Мы уже говорили, что он был в высшей степени ханжа и суеверный человек. В это время его рука так сильно задрожала, что он едва мог удерживать хорошенькие пальчики, которыми завладел.

— Что вы сказали? — спросил он после минутного молчания.

— Я не произнесла ни одного слова, государь, — отвечала его собеседница.

— Ваш голос странно изменился, — отвечал Генрих, — я едва узнаю его.

— Слух вашего величества обманывает вас, — отвечала дама.

— Обман столь реален, — сказал Генрих, — поскольку мне кажется, как будто я уже не раз слышал этот голос. Это доказывает, как легко ошибиться.

— Это правда, — отвечала дама, — но может статься, голос, о котором говорит ваше величество, был для вас приятнее моего?

— Нисколько, — сказал Генрих.

— Значит, вы не желали бы заменять меня другою? — робко спросила дама.

— За все мое царство, — вскричал Генрих, — я не желал бы променять вас на другую! Та, которую вы имеете в виду, нисколько на вас не походит, моя прелесть.

— Совершенно ли вы в этом уверены, государь?

— Как в моем спасении, — отвечал Генрих со страстью в голосе.

— В котором ты отнюдь не уверен, — проговорил снова над его ухом гробовой голос.

— Вот опять, неужели вы ничего не слышали? — спросил снова испуганный Генрих.

— Совершенно ничего, — ответила дама. — Что за странные у вас фантазии, государь?

— И точно, странные! — отвечал дрожавший Генрих. — Я начинаю думать, что дурно поступил, полюбив гугенотку. Клянусь Варфоломеевской ночью, вам необходимо изменить религию.

— Это ты должен переменить свою, Генрих Валуа, — ответил замогильный голос, — иначе дни твои сочтены.

— Господи, прости меня грешного! — вскричал в ужасе король, падая на колени.

— Что вас так сильно тревожит, ваше величество? — спросила его собеседница.

— Прочь! Прочь! Прекрасное видение, — вскричал Генрих, — удались!

— Оставь в покое эту добродетельную гугенотку — продолжал голос.

— Во грехе зачала меня мать моя, — продолжал Генрих.

— Совершенно верно, — отвечал голос, — если же нет, то имя Фернелиуса подверглось постыдной клевете.

— Фернелиус! — повторил Генрих, едва понимая слова, раздававшиеся в его ушах, и вообразив в своем ужасе, что голос назвал себя тенью покойного доктора его матери. — Ты душа Фернелиуса, вышедшая из чистилища, чтобы меня терзать, — продолжал Генрих.

— Ты угадал! — торжественно отвечал голос.

— Я велю совершить ночные бдения за упокой твоей души, мой бедный Фернелиус, — продолжал король. — Перестань меня преследовать, и да упокоит Господь душу твою в селениях праведных.

— Этого недостаточно! — отвечал голос.

— Я все сделаю, что ты прикажешь, мой добрый Фернелиус, — сказал король.

— Люби своего шута Шико, — продолжал голос.

— Как моего брата, — отвечал Генрих.

— Не как твоего брата, а как самого себя, — отвечал голос Фернелиуса.

— Буду, буду, — вскричал король. — Что надо еще делать?

— Перестань по-пустому гоняться за добродетельной Эклермондой и возвратись к той, которую покинул.

— Про которую говорите вы? — спросил озадаченный король. — Кого имеете вы в виду, уважаемый Фернелиус, — королеву Луизу?

— Нет, Ториньи, — отвечал голос.

— Ториньи! — повторил Генрих с выражением отчаяния. — Назначьте любую из моих прежних любовниц, лишь бы не нее, нельзя ли иначе уладить дело?

— Другого выбора нет, — важно отвечал голос.

— Ну, так я лучше соглашусь, — отвечал Генрих, — подвергнуться… Ах, черт возьми! Выходец с того света смеется! Это чья-нибудь шутка! — вскричал он, совершенно успокоившись, поднявшись на ноги и хватая правой рукой находившийся вблизи него предмет. — Здесь есть изменники, — продолжал он, услышав удаляющиеся шаги. — Это не привидение, не Фернелиус.

— Именем неба, о чем же вы так долго говорили, ваше величество? — спросила дама с поддельным удивлением.

— Сейчас узнаете. Клянусь Богом, сударыня, вы пожалеете о своих поступках и ваш соучастник будет наказан за свою дерзость. Мы без особенного труда угадали, кто сыграл с нами эту глупую шутку. Эй, огня! Огня!

Говоря это, он приложил к губам свисток. Двери тотчас раскрылись, и прибежали слуги со свечами.

Свет упал на короля и его даму, которая, вероятно, смутившись от присутствия такого множества зрителей, закрыла лицо руками.

— Поднимите голову, сударыня! — вскричал Генрих грозным голосом. — Мы не намерены щадить вашей стыдливости, можете быть в этом уверены. Весь двор узнает, какую штуку вздумали вы сыграть с вашим государем, весь двор будет свидетелем вашего посрамления. Поднимите голову, говорю вам. Если ваше бесстыдство довело вас до подобного поступка, то оно же поможет вам вынести обращенные на вас взгляды. Недавно смеялись вы, теперь же наша очередь смеяться. А! А! Клянусь Богом, ни за что на свете не избавим мы вас от этого возмездия. Подымите голову! Подымите голову, Эклермонда.

И, отнимая силой ее руки, он открыл глазам присутствующих лицо дамы.

То была Ториньи.

Несмотря на присутствие короля, придворные не могли удержаться от смеха.

— Черт возьми! — вскричал озадаченный Генрих. — Что же стало с Эклермондой?

В эту минуту толпа почтительно расступилась и пропустила королеву Луизу.

— Девица Эклермонда отдалась под мою защиту, — сказала она, подходя к королю.

— Под вашу защиту, Луиза? — вскричал изумленный король. — Неужели вы дадите убежище гугенотке? Клянусь четырьмя евангелистами! Мы уверены, что вы как ревностная католичка не допустите осквернить себя присутствием еретички.

— Я уверена, что, сочувствуя несчастью людей, исповедующих не одну со мной веру, я не грешу против Того, который сам — весь милосердие, — отвечала с кротостью Луиза. — А в настоящем случае, когда чистая, невинная девушка искала у меня убежища, я была бы лишена всякого человеколюбия, этой высочайшей добродетели христиан, если бы отказала ей в помощи. Я дала слово Эклермонде, что она будет в безопасности под моей защитой.

— Признаюсь, вы поступили благоразумно, очень благоразумно, — вскричал с иронией Генрих, — и, вероятно, ваш духовник будет одного с вами мнения. Мы это увидим. Теперь же я не намерен об этом рассуждать. Однако есть один человек, с которым мне надо свести счеты. Где верный рыцарь девицы Эклермонды? Где Кричтон? Надеюсь, что он не искал убежища под вашим крылышком и вы не давали ему вашего слова?

— Кавалер Кричтон оставил Лувр, Генрих, — отвечала Луиза.

— Невозможно! — вскричал король. — По моему собственному приказанию все двери заперты.

— И однако же он ушел, — сказала Ториньи.

— Ушел! — повторил Генрих. — С вашей помощью, сударыня, — прибавил он, гневно смотря на королеву.

— Нет, Генрих! — кротко отвечала Луиза. — И он не принимал никакого участия в освобождении Эклермонды. Эта девушка явилась одна просить у меня убежища.

— Как же удалось ему уйти? — спросил король, обращаясь к Ториньи.

Ториньи взглянула на потайную дверь, делая выразительный знак. Генрих понял его.

— Довольно, — сказал он. — я все теперь понимаю, но где ваш соучастник, где привидение?

— Вот он, государь, вот он, — вскричал Сибло, вытаскивая Шико, нога которого высовывалась из-под стола. — Вот он!..

— Доктор Фернелиус, — отвечал шут с комичным выражением замешательства. — Простите, простите, государь.

— Ты — Фернелиус? — вскричал Генрих, который, несмотря на свое неудовольствие, едва мог удержаться от смеха, смотря на гримасы Шико. — Как удалось тебе производить эти ужасные звуки, коварный негодяй?

— При помощи этой трубки, — отвечал Шико, подавая сарбакан виконта Жуаеза. — Вы должны сознаться, что я неплохо сыграл мою роль.

— Сарбакан! — вскричал Генрих. — Отныне мы изгоняем из Лувра эти проклятые трубки, только из милосердия не изгоняем и тебя вместе с ними, вероломный слуга.

— Конечно, ваше величество не захочет осудить самого себя на изгнание, — отвечал шут. — Государь, вы обещали достопочтенному Фернелиусу любить меня, как самого себя.

— Плут! — вскричал Генрих. — Нам очень хочется отправить тебя к Фернелиусу, но мы тебя милуем. Жуаез, — прибавил он — ступай со своими солдатами в отель Суассон, и, если ты найдешь там этого негодного Кричтона или нашу маску, арестуй их обоих и задержи до завтрашнего утра. Не теряй ни минуты!.. Сударыня, мы к вашим услугам.

ОТЕЛЬ СУАССОН[править]

Оставим Лувр с его празднеством и его разгневанного и озадаченного повелителя и, спустившись в дворцовые сады, пойдем по следам мужчины в маске, который, закутавшись в черное домино, быстро шел под зеленым сводом деревьев, окаймлявших аллеи сада.

Все пространство, занимаемое теперь дворами и службами Лувра, было во время, которое мы описываем, покрыто великолепными аллеями, обсаженными редкими кустарниками и высокими деревьями, лужайками и террасами, орошаемыми высокими фонтанами и украшенными лестницами и балюстрадами из белого мрамора; вдали зазеленели лабиринты и рощицы с белевшими между деревьями фавнами и дианами или какой-нибудь купающейся нимфой. Везде видны были великолепие и пышность короля Франциска I, который и устроил эти роскошные сады.

Когда неизвестный в маске быстро проходил через это прелестное место, холодная и ясная луна сияла на небосклоне. Он остановился и с минуту смотрел на находившееся напротив него крыло луврского дворца. Все окна горели яркими огнями, вдали раздавалась веселая музыка, но глаза незнакомца были обращены не на эти огни, слух его не внимал веселым симфониям. взор его был устремлен на лампу, блестевшую подобно звезде на вершине самой высокой из построенных по бокам дворца башен, и слух его старался уловить легкий звук, произведенный закрываемым окном. Затем он вошел под темный свод ивовой аллеи.

Сад прилегал с одной стороны к Сене, вдоль которой были протянуты цепи, тогда как с противоположной стороны он был окружен стеной с башнями по бокам и каналом. Вдруг из садового лабиринта вышел незнакомец и остановился под толстым вязом, протягивающим свои сучья над противоположной стеной.

Солдат, вооруженный пищалью, прохаживался по стене, его каска и стальная кольчуга блестели, освещаемые бледным светом луны. В одну минуту незнакомец сбросил домино, под которым оказался богатый атласный костюм, обернул плащ вокруг левой руки, а правой выхватил из ножен кинжал и глубоко вонзил его в кору дерева, на которое затем быстро вскарабкался, пробрался по сучьям и, соскочив на землю в нескольких шагах от изумленного часового, с быстротой молнии приставил к его горлу кинжал.

Нападение было так неожиданно, что солдат почти не защищался, впрочем, противник так сильно теснил его, что он даже не мог вскрикнуть. Незнакомец, вырвав у часового ружье, бросил его в ров и, обезоружив таким образом солдата, вспрыгнул на стенной парапет и, цепляясь за неровности контрфорса, спустился с величайшей быстротой и с неимоверной уверенностью в движениях до самой воды, потом, став обеими ногами на выдававшийся камень, перепрыгнул широкий и глубокий ров и через минуту исчез во мраке темной Петушьей улицы к величайшему удивлению часового, который, стоя на стене, был свидетелем этого чудесного и почти сверхъестественного подвига.

— Тысяча громов! Это сам дьявол, — вскричал солдат, ожидавший, что незнакомец упадет в ров, и протиравший с недоумением глаза, когда увидел его на противоположном берегу. Затем он набожно перекрестился, прибавив: — Никакой смертный, за исключением, может быть одного, не в состоянии сделать такой прыжок, а тот, который на это способен, — шотландец Кричтон, — как я слышал, не простой смертный. В фехтовальном зале я видел, как он перепрыгивал расстояние в двадцать пять футов, но это пустяк в сравнении с этим рвом, ширина которого гораздо больше. Ну! Если это был не черт, а господин Кричтон, то он может похвастаться, что избежал сегодня ночью порядочной опасности, так как если бы он вместо того, чтобы с риском сломать себе шею, взбираясь на эту стену, вздумал пройти в одну из дверей Лувра, то непременно наткнулся бы на кинжал Моревера или другого шпиона королевы Екатерины. Клянусь Богородицей! Если это был Кричтон, я очень доволен, что он не попался им, — по крайней мере, завтра состоится обещанный турнир. Но черт возьми! Зачем бросил он мое ружье?

Оставим солдата предаваться напрасным сетованиям и безуспешным поискам ружья и снова отправимся вслед за нашим незнакомцем, который как только перепрыгнул через ров, сейчас же снова накинул домино, быстро продолжая свой путь по безлюдным улицам. Он скользил как призрак, не встречая никого, даже сержантов королевского дозора, которые обыкновенно постоянно находились в этом людном квартале. Но вдруг, когда он проходил мимо небольшой таверны Сокола, помещавшейся на улице Пеликана, дверь отворилась, и из нее вышли два товарища, громко шумевшие и принадлежавшие, без сомнения, к числу студентов, что доказывали их шляпы и одежда. Они, вероятно, направлялись домой и, как было видно по походке, не поскупились на возлияния Бахусу.

Один из них был высок ростом, худощав и с гордой походкой. Его поступь, хотя и не совсем уверенная, была легка и быстра, как поступь горца, а по плечам вились густые длинные волосы. Второй студент был плечистее и более крепкого сложения, он, видимо, старался не отставать от своего быстро шагавшего спутника. Маленькая четырехугольная шапочка покрывала его голову, украшенную темными, беспорядочно вьющимися волосами, оттенявшими мужественное, открытое лицо с серыми живыми глазами, горевшими необычайным огнем. В общем, его наружность являла большую физическую силу и ленивый, бездеятельный характер. За ним шел огромный бульдог, почти такой же неповоротливый, как его хозяин.

Читатель, конечно, легко узнал в этих студентах наших приятелей Огильви и Блунта. Их также узнал проходивший незнакомец, так какой тотчас же подошел к ним, окликнув первого по имени.

Огильви остановился с восклицанием, выражавшим радость и удивление.

— Вы мне очень кстати попались навстречу, Гаспар, — сказал незнакомец. — Вы сможете быть мне полезным.

— Скажите мне, каким способом! — вскричал Огильви. — Моя рука к вашим услугам.

— Я не сомневаюсь в этом, если в вашей голове сохранилось столько смысла, чтобы управлять вашей рукой, — отвечал незнакомец. — Дело, которое я предпринял, требует не одной только храбрости, но и хладнокровия, и вы могли бы принести мне более пользы, если бы избрали для ваших возлияний вместо вина воду этого фонтана.

— Мы выпили в честь Кричтона, победителя Парижского университета, — отвечал Огильви с упреком, — и не вам осуждать нас за это. Справедливо, что мой пульс бьется с удвоенной скоростью, но голова моя не очень еще разгорячилась, и если нужно, я могу окунуть ее в первом встречном фонтане.

— Что касается меня, — сказал Блунт, — я скажу вам только одно, благородный сеньор, что готов следовать за вами повсюду, куда бы вы ни повели меня. Выпитое мною в честь вашего славного имени вино и выкуренное одуряющее зелье — как французы называют свой табак — пожалуй, немного отуманили мою голову, но не ослабили моей храбрости. Я не разговорчив от природы и могу при необходимости держать язык за зубами. Если представится случай, я еще в силах владеть палкой или шпагой. Но если бы даже я и не исполнил своих обязанностей, то за мною по пятам идет мой непьющий товарищ, ум которого постоянно так же ясен, как и мой собственный. Он будет храбро помогать вам своими зубами и когтями. Сюда! Друид!

Собака отвечала на призыв своего господина глухим рычанием.

— Славный пес! — сказал Кричтон, которого читатель, вероятно, уже узнал. — Как бы было хорошо, если бы ты мог идти со мной.

— Клянусь Святым Дунстаном, если вы этого желаете, он пойдет с вами, благородный сеньор, — отвечал Блунт.

— Неужели он согласится покинуть своего хозяина? — недоверчиво спросил Кричтон.

— Он сделает все, что ему прикажет хозяин, — отвечал Блунт. И, наклонясь к собаке, он шепнул ей что-то на ухо, сопровождая свое приказание напыщенным жестом руки. Вероятно, животное его поняло, потому что тотчас же отошло от него и последовало за Кричтоном.

— Он не уйдет от вас, пока я его не позову, — сказал Блунт. — Друид сознает свой долг не хуже самого преданного человека.

— И точно, его понятливость удивительна, — отвечал Кричтон, — благодарю вас за доверие, с которым вы предлагаете мне такого драгоценного друга. Однако я попрошу вас оставить при себе вашу собаку. Мне угрожает неминуемая опасность.

— Я отдал вам мою собаку в виде залога, благородный сеньор, — отвечал с твердостью Блунт. — Сверх того, могу охотно предложить вам мою жизнь, так как вижу, что мне не легче расстаться с моей собакой, чем с жизнью. И поэтому я охотно предлагаю вам и то и другое. Мне неизвестна, да я мало об этом и забочусь, цель предприятия, а также то, чем все это кончится, но каковы бы ни были последствия, я готов на все. Жизнь не имеет для меня большой цены, и не существует такой опасности, которая бы могла устрашить меня. В этом отношении я придерживаюсь мнения Друида, который никогда не трогает слабого противника, находя его недостойным своих клыков, и никогда не старается избежать встречи с хищным зверем. Итак, ведите нас, мессир. Какое-то необъяснимое чувство побуждает меня участвовать в этом предприятии.

— А вы, Гаспар Огильви?

Крепкое пожатие руки было единственным ответом Огильви.

— Довольно, — сказал Кричтон, шагая впереди них и на ходу объясняя им свой план.

— Итак, джелозо, которого ранил кинжалом этот головорез-испанец, оказался девушкой, — сказал Огильви. — Клянусь Святым Андреем, участие, которое я к ней чувствовал, не кажется мне более таким загадочным, как прежде. Я охотно помогу вам исторгнуть ее из вертепа этого проклятого астролога и спасти от преследователя. Я был очень удивлен, увидев вас в маске и в этом костюме, но теперь все объяснилось. Вы хорошо поступаете, стараясь спасти ее, и, если бы никто за это не взялся, я бы сам, без всякой помощи, постарался бы это сделать. Молодая девушка? Клянусь честью, это очень странно!

— Менее странно, друг Гаспар, — заметил со смехом англичанин, — чем переворот, произведенный в твоих чувствах этим делом. Сегодня утром все, что походило на авантюризм, внушало тебе священный ужас, достойный самого почтенного Джона Кнокса. Теперь же, когда твоему воображению представляются два прекрасных глаза, ты не стыдишься сознаться в своем заблуждении. Ах! Я боюсь, что ты попал в сети врага. Эти черные глаза и темные волосы — опасная приманка, Гаспар. Все-таки она не более чем фиглярка.

— Ба! — отвечал Огильви. — Мое отвращение к этой профессии нисколько не убавилось, и если я проявляю к этой девушке участие, то только потому, что…

— Она тебе понравилась. Нетрудно это заметить, — сказал англичанин.

— Нисколько, — отвечал с досадой Огильви, — и если вы не перестанете утверждать это, господин Блунт, то я должен буду думать, что вы ищете ссоры со мной. Повторяю, я и не помышляю об этой девушке. Не спорю, она прекрасна. Но что же из этого? Улыбка Марианны Крахам, которой я дал клятву в верности, бесконечно приятнее для меня, хотя она не имеет таких блестящих глаз и ее волосы менее похожи на крыло ворона. Я нисколько не интересуюсь этой девушкой, а теперь, когда я вспомнил ее профессию, то скажу, что если бы не желание моего друга и покровителя, чтобы я сопровождал его в этом предприятии, то ей пришлось бы долго еще оставаться в башне Руджиери в ожидании моей попытки спасти ее.

— Недостаток сочувствия к ней влияет на ваше настроение, Гаспар, — отвечал со смехом Блунт. — Итак, это дело вам не по душе, и вам лучше отправиться в вашу Шотландскую коллегию. Будьте уверены, мы и одни сумеем освободить девушку.

— Нет, — вскричал Огильви, — я не допущу, чтобы сказали…

И он хотел было с жаром продолжать разговор, но Кричтон пресек его речь, сказав ему довольно холодно:

— Не без основания говорил я тебе, Гаспар, что твой язык не подчиняется рассудку. Я не могу принять твоего содействия, так как из-за него рискую потерпеть неудачу.

Разгорячившийся шотландец замолчал, услышав эти слова, и три спутника молча продолжали некоторое время свой путь.

Дойдя до улицы Двух Экю, обсаженной высокими деревьями, составлявшими передовые аллеи великолепных садов Екатерины, Кричтон, указывая на высившийся перед ним бельведер отеля королевы, который ясно обрисовывался при бледном сиянии луны, вскричал:

— Вы видите перед собой замок чародейки. Я не скрыл от вас, какой опасности вы подвергаетесь, вступая в него. Желаете ли вы идти далее?

Как тот, так и другой отвечали утвердительно. Тогда они обогнули угол дворца, и, войдя в Печную улицу, с одной стороны которой шла высокая стена дворца, увидели перед собой главный вход, украшенный мраморным щитом с гербом и начальными буквами имени королевы-матери. В этот час ночной тишины при таинственном лунном свете было что-то ужасающее в наружности этого громадного здания, перед ними возвышавшегося. Может быть, ни в чем так ясно не выразился суеверный характер Екатерины, как в возведении этого величественного и бесполезного дворца. Мы говорим «бесполезного», потому что ранее она уже истратила громадные суммы на постройку Тюльери — после того, как покинула по смерти своего супруга замок Турнель. Перепуганная впоследствии предсказаниями своих астрологов, которые объявили ей, что она умрет в местности, носящей название Сен-Жермен, — а к несчастью Тюльери принадлежал к приходу Сен-Жермен д’Оксеруа, — она не захотела оставаться из-за этой нелепой причины в своем роскошном дворце, выстроенном по ее же приказанию, и, израсходовав неимоверные суммы, в то время когда её казна была совершенно истощена, преодолев бесчисленные затруднения, взяв в казну одно аббатство и уничтожив один монастырь Кающихся дев (ради чего она выхлопотала благословение папы), возвела эту громадную постройку. Мы считаем необходимым привести здесь еще одно обстоятельство, на которое очень часто ссылались приверженцы астрологии и которое может казаться подтверждением слов предсказателя: Екатерине, вопреки всем принятым ею предосторожностям, все-таки пришлось умереть на руках Сен-Жермен Фавина, главного духовника ее сына, Генриха III.

Наше маленькое общество подошло к главному входу, охранявшемуся полдюжиной мушкетеров под командой сержанта, на одежде которых сверкал в лунном свете королевский герб. При виде подошедших людей они взвели курки мушкетов, а сержант остановил их громким «Стой!».

Последовало короткое совещание, но, увидев на шляпе незнакомца перчатку королевы, сержант приказал своим людям отодвинуться и пропустить вновь прибывших.

Пока привратник довольно медленно исполнял свою обязанность, до ушей человека в маске и его спутников долетело следующее восклицание сержанта:

— Черт возьми! Шопен, вот так ночка! Нас поставили здесь, чтобы помешать бегству Руджиери, а он, кажется, призвал к себе на помощь всех демонов преисподней. Сперва пришел замаскированный, требовавший, чтобы его впустили, мы ему отказали. Вскоре он возвратился с целой ватагой демонов, еще более черных, чем он, и стал требовать освобождения какой-то актрисы. В третий раз он явился с приказом короля. Мы не посмели ослушаться, и он вошел вместе со своими спутниками. Ну и что же! Едва мы успокоились, думая, что уж совсем от него избавились, как он опять является с парой своих приближенных, одетых студентами, и с собакой, подобной которой мне еще не случалось видеть. Черт меня возьми, если я хотя что-нибудь во всем этом понимаю. Одно только ясно — он имеет дозволение королевы, и мы не имеем права ослушаться, но если он вздумает еще раз возвратиться, то, клянусь Богом, я пущу в него пулю.

— Слышите? — прошептал своим спутникам Кричтон. — Наш враг опередил нас, нельзя терять ни минуты.

Привратник вздрогнул при виде маски и невольно протер глаза, чтобы удостовериться, что зрение не обманывает его, однако, узнав перчатку королевы-матери, он поклонился до земли, и минуту спустя три смельчака вошли на дворцовый двор.

Перед ними расстилался цветник, посреди которого, обливаемая лунным светом, белела прелестная статуя богини любви — произведение знаменитого скульптора Жана Гужона.

Вошедший остановился, но не для того, чтобы любоваться этим чудом искусства, и не для того, чтобы восхищаться роскошными окнами, горевшими огнями капеллы Екатерины, которая служила предметом удивления всего Парижа, и не для того, чтобы слушать гимны, раздававшиеся в этот час в капелле и нарушавшие тишину ночи. Указав на высокую колонну, стоявшую в небольшой рощице, окаймлявшей обширный луг, и на дорогу вдоль дворцовых садов, которая шла к означенной колонне, кавалер хотел уже отправиться в путь, как вдруг проницательный взор Огильви обнаружил какие-то фигуры, скользившие в некотором от них расстоянии между деревьями.

— Посмотрите туда, это они! Клянусь Святым Андреем! У нас еще есть время впереди! — вскричал он.

Едва произнес он эти слова, как Кричтон исчез, и оба студента тотчас же пустились вдогонку за фигурами, которые они заметили. Друид с минуту очень внимательно глядел на своего хозяина, но, получив вновь то же приказание, ринулся по следам кавалера.

По слову последнего двери отеля открылись. Ни одной фразой не обменявшись с придворными, он взял у одного из них факел. Никем не сопровождаемый, миновал он великолепную прихожую, потолок которой был украшен прелестными фресками, поднялся по широкой лестнице из резного дуба, вошел в обширную пышную галерею, наполненную трофеями и доспехами, собранными рыцарски настроенным Генрихом II. Быстро прошел он галерею и достиг углубления, в котором, как сообщила ему Екатерина, стояли три бронзовые статуи. Как только он дотронулся до копья средней из них, она тотчас уступила давлению и, сдвинувшись с места, открыла темный извилистый проход, в который он не колеблясь вошел.

ЛАБОРАТОРИЯ[править]

Оставим человека в маске продолжать свое подземное путешествие и попробуем в продолжение этого времени дать читателю представление о странной сцене, которая ожидала его в лаборатории астролога.

Представьте себе высокую цилиндрическую комнату в башне массивной постройки; стены ее были из потемневшего от дыма гранита, внутри находились четыре пилястры, украшенные коронами и лилиями, разбитыми зеркалами, рогами изобилия и буквами К и Г, переплетавшимися одна с другой и окруженными бантами, девизами вдовства и августейшего звания той, по воле которой построена была эта башня.

Пусть читатель представит себе на каждом участке стены, образуемом этими столбами, разнообразные талисманы, свидетельствующие о суеверии хозяев, пусть представит себе, в первую очередь, человеческую фигуру со знаками царского достоинства и с короной на голове, верхом на орле, с перуном в одной руке и скипетром в другой, а также фигуру женщины с клювом ибиса, которая держит перед его глазами чарующее зеркало.

Вокруг этой группы виднеются различные иероглифы и кабалистические знаки с начерченными вверху словами Гажиель, дух Сатурна. Следом находится другая женская фигура, редкой красоты, с распущенными волосами, со змеей в правой руке и ножом необыкновенной формы в левой. Вокруг этой фигуры начертаны иудейские и халдейские изречения, над головой надпись Радемель, дух Венеры, в ногах же — Асмодель, один из двенадцати ангелов, управляющих знаками зодиака.

Мы должны прибавить к этому, что талисманы, которым приписывали неограниченную силу и свойство облегчать приобретение мистических познаний, были вылиты из разнородных металлов, расплавленных в то время, когда преобладали созвездия, под которыми родилась королева, по приказанию которой они были составлены, и что эти талисманы были скреплены кровью, человеческой и козьей. Третий участок стены был занят еще более фантастической группой предметов, там находился алтарь из слоновой кости, перед которым лежала алая подушка, поддерживавшая огромное серебряное распятие с маленьким крестом из черного дерева.

С каждой стороны находился вычеканенный из бронзы Сатир, опирающийся на палку и держащий на плече вазу самого чистого блестящего хрусталя, наполненную какими-то неизвестными снадобьями, предназначавшимися, по всей вероятности, для каких-нибудь нечестивых жертвоприношений сатане или для проведения шабаша ведьм.

Ясно было, что за старательно задернутыми складками толстого темного занавеса, покрывающего четвертый участок стены, было скрыто что-то таинственное.

Лаборатория Руджиери не была бы таковой, если бы в ней недоставало того, что на языке алхимиков носит название «хранителя тайн», «производителя бессмертного огня», «Атанора» или горнила. Но эта необходимая принадлежность рабочей комнаты алхимика была здесь налицо. Она была круглой формы, как предписывают правила алхимии, с тонкими, прикрепленными со всех сторон трубочками по бокам, с дверцами, колбой и перегонным кубом. Создателям этого горна хватило святотатства написать на дверце слова из Священного писания. На четырехугольной филенке маленького окна было начертано какое-то загадочное изречение. В отделении этого философского Атанора, где изготовлялись разные таинственные снадобья, стояла стеклянная ваза в форме тыквы с длинным горлышком, плотно закупоренная и наполненная красной жидкостью, которая называлась, судя по надписи, «девственным молоком».

Возле этого сосуда стоял перегонный куб, погруженный в воду, с составом против таинственных болезней, приготовленным по рецептам Фламеля, Артефуса, Пантануса и Захариуса. На чугунной чаше, носившей название «ванна Святой Марии», в которой помещался куб, вырезано было мистическое изречение.

На полу около горна были разбросаны всевозможные алхимические принадлежности, которыми обыкновенно бывает переполнена рабочая комната адепта этой науки, как-то: разнородная глина, разные металлы, купорос, винный камень, растительные масла, реторты, перегонные кубы, тигеля… Следует еще упомянуть о небольшой дощечке черного мрамора, на которой были разложены снадобья и маленькие пузырьки, там лежала и стеклянная маска, достаточно доказывавшая, как едки и ядовиты были снадобья, изготовляемые обитателем этой комнаты. Теперь, когда читатели познакомились с жилищем, мы представим им тех, которые в нем находились.

У стола, странной и своеобразной формы, как и вся обстановка комнаты, на котором находились освещаемые красноватым огнем лампы песочные часы и череп, в дубовом кресле с высокой спинкой, с резными эмблемами, такими же странными, как и те, которые покрывали стол, сидел старик в черной бархатной мантии с длинными рукавами, погруженный, по-видимому, в глубокомысленные вычисления по лежавшему перед ним пергаменту с мистическими знаками. По его мертвенно бледному лицу с большим морщинистым лбом, прикрытым бархатной шапочкой, легко было узнать в нем того, кто полновластно распоряжался в этом заколдованном месте, то есть адепта астрологии, колдуна Руджиери. Рядом с магом сидела другая особа, надменные и повелительные манеры которой и гордое выражение лица сразу позволяли угадать в ней королеву-мать. Екатерина имела наружность, надолго остававшуюся в памяти видевших ее.

Под широким столом стоял карлик Эльберих, который, казалось, поддерживал его своими широкими уродливыми плечами. Красные глаза карлика светились в темноте фосфорическим блеском, и вся его черная безобразная фигура очень походила на фигуру медведя. Он держался рукой за колеса машины, служившей для отпирания подъемной двери, очень искусно встроенной в пол башни. У ног карлика лежало какое-то существо, свернувшееся в клубок, очень похожее на мяч, обтянутый мехом, но, в сущности, это была маленькая кошка тибетской породы. Кудесники прежнего времени очень ценили это животное, а какой-то камушек, находящийся под его языком, обладал, по их мнению, свойством сообщать им дар пророчества и усиливать действие приготовляемых ими чар.

В ту минуту, когда мы подымаем завесу над этой картиной, описанная нами группа сидела неподвижно и молча. Руджиери с пламенным усердием продолжал свои вычисления, за ходом которых Екатерина следила с глубоким вниманием. Карлик оставался недвижим, как статуя из черного дерева, только блеск глаз доказывал, что он жив. Вдруг пронзительный звук, похожий на треск разбиваемого стекла, пронесся в воздухе. Королева-мать подняла глаза и устремила их на стоявший около нее на столике астрологический инструмент очень любопытного устройства. Эта машина, выполненная по указаниям знаменитых колдунов древности, представляла символические изображения семи планет, которые, по словам Меркуриуса Трисможиста, управляют миром. Эти изображения, стоившие большого труда и значительных издержек, были сделаны в период восхождения звезд из глины разных родов и из драгоценнейших камней и металлов, которые по понятиям того времени находились под непосредственным влиянием каждой звезды.

Фигура, на которую были обращены в эту минуту взоры Екатерины, представляла собой вооруженного человека, вылитого из красной бронзы, верхом на льве из того же металла, со шпагой в правой руке и с отрубленной головой, выполненной из красного железняка, в левой. На каске этой воинственной фигуры горел берилл, орудие, бывшее у него в руке, медленно подымаясь, пришло в соприкосновение с помещенным над ним стеклянным колоколом, что и было причиной звука, о котором мы говорили.

— Маска не идет, — вскричала Екатерина, глядя с унынием на статую. — Блистательный Юпитер утратил свое влияние, мы находимся теперь под властью ужасного Марса, а эта планета неблагоприятна для нас.

— Это правда, дочь моя, — отвечал астролог. — И посмотрите, красная планета восходит во второй круг Ария. Дай-то Бог, чтобы он пришел прежде, чем совершится это соединение. Вряд ли наши намерения увенчаются успехом.

— Не говорите этого, — отвечала с уверенностью Екатерина. — Гибель Кричтона будет очень благоприятна для наших целей. А когда же случалось, чтобы кинжал Моревера или яд не произвели своего действия?

— Никогда — в тех случаях, когда удар был нанесен, а питье выпито, дочь моя, но…

— Но что?.. Откуда происходит твой страх?

— Небесные созвездия Предвещают этому шотландцу опасность, но не смерть, — отвечал с важностью астролог. — Хотя в его гороскопе звезда жизни сталкивается со звездой смерти, но видны и другие, совершенно противоположные могущественные предзнаменования, он ускользнет от нас, дочь моя.

— Ах! — воскликнула Екатерина.

— Мне кажется, что я еще вижу сияние его звезды на небе, — продолжал Руджиери. — Величественно и спокойно плывет она по небу. Ореол славы окружает ее. Коварные и завистливые звезды бросают свои лучи на ее дорогу, но напрасно. Она продолжает свой путь в спокойном величии.

— Неужели все это говорит твоя наука? — спросила с нетерпением Екатерина.

— Мои безмолвные и непогрешимые советники сказали мне это, дочь моя, — возразил астролог. — Я только передаю их слова.

— Если так, то продолжай, — сказала холодно Екатерина.

— Звезда обратилась в метеор, — отвечал Руджиери, — глаз не может выносить ее блеска.

— Далее.

— Я продолжаю смотреть… Небо опустело и покрылось мраком, метеор, ослеплявший мои глаза, исчез, звезда Кричтона закатилась навеки.

— А когда должно это случиться?

— Прежде чем минует половина пятилетия, дочь моя.

— Так долго! А что положит конец его существованию?

— Знамение в пламени, ему угрожает враждебный Сатурн. Я вижу падение Гилеша в его свинцовом круге. Шотландец погибнет от острия меча.

— Если все это про Кричтона сказали тебе твои непогрешимые советники, то что говорят они тебе про твою собственную жизнь?

— Желаете ли вы, дочь моя, чтобы я узнал свою участь?

— Нет нужды, — отвечала королева-мать резким голосом. — Я угадаю за тебя. Твоя жизнь связана с жизнью Кричтона. Один из вас погибнет. Если он переживет эту ночь, наутро тебя ожидает виселица. Я не протяну руки, как уже раз сделала, чтобы спасти тебя от колесования.

— Моя милостивейшая государыня!..

— Если тебе изменяет влияние небесных светил, то обратись за помощью к аду. Посредством могущественных чар, которыми, по твоим словам, ты обязан своей волшебной науке, вызови такого же демона, как находившийся при мудром Кардане, и прикажи ему умертвить твоего врага. Потому что, клянусь тебе, прежде чем ночь опустится над городом, твой прах будет рассеян по ветру на Гревской площади, если только Кричтон останется в живых на гибель моих планов.

— Гном, прислуживавший мудрому Жерому Кардану, — отвечал с твердостью Руджиери, — не имел никакой власти над жизнью людей. Жером Кардан мог предвидеть, искусно читал по звездам, но не мог противодействовать. Предсказывая вашему августейшему супругу внезапную ужасную смерть, он не знал, как устранить ее, и все его искусство было бессильно, чтобы отвратить гибельное копье Монтгомери. Кончина знаменитого монарха была определена свыше. Точно так же, когда я, вследствие своего долгого общения с небесными светилами, открыл, что ваша славная жизнь окончится в пределах Сен-Жермен, то не мог ничего более сделать, как только определить вам предел вашего существования. И хотя ваше величество покинули Турнель и Тюльери и остерегаетесь посещать этот округ, все-таки ваша участь непременно свершится, несмотря на все ваши предосторожности. Я обещал вам долгую жизнь, власть, могущество, и мои предсказания сбудутся, средства к их исполнению в моих руках. Я указал вам, как вы можете поддержать свое влияние, усилить свою власть, обеспечить себе долгую жизнь. Если я погибну, ваша слава, ваше могущество, ваше влияние на короля, ваша власть ускользнут от вас и обратятся в прах, как кусок дерева, источенного червями. Отдайте меня в руки моих врагов и можете быть уверены, что, прежде чем пройдет неделя, Луиза Ведемонская приобретет безграничную власть над сердцем своего супруга, Жуаез станет всемогущим, Лига будет уничтожена, Гиз и его приверженцы, которые косвенно помогают вашим намерениям, будут раздавлены, Генрих Наваррский и гугеноты снова начнут властвовать в Париже, и ваше величество останется одна, без единомышленников и, может быть, будет изгнана вместе с сыном, герцогом Алансонским. Эти последствия, которые я предвижу, могут быть устранены моим искусством, и когда мой прах убелит мостовую Гревской площади, когда ваши враги возрадуются вашему падению, то вы вспомните мои предостережения.

Гневное восклицание вырвалось у Екатерины, но она не прерывала астролога.

Руджиери, обретший былую уверенность, продолжал:

— Легко вызвать духа тьмы тому, кто обладает таким сокровищем, как иероглифы Николая Фламеля, кому известны, подобно мудрому Иудею Мекубалу, имена ангелов тьмы, о которых говорит Священное писание, который может отыскать в писаниях древних халдейских мудрецов средство вызывать гениев солнца и луны, кто понимает знаки и печати духов, рукопись Малашима, которую волхвы Востока называют «переправа через реку», и Нотариакон Кабаллистов. Но подобно тому, как при разложении, производимом посредством Атенора из ртути, химик подвергает себя опасности, если преждевременно извлечет некоторые необыкновенные цвета, так и вызывание духов, сделанное без надлежащей подготовки, может вместо помощи принести смерть. При всем том, если вашему величеству угодно, я сделаю приготовления для вызова духа согласно наставлениям Аполлониуса, Трифониуса, Алберта и Раймонда Люлля, употребляя знаки, указанные мудрым Порфириусом в его таинственном трактате.

— Мы не желаем подобного доказательства твоего искусства, — холодно отвечала Екатерина. — Выбери более подходящее время для твоих совещаний с силами ада. Мы не желаем подобными нечестивыми отношениями подвергать опасности спасение нашей души. Но если у тебя есть в самом деле подвластный тебе дух, то ему следовало бы старательнее охранять тебя против врага. Не надо было допускать сюда Кричтона.

— Кричтон вошел сюда, употребив хитрость, милостивейшая государыня. Я в то время был занят перевязкой раны джелозо, а Эльберих в первый раз в жизни оказался недостаточно бдительным. Шотландец завладел статуэткой и пергаментом прежде, чем я мог помешать ему или уничтожить его.

— И благодаря своим познаниям в шрифте этого пергамента, он владеет тайной всех наших интриг с Гизами и с Бурбоном, наших отношений с его святейшеством и, что всего важнее, знает о сокровенной цели нашего поручения в Мантуе?

— Да, ваше величество.

— И ему известно, что маска участвует в нашем заговоре, что она уполномочена помогать нашему сыну, герцогу Алансонскому, при его вступлении на престол, принадлежащий брату Генриху? Ты все это написал в этом злополучном документе?

— Бесполезно стараться скрыть перед вашим величеством мое неблагоразумие.

— И поэтому он знает имя и звание этой маски?..

— Без сомнения.

— И наше имя? Обрати внимание на мои слова, Руджиери, и отвечай прямо, мы спрашиваем: упоминается ли наше имя рядом с именем нашего сына, герцога Алансонского, в заговоре против Генриха?

— Нет, ваше величество, — отвечал с уверенностью Руджиери.

— Ты уверен в этом?

— Как в своем собственном существовании.

— Козьма Руджиери, ты сам произнес свой приговор.

— Как так, сударыня?

— Королю нужна жертва, и мы по необходимости должны уступить. Завтра утром начнется суд.

— И ваше величество отдаст меня суду?

— Если Генрих этого потребует, я не смогу сопротивляться.

— Обдумали ли вы последствия подобного решения, ваше величество? — отвечал Руджиери с угрожающей дерзостью.

— Последствия?..

— Пытка может вырвать у меня признания!

— Кто поверит твоему обвинению, тем более против нас, если не существует письменных доказательств?

Горькая усмешка мелькнула на морщинистом желтом лице Руджиери.

— Но если существуют письменные доказательства? Если я могу представить ваши собственные депеши, вами подписанные и скрепленные вашей собственной печатью?

— Что?!

— Если я могу предъявить ваши собственные признания в отправлении двух ваших сыновей и в составлении заговора против третьего? Какой оборот примет мое обвинение, ваше величество?

— Разве ты не уничтожил наши письма? — спросила Екатерина, дрожа от ярости. — Но нет! Это неправда, ты издеваешься над нами.

— Смотрите! — воскликнул Руджиери, вынимая из-под камзола пакет.

— Изменник! — вскричала Екатерина, — ты сохранил эти письма для того, чтобы предать меня.

— Нет, государыня, — отвечал Руджиери, — но для того, чтобы защитить себя. Я верно служил вашему величеству, я не выдал ни одной тайны, которую вы мне доверили, и палач может разорвать меня на части, прежде чем я произнесу хоть одно оскорбительное слово против вас. Выдавайте меня судьям Генриха. Предайте меня суду над еретиками и не бойтесь ничего. Вот ваши бумаги.

— Я вижу, что неверно судила о тебе, Руджиери. Пока я буду иметь хоть малейшую власть, никто не тронет волоса с твоей головы.

— Я снова нашел в вас благородную и великодушную повелительницу, — вскричал хитрый астролог, почтительно целуя руку, протянутую ему Екатериной.

— Брось в огонь этот пакет, мой преданный слуга, — сказала Екатерина, — он может попасть в другие, менее честные руки.

— Прежде чем это сделать, не угодно ли будет вашему величеству просмотреть эти бумаги? — отвечал Руджиери. — Между ними есть некоторые, которые вы, вероятно, не пожелаете уничтожить.

— Я не думаю, чтобы встретились такие, которые я бы желала сохранить, — отвечала в раздумье Екатерина. — Если ты знаешь какие-нибудь, которые мы позабыли, то скажи.

— Среди прочих бумаг этот пакет содержит доказательства происхождения Эклермонды, которые могут пригодиться, если вашему величеству вздумается когда-нибудь восстановить этот род или воспользоваться ею в борьбе против протестантской партии.

— Правда, правда, — сказала Екатерина. — Дай мне их. Эти доказательства необходимы для меня в эту минуту, надо их показать Генриху. Я должна открыть ему тайну рождения этой девушки. Я заметила сегодня ночью, что он бросал на нее страстные взгляды. Я никак не ожидала, что желания, возбужденные в нем твоими чарами, примут такое направление. Я должна предостеречь его от дальнейших преследований этой девушки.

— Да поможет вам Ариман не опоздать с вашими действиями, ваше величество, — сказал Руджиери. — Его величество сильно влюбился. Кроме того, налицо соперничество, подстрекающее его страсть.

— Соперник? — вскричала королева-мать. — Кто осмеливается иметь виды на мою воспитанницу?

— Тот, кто ни перед чем не останавливается.

— Ты, конечно, говоришь о Кричтоне?

— Я слышал достоверные сведения от его величества короля, что Эклермонда любит этого проклятого шотландца, — отвечал Руджиери.

— Дерзновенный! — вскричала Екатерина. — Я бы должна была догадаться об этом по порыву бешеной ревности Маргариты, в котором она, к моему крайнему недоумению, выкрикивала имя Эклермонды.

— Вероятно, король привел в исполнение свой замысел возбудить подозрения королевы Наваррской, — отвечал астролог. — Таково было его намерение.

— Нет никакого сомнения, он сделал это, — подтвердила Екатерина, — и если ревность Маргариты не иссякнет, то нечего бояться Кричтона. В этом отношении мы спокойны. Твой яд в ее руках.

— У Маргариты? — вскричал испуганный Руджиери.

— Она дала торжественное обещание, которое не посмеет нарушить. Будь спокоен, Кричтон не будет нам более мешать.

— Женщины нерешительны, — проговорил Руджиери. — Из всех женщин, которых я встречал, вы одна, ваше величество, непоколебимы в ваших решениях.

В эту минуту в стене комнаты послышался звук ключа, поворачивающегося в замке.

— Вот он! — радостно вскричала Екатерина. — Все пойдет хорошо.

В эту минуту дверь, так хорошо скрытая в каменной стене башни, отворилась, и перед ними очутился человек в маске. Огромная собака шла за ним по пятам.

ЗАКЛИНАНИЕ[править]

Королева и вновь вошедший любезно раскланялись, но карлик и его подруга кошачьей породы обнаружили недвусмысленные признаки неудовольствия вторжением Друида в их владения. Ощетинив шерсть, оскалив зубы и выгнув дугой спину, кошка, подобно бешеной ведьме, приготовилась встретить чужеземца зубами и когтями, а карлик, не менее взбешенный, осматривался вокруг в поисках какого-нибудь более грозного орудия. Однако же Друид, расположившись у ног своего хозяина, отнесся к этим проявлениям враждебности с равнодушием и презрением, не спуская своих блестящих глаз с астролога, в котором он, казалось, угадывал врага.

Прежде всего Екатерина спросила пришедшего, присутствовал ли он на королевском ужине. Получив утвердительный ответ, она продолжала свои расспросы.

— И ваш противник также был там, не правда ли?

— Он там был, ваше величество, — отвечала маска.

— Занимал ли он стул, который обыкновенно предназначается ему возле нашей дочери Маргариты? — поспешила спросить Екатерина.

— Кавалер Кричтон сидел рядом с королевой Наваррской, — отвечала маска.

— И она… она пила за его здоровье, обратили вы на это внимание, сеньор?

— Я видел, что вино было налито, я слышал, как ваша дочь тихим голосом предложила выпить за здоровье Кричтона. Он поднес кубок к губам…

— Ах! Слава Богородице! — вскричала торжествующая Екатерина. — Это вино принесет ему бессмертие. Руджиери, звезды обманули тебя, твой гороскоп неверен. Питье выпито, наш враг умер. Сеньор, вы желанный гость, вы принесли нам радостные известия, мы обещали вам, что вы узнаете дальнейшую судьбу Кричтона, когда встретитесь здесь с нами. Этот кубок…

— Был отравлен, — отвечала маска. — Я это знаю, ваше величество.

— Ах! Неужели его действие было так быстро? Так он умер?

— Он жив.

— Он жив?

— Драгоценный камень его кольца вовремя предупредил об угрожающей опасности. Он не дотронулся до смертоносного питья.

— Какая неудача! — вскричала Екатерина. — Но хотя отрава не сработала, двадцать кинжалов окружают Лувр, он не может миновать их.

— Кричтон оставил Лувр и теперь в безопасности, — отвечала маска. — Он обманул бдительность ваших шпионов.

— Вы видите, что моя наука не обманула меня, — сказал тогда Руджиери, который, несмотря на провал всех замыслов, не мог удержать радости при этом мнимом торжестве его астрологических познаний. — Мои опасения были не напрасны.

— Замолчи! — закричала королева-мать. — Мы приглашали вас сюда, сеньор, для того, чтобы поговорить с вами о делах более важных, чем побег этого шотландца, и просим извинить нас, что пришлось так долго разговаривать с вами об этом. Мы не привыкли к поражениям. Матерь Божья! Нас бы нисколько не удивило, если бы этот баловень счастья, считая себя неуязвимым и кичась своей удачей, осмелился явиться сюда, чтобы постараться спасти джелозо, как он хвалился в присутствии всего двора нашего сына. Дай Бог, чтобы он привел в исполнение свое намерение. Но нет, даже и его смелость имеет пределы.

— Ваши желания могут быть удовлетворены, ваше величество. Я не сомневаюсь, что Кричтон сдержит свое слово.

— В эту же ночь?

— Да, в эту же ночь.

— Уверены ли вы, что он уже не пришел?

— Сеньор!..

— Ваше величество, этот вопрос совершенно уместен. Он знает, что вы мне назначили свидание, он ушел из Лувра точно в таком же костюме, как мой, он ускользнул от вашей стражи, он дал клятву, что попытается спасти джелозо. Почему же не поискать его здесь?

— Вы забываете, сеньор, что лишь один человек владеет нашей перчаткой. Хотя ваш противник и имеет одинаковый с вами костюм, такую же маску, но без этого пропуска он не войдет в наш дворец.

— Мой враг, ваше величество, снабжен предписанием короля, которое обязана уважить даже ваша стража, — отвечала маска.

— Как? Неужели это правда? — вскричала Екатерина. — И точно, мы этого не ожидали. Руджиери, кому поручена наружная охрана? Сколько у нас вооруженных людей? Я спрашиваю, кто на карауле внизу?

— С полдюжины испытанных храбрецов, между ними испанец и один уроженец Анака, который сегодня вечером поступил на службу к вашему величеству. Они не побоятся пустить в дело стилет, и кроме того, этот шотландец нанес им обиду, требующую возмездия, так как они студенты университета.

— Хорошо! Позови их ко мне.

Руджиери постучал ногой по паркету.

— Ваше величество, — сказала маска, — я привык встречаться с моими противниками в открытом месте, шпага против шпаги. Я не могу хладнокровно видеть здесь убийство.

— Убийство? — повторила Екатерина с презрительной улыбкой. — Так нельзя называть исполнение приказа королевы. Что же они не идут, Руджиери?

Едва произнесла она эти слова, как несколько темных фигур вошли через подъемную дверь, открытую карликом, и стали в молчании перед королевой. Между этими людьми находились два знакомых читателю человека — испанский студент Каравайя и гигант Оборотень. Казалось, эти злодеи попали в свою природную стихию, и их угрюмые лица чрезвычайно соответствовали тому роду занятий, на которое они подряжались.

— Станьте позади этих изваяний, — сказала королева, с повелительным жестом обращаясь к мрачной группе, — а тот, у которого самый надежный кинжал, пусть останется здесь.

— Я прошу ваше величество удостоить меня этой чести, — сказал Каравайя, — мой кинжал никогда не изменял мне.

— Постарайся нанести удар, более верный, чем тот, который был направлен сегодня утром в ту же самую грудь, в грудь кавалера Кричтона.

— Так мне придется иметь дело с Кричтоном, ваше величество?.. — вскричал Каравайя.

— Молчи и делай, что тебе приказывают, — повелительно сказала Екатерина.

Каравайя вынул кинжал и занял указанное ему королевой место.

— Я полагаю, что теперь он не ускользнет от нас, — с торжеством воскликнула Екатерина.

— Возможно ли, ваше величество, чтобы вы могли равнодушно присутствовать при этом убийстве?

— Вы сами будете свидетелем нашего спокойствия, вы нас еще не знаете, сеньор.

— Я слышу шаги, — сказал Руджиери, — это идет он.

— Готов ли ты? — спросила королева у испанца.

— Мой кинжал жаждет упиться его кровью, — отвечал Каравайя. — Я вижу, что под сводами нижнего прохода промелькнуло домино, но это не Кричтон, этот человек — под маской.

— Молчи, глупец, это он!

— Ваше величество! — вскричала с решительностью маска. — Это убийство не свершится, пока я здесь.

— Не думаете ли вы защищать вашего врага? — сказала, посмеиваясь, Екатерина. — Итальянец говорит о прощении!

— Я не прошу ваше величество помиловать Кричтона, я очень хорошо вижу, что вы неумолимы. Но только прошу вас отсрочить его смерть до тех пор, пока вы не сведете нас вместе. Прикажите схватить его и позвольте ему объясниться. Но не велите убивать, пока я не сниму маску.

Ужасная улыбка промелькнула на лице Екатерины.

— Если бы вы на коленях умоляли меня об этой милости, если бы от этого зависело мое вечное спасение, то и тогда я не отложила бы ни на секунду моего возмездия. Поняли вы меня, сеньор?

— Совершенно! — отвечала маска, с решимостью кладя руку на эфес шпаги.

Воцарилось глубокое молчание, все притаили дыхание. Было что-то страшное в этом убийстве, которого ожидали ежеминутно, и сердца присутствующих были тронуты ужасом. Синеватое лицо Руджиери стало бледнее лица мертвеца.

Одна Екатерина не поддалась этой человеческой слабости. На ее лице сияло торжественное выражение, она внимательно прислушивалась к приближающимся шагам. Шум стал явственнее, и вскоре черное перо показалось из подъемной двери.

Екатерина подала знак испанцу, он поднял кинжал и отступил назад, чтобы нанести более верный удар. Вновь прибывший, медленно поднявшись, испустил крик удивления, когда взор его упал на Екатерину и ее собеседников. В эту минуту при свете лампы блеснуло орудие испанца, но удара не последовало. Его рука была внезапно остановлена клыками Друида. Кинжал упал на пол. Вновь прибывший, костюм и маска которого были совершенно такие же, как у Кричтона, вздрогнул, оглядываясь вокруг с нерешительностью.

— Спасайтесь! — закричал ему Кричтон. — Ваши замыслы разрушены, ваша хитрость открыта, вашей жизни угрожает опасность. Спасайтесь!

— Мои люди могут меня услышать, — отвечала маска, поднося к губам свисток.

Но не успел еще прозвучать свист, как подъемная дверь закрылась с глухим звуком под его ногами. Карлик внезапно повернул пружину и задвинул засов.

Екатерина встала, устремив проницательный взор на человека в маске.

— Минуту тому назад мы говорили вам, сеньор, что вы нас мало знаете. Берегитесь, чтобы не пришлось слишком дорого заплатить за это познание. Мы прощаем вам ваше безрассудство из уважения к вашей молодости, но поостерегитесь еще раз возбудить наше негодование. Пословица говорит, что оскорбляющий чертит на песке, а оскорбленный на мраморе. Наша вражда начертана на алмазе. Этот человек оскорбил нас, и, клянусь именем моего отца, он умрет.

— Что все это значит, ваше величество? — спросила маска голосом, до того похожим на голос ранее пришедшего кавалера, что даже самое чуткое ухо не смогло бы уловить разницы и что даже сама Екатерина вздрогнула.

— Именем Богородицы всех скорбящих! — вскричала королева, обращаясь к первому из пришедших. — Если бы я не была уверена в вашей подлинности, то не знала бы, что и думать. Удивительный маскарад.

— С моей стороны нет никакого обмана, — отвечала маска надменным голосом. — Ваше величество поддается хитрости другого.

— Хотя вы и держите себя очень надменно, мессир, — отвечала королева, — но ваша самоуверенность вам ничуть не поможет. Сорвите с него маску.

По этому приказу королевы солдаты, предводительствуемые Оборотнем, выскочили из засады.

— А! Именем Святого Антуана, назад! — закричала маска, с решительностью занимая оборонительное положение. — Я убью первого, кто подойдет!

— О! Вы отказываетесь снять маску? — сказала королева. — Вы сами зачитали свой приговор, мессир.

— Перед вами, ваше величество, я не откажусь обнаружить свои черты, — возразила маска, — но в присутствии этих грубых солдат — никогда! Вы забываете, к кому обращено ваше оскорбление.

— Нет! Клянусь Богом, мы этого не забыли, — отвечала Екатерина. — Мы обвиняем того, кто осмелился открыто обнаружить неуважение к нашей власти, кто грозился вырвать из наших рук молодую девушку, которую мы держим в заключении, и сам предложил свою голову как ставку в этой борьбе. Он потерпел неудачу и, конечно, не может ждать от нас помилования.

— Но это слова Кричтона, ваше величество!

— А вы и отказываетесь открыть нам лицо Кричтона.

— Ну так прикажите вашим людям сорвать маску с того кавалера, что стоит рядом с вами.

— Дерзкий! — вскричала королева. — Мы попусту теряем время. Берите этого человека, убейте его, а потом будет достаточно времени рассмотреть его лицо.

— Остановитесь, разбойники! — вскричал первый из незнакомцев в масках, вынимая шпагу и становясь между вновь прибывшим и нападающими. — Остановитесь, или…

— Да падет ваша кровь на вашу же голову! — вскричала с гневом королева. — Я вас предупредила.

— Только с одним условием, ваше величество, соглашусь я вложить шпагу в ножны, — сказала маска.

— Если это условие — жизнь Кричтона, то вы напрасно будете выдвигать его, — отвечала Екатерина.

— Я не требую жизни Кричтона, я прошу только отложить ваше возмездие. Дозвольте мне переговорить несколько минут с вашим величеством и прикажите этим людям, чтобы они только тогда пустили в ход оружие, когда я сниму маску.

— Да будет по-вашему, — отвечала Екатерина. По знаку королевы человек в маске был обезоружен и арестован Оборотнем и его шайкой прежде, чем смог оказать какое-либо сопротивление. Его руки были связаны кожаным поясом одного из солдат. Во время этого события Каравайя насилу вырвался от Друида, оставив в его зубах клочья своей одежды и кожи. Бормоча проклятия, он со стыдом возвратился к своим товарищам.

— Выслушайте меня, ваше величество, — с яростью вскричала маска, с трудом в бешенстве выговаривая слова. — Повторяю вам, вы поддались гнусному обману. Прикажите, чтобы обе маски были сняты в одно время, и вы рассудите нас.

— Что касается этого, мы намерены поступать так, как нам заблагорассудится, мессир, — отвечала Екатерина. — Слуги, отведите его в караульную. Наблюдайте, чтобы не вошли его приверженцы, а если будет сделана попытка освободить его, то действуйте, не ожидая нашего приказа.

— Мы понимаем, ваше величество, — сказал Оборотень грубым голосом, сгибая свое огромное туловище перед королевой.

Мы должны заметить, что гигант был выбран этой шайкой в предводители — так легко подчиняется чернь грубой физической силе.

— Вы ничего более не прикажете, ваше величество? — спросил он с новым поклоном.

— Я надеюсь, — вмешалась первая маска, — что ваше величество прикажет обращаться с вашим пленником с вежливостью и уважением, которых он заслуживает в качестве честного и достойного рыцаря. Вы дали мне обещание, что он не подвергнется опасности до тех пор, пока я не сниму маски, но я скорее соглашусь снять ее тотчас, чем подвергать благородного дворянина грубым оскорблениям шайки негодяев, и если бы я был на его месте, то охотнее подставил бы свою грудь под их кинжалы, чем стал бы переносить подобные оскорбления.

— Я не вижу причины оказывать уважение тому, кто сам не уважает нас, сеньор, — отвечала Екатерина насмешливым тоном, — но я исполню ваше желание. Уведите пленника, — продолжала она, обращаясь к Оборотню. — Обходитесь с ним с уважением, совместив его с бдительным надзором. Он хорошо сделает, употребив несколько минут отсрочки, которую мы ему даруем, на приготовление к загробной жизни, которая так близка от него. Наблюдайте за ним строго, вы мне отвечаете за него своей жизнью.

— Ваше величество, — снова воскликнула маска, — клянусь спасением души, вы обманываетесь.

— Уведите его! — вскричала королева.

И маска, не успев произнести ни одного слова, была спущена в тайник, железная дверь которого тотчас закрылась.

Карлик выразил свое удовлетворение множеством прыжков. Екатерина захлопала в ладоши, как она это обыкновенно делала, когда была очень довольна, и, обращаясь к кавалеру, сказала ему с любезной улыбкой:

— Теперь мы коснемся темы, очень близкой вашему сердцу, сеньор, и поговорим о той, которую этот бедный Кричтон надеялся освободить, то есть о джелозо. Может быть, вы желаете ее видеть?

— Я ради этого и пришел сюда, — прозвучал ответ. Королева сделала знак Руджиери. В сопровождении своего карлика астролог направился к части комнаты, задернутой занавесками. Там он принялся чертить на паркете линии, между тем как его товарищ поджигал в жаровне дрова из разных экзотических деревьев, на которые время от времени бросал какой-то благовонный порошок. Комната тотчас же наполнилась облаком дыма.

— Неужели прежде, чем она придет, нужно исполнять какой-нибудь магический обряд? — спросил с нетерпением человек в маске.

— Разве я не говорил вам, что тут есть колдовство, против которого требуются заклинания? Эта молодая девушка находится под влиянием невидимых, но могущественных существ, над которыми эти чары всесильны. Мало того, что вы ее увидите, вы также узнаете, с помощью какого колдовства поработила она вашу душу на такое продолжительное время.

— Не требуется заклинаний, чтобы открыть тайну этого очарования, — отвечал с нетерпением наш влюбленный. — Та, которая блеском глаз затмевает звезду Альдебарана, которая своими воздушными формами не уступит самой сильфиде Аглае, — та не нуждается в колдовстве, чтобы увлечь сердце любовника. Я без твоей помощи знаю источник очарования.

— Можете ли вы точно так же угадать причину отвращения, которое она питает к вам, благородный сеньор? Можете ли вы сказать, чье влияние дает ей силу противиться вашему страстному обожанию?

— Влияние, против которого бессильны наука и волшебство, — как человеческое, так и сверхъестественное, — влияние добродетели, — отвечал кавалер.

— Ба! — вскричал Руджиери, пожимая с презрением плечами, — честь мужчины и верность женщины, подобно драгоценностям, украшающим одежду, очень красивы на словах, но в действительности очень мало приносят пользы тому, кто ими владеет. Я не понимаю, какая выгода в подобных, служащих только для украшения, качествах, и не очень-то верю в их существование. Но во всяком случае, в отвращении, которое эта молодая девушка питает к вам, сеньор, нет и следа добродетели. Она предпочитает вам другого и, кроме того, находится под влиянием талисмана, который я снял у нее с шеи сегодня утром. Возьмите этот ключ, сеньор, он был погружен мною в любовный напиток, до того действенный, что не замедлит привлечь ее любовь к тому, кто будет его носить. Скоро вы замените в ее сердце Кричтона.

Собеседник взял ключ и стал внимательно рассматривать искусную работу. А Руджиери удалился, чтобы снова приняться за свои таинственные обряды.

— Пока наш астролог занят своими окуриваниями, — сказала Екатерина, принимая доверчивый тон, — вы узнаете тайну, которую мы желаем вам сообщить и которая, как мы уже говорили вам, непосредственно вас касается.

— Тайна, относящаяся ко мне, ваше величество? — спросил кавалер, глаза которого все время были устремлены на золотой ключик в его руке. — Касается ли она в каком-либо отношении джелозо?

— Клянусь Богородицей! — воскликнула с презрением Екатерина. — Кажется, Руджиери не ошибся, утверждая, что эта девчонка вас приворожила. Она постоянно у вас в мыслях. Но неужели вы думаете, мой прекрасный влюбленный, что она успела отуманить своими чарами и нашу голову до того, что мы станем заниматься делами актрис?

— Простите меня, но я думал, что вы сделали какое-либо открытие относительно происхождения этой молодой девушки. На этом ключе есть надпись, из которой я извлек кое-что, относящееся к ней.

— В самом деле? — сказала Екатерина. — Что же узнали вы из этой надписи?

— Что она дочь одной дамы из Мантуи, принадлежавшей к высшему кругу, имя ее Джиневра.

— Как вы узнали это, благородный сеньор? — спросил астролог, тревожно оборачиваясь к нему.

— Посредством этого ключа, на котором под действием сильной кислоты, в которую ты погрузил его, проступили начертанные на нем слова: Джиневра, дочь Джиневры Малатеста, Мантуа.

— Боже мой! — вскричал астролог, весь дрожа так, как будто он увидел привидение.

— Что с вами? — спросила королева.

— Ничего, государыня, ничего, — пролепетал Руджиери, желая, как казалось, скрыть то волнение, которое было вызвано открытием, произведенным кавалером. — Но ведь есть еще что-нибудь. Нет ли еще чего-нибудь, благородный сеньор? Дайте мне этот ключ, для чего я выпустил его из рук?

— Разве он послужил бы тебе? — сказала с презрением Екатерина. — Твоя наука, которой ты чванился, не помогла тебе открыть эти сокровенные знаки. Но что же означают эти мистические буквы и это изображение? Можете ли вы разобраться в этой новой тайне, сеньор?

— Изображение представляет планету Сатурн, под властью которой находится, по мнению последователей сокровенных наук, металл, из которого сделан этот ключ. Эти буквы — кабалистические, сходные с буквами иудейской Книги Чисел. Если их подобрать, то слагается изречение, которое можно перевести так:

Золото! Отправившее жизнь отца,

Золото! Обесчестившее мать,

Золото! Служи для их дочери охраной ее чести,

Предохрани ее сердце от огня и меча,

От всякого невоздержанного желания,

От отца, покинутого небом.

— Странная надпись! — вскричала Екатерина. — Клянусь честью, сеньор, вы обнаружили немало искусства, разобрав ее. Мы сомневаемся, что наш пленник Кричтон, про которого говорят, что он не менее Пика де Мирандоля сведущ в таинствах кабалистики, мог искуснее истолковать ее. Но любовь прозорлива.

— Позвольте мне взглянуть на эту надпись, благородный сеньор, — сказал Руджиери, дрожа от волнения. — Я бы хотел собственными глазами исследовать эти буквы.

— Не теперь, не теперь, — прервала его Екатерина решительным голосом. — И без того эти пустяки слишком долго мешали нам приступить к переговорам. Какое тебе дело, кто был отцом или матерью этой молодой девушки?

— Напротив, мне очень нужно это знать! — вскричал астролог. Но вдруг, одумавшись, прибавил: — Мои чары были бы сильнее, если бы я знал это.

— Ясно, что ты не понимал ни значения, ни свойства этих букв, — отвечала королева. — Теперь же принимайся за дело без лишних проволочек.

Руджиери, видя, что сопротивление бесполезно, медленно удалился, бросив взгляд, исполненный нежности, на амулет, который он так безрассудно уступил другому и который, казалось, перейдя в другие руки, приобрел в его глазах гораздо больше смысла.

— Ваше величество желает сообщить мне что-нибудь? — сказал кавалер после ухода астролога. — Вы позволите мне напомнить об этом?

— Мы должны сообщить вам тайну, не менее необыкновенную, чем та, которую вы только что случайно открыли, — сказала королева. — Но прежде, чем объявить вам нашу тайну, мы желаем осведомиться, заметили ли вы между красавицами, наполнявшими в эту ночь Лувр, одну, занимавшую первое место среди наших фрейлин, которая была некоторое время предметом внимания короля, нашего сына?

— Ваше величество говорит о девице Эклермонде? — спросил с трепетом кавалер. — Возможно ли, чтобы ваше сообщение относилось к ней?

— Мое открытие касается Эклермонды, сеньор, — отвечала королева. — Вероятно, вы уже слышали, что с ее рождением связана тайна.

— Я узнал из придворных слухов, что Эклермонда сирота, что она происходит из дворянской гугенотской фамилии, но что ее имя старательно скрывается по вашему приказу даже от нее самой.

— Я вижу, что слух, распространенный по моему приказу, достиг и ваших ушей, — продолжала Екатерина. — Эта история не лишена справедливости. Эклермонда — дочь главы гугенотской партии, и этот глава — Людовик I Бурбон, принц Конде.

С минуту кавалер, казалось, был сражен изумлением. У него вырвалось только одно удивленное восклицание, и потом он погрузился в глубокое молчание, ошеломленный известием, сообщенным ему королевой. Екатерина не сводила с него глаз.

— Наше открытие возбуждает ваше удивление, — сказала она. — Эклермонда происходит из дома, не менее знаменитого, чем ваш дом.

— И точно, это известие несказанно удивило меня, ваше величество, — проговорил человек в маске. — Эклермонда, принцесса Конде! Возможно ли это?

— Посмотрите эти бумаги, подтверждающие ее происхождение, — отвечала Екатерина, кладя перед кавалером пакет, переданный ей Руджиери. — Прочитайте эту депешу Таванна, который завладел принцессой, когда она была еще ребенком. Прочитайте эти инструкции кардинала Лоренского, это показание солдата, который ее взял, это свидетельство той особы, на попечение которой она была отдана, и наши собственные письма, относящиеся к этому времени. Просмотрите эти документы, и вы будете вполне убеждены в истинности наших слов.

Кавалер взял дрожащей рукой пакет и поспешно прочитал бумаги.

— Я убежден, ваше величество, — сказал он, окончив чтение. — И вероятно, тайна происхождения принцессы неизвестна принцу, ее брату?

— Генрих Бурбон думает, что его сестра погибла в детстве, — отвечала королева. — Мы расскажем вам вкратце, каким образом принцесса попала в наши руки, и вы увидите, что предположения ее брата были не лишены оснований. В то время как Людовик Бурбон бежал из Нуаэ в Ла-Рошель, солдаты, находившиеся в засаде по нашему приказанию в горных проходах близ Сансерра с целью отрезать беглецам отступление, настигли носилки, в которых помещалась принцесса с обоими детьми, и совершили на них нападение. Каким-то чудом принцесса с сыном спаслась, но прелестная девочка, только что отнятая от груди, была захвачена торжествующими солдатами. Конде во главе своих воинов напрасно употреблял все свои усилия, чтобы отбить похищенного ребенка. Он делал такие отчаянные усилия, что пришлось прибегнуть к хитрости, чтобы остановить его. Ребенок, отнятый у кого-то из его свиты, был брошен под ноги его лошади. Обманутый криками своих противников, думая, что против воли он содействовал смерти дочери, принц в отчаянии направил все свое внимание на спасение жены и сына, с которыми и успел бежать. С этого дня и до того времени, как его кровь обагрила поле битвы при Жарнаке, Конде не знал, что его дочь жива. Для него она как бы не существовала.

Глубокий вздох вырвался из груди кавалера, когда Екатерина на минуту остановилась, чтобы увидеть, какое впечатление произвел ее рассказ. Вероятно, вполне удовлетворенная, она продолжала:

— Месяц спустя после описанного мной происшествия прелестный белокурый ребенок был принесен к нам в Лувр посланцем от Таванна. «Молодая косуля захвачена, — писал маршал в своем письме, которое лежит перед вами, — но олень увернулся от нас». По совету кардинала де Лоррена, самого мудрого и прозорливого из советников, принцесса была воспитана в полном уединении и неведении о своем сане. Также по совету кардинала, причины которого подробно объяснены в этих бумагах, она была воспитана в правилах кальвинизма, исповедуемого ее семейством. Не так давно, чтобы успешнее скрыть наши намерения, мы дали ей понять, что предназначаем ее для монастыря, и с удовольствием увидели действие, произведенное этим известием. Минута, предвиденная мудрым кардиналом, настала. Заговор принца Анжуйского созрел. Надо привлечь гугенотов. В Эклермонде мы имеем верное средство обеспечить за нами содействие их предводителя. В ней мы имеем залог верности Конде, если он присоединится к нам. Через нее мы можем парализовать все его усилия, если он пойдет против нас.

— Этот план очень хитер и ловок, ваше величество, — отвечал кавалер, с усилием сдерживавший свое негодование, слушая последнюю часть рассказа королевы. — План достоин Макиавелли, а известно, что кардинал де Лоррен был его ревностным последователем. Но позвольте спросить вас, полагаете ли вы возвратить принцессу ее брату? И кроме того, что побудило ваше величество доверить мне такую важную тайну, как тайна рождения принцессы?

— Ваши вопросы довольно щекотливы, сеньор, — отвечала Екатерина с легким оттенком неудовольствия, — но, несмотря на это, мы ответим на них так же свободно, как вы их нам предложили. Ваш союз с принцем Анжуйским, ваша преданность нам делают вас достойным нашего доверия, и мы не намерены лишать вас его. Вы тотчас узнаете, почему мы сообщили вам дорогую для нас тайну рождения Эклермонды. Сначала мы ответим на ваш первый вопрос. Мы не имеем намерения отдавать принцессу ее брату, пока не будет достигнута цель, ради которой мы удерживали Эклермонду. Мы имеем на нее еще другие виды. Одним словом, нам предстоит еще выдать ее замуж согласно нашим целям.

Кавалер вздрогнул.

— Как? — вскричал он со сдержанным гневом. — Неужели ваше величество пожелает воспользоваться властью, которой вы обладаете над судьбой этой принцессы, для того, чтобы отдать ее руку без согласия ее брата Генриха Бурбона и даже помимо его воли?

— Без согласия ее брата и даже без ее собственного, — отвечала Екатерина. — Не думаете ли вы, что одобрение принца Конде необходимо для утверждения союза, решенного Екатериной Медичи? Мы отдадим ее тому, кто нам окажет наибольшие услуги, а не тому, кто придется по вкусу ей или Генриху Бурбону. Выбор этого последнего может пасть на кого-либо из враждебных нам предводителей протестантской партии, между тем как она, если бы вздумали считаться с ее желанием, высказывалась бы, вероятно, в пользу этого молодого заносчивого шотландского искателя приключений, жизнь которого зависит теперь от одного нашего слова и который, как нам передавал Руджиери, уже осмелился ухаживать за ней.

— Это потому, ваше величество, что ему не был известен сан принцессы, — отвечал кавалер. — Как ни велико честолюбие Кричтона, я не могу допустить, что, зная о высоком происхождении Эклермонды, он осмелится добиваться ее руки.

— Он уже добивался благосклонности нашей дочери Маргариты Валуа, а тот, кто так высоко парит в амурных делах, не удовольствуется в любви порханьем по земле. Вы не понимаете характера этого шотландца, сеньор. Мы его лучше знаем. Его господствующая страсть — честолюбие. Он во всем стремится к превосходству, и если бы мы освободили его из заключения и открыли ему тайну, которую мы вам сообщили, первым его делом было бы начать еще с большей настойчивостью ухаживать за принцессой.

— В этом отношении, я уверен, ваше величество, что вы несправедливы к нему.

— Как бы то ни было, — сказала Екатерина, — мы ему не предоставим такого случая. Кричтон принадлежит к числу тех людей, которых следует уничтожить, пока они еще не достигли известной высоты. Возвысить его — значило бы подвергать опасности нашу собственную власть. Генрихом, как вы сами знаете, управляют его любимцы, а любимцами управляет теперь Кричтон. Его ум, его храбрость, его разнообразные и необычайные таланты уже предоставили ему неограниченное влияние при дворе, который так легко ослепить подобными качествами.

— И это единственные недостатки, в которых вы упрекаете Кричтона? — спросил кавалер.

— Нет, — отвечала Екатерина, — есть еще один, важнее всех прочих.

— Умоляю ваше величество назвать его.

— Он неподкупной честности, — сказала Екатерина. — Если бы он не был таков, то мог бы служить нам самым подходящим для наших намерений орудием, но теперь он составляет для нас препятствие.

— Которое будет скоро устранено, — важно отвечал кавалер. — Позвольте переменить предмет нашего разговора и возвратиться снова к той, о которой говорили первоначально.

— К принцессе Конде? — отвечала Екатерина. — Да, вы правы, вы видели ее сегодня вечером в Лувре, сеньор, и мне было бы приятно узнать ваше мнение о ее наружности. Как вы находите, может ли ее красота выдержать сравнение с красотой наших итальянских дам? Что вы об этом думаете?

— Она не имеет себе равной ни в Италии, ни в другом месте, — отвечал со вздохом кавалер.

Екатерина улыбнулась.

— Мария Стюарт, — сказала она, — на которую так похожа Эклермонда, в полном блеске юности и красоты — в ту пору, когда стены Лувра оглашались вздохами ее бесчисленных обожателей, когда все рыцарство Европы спешило ко двору Франции, чтобы добиться одной ее благосклонной улыбки, не была так прекрасна, как Эклермонда.

— Я охотно этому верю, — отвечал с грустью кавалер. — Я сам видел несчастную королеву Шотландии, и ее красота, как она ни удивительна, никогда бы не могла сравняться с красотой Эклермонды.

Екатерина снова улыбнулась и весело продолжала разговор:

— Она безусловно прелестна, так прелестна, что если бы принц Анжуйский получил отказ — что очень возможно — от этой кокетки, нашей сестры, как мы ее называем из уважения к ее летам и ее королевскому сану, от Елизаветы Английской, мы были бы готовы утешить его в этом разочаровании, отдав ему руку самой прекрасной принцессы нашего времени. Ее красота вознаградит его за неудавшуюся попытку обрести могущество. Что вы на это скажете, сеньор?

— Умоляю вас, сударыня, не требуйте от меня ответа на этот вопрос, — сказал кавалер смущенным голосом, — и чистосердечно признаюсь вам, что если предметом нашего разговора должен служить союз принца Анжуйского с Эклермондой, то я, принимая сам глубокое участие в судьбе этой прекрасной принцессы, не в состоянии высказать беспристрастного мнения о том, благоразумен или нет этот союз, и вынужден, с вашего позволения, устраниться от дальнейшего разговора на эту тему. По своей красоте Эклермонда достойна руки какого угодно принца в Европе, на долю которого выпало бы это счастье.

— Это ваше мнение, сеньор? — весело сказала Екатерина. — Что сказали бы вы, если бы мы изменили сан и имя будущего супруга? Что сказали бы вы, если бы мы заменили Франциска Валуа Винцентом Гонзаго, принцем Мантуи? Более нравится вам этот союз или нет?

— Ваше величество, — пролепетал кавалер.

— Хорошо ли мы угадали вашу сокровенную мысль? Разве вы не любите эту молодую девушку?

— Более жизни.

— В таком случае она ваша, мы ее вам отдаем и кроме того, дадим ей такое приданое, какое не в состоянии дать фамилии д’Эст или Фарнези.

Глубокий вздох был единственным ответом кавалера. Истолковав его молчание согласно своему желанию, королева продолжала:

— Помогите нам советом и делом возвести принца Анжуйского на престол его брата, и Эклермонда послужит вам наградой.

— Итак, — с горечью отвечал кавалер, — самая благородная кровь Франции будет служить наградой измене.

— Мне странно слышать от вас подобные слова, принц, — отвечала Екатерина. — Неужели мы в вас ошиблись? Неужели мы вскормили тайного врага? Неужели вы обманывали нас и в своих депешах, и в этих письмах? Отвечайте нам, сеньор Винцент. С кем говорим мы? С союзником принца Анжуйского или с тайным другом Генриха? С другом принца, стремящегося к власти, или с орудием монарха, близкого к падению?

— Вы говорите с человеком, который думает, действует и говорит свободно, без страха, сударыня, с человеком, который добивается почестей честными средствами, и рука которого отвергла бы скипетр Франции, если бы его надо было добыть ценой измены. Ваш заговор против Генриха, ваше величество, какое бы название вы ни придавали ему, все-таки есть измена.

— Мы не будем ссориться с вами из-за терминов, принц, — холодно сказала Екатерина. — В наших глазах слова — средство, прикрывающее ложь, и чем человек честнее, тем менее мы его опасаемся. И поэтому вы можете сколько вам угодно называть наш заговор изменой — пока будете исполнять в нем роль главного злодея. Но довольно об этом. Вы говорите, что любите принцессу Конде. Поддержите принца Анжуйского в его предательских замыслах, как вам угодно их называть. Возведите его на престол, и она послужит наградой за оказанные вами услуги.

Екатерина остановилась, устремив в ожидании ответа свой орлиный взор на кавалера. Но он молчал. Хотя и казался сильно взволнованным.

— Что означает это молчание? — гневно вскричала, вставая, королева. — Вы не принимаете нашего предложения?

— Я не могу принять его, ваше величество.

— Что?

— К несчастью, существует препятствие…

— Ваша страсть к этой девчонке, этой джелозо, не так ли? Клянусь Богородицей, здесь есть колдовство. Руджиери, тебе пора приступить к заклинаниям, надо рассеять ее чары. Принц, — продолжала она строгим голосом, — обдумайте наше предложение. Мы будем ожидать ваш ответ до завтрашнего утра. До тех пор храните переданную нами тайну в сокровеннейших изгибах вашего сердца. Не доверяйте ее даже вашему духовнику. Вы теперь догадываетесь, ради чего мы пригласили вас на это свидание и сообщили вам тайну рождения Эклермонды. Мы прочитали эти бумаги, свидетельствующие о ее знаменитом происхождении. Вы убедились, что она дочь Генриха Бурбона. Теперь положим эти бумаги на хранение в эту шкатулку. Сказав это, Екатерина протянула руку за бумагами.

— Умоляю вас, сударыня, подождите одну минуту, — отвечал кавалер, удерживая бумаги и снова жадно пробегая их содержание.

— Вы можете прочитать их завтра на свободе, — возразила королева, — сегодня же займитесь той, которой вы так интересуетесь.

В эту минуту, прежде чем Екатерина успела взять обратно пакет с бумагами, комната погрузилась во мрак. Карлик, приблизившись к ним незаметно ползком, по знаку Руджиери внезапно загасил лампу, висевшую над их головами.

— Дайте письма, — сказала Екатерина настоятельным голосом, и в ту же минуту кавалер положил ей в руку бумаги, которые она приняла за свой пакет.

Вдруг неизвестно откуда послышалась тихая, печальная музыка, и нежное освежающее благоухание разлилось по всей комнате. Под влиянием этого благоухания присутствующие почувствовали какую-то приятную истому, против влияния которой невозможно было бороться.

Сквозь густое облако дыма, наполнявшее комнату, невозможно было ничего различить, кроме красного огня жаровни. Музыка постепенно замирала в воздухе и наконец совсем замолкла. Тогда астролог произнес громким голосом свое заклинание и подошел к жаровне.

Послышался шипящий звук, подобный тому, который производит жидкость, налитая на горячие угли. Новые клубы дыма, сквозь которые мелькали яркие искры, поднялись к потолку комнаты. Руджиери, шепча непонятные слова, продолжал свои заклинания.

Одну минуту в комнате царствовал такой непроницаемый мрак, что даже не было возможности различить красноватое пламя жаровни. Вновь раздалась музыка, еще тише и печальнее прежнего. Ослепительная полоса света прорезала воздух и остановилась возле астролога. Тогда все увидели женскую фигуру в светлой и почти прозрачной одежде, держащую в руке меч, от которого и исходил этот яркий свет. Эта женщина, насколько можно было видеть сквозь облако дыма, была сверхъестественной красоты. В правой руке призрак держал огненный меч, о котором мы говорили, в левой — маленький хрустальный флакон. Пропев несколько строк на неизвестном языке, призрак отдал пузырек астрологу. Руджиери почтительно принял этот подарок, голубоватое пламя, исходившее от меча, внезапно исчезло, точно погашенное, а вместе с ним исчез и призрак. Пламя жаровни опять разгорелось, и Руджиери снова приступил к своим таинственным обрядам. По знаку своего господина Эльберих принес тяжелую книгу в черном кожаном переплете с медными застежками.

Временами Руджиери брал из корзины травы или корни, которые бросал на жаровню, где они трещали и дымились, а иногда и воспламенялись. Казалось, все соединилось, чтобы придать фантастический характер этому обряду. Карлик прыгал, кошка шипела, Друид глухо и протяжно выл, а хриплый, прерывистый и почти задыхающийся от дыма голос Руджиери покрывал все эти звуки.

Затем астролог начертал своим жезлом какие-то изображения на пакете и прочитал громким голосом какое-то мистическое изречение. После этого он закрыл книгу и снова продолжал заклинание, которое окончилось вызыванием колдуньи.

Не успел он произнести последних слов, как послышался шум, и отвратительная фигура колдуньи предстала перед астрологом. Ее растрепанные волосы висели в беспорядке на ее высохших плечах и шее, одежда была грязна и противна, как она сама. На одну минуту она остановилась, опираясь одной рукой на палку, а другую, — как казалось, запачканную кровью, — протянув по направлению к Руджиери.

— Откуда ты явилась? — спросил астролог.

— С шабаша в Монфогоне, — отвечала ведьма. — Хочешь ли узнать, как мы провели ночь? Хочешь ли услышать, о чем мы рассуждали при лунном свете и как Сатана играл на скрипке? Как мы варили мясо ребенка? Какие напитки мы сварили? Какие яды мы приготовили? Погоди! Сейчас.

И резким, неприятным голосом ведьма запела ужасную песню.

— Ты вызывал меня, — сказала она, окончив пение, — что тебе надо? Говори скорее! Астарот призывал меня два раза, на третий я обязана повиноваться. Здесь есть смертные, присутствие которых мне неприятно. Они не крещены адским крещением. Кроме того, мне надо спешить обратно на шабаш. Мои наболевшие кости не смазаны, а котел кипит. Говори скорее и отпусти меня.

— Презренная дочь тьмы, — вскричал громовым голосом Руджиери. — Разве я для того вызвал тебя, чтобы слушать твое пение? Твой господин может сколько ему угодно призывать тебя, но если я пожелаю, то удержу тебя.

С этими словами он опрыскал ее лицо какой-то жидкостью.

— Теперь, — продолжал он, между тем как колдунья вскрикнула от боли, — согласна ли ты остаться?

— Что тебе от меня нужно? — проговорила она.

— Мне нужно питье, которое ты одна умеешь приготовлять, — сказал астролог, — питье, обращающее любовь в ненависть, а ненависть в любовь, есть ли оно теперь при тебе? Если да, то отдай его мне и тогда можешь уйти.

— У меня есть вещь, которая вернее послужит достижению твоей цели, — отвечала колдунья, вынимая из-за пояса серебряное кольцо в виде свернутой змеи. — Я отдам тебе это заколдованное кольцо. Но будь осторожнее в выборе того, кому его передать. Твой подарок может принести тебе самому несчастье!

— Дай мне кольцо, — вскричал с нетерпением Руджиери.

— Астарот снова зовет меня, — воскликнула колдунья, — в его голосе звучит раздражение. Обожди одну минуту, господин, только одну минуту, и я явлюсь… Я иду. Возьми это кольцо, прими его вместе с благословением колдуньи или с ее проклятием, выбирай, что тебе больше нравится!

И, громко рассмеявшись, она исчезла.

Все это время кавалер смотрел на магические обряды Руджиери с нетерпением и отчасти с удивлением. Видя в них одно только шарлатанство, он, однако же, был изумлен как необыкновенным проворством, проявленным астрологом во всем этом, так и богатством средств, которыми он располагал и с помощью которых его обман достигал желаемого им действия.

Но когда он подумал о том, как давно Руджиери занимается ремеслом мага, и о том, что башня, в которой он жил, была выстроена под его руководством, то его восхищение ловкостью астролога сильно уменьшилось, а нетерпеливое желание положить конец этим проделкам стало сильнее прежнего. Впрочем, в некотором отношении промедление, вызванное этими заклинаниями, соответствовало его желаниям, поскольку давало ему возможность придумать какой-либо способ выпутаться из опасного положения, в котором он находился, или, по крайней мере, исполнить самое сокровенное для него желание — сообщить Эклермонде тайну ее рождения. Он погрузился в грустные размышления. Вдруг одна мысль мелькнула в его голове. Средство было очень рискованное, но только одно оно предоставляло какую-то вероятность на успех. Отвязав свой шарф, он завернул в него снятый им с груди пакет вместе с бантом, полученным им от Эклермонды и, подозвав Друида, постарался как можно крепче обвязать шарф вокруг туловища собаки.

Исполнив это, он с облегчением вздохнул и направился к астрологу. В эту минуту колдунья исчезла. Руджиери услышал шаги кавалера и голосом, полным испуга и ярости, закричал:

— Идите прочь, идите прочь, сеньор! Уходите или вы погубите свою душу! Не переступайте этого заколдованного круга, молодая девушка будет ваша, потерпите еще одну минуту. Возьмите это кольцо, подарок колдуньи, с его помощью ваша любовь станет непреодолимой, но отойдите, или, клянусь Оримасом, я прибегну к своей науке, чтобы принудить вас повиноваться.

Высказав это, Руджиери надел кольцо на палец кавалера и ударил ногой по паркету. Кавалер вскрикнул от нетерпения, но в эту минуту кто-то неожиданно сильно схватил его сзади за плащ, и он невольно отступил на несколько шагов и выхватил кинжал с намерением освободиться от напавшего на него, — как ему показалось, — карлика, но вдруг почувствовал, что его выпустили, в то же время перед ним открылась занавесь, и он увидел в маленькой комнате спящую итальянку.

ДВЕ МАСКИ[править]

Лампа, висевшая над убогим ложем, на котором спала молодая девушка, бросала слабый свет на лицо несчастной. Мертвенная бледность покрывала ее лицо, и хотя черты ее выражали спокойствие, но было видно, что это не естественный сон, а оцепенение, вызванное каким-нибудь успокоительным снадобьем. На ней был ее утренний мужской костюм; черные, беспорядочно раскиданные волосы еще резче подчеркивали необыкновенную белизну ее плеч и шеи. В ее положении было что-то трогательное, и Кричтон ощутил сильное волнение в крови. Действие ее красоты было так неотразимо, что на минуту в его сердце закралось чувство, более похожее на любовь, чем на сострадание. В оправдание этой минутной слабости мы добавим, что даже сама Екатерина Медичи, до того времени не имевшая понятия о красоте джелозо, была так поражена прелестным лицом, которое она теперь внимательно рассмотрела, что не удивилась сумасбродной страсти ее знатного собеседника.

— Клянусь Богородицей, — воскликнула она, — эта молодая девушка прекраснее, чем мы думали. Возможно ли, чтобы это очаровательное создание принадлежало к низшему слою общества?

— Кажется, нет, судя по амулету, находящемуся у меня, — отвечал человек в маске.

— Позвольте мне, сеньор, осмотреть внимательнее этот ключ, — сказал Руджиери, подходя к ним. — Я, может быть, найду ответ на вопрос вашего величества. А пока, прошу вас, возьмите этот флакон. Девушка, как вы видите, спит, но дайте ей вдохнуть, и ее сон в минуту улетучится.

— Ей лучше бы никогда не просыпаться, чем проснуться с позором, — прошептала маска, беря флакон и передавая золотой ключик Руджиери. — Бедная девушка, мои надежды спасти тебя от преследований и от того, что хуже самой смерти, едва ли осуществятся. Но я попытаюсь. Я поклялся, что спасу тебя, и исполню свою клятву или погибну.

Размышляя таким образом, гость королевы поднес флакон к лицу молодой девушки. Ему не пришлось долго ждать последствий. Итальянка вздрогнула и открыла глаза, но, как только взгляд ее упал на черную маску, находившуюся около нее, она с криком ужаса поспешила отвернуться.

— Опять он! — вскричала она. — Матерь Божья, защити меня от этого демона!

Незнакомец нагнулся к терявшей сознание молодой девушке и шепнул ей на ухо ее имя:

— Джиневра!

Сокол не летит быстрее на призыв своего господина, чем встрепенулась итальянка при звуке этого голоса.

Дрожа с головы до ног, она привстала на постели и, устремив взгляд на склонившегося над ней человека, силилась проникнуть взором за отверстия его маски. Словно для того, чтобы найти подтверждение своей догадке, она откинула черные косы, быстро провела рукой по лбу, как бы собираясь с мыслями, и воскликнула:

— Этот голос… Не сплю ли я? Возможно ли, чтобы это говорила маска? Мне показалось, что мое имя было произнесено голосом, таким приятным, таким дорогим, таким нежным, но это должно быть, сон. Как мог он узнать мое имя? Я так ослабла! — И она снова упала на кровать.

Наш герой смотрел на нее с глубоким состраданием, но, решив, что будет неблагоразумно сообщать ей о своих намерениях в подобных обстоятельствах, он нашел более удобным снова заговорить тем голосом, которым говорил с Екатериной.

— За кого вы меня принимаете, Джиневра? — спросил он ее.

— За кого? — вскричала молодая девушка. — Я принимала вас за светлого ангела, но теперь я вижу, что вы дух тьмы. Уходите и оставьте меня. Не терзайте меня долее своим присутствием. Неужели вы недостаточно меня мучили? Неужели же меня ожидает еще и бесчестие? Нет, этому не бывать! Я устояла против всех ваших обольщений, ваших просьб, даже против насилия и не перестану противиться вам. Я еще и теперь в силах бороться против вашего могущества так же, как прежде, в вашем дворце в Мантуе. Любовь женщины иногда бывает непостоянна, но ненависть никогда не меняется. Я вас ненавижу, принц, и скорее перенесу тысячу смертей, чем отдамся вам.

Неожиданно Джиневра заметила беспорядок в своей одежде. Ее шея и лицо покрылись краской, и стыд вместе с негодованием отразился в ее взволнованных чертах.

— А! Бесчестный, вероломный, — вскричала она с горечью, — ты сумел проникнуть в комнату девушки во время сна. Уходи отсюда, или, клянусь Святой Девой, я сорву повязки с моих ран и умру на твоих глазах. О! Почему полученный мной удар не был смертельным? Для чего не погибла я, спасая Кричтона?

— Разве ваша любовь к Кричтону так сильна? — спросил ее незнакомец в маске.

— Люблю ли я его? — повторила Джиневра. — Так же, как люблю я Бога, как чту его святых, как ненавижу тебя! Люблю ли я его? — продолжала она страстно. — Он — моя жизнь! Но нет, более чем жизнь. Постарайся понять меня, ты, чье черное сердце не понимает чистой любви. Я питаю к Кричтону любовь мусульманина к его пророку. Он кумир моего сердца, он мой Бог. Я не добиваюсь его любви, я не ищу взаимности, для меня довольно моей безнадежной любви, и я была бы несказанно счастлива, погибнув за него. Но если мне этого не удалось, то не думай, что я стану жить для другого.

— В таком случае, живите для него, — тихо сказала маска своим собственным голосом.

Невозможно описать действие, произведенное на девушку этими словами и этим голосом. Она провела рукой по глазам, нерешительно и с удивлением посмотрела на незнакомца и наконец воскликнула взволнованным, задыхающимся голосом:

— Правда ли это?

— Клянусь вам, — отвечал он.

Тогда молодая девушка опустила голову на его плечо. Екатерина не менее астролога была удивлена этой переменой.

— Твои чары начинают действовать, — сказала она, — молодая девушка смягчается.

— Проклятие! — вскричал с яростью Руджиери.

— Как? Разве ты не доволен своим собственным делом? — спросила с удивлением Екатерина. — Ты с ума сошел.

— Оттого я и схожу с ума, что во всем сам виноват, — отвечал астролог. — Милостивая повелительница, — продолжал он, бросаясь к ногам королевы, смотревшей на него с возрастающим удивлением, — я всегда был вам верный слуга.

— О чем ты просишь?

— Я прошу у вас милости в награду за мою долгую службу, незначительной милости, ваше величество.

— Говори.

— Не дозволяйте, чтобы эта молодая девушка покидала эту комнату сегодня ночью. Если уж необходимо, чтобы она ушла отсюда, позвольте мне сопровождать ее.

Екатерина не отвечала, но захлопала в ладоши, и карлик, послушный поданному знаку, кинулся к двери.

Между тем, Джиневра, снова потерявшая сознание, скоро пришла в себя от ласковых слов маски. Опустив свои большие черные глаза, пугаясь встретить его взгляд, она обратилась к незнакомцу смущенным голосом:

— Простите, благородный рыцарь, что я так нескромно говорила с вами. Мои уста выдали тайну моего сердца, но, клянусь своим спасением, я бы не позволила себе подобных признаний, если бы могла подумать, что мои слова достигнут вашего слуха.

— Это уверение излишне, прекрасная Джиневра, — отвечал человек в маске, — но меня огорчает мысль, что вы полюбили человека, который может дать вам взамен только любовь брата. Выслушайте меня. При помощи этого ключа вы можете пройти подземным ходом в отель Суассон. Тогда вам будет уже легче скрыться. Выйдя отсюда, ждите меня со стороны, прилегающей к церкви Святого Евстафия, в продолжение часа. Если в течение этого времени я не присоединюсь к вам, то уходите, а завтра утром ступайте в Лувр. Там спросите девицу Эклермонду. Вы не забудете этого имени, Джиневра?

— Я буду его помнить, — отвечала итальянка с чувством ревности.

— Вы найдете ее в числе фрейлин королевы Луизы, отдайте ей эту бумагу.

— На ней кровь! — вскричала Джиневра, принимая письмо.

— Я начертал это острием моего кинжала. Но исполните ли вы мою просьбу?

— Я согласна.

— Ну а теперь, прекрасная Джиневра, — продолжал он, — вооружитесь всем вашим мужеством, вы должны одна выйти из этой комнаты.

— А вы?

— Не заботьтесь обо мне. Более дорогая жизнь, чем моя, зависит от этой бумаги и от вашего побега. Вы сказали, что любите меня, вы уже доказали мне вашу преданность. Но я прошу у вас еще и этого доказательства. Не останавливайтесь, что бы вы ни увидели или услышали, и уходите, когда я вам скажу. У вас есть кинжал?

— Разве есть итальянка, которая бы его не имела?

— Отлично. Вы, которую не страшит смерть, не должны ничего бояться. Вашу руку! Я снова вступаю в роль маски. Будьте тверды… О!.. Слишком поздно.

Это последнее восклицание вырвалось у Кричтона, когда он увидел, что входная дверь поднята и появляется стража Екатерины. Одна за другой мрачные фигуры входили в комнату, наконец был введен связанный человек в маске, которого вели Оборотень и Каравайя.

— Что все это значит? — спросила испуганная итальянка.

— Не спрашивайте меня, но следуйте за мной, — отвечал шотландец, поспешно подходя к королеве. — Ваше величество, — вскричал он, — прошу вас, позвольте этой молодой девушке удалиться, пока еще не совершена казнь. Позвольте ей подождать нас в коридоре вашего дворца.

— Будь по-вашему, — отвечала Екатерина.

— Уходите, — прошептал Кричтон Джиневре, — у вас ключ, вот потайная дверь.

— Она не выйдет отсюда, — сказал Руджиери, схватив за руку молодую девушку.

— Что значат твои слова, старик? — вскричал кавалер. — Какое ты имеешь право противиться тому, чтобы она ушла?

— Право отца, — отвечал Руджиери, — она моя дочь.

— Твоя дочь? — вскричала девушка, отступая с ужасом. — О, нет, нет, я не твоя дочь.

— Ты дочь Джиневры Малатеста, ты моя дочь!

— Не верьте ему, дорогой сеньор, — вскричала итальянка, хватаясь за шотландца, — он бредит! Я не дочь ему.

— Клянусь своей душой, я сказал правду, — вскричал Руджиери.

— Наше терпение истощилось, — сказала тогда королева. — Пусть эта девушка остается на своем месте, мы еще не закончили с ней. Казнь Кричтона должна совершиться безотлагательно.

— Его казнь? — вскричала итальянка. — Так это Кричтона будут убивать?

— Не тревожьтесь, — прошептала маска. — Не думайте обо мне, но, пользуясь смятением, постарайтесь скрыться.

— Ты угадала, — отвечала Екатерина, улыбаясь с жестоким выражением, — под этой маской скрывается лицо твоего возлюбленного.

— Эта маска! Ах!..

В эту минуту Екатерина захлопала в ладоши. Между солдатами произошло движение. Маску вытащили вперед, и Оборотень вынул шпагу.

Шотландец быстро стал между Екатериной и палачами. Он придерживал рукой маску.

— Вы сказали, что подадите знак к казни Кричтона, сняв свою маску, — вскричала королева, обращаясь к нему. — Готовы ли вы, сеньор?

— Я готов покориться своей участи, — отвечал Кричтон спокойным, твердым голосом, — но вы должны направить свою месть на меня. Я Кричтон.

С этими словами он снял маску.

— Проклятие! — вскричала Екатерина при виде лица шотландца. — Изменник! И мы так долго были тобой обмануты! Мы выдали тебе самые тайные наши намерения. Ты заставил нас поступить несправедливо с нашим близким союзником, нанеся ему жестокую непростительную обиду, мы… Но благодарение Богу, твоя хитрость не принесет тебе никакой пользы. Ты еще в нашей власти. Дон Винцент, — продолжала она, обращаясь к приведенному пленнику, маска которого, сорванная в суматохе, обнаружила угрюмое и надменное лицо, хотя и пылавшее гневом, но не утратившее выражения величия, свойственного всем благородным итальянцам, — чем можем мы искупить то оскорбление, которое против нашей воли нанесли вам?

— Я могу принять только одно удовлетворение, — вскричал Винцент, с силой отталкивая руку Оборотня и подходя к королеве.

— Сообщите нам свои желания, — сказала Екатерина.

— Я требую, чтобы вы даровали жизнь моему противнику, — отвечал Гонзаго.

— Клянусь Богом, — сказала тихим голосом Екатерина, — вы требуете от нас такой милости, которую мы не можем оказать вам. Смерть Кричтона необходима как для нашей, так и для вашей безопасности. Он должен умереть.

— Он умрет, ваше величество, но завтра, — так же тихо отвечал Винцент Гонзаго. — На мой герб ляжет несмываемое пятно, моя рыцарская честь будет навсегда опозорена, если тот, кого я вызвал на смертельный поединок, будет убит в моем присутствии. Я требую, чтобы его тотчас же освободили.

— Этого не будет! — сказала Екатерина. — Он не должен выйти отсюда живым. Я ему доверила наши замыслы, ему известно о заговоре принца Анжуйского и еще о другой, весьма важной тайне, которую я сообщила ему, думая, что говорю с вами. Нет! Его смерть необходима.

— Я скорее согласен погибнуть здесь, под ударами этих разбойников, чем допустить подобное унижение моей чести. Выслушайте меня, ваше величество, — продолжал Гонзаго громким голосом. — Позвольте ему удалиться, и я ручаюсь вам своим княжеским словом, что кавалер Кричтон не выдаст ни одну вашу тайну, не разгласит никакого заговора. Законы чести так же всесильны над ним, как надо мной. Отпустите его без всякого опасения и положитесь на меня в деле возмездия. Завтра мы встретимся смертельными врагами, этой ночью мы расстанемся уважающими друг друга противниками.

— Не ручайтесь за меня, принц, — сказал Кричтон, ожидавший с кинжалом и шпагой нападения. — Я не могу принять ни жизни, ни свободы на предлагаемых вами условиях. Первым моим делом после выхода отсюда будет разглашение сообщенной мне тайны, хотя бы мне и пришлось поплатиться за это жизнью. Я умру с уверенностью, что услышавшие передадут ее кому следует.

— Как? — вскричала Екатерина.

— Моя месть переживет меня, — продолжал шотландец. — Вы можете обагрить моей кровью эту комнату или изрубить меня на куски, но эта тайна не будет более принадлежать только вам. Но что я говорю, она уже и теперь не принадлежит вам, хотя бы даже мне не пришлось более ее увидеть, хотя бы не пришлось сказать ей ни одного слова, во всяком случае завтра, до заката солнца доказательства происхождения принцессы Конде будут переданы ей в руки.

— Ты лжешь! — вскричала Екатерина.

— Где депеша Таванна, письма кардинала де Лоррена, ваши собственноручные приказы? — спросил Кричтон.

— А! — вскричала Екатерина, бросая быстрый взгляд на пакет, находившийся у нее в руках. — Злодей, где они?

— На дороге в Лувр, — отвечал Кричтон.

— Это невозможно!

— Я нашел верного посланца.

— У этого хвастуна мог быть только один посланец — большая собака, его сопровождавшая, — вскричал Каравайя. — Проклятое животное выскочило в подъемную дверь в ту минуту, когда мы входили, и я заметил, что его туловище было обвязано шарфом.

--В этом шарфе вложены письма, — сказал Кричтон с торжествующей улыбкой.

— И вы выпустили эту собаку? — спросила Екатерина испанца.

— Это не собака, а дьявол в шкуре бульдога, — отвечал Каравайя. — Она скрылась из глаз в одну секунду.

— Кавалер Кричтон, — сказала Екатерина, подходя к нему и принимая ласковый тон, — эти бумаги для нас важнее вашей жизни. Мы могли бы заключить с вами соглашение: если вы согласны принять условия принца Мантуи, то можете беспрепятственно удалиться.

— Я сказал уже вам, ваше величество, что я их не принимаю. Пусть ваши убийцы делают свое дело. Я вручаю мою участь Богу и Святому Андрею.

— Я умру вместе с вами, — прошептала Джиневра.

— Безумная девочка! Эта распря тебя нисколько не касается. Пойдем со мной, с твоим отцом, — сказал Руджиери.

— Никогда! — вскричала она. — Никогда не отойду я от кавалера Кричтона, я умру с ним вместе от одного удара. Говорю тебе, оставь меня, я не твоя дочь. Ты придумал эту сказку для того, чтобы вернее продать меня.

— Выслушайте меня, Джиневра, у меня есть доказательства моих слов.

— Нет, я не хочу тебя слушать. Ты хотел продать мою честь за золото принца Мантуи. Разве такова любовь отца? Но если ты точно мой отец, то оставь меня, а не то и моя кровь падет на твою голову, как кровь моей матери, потому что, клянусь Матерью всех скорбящих, я скорее вонжу этот кинжал себе в грудь, чем отдамся твоему повелителю.

— Джиневра, я хочу спасти тебя от него. Сжалься надо мной, выслушай меня!

Он не мог продолжать, потому что Джиневра, выхватив кинжал и вырвавшись из его объятий, укрылась под защитой Кричтона.

В продолжение этого времени Екатерина, не слушая просьб и настояний Гонзаго, приказала своим вооруженным людям напасть на шотландца.

— Вас много, а он один, убейте его! — вскричала она.

Кричтон, подобно гранитной скале, сопротивлявшейся напору волн океана, выдержал первую атаку. Сабли нападавших сверкали перед глазами джелозо, звон стали раздавался в ее ушах. Борьба была ужасна, но шотландец не получил ни одной раны. Ни одна сабля не дотронулась до него, тогда как сам он нанес несколько удачных ударов. Комната наполнилась оглушительными проклятьями, криками и топотом. Но внезапно весь этот шум стих.

Екатерина думала, что Кричтон убит, но увидела его в оборонительном положении, с глазами, спокойно устремленными на противников, которые немного отодвинулись, чтобы перевести дух и придумать какой-нибудь новый план нападения. Уязвленная в своем самолюбии и запуганная королева стала опасаться за исход борьбы, как вдруг увидела какую-то черную фигуру, пробиравшуюся сзади к Кричтону. Это был карлик. Она видела, как он, крадучись, приблизился к Кричтону и уже изготовился броситься на него с кинжалом в руке, но в ту же минуту был поражен стилетом джелозо. Екатерина не могла удержаться от яростного крика.

— Презренные! — закричала она. — Вы не похожи на мужчин! Дайте мне шпагу, и я покажу вам, как с ней надо обращаться.

Подстрекаемые этими словами, убийцы возобновили нападение удачнее прежнего. Едва обменялись они несколькими ударами, как шпага Кричтона, более пригодная для украшений, чем для борьбы, сломалась и он очутился во власти врагов с одним лишь кинжалом, представлявшим слабую защиту против шести шпаг. Нападающие были в восторге, видя, что борьба может быть окончена в несколько минут. Однако же Кричтон решил дорого продать свою жизнь. Схватив ближайшего из нападающих, он вонзил ему в грудь свой кинжал. Несчастный упал с глухим стоном, а его товарищи в ярости бросились мстить за него. Кричтон, обернув руку плащом, некоторое время успевал отражать их удары и даже отделался еще от одного врага. Но нападающих было слишком много, и легко было угадать конец такой неравной борьбы. Несмотря на это, шотландец защищался с таким мужеством, что его враги колебались, но вдруг, желая нанести удар Оборотню, Кричтон поскользнулся в луже крови и упал. Мгновенно Джиневра бросилась между Оборотнем и Кричтоном и, наверное, была бы насквозь проколота ударом, предназначенным последнему, если бы громкий крик Руджиери не остановил руку гиганта.

— Пощадите мое дитя, пощадите ее! Моя милостивая повелительница! — вскричал с отчаянием астролог.

Но Екатерина была глуха к его мольбам.

— Не щадите ни того, ни другую, — холодно сказала она.

Между тем Кричтон поднялся на ноги. В этот короткий промежуток времени итальянка успела шепнуть ему на ухо одно слово. Прежде чем нападавшие смогли угадать его мысли, он бросился с молодой девушкой в углубление, занимаемое кроватью, и тотчас же опустил занавес, который скрыл их от глаз нападавших. Когда мгновение спустя он был поднят Каравайя и Оборотнем, стало ясно, что оборонявшиеся исчезли. По находившейся в стене полуоткрытой двери легко было угадать, каким способом сумели они бежать.

— Черт возьми! — вскричал Каравайя в ту минуту, когда эту дверь внезапно заперли с таким звуком, который издает задвигаемый засов. — Мы проиграли.

— Куда ведет этот проход? — спросил Оборотень. В эту минуту гигант вдруг почувствовал, что кто-то судорожно сжимает его ногу, и услышал звук, похожий на шипение змеи. Оборотень задрожал и, обернувшись, увидел устремленные на него красные глаза Эльбериха. Несчастный карлик, смертельно раненный, успел кое-как до него доползти. Хотя его жизнь уходила вместе с черной кровью, сочившейся из раны, его поддерживала жажда мести. Обратив внимание гиганта на известный ему участок стены, он тронул пружину, и в ту же минуту открылась другая дверь, поменьше. Карлик пополз в нее, делая знаки Каравайя, Оборотню и их двум оставшимся в живых товарищам следовать за ним.

Не успели они скрыться, как дверь, через которую Кричтон вошел в башню, открылась и виконт Жуаез в сопровождении Шико и многочисленной вооруженной свиты появился в башне. Он быстрым взглядом окинул комнату, и его лицо омрачилось при виде кровавых следов, оставленных происходившей борьбой.

— Милостивый государь, — сказал он, подходя к Гонзаго, неподвижно стоявшему со скрещенными на груди руками, — я имею приказ его величества взять вас под стражу до завтрашнего утра.

— Арестовать меня? — вскричал Гонзаго, тщетно ища свою шпагу. — Известно ли вам, кому вы это говорите?

— Я знаю одно, что обращаюсь к человеку, которого я считаю порядочным, — отвечал Жуаез. — Но когда я осматриваюсь кругом и вижу эти следы резни, то в моем уме возникают сомнения, которые я очень бы желал рассеять. Кого я имею честь арестовать?

— Принца Мантуи, — сказала королева. — Приказ короля не может относиться к нему.

— Вот как! — вскричал виконт. — Это большая для меня честь. Но вы ошибаетесь, приказ его величества касается именно принца. Господа, я вам поручаю его высочество. Однако моя обязанность выполнена только наполовину. Могу я спросить у вас, где найти кавалера Кричтона, в этой ли он башне, как я предполагаю?

— Вам не надо трудиться брать его под стражу, сударь, — отвечала с улыбкой Екатерина, — мои люди уже избавили вас от этих трудов.

— Как так, ваше величество? — вскричал, содрогаясь, Жуаез.

— Я слышу в коридоре крики и шум битвы, — вскричал Шико, — мне показалось, что я слышу голос Кричтона, вот опять я его слышу. Поспешите к нему на помощь, виконт!

— Принц, — вскричал Жуаез, — вы отвечаете мне за жизнь Кричтона. Он избрал меня своим свидетелем в вашей с ним ссоре и, клянусь Святым Павлом, если он погиб на ваших глазах под ножами убийц, я перед всеми дворами Европы провозглашу вас вероломным трусом.

— Господин виконт, для вас большое счастье, что ваши угрозы обращены к пленнику, — отвечал высокомерно Гонзаго. — Но настанет минута, когда я потребую от вас удовлетворения за ваши слова.

— И я также, — сказала надменно Екатерина. — Виконт, мы повелеваем вам и вашим людям выйти отсюда, иначе вас постигнет наш сильнейший гнев.

— В настоящую минуту я представитель его величества, — гордо отвечал Жуаез, — и уполномочен им отыскать и взять под стражу принца Гонзаго, известного под именем «маски», а также кавалера Кричтона. Вы знаете, какой строгий отчет вам придется нести перед его величеством.

— Помогите! Помогите, виконт! — закричал Шико. — Я слышу голос женщины.

— Моя дочь! Моя дочь! — восклицал Руджиери.

— Возьмите этого злодея, — сказал Жуаез, указывая шпагой на астролога. — Я абсолютно уверен, что он замешан в этом темном деле. А теперь — за мной! Монжуа и Святой Дионисий! Вперед!

С этими словами он бросился по узкому проходу и стал быстро подыматься по темной винтовой лестнице, в верхней части которой явственно слышались крики и проклятия сражающихся.

КОЛОННА ЕКАТЕРИНЫ МЕДИЧИ[править]

Против Виармской улицы, упираясь в круглое здание хлебного рынка, и теперь еще возвышается древняя богато украшенная колонна. У ее подножия бьет фонтан, на одной из сторон помещены солнечные часы, а наверху устроена странная клетка сферической формы. Фонтан и солнечные часы сравнительно молоды, но сферический верх — древней постройки. Согласно дошедшему до нас преданию, эту обсерваторию (а это именно обсерватория) построили Екатерина Медичи и Козьма Руджиери. Как говорят, там он прочел в великой звездной книге небес судьбу обширного города, расстилавшегося у его ног. Там Руджиери приобрел познания, с помощью которых устранял опасности, угрожавшие его повелительнице, и делал ее власть более прочной и могущественной.

Железная клетка, о которой мы говорили, имеет прямое отношение к тайнам астрологии и, вероятно придумана самим флорентийским астрологом. Она состоит из круглого железного остова, через который проходят поперечные круги, а в основании лежит превосходящее ее величиной полушарие из железных полос в виде кругов и полукругов, значение которых очень трудно угадать, если они только не служили символами той науки, согласно которой была сделана вся эта постройка. Эта колонна, выстроенная по рисункам знаменитого Жана Бюллана и находившаяся во времена нашего рассказа в углу бокового двора отеля Суассон, составляет единственный осколок этого огромного великолепного здания. В ее нишах, почти уже сглаженных временем, еще заметны гербы и девизы, подобные тем, которые украшали стены рабочей комнаты Руджиери.

Теперь, когда мы описали наружный вид этой колонны, нам остается только сказать, что она возвышалась почти на сто футов и имела более десяти футов в поперечнике.

Но возвратимся к нашему рассказу. Скрывшись через потайную дверь, Кричтон и итальянка некоторое время шли по низкому узкому коридору, устроенному, очевидно, в стене, и по крутому короткому подъему достигли другого, более широкого и высокого прохода, который поначалу они приняли за лестничную площадку. Глубокий мрак не позволял удостовериться, был ли какой-нибудь выход из этого места. На минуту они остановились перевести дух, и Кричтон воспользовался этим, чтобы выразить своей прекрасной спутнице горячую благодарность за помощь, которую она так кстати ему оказала.

— Без вас, прекрасная Джиневра, — сказал он, — я бы погиб под кинжалами убийц. Я во второй раз обязан вам своей жизнью и не знаю, могу ли чем-нибудь вознаградить вас за вашу преданность?

— Позволив быть вашей рабыней, — воскликнула молодая девушка страстным голосом, целуя руку Кричтона и обливая ее слезами, — дозвольте мне остаться навсегда возле вас.

— Вы отныне будете всегда со мной, — отвечал шотландец с нежностью, заходя, пожалуй, слишком далеко в излиянии своей благодарности, так как, произнеся эти слова, он встретился губами с горячими устами девушки и крепко прижал ее к сердцу.

— Святая Дева! — вскричала Джиневра, откидывая назад голову и стыдясь порыва увлекшей ее страсти. — Наши враги гонятся за нами.

В ту же минуту Кричтон услышал грубые голоса и приближающиеся шаги.

— Здесь есть, здесь должен быть другой выход. Эта комната сообщается с обсерваторией королевы, — вскричала итальянка. — Мне помнится, что несколько часов тому назад человек, ложно называющий себя моим отцом, нес меня здесь. Каждая стена в этой ужасной башне наполнена тайными коридорами.

С протянутой вперед рукой Кричтон быстро пошел около стены и тотчас же наткнулся на проход.

Уже стоя на лестнице, он протянул руку девушке, предлагая ей следовать за ним.

Но ее держала еще чья-то рука, от которой она никак не могла освободиться. Разразившийся свистящий смех объяснил ей, что эта рука принадлежала мстительному карлику. Со сверхъестественной силой маленькое чудовище обвилось вокруг молодой девушки, которая чувствовала, что изнемогает. Его горячее дыхание касалось ее лица, его отвратительный рот приближался к ее горлу. Она почувствовала сильную, острую боль, Этот вампир за неимением другого орудия старался вонзить свои зубы в горло девушки. Но вдруг в минуту крайней опасности, когда она считала себя уже погибшей, руки Эльбериха опустились, и чудовище упало на пол замертво.

Кричтон ударом кинжала избавил молодую девушку от ее врага и, схватив ее своими сильными руками, понес вверх по винтовой лестнице в ту минуту, когда Оборотень и его шайка в свою очередь взбежали на площадку. Гигант услышал звуки борьбы Джиневры с Эльберихом, его падение и одним прыжком бросился вперед. Но он пришел слишком поздно для того, чтобы захватить свою добычу. Споткнувшись о труп карлика, он упал и своей гигантской фигурой загородил проход товарищам. Бормоча проклятия, он, однако, быстро поднялся и бросился вверх по лестнице. Когда он поднялся на сорок или на пятьдесят ступенек, перед ним сквозь узкое окно блеснул слабый луч света.

— Клянусь честью! — вскричал он, рассмотрев сквозь это узкое окно сад отеля Суассон, озаренный слабым светом луны. — Мы находимся в обсерватории ее величества. Вот королевские сады, а вон там старинные башни Святого Евстафия.

— Это правда, — отвечал Каравайя, оглядываясь, — ты не ошибся. Это, должно быть, то строение с клеткой, в которой, как говорят, Руджиери держит взаперти черта, и которое я так часто рассматривал с Банной улицы. Я не раз видел, как этот черт, черный как сажа, выделывал всевозможные фантастические штуки на этих железных полосах. Здесь обыкновенно была привязана веревка, с помощью которой он висел между небом и землей, качаясь взад и вперед, как обезьяна, пугая благочестивых прохожих. А что означают эти крики и бряцанье шпаг? Верно, мы не одни участвуем в этом деле. Иди же вперед, приятель!

— Потише, — возразил беспечный гигант, останавливаясь перевести дух, — нам нечего торопиться. Нам известно, что наш шотландец в башне. Нам также известно, что он не может спуститься, не пройдя мимо нас. Вдобавок, нас четверо, а он один, следовательно, мы можем смело рассчитывать на его голову и на обещанную нам награду.

— Само собой разумеется, — отвечал Каравайя, — но пойдем вперед, Голиаф, а то, чего доброго, ты не совладаешь с этим новым Давидом. А! Слышишь эти выстрелы? Кто-нибудь увидел его снизу, подымайся скорее.

Подгоняемый этими словами, Оборотень продолжал свое восхождение. Вторая, а потом и третья амбразура свидетельствовали о той высоте, на которую он взобрался, затем, наконец, его голова коснулась подъемной двери, находившейся в верхней части колонны, но запертой на задвижку. Это было новое препятствие, заградившее им путь, но оно не слишком огорчило нашего гиганта, который, вопреки своему росту и своим мускулам, был трусом, как и множество других людей с сильным физическим развитием, и предстоящая битва с Кричтоном, один раз уже победившим его, внушала ему страх. Но он, однако, счел необходимым скрыть свою радость. Крича и ругаясь, он, чтобы поддержать свои слова, с напускной решимостью уперся плечом в закрытую дверь, которая, к его изумлению, тотчас же открылась. Отступать не было возможности. Каравайя и его товарищи ругались за его спиной, и Оборотень, приняв решительный вид, с трудом пролез в отверстие. Каково же было его изумление или, точнее, его радость, когда он увидел, что платформа пуста.

— Гей, господа, — заревел он, — над нами насмеялись, нас надули, обманули! Этот Кричтон заключил договор с дьяволом, он устроил себе пару крыльев и улетел с молодой девушкой за спиной. У нас украли нашу награду!

— Черт возьми! — разразился криком и Каравайя, когда, в свою очередь, вылез из отверстия. — Скрылись! Я понимаю, в чем дело.

Возвратимся теперь к шотландцу и его дорогой и прекрасной ноше. Неся на руках девушку, перепуганную и до того ослабевшую, что она не могла держаться на ногах, Кричтон поспешно взошел по лестнице. Добравшись до самого верха, он заботливо опустил Джиневру на платформу и с кинжалом в руках стал возле двери, приготовившись заколоть первого, кто покажется в отверстии. Свежий воздух подкрепил немного итальянку, она попробовала встать, но силы изменили ей.

В эту минуту послышался крик у подножия башни. Это был голос Блунта, звавшего свою собаку. Кричтон испустил радостный возглас: пакет попал по назначению, он будет передан Эклермонде. Едва эта мысль промелькнула в его голове, как раздался выстрел из пищали, за которым последовал глухой рев собаки. Послышались громкие крики Блунта и Огильви, потом бряцанье шпаг. Кричтон не мог долее противиться желанию взглянуть на сражающихся. Он склонился над краем платформы, но ничего не мог различить, кроме англичанина, сражавшегося с группой вооруженных людей, скрытых кустарником. Друид был возле него. Взбешенный, с пеной у рта, он вцепился зубами в одного из нападавших. Шарфа на нем уже не было. Взял ли его Блунт или нет? В этом Кричтон не мог удостовериться. Тут он взглянул с унынием на подъемную дверь, но, снова отвернувшись, вдруг увидел веревку, привязанную к железной полосе, одной из тех, из которых было сложено полушарие. Средство спасения было найдено. Он удостоверился в крепости веревки: она могла его выдержать и была так длинна, что достигала земли. У него вырвался крик радости, но он тотчас же заглушил его и отказался от столь блестящего плана. Он не мог покинуть молодой итальянки.

Джиневра поняла шотландца. Собрав все свои силы, она упала к его ногам, умоляя воспользоваться предоставившимся средством спасения.

— И вы думаете, что я покину вас здесь, чтобы вы снова попали во власть ваших преследователей и Гонзаго!.. Никогда! — отвечал Кричтон.

— Не заботьтесь обо мне, благородный и дорогой сеньор, — отвечала девушка, — у меня тоже есть средство спасения. Умоляю вас, уходите! Уходите! Что значит моя жизнь в сравнении с вашей! Клянусь Богородицей, — продолжала она страстным голосом, — если вы меня не послушаетесь, я брошусь с этой колонны. Этим я избавлю вас от препятствий, а себя от преследований.

С этими словами она подошла к краю колонны, намереваясь исполнить свою угрозу.

— Остановитесь! Остановитесь! Джиневра, — воскликнул Кричтон, — мы можем оба спастись от наших врагов. Дай мне твою руку, безрассудная!

И не успела она сделать шаг вперед, как Кричтон уже схватил ее мощной рукой.

Первым делом Кричтон затворил дверь, засов которой затем так легко уступил плечу Оборотня. Мгновением позже он перебросил веревку через край башни и подошел посмотреть, достигла ли она земли. В эту минуту его увидел Огильви, но, отвлеченный борьбой с двумя противниками, он был не в состоянии оказать своему другу какой-либо помощи.

Удостоверившись, что веревка упала сообразно его желанию, Кричтон проверил, достаточно ли крепок узел, взял в зубы кинжал, чтобы иметь его под рукой на земле, крепко обхватил левой рукой стан девушки, не обращая внимания на все ее мольбы, и, ухватившись правой рукой за канат, уперся плечом в карниз колонны и повис в воздухе.

В течение минуты канат вращался от приданного ему толчка, и Джиневра не могла удержаться от крика, почувствовав, что висит в воздухе. У нее закружилась голова, когда, глянув вниз, она измерила взглядом пространство, отделявшее их от земли.

Она закрыла глаза и невольно положила голову на плечо Кричтона.

Канат продолжал раскачиваться. Кричтон не мог одной рукой закрепить его положение, другой же он держал свою драгоценную ношу. Выступающая почти на два фута вперед верхняя часть колонны не позволяла ему приблизиться к стене, что дало бы возможность цепляться за ее выемки, а довериться одному лишь неукрепленному канату он не решался. Опасность разбиться казалась неизбежной. Его мускулы были слишком напряжены, чтобы выдержать долгое испытание. Но Кричтон, одаренный неистощимой энергией, не выпускал каната. Наконец после долгих бесплодных усилий он сумел крепко обхватить ногами канат и приготовился уже спуститься вниз, как новое непредвиденное обстоятельство сделало его положение еще более опасным.

Изумленные смелыми действиями Кричтона, друзья и враги, сражавшиеся внизу, остановились, словно по взаимному согласию. Положение его было так опасно, что все считали его погибшим. Но восхищение зрителей не знало границ, когда они увидели, что он удержался во время вращения каната и успел на нем закрепиться. Блунт принялся бросать свою шапку в воздух под оглушительное «браво», и даже противники не могли удержаться от удивленных возгласов. Огильви бросился держать канат, и казалось, что все окончится наилучшим образом, но в эту минуту один из его противников напал на него, и они в схватке так сильно раскачали канат, что Кричтону пришлось употребить все свои силы, чтобы не упасть. Канат начал снова вращаться, пока наконец Кричтон не сумел поставить ногу в выемку колонны и возвратить равновесие.

— Презренный! — вскричал Огильви, повалив на землю своего врага и вонзив ему в грудь свой шотландский нож, — ты получишь воздаяние за свою измену. Ах! Это что такое? — сказал он, увидев, что из шарфа, находившегося в руках его противника, вывалился пакет с письмами.

Он хотел было схватить пакет, но громкий крик Блунта отвлек его внимание.

— Берегись! Благородный Кричтон, — кричал англичанин, — берегись! Да защитят тебя Святой Дунстан, Святой Фома и все Святые! Остановись, подлая собака, что ты делаешь? Да падет на тебя проклятие Святого Витольда!

Эти последние слова Блунта относились к Оборотню, гигантская фигура которого появилась на краю колонны и изготовилась перерубить канат своей саблей.

— О! Почему нет у меня пращи, чтобы пустить камень в лоб этого проклятого филистимлянина! — продолжал Блунт.

Услышав эти слова и почувствовав удар по канату, Кричтон взглянул вверх. Он увидел зверское торжествующее лицо Оборотня. По его жестам и свирепому смеху было видно, что он употребит все свое искусство, чтобы усилить страдания своего врага. Прежде чем разрезать канат, он принялся изо всех сил трясти его, раскачивая то вправо, то влево, но, увидев, что ему не удается стряхнуть шотландца, он прибегнул к другому способу. Крепко держась за железные полосы, он сумел подтянуть канат на несколько футов вверх, но вдруг, испустив адский крик, отпустил его. Кричтон почувствовал сильный толчок, но вновь удержался. Тогда Оборотень принялся медленно пилить веревку своей саблей. Кричтон взглянул вниз. Он находился более чем в шестидесяти футах от земли.

— О! — кричал Оборотень. — Не спешите, прекрасный рыцарь, вы достигнете земли без особых усилий и гораздо скорее, чем думаете.

— Ты сам определил свою участь, негодяй, — вдруг раздался позади него пронзительный голос Шико. — Ага. — продолжал, смеясь, шут, пока гигант, которого он толкнул со всего размаха, катился по карнизу. — Не так скоро! Не так скоро!

— Черт побери тебя, проклятый! — вскричал Каравайя, бросаясь на шута с намерением столкнуть его вслед за гигантом. — Пословица гласит: прежде посмотри, а потом скачи.

Однако не успел он произнести эти слова, как очутился в руках виконта Жуаеза, который внезапно появился наверху.

Оборотень пробовал было удержаться за верхний выступ, потом за стены колонны, но безуспешно. Тяжесть тела еще более ускоряла его падение. Он упал головой вниз, его череп разбился об острый выступающий край плинтуса, а туловище неподвижно застыло на мостовой, в то время как Кричтон достиг земли живым и невредимым.

— Клянусь своей щелкушкой! — закричал сверху Шико Кричтону, — вы затмили своими подвигами самого Гаргантюа.

Но Кричтон был слишком увлечен борьбой, чтобы обратить внимание на слова шута. Ему приходилось защищаться от людей Гонзаго, старавшихся захватить итальянку.

В эту минуту с колонны раздался звук рога, и с полдюжины солдат, принадлежавших полку виконта Жуаеза, окружили сражающихся.

— Именем короля, положите оружие! — закричал сержант, командовавший солдатами. — Кавалер Кричтон, именем его католического величества Генриха III объявляю вас нашим пленником.

— Где ваш начальник? — гордо спросил Кричтон. — Я сложу оружие только перед ним.

— Я здесь, друг мой, — закричал Жуаез с колонны, — и радуюсь, что вы в безопасности. Я сейчас приду к вам и расскажу все в подробностях. Но пока оставайтесь моим пленником. Ваш противник Гонзаго добровольно сдался в мои руки.

Мы не будем приводить восторженные слова Огильви и Блунта. При этом первый из них проявил такое сильное желание облегчить своего друга от прекрасной ноши, что тот охотно отдал ее под его попечение. Ученик Кнокса смотрел на девушку с восхищением. В то время как он держал ее в своих объятиях, сердце его наполнилось странными и непонятными ощущениями.

— А! — вскричал вдруг Кричтон, обращаясь к Блунту. — Твоя собака пришла к тебе?

— Вот она, — отвечал Блунт, лаская Друида. — Его слегка ранили во время сражения. Мой бедный товарищ, пуля из мушкета оцарапала его бок.

— Его туловище было обвязано шарфом, у тебя этот шарф? — спросил Кричтон.

— Я ничего не видел, — отвечал Блунт, пораженный этим вопросом.

— Шарф! — вскричал Огильви. — Не был ли в нем завернут пакет?

— Да, — отвечал Кричтон, — вы его видели?

— Он здесь, — сказал Огильви, передавая девушку Кричтону и бросаясь вперед. — Вот шарф, — вскричал он, — и бант из лент, но пакет исчез.

— Поищи хорошенько, ты, может быть, не заметил его.

— Я его нигде не могу найти, — отвечал Огильви после тщетных поисков.

— О! — вскричал с отчаянием Кричтон. — Итак, все мои усилия ни к чему не привели! Едва я успел найти эти драгоценные бумаги, как снова лишился их.

КНИГА ТРЕТЬЯ[править]

HIC BIBITUR[править]

В десятом часу следующего дня внутри Сокола — маленького, но очень посещаемого кабачка на улице Пеликана, который славился великолепием вин и красотой хозяйки, — царили шум и веселье.

Столы ломились от закусок, скамьи — от посетителей.

Меню включало все мыслимые блюда, употреблявшиеся на завтрак в Париже в XVI веке, — от байонского окорока и болонских сосисок до сладкого собачьего супа. Толпа посетителей отличалась разнообразием лиц и характеров, тут были и пьяницы-студенты (французские студенты всегда оказывали большую поддержку кабакам), и клерки, и мушкетеры в кафтанах из буйволовой кожи, и солдаты швейцарской гвардии.

Звон тарелок и бутылок смешивался со смехом и криками веселой компании и короткими, быстрыми ответами прислуги.

Воздух был насыщен запахом табака, или королевской травы, как его называли в то время, перца и чеснока. Стаканы с вином утоляли жажду, которую весьма естественно вызывали соленые закуски, о которых мы говорили, и в это утро было предложено немало тостов в честь прекрасной Фредегонды, божества, царившего в кабачке Сокола.

Сказав, что вина Фредегонды пользовались всеобщим уважением, мы повторили бы мнение всех студентов Парижского университета, карманы которых были еще не полностью лишены необходимого презренного металла. Точно так же, утверждая, что красота хозяйки Сокола вызывала всеобщее восхищение мы лишь повторили бы слова всех веселых ландскнехтов и гасконских капитанов д’Эпернона, пики которых часто прислонялись к дверям кабака.

По этой причине половина пьющего Парижа собиралась в Соколе. Это было местом сбора любителей хорошего вина и женской красоты.

Есть женщины, которые кажутся старыми в молодости и молодеют с годами, к их числу принадлежала и прекрасная Фредегонда. Как и ее вино, она выигрывала, старея. В восемнадцать лет она не казалась такой молодой и привлекательной, как в тридцать восемь. Она была, быть может, немного полна. Но что это значит? Многие из ее почитателей даже считали эту полноту за достоинство, поднимающее в их глазах красоту Фредегонды.

Ее блестящие черные косы, собранные в узел на затылке, ее белый и гладкий лоб, презиравший, казалось, время с его морщинами, ее черные смеющиеся глаза, подбородок с ямочкой и зубы, белые и блестящие, как жемчуг, не оставляли желать ничего лучшего. Она могла бы служить Беранже моделью для его портрета мадам Грегуар, так хорошо соответствовали ей строки, рожденные знаменитым поэтом.

Наконец, подвести итог ее достоинствам можно было одним словом — она была вдова.

Так как Фредегонда, несмотря на свою полноту, обладала тонкой талией и маленькой ногой, то она носила очень узкий корсет и очень короткое платье. Ее более чем подозревали в сочувствии к преследуемым гугенотам, и она старалась изгладить это впечатление, нося на поясе длинные четки с белым крестом Лиги.

В числе посетителей кабака в это утро были: бернардинец, студент Сорбонны, ученики д’Аркура и де Монтегю и еще двое или трое членов этого буйного братства, которое мы на некоторое время упустили из виду.

Эти студенты, усевшись вокруг окорока, достойного Гаргантюа, запивали его мальвазией. В некотором расстоянии находились Блунт и его верный Друид, который, опираясь лапами на колени своего хозяина и фамильярно положив морду на стол, получал на свою долю немалую часть огромного куска говядины, составлявшего завтрак шотландца. Рядом с Блунтом сидел Огильви, возле которого, отодвинувшись насколько позволяла длина скамьи, находился молодой человек, чьи черты нельзя было разглядеть, так как надвинутая на лоб шляпа с широкими полями закрывала его лицо.

Оставив без внимания остальных посетителей, перейдем прямо к солдату, расположившемуся поблизости от хозяйки, с которой он, по-видимому, был в наилучших отношениях.

В его костюме не было ничего примечательного. На нем был кафтан буйволовой кожи, простой темный плащ, остроконечная шляпа с зеленым пером и желтые сапоги с большими шпорами. Сбоку висела длинная шпага.

Непринужденное изящество его манер, огонь его глаз, выражение голоса плохо согласовывались с костюмом простого солдата. Он был высок и хорошо сложен, гордое выражение его загорелого лица указывало на то, что он более привык приказывать, чем повиноваться, он имел вид человека, рожденного побеждать и женщин, и королевства. Уверенный заранее в успехе, он, естественно, никогда не терпел неудач. Фредегонда находила его неодолимым. Ее последний любовник — сержант швейцарской гвардии — неожиданно обнаружив себя в отставке, бесился от ревности и, пощипывая свою бороду, доходившую ему почти до пояса, казалось, обдумывал план истребления счастливого соперника.

Что касается костюма, швейцарец имел неоспоримое преимущество. Его кафтан, затянутый красным поясом, был составлен из синих и красных полос. Один из его чулок был красный, другой — белый, верх его шляпы был украшен красным султаном. Шею окружал огромный шарф, поверх которого его борода ниспадала черным каскадом. Его длинная шпага напоминала собой мавританский меч.

Но ни его разноцветный костюм, ни его борода, ни его жесты не могли обеспечить ему хотя бы одну улыбку Фредегонды. Зато этого вполне достиг непобедимый обладатель буйволового кафтана.

Между тем студенты покончили с мальвазией и громко требовали новой порции вина.

— Э! Королева погреба! Прекрасная Фредегонда! — кричал студент Сорбонны, стуча кулаком по столу, чтобы привлечь внимание хозяйки. — Вина! Красного вина! Оставьте на минуту любовь, вырвитесь из объятий этого воина, как Елена из объятий Париса… Черт возьми, товарищи! Хозяйка положительно глуха сегодня… Пожалуй, турнир окончится прежде, чем мы успеем позавтракать.

— И мы будем так же осрамлены, как вчера на диспуте Кричтона, — прибавил бернардинец. — Сorpo di Вассо! Я истощен, как путешественник в каменистой Аравии. Сжальтесь, Фредегонда! Стаканы, из которых мы пьем, так же удалены один от другого, как третейские оргии. Турнир должен начаться в полдень, а теперь уже десять часов. Ради любви, которую вы питаете к университетским деньгам, поспешите или дайте нам ключи от погреба.

— Арена уже устроена, — вскричал студент коллегии д’Аркура. — Я видел плотников и обойщиков за работой. Весь фасад Лувра, выходящий в сад, блестит шелком и гербами. Зрелище будет великолепно. Я скорее соглашусь не быть бакалавром, чем пропустить его.

— И я тоже, — отвечал студент коллегии Монтегю. — Мы увидим, как Кричтон будет действовать сегодня. Победить словами и шпагой — две разные вещи. В Мантуйском принце он найдет соперника, более опасного, чем наши софисты.

— Ну, без труда достанется ему победа, если он обойдется с Гонзаго так, как обошелся с дюжиной ваших братьев, — заметил Огильви насмешливым тоном.

— А! Вы здесь! — сказал сорбоннский студент. — Я вас было не заметил. Право, кажется, чтобы увидеть шотландца, стоит только произнести имя их святого патрона Кричтона. Впрочем, я рад, что вас вижу, нам надо свести маленький счет.

— Чем скорее, тем лучше, — вскричал Огильви, хватаясь за кинжал и вскакивая со своего места.

— Не прежде, однако, чем я позавтракаю, — отвечал флегматично студент. — Как только я окончу, я, конечно, окажу вам честь перерезать ваше горло. Мы теперь не на улице Ферр, не на Пре-о-Клерк, но в юрисдикции парижского прево и под носом у стражи. Я не имею ни малейшего желания избегать вашего гнева, но я нисколько не желаю быть из-за вас привязанным к позорному столбу на рынке. Итак, прошу вас, сядьте.

— Трус! — вскричал Огильви. — Неужели и пощечина не расшевелит тебя?

С этими словами он хотел было уже ударить своего собеседника, как вдруг между ними бросилась Фредегонда.

— Святой Элуа! — вскричала она. — Ссора в такое время и в моем доме! Я не верю своим глазам. Разойдитесь сейчас же, или я позову стражу. Вы думаете, что это только одни слова? А! Вы увидите. Мэтр Жак, — сказала она, обращаясь к швейцарцу, --это ваше дело. Восстановите порядок.

Мэтр Жак, польщенный вниманием своей непостоянной красавицы, вытянул руку и, не вставая с места, привлек к себе Огильви и отнял у него кинжал, как палку у ребенка.

Блунт, большой почитатель силы, не мог при этом не высказать своего одобрения.

— Я отдам ваше оружие, когда вы снова станете хладнокровны, — сказал мэтр Жак Огильви. — Клянусь бородой, — прибавил он, бросая презрительный взгляд на студентов, — я разрублю голову первому, кто возьмется за оружие.

Солдат, равнодушно смотревший на эту сцену, обратился к Фредегонде, когда она снова подошла к нему:

— Что за турнир, о котором болтали эти студенты? — спросил он. — Вы знаете, что я только что приехал в Париж с посланником короля Наваррского и не знаю никаких придворных новостей. Кто этот Кричтон? Что делает в Париже принц Мантуйский? И особенно: что послужило причиной их ссоры?

— Вы хотите, чтобы я отвечала сразу на столько вопросов? — отвечала, смеясь, Фредегонда. — Ваш вопрос о Кричтоне доказывает, что вы действительно не знаете Парижа. Кто он? Он мог бы быть принцем. Но, кажется, он просто шотландский дворянин. Во всяком случае, это самый красивый дворянин, какого я только видела. Сеньор Жуаез, д’Эпернон, Сен-Люк и другие любимцы его величества не могут сравниться с ним. Он так же умен, как и красив. Вчера у него был диспут с учеными университета, и он всех их заставил замолчать.

Сегодня он будет драться с Мантуйским принцем, и я уверена, что он и тут будет победителем. Ему стоит только заговорить, и вы немы, стоит взяться за шпагу, и вы побеждены, стоит взглянуть на женщину, и она падает в его объятия.

— А! Да он и в самом деле совершенство, — сказал с улыбкой солдат. — Но вы не сказали мне причины его ссоры с Гонзаго. Что это за причина? Расскажите мне о ней, любовь моя.

— Никто этого достоверно не знает, — отвечала таинственно Фредегонда. — Одни говорят, что это из-за какой-то итальянской любовницы (при этих словах молодой человек, сидевший около Огильви, вздрогнул). Другие говорят, что Кричтон открыл заговор против короля, в котором вместе с принцем замешаны Козьма Руджиери и одна знатная дама, имени которой никто не смеет произнести. Говорят также, что жизнь самого Кричтона два раза подвергалась опасности, во-первых, на банкете, где одна влюбленная в него знатная дама подлила в его вино яд.

— О какой знатной даме говорите вы? Конечно, не о королеве-матери?

— Пресвятая дева! Конечно, не о Екатерине Медичи! — вскричала, покатываясь со смеху, Фредегонда.

— Кто же тогда это?

— Вы очень любопытны. К чему вам знать, как королевы и другие знатные дамы мстят своим неверным любовникам?

— Ventre saint gris! Это интересует меня более, чем вы думаете. Вы знаете, что я служу Генриху Наваррскому. Вы, конечно, говорили не о его жене?

— Я не говорю о королеве Луизе, и вы легко можете угадать, о ком идет речь, — отвечала Фредегонда таинственным тоном. — Вам было бы что рассказать нашему великому Алькандру. И я думаю, он не стал бы бледнее вас, услышав эту новость.

— Черт возьми! — вскричал солдат, кусая губы. — Так из-за этого авантюриста Маргарита отказывается ехать к своему мужу?

— Конечно, Беарнец со своими псалмами кажется ей слишком печальным в сравнении с веселым красавцем Кричтоном. Но какой у вас, однако, серьезный вид!

— Вы способны всякого сделать серьезным, — отвечал солдат с неестественным смехом. — Наш добрый король Генрих огорчится этим не более меня. Но послушайте. Эти студенты все еще требуют себе вина. Позвольте мне сопровождать вас в погреб. Вам понадобится моя помощь, чтобы принести бутылки.

Фредегонда грациозно кивнула головой в знак согласия, и они направились к выходу, как вдруг швейцарец загородил дверь своей гигантской фигурой.

Фредегонда нахмурила брови, но сержант не тронулся с места.

— Товарищ, — сказал он, — если вы идете в погреб, я иду с вами.

— Но разве вы не замечаете, друг мой, — заметил солдат примирительным тоном, — что загородили дорогу.

— Гм! Может быть, — отвечал сержант, — но я не хочу расставаться с моей невестой.

— Мэтр Жак, разве я вам не говорила, что смотрю на послушание как на первую добродетель мужа, — сказала с рассерженным видом Фредегонда.

— Да!

— Так вернитесь на ваше место.

— Но я еще не имею чести быть вашим мужем.

— Если вы хотите когда-нибудь стать им, вы сделаете то, что я вам приказываю.

— У вас есть средство заставить меня повиноваться.

— Какое же?

— Назначьте день нашей свадьбы.

— Хорошо, через год. Согласны?

Метр Жак потряс бородой.

— Ну так через месяц?

И это не удовлетворило сержанта.

— Тогда через неделю?

Сержант, не говоря ни слова, отпер дверь, и пока солдат и Фредегонда, весело смеясь, выходили наружу, вернулся на свое место, насвистывая швейцарский марш.

— Вот благоразумный человек, — заметил солдат, запирая за собой дверь. — Нашему великому Алькандру следовало бы взять с него пример.

Возвратимся теперь к Огильви и его спутнику. Блунт по-прежнему обращал все свое внимание на еду, но аппетит шотландца сошел на нет. Он проглотил стакан вина и начал резать стол концом ножа. На вопросы Блунта он отвечал отрывисто и резко; было очевидно, что он чувствовал себя глубоко оскорбленным. Блунт не заметил или не хотел заметить этого и продолжал свой завтрак, кидая время от времени куски собаке. Джелозо, — а читатели без сомнения уже узнали в молодом соседе Огильви несчастную молодую девушку, — приблизилась в эту минуту к раздраженному шотландцу и тихо положила руку ему на плечо.

— Что вам надобно? — спросил Огильви, обращая к ней пылающее гневом лицо.

— Я хотела бы уйти отсюда, — сказала Джиневра. — Меня тяготит предчувствие близкого несчастья. У меня кружится голова от шума, и я боюсь, что эти злые студенты меня узнают. Кроме того, — прибавила она с легким оттенком упрека, — вы дурно исполняете наказ вашего патрона, вы должны были бы защищать меня, а не подвергать новым опасностям, затевая ссоры.

— Простите мне мое неблагоразумие, — отвечал с легким смущением Огильви, — я напрасно не сдержал себя, но разве я мог? Ведь дело шло о чести Кричтона.

— Я уважаю вас за вашу преданность ему, — сказала джелозо, прижимая к губам руку Огильви, — и пусть мысли об опасности, которой я подвергаюсь, не помешают вам ее доказывать. Проводите меня куда-нибудь отсюда и потом возвращайтесь, если вы считаете нужным мстить этим нахальным студентам.

— Это невозможно, — сказал Огильви. — Конвой виконта Жуаеза, который должен проводить вас за ворота Парижа, еще не прибыл. Мы должны ждать, такова воля шевалье Кричтона. Не бойтесь ничего, я буду защищать вас до последней капли крови, и вам не придется более сдерживать мою неуместную горячность.

— Если так хочет шевалье Кричтон, я остаюсь здесь, — отвечала Джиневра. — Мне все еще кажется, что я в опасности. Этот ужасный Гонзаго… И потом, — прибавила она робко, с краской на лице, — признаюсь вам, сеньор, я охотно бы рискнула моей безопасностью и осталась в Париже, чтобы только присутствовать на турнире. Если Винченцо падет, мне нечего более бояться.

— Но вы должны также бояться Руджиери и Екатерины, — отвечал Огильви. — Кроме того, по воле короля поединок должен быть на неотточенном оружии, стало быть, Винченцо может быть побежден, но не убит, и это нисколько не уменьшит грозящей вам опасности.

— Это правда, я не увижу его более! — сказала Джиневра тоном отчаяния.

— Теперь выслушайте меня, мадемуазель, — сказал вполголоса Огильви. — Вы любите шевалье Кричтона?..

— Сеньор!

— Слушайте меня! Он не разделяет вашей любви, я это знаю, его сердце принадлежит другой. Я принадлежу к религии, которая считает ваше занятие суетным, вашу веру языческой. Но сердце, я это вижу, не знает этих различий, для него единственное божество — любовь. Я вас люблю, Джиневра, я решаюсь сказать это потому, что приближается минута, когда я расстанусь с вами навсегда. В одном наши чувства сходятся: мы одинаково преданы Кричтону. Я могу предложить вам только верное сердце и хорошую шпагу. Хотите вы отдать мне вашу руку?

— Сеньор, — холодно сказала молодая девушка, — может быть, мое занятие презренно, моя вера — идолопоклонничество, но мое сердце признает только одного Бога. Я люблю шевалье Кричтона.

И она отвернула голову.

— Значит, для меня нет никакой надежды? — спросил, снова приближаясь к ней, Огильви.

— Никакой, — отвечала Джиневра, — и если вы не хотите увести меня отсюда, не говорите мне более ни слова об этом.

В эту минуту раздался громкий взрыв хохота студентов, и противник шотландца затянул во все горло застольную песню — полулатинскую-полуфранцузскую. Остальные дружно повторяли припев:

Esse bonum vinum, venite, potemus!

Причиной этого веселья было возвращение Фредегонды и солдата с большим запасом вина.

Стаканы начали быстро наполняться и осушаться, так что скоро среди студентов университета воцарилось безграничное веселье.

Бернардинец настоял на том, чтобы солдат уселся около него, а сорбоннский студент счел своим долгом подать бутылку мэтру Жаку, который осушил ее одним залпом.

— Пью за твое здоровье! — сказал студент коллегии д’Аркура, хлопнув по плечу солдата. — Ты принес нам хорошего вина и хорошо его отмерил. Пусть у нашей хозяйки всегда будут помощники, подобные тебе! Ха! Ха! Ха!

— Я тоже с удовольствием выпью за твое здоровье, — отвечал солдат, — хотя мне и не снились обильные возлияния в такой ранний час. За твое избрание в капелланы на ближайшем празднике дураков.

— Не шути со мной, а пей, товарищ, — отвечал раздраженный студент. — Это самое лучшее, что ты можешь сделать. Э! Да я вижу, в тебе есть что-то гугенотское. Я слушал, как ты сейчас говорил хозяйке, что служишь в войске Беарнца. Это видно по твоему презрению к бутылке и пристрастию к юбкам. Ах! Что за время будет, если твой господин станет когда-нибудь королем Франции! Придется вспомнить Франциска I. Плохо придется всем мужьям в Париже. Сохрани нас Бог от такой судьбы. Впрочем, я не желаю ему никакого зла… За здоровье великого Алькандра!

— Ну уж этому не бывать! — вскричал сорбоннский студент. — Мы должны быть католиками даже в наших тостах. Выпьем скорее за поражение Беарнца, реформ и Женевской церкви и за успех Лиги, истинной церкви и храброго Гиза.

— За Святой Союз! — вскричал бернардинец.

— За папу! — кричал студент коллегии Монтегю.

— За Вельзевула! — крикнул д’аркурский студент. — Клянусь Антихристом, я вылью мое вино в лицо тому, кто откажется от моего тоста… За Генриха Наваррского и дело гугенотов!

— Клянусь обедней! Твой тост пахнет ересью, и я от него отказываюсь, — отвечал сорбоннский студент.

Едва он произнес эти слова, как его товарищ исполнил свою угрозу и выплеснул ему прямо в лицо все содержимое стакана.

В одну минуту поднялась страшная суматоха. Столы были опрокинуты, шпаги противников скрестились, но благодаря усилиям швейцарца и Блунта порядок и в этот раз был восстановлен.

А в это время наш беззаботный солдат — причина ссоры — покатывался со смеху, опрокинувшись на спинку стула и не думая принимать участия в свалке.

— Как! Бесчувственный! — вскричал в гневе студент коллегии д’Аркура. — Ты, значит, не хочешь обнажать шпагу в защиту твоего короля и помогать тому, кто готов драться вместо тебя? Да, теперь я вижу, что от гугенота нечего ждать помощи или благодарности. Сорбоннский брат, твою руку! Ты был прав, не принимая моего тоста.

— Ты сам затеял эту ссору, товарищ, — отвечал солдат, радость которого еще более усилилась. — Я не просил тебя об услугах. Дело реформаторов не нуждается в защитниках, подобных тебе, и какое дело Беарнцу до того, что один дурак пьет за его успех, а другой за его поражение?

— Отлично сказано для гугенота! — вскричал студент коллегии Монтегю. — Наш реформатор, кажется, добрый малый. Довольно насмешек, товарищи, споем лучше песню для восстановления гармонии.

— Песню! Песню! — закричали, смеясь, остальные.

— Да какую же? — спросил солдат.

— Спой нам что хочешь, мой могучий Гектор. Только бы это не были носовые мелодии Теодора де Без или Климента Моро.

— Хорошо. Я начну, а вы подтягивайте, — сказал солдат.

И громким, звучным голосом он запел сатирические куплеты о любителях таверн:

Alea, vina, Venus, tribus his sum factus egenus.

— Довольно! — вскричал студент коллегии Монтегю. — Эти слова чересчур задевают меня, это подтверждается печальным состоянием моих финансов и штанов. Ну да все равно. У меня есть еще несколько лиардов, а когда мой кошелек совершенно опустеет, мне можно будет повеситься или стать гугенотом. А пока будем петь.

И беззаботный студент затянул старинную шуточную песню, начинавшуюся словами: Des fames, des et de la taverne.

— Belissime! — вскричал солдат. — Признаться, твое положение неважно, но ты хороший малый, и, если ты пойдешь со мной к моему королю, забудешь о своих буйных привычках и примешь истинную веру, я обещаю тебе, что наполню твой кошелек монетами, более тяжелыми, чем те, которые в нем теперь.

— Говорят, товарищ, что в лагере твоего короля скорее получишь хороший удар, чем хорошую монету. А уж если бы я стал продавать мою душу сатане, то, по крайней мере, взял бы за нее чистыми деньгами. Но будем петь и пить. У тебя соловьиное горло, миссионер, спой нам что-нибудь, если уж не хочешь больше пить.

— Ventre-saint-gris! — прошептал, смеясь украдкой, солдат, — если бы мой верный Росни мог знать, что в его отсутствие я буду играть роль любовника хорошенькой трактирщицы, шута целой шайки кутящих студентов и бунтовщика против самого себя, мне не избежать бы проповеди, такой же длинной, как те, которые произносил Жан Кальвин со своей женевской кафедры. Ну да все равно, надо же нарушить чем-нибудь монотонность жизни.

С этими философскими мыслями он уступил просьбам студентов. По мере того как он пел, судорожное неистовое веселье овладевало слушателями, даже мрачный Огильви не избежал общей участи, что, впрочем, легко понять, если мы скажем, что солдат пел Хронику Гаргантюа, рассказывавшую, как он унес колокола собора Нотр-Дам.

В ту минуту, когда солдат заканчивал песню под гром рукоплесканий и взрывы хохота, его собственное настроение внезапно заметно ухудшилось при виде двух человек, вошедших, пока он пел. Когда он окончил, они медленно подошли к нему, бросая на него укоризненные взгляды.

Первый из этих людей был человеком средних лет, сурового вида, вооруженный с ног до головы. Его нагрудник, хотя и выполненный из лучшей миланской стали, был совершенно лишен всяких украшений и походил по своей неуклюжести и тяжести скорее на древнюю кирасу времен Баярда и Гастона де Фуа (эпоха, которой старались подражать партизаны Генриха Наваррского), чем на богатые резные панцири, вошедшие тогда в моду при французском дворе. В его спутнике по черному женевскому плащу легко можно было узнать проповедника реформатской религии.

«Черт возьми! — подумал солдат, подымаясь со своего места. — Здесь Росни и мой старый учитель, доктор Флоран Кретьен! Ну, можно сказать, вовремя они явились».

Между тем он почтительно поклонился старику и обменялся взглядом с шевалье, потом все трое отошли в самый отдаленный угол таверны.

— Я не ожидал, что найду ваше величество за таким занятием, — сказал Росни с упреком. — Мне кажется, король Наваррский мог бы проводить время более достойным образом, не разделяя забавы этих буйных идолопоклонников.

— Шш! Росни! — отвечал солдат, в котором наши читатели, вероятно, узнали уже Генриха Наваррского. — Для этих веселых студентов я не монарх, и если бы я хотел дать тебе разъяснение, для кого я король, я мог бы убедить тебя, что я действовал так, нисколько не унижая моего достоинства, а просто для того, чтобы сыграть мою роль солдата.

— Вы лучше исполнили бы вашу роль, если б укрощали буйство, а не поощряли его. Будь я на месте вашего величества, и эти идолопоклонники заставили бы меня петь, я спел бы им или какой-нибудь псалом старика Кальвина, или одну из наших мрачных баллад, в которых так ярко описаны кровавые злодейства наших врагов и страдания наших мучеников.

— И над тобой стали бы только смеяться, — сказал Генрих. — Я поступил гораздо благоразумнее.

— Эй! Правоверный солдат! — крикнул в эту минуту студент коллегии Монтегю. — Спой-ка нам еще песню, прежде чем мы пойдем на турнир. Не обращай внимания на выговоры твоего капитана. Мы тебя поддержим.

— Слышишь? — сказал, смеясь, Генрих. — Знаешь, Росни, мне хочется послать к ним тебя на мое место. Какое действие произведут твои мрачные песни на их шумную веселость? Хочешь занять мое место за столом?

— Я повинуюсь желанию вашего величества, — отвечал Росни, — но я не отвечаю за последствия.

— Тогда ступай! Ты заслужил это наказание своим неблагоразумием. Что за идея пришла тебе вести сюда старика Кретьена. Ты должен был бы стараться скрывать слабости своего короля, а не разглашать их.

— Впредь я буду более благоразумен, — отвечал Росни с легким оттенком иронии в голосе. — Доктора Флорана Кретьена я встретил случайно сегодня утром в консистории Сен-Жерменского предместья, и он сказал мне, что ему надобно передать вам что-то очень важное. Поэтому я и привел его сюда.

— Ты хорошо сделал, Росни, — сказал король, — однако я не могу избавить тебя от наказания. Слышишь? Мои товарищи зовут тебя, ступай к ним.

В это время студенты пели хором песню фанатиков, наполненную угрозами и проклятиями гугенотам. Генрих Наваррский закусил губы.

— Ступай, — сказал он, нахмурив брови. — Оставь меня с Кретьеном.

— Государь, ваш конвой у Монмартской заставы, и двое из моих людей с вашей лошадью стоят у дверей.

— Ну и пусть стоят, — отвечал сухо король. — Я не тронусь в путь раньше вечера.

— Почему же, ваше величество?

— Я хочу быть на турнире в Лувре.

— Но, государь…

— Можешь оставить при себе твои замечания, я хочу видеть турнир во что бы то ни стало. И не только видеть, но даже хочу переломить копье в честь моей супруги, хотя, надо признаться, что после отказа приехать ко мне она не заслуживает подобного внимания. Но оставим это, тут есть какой-то шотландец, который хвастает расположением к нему Маргариты. Ложь это или нет, но все-таки, по моему мнению, ему не следовало бы разглашать это. Поэтому я хочу сбить спесь с этого болтуна, тем более что он, говорят, опытный боец и, стало быть, достоин моего копья. Может случиться, что Маргарита, увидя своего фаворита побежденным, изменит решение и согласится ехать с нами. На всякий случай я буду на этом турнире под видом странствующего рыцаря. Ты достанешь мне подходящее вооружение.

— Ваше величество не совершит такого безумного поступка, — сказал суровым тоном Росни.

— Барон Росни! — вскричал гордо Генрих. — Мы удостоили тебя нашей дружбы, но есть границы, которых никто, даже ты, не должен переступать.

— Простите мне мою грубость, ваше величество, — отвечал Росни. — Но, даже рискуя лишиться вашего расположения, я должен стать между вами и опасностью, к которой вы так неблагоразумно стремитесь. От вашей безопасности, государь, зависит судьба королевства и чистой святой религии, которой вы защитник и опора. Подумайте о деле, за которое вы взялись, о ваших верных слугах, о всем протестантстве, глаза которого устремлены на вас. Подумайте об опасности, которой вы подвергаетесь, о неизбежных последствиях открытия вашего присутствия в Лувре, о долгом плене в стенах этого самого Лувра, из которого вы так недавно освободились. Подумайте обо всем этом и порицайте, если можете, усердие, заставляющее говорить так, как я говорю.

— Оставьте меня, — отвечал Генрих. — Я хочу переговорить с моим старым наставником. Вы сейчас узнаете о моем решении.

Росни поклонился и занял указанное ему королем место за столом студентов. Его прибытие приветствовали шумным смехом и многочисленными намеками на его гугенотские убеждения.

— Внимания, господа! — сказал Росни. — Вы убедили одного из моих солдат спеть вам песню и ответили на это одной из тех диких мелодий, которые ваша братия распевала под звуки набата в кровавую ночь Святого Варфоломея. Вы сегодня увидите мой ответ. Но прежде наполните до краев ваши стаканы и отвечайте на тост, который я вам предложу: «За падение антихриста, за уничтожение Лиги и за всеобщее восстановление истинной веры!» А! Вы отказываетесь? Клянусь Евангелием, я вонжу этот кинжал в горло тому, кто не ответит на мой тост.

С этими словами Росни вынул кинжал и окинул студентов гордым взглядом.

Мертвое молчание было ответом на его речь.

Веселье студентов мгновенно улетучилось. Каждый поглядывал на своих соседей, как бы ожидая, что они ответят на это оскорбление, но никто не осмелился произнести ни слова.

— Тост! — сказал Росни, хватая за горло студента д’Аркурской коллегии и принуждая его произнести ненавистные слова.

— Клянусь Святым Фомой! Ты не уйдешь, — вскричал Блунт, хватая сорбоннского студента.

— Никто не уйдет, — сказал Росни. — Отвечать на мой тост или — смерть!

Обнаружив бесплодность сопротивления, студенты покорились.

— Я еще не закончил с вами, — сказал тогда насмешливо Росни. — Я не оскорблю религии, которую я исповедую, заставляя вас принимать участие в пении ее святых псалмов. Но так как вы напомнили мне о печальной участи наших святых мучеников, то вы услышите, как был осужден свыше за это злодейское убийство этот вероломный и кровожадный государь, ваш покойный король Карл IX. Не трогайтесь с места и молчите, если хотите избежать смерти.

— Дайте мне ваш кинжал, шевалье, — сказал, вскакивая, Огильви, не будучи в состоянии сдерживать долее свой гнев. — Ручаюсь, что вас будут слушать с таким же вниманием как нашего благочестивого Кнокса.

— И так же добровольно, — сказал со злобным смехом бернардинец.

— Прими это в счет заслуженного тобой наказания, — сказал Огильви, давая студенту пощечину. — Первый из вас, который произнесет хотя бы одно слово, будет мертв, — прибавил он гордо, принимая кинжал из рук Росни.

Не обращая внимания на бешеные взгляды, которые бросали на него студенты, Росни запел сурово и торжественно балладу о Карле IX на Монфоконе.

Когда он закончил, между студентами поднялся глухой ропот, мало-помалу усилившийся и перешедший наконец в гневное ворчание.

— Клянусь адской дверью, через которую некогда входили неофиты в наши залы, — прошептал студент д’Аркурской коллегии, — я лучше соглашусь умереть в аугсбургском вероисповедании, чем слышать еще раз подобную песню.

— Молчать, если вам жизнь дорога! — вскричал Огильви с угрожающим жестом. — Клянусь памятью Фомы Крюце, убившего своей рукой множество еретиков, я смою нанесенное нам оскорбление кровью этого проклятого шотландца, — прошептал сорбоннский студент.

— Моя шпага тебе поможет, — отвечал тем же тоном студент д’Аркурской коллегии.

ГУГЕНОТ[править]

Как только барон Росни отошел от Генриха Наваррского, к нему приблизился Флоран Кретьен и, взяв его руку, с жаром прижал к губам.

Когда король отнял руку, он увидел, что она была смочена слезами старика.

— Этого не должно быть, дорогой мой друг, — сказал он. — Слезы в ваших глазах для меня слишком сильный упрек, чтобы я мог их перенести спокойно. Лучше делайте мне самые суровые выговоры, но только не употребляйте этого оружия, против которого у меня нет кирасы. Что вы хотите от меня?

— Разве ваше великодушное сердце не говорит вам этого? — отвечал проповедник. — Разве не говорит вам оно, что ваша жизнь, драгоценная сама по себе, имеет неизмеримую цену для всех членов нашей святой церкви, которые видят в вас нового Маккавея, что вы не можете безрассудно рисковать ею, не отклоняясь от пути, предначертанного вам Царем царей? Ваш верный слуга, барон Росни, сказал правду, утверждая, что от вашей безопасности зависит судьба истинной церкви Христовой. Мои слезы были пролиты не напрасно, если они помогут отвратить вас от увлечения тщеславием и призвать вас к выполнению вашей благородной задачи. Пусть лучше я буду плакать, чем ваши враги — радоваться. Пусть лучше один человек тайно краснеет, чем целое королевство стыдится слабости своего монарха. Не уступайте внушениям князя тьмы. Вы — наша стража, наша опора! Подумайте, прежде чем оставлять наше, и без того немногочисленное, стадо на потребу этим хищным волкам.

— Будьте спокойны, друг мой, — отвечал Генрих, — я не хочу рисковать моей безопасностью, точно так же как и безопасностью церкви, интересы которой я защищаю и за которую я поднял оружие. Не просто любопытство влечет меня на этот турнир, но я даю вам мое королевское слою, что не буду бесполезно рисковать своей жизнью и безопасностью. А теперь, — продолжал он с улыбкой, — я от всего сердца благодарю вас за ваши добрые советы, которые, как вы знаете, редко приятны для слуха королей. Но я не могу долго разговаривать с вами, поэтому перейдем прямо к тому, что вас сюда привело. Скажите, чем я могу быть вам полезен?

— Я прошу помощи вашего величества, но не для себя, а для одной особы, которая вас лично должна интересовать. Знаете ли вы, государь, что сестра принца Конде в настоящую минуту находится во власти кровожадной французской Иезавели, Екатерины Медичи? Я пришел просить вас избавить ее от угнетения и преследований. Если вы решитесь подвергнуться опасности, то пусть это будет, по крайней мере, лишь для того, чтобы освободить принцессу вашей королевской крови.

— Если это так, как вы говорите, друг мой, — отвечал Генрих, — то я немедленно готов исполнить вашу просьбу, хотя бы для этого мне пришлось похитить принцессу из самого Лувра с моей горстью людей. Но вы, должно быть, ошиблись или были обмануты. У нашего кузена Конде нет никакой сестры при французском дворе.

— Принц считает ее давно уже умершей, государь, и действительно, требовалось чудо, — чтобы спасти ее от оружия свирепых амалекитян, напавших на Людовика во время его бегства в Ла-Рошель. Вы в этом убедитесь, когда я расскажу вам историю одной из служанок королевы-матери, недавно обращенной в нашу веру.

— Ваши сведения исходят из подозрительного источника, — заметил король с недоверчивой улыбкой. — Прислужницы Екатерины так же вероломны, как и дочери филистимлян, я знаю их уже давно. Ваша новообращенная может быть Далилой, а ее история — выдумкой. Наш дядя, Людовик Бурбон, действительно часто говорил нам о несчастной судьбе его дочери, которой он лишился в горах близ Сансерра, но он был вполне уверен в ее смерти.

— Поверьте мне, государь, она жива, — возразил Кретьен.

И он поспешно рассказал все подробности истории Эклермонды, уже известные нашим читателям, прибавив, что принцесса до последнего времени была в совершенном неведении относительно своего знатного происхождения, так как знавшие эту тайну опасались, что принцесса по своей молодости и неопытности выдаст себя подозрительной Екатерине Медичи.

Проповедник сказал также, что рано утром он был в Лувре по просьбе Эклермонды и что та передавала ему без утайки события последней ночи и молила избавить ее от преследований короля, который дал ей знать запиской, что если она не ответит на его любовь, то он донесет на нее инквизиции как на еретичку.

— Она была вся в слезах, когда я вошел к ней, — сказал Кретьен, — и сначала ничто не могло ее утешить. Тогда я решился открыть ей ее происхождение и заклинал вести себя так, как прилично особе королевской крови.

— А! Как же приняла она эту весть?

— Как истинная дочь бурбонского рода, — отвечал Кретьен. — Ее горе мгновенно улетучилось, и она тотчас стала спокойно рассуждать о возможностях бегства. Только одно обстоятельство приводит ее в смущение, и я не знаю, позволено ли мне будет сообщить его вашему величеству.

— Я не хочу знать о нем ничего, друг мой, если оно таково, что принцесса не захотела бы сообщить мне его сама.

— Однако, я думаю, что было бы желательно, если ваше величество узнало бы о привязанностях сердца вашей кузины и могло судить о…

— О возможности брака? Кто же сей счастливец, покоривший сердце пленной принцессы?

— Один шотландский дворянин, государь, шевалье Кричтон.

— Как! — вскричал раздраженным тоном Генрих. — Неужели он рассчитывает получить ее руку?

— Ваше величество забывает, что он знал ее только как фрейлину королевы Екатерины.

— Да, это правда, — отвечал король. — Но теперь она наша кузина и не может выйти замуж за авантюриста, подобного Кричтону.

— Это и печалит сегодня принцессу. Она поняла, что между ней и шевалье теперь лежит бездна. К тому же она узнала из записки, полученной ею сегодня от Кричтона, что тот случайно открыл ее знатное происхождение и даже, рискуя жизнью, вырвал у королевы Екатерины доказательства, но что во время попытки передать эти бумаги принцессе пакет, заключавший их, был, к несчастью, потерян.

—Ventre-saint-gris! — вскричал король. — Так существуют и доказательства?

— Да, государь. Шевалье Кричтон утверждает, что в пакете были письма королевы-матери, маршала Таванна и кардинала Лотарингского.

— Черт возьми! — вскричал с живостью король. — Эти письма стоят того, чтобы он рисковал за них жизнью. Он избавил бы нас от необходимости выдвигать сомнительную историю вашей новообращенной. Дай Бог, чтобы они не попали снова в когти Екатерины. Однако это был смелый поступок — вырвать добычу у львицы. Этот Кричтон, должно быть, не совсем обычный человек. Еще один вопрос, Кретьен. Не обещал ли этот шотландский дворянин освободить нашу пленную кузину?

— Сказать правду, ваше величество, он это обещал, — отвечал с некоторыми колебаниями проповедник.

— Я был в этом уверен, — сказал, улыбаясь, Генрих. — Эклермонда теперь в Лувре?

— В свите королевы Луизы, которую она сопровождает в полдень на турнир. Король назначил ее царицей турнира. Сегодня вечером будет снова праздник и маскарад в Лувре. До этого времени она должна быть освобождена, или все погибло.

— Она будет освобождена! — отвечал король. — Или я сам объявлю о ее происхождении Генриху перед всем двором. Но время идет, Кретьен, и я должен спешить на турнир.

— Ваше величество!

— Это мое твердое решение. Не теряйте напрасно слов, стараясь отговорить меня. Оставайтесь здесь до конца турнира, тогда я вернусь к вам.

С этими словами король сделал знак Росни, который тотчас же подошел к нему, бросив презрительный взгляд на студентов. После короткого разговора с проповедником и прощания с Фредегондой (что чрезвычайно смутило старика) король и его спутник вышли из таверны.

Они собирались сесть на лошадей, ожидавших их у дверей, как вдруг на улицу Пеликана под звуки труб и гобоев въехала толпа пажей и оруженосцев, одетых в красный бархат, с криками:

— Дорогу королеве-матери! Назад! Назад! Генрих нахлобучил шляпу на лоб и сделал вид, что поправляет седло своей лошади.

В ту же минуту показалась сама Екатерина Медичи, окруженная своим дамским конвоем. Невозможно было вообразить себе более веселого и привлекательного зрелища, чем эта группа молодых всадниц, за каждой из которых ехали пажи, одетые в цвета своих дам. Все дамы были в полумасках, и зрители могли только догадываться об их красоте. Но изящество и грация красавиц, блеск их глаз, сверкавших в отверстиях масок, оставляли на этот счет мало сомнений.

Несмотря на опасность, которой он подвергался, Генрих не мог противиться искушению бросить украдкой взгляд на прекрасных амазонок в ту минуту, когда они проезжали мимо него.

Одна из красавиц, на которую более других обратил внимание король (это была ла Ребур), заметила, обращаясь к своей спутнице:

— Пресвятая Дева! Смотрите, Форез, как этот солдат похож на короля Наваррского.

— На Генриха? — отвечала та. — Ну, я не нахожу никакого сходства. И если даже оно существует, то солдат имеет положительное преимущество перед монархом, его плечи шире.

— Может быть, — вздохнула ла Ребур, — но сходство очень примечательно.

С этими словами она повернула голову, чтобы хорошенько разглядеть солдата, но он уже исчез.

«Это странно!» — подумала она, удивленная этим обстоятельством.

Но вернемся на время в кабачок Сокола. После ухода Росни студенты не стали более сдерживать своего гнева и ярости, и шотландцу со всех сторон грозила смерть. Ни сильные руки Блунта и швейцарского сержанта, ни вмешательство Кретьена не могли отвратить грозу. Студенты громко требовали крови Огильви. Шпаги и кинжалы были обнажены, столы и скамьи опрокинуты среди взрыва проклятий и криков о возмездии. Кровавое столкновение было неизбежно, если бы в эту минуту не вошел в таверну отряд городской стражи в сопровождении нескольких человек, одетых в черное, в которых по их желтым лицам и некоторым особенностям костюма легко было узнать итальянцев.

Начальник стражи потребовал во имя короля прекратить ссору, и противники вынуждены были покориться, опасаясь последствий отказа.

Но в ту же минуту случилось нечто, давшее новый оборот делу и возбудившее вновь драматические события. Увидя вошедших итальянцев, Джиневра вскрикнула. Один из них, услыша это, бросился к ней, и, прежде чем несчастная молодая девушка могла опомниться, она была уже во власти людей Гонзаго.

Броситься к ней на помощь и вырвать ее из рук похитителя было для Огильви делом одной минуты. Но его помощь была бесплодна. Джиневра спаслась из рук одного, только для того, чтобы быть тотчас же схваченной другим. Студент Сорбонны схватил ее и передал снова похитителям. В то же время Огильви не выпускал итальянца. Стараясь освободиться, тот выронил вдруг пакет, тотчас же узнанный шотландцем.

— Ко мне! — вскричал Огильви, наступая ногой на бумаги. — Блунт, ко мне! Вот документы, которые ищет Кричтон. Это доказательство происхождения принцессы. Ко мне! Ко мне!

— Боже мой! — вскричал Кретьен. — Помогите ему, молодой человек! Тут я сам взялся бы за шпагу! Помогите ему! Помогите ему!

Блунт не заставил себя просить. Он выхватил шпагу и, бросившись на итальянцев, уложил на месте первого попавшегося ему под руку. Но он не мог отвратить внезапный и роковой исход борьбы. Один из людей Гонзаго, воспользовавшись удобной минутой, погрузил свой стилет в грудь Огильви.

Шотландец даже не вскрикнул, хотя нанесенная рана была очень опасна и, нагнувшись, схватил пакет, не обращая внимания на сыпавшиеся на него со всех сторон удары.

— Возьмите его… вы знаете его назначение, — сказал он Блунту, отдавая пакет. — Не обращайте теперь на меня внимания, бегите… Найдите Кричтона, скажите ему… но нет, идите, идите скорей!

— Ступайте за мной, — прошептала, хватая Блунта за руку, Фредегонда, приблизившись к сражающимся под защитой швейцарца. — И вы, святой человек, идите, — продолжала она, обращаясь к проповеднику. — Вы не сможете ничего сделать для этого несчастного, а ваше присутствие только еще более усилит ярость этих убийц… Жак! Обратите внимание на их шпаги! Господи, сжалься над нами! Не дайте им подойти!.. Я найду, чем наградить вашу храбрость!.. Идите же сюда, сюда!

Но Блунт остановился в нерешительности.

— Клянусь Святым Бенуа, я никогда не показывал спины неприятелю. Разве я могу бежать, когда мне надо отомстить за друга.

— Если ты хочешь отомстить за меня, беги, беги скорей! — вскричал Огильви, который, собрав остаток сил, мужественно отражал нападение врагов.

В эту минуту шпага одного из итальянцев пронзила ему грудь, и он упал.

— Иди же! Иди, — прошептал он замирающим голосом. — А! Он спасен! — вскричал он радостно, видя, что Блунт и Кретьен под защитой длинной шпаги швейцарца и клыков Друида уже выходили из таверны в маленькую дверь, не замеченную до сих пор нападающими.

Когда эта дверь была заперта и загорожена колоссальной фигурой сержанта, торжествующая улыбка осветила лицо Огильви.

— Теперь я могу умереть спокойно, — прошептал он.

В это время итальянцы завязали рот несчастной Джиневре, чтобы помешать ей кричать, и исчезли со своей добычей, не обращая внимания на просьбы Фредегонды и бессильные угрозы шотландца.

— Неужели никто из вас не придет к ней на помощь! — вскричал Огильви, обращаясь к студентам. — Вы думаете, это мужчина? Нет, это девушка… неужели вы допустите оскорбления женщины! Помогите! Помогите, если вы люди!

— И ты воображаешь, что мы пойдем ее защищать? — сказал насмешливо сорбоннский студент, проходя мимо Огильви. — Наше возмездие полно. Ты теряешь жизнь и любовницу. Пойдемте, товарищи, надо спешить на турнир… Это хорошее предзнаменование. Может быть, судьба Кричтона будет такой же, как у этого шотландца. Мы увидим… А знаете что, товарищи, не поймать ли нам этого еретического проповедника?.. На Пре-о-Клерк и для него хватит дров.

Едва студенты вышли на улицу, как в залу Сокола вошли люди виконта Жуаеза.

— Где молодой человек, которого мы должны были проводить из Парижа? — спросил их предводитель, с изумлением и испугом оглядываясь вокруг.

— В руках… — прошептал Огильви. Но прежде чем храбрый шотландец смог докончить свою фразу, он замолчал навсегда.

ПРОЦЕССИЯ[править]

Так как назначенный для турнира час был уже близок, в окрестностях Лувра виднелись густые толпы любопытных, спешивших со всех концов города.

Тут были представители всех классов населения столицы, от мирного буржуа со своей супругой, легко узнаваемых по скромному костюму (в те времена костюм определялся королевскими указами), до грубого полуодетого лодочника и веселого ремесленника, обитателя берегов Сены. Мы должны упомянуть также о целой армии бездельников, нищих и безымянных бродяг всякого рода.

Среди толпы виднелись члены магистрата Сите, прево, купеческие старшины и их люди в двухцветных платьях, красных и коричневых, сержанты, мушкетеры городской стражи.

Как и всегда в подобных случаях, большую часть толпы составляли представительницы прекрасного пола. На одну каску или шляпу приходилось десять шелковых или кисейных чепчиков.

Не было недостатка и в членах различных религиозных братств. Серые и рыжие рясы, капюшоны и бритые головы виднелись там и сям. Кордельеры, кармелиты, минимы смешивались с высшими сановниками церкви. Студенты, не пропускавшие никаких зрелищ, прибывали целыми толпами.

Временами проезжали группы всадников, спешивших в Лувр в сопровождении целой толпы лакеев, богато разряженных по последней придворной моде.

Вот показались носилки Маргариты Наваррской, и народ раздвинулся в обе стороны, сбиваясь в более плотные массы. Надежды зрителей увидеть прекрасную королеву не оправдались. Маска закрывала ее лицо, и она откинулась в глубину носилок, как бы желая скрыться от всех взглядов.

Ее спутница, Ториньи, напротив, нисколько не старалась спрятаться. Лебяжья шея красивой и живой флорентийки возвышалась над краем носилок, ее белая рука, украшенная множеством колец, небрежно поправляла локоны черных, как вороново крыло, волос.

За носилками Маргариты следовал губернатор Парижа Рене де Вилькье, считавшийся обладателем лучших экипажей во всем Париже.

Потом раздались звуки труб и топот лошадей, и перед толпой медленно проехал великолепный отряд гасконских дворян — «сорок пять», называвшийся так по числу всадников, состоявших под предводительством барона д’Эпернона. Лучи солнца весело играли на их кирасах и остриях их копий. Последние четырнадцать были полностью закованы в сталь и носили через плечо желтые шарфы. Затем следовали двое пажей, на рукавах которых были вышиты гербы барона, за ними оруженосцы, тащившие его щит, и, наконец, сам барон в темной броне, богато украшенной резьбой и золотой насечкой.

Едва улеглось волнение, произведенное свитой барона, как раздались звуки труб и показались шесть конных трубачей, инструменты которых были украшены шелковой материей с вышитыми княжескими гербами фамилии Гонзаго. Они возвещали о приближении герцога Неверского. Сам герцог верхом на арабском скакуне продвигался медленным и величественным шагом. Его пажи и лакеи были более многочисленны, чем у барона д’Эпернона. Он был в великолепном стальном панцире миланской работы, нагрудник его блестел, как серебро, и отражал лучи солнца, как зеркало. Шлем, так же как и панцирь, был украшен золотом и драгоценными камнями, а на шее висел на золотой цепи орден Святого Духа.

Давка и беспорядок в толпе еще более усилились, когда спутники герцога начали бросать в народ деньги. То же самое делал и казначей Пьера де Ганди, Парижского епископа, гарцевавшего рядом с герцогом на богато убранном муле, которого двое слуг вели под уздцы. В мрачном взгляде флорентийца было что-то зловещее, подтверждавшее страшные слухи, распространявшиеся в городе, о причинах благосклонности к нему королевы Екатерины.

Непосредственно за свитой герцога ехал перед толпой богато одетых пажей оруженосец Винченцо де Гонзаго, державший небольшой треугольный щит, на котором на белом поле виднелась под черной маской надпись

Оруженосец и пажи были одеты в цвета принца (красный и желтый); седла, уздечки, сапоги, тоги, даже ножны их рапир были отделаны красным бархатом. На шелковых кафтанах пажей были вышиты золотом герцогские гербы Мантуи и Монферра.

Затем следовала толпа пеших слуг, также одетых в цвета принца, но с меньшей роскошью. Следом ехал другой оруженосец с трехцветным копьем принца, а два пажа, все в шелке и золоте, вели прекрасную немецкую лошадь, которую достал для Гонзаго герцог Неверский. Благородное животное было покрыто попоной красного бархата с герцогским гербом, спускавшейся почти до земли. Его головной убор из позолоченной стали был украшен шафранными перьями.

Наконец, в черной кольчуге, украшенный золотом и драгоценными камнями, показался сам Винченцо. Над его шлемом с опущенным забралом развевался пучок черных перьев.

Новая толпа блестящих слуг и оркестр заключали шествие.

Почти тотчас же снова раздались звуки труб, возвещавших о приближении новой кавалькады, и вскоре показалась блестящая свита виконта Жуаеза, которая если и не соперничала в великолепии со свитой Гонзаго, то превосходила ее численностью и достоинством, молодые люди первых фамилий Франции воспользовались этим случаем, чтобы показаться под знаменем главного фаворита короля.

Приветливое настроение предводителя, казалось, сообщалось его спутникам, и на их сияющих лицах можно было прочесть уверенность в успехе.

Весь закованный в броню полированной стали, виконт Жуаез ехал на великолепной лошади, покрытой чепраком из серебряной ткани с голубой бахромой. Через его плечо был накинут шарф белого шелка, украшенный богатым шитьем.

Его красивое лицо сияло радостью, и он с оживлением разговаривал со всадником, который ехал с ним рядом и даже более его самого привлекал к себе внимание зрителей.

Впрочем, этот всадник вполне заслуживал внимания.

Мужчины восхищались его ловкой посадкой, его умением управлять своим скакуном, тогда как прекрасный пол обращал более всего внимания на изящную пропорциональность его фигуры и на красивые и правильные черты его лица, которые позволяло видеть поднятое забрало его шлема, на верхушке которого развевался пучок белых перьев.

Вооружение этого всадника включало легкую кольчугу, головной убор его лошади так же, как и у Гонзаго, был украшен пучком перьев.

Его сопровождали два оруженосца, одетые в голубой и белый цвета. Один из них держал копье, над которым развевалась лента — без сомнения, талисман от дамы, в честь которой он собирался переломить копье. Другой оруженосец нес серебряный щит с изображением зеленого дракона, изрыгающего пламя, и с надписью голубыми буквами «Loyal au mort».

Когда в толпе стало известно, что этот всадник был не кто иной, как сам Кричтон, противник принца Мантуйского, раздались оглушительные крики и любопытные начали напирать со всех сторон, стараясь увидеть знаменитого шотландца, так что кавалькада с трудом смогла проложить себе дорогу. Видя это, Кричтон пришпорил лошадь и принудил тем своих спутников прибавить шагу, чтобы скорей избавиться от навязчивого любопытства толпы.

— Клянусь Богоматерью! — вскричал Жуаез, когда они приблизились к порталу Лувра и были окружены бесчисленными экипажами, носилками, лошадьми, слугами и пажами в блестящих ливреях. — Судя по всему, турнир будет великолепен. Вы должны храбро исполнить свой долг, так как на вас будут устремлены глаза красавиц всей Франции и цвета ее рыцарства. Однако мы, кажется, запоздали. Эти лакеи в ярких плащах составляют часть свиты герцога, вашего противника. Винченцо должен быть уже на арене.

— Лучше войти последним на арену, чем сойти с нее первым, — отвечал, улыбаясь, Кричтон. — Но что я вижу! Клянусь Святым Андреем! Это мой кум Шико. Стой, Баярд! — сказал он, слегка ударив рукой по шее своей лошади, которая, повинуясь его голосу, тотчас же остановилась.

— Чего тебе надобно? — спросил шотландец у шута, приближавшегося к нему с комичным и важным видом.

— Я несу тебе вызов, — отвечал шут.

— Благодарю, приятель… Вызов? — вскричал Кричтон. — Уж не от твоего ли брата Сибло? Разве ты не знаешь, что по законам чести я не могу начинать новую ссору, не закончив первой?

— Я это знаю, — отвечал шут, понижая голос, — но все-таки ты должен дать мне ответ, только «да» или «нет». Вот письмо, — прибавил он, передавая Кричтону надушенную записку, запечатанную и обвязанную золотой нитью. — Читай и отвечай тотчас же без уверток и плутовства.

— Печать Маргариты Валуа, — вскричал Кричтон, — но тогда, значит, это борьба насмерть.

— Я вам посоветовал бы отклонить вызов и уладить дело миром, — сказал шут. — А пока не угодно ли будет прочитать записку и дать мне какой-нибудь залог, который я мог бы отнести моей благородной госпоже.

Кричтон поспешил сломать печать, и по мере того как он читал, легкая краска покрывала его лицо.

— Скорее погибнуть, чем принять эти условия, — прошептал он, разрывая письмо и бросая клочки на землю.

— Стойте, — вскричал Шико, — сберегите эту золотую нить, я должен снести ее госпоже в знак вашего согласия.

— Никогда, — отвечал с твердостью Кричтон. — Скажи ей, что я разорвал ее цепи. Она хочет залога, хорошо, — прибавил он, снимая перчатку и отдавая шуту кольцо с безоаром, — пусть это будет для нее доказательством.

— По крайней мере, берегись… — Но прежде чем шут успел выговорить свое предостережение, Кричтон был уже далеко.

— Клянусь Святым Фиакром! — вскричал шут. — Я буду тебе лучшим другом, чем ты того заслуживаешь. Это кольцо отлично подойдет к моему пальцу, а эта нитка, — заключил он, поднимая с земли золотую нить, брошенную Кричтоном, — вполне удовлетворит ее ревнивое величество.

ТУРНИР[править]

В сопровождении виконта Жуаеза Кричтон въехал на арену, приготовленную для турнира в одном из садов или, скорее, дворов Лувра.

По всей длине фасада наравне с окнами, открытыми для удобства зрителей, был устроен балкон, украшенный коврами. Разделенный на несколько частей в виде открытых павильонов, украшенных гербами, вензелями, лилиями и шелковыми значками, этот балкон тянулся по всей длине одной из сторон четырехугольного двора. На другом конце арены возвышалась на массивных столбах большая крытая галерея, предназначенная для трех королев и их свиты. Эта галерея была вся обита серым бархатом, усеянным серебряными вензелями; в середине блистал большой серебряный щит с королевским гербом Франции.

Направо был размещен помост для Монжуа, распорядителя турнира, маршалов и судей. У помоста в роскошном павильоне, сверкавшем золотом, стоял ряд табуретов, предназначенных для фаворитов короля, и среди них бархатное кресло для его величества.

На обоих концах арены возвышались павильоны для оруженосцев и прочих слуг участников. На небольшом возвышении справа от большой галереи виднелся Руджиери, окруженный стражей, со скрещенными на груди руками и устремленными в землю глазами.

Указав своим людям место, которое они должны были занять, Жуаез переехал через арену и присоединился к маршалам турнира.

Кричтон медленно следовал за ним. Сердце шотландца сильно забилось при виде зрелища, представившегося его глазам. Яркие лучи солнца дробились на блестящих касках и панцирях, вокруг развевались тысячи разноцветных значков с самыми разнообразными гербами. Шумное веселье и оживление царили повсюду. Шелест шелковых платьев, звук нежных голосов возвещали появление на балконе ангелов рая, как говорили менестрели.

Из каждого окна Лувра сверкал красками букет красавиц, прелести которых еще более подчеркивались богатыми уборами и роскошными костюмами.

Остановив свою лошадь, наш герой оглянулся вокруг. Со всех сторон стояли густые толпы зрителей, над обнаженными головами которых сверкали на солнце копья и алебарды королевской стражи.

Справа от галереи развертывался блестящий строй гасконцев д’Эпернона с самим бароном во главе. Налево, позади эстрады астролога, помещалась роскошная свита герцога Неверского.

При появлении дам на балконе группы всадников бросились на арену, несмотря на запрещение герольдов, и протягивали свои копья к ложам, откуда сыпался целый дождь гирлянд, браслетов, шарфов.

Поднявшиеся в толпе зрителей крики привлекли внимание Кричтона к большой галерее, куда в эту минуту входила королева Луиза со своей свитой, среди которой Кричтон быстро нашел Эклермонду. Принцесса Конде, как мы будем называть ее впредь, была очень бледна, но эта бледность нисколько не вредила ее красоте. Напротив, никогда еще не казалась она такой прекрасной в глазах шотландца, никогда еще не замечал он в ее наружности столько достоинства и уверенности. Действительно, события последней ночи и сознание своего знатного происхождения, так недавно и таинственно открытого, произвели полную и внезапную перемену в характере Эклермонды. Она почувствовала в своей душе гордость, неведомую ей до сих пор. Незнакомая прежде решимость оживляла ее и поддерживала мужество среди опасностей, которыми она была окружена. Этому мужеству тотчас представилось испытание при встрече с Екатериной Медичи и Маргаритой Валуа, которые в это время входили в галерею в сопровождении своих свит.

Твердость Эклермонды не покинула ее в эту минуту, и она выдержала испытующий взгляд Екатерины с гордым и спокойным видом. Маргарита была сама любезность, но нельзя доверять дружбе соперницы, и Кричтон, хорошо знавший способность Маргариты притворяться, видел, что под личиной дружбы и любезности она скрывала самую пылкую ненависть.

По окончании обоюдных приветствий Эклермонда по просьбе королевы Луизы заняла приготовленный для нее как для царицы турнира трон немного впереди королевских мест.

Никогда еще царица турнира не казалась такой прекрасной, и при ее появлении в толпе пробежал ропот восхищения.

В эту минуту взгляд Эклермонды упал на рыцарскую фигуру Кричтона, который, приветствуя ее, склонился до самой луки седла. Отдавая ему поклон, Эклермонда вздрогнула, и мужество совершенно ее покинуло.

Кричтон заметил эту перемену и, желая, насколько возможно, рассеять ее беспокойство, заставил свою лошадь проделать самые невероятные трюки.

Он готов был уже оставить арену, как был остановлен шумными криками: «Ноель! Ноель! Да здравствует король!», и в то же время показался Генрих, вооруженный с ног до головы, на белом арабском коне, чепрак которого был из красного бархата, усеянного лилиями.

Короля сопровождали Вилькье, Сен-Люк и толпа придворных…

Любезно поклонившись шотландцу и велев ему готовиться к поединку, который должен был скоро начаться, Генрих направился к большой галерее и, обратившись к Эклермонде, попросил у нее что-либо в залог, желая переломить в ее честь копье.

Не будучи в состоянии отказать, Эклермонда сняла с себя жемчужное ожерелье и послала его королю через пажа.

Поблагодарив и отвесив несколько комплиментов ее красоте, король отъехал и, приблизившись к герцогу Неверскому, принялся с ним беседовать.

В это время Кричтон удалился в приготовленный для него павильон, где его встретили Жуаез, Монжуа и Пьер де Ганди. Последний обыкновенно исполнял обычные в таких случаях священные обряды. Тут же оружейник Кричтона прикрепил к его панцирю стальной нагрудник, подобный тому, который был на принце Винченцо.

Приготовившись таким образом к поединку, шотландец, несмотря на увеличившийся вес брони, вскочил на лошадь без помощи стремян и стал ожидать сигнала. Генрих, заняв свое место в павильоне, подал знак Монжуа. Распорядитель турнира выехал под звуки труб и гобоев на середину арены в сопровождении двух герольдов и объявил во всеуслышание имена противников и причину поединка и запретил под страхом смертной казни кому бы то ни было мешать поединку словом или делом.

Во время этого объявления глаза всех были устремлены на Руджиери, который, хотя и был бледен, но сохранял внешнее спокойствие и временами бросал украдкой взгляд на галерею, где сидела Екатерина Медичи.

Снова загремели трубы, и, когда опять водворилась тишина, Монжуа провозгласил громким голосом:

— Исполняйте ваш долг, рыцари!

При этих словах из обоих павильонов почти в одно и то же время показались противники.

Сердце Эклермонды сильно забилось, когда она увидела внезапно выросшую перед ней величественную фигуру Кричтона, закованного в сталь с головы до ног, и узнала свой залог, украшавший конец его копья. Все ее опасения рассеялись, как по волшебству, и она уже с надеждой ожидала сигнала к началу поединка.

Глубокое молчание царило вокруг. Даже члены королевского се