Андрей Евгеньевич Розен.
[править]Записки декабриста
[править]и соизгнанникам
Предисловие
[править]При самом начале составления этих Записок в заточении, в изгнании, на переходе из одной тюрьмы в другую, во время переезда из одной страны изгнания в другую сочинитель имел в виду не многочисленную публику, но своих детей, родных и товарищей, с которыми он провел примечательнейшую часть своей жизни — годы заточения и изгнания в Сибири и на Кавказе.
Между тем времена и отношения и события изменились так быстро и так широко, что эти страницы могут представить занимательность и для круга посторонних читателей. Из лиц, бывших нашими судьями, все уже скончались: из числа ста двадцати одного товарищей, осужденных за заговор 1825 года, осталось в живых только четырнадцать, а между нами только трое из декабристов 1). Это событие представляет теперь только историческую занимательность, и воспоминание о нем не может казаться ни предосудительным для правительства, ни революционным или опасным для публики. Ныне дело только в том, чтобы по истине выставить сущность исторического факта и доставить принимающим участие в жребии декабристов некоторые достоверные сведения относительно их характера и участи.
Вторая часть моих Записок касается моей родины; а третья часть — некоторых из важных современных вопросов, новейших великих событий и громадных преобразований в моем отечестве.
Доныне, в журналах и газетах, русских и иностранных, напечатаны были только отрывки воспоминаний нескольких моих товарищей: Е. П. Оболенского и Н. А. Бестужева о Рылееве, И. И. Пущина о Царскосельском лицее, И. Д. Якушкина о допросах Следственной комиссии, Никиты Михайловича] Муравьева о действиях комиссии, М. С. Лунина о влиянии тайных обществ, Н. В. Басаргина об училище колонновожатых 2). Н. И. Тургенев, постоянный поборник за свободу крестьян, обнародовал на французском языке полное сочинение в трех томах: «La Russie et les Russes» 3). В первом томе автор разбирает Донесение Следственной комиссии с преднамеренной целью — облегчить участь сосланных товарищей; в двух остальных томах автор совершенно верно и разительно изображает состояние России и быт русских до времени своего выезда за границу летом 1824 года, с весьма важными документами и очень поучительными указаниями на деятелей русских в первой четверти текущего столетия.
Из писателей, не принадлежавших к тайному обществу, барон М. А. Корф описал восшествие на престол императора Николая I 4), согласно с Донесением Следственной комиссии, с записками членов императорской фамилии и высокопоставленных лиц по государственному управлению.
Е. Ковалевский в своей книге «Граф Блудов и его время» коснулся только Донесения Следственной комиссии 1826 года 5).
В «Русском вестнике» 1868 года за июнь напечатаны заметки о некоторых моих товарищах из записок Н. И. Греча 6).
Происшествие 14 декабря 1825 года искажено до невероятности: в доказательство привожу письмо государственного секретаря А. Н. Оленина к дочери своей от 24 декабря 1825 года из Петербурга; письмо это напечатано в 4 No «Русского архива» за 1869 год 7). Если муж, достойный общего уважения и занимавший такое важное место, мог передать совершенно ложные вести об этом происшествии, то чего ожидать от людей, выдающих за истину все, что передавалось тогда и после по слухам и пересудам?
Из иностранных писателей, находившихся тогда или около того времени в России и в Петербурге, И. Г. Шницлер, хорошо ознакомившийся с Россиею, всех вернее и подробнее списал действия тайных обществ и происшествие 14 декабря в своем сочинении «Тайная история России в царствование Александра I и Николая I». Автор довольно верно определяет главный ход происшествия и выводит правдивое заключение из всего дела 8).
Неудовлетворительнее отзывы других писателей, как-то: Ancelot. Six mois en Russie; Lesur. Annuaire de 1825; Dupré de St. Maure. Pétersbourg, Moscou, les Provinces; D’un Anglais anonime. Revelations of Russia, Custine. La Russie en 1839, этот писатель смешал обстоятельства восстания 14 декабря 1825 года с возмущением на Сенной во время холеры в Петербурге и с восстанием в Старой Руссе в 1831 году в военных поселениях 9).
Большая часть моих товарищей могла бы гораздо обстоятельнее и занимательнее передать все события того времени, но их давно уже не стало, а из малого числа оставшихся в живых успеет ли кто исполнить это? — не знаю. Такие обстоятельства заставили меня употребить небольшой остаток дней моих, чтобы совестливым образом передать то, что я сам испытал, видел и слышал и что почерпнул из самых верных источников.
Предупреждаю моих читателей, что я старался быть беспристрастным, что я не сохранил никакой горечи или вражды за претерпенные испытания и припоминаю с благодарностью все добро, оказанное мне и моим товарищам в течение всего этого времени, трудного и печального 10).
Я очень хорошо знаю, что характер и действия большей части людей определяются духом времени и обстоятельствами, среди коих они развиваются, и потому не питаю злобы даже против тех, которые поступили с нами жестоко и несправедливо. Поэтому прошу родных и друзей названных мною лиц не сетовать на меня, если в моих Записках ваш родственник или друг выставлен мною не так, как вы того желали или ожидали, или каким вы его знали сами, или как слышали о нем от других, или, наконец, если я не сумел достойно оценить его характер, его слова и действия.
Особенно прошу тех из моих читателей, которыми может овладеть чувство негодования или грусти при чтении различных мною описанных обстоятельств, чтобы они хорошо взвешивали и припоминали себе различные отношения, под влиянием коих мы были преданы суду и подвергнуты осуждению, — тогда вы будете иметь довольно оснований, чтобы объяснить и извинить причины, по коим поступлено было с нами так, а не иначе.
Желаю опровергнуть все ложные суждения о декабристах и об их противниках. Особенно теперь, в наши дни, свидетельствующие о величайших политических и административных преобразованиях, совершавшихся в России с 1856 года 11) будет занимательно узнать примечательную часть истории предшествовавшего времени во всех отдельных частях: тогда легко убедятся читатели, что сочинитель Записок ничего другого не имел в виду, как только доставление верных сведений о стремлениях и об участи его друзей и товарищей.
Дух времени, степень образования, сила убеждений и обстоятельств порознь и в совокупности сильно влияют на поступки и действия самых лучших из людей и снимают укоризну с их памяти.
В заключение остается еще предупредить моих читателей, что отрывки моих Записок были в 1868 году напечатаны в немецком переводе в журнале «Die Grenzboten» и потом в отдельной книжке «Aus den Memoiren eines Russischen Dekabristen». Две главы были переведены обратно на русский язык с немецкого и напечатаны в «Биржевых ведомостях» в конце 1868 года и в «Вестнике Европы» в конце 1869 года 12) без ведома и согласия сочинителя. Чтобы устранить всякое искажение смысла, почти неизбежное при обратных переводах, я решился напечатать подлинник моих Записок без отлагательства, пока еще в живых несколько товарищей, с которыми я делил заточение и изгнание.
Лейпциг, 3 февраля 1870
Комментарии
[править]1. К 1870 г. в живых оставалось пятнадцать человек из числа осужденных Верховным уголовным судом. Розен не имел сведений о В. С. Толстом. Узнав в 1878 г. (см.: Р С, 1878, № 9, с. 162), «что он живет в своем поместье Московской губ. Подольского уезда и ему 74 года от роду», Розен писал М. А. Назимову: «Как бы я радовался, если бы воскресли все друзья» (И Р Л И, Р 1, оп. 24, д. 49, л. 74). В декабристской мемуаристике слово «декабрист» употребляется неоднозначно. П. Н. Свистунов, Д. И. Завалишин, А. В. Поджио декабристами называли всех членов тайных обществ. М. А. Бестужев и И. Д. Якушкин — только тех, кто был участником восстания 14 декабря 1825 г. на Сенатской площади в Петербурге. Так, М. А. Бестужев в письме к редактору «Русской старины» М. И. Семевскому от 7 октября 1869 г., называя Розена и А. П. Беляева, прибавил: «Они заслуживают вашего внимания как два лица из оставшегося триумвирата настоящих декабристов, бывших на площади» (Бестужевы, с. 469). Последней точки зрения в данном случае придерживается и Розен. «Трое из декабристов» — это М. А. Бестужев, А. П. Беляев и сам мемуарист. В дальнейшем Розен употребляет слово «декабрист» преимущественно в широком смысле.
2. Большая часть названных произведений декабристов была опубликована в изданиях вольной печати. Воспоминания Е. П. Оболенского опубликованы в журнале П. В Долгорукова «Будущность» (Париж, 1861, № 5—11), затем были перепечатаны Н. В. Гербелем в изданном им Полном собрании сочинений К. Ф. Рылеева (Лейпциг, 1861). «Воспоминание о Рылееве» Н. А. Бестужева напечатано в ПЗ на 1861 г. (кн. VI. Лондон, 1861). Отрывки из воспоминаний И. И. Пущина помещены в московском журнале «Атеней» (1859, № 6), полный текст его «Записок» — в ПЗ на 1861 г. (кн. VI. Лондон, 1861). Отрывок из второй части «Записок» И. Д. Якушкина (следствие по делу декабристов и приговор) опубликован в ПЗ на 1862 г. (кн. VII, вып. I. Лондон, 1861). Далее Розен упоминает «Разбор Донесения, представленного российскому императору Тайной комиссией в 1826 году», написанный в начале 1839 г. М, С. Луниным. Примечания к этой работе составил Н. М. Муравьев. Впервые произведение М. С. Лунина было опубликовано в П 3 на 1859 г. (кн. V. Лондон, 1859). В этой же книге напечатана статья М. С. Лунина // С 416 «Взгляд на тайное общество в России (1816—1826)». Розен познакомился со статьями М. С. Лунина по публикациям в П 3 а 1860 г. (ИР Л И, ф. 606, д. 22, л. 121). В изданных Вольной русской типографией А. И. Герцена и Н. П. Огарева «Записках декабристов» были перепечатаны первая и вторая части «Записок» И. Д. Якушкина (вып. 1. Лондон, 1862) и «Разбор…» М. С. Лунина (вып. 2—3. Лондон, 1863). Отрывок из «Записок» Н. В. Басаргина, посвященный его воспитанию в Училище для колонновожатых, был опубликован в Р А, 1868, № 4—5.
3. Книга Н. И. Тургенева «Россия и русские» («La Russie et les Russes») вышла трехтомным изданием на французском языке в Париже в 1847 г. и затем была переведена на другие европейские языки. Н. И. Тургенев в 1824 г. уехал за границу и фактически отошел от движения. После 14 декабря 1825 г. он отказался возвратиться в Россию и был осужден заочно. В своей книге Н. И Тургенев стремился опровергнуть обвинения, предъявленные декабристам, и подверг критике документы процесса по делу 14 декабря, но при этом существенно исказил действительную историю декабристского движения. Высокая оценка книги Н, И. Тургенева, данная Розеном, относится главным образом к содержащейся в ней критике документов следствия и доказательству юридической несостоятельности процесса над декабристами.
4. Сочинение М. А. Корфа, представлявшее собой официальную историю 14 декабря 1825 г., было напечатано дважды, в 1848 и 1854 гг., «для членов императорского дома и некоторых доверенных особ»; в июле 1857 г. оно вышло третьим («первым для публики») изданием под заглавием «Восшествие на престол императора Николая I». Книга была переведена на многие европейские языки.
5. См. примеч. 186.
6. Из записок Н. И. Греча (Р В, 1868, № 6, с. 371—421). Первоначально записки Н. И. Греча появились в бесцензурных изданиях, в частности в П 3 на 1862 г. (кн. VII, вып. 1, Лондон, 1861).
7. В мае 1869 г. Розен направил письмо П. И. Бартеневу, редактору «Русского архива», в котором протестовал против этой публикации, вводившей, по его словам, «читателей „Русского архива“ в заблуждение», в частности, содержавшимися в ней сведениями о том, что Е. П. Оболенский 14 декабря стрелял в М. А. Милорадовича (Летописи гос. лит. музея. Кн. 3. Декабристы. М., 1938, с. 270). П. И. Бартенев поместил в журнале заметку с изложением письма Розена (РА, 1869, № 10, стб. 1727).
6. Книга И.-Г. Шницлера «Тайная история России в царствование императоров Александра и Николая и в частности во время кризиса 1825 года» (Schnitzler J.-Н. Ніstoіrе іntіmе de la Russіе sous les еmpereurs Аlехаndrе еt Nісоlаs еt раrtісulіerеmеnt реndаnt lа сrіse dе 1825) вышла в Париже в 1847 г., переведена на многие европейские языки. Автор в 1823—1828 гг. жил в России. Рассказ И.-Г. Шницлера о декабристах отличался обстоятельностью и осведомленностью, однако Розен явно преувеличивает степень его правдивости.
9. Произведения западноевропейской публицистики 1820—1830-х гг. названы Розеном не совсем точно: Аnсеlot J.-F. Sіх mоіs еn Russіе. Вruхеllеs, 1827 (Ансло Ж.-Ф. Полгода в России. Брюссель, 1827); Lesur Сh.-L. Аnnuаіrе historique dе // C 417 1825. Раrіs, 1826 (Лезюр Ш.-Л. Исторический ежегодник, за 1825. Париж, 1826); Dupre de Saint-Maur. E. Petersbourg, Moscou, les Provences. Paris, 1830 (Дюпре де Сент-Мор. Петербург, Москва, провинции. Париж, 1830). В этой книге о декабристах нет ни слова, и Розен упоминает ее по ошибке; Revelation of Russia: or the Emperor Nicholas and his Empire in 1844. London, 1844 (Открытие России: или император Николай и его империя в 1844. Лондон, 1844). Книга вышла анонимно (у Розена помечено «D’un Anglais anonime», т. е. неизвестный английский автор). Ее написал швед Ch.-F. Henningsen (Ч.-Ф. Хеннингсен); Custine A. de. La Russie en 1839. Paris, 1843 (Кюстин А. де. Россия в 1839. Париж, 1843). Рассказ о восстании декабристов, записанный А. де Кюстином со слов Николая I, действительно очень напоминает обстоятельства холерного бунта в Петербурге в 1830 г. По мнению Розена, А. де Кюстин «смешал» эти разные события Возможно, однако, что Николай I, заинтересованный в фальсификации событий 14 декабря, в своем рассказе сознательно подменил одни обстоятельства другими (см.: Маркиз де Кюстин. Николаевская Россия. М., 1930, с. 111—113, 297), Что касается бунта военных поселян в Старой Руссе в 1831 г. (см. примеч. 308), то рассказ А. де Кюстина об этом имеет самостоятельный характер и не связан с восстанием 14 декабря 1825 г.
10. Это и последующие утверждения мемуариста о «беспристрастности», отсутствии «горечи» и «вражды» хотя и отражают его определенное стремление смягчить политическую остроту «Записок декабриста», не следует, конечно, понимать буквально. Указаниями на «дух времени» и «обстоятельства» Розен хотел избежать нежелательной печатной полемики с родственниками и друзьями тех лиц, которые изображены им в негативном свете, и, кроме того, подчеркнуть необходимость исторического подхода к описываемым событиям, призвать читателей взглянуть на них глазами историка. В одном ив своих писем к редактору «Русской старины» М. И. Семевскому Розен писал: «<…> внимательный читатель без критики и полемики найдет легко, на чьей стороне правдивость» (Тимощук В. В. М. И. Семевский, его жизнь и деятельность. СПб., 1895, прилож., с. 6).
11. Нарушая общепринятый тогда отсчет времени, Розен датирует начало нового периода истории России не 1855 г. (смертью Николая I), а 1856 г. Возможно, здесь намек на амнистию декабристов, объявленную коронационным манифестом Александра II от 26 августа 1856 г.
12. Имеются в виду следующие публикации: Aus den Memoiren eines russischen Dekabristen. — Die Grenzboten, 1868, S. 2, B. 2, s. 100—437; Aus den Memoiren eines russischen Dekabristen. Leipzig, 1869; Биржевые ведомости, 1868, 11 окт., № 269; 16 окт., № 274; [Стасюлевич] М. М. Мемуары из прошлого времени (1825—1839 гг.). — Вестник Европы, 1869, № 10, с. 770—781.
Глава первая. Детство и молодость.
[править]В Эстляндской губернии, в родовом имении Ментак, родился я в 1800 году 13). Издав уже часть Записок отца моего 14), считаю излишним здесь распространяться о родителях моих. Скажу только, что с чувством самой искренней благодарности и благоговения вспоминаю их ежедневно: они сделали все, что возможно было по их средствам, для моего воспитания. До двенадцатилетнего возраста учился я дома у гувернантки из Дерпта, Шарлотты Заамен, которая добросовестно и довольно успешно обучала меня начальным основаниям учебных предметов, так что при вступлении моем в Нарвское народное училище я был в числе старательных и знающих учеников.
Родители мои, особенно незабвенная для меня нежная и благоразумная мать 15), имевшая больше досуга, чем отец, занятый службою по выборам и управлявший своими поместьями, внушили мне с младенчества святую веру и нравственность. Религиозные понятия, так часто изменяющиеся в течение жизни от обстоятельств, от общества, от чтения, от сомнений, были глубоко запечатлены в сердце моем, не от молитв, вытверженных наизусть, не от чтения и толкования Священного писания, но от ежечасного живого примера благочестия в практической жизни моих родителей, от всегдашней покорности их воле божией, от обходительности их с людьми и прислугою.
С тех пор я не переставал молиться; с тех пор сохранял я религиозное чувство, вопреки всем треволнениям в юности, в возмужалости и в старчестве; с тех пор я не расставался с этим сокровищем, без которого невозможно быть постоянно спокойным и довольным. Куда идти, когда в болезни совещание самых опытных врачей определяет, что нет надежды на возвращение здоровья? Что делать, когда отлучают человека от семьи и от общества и запирают его в тесноте и в темноте? К кому обратиться, когда человек правый, по подозрению или по злобе человека влиятельного и коварного, терпит гонение и разорение? К кому прибегнуть, когда в своей семье позор или обида, по коим нет ни гражданского, ни уголовного иска, нет заступничества от общества? Всегда и во всех случаях — прямо к Спасителю: Он спасет непременно, а до окончательного спасения Он успокоит и укрепит вас. Спросите у всех, много потерпевших и пострадавших, они скажут вам то же; спросите и у счастливцев, обращающихся к Господу с благодарностью, они скажут вам то же, что их счастье скрепляется от веры и молитвы.
В 1812 году, когда гвардия двинулась на достославную битву против Наполеона, был я помещен в Нарвское народное училище, где учился с ровесниками из всех сословий, цехов и гильдий. Ректор Радекер, ученый классик, преподавал неутомимо, с любовью к своему высокому призванию. Нельзя без особенного уважения вспоминать этого совестливого труженика. Он учил в народном училище языкам латинскому, немецкому, истории и географии. Каждый день уроки начинались в 7 часов утра хоральным пением псалма или молитвы и объяснением катехизиса. Кроме 6 часов в день в народном училище давал он частные уроки у себя на квартире два часа до обеда и два часа вечером. Беспрерывные занятия повредили его зрение; за постоянные труды свои имел он только необходимо нужное для содержания своего семейства и никогда не роптал, никогда не просил прибавки жалованья, никогда не пропускал урока. Каждый ученик платил ему в год пять рублей и одну сажень дров. Какое могло быть возмездие для него? Разве успехи благонравных учеников? — но разве множество забот от большого числа ленивцев и шалунов не превышало радостей от учеников хороших?
Добрый, честный Радекер! твоя награда в твоей душе и в мире внутреннем от сознания строгого исполнения обязанностей учителя. У тебя не было карманных часов, ты не мог глядеть на минутную стрелку, да и она и не позвала бы тебя на развлечение, она не указала бы тебе, сколько ты выработал целковых; — ты переходил от урока к уроку по звону часов колокольных. Дайте на каждый уезд по десяти Радекеров, которые кроме науки передали бы ученикам своим исполнение обязанностей, совестливость во всем, — ив десяток лет увидели бы деятелей нового поколения, которые щедро вознаградили бы труды и обеспечили бы охотно все нужды полезнейшего класса людей — наставников и учителей.
В Нарве жил я в доме купца Г. Гетте, тогда известном по светской обходительности хозяйки, по истинной любезности и образованности ее пяти дочерей и единственного сына, моего соученика. Жители городские, приезжие из соседних поместий, офицеры проходящих войск охотно посещали этот дом. Праздники Рождества и Пасхи и каникулы проводил я у родителей в деревне, в Ментаке. Поездки эти для меня очень памятны: летом случалось путешествовать с обратными подводами, доставлявшими вино в Нарву, а мне поручено было получить деньги. Для большей предосторожности просил я зашить эти деньги в боковой карман моей куртки, которую не снимал до прибытия домой. Ночлег бывал под шатром небесным, близ большой дороги, где местность позволяла иметь подножный корм. Вокруг огромного костра помещался я с мужиками; огонь, звезды, предстоящая радость скорого свидания удаляли сон, хотя монотонный напев эстонца «ай-ду, ай-ду, ай-ду» с малыми переливами голоса и его монотонная беседа могли легко клонить ко сну. Всегдашний разговор крестьян, тогда еще крепостных людей, имел главным и исключительным предметом живот и пищу. По приезде домой после нежных лобзаний с родителями и сестрами отец приносил ножницы, разрезывал нитки зашитого кармана, поверял деньги и благодарил за исполнение поручения.
Деревня летом для мальчика, родившегося и выросшего в этой деревне, лучше и краше Неаполя и Ниццы — для взрослого. После обеда отец отдыхал с час, и, пока не засыпал, я должен был читать ему или газету, или из книги, большею частью из Вольтера. По вечерам, пред ужином, он слегка экзаменовал меня и рассказывал, как он шесть лет учился в Лейпцигском университете и кто были лучшие его профессоры и лучшие товарищи. Каникулы мои исчезали как дым в поле.
В 1814 году отец мой отвез меня в Петербург для определения в корпус; но поездка наша была безуспешна по случаю продолжавшейся войны и отсутствия главных начальников. Я возвратился на прежнее место в Нарву. В соседстве города, в Сале, жил наш родственник, барон И. О. Корф; с двумя его младшими сыновьями учился я вместе и по субботам иногда езжал с ними в Салу на воскресенье. Старик, радушный хлебосол, словоохотный, смеялся над неудачею моего определения и сказал! «Если хочешь, я определю тебя чрез сына моего Николая Ивановича», — служившего тогда в Варшаве еще молодым офицером в гвардейской конной артиллерии, — «только с условием: ты пришлешь мне к Пасхе сотню свежих яиц». По рукам. Это было в конце января 1815 года, и в первых числах марта я получил уведомление о зачислении моем в 1-й Кадетский корпус.
Родители мои жили тогда в Ревеле, после пожара, истребившего двухэтажный дом в деревне. Мне нужно было спешить в Ревель, чтобы застать там генерала Федора Федоровича барона Розена и адъютанта его, родного брата моего Отто; они возвращались из Парижа, ехали на зимние квартиры в Финляндию и по дороге отвезли меня в Петербург, где и сдали без малейших затруднений. Чрез несколько часов брат навестил меня и в коридоре светлом, встретившись со мною, не узнал меня: я был уже обстрижен под гребенку и в мундире.
Сначала мне было трудно по слабому знанию русского языка, но этому всего скорее можно было выучиться в корпусе, где считалось, с малолетним отделением, до 1000 кадетов, в каждой роте по 200. На другой день, за обедом, лишь только взялся за пирог с кашей, как сосед локтем ткнул меня в бок и сказал: «Урод, разве не видишь, что у нас столбовой!» Я ответил ему таким же толчком; дежурный офицер это заметил, разобрал дело и сделал выговор соседу моему за грубость. А дело было очень просто: шалунов и лентяев в наказание оставляли без обеда и во время стола ставили их к столбам обеденного вала: отделение в 20 кадет прятало в таком случае пироги за рукав или ватрушки за пазухи и по окончании стола тайно передавали голодному товарищу; оттого и название столбовых.
Директором корпуса был тогда генерал Максимилиан Клингер, глубокомысленный ученый писатель, скептик, знаменитый классический писатель Германии, но плохой директор! угрюмый в обращении, скупой на слова, медленный в походке, почему прозвали его белым медведем. Хорошо помню его, когда через два года, быв уже унтер-офицером и дежурным по корпусу, приходилось рапортовать ему до пробития вечерней зори. Строго было приказано входить к нему без доклада, осторожно без шуму отпирать и запирать за собою двери, коих было до полдюжины до его кабинета. Всякий раз заставал его с трубкой с длинным чубуком, в белом халате в колпаком, полулежачего в вольтеровских креслах, с закинутым пюпитром и с пером в руке. Может статься, он сочинял тогда своих «Братьев-близнецов» 16), приписываемых одно время гениальному Гете. Бывало, медленно повернет голову, выслушает рапорт, кивнет головой и продолжает писать.
Душою управления и обучения в корпусе был инспектор классов, полковник, флигель-адъютант Михаил Степанович Перский, который соединял в себе все условия образованного и способного человека по всем отраслям государственной службы. В молодости был он адъютантом великого князя цесаревича Константина Павловича, во время итальянского похода Суворова. Быв сам воспитан в 1-м Кадетском корпусе, он знал все недостатки этого заведения, и если он после, быв директором 17), не довел его до совершенства, то причиною тому были слабые денежные средства, отпускаемые тогда на старинные военно-учебные заведения, между тем как на новые, на инженерное, на артиллерийское училище, на императорский Царскосельский лицей, щедро отпускаемы были деньги, даже вводили удобства с роскошью. По этому случаю главный директор всех корпусов, граф Коновницын, и директор Перский часто повторяли, когда им ставили в пример новые заведения: «1-й Кадетский корпус беден средствами, но честен!» Перский знал состояние корпуса и во время директорства принца Ангальта особенно старался о введении в употребление французского языка, поощрял кадет и учителей, сам говорил с кадетами по-французски, когда посещал их в роте и в классах. Бывали забавные выходки, когда он поутру приходил в роту и кадеты стояли в строю после общей молитвы и разносили им булки: он подходил к некоторым, кланялся и вежливо расспрашивал о разных разностях. Когда сказал: "Bon jour, Monsieur Костюрин, comment ça va* — тот спокойно ответил: «Я не сова, Михаил Степанович!» Кадеты вообще трунили над теми, которым он говорил «bon jour!», и называли это маслом к булке.
Дознано, что везде, даже в самом посредственном учебном заведении, можно многому научиться: то же самое можно сказать положительно о 1-м Кадетском корпусе, хотя в мою бытность там бывали учителя, получавшие не более 150 рублей ассигнациями жалованья в год. К лучшему устройству корпуса недоставало хороших учителей, надзирателей, наставников. Перский мог выбирать и назначать из офицеров артиллерии и армии, из числа лучших прежних питомцев корпуса, но откуда было взять хороших учителей? Однако, несмотря на все это, много славных сынов отечества получили свое образование в 1-м Кадетском корпусе. Деятельность ума и тела, умеренность и простота в пище, единодушие в товариществе — вот главные рычаги на подъем и перенесение житейских тяжестей, к этому всему с детства приучаются офицеры из кадет. В кругу, таком многочисленном, разнонравных и разноплеменных юношей, открывается в малом виде вся предстоящая жизнь общественная. Уже тогда безошибочно можно было предугадывать и предвидеть способности и качества юных товарищей, моих ровесников, которые на дальнем поприще оправдали о себе мое мнение. И. Ф. Веймарн и Фрейтаг старший не отличались ни ростом, ни красотою лица, ни красивою наружностью, но по способностям своим умственным, по твердости духа могли идти далеко впереди. Желательно, чтобы воспитанников отдавали в корпус не раньше 14-летнего возраста, с запасом религиозных и нравственных правил, потому что военные наставники и учителя не имеют ни случая, ни времени заняться этою важною частью воспитания: они ограничиваются внешним соблюдением форм и приемов, преподаванием наук и довольствуются безотчетным послушанием страха ради.
С искреннейшею признательностью вспоминаю еще теперь М. С. Перского, А. X. Шмита — учителя фортификации и артиллерии, М. И. Талызина — учителя русской словесности и истории, ротных моих командиров И. И. Хатова и К. К. Мердера, всегда бойкого, бодрого, на славу учившего свою роту ружейным приемам и маршировке. Быстро переходил я из класса в класс, так что в 1817 году был в верхнем классе и унтер-офицером; по фронтовой науке перещеголял очень многих.
Живо вспоминаю свой восторг, когда в сентябре 1817 года совершенно неожиданно был потребован к директору М. С. Перскому и он объявил мне торжественно, что, получив предписание представить четырех кадет к выпуску в гвардию, назначает меня и надеется, что выбор его будет оправдан. Кто сам не испытал, тому трудно представить себе счастье кадета, назначенного к выпуску; для меня оно было вдвое: в необыкновенное время и прямо в гвардию. По наукам и по экзамену был я удостоен 2-м; первым был Е. И. барон Корф, а ниже меня два брата Мих[аил] и Вл[адимир] Ланевские-Волк. Эти товарищи мои в ноябре 1817 года были произведены в прапорщики: они обмундировались и навещали меня в корпусе. Никто не знал причины, по коей я был оставлен или забыт. Благородный Перский утешал меня предположениями и обещанием напомнить обо мне. Наступил 1818 год; прошла зима; готовили новый общий выпуск, и снова я был представлен в саперы по баллам на экзамене, наравне с другими. В мае месяце учился наш батальон на кадетском плацу: я командовал батальоном и заметил у ворот между зрителями несколько офицеров лейб-гвардии Финляндского полка. Лишь окончилось ученье, они вызвали меня по фамилии и, поздравив меня, как сослуживца и товарища, вручили мне печатный приказ высочайший, по коему император Александр Благословенный, в бытность свою на конгрессе в Аахене 20 апреля 1818 года 18), подписал мое производство в прапорщики л.-гв. Финляндского полка. Радость мою разделил вполне М. С. Перский. Причину замедления моего производства, по коему ниже меня стоявшие товарищи по баллам обошли меня, узнал я после. В замену батальонов л.-гв. Литовского и л.-гв. Финляндского полков, поступивших в число Варшавской гвардии, было повелено составить новые батальоны, а по недостатку в офицерах выпустить из 1-го и 2-го Кадетских корпусов по четыре кадета. Начальник штаба Гвардейского корпуса Н. М. Сипягин нашел, что в полках довольно юнкеров на то, и согласился представить только 2-х в Литовский, переименованный тогда в л.-гв. Московский, и 4-х в л.-гв. Финляндский полк. Если бы из каждого корпуса взять по три кадета, как следовало по всей справедливости, то пришлось бы разъединить двух родных братьев Ланевских. Одни уверяли, что за них просили родственники, а другие, что Сипягин велел бросить жребий. Как бы то ни было, но я был обойден и остался в корпусе еще на полгода и потерял старшинство. Из 2-го Кадетского корпуса имел ту же участь товарищ мой В. М. Симборский, который отыскивал старшинство, но безуспешно. Я помирился с участью, с обстоятельством, по коему, несмотря на оказанную мне несправедливость, все же был выпущен в старую гвардию, между тем как другие мои товарищи-кадеты, в числе их и достойнее меня, были произведены еще через два месяца после меня в саперы, в пионерные батальоны, в артиллерию конную и пешую и в армию. Этот исключительный случай был еще необыкновеннее тем, что в первый раз от основания корпуса был я выпущен в офицеры только один-одинешенек, между тем как обыкновенные годовые выпуски считали сотни новых офицеров.
В первое воскресенье моего офицерства посетил я корпус, чтобы повидаться с прежними товарищами и явиться к Перскому; он принял меня ласково и спросил: «Знаешь ли, кто теперь после государя важнейший человек в государстве?» Я ответил не задумываясь: «Граф Алексей Андреевич Аракчеев!» — «Нет! — возразил он с улыбкой: — Новый прапорщик важнее всех!» То было опровержение поговорки военной: курица не птица, а прапорщик не офицер. Перский просил меня обращать особенное и постоянное внимание на малейшие подробности в службе, во время учений и служебных обязанностей, потому что самые ничтожные безделицы бывают началом успеха в службе или многих неприятностей. Он был совершенно прав и почерпнул эту опытность не из книг и наставлений, а из действительной жизни.
Лейб-гвардии Финляндским полком командовал тогда генерал Б. X. Рихтер. Батальонами командовали тогда М. Я. Палицын, А. Ф. Ахлестышев и К. П. Офросимов. Старшими капитанами были князь А. И. Ухтомский, А. Н. Марин, Веселовский. В полку знакомство заводится скоро. Служба в столице, хотя и трудна, но для меня, как питомца корпуса, она была не тягостна. Страстно любил и люблю я русского солдата, а по знанию воинского устава и строевой службы был я всегда в числе исправнейших офицеров. Отец мой, имея многочисленное семейство, не мог мне много уделить на расходы, почему я не имел средств держать экипаж, искать знакомств в частных домах или посещать театры. Жизнь моя беззаботно текла среди служебных обязанностей, в кругу товарищей и в умственных занятиях по мере возможности приобретения книг. В полку, от полкового командира до последнего прапорщика, почти все играли в карты. Случалось мне при дежурстве по батальону рапортовать в 9 часов вечера дежурному по полку штабс-капитану барону Саргеру и подходить к карточному столу, не быть никем примеченным, оттого что, подходя, ступал я не по полу, не по ковру, а по колодам карт, разбросанных несчастливыми понтерами и банкометами. Постепенно начал и я принимать участие в игре, как постепенно новички начинают курить или нюхать табак и пить водку. Сначала выигрывал — и незаметным образом сделался страстным игроком. Не жажда к деньгам и к прибыли увлекли меня, а легкое занятие, развлечение в бесцеремонном кругу, угадывание счастья были сперва наслаждением, после стали потребностью.
В 1819 году взял я отпуск на три месяца и поехал в Ревель вместе с братом моим Отто, прибывшим в Петербург, чтобы искать перевода в гвардию. С лишком четыре года не виделся с родителями, переселившимися в город с тех пор, как сгорел спокойный и удобный дом их в деревне. Больная мать моя, услышав радостный крик сестер, бросилась ко мне на шею. Через час воротился домой отец; все мы были утешены свиданием и сблизились сердцами, как будто никогда не расставались. По вечерам, когда я оставался наедине с отцом, пользовался умною его беседою и ученостью. Мать расспрашивала подробно, как провожу время, и с нежною любовью предостерегла от любви злой и опасной. Со временем познавал всю цену и истину советов и замечаний матери. Она в юности не получила блестящего воспитания, но в высшей степени обладала здравым смыслом, тем сокровищем, которое справедливо называют гением человечества. Чрезвычайно верно она отгадывала и обсуживала людей. Предостережения и советы ее всегда бывали мне полезны. С таким чутким знанием сердца она сохраняла всегдашнее благоволение к ближнему и примерную покорность воле Божией. В сомнительных случаях, когда трудно было решить дело, она покорялась необходимости и твердила: «Как Богу угодно!»
Ревель тогда славился гостеприимством, красавицами и танцами. Балы у губернатора барона Будберга, графа Буксгевдена, барона Деллинсгаузена, графа Мантейфеля были изящны; редко проходил день без танцев — просто раздолье такому охотнику танцевать, каким я был в свое время. Из числа молодых жен всех более блистали графини Мантейфель, а из девиц — графиня Тизенгаузен. Танцоры были почти исключительно одни военные, всех полков гвардии и армии; на бал являлись всегда в чулках и башмаках; в красных мундирах были два кавалергарда и шесть конногвардейцев. Лучше всех танцевали гр. Ферзен и бар. Мейендорф, впоследствии герой Гроховский 19); лучшим мазуристом был лейб-гусар Шевич.
Мне было полезно и приятно разделять время отпуска с братом моим Отто. Хотя он был пятью годами старше меня, но с самого детства моего была между нами неразрывная симпатия, возраставшая с годами и с опытом. В Ревеле мы жили в одной комнате; каждый вечер он напоминал мне, когда случалось ему заметить ошибку или даже когда я не держал себя как должно. Он обращал внимание на походку мою, на стойку, на сидение; часто приводил мне в пример генерала, князя Ливена, который во время похода или во время путешествия, когда прохаживался на квартире или на станции, ступал всегда грациозно, носками вниз, расправляя колена. Вместе с тем просил он меня напоминать и ему его ошибки или рассеянности и неловкости.
Однажды обедали мы без гостей в семейном кругу; во время обеда подали мне письмо с почты; я узнал почерк моего сослуживца П. И. Греча и положил письмо в карман. Отец мой пожелал, чтобы я за столом прочел его; открыв конверт, увидел в нем печатный приказ и мое производство в подпоручики. Отец не хотел верить: подле него сидел брат мой Отто, который участвовал в Отечественной войне 1812 года и был только поручиком армии, между тем как в полтора года службы имел уже старшинство штабс-капитана армии. Отец предложил пить за здоровье новопроизведенного; я ответил воинскою песнею. После обеда рассуждали о суете сует за ширмами, подле кровати больной матери, которая жалела о неблагодарной службе сына. Может статься, вмешалась тут частица материнского тщеславия; у ней, урожденной Сталь-фон-Голштейн, было два брата и семь сестер, у всех были многочисленные семейства, у всех сыновья служили в гвардии. Мой старший брат Владимир служил в конной артиллерии, в знаменитой батарее Маркова, и в 1812, 13 и 14-м годах получил за отличие четыре чина и семь орденов; так мудрено ли, что мать скорбела о тугом производстве второго сына? Тут среди вздохов я заметил брату по-русски: «Ты мал золотник, да дорог!» Отец спросил, что это значит, и остался доволен переводом смысла, а мать рассмеялась. Провидение готовило брату иной путь; мы все о нем тогда соболезновали, а оно готовило и таило для него лучшее земное благо — миллионы рублей.
Три месяца в отпуску, да еще в веселом тогда Ревеле, прошли скоро. Грустное чувство тяготило меня при въезде в столичную заставу, при проезде мимо бесчисленных палат и домов, в коих не имел ни родного, ни знакомого. За Исаакиевским мостом встретил первого солдата моего полка и перестал грустить. На квартире встретил меня товарищ и соквартирант мой, Павел Иванович Греч, переведенный в наш полк из артиллерии. Он был исправный служака, славный собеседник, величайший шутник и мастер поострить и передразнивать, причем он так живо умел говорить чужим голосом, что часто случалось из передней комнаты слышать того или другого офицера, которых вовсе там и не было, а забавлялся Греч. День проводил он на службе или у брата своего, журналиста и грамматика. Вечером был для меня праздник, когда он, возвратившись, рассказывал, где он был, что видел и слышал. Он ничего не пропускал: память и слух были у него так верны и остры, что он помнил и распевал каждый марш каждого гвардейского батальона на больших парадах на Марсовом поле. В то время батальоны проходили повзводно церемониальным маршем, каждый батальон имел свой марш по назначению Дерфельдта и Фишера, главных капельмейстеров, а батальонов было тогда 26, в том числе саперный и Гвардейского экипажа: прошу упомнить и спеть 26 маршей! Чрез товарища и соквартиранта познакомился я с братом его Николаем Ивановичем: в николин и в варварин день встречал там на пирах много литераторов разнородных и равностепенных. Карамзин, Гнедич, Жуковский приезжали с поздравлением, но не оставались обедать, потому что сами праздновали у себя, у родных, у знати. Беседа за столом и после стола была веселая, непринужденная; всех более острил хозяин, от него не отставали Бестужевы, Рылеев, Булгарин, Дельвиг и другие.
Сослуживец мой П. И. Греч дослужился до генеральского чина и умер в 50-х годах, был вторым комендантом Петербурга. Император Николай любил и отличал его: мне передали, что когда государь узнал о его смерти, то сказал о нем: «Это один из честнейших людей, которых встречал в моей жизни». В таком же роде отозвался Наполеон I о знаменитом враче Лоре, который в походе в Египте отказался, по совету его, облегчить страдания зачумленных воинов опиумом, сказав, что его дело лечить, а не морить, — и с полным самоотвержением, в утомительнейших походах, во время нестерпимого жара, охотно уступал порцию воды и своего коня жаждавшему и устававшему солдату.
Осенью 1820 года, 16 сентября, вбежал ко мне посыльный из казарм: «Ваше благородие! извольте спешить, полк собирается на набережной». Прибегаю к сборному месту — солдатам раздавали боевые патроны. Офицеры съезжаются со всех концов, теснятся в кружок и каждый по-своему рассказывает, как взбунтовался л.-гв. Семеновский полк 20). Мы двинулись по команде, солдаты перекрестились, пошли по Гороховой улице, повернули в Малую Морскую и увидели, что конногвардейский полк под начальством красавца А. Ф. Орлова с обнаженными палашами конвоирует семеновцев по Невскому проспекту. Наше назначение было также провожать Семеновский полк до Петропавловской крепости, но как полк шел не сопротивляясь и без оружия, то принятая предосторожность оказалась лишнею и мы воротились в казармы наши. С этого дня боевые не оставались патроны на руках каптенармусов или в ротном цейхгаузе; за исключением пяти патронов из шестидесяти на каждого солдата все остальные сохранялись уже в полковом цейхгаузе.
Лейб-гвардии Семеновский полк, основанный Петром Великим, был любимым полком Александра I. Когда из армии переводили лучших и красивейших солдат в гвардию, то император лично отмечал отборных людей в любимый свой полк. Часто надевал мундир или сюртук этого полка — цвет воротника был ему к лицу. Полковой командир Я. А. Потемкин отличался от всех прочих бескорыстием, справедливостью и вежливостью в обхождении с офицерами и с солдатами; стан его был примечательный, одевался он, как кокетка. Общество офицеров было самое образованное и строго держалось правил чести и нравственности. Солдаты семеновские отличались не одною наружностью, не одним щегольством в обмундировании, не одною только образцовою выправкою и ружейными приемами: но они жили гораздо лучше солдат других полков, потому что большая часть из них были отличные башмачники, султанщики и обогащали свою артельную казну. Когда Потемкин был назначен в начальники 2-й гвардейской дивизии, то полк его принял полковник Шварц, командовавший армейским гренадерским полком 21) и известный по своей строгости и по знанию фронтовой службы. При обучении солдат он, без сомнения, перемудрил свою профессию, когда на своей квартире заставлял заслуженных гренадеров выпрямлять и вытягивать носок босой ноги, иной и раненной под Кульмом, линейкой в руках трогал то колено, то щиколотку, то пятку; ввел палочные удары, ругался самым площадным образом, по примеру других начальников, полагающих, что ругательство есть лучшее средство к оживлению и обучению солдата. Между офицерами обнаружилось неудовольствие; чем строже учил полковой командир, тем снисходительнее и вежливее учили ротные командиры; неудовольствие офицеров перешло к солдатам. Ротою его величества командовал старший капитан Кашкаров, ожидавший со всяким днем производства в полковники, и оттого не вникал с должным вниманием в свою обязанность и тем увеличил неудовольствие солдат до такой крайности, что четыре гренадера его роты обратились прямо к корпусному командиру И. В. Васильчикову с жалобою на своего полкового командира.

Это было вечером. Васильчиков приказал немедленно привести всю роту в дворцовый экзерциргауз, или манеж, освещенный лампами, и после тщетных увещаний и объяснений незаконного их поступка велел отвести всю роту в Петропавловскую крепость 22). На другой день по очереди следовало Семеновскому полку занять караулы в городе, но солдаты ослушались, не одевались, объявляя, что как их первая рота, их голова, находится в крепости, то их ноги не могут идти в караул. Главное начальство послало за Потемкиным, чтобы их уговорить и напомнить им долг службы и присяги, но солдаты слушали его со слезами и настаивали, что без головы не пойдут в караул. Никто из них не брался за оружие, в шинелях и фуражках вывели их на площадь казарм, а оттуда проводили в крепость, где они соединились с первою своею ротою.
Император был тогда на конгрессе в Лайбахе 23), где Меттерних узнал об этом происшествии 36 часами раньше его, потому что наш курьер Чаадаев был отправлен через сутки: донесение написал Генерального штаба штабс-капитан Александр Мейендорф. Император был недоволен, что дипломатический корпус знал о том прежде него, и был растроган непокорностью любимого полка своего; он написал красноречивый приказ, в коем высказал все неудовольствие и сожаление. Полк был распределен во все полки армии. Офицеры были переведены в армейские полки с повышением чинов по гвардейскому старшинству. Кашкаров был отдан под суд и еще несколько офицеров, которые совершенно были оправданы 24). Подозревали цель политическую, коей не было. Полковник Шварц был отчислен состоять по армии и хотя после дослужился до чина генерал-лейтенанта, но поприще его, сначала блистательное, помрачилось 25). Так кончил старый, знаменитый и лучший полк Семеновский, отличившийся во всех походах Петра Великого и стяжавший бессмертную славу в битве под Кульмом 26). Из лучших рот гренадерских полков был составлен новый Семеновский полк.
Каждый беспристрастный человек воздаст справедливость правдивой душе И. В. Васильчикова, его истинной благонамеренности, его пламенной любви к отечеству и к государю; но он сделал ошибку, сделав из мухи слона. Всякий начальник впадет в ту же ошибку, если будет действовать по внушению или страсти своей или под влиянием напрасных опасений или предубеждений, — тогда все устрашены были карбонаризмом. Когда есть закон и суд, то они должны были разобрать жалобу этих недовольных, требовать к допросу не массу, а уполномоченных, выслушав показания свидетелей, и дело было бы окончено правильно, тихо и спокойно. Наполеон I избегнул бы важного упрека истории, если бы он не приказал расстрелять герцога Энгиенского в полночь во рву Венсенской крепости 27), а предоставил бы решение дела законному суду, который мог бы расстрелять его на площади среди белого дня, и пример этот был бы гораздо действительнее тайного убийства. Может быть, и Васильчиков думал решительною мерою прекратить изъявления неудовольствий и жалоб, но вышло противное, почти во всех полках обнаружились различные притязания и домогательства солдат: в одном полку за продажу экономического провианта 28), в другом — за шинели, выслужившие сроки, но еще не розданные по рукам, в третьем — за продажу эскадронными командирами навоза огородникам, в четвертом — за строгое обращение с ними в казармах и на ученьях. Васильчиков созвал офицеров каждого полка в квартиру полковых командиров. В обстоятельной речи, с намеком на происшествие в Семеновском полку, делал он отеческие наставления, как исполнять долг службы, а в заключение, посматривая пристально то на того, то на другого из стоявших на полукружии офицеров, сказал: «Если бы я из среды вашей знал бы кого за вольнодумца, за беспокойного человека, за непокорного закону, то, поверьте мне, я не стал бы с тем церемониться; прощайте, господа!» Этими словами высказал он свое подозрение, возбужденное изменением жизни нескольких офицеров в каждом полку, которые из легкомысленных вертопрахов и игроков стали заниматься литературою и составлять свои кружки. Затем Васильчиков, в сопровождении всех офицеров, обходил собранные батальоны во дворах казарм, напоминал солдатам обязанности, святость данной присяги и милости царские, в числе коих назвал отведенные для них огороды под капусту и сокращенные сроки для мундира и шинели.
Необходимо было уничтожить вовсе повод к жалобам и натянуть ослабевшие струны военной дисциплины. Беспокойства в Пьемонте, вообще в Италии 29), служили предлогом к походу. Священный союз 30) вмешивался во все внутренние дела чужих государств, и наш Гвардейский корпус в апреле 1821 года получил приказание выступить в поход. Наш полк выступил первый, неделей раньше был я отправлен вперед, с командою хлебопеков в 60 человек. Маршрут вел через Нарву, Дерпт в Лемзаль. Я радовался случаю видеть родных и родные места. В полной форме въехал я верхом в Нарву, чтобы явиться к коменданту; праздные горожане и мальчишки глазели на гвардейцев, и когда поравнялся с кузницею, раздался резкий голос: «Остановись, Р[озен], погоди одну минуту, я скреплю хлябную подкову твоего коня!»; То был молодой кузнец Гессе, бывший мой соученик в народном училище, он так мастерски это исполнил, что его подкова держалась лучше прочих. Распределение команды по квартирам, прием провианта оставили мне довольно досужного времени, чтобы навестить старых учителей и нарвских знакомцев. По прибытии полка и по сдаче хлеба и сухарей отправился в Дерпт; команда шла без дневок, имела подводы для амуниции и оттого могла прибыть к назначенному месту в город, или в местечко, или в село, за четыре или за шесть дней до прихода полка. Сначала трудно было вводить порядок на походе; последние происшествия в столице и дешевая крепкая водка эстляндская обнаруживали худые последствия и требовали большей строгости. Даже в моей небольшой команде я вынужден был наказать двух унтер-офицеров. Один только день провел я в Ментаке у брата моего Отто, который тогда уже был в отставке и имел отцовское имение Ментак в аренде. Отец мой нарочно приехал из Ревеля, чтобы со мною увидеться и благословить меня в дальнейший поход.
В шестнадцати верстах не доходя до Дерпта на почтовой дороге, повернул команду в имение Фитингоф, к старшему брату Владимиру, отставному артиллерийскому полковнику. В мундире, во всех орденах, он встретил мою команду, щедро угостил ее вином и пирогами и повез меня в Дерпт. Славный и красивый город по местности. Площадь и улицы оживлены были студентами в различных одеяниях, поражающих своею странностью: кто в тесной одежде, кто в широкой, разного цвета и покроя; один острижен под гребенку, другой в буклях, третий с длинными волосами ниже плеч. Головной убор был еще страннее: от шляпы до картуза всех возможных форм, — у многих были на голове семеновские фуражки. Между студентами имел я хорошего приятеля Эрнста Гетте; с ним жил и учился в Нарве, после он сделался известным доктором и хирургом в Петербурге, при Обуховской больнице. Он показывал мне славный университет во всей подробности. Представлялся я старцу Кноррингу, бывшему главнокомандующему на Кавказе при императоре Павле, во время присоединения Грузии к России 31); старый воин говорил не иначе, как с закрытыми глазами. Вместе с братом моим явился я к полицмейстеру полковнику Ясинскому, которого просил дать приказание, чтобы солдатам моим отведены были хорошие квартиры с просторными печами. Мой брат, слушая наш разговор, заметил, что с такими просьбами я недалеко уйду — как он, бывало, в походе, схватит полицмейстера за воротник, подымет его на пол-аршина от земли… и мигом устроено и улажено. Блюститель порядка и тишины смутился и возразил: «Как вы можете, барон, давать такие советы молодому офицеру?» — «Хотите ли, — ответил тот, — я сейчас вас подыму за брата!» Вспомнил Ясинского по другому позднейшему случаю: когда император Николай навестил Дерпт, то заметил, что жандарм или полицейский драгун держал саблю, или палаш, не по форме, и приказал арестовать Ясинского. А. Х. Бенкендорф, в добрую минуту, рассказал государю, что этот самый Ясинский, узнав о кончине императрицы Марии Федоровны, горько заплакал и спросил: «Как же это? кто теперь у нас в России будет вдовствующей императрицею?» Государь приказал тотчас освободить его из-под ареста.
В Дерпте видел я в последний раз моего дивизионного начальника Потемкина. За бунт Семеновского полка были смещены оба начальника гвардейских дивизий, первой — барон Розен 32), второй — Я. А. Потемкин; обоим даны были армейские дивизии. На место первого из них назначен был И. Ф. Паскевич, на место второго — К. И. Бистром. Начальник корпусного штаба А. X. Бенкендорф заменен был П. Ф. Желтухиным, И. Ф. Васильчикова сменил Ф. П. Уваров. Дисциплина до такой степени ослабела, что солдаты при встречах с офицерами не снимали фуражек. Нашего полка солдат грозил в Дерпте полковнику своему Подобедову, что в сражении пустит в него первую пулю; солдат этот был прогнан сквозь строй. Новое начальство стало строже и взыскательнее.
В небольшом уездном городке, в Лемзале, остановился полк на месяц. Там жил я в загородном домике ратсгера 33) Миллера. Хозяева были до такой степени внимательны к постояльцу, что по утрам прислуга подкарауливала у окна мое пробуждение и в ту же минуту приносила мне кофе. Хозяйка узнала, что я люблю спаржу, и с того дня за каждым обедом и ужином для меня особо стояло блюдо на столе со спаржою. По субботам к вечеру приезжали к Миллеру наставники из окрестных поместий, гг. Швабе и Фабер, питомцы германских университетов. Беседа их была всегда занимательна и поучительна, они отлично играли на венском рояле; в воскресенье вечером возвращались они к своей должности. Пребывание мое у г. Миллера останется всегда приятным для меня воспоминанием; желаю, чтобы дети его находили такой радушный и родственный прием, каким я наслаждался в доме их родителей. Это напоминало мне гостеприимство моей матери для всех квартировавших и проходивших офицеров; она сама признавалась, что делает это не из одной обязанности христианской, но также с корыстным убеждением, что за то и ее сыновья везде хорошо будут приняты.
Из Лемзаля полк пошел в Креславль чрез Полоцк и Дриссу; в обоих этих городах видел еще свежие следы Отечественной войны 1812 года. Вокруг Полоцка еще лежали человеческие кости; окопы были в хорошем состоянии; в монастырской стене коридора видно засевшее 6-фунтовое ядро. Здесь Витгенштейн отрезал французам дорогу в Петербург. В городе осмотрел я бывшее училище иезуитов: в храме науки, весьма деятельном в свое? время, остались только белые стены и черные столы и скамейки. В соборе, переименованном из католического в греко-русский, присутствовал вечером на бракосочетании чиновника. Невеста была хороша собою, со вкусом одета, и видна была чудно обутая ножка. По окончании обряда, при выходе из церкви, в большом кругу офицеров-зрителей разговор шел все об этой чудной ножке; к разговору прислушивался внимательно начальник гвардейских донских казаков, храбрый генерал Ефремов и сказал в свою очередь: «Ну, что вы, господа, находите тут хорошего в невесте, талию обхватить можно четырьмя пальцами, ноги тонкие, как точеные, того и гляди, что щиколотка переломится, и всю ее сдуть можно. То ли дело у нас на Дону: у женщины ноги здоровые, так что поленом не перешибешь; сама она толстая, высокая, сочная, так что можно прилепиться и не отлепиться!» — «У каждого свой вкус!» — был ответ с различных точек круга.
Креславль, как и все жидовские местечки, наполнен жидами, мелкими неутомимыми торговцами, ростовщиками, пьяницами окрестных поселян. Здесь стоял я на одной квартире с штабс-капитаном И. В. Малиновским и познакомился с ним короче. В столице офицеры видаются только на ученьях, в службе; на походе и на стоянках видались мы чаще и сошлись ближе. Он был воспитан в Александровском, или Царскосельском лицее, из числа первого выпуска, и отличался необыкновенной светскою любезностью и был тогда душою и сердцем славный товарищ. Среди развлечений походных, шумной забавы, кутежа и картежной игры никогда не покидало его чувство религиозное. В то время сомнений и безверия я никого не встречал, кто с такою искренностью, с такою горячностью молился богу, как он.
По выступлении полка из Креславля встретил нас на походе, в селе Ребянишках, генерал-адъютант Дибич. Он осматривал войска, объявил, что император доволен порядком нашего полка, что в Италии народы усмирились и что как по наступлении осени теперь неудобно воротиться в столицу, то назначены нам зимние квартиры в смежных губерниях. Нашему полку, шедшему в авангарде, пришлось идти в Гродненскую губернию. На походе назначены были высочайший смотр и маневры всей гвардии в Бешенковичах. Офицеры всего Гвардейского корпуса условились дать там обед и праздник государю, и действительно праздник был единственный в своем роде — и блистательный и сердечный. По окончании маневров посыпались награды орденами и чинами гораздо щедрее, чем за Бородино и за Лейпциг. Мне, по особенному обстоятельству, не суждено было лично участвовать в пирах, а только складчиною денег: поздно вечером прискакал за мною ординарец полкового командира М. Я. Палицына. Я немедленно явился и был принят ласковее обыкновенного: он объявил, что полку назначено идти после высочайшего смотра в Белицу, Гродненской губернии, что на пути нет постоянных казенных магазинов, что на него возложена обязанность продовольствовать полк на походе, что он назначает меня для исполнения поручения. Я отговаривался неопытностью в этом деле, но он умел тронуть самую тонкую струну самолюбия молодого офицера, сказав, что тут общая польза целого полка, что он надеется на меня как на каменную стену и проч., отсчитал двадцать тысяч рублей, дал мне курьерскую подорожную, и я ускакал в ту же ночь, потому что для первого склада продовольствия имел я только четыре дня времени. По маршруту и по расстоянию пришлось заготовить провиант в четырех местах. На первых трех пунктах дело шло безостановочно и скоро, с помощью услужливых и расторопных жидов и высоких цен справочных. В последнем месте склада встретил я большие затруднения; справочные цены были так низки, что по оным никто продать не хотел. В местечке Воложине обратился я к богатому помещику графу Тышкевичу; он любезно принял меня, пригласил к обеду, но хлеба не продал. У него в первый раз видел я быт старинных польских панов вельможных. За полчаса до обеда шел по длинным коридорам замка барабанщик в особенном наряде в сопровождении двух пестро одетых слуг; с разных сторон, в разные двери вошли более пятидесяти домашних — аббат, подкоморий 34), управители, учителя, секретари, бедные дальние родственники и приживалки. За обилием роскошной пищи не было занимательного разговора, кроме живого восторженного рассказа о подвигах последней псовой охоты. С досадой поскакал я обратно к полковому командиру, разъяснил, что по справочной цене купить невозможно, что навязывал исправнику деньги на продовольствие по справке, но тот денег не принял, — и спросил, как поступить. Палицын разрешил мне купить по рыночной цене, жиды свезли проворно муку, и поручение о продовольствии полка исполнено благополучно. Скакал я по этой дороге днем и ночью по несколько раз туда и обратно, потому что, заготовив запас в первом и во втором пункте склада, я спешил обратно к первому, чтобы сдать провиант хлебопекам, с которыми шел сослуживец Як[ов] Грибовский. Жиды таинственно и ловко учили меня воровать: чтобы я в контакте с ними выставил десять рублей за четверть муки в девять пудов, а им платил только по девяти рублей, а они выдадут мне расписку в получении по десяти рублей. Я погрозил поколотить его за такие советы, но он нисколько не смутился и продолжал: «Помилуйте! три тысячи четвертей — по рублю с четверти: ведь деньги! — а деньги притом казенные, отпускаются по справкам, и лишние даром достаются полковому командиру и квартирмейстеру». Я показал ему дверь, сказав: «Смотри! чтобы мука была хороша!» Мука была отличная, приемщики хвалили; я пригласил Грибовского отобедать со мною на почтовой станции; чрез несколько минут вошел жид е корзинкою. «Ты зачем пришел?» — «С гостинцем к вашему благородию, кушайте во здравие!» Грибовский перебил мое слово, — к черту! — спросив, что в корзинке. «Две бутылки шампанского и два десятка лучших груш!» — «Давай сюда!» — и взятка стояла на столе моем. Я возвратил бутылки жиду; сослуживец мой задержал корзину с грушами, попрекнул меня в педантизме, велел отнести бутылки к себе на квартиру и соблазнил меня на грушу. И теперь досадую за эту грушу, — а товарищ мой был потом полковым адъютантом, после полковником гвардии, сошел с ума и умер в больнице, разумеется, не от этого шампанского и этих груш. Я выставил этот случай, чтобы указать на одно из тысячи искушений, коим подвергается молодой офицер; и если не устоит, то — готовый взяточник или вор и попадет в известный разряд людей, утверждающих, что если не надуешь, то и не наживешь!
Зимние квартиры были нам назначены в Гродненской губернии: для штаба дивизии в Лиде, для штаба полка в Белице. Мне отведена была квартира на фольварке замка Ищелны, принадлежавшего тогда вдове Лескович, которая имела единственную взрослую дочь, панну Франциску. Вошел в большой зал, заметил на стене большую золотую рамку, украшавшую не картину, а надпись на пергаменте: «Такого-то года, месяца и числа император Александр I Благословенный удостоил своим посещением аамок Ищелну». Дочь хозяйки, светски воспитанная, показала мне бриллиантовую стрелу, подаренную ей императором, пред которым она имела счастье играть на арфе. Для второго инструмента устроена была особая круглая диванная, с высоким сводом по правилам акустики, возле гостиной. Она играла с большим искусством и выражением. Воскресные дни бывал я у них в домовой церкви. Я жил от них в трех верстах; иногда проводил у них длинные вечера, со старушкой играл в цвик, причем она беспрестанно подстрекала: «Пане бароне, кто не азартуе, тот не профитуе!»* С дочерью читали вместе Mathilde ou le retour du Croisé, Caroline Lichtfeld 35), творения Шатобриана и думы Ламартина. Она имела хорошенькую служанку из евреек, которую она обратила в католическую веру. Всего охотнее и восторженнее беседовала она со мною о религии: кажется, вместе с аббатом старались переманить меня в католицизм, но я с небольшим запасом богословия, собранного в доме родительском и в Нарвском народном училище от Радекера, отстаивал полноту и чистоту разумно-понятного евангельского учения против мудрствований и толковании всех отцов всех церквей, признавая только единую церковь Христову новозаветную.
Изредка навещал я Малиновского, стоявшего с ротою в Щучине: там была семинария с ректором гостеприимным, который угощал нас по-русски отлично устроенною банею, по-немецки — превосходным мартовским пивом, по-польски — 25-летнею водкою. Пиво это получило свое название от солода, приготовляемого в марте, когда ячмень выдает лучшие ростки. Водка была без всякого сивушного запаха, желтоватого цвета от бочки и от времени и вкусом приятнее рома и коньяка. В Щучине постоянно жили два доктора: у одного из них была прекрасная жена, она меня пленяла своею миловидностью и скромным, приятным обращением. Малиновский дразнил меня ею, однако заметил, что она походила на вторую сестру его Анну, которую я в первый раз увидел два года спустя, и тогда не думал, что она будет моя суженая. В Лиде были по праздникам и по воскресеньям балы самые веселые для походного офицера. Жители города и окрестностей принимали меня с особенным участием, потому что брат мой здесь стоял два года, быв бригадным адъютантом в Литовском корпусе. Для большего простора помещения бальный зал состоял из двух смежных комнат, с отнятием поперечной капитальной стены, их разделявшей, отчего зал в средине имел небольшую ложбинку, и, вальсируя, мы кружились то под горку, то на горку; но это нисколько не мешало плясать и веселиться при освещении сальными свечами и под звуками жидовской музыки. Обыкновенно только с рассветом кончались танцы, и большею частью прямо от бала, не переодевшись, возвращался на квартиру за 30 верст и более; и все не знал простуды и сокращал дорогу любимыми напевами.
В декабре рота Малиновского занимала караулы в Белице, в полковом штабе; это время и эта местность остались мне навсегда памятными по неприятному воспоминанию. В штабе все играли в карты, в банк и в штос: съезжались игроки, и 1821 года, декабря 14-го, я играл и заигрался, проиграл в один вечер или в одну ночь все мои наличные деньги и еще порядочную сумму в долг. Ослепление это, страшная необузданность мучили меня; я искал случая отыграться и только расстраивал свои цела еще хуже. В своем месте расскажу, как я победил эту несчастную страсть в начале 1823 года; с тех пор прошло 46 лет, и я уже никогда более не играл в эти азартные игры.
В феврале 1822 года батальон наш выступил для занятия караулов в корпусную квартиру, в Минск. Я был отправлен вперед квартирьером и должен был явиться начальнику штаба П. Ф. Желтухину, назначенному на место А. Х. Бенкендорфа. Тут был я свидетелем неприятной сцены и непростительной грубости со стороны начальника. Желтухин, обратившись к гевальдигеру 36), штаб-офицеру, и указав рукой на свой письменный стол, спросил его: «Отчего перекладина между ножками поставлена ребром, а не плашмя, как я приказал?» Гевальдигер отговорился неведением, непониманием приказания. «Я приказал, и довольно, а за непослушание я вас впредь отправлю в нужное место на веревке». Таким обращением он думал поднять дисциплину, но внушил не столько страху к себе, сколько презрения и негодования. В Минске мы пробыли три недели: плохой театр, два бала служили нам развлечением; на одном из них пар сорок становились для общей кадрили, из которой составились отдельные, и мне пришлось быть в паре с И. Ф. Паскевичем, тогда дивизионным начальником 1-й гвардейской дивизии. В нем трудно было отгадать блестящую громкую его будущность. Котильон, бесконечный вальс с фигурами, продолжался три часа и больше; после бойкого и утомительного танца захотелось поужинать, но в кармане было пусто. Между тем лейб-гусары приказали накрыть для себя отдельный стол; за их ужином председательствовал их полка флигель-адъютант Шеппинг; в различных углах сели ужинать офицеры различных полков, но особо по полкам. Громко раздавались требования: лафиту, сотерну, рябчиков, шампанского! Мой ротный командир, барон И. И. Саргер, спросил меня, отчего я не ужинаю. «Денег нет! — ответил я. — Да, как видно, никто из нашего полка не ужинает, вероятно, по той же причине». — «Только-то!» — возразил Саргер, лихой товарищ. По его заказу в одну минуту был накрыт большой стол, нас было человек двадцать; подавали лучшие блюда, отборное вино; с других соседних столов кричали — бургунского! — прислуга отвечала, что в л.-гв. Финляндский полк забрали все 1-го сорта. Наш стол перещеголял все столы, Саргер потирал себе руки, что полк обратил на себя общее внимание; это было ухарство по тогдашним понятиям. После ужина мы поблагодарили радушного хозяина, а он со смехом сказал, что и его кошелек пустой и что всех нас угостила его рота. На другой день он собрал всю роту, объявил, что он вчера издержал все их жалованье, что заплатит им сполна чрез три недели по получении денег из Петербурга по почте, «Рады стараться для вашего высокоблагородия», — был ответ роты, и Саргер остался вполне доволен своею выходкою.
Чрез месяц барон Саргер уехал в отпуск, старший при нем офицер Румянцев был болен, меня назначили командовать ротою его высочества, и для того оставил я Ищелну и перебрался в местечко Желудок, помещика графа Тизенгаузена. Для постоянных занятий солдат введены были несколько новых ружейных приемов и новый шаг, по коему учили поднимать ноги живо из-под себя и ударять ими в землю с темпом, отчего шаг выходил не больше как в пол-аршина, и, таким образом, масса двигалась с усилием и вместе с тем очень медленно достигала цели. Каждый день были ученья по два раза в день.

В мае 1822-го Гвардейский корпус получил повеление возвратиться в Петербург. Мы шли через Вильну, где маневры в присутствии императора продолжались четыре дня. Город очень красив своими зданиями и окрестными замками на соседних высотах. В Вильне имел я случай осмотреть клинику и был поражен видом двух больных: у одного была в голове водяная болезнь, растянувшаяся по всему объему головы до необыкновенной величины. У другого рука ниже локтя была привинчена к носу, чтобы из нее, когда срастется, вырезать в замену отпавшего носа. Два раза был я в серебряной зале, где акционеры держали значительный банк и главный банкомет не сходил с своего места до смены других. Метавший банк похож был на мумию; лицо его бледно-желтоватое, без движения в чертах; двигались только руки с картами, и молчаливо получал и раздавал деньги. Там на мелочь не играли, и лучше, потому что нельзя было проиграть больше наличной своей кассы. Возле банкомета лежали пачки банковских билетов на огромные суммы, пачки ассигнаций, свертки золота, кучи червонцев и целковых. Из этой серебряной залы молодежь большею частью отправлялась в такие места, где, кроме денег, могла потерять и здоровье.
Побывав полтора года в Литве, познакомился я несколько с этою страною и ее жителями. Тогда дворяне или помещики отличались вообще дерзким высокомерием против низших сословий и бедных и лестью и искательством пред высшим и богатым. Сурово обращались они с крестьянами, как с рабами; главное и любимое занятие была охота, а с нею — нераздельное картежничество и попойки. Зато уж ежели между ними встретишь образованного, благовоспитанного человека, то такой в любой стране был бы украшением лучшего общества. Женский пол в этом сословии искони отличался привлекательностью и необыкновенной любезностью. Самый язык польский, жесткий и шепелеватый в выговоре мужчин, становится звучным и мягким в устах женщин.
Крестьяне в полном смысле слова — рабы, и по своему положению, и по своему наружному виду. Бедность во всем: их давят с одной стороны управитель или арендатор, а с другой — жиды; оттого они на низшей ступени гражданственности влачат печальную жизнь, среди невежества и нищеты. Духовенство утешает их в костелах по-латыни, чего они не понимают, и грозит и стращает по-польски только во время исповеди; оно не защищает их против помещика или власти судебной и полицейской, потому что получает содержание и защиту от дворян, а с крестьян нечего брать. Среднее сословие — купцы, ремесленники, трактирщики — состояло из многочисленной массы жидов-торгашей, неутомимо деятельных. Ни днем, ни ночью, во время частых моих переездов и переходов, я ни разу не видел спящего жида; питается он бедно, луком и блинами, терпит ругательства и побои, готов бегать целый день за пятак. Главный его двигатель — деньги: с помощью их откупается он легко, когда сам попадется в беду. Жиды потакают беспечности крестьян, давая им взаймы деньги, а в долг — водку, чтобы после жатвы содрать с них по сто процентов и больше, снова обязать и одолжить их и потом разорить совершенно. Такой же печальный вид представляют села, деревни, местечки, пашни, луга и стада. Редко случалось видеть благоустроенное поместье образованного владельца. Большая часть из богатых помещиков, панов, проживает в больших городах Европы и вверяет свои поместья и судьбу своих крестьян бессовестным арендаторам. Поистине, жалкая Литва!
Обратный поход наш вел нас по другой дороге. Маршрут нашей дивизии указал на Динабург, Псков, Лугу и Гатчину; а 1-я дивизия возвращалась по нашему первому пути, чрез наши прибалтийские губернии. Поход по местности малонаселенной, не представляющей никаких красок природы, — ни гор, ни рек больших, ни лесов сбереженных, ни сел красивых, ни образцов обработанных полей или роскошных лугов, — был до крайности однообразен. Дороги в худом состоянии вели по пескам, по болотистым низменностям, по лесам, изведенным близ дороги и селений, так что походили более на кустарники, в коих собирали только бруснику.
Дисциплина введена была строгая. Исчезли ожидания и восторг, с коими надеялись мы, по выступлении из Петербурга, побывать в чужих краях, под синим небом живописной монументальной Италии, и доказать непреоборимость русского штыка. Однообразие переходов и местности прерывалось только солдатскими песнями. Эти песни, сотни голосов, послушных запевале, с бубнами и треугольниками и свистками, заставляли забывать и жар и усталость, особенно когда проходили селения и собирались жители поглазеть на нас.
В Динабурге навестил я в землянке бывшего однополчанина, переведенного в армейский корпус и находившегося при крепостных работах. Отдельные каменные стены имели грозный вид, обшивка стен тесаным камнем стоила много денег и трудов. Солдаты за полверсты носили песок в мешочках, вместо того чтобы по настланным доскам перекатить его на тачках в десять раз больше и скорее.
В Псковской губернии ночевал я несколько раз в деревнях раскольников, и никто из них не знал, отчего произошел их раскол и в чем он состоит, а оправдывались в различии богослужения и обрядов заученными словами: «Так нас отцы наши учили». В Пскове путешественник невольно поражен бывает множеством старинных церквей с куполом в виде луковицы и до того тесных, что помещают не более ста прихожан. Зато на одной улице десятки церквей, в близком одна от другой расстоянии. В былое время, когда и Псков вел торговлю с Ганзою, каждый усердный богомолец желал выстроить свою церковь для своей семьи и для своих родных; оттого и такое множество и такая теснота церквей.
Город Луга некрасив; но уезд богат водами и лугами. Рота дневала в 10 верстах от города; вечером поехал; туда и застал кружок сослуживцев за рюмками. Стеснительно и неловко человеку трезвому явиться в круг товарищей упоенных, толкующих обо всем, что на ум придет. Я выпил рюмку, но через минуту один из собеседников заметил на мой счет: «Р[озен] иезуитствует, сам не пьет и над нами издевается!» Слово «иезуит» принималось за брань, с пьяным нельзя объясниться, мне оставалось только спросить: «Да поскольку же рюмок выпили вы до моего прихода?» — «По шести». — «Ну так давайте шесть!» А пили прекрепкую тогда модную водку гольд-вассер, почти спирт, с плавающими золотыми звездочками. Выпил шесть, одну за другою, без остановки. «Теперь, господа, не только поровнялся с вами, но за вами остается долг, потому я выпил рюмку, когда с вами поздоровался!» — «Ах, душа! душа!» — данное мне прозвание в полку, — и пошли объятия, и толки, и смех, и песни: о картах нельзя было подумать. После полуночи разошлись и разъехались. Я ехал с бароном Саргером на лихой его тройке; ночь была светлая, лунная, телега надежная, а для большей безопасности мы обхватились локтями, я правым, он левым, чтобы центр тяжести двух тел приходился на средину. Тогда все курили трубку, кто из стамбулки, кто из пенковой; у Саргера была высокая, пенковая, под названием венгерской или шампанской: слышу и гляжу, что он пыхтит губами, а дым не идет. «Что за черт, трубка погасла!» — ворчит сосед и опять пыхтит пуще прежнего, а дыму не видать. Гляжу пристальнее и вижу, что он мундштук гнутого чубука пялит все в ухо вместо рта, отчего и напрасно пыхтел и трубка его погасла. На пятой версте виднелся длинный постоялый двор. Саргер приказал кучеру там остановиться для разбора жалобы на трактирщика. «Полно, И[ван] Иванович], — сказал я положительно, — оставьте это до завтра, мы с ротой здесь пройдем, и вы спокойно все разберете». — «Нет, нельзя! я уж назначил, здесь ожидают меня свидетели, стой!» Что тут было делать: будь мой кучер и мои лошади, я закричал бы: «Пошел!» Сошли мы благополучно с повозки; у крыльца ждали два унтер-офицера, свидетели и трактирщик. Саргер стоял как столб, толково и кратко расспросил прикосновенных делу и. порешил все сразу. Мы важно сели опять в повозку, и, кажется, напряжение ума и тела немного протрезвило нас. Это — один из тысячи подобных эпизодов военной жизни тогдашнего времени, молодежи, участвовавшей в войне 1812 года, и молодежи, подражавшей ей.
Примечания
[править]- Здравствуйте, господин Костюрин, как дела? (франц.)
- Господин барон, кто не рискует, тот не выигрывает! (польск.).
Комментарии
[править]13) В 70-х — начале 80-х гг. Розен дважды посетил М. И. Семевского и оставил в его альбоме автографы с пометой: «Родился 3 ноября 1799 г.» (Знакомые. Альбом М. И. Семевского. СПб., 1888, т. 1, с. 21; т. 2, с. 122). В выписке из «Формулярного списка» Розена, представленной в Следственный комитет в конце декабря 1825 г., в графе «Сколько от роду лет» стоит «26». 2 июня 1826 г., отвечая на соответствующий вопрос следствия, Розен подтвердил эти данные: «Мне <…> от роду двадцать шесть лет» (В Д, т. 15, с. 206, 215). Существует, кроме того, свидетельство соузника Розена, А. П. Беляева: «Барон Андрей Евгеньевич Розен родился 3 ноября 1799 г.» (Беляев, с. 231). Причины, по которым Розен называет в «Записках декабриста» другой год своего рождения (1800 г.), неизвестны.
14) Записки отца мемуариста Е. О. Розена были изданы в 1877 г. (Rosen E. Die sechs Decennen meines Lebens oder meirtster Geburistag: seinen Kindern und Freunden gewidmet. Riga, 1877). Возможно, Розен имеет в виду неизвестную нам журнальную публикацию записок, появившуюся до 1870 г. и оставшуюся незарегистрированной в соответствующих библиографиях.
15) Розен, урожденная Сталь фон Голштейн, В.-Э.
16) Розен имеет в виду трагедию Ф.-М. Клингера «Die Zwillinge» (Близнецы).
17) В 1815 г. М. С. Перский был инспектором 1-го Кадетского корпуса, его директором он был в 1820—1832 гг.
18) Конгресс Священного союза в Аахене состоялся в сентябре — ноябре 1818 г.
19) Е. Ф. Мейендорф отличился во время подавления польского восстания в битве под Гроковом в феврале 1831 г.
20) Волнения в л.-гв. Семеновском полку начались 16 октября 1820 г.
21) Ф. Е. Шварц был назначен командиром л.-гв. Семеновского полка в апреле 1820 г.
22) Жалобу на действия Ф. Е. Шварца 1-я рота подала первоначально ротному командиру Н. И. Кашкарову. Утром следующего дня, 17 октября 1820 г., жалоба была повторена А. X. Бенкендорфу и вел. кн. Михаилу Павловичу, прибывшим в полк. Вечером того же дня роту обманом завели в манеж и оттуда отконвоировали в Петропавловскую крепость.
23) Александр I находился в это время на конгрессе Священного союза в Троппау.
24) За причастность к волнению в л.-гв. Семеновском полку были переведены в армейские полки, а в 1821 г. отданы под суд офицеры И. Ф. Вадковский, Н. И. Кашкаров, И. Д. Щербатов и Д. П. Ермолаев. 27 февраля 1826 г. Николай I приказал, «лиша чинов и орденов», отправить в Отдельный Кавказский корпус И. Д. Щербатова и Д. П. Ермолаева, а также И. Ф. Вадковского и Н. И. Кашкарова, предварительно «выдержав их в крепости» (РС, 1883, № 4, с. 91 — 94).
25) Ф. Е. Шварц по сентенции военного суда в сентябре 1821 г. был отставлен от службы, но в 1823 г. по ходатайству А. А. Аракчеева был принят тем же чином на службу в военные поселения; в 1850 г. за злоупотребления властью и истязания солдат был навсегда уволен со службы с запрещением въезда в обе столицы.
26) Л.-гв. Семеновский полк отличился в битве между союзнической армией и армией Наполеона под Кульмом 17 августа 1813 г.
27) Герцог Энгиенский был обвинен в участии в заговоре против Наполеона I, невинно осужден и расстрелян в марте 1804 г. Наполеон рассчитывал этим напугать дворянских эмигрантов, приверженцев королевской семьи.
28) Т. е. сэкономленного провианта.
29) Имеются в виду революционные восстания в Неаполе в 1820 г. и в Пьемонте в 1821 г.
30) Священный союз — политический союз, заключенный в сентябре 1815 г. тремя монархами — русским, прусским и австрийским для борьбы с революционным и национально — освободительным движением.
31) Присоединение Грузии к России произошло в сентябре 1801 г. (см. примеч. 364) в царствование Александра I, тогда же Б. Ф. Кнорринг был назначен главнокомандующим русскими войсками в Грузии.
32) Г. В. Розен.
33) Ратсгер — член городского совета.
34) Подкоморий — судья, занимавшийся вопросами межевания земельных владений.
35) Розен неточно приводит названия читанных им книг: Mat-hilde, voyage en Normandie au XIIe siecle, par un Normand. Ruen, 1818; Caroline de Lichtfield, ou Memoires extraits des papiers d’une famille prussienne par Mme de… Lusanne --Paris, 1785. На русском языке эти книги не издавались.
36) Гевальдигер — офицер, заведовавший полицейской частью в войсках.
Глава вторая. Возвращение гвардии и служба.
[править]Полк переночевал в Гатчине, офицеры были угощены во дворце. 20 июля наш первый батальон вступил в Петергоф, на следующий день был я наряжен в караул к петергофской заставе. Ожидали императора и весь двор, чтобы 22-го праздновать тезоименитство вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Временным комендантом в городе назначен был наш начальник штаба П. Ф. Желтухин, а плац-майором полковник л.-гв. Павловского полка Август Мандерштерн, известный служака; упоминаю о таких мелочах потому только, что они грозили мне бедою. Я знал, с кем имел дело, и не сходил с платформы до пробития вечерней зори. Плац-майор и дежурный по караулам полковник М. Ф. Митьков беспрестанно навещали меня и повторяли свои приказания. Казаки, мои рассыльные, то и дело что скакали с рапортичками моими о прибытии генералов. Наконец, в восьмом часу вечера приехал государь; караул мой отдал ему честь, коляска его остановилась, он махнул рукой, барабан умолк, и мы первые из возвратившихся гвардейцев услышали его ласковое приветствие: «Я очень рад, ребята, что вас опять вижу». Казак поскакал к коменданту с рапортом; пробили вечернюю зорю, и я радовался благополучному окончанию дня. На другой день поутру получил приказание по смене караула явиться к коменданту. Признаюсь, что я крепко смутился, вспомнив его дерзкое и грубое обращение с гевальдигером в Минске, в присутствии многих подчиненных. Вхожу в его квартиру в петергофском дворце, остановился в первой комнате в виду Желтухина, который при открытых дверях сидел в другой комнате за письменным столом; возле него по обеим сторонам стояли адъютанты и офицеры Генерального штаба, Н. М. Муравьев, Штернгельм и другие. Комендант писал, говорил с адъютантами и поглядывал на меня; наконец, он пальцем сделал мне знак, чтобы подойти к нему. Я спокойно оставался на месте, полагая, что он зовет лакея или позади меня стоявшего ординарца; знак этот повторялся еще два раза, я оглянулся назад и не трогался с места. Теперь он повелительным голосом сказал: «Господин караульный офицер, пожалуйте сюда!» Я подошел к самому столу и хотя не знал за собой никакой вины, но страх боялся грубого слова. «Каким образом, — продолжал он, — пишете вы в рапортах, что проехали чрез заставу генерал-адъютанты Апраксин и Левашов и проч., а не отметили, куда они ехали?» На этот первый запрос, на эту пустую придирку мне легко было ответить: «Ваше превосходительство! в заглавии моих рапортов выставлено: приехавшие в Петергоф, следовательно, все они приехали сюда». — «Вы хотите оправдываться, — сказал он громко, — но как же вы рапортуете о приезде генерала от инфантерии князя Ливена, между тем как его здесь нет; один князь Ливен — послом в Лондоне, другой — в чужих краях?» Я объяснил, что шлагбаум от караульной платформы в 30 шагах, там унтер-офицер останавливает экипажи, расспрашивает о фамилии и звании, откуда и куда едут, и если генерал, то караулу кричит «вон!» для отдания чести и потом уже приходит ко мне с запискою, на коей написано было: генерал от инфантерии князь Ливен; промчалась большая карета, в коей не мог распознать лиц, сидевших в глубине кареты, и сверх того не имею чести лично знать князей Ливен. Желтухин, выслушав, сказал с досадою: «Вижу, что вы хотите оправдываться фразами, прошу вперед исправнее стоять на карауле». Я вышел, как будто получил награду, и благодарил бога. Вечером сказал мне батальонный командир М. Ф. Митьков, что Желтухин расспрашивал его о моей службе и о моем поведении и когда получил ответ в совершенную пользу мою, то возразил: «В таком случае этот офицер получил дурнее образование».
Странное, непостижимое дело, что генералы, начальники, даже хорошо образованные, имеют привычку вменять себе за правило грубо и дерзко обращаться с подчиненными; тем более это покажется странным, если сообразить, что они сами были подчиненными и знали последствия такого обращения. Они теряют уважение к себе, доверенность, и при удобном случае оскорбленные подчиненные с злорадством выдают начальника грубого. Я мог бы назвать много генералов, которые, по неумению обращаться с подчиненными, лишились средств быть полезными, занять место по своим способностям: они могли пользоваться уважением к заслугам своим, но преданностью неограниченною, но любовью — никогда! Не знаю, как военные начальники обходились с офицерами до 1812 года, кажется, патриархально, а подчиненные отвечали сыновним послушанием. После 1812 года появились дурные притязания, другие требования. Мне рассказывал старый командир: "Бывало, в армии на ученье, во время отдыха, офицеры соберутся в кружок, беседуют и смеются, а как только командир скомандует «смирно!», то все бегом по своим местам: капитан бежит и толкает в шею поручика, поручик подпоручика, а тот прапорщика, и все как вкопанные на своем месте. А теперь что? Закричишь «смирно!», да еще пред гвардейским полком, а офицеры мерными шагами и преспокойно идут к своим рядам, припевая или присвистывая из Фрейшюца! 37) Личная честь и честь полка в мое время поддерживаемы были настойчиво. Когда великий князь Константин Павлович, в минуту строптивости своей молодости, на полковом учении, с поднятым палашом наскочил на поручика Кошкуля, чтобы рубить его, тот, отпарировав, отклонил удар, вышиб палаш из руки князя и сказал: «Не извольте горячиться». Ученье было прекращено, чрез несколько часов адъютант князя приехал за Кошкулем и повез в Мраморный дворец. Кошкуль ожидал суда и приговора, как вдруг отворяется дверь, выходит Константин Павлович с распростертыми объятиями, обнимает Кошкуля, целует его и благодарит, что он спас его честь, говоря: «Что сказал бы государь и что подумала бы вся армия, если бы я на ученье во фронте изрубил бы своего офицера?» Кошкуль впоследствии командовал л.-гв. Кирасирским полком его величества. Когда великий князь извинился перед обществом офицеров всей кирасирской бригады, то рыцарски объявил, что готов каждому дать полное удовлетворение; на это предложение откликнулся М. С. Лунин: «От такой чести никто не может отказаться!» — и с тех пор всегда был любим и покровительствуем великим князем. Этому самому Лунину на ученье сказал простодушный командир Депрерадович: «Штабс-ротмистр Лунин, вы спите?» — «Виноват, ваше превосходительство, спал и видел во сне, что вы бредите!» — был ответ 38). Эти случаи достаточно высказывают дух времени; лишне будет описать поединки полковника Уварова с М. К. бароном Розеном, Бистрома с Карновичем и множество других. После происшествия в Семеновском полку началась реакция. В л.-гв. Егерском полку в Вильне разжалован был полковник Н. Н. Пущин. В. С. Норов переведен был в армию, когда бригадный командир, великий князь Н[иколай] П[авлович], сказал ему: «Я вас в бараний рог согну!» Грубые выходки вошли в моду и принесли плоды худые и довели до насмешек и до презрения; между тем как законное взыскание, выговор в приказах, арест на гауптвахте принимались и выдерживались с достоинством обоюдным, начальника и подчиненного.
Праздник в Петергофе был в полном смысле слова царский. Освещение сада, великолепного водомета Самсона, раскрывающего пасть льва, из коей в радужных цветах поднималась и рассыпалась огромная струя воды; иллюминованные корабли на взморье; повсеместно музыка и песни; катанье двора по освещенным аллеям сада на малиновых линейках: тысячи народа в различной одежде; все это представляло очаровательное зрелище, редко встречающееся в действительности, изображаемое только в сказках, и невероятное для того, кто сам его не видел. Но всего более прельстила меня в Петергофе, на другой день поутру, встреча с императрицею Елизаветою Алексеевной, ехавшей на откинутых парных дрожках к беседке Монплезиру в одежде скромной, как лицо частное; но черты ее лица выражали все, что называется добродетелью.
По вступлении полка в Петербург в наши казармы на Васильевском острове, на Неве, против Горного корпуса 39), явились мы к новому полковому командиру, генералу Василию Никаноровичу Шеншину, отличившемуся в Отечественной войне знаменитым прикрытием отступления под Бауценом 40). После Рихтера и Палицына он был уже третий мой полковой командир. Кроме достоинства воина, имел он все качества честного, благородного и доброго человека. Служба в городе и в казармах продолжалась по-прежнему. С небольшими денежными средствами служба в столице предлагала только утомление, потерю здоровья и вдобавок — долги. Я жаждал деятельности: Кавказ предлагал мне жизнь боевую, славу. Я решился просить о переводе моем за Кавказ, в Грузию, поближе к Ермолов''у, в полк Попова, стоявший тогда в крепости Гори. Шеншин сердечно отговаривал меня, уверяя, что на Кавказе жизнь не жизнь и смерть не как смерть, а везде тоска и ужас. Я остался непреклонным, прошение мое пошло дальше и чрез три недели получил решительный, но лестный отказ от корпусного командира и денежную награду. Служба шла своим чередом. Шеншин предложил мне быть его полковым адъютантом, предложил мне верхового коня и экипаж; я отказался единственно по той причине, что не имел англизированного верхового коня и экипажа.
В конце августа 1822 года сослуживец мой И. В. Малиновский ввел меня в круг своего семейства, только что возвратившегося из Ревеля с морского купанья. Три сестрицы его 41), круглые сиротки, жили тогда в доме дяди своего со стороны отца, П. Ф. Малиновского, под крылом единственной тетки своей со стороны матери, Анны Андреевны Самборской. Я рад был познакомиться в таком доме, иметь вести об отце моем, с которым они часто видались в Ревеле, и хотя тогда не имел никакого намерения жениться, но средняя сестра Анна своим лицом, наружностью, голосом, одеждою, скромным обхождением вызвала во мне чувство безотчетное. С первого знакомства тайный голос нашептывал мне, что она должна быть моею женою, что только с нею буду счастлив. Бывало, на вечерах и балах, в кадрили и котильоне, в один день я влюблялся не в одну, а в двенадцать хорошеньких женщин и девиц, а на следующий день поминай как их звали, и по утру, и по вечерам вместо вздохов любви раздавалась моя песня «Солдат на рундуке» или «Пусть волком буду я, любите лишь меня». Но в этот раз по временам, когда я езжал в этот дом, постоянная скромность, всегда одинаковое смирение, кротость постоянная не могли не пленить. С того времени бойкая веселость моя немного приутихла, больше сидел дома, охотнее стал заниматься чтением, становился терпеливее, реже стал играть в карты, хотя страсть к игре была так сильна, что в церкви и дома сколько ни давал клятв отстать от игры, но в самый день данной клятвы, вечером и за полночь играл и все играл бы пуще прежнего.
Однажды утром, в октябре 1822-го, быв в каком-то торжественном настроении души, стоял я долго у окна, глядел на темные волны Невы и углубился в размышления. Скорбел о слабости воли при добрых благородных намерениях. Сердце мне твердило, что человек может сдержать свое слово, стоит только захотеть, и можно отстать от игры; разум отозвался, что выполнение такого намерения непременно послужит к лучшему, что при азартной игре пропадут миллионы рублей и всякое достояние; а кто не играет, тот может приобретать, и много ли, мало ли, может назвать своим, а не пропадет оттого, что туз или десятка лягут направо или налево. С того дня я перестал играть в азартные игры, и это уже не стоило мне никакой борьбы, так что в тот же вечер из новгородского подворья, в коем Филарет, после знаменитый митрополит Московский, служил всенощную, зашел ко мне мой победитель в картах и предложил сыграть с ним, предоставляя мне возможность отыграться; но я не согласился, и теперь, когда пересматриваю свои записки, минуло уже 47 лет с тех пор, как я в упомянутое утро перестал играть в банк и в штос. До этой счастливой минуты я так же рассуждал и так же чувствовал, но без успеха. Без сомнения, много к тому содействовала тайная любовь; но я не мог назвать себя влюбленным, сравнивая себя с другими влюбленными, предающимися своей страсти, как я безотчетно предавался страсти к игре в карты; моя любовь требовала нравственного усовершенствования, такого образа мыслей, который состоит из слияния умственного и нравственного стремления и действует на сердце и на характер. Мышления мои становились возвышеннее и чище; цель моей жизни получила другое направление. И в этом сознании, что хотя слабо и медленно человек улучшается, есть уже блаженство выше всяких чувственных наслаждений и шумных развлечений. Вопреки этой перемене во мне, замеченной всеми сослуживцами, сохранил я прозвание души в полку, как в роте лихой песельник или запевала прозывается между товарищами душою роты.
Зимою 1823 года получил я кратковременный отпуск. На пути навестил я брата моего Отто, который имел тогда отцовское имение на аренде. Застал его в маленьком, низеньком домике, занесенном снегом, так что из окон только видно было небо. Напротив домика стояли голые стены огромного сгоревшего каменного дома, в коем я родился. Брат обрадовался моему приезду, принял меня с обычною любовью; но наружный вид его выказывал заботу и труд. Подали чашки; среди дружеской беседы брат часто вставал, ходил в угол комнаты, нагибался, возвращался, — я не мог приметить, что он там делал; наконец он принес оттуда чайник и налил славного чаю. «Что ты там делал в углу, откуда принес чайник?» С усмешкою ответил он, что фарфоровый чайник стоял накрытый на медном чайнике с кипятком. «Неужели у тебя нет самовара?» — «Нет, он слишком для меня дорог». — «Помилуй, 25 рублей ассигнациями; он прослужит по крайней мере десять лет, так неужели не можешь употребить на то 2 руб. 50 коп. в год?» — «Нет, не могу по совести; имение у меня на аренде, отцу надобно платить в срок, он живет в городе; моя опытность, мое уменье еще очень недостаточны, потому должен во всем ограничивать мои собственные расходы». Я понял все дело, отчего метель занесла его окна (рабочие люди понадобились ему на другие производительные работы); отчего в пространной конюшне в 24 стойлах стояла только тройка разномастных и разнорослых лошадей, отчего в каретнике не было рессорного экипажа, а только бричка и двухколесная тарантайка. Он во всем отказывал себе, зато исправно платил отцу и отец мой был доволен и решился передать имение сыну, от которого не мог иметь такого обеспечения в исправности платежей, как от чужого богатого и опытного арендатора. В брате я видел труженика, связанного обязательством, и не мог не оправдывать его начинателя, новичка, который, прослужив десять лет в армии, участвовал в войне 1812 года, с торжеством вступил в Париж, но в службе счастья не имел и еще вовремя решился употребить свои силы на другом поприще. В своем месте расскажу ниже, в какой обстановке и за каким самоваром я застал его через 18 лет. Тут не бережливость, не скупость повели к богатству, но правило — собрать собственным трудом и из собственной земли свой запасный производительный капитал для больших предприятий по сельскому хозяйству. Трудности приобретения собственного капитала научают дорожить приобретенным добром и быть осмотрительным и осторожным, между тем как предприятие на чужие деньги, взятые взаймы, большею частью переходит опять в чужие руки.
По возвращении моем из отпуска принял я учебную команду. Для здоровья солдат и просторнейшего размещения их в казармах повелено было поместить по очереди, по одному батальону с каждого полка в окрестных селениях вокруг столицы. Каждое лето стояли мы в лагере, в Красном Селе, от мая до августа; эти стоянки кончались маневрами и петергофским праздником. Осенью 1824 года стоял я с учебною командою в Новой деревне, против Каменного острова; команда училась ежедневно в манеже Каменноостровского дворца.
7 ноября с восходом солнца отправился в манеж; ветер дул такой сильный и порывистый, что я в шинели не мог идти и отослал ее на квартиру. Во время ученья заметили, что вода втекает в ворота, и когда отворили ворота, то она потоком стала втекать в манеж. Немедленно повел команду беглым шагом к мосту, которого плашкоуты 42) уже были подняты водою до такой высоты, что дощатая настилка с двух концов отделилась совершенно и не было сообщения. Тогда солдаты поставили несколько досок наискось к поднявшемуся мосту и составили такую же переправу на другом берегу, где вода еще не выступила, оттого что правый берег реки был выше левого. Пока добирались до квартир в крестьянские избы, вода начинала нас преследовать. Крестьяне поспешно выгнали лошадей и рогатый скот по направлению к Парголовским высотам; на лошадях ускакали; большая часть рогатого скота утонула. Я собрал мои вещи и книги) пол моей квартиры был на четыре фута выше земли, и когда вода выступила из-под пола, перебрался на чердак и на крышу. Взору представилась картина необыкновенная: избы крестьян, дачи, дворец Каменноостровский с левой стороны, дворец Елагинский с правой стороны, деревья, фонарные столбы — все в воде средь бушующих волн. Насть Новой деревни, с моей квартирою, была застроена в виде острого угла; к этому углу по направлению ветра приплыло и остановилось множество барок и лодок с Елагинского острова. Мне удалось вскочить в такую лодку и с трудом пробраться вдоль деревни; солдаты мои захватили три лодки и вместе перевезли, плавая взад и вперед, всю команду, казенную амуницию на огромную барку, с коей при постройке на Елагинском острове была выгружена известка. Тогда было около полудня; сколько могли захватить, взяли с собою хлеба и расположились оставаться до последней возможности в этой случайной гавани. Глубины воды было уже на шесть футов; а в случае еще большего прилива хотели выбраться из угла на просторе и спастись как придется. Крестьяне последовали нашему примеру и пересели в другие барки; большая часть крестьян оставалась на крышах своих домов, крестились, молились вслух и говорили о светопреставлении. Во втором часу порывистый ветер начал утихать; вода быстро стала сбегать, так что еще до заката солнца могли мы оставить наш ковчег и по приставшему и накопившемуся хламу всякого рода с трудом перебрались в наши квартиры. Печи промокли, дрова отсырели, целую неделю продолжался угар. От усталости уснул я на мокрой лавке и спал богатырским сном. На другой день осмотрел солдат и казенные вещи, не оказалось только одного ногалища от штыка. Пошел в Каменноостровский дворец, где вода испортила всю мебель и дошла до нижних рамок висевших картин. Книги мои промокли, особенно многотомная история Карамзина и Дезодоара 43). Полковой командир, узнав различные подробности от солдат и от крестьян, хотел меня представить к награде орденом, но я отблагодарил его и представил ему, что невидимая сила прислала мне столько барок и лодок, что если бы я имел их в Галерной гавани или на Васильевском острове, то мог бы спасти людей и имущества на многие тысячи.
Кто сам не был свидетелем этого наводнения в 1824 году, тот едва ли может себе представить весь ужас и особенность такого зрелища. На Невском проспекте богатый жилец проснулся поздно, подошел к окну и с трепетом позвал слугу: «Что ты видишь там на улице?» — «Графа М. А. Милорадовича, разъезжающего на лодке».
— «Ну, слава богу — сказал хозяин, перекрестившись. — Я думал, что я с ума сошел». Бревна, доски, поленья плыли по всем улицам. По Неве плыли дома против течения из Галерной гавани; на крышах этих домов окоченевшими руками держались люди всех возрастов! император стоял на балконе против Адмиралтейства и слышал, как несчастные умоляли его: «Если царь небесный нас покинул, то ты, царь земной, спаси нас!» Александр в слезах вымолвил: «Дорого бы я дал, если бы мог спасти сих несчастных!» Довольно было этого изъявления для А. Х. Бенкендорфа, бывшего в тот день дежурным генерал-адъютантом и стоявшего позади императора. Он в то же мгновение сошел к главному караулу, взял оттуда дежурного мичмана Петра Петровича Беляева 2-го и матросов Гвардейского экипажа: по пояс в воде добрались они до набережной и сели в дворцовый катер. Они догнали несчастных, спасли всех без исключения и высадили их в сухопутных госпиталях, где дали скорую помощь этим людям, испуганным, проголодавшимся и продрогшим. Бенкендорф о себе не думал, весь промокнувший явился к государю с донесением, что желание его исполнено. Государь обнял его, велел ему подать белье и мундир свой и наградил его по-царски. Беляеву дали Владимирский крест, матросам медали и денежную награду. В тот же день назначены были в каждой части города комитеты под председательством генерал-адъютантов, которые назначали и выдавали вспомоществования. Правительство помогало щедрою рукою; частные лица наперерыв друг перед другом подвизались в благотворительности. Сердобольная жена, супруга нашего Шеншина, с сестрою Варварою Неклюдовой сами кроили и шили белье для бедных неимущих. Улицы в трое суток были очищены от наплывшего хлама и всякой скарби деревянной; все получило быстро прежний вид опрятности и чистоты, только долго виднелись отсыревшие фундаменты и нижние этажи домов, и доныне сохраняются красные черты на перекрестках улиц, означающие, до какой высоты достигло наводнение.
С наступлением зимы перевели наш батальон в село Мурино и Рыбацкое. В начале декабря поехал я в город, чтобы возвратиться к 6-му числу к ротному празднику 1-й карабинерной роты; но 4-го пошел лед, мосты были разведены, а 5-го еще не было мостков для пеших, и полиция внимательно сторожила, чтобы никого не пускать чрез Неву. Долго стоял я до самого вечера у биржевой набережной; уже смеркалось; человек шесть мужиков или рабочих стояли близ меня, жалея, что не могут перейти на Выборгскую сторону. Вдруг один из них, в полушубке, с палочкою в руке, не говоря ни слова, спустился по ступеням гранитной набережной, вскочил на лед и пошел. Я бросился за ним и в саженях пяти следовал по его стопам. Часто он останавливался на несколько секунд, постукивал палочкою о льдины и ломаною линией, то туда, то сюда, а все подвигался; я все за ним и уже после приметил, что за мною следовал еще один, и мы втроем благополучно достигли другого берега. Бегом догнал я моего отважного вожатого, чтобы узнать от него, что за магическая или заколдованная палка у него в руках была. «Я давнишний здесь перевозчик, — ответил он, — насквозь знаю крепость и связи льдин, а как было темно, то звук от удара палкою удостоверял меня, где понадежнее можно было перебраться». На Выборгской стороне нанял извозчика и так на другой день мог поздравить моих солдат и принять участие в их празднестве, чем они дорожили тем более, что из всех офицеров всего батальона присутствовал я один. В деревне Рыбацкой жил я в совершеннейшем уединении: книги, гитара, пение, учение сокращали время скучной зимней стоянки в деревне, в восьми верстах от столицы, куда я езжал весьма редко. В этот Николин день были важные новые назначения. Начальник нашей дивизии Карл Иванович Бистром назначен был командиром всей гвардейской пехоты, а дивизию его получил великий князь Николай Павлович. Первую дивизию Ив[ана] Федоровича] Паскевича получил великий князь Михаил Павлович, который впоследствии в духовном своем завещании написал своему душеприказчику Я. И. Ростовцеву, что такую-то шпагу его подарить Преображенскому полку, а другую — Семеновскому в воспоминание счастливейшего времени из всей его жизни, когда он командовал бригадою.
12 декабря был я в Зимнем дворце на балу: императрица Мария Федоровна каждый год праздновала в этот день рождение императора Александра I. Этот бал был самый роскошный в году по торжественности и по времени года. Для меня было чрезвычайно занимательно наблюдать за различными лицами. В этот день патриот Н. С. Мордвинов получил Андреевскую звезду. Как счастливы были лица, удостоившиеся улыбки царской или царского слова! Сколько генералов стояли навытяжку в ожидании этого счастья! Сколько из них выставляли себя напоказ, в ожидании глаз не спускали с малейшего движения государя! Зато приятно было видеть, с какою непринужденностью, держа шляпу свою в руке не по форме, беседовал с государем обер-офицер, флигель-адъютант барон Строганов44) и что эта непринужденность доставляла удовольствие самому государю. Бальная музыка отличалась особенною приятностью и нежностью. Из танцевавших дам и фрейлин все порхали грациозно; бриллиантов было много, красавиц было мало. Из кавалеров особенно отличался Хрущов, Преображенский капитан, и не посчастливилось офицеру конногвардейскому, о котором государь заметил Орлову, полковому командиру, что он слишком подскакивает, что это неприлично или пренебрежение. На стороне эрмитажной был устроен буфет: ряд больших растворочных дверей были по бокам развешены и украшены золотыми блюдами сверху донизу; там просил я для себя чашку чаю. Каково же было мое удивление, когда я, приняв чашку из рук официанта, увидел дерзкую руку, которая просунулась сзади меня и выхватила мою чашку! Я обернулся мигом и увидел с моею чашкою нового моего дивизионного начальника Николая Павловича: он, отведав чай, сделал выговор официанту за худой чай и приказал мне подать лучшего. Я понял, что он желал оказать ласку одному из своих новых подчиненных; до той минуты он заметил меня только на разводах по 1-му отделению, занимавших караулы во дворце Зимнем и в его Аничковском. Ужин был на славу, а царский стол, особо накрытый посреди столовой для царской семьи, был на чудо! Этот стол окружен и украшен был цветущими деревьями, лучшими цветами, множеством гиацинт и нарциссов. По окончании ужина генералы теснились один пред другим, чтобы сорвать цветочек. Офицеры за длинными столами, вперемежку, не по полкам, требовали лучших вин и ели и пили на убой, и говор, сперва тихий, становился все громче и веселее по числу опорожненных бутылок бургунского — Кло-де-Вужо и шампанского — Клико.
Мысль о женитьбе не покидала меня; выбор был мною сделан, но как было приступить, когда я не имел независимого собственного моего состояния. Со всею любовью, со всеми лучшими намерениями я не мог предложить моей избранной никаких удобств жизни; не знаю, гордость ли или чувство независимости не позволяли думать о том, чтобы жена питала мужа. К счастью моему, избранная моя была круглая сирота. Отец ее, Василий Федорович Малиновский, получив классическое образование в университете, путешествовал с пользою и с научною целью по Германии, Франции и Англии 46). Он отлично знал новейшие языки европейские и древние, евреев, греков и римлян. Чрезвычайная скромность и глубокая религиозность составляли отличительные черты его характера. В часы досуга от службы в иностранной коллегии перевел он на русский язык прямо с подлинника греческого Новый Завет, а из Ветхого, с еврейского — псалтырь, книгу Бытия, Притчи Соломоновы, Экклезиаст, книгу Иова; многие из его переводов и рукописей хранятся у жены моей 47). В царствование императора Павла был он назначен консулом в Яссы; несколько лет исправлял он эту должность так совестливо, так полезно, что жители Яссы долго хранили память о примерном его бескорыстии. По интригам в столице, по искательству грека был он отозван чрез пять лет, в 1805 году, возвратился в Петербург 48) в иностранную коллегию с небольшим серебряным кубком, с единственным подарком, который он согласился принять от признательных жителей и в день выезда, между тем как консулы возвращались оттуда и вывозили столько денег и шалей турецких, что покупали себе дома и поместья. Он был по службе в близких сношениях с министром Чарторыйским, был членом благотворительного общества, которое с неутомимою деятельностью отыскивало бедных и помогало им. Напечатав замечательную книжку свою «О мире и войне», издав небольшой журнал «Осенние вечера» 49) и быв известен своею чистою любовью к отечеству, обратил он на себя внимание влиятельных лиц, так что император Александр, когда в 1811 году основал рассадник для лучшего воспитания русского юношества, назначил его директором императорского Царскосельского лицея. Товарищ мой И. И. Пущин, воспитанник лицея, в позднейших записках своих, напечатанных в «Атенее», в Москве, в 1858 году 50), описывая день открытия лицея в присутствии императора, выставил директора в крайнем смущении. Малиновский был необыкновенно скромен и проникнут важностью церемонии, в первый раз в жизни говорил с государем и должен был произнести речь, которая десятки раз была переправлена предварительною цензурою: так мудрено ли, что он был смущен? и диво ли, что природа не дала ему голоса лихого батальонного командира пред фронтом? 51) Безмерные и постоянные труды ослабили его зрение, расстроили его здоровье. В 1812 году лишился он домашнего своего счастья, примерной жены своей, а в 1814 году, пробыв слишком два года директором, скончался на месте должности, в такой бедности, что родной брат похоронил его на свои средства.
Мать моей избранной, Софья Андреевна, была вторая дочь Андрея Афанасьевича Самборского 52), бывшего священником при нашей миссии в Лондоне до 1781 года, где женился на англичанке и оттуда, в царствование Екатерины II, вывез в Россию усовершенствованные орудия и машины, семена, домашних птиц, даже свиней; еще поныне земледельческие общества и учебные фермы с благодарностью вспоминают его заслуги по части сельского хозяйства; он был деятельным и действительным членом экспедиции государственного хозяйства от 1787 до 1799 года. По своему образованию имел он постоянно в виду славу и пользу своего отечества. В Лондоне был он очень полезен для русских чиновников и путешественников своими советами и руководством, по совершенному знанию английского языка и по умению распознавать людей. По назначению императрицы Екатерины сопутствовал он наследника престола и супругу его Марию Федоровну в путешествии их по Европе в 1781 году. После того назначен был наставником и духовником великих князей Александра и Константина, управлял школою земледелия близ Царского Села, а в 1799 году определен императором Павлом в духовники великой княгине Александре Павловне, эрцгерцогине Австрийской, палатине Венгерской, находился при ней в Вене и в Венгрии до кончины ее в 1801 году. Устроив там церковь греко-русскую, путешествовал по Греции, прожил несколько времени в Украине, на своей родине, в пожалованном ему поместье императором Павлом. В деревне он всячески старался о нравственном и вещественном преобразовании крестьянского быта. Выписал хорошего доктора, устроил больницу и спас жителей от страшно распространившейся сифилитической болезни. Завел школу, хозяйство на иностранный лад, сырницу и проч. Еще поныне хранятся в его Каменке английские плуги. Он возвратился в Петербург, где ему дозволено было иметь свою домовую церковь. Дом Самборского, на углу Литейной и Дворцовой набережной, в коем ныне устроена казарма артиллерийская, был его домом, в "коем он принимал приезжих из губерний с радушием. В его доме родился С. И. Муравьев-Апостол, когда родители его прибыли в Петербург на несколько месяцев. Многим землякам из всех состояний и сословий открывал он поприще: так, М. М. Сперанскому и H. M. Лонгинову. Когда он продал дом свой, то император Александр предложил ему квартиру в Михайловском замке, где он на руках старшей дочери своей Анны Андреевны скончался в 1815 году на 76-м году своей подвижной и полезной жизни . О нем можно сказать, что он по образованию и понятиям своим опередил своих современников на целое столетие. Часть духовенства православного соблазнялась тем, что он брил бороду и вне службы носил сюртук и круглую шляпу, бриллиантовый крест на андреевской ленте и анненскую звезду, украшенную алмазами.
Из семейства В. Ф. Малиновского три сына и три дочери 53) остались бы в совершенном сиротстве, если бы не имели любящих покровителей в родном дяде со стороны отца — Павле Федоровиче Малиновском и в родной тетке со стороны матери — Анне Андреевне Самборской, которые всеми средствами обеспечивали нужды их довольством, даже роскошью, и заменяли им любящих родителей. Это обстоятельство примиряло меня с моим недоумением; влечение сердца придало решимость; я стал чаще навещать их дом, всегда был ласково принят. Павел Федорович Малиновский был младший из трех братьев; старший, Алексей Федорович, сенатор-попечитель странноприемного дома графа Шереметева в Москве и сотрудник Карамзина при доставлении ему источников из архива по русской истории. П[авел] Ф[едорович] в молодости находился на службе при фельдмаршале Салтыкове, участвовал при взятии штурмом Очакова и красивою и приятною наружностью обратил на себя внимание императрицы Екатерины и Потемкина. По гражданской службе производство его в чины шло так быстро, что он, имев с небольшим тридцать лет от роду, был уже в чине действительного статского советника и назначен директором государственного ассигнационного банка; теперь вижу его подпись на всех ассигнациях, замененных в следовавшем царствовании депозитивными билетами. Особенно благоволил к нему и питал неограниченную доверенность граф H. П. Шереметев и в своем духовном завещании, взяв от него честное слово, назначил его душеприказчиком и попечителем, или опекуном, вместе с Донауровым к малолетнему единственному сыну своему графу Дмитрию Николаевичу 54). По кончине завещателя П[авел] Ф[едорович] оставил службу государственную, вышел в отставку и посвятил себя юному питомцу, с которым жил неотлучно до его совершеннолетия в огромных палатах на Фонтанке. Большая ответственность, всегдашняя принужденность, церемонность быть в чужом доме хозяином — все это тяготило его, хотя и получал щедрое возмездие деньгами и дарами, пока, по достижении совершеннолетия питомца, в 1824 году не переехал жить в собственный дом свой, на Шестилавочной улице, на зиму, а на лето переезжал на красивую дачу свою, на Белозерку, между Царским Селом и Павловском, где ныне устроена больница для гвардейской кирасирской дивизии, по стараниям великого князя Михаила Павловича.
Близкая связь моя со старшим племянником П[авла] Ф[едоровича], И. В. Малиновским, моим сослуживцем, придавала мне надежду на успех, и я уже имел на то согласие моих родителей.
Служба моя шла как нельзя лучше. Начальники отличали меня, товарищи любили меня, а солдатики знали, что я страстно любил их и что в знании службы, как выражались в то время, собаку съел. В службе военной испытал я то же, что бывает во всякой другой и во всяком состоянии и звании: когда найдут исправного усердного человека, то на него наваливают все должности. Так наряжали меня в караул по первому отделению с чужими батальонами, назначали всегда в самые почетные и беспокойные караулы во дворцах и на видных, многолюдных местах в городе. В лагерное время являлся всегда ординарцем к государю, а после лагеря поручали мне учебные команды. Служба всячески везла мне, как выражались тогда: самолюбию, тщеславию, надежде на блистательное поприще было пищи и задатков довольно; но сердце не удовлетворялось похвалами в приказах, казарменною беседою об ученьях, а в карты перестал играть давно.
Так наступил 1825 год с надеждами и ожиданиями. 14 февраля решился я просить руки Анны Васильевны Малиновской. Получив наперед согласие дяди и тетки, заменявших ей отца и мать, я обратился сам к избранной мною. Помню, что это было в субботу вечером; мы сидели в кабинете дяди; я заранее затвердил речь с предложением, которую забыл в эту торжественную минуту, и просто и кратко, с чистым сердцем предложил ей мою любовь и дружбу, которые доныне, при пересмотре моих записок, свято хранил в продолжение 45 лет, и невеста моя также свято сдержала данное мне слово. Полученное согласие исполнило меня счастьем, я почувствовал в себе новые силы. Лихой извозчик умчал меня на Васильевский остров. В казарме, в квартире Малиновского еще горели свечи; я вбежал к нему: мы обнялись как братья. Чрез минуту вошел другой сослуживец мой, Репин. «Николай Петрович! — спросил я. — Знаешь ли, кто из наших товарищей свалился рожей в грязь?» — так выражался он обыкновенно, когда извещали его о женитьбе. «А кто?» — подхватил он с насмехающейся улыбкой. «Это я!» — «Что ты, братец мой, наделал! на ком же?» Когда он узнал, что на сестре Малиновского, то отрекся в этом случае от принятого своего убеждения, велел подать шампанского и искренне поздравил.
19 февраля 1825 года совершено было обручение протоиереем Н. В. Музовским. С невестою моей был я соединен не одним обручальным кольцом, но единодушием в наших желаниях и взглядах на жизнь. В тот вечер мы долго беседовали наедине. Казалось, что мы уже век были знакомы; душа откровенно слилась с душою, и слезы полились обильно у меня, и дыхание замирало; невеста смутилась. Я был не из числа женихов театральных, преклоняющих колена свои пред невестою, лобызающих ее ручки и ножки и рассыпающихся в клятвах любви и верности. Нервы мои не выдержали прилива сильных душевных ощущений, они разразились в слезах и рыданиях, а из слыхавших это в смежной комнате, — чрез год спустя, по моем осуждении в ссылку, — приписывали это внутреннему упреку или раскаянию: они взрывов истинного счастья не знали! 19 февраля вполне для меня день счастливый; число это вырезано на обручальном кольце моем, а с 1861 года этот день стал еще счастливее, знаменательнее и славнее 55). Я ношу его на правой руке на четвертом пальце. Странно, что в 1860 году летом этот палец так распух от воспаления, что невозможно было снять колечко. Деревенский фельдшер Григорий распилил его, а в феврале 1861 года, до появления манифеста об освобождении крестьян, он был снова спаян и снова увеличил мое счастье. 21 февраля, после ученья в манеже, поздравил меня великий князь Николай Павлович, узнав от духовника своего о моем обручении. 22-го уехал я в Ревель, чтобы разделить мою радость с родителями, получить их благословение и помощь к уплате моего картежного долга, на что они охотно согласились.
Добрейшая мать моя со всею подробностью расспрашивала меня о моей невесте, о нраве ее, об образовании, о талантах, о наружности, с головы до ног; каждым ответом она оставалась очень довольна. Она по продолжительной болезни своей постоянно лежала в постели и не могла видеть моей невесты в Ревеле, где видал и узнавал ее отец мой; но она не довольствовалась описанием и отзывом отца моего. Когда я кончил описание и, наконец, сказал ей, что моя Annette — ангел земной, то она улыбнулась и заметила тихим голосом: «Дай боже, чтобы всегда было так! А то все девицы, пока ищут себе женихов, бывают ангелами и голосом, и поступками, и обхождением, но отчего же жены бывают дьяволы?» Я ответил: «Это все от мужей!» — и мы вместе расхохотались. Мне хорошо было смеяться, потому что я был уверен в моем лучшем жребии.
Приехав в Петербург, заехал сперва в казармы к И. В. Малиновскому и вручил ему пакет в синей бумаге с четырьмя тысячами рублей за выкупленный мой вексель по картежному проигрышу. С тех пор до сего дня бог миловал и помогал прожить без долгов, и всех прошу остерегаться их пуще дьявола. Свидание с невестою было чистою радостью обоюдною: я передал ей скромный подарок мой — колечко и шелковую материю. Кажется, что никогда и нигде жених в моих обстоятельствах не дарил так мало и что никогда невеста не была так довольна, как моя. Зато я был жених без долгов!
Только несколько дней мог я проводить с невестою, потому что служба звала меня в Ораниенбаум, где собиралась новая моя учебная команда. В это время благороднейший полковой командир мой, В. Н. Шеншин, назначен был бригадным начальником 1-й бригады, а Н. Ф. Воропанов был уже четвертый мой полковой командир. В Ораниенбауме удалось мне два раза обращать на себя особенное внимание моего дивизионного начальника, великого князя Николая Павловича. В первый раз, когда я в его присутствии вступил в дворцовый караул: с парадного места повел караульный взвод различными поворотами фронтом, а подошел к крытым воротам дворца, повел рядами левым флангом, и когда поровнялся со старым караулом и скомандовал «стой»!, «во фронт!» и потом — «глаза направо!», то его высочество, прихлопнув рукою по правой своей ляжке, воскликнул: «Вот оно! Знает свое дело! славно!» Все остальные проделки при смене караула, при вступлении на платформу были мною исполнены со щегольством и без ошибки. Ружья были уже поставлены в сошки, я с караулом стоял за сошками, тогда его высочество подошел ко мне, благодарил за знание дела и потом, обняв обеими руками вершину одной из старинных неточеных сошек, сказал с чувством: «Это еще сошка отца моего!» До обеда был прислан ко мне адъютант его, Кавелин, с изъявлением благодарности от его высочества, после обеда повторил то же другой его адъютант — Адлерберг; а когда его высочество садился в свою коляску, стоявшую у крыльца, противоположного моей караулке, то издали приветствовал меня движением руки. В другой раз получил опять благодарность, когда в последних числах марта представил мою учебную команду в один и тот же день с командами от полков Измайловского, Павловского и Егерского; начальниками команд были граф Ламздорф, Суханов 56) и Крылов; моя очередь была последняя. Они представили команду в одной линии, унтер-офицеров отдельно от рядовых, отчего прямая линия, по росту людей, была переломана; они так и учили их в манеже. Я же, для лучшего наблюдения за правильностью движений и ружейных приемов, не обращал внимания на унтер-офицерский галун, ставил между ними по росту и рядовых, потому что назначение тех и других состояло в том, чтобы учить других. Товарищи мои предупредили меня, что за это мне достанется, на что каждый раз отвечал: «А мне что за дело! Было бы только хорошо!» При осмотре первых трех команд его высочество подходил к ним, здоровался и потом лично передавал командные слова офицеру. В мою очередь я не допустил его до фланга шагов на пятьдесят, скомандовал «на караул!» и подошел к нему с рапортом. Он был, видимо, доволен и чем дальше и больше учил, тем все лучше и лучше, и слава моя прогремела по всем полкам.
Казалось, сама природа создала меня быть экзерцир-мейстером, потому что эта наука не стоила мне ни труда, ни больших приготовлений, как большей части моих сослуживцев. Глаз, привыкший с малолетства к порядку и к симметрии, рост мой и телосложение, звучный голос, знание устава, а всего больше--любовь и привязанность ко мне солдат сделали из моей учебной команды одну из лучших.
Иногда во время обученья в манеже приходили смотреть офицеры; в числе зрителей находился саперный полковник Люце, один из совершенных знатоков своего дела, перед которым я пасую. Отучив час и распустив команду, я просил его сказать мне откровенно свои замечания. «Приемы все хороши и правильны, — сказал он, — шаг хорош, равнение превосходно, но в стойке чего-то недостает». — «А именно? Научите меня, прошу вас; критикуйте, да только скажите». — «При стойке прикажите людям прижать, сжимать задние щеки, и будет тотчас другая стойка и выправка; этот секрет я только вам передаю, потому что вижу, что вы до тонкости знаете дело!» Этот архипрофессор в обучении солдат ответил генералу К. И. Бистрому, спросившему его мнения об учившемся 1-м батальоне л.-гв. Егерского полка: «Хорош, ваше превосходительство, славно учится, но когда стоит на месте, то жаль, что приметно дыхание солдат; видно, что они дышат». (Однажды, в Аничковском дворце, представил я ординарцев его высочеству: там собраны были полковые и батальонные командиры; его высочество рассуждал о введении нового ружейного приема, стоял с ружьем в руках и объявил свое намерение — представить на разрешение государя перемену одного приема, чтобы при первом темпе на караул! ружье было бы спущено во всю левую руку, потому что это представляет более удобства, а когда скомандуют на руку! — то прием по новому темпу будет также легче и по дороге. Все слушали с благоговением и одобрили мнение, когда вдруг полковник Люце заметил: «Ваше императорское высочество, когда скомандуют товс! (изготовься к стрельбе), то прием такой, по-новому, не будет по дороге». Его высочество отступил шаг назад, приложился ружьем прямо штыком к носу Люце и сказал: «Ах ты, нос! проклятый нос! мне это в голову не приходило». У Люце был весьма широкий нос, тавлинкой.)
Когда я приехал в Петербург и явился новому полковому командиру, то молва о моих ораниенбаумских подвигах уже предупредила меня, и он осыпал меня, как умел, приятнейшими похвалами. За разводом по 1-му отделению в дворцовом экзерциргаузе, или манеже, его высочество взял меня под руку, прошелся так со мною вдоль манежа и изъявил мне свое благоволение. Упоминаю об этих давно минувших обстоятельствах, чтобы указать, с какими достоинствами и знаниями можно было в то время легко выйти в люди и получить значение, а также, чтобы сказать в похвалу моих сослуживцев, что никто из них не обнаруживал зависти, но, напротив того, радовались моим успехам, как справедливой дани на постоянную исправность и на знание службы. Педантом не был никогда; хотя в одном случае можно было почитать меня таковым: всегда, во всякое время, даже в ночное, когда за полночь возвращался домой по пустынным отдаленным линиям Васильевского острова, соблюдал я строжайшую форму в одежде; шляпу треугольную носил всегда по форме поперек, хотя это часто и летом и зимой вредило глазам моим. Кто судил меня по форменной одежде, тот мог называть меня педантом, или оригиналом, или выскочкой, как прозывали тех, которые всеми средствами старались отличиться пред другими. У меня была на то другая причина: в первые годы моей службы, еще в 1818 году, когда H. M. Сипягин был начальником штаба, то он сам, и граф М. А. Милорадович, и Я. А. Потемкин, и вообще генералы-щеголи или франты, а за ними и офицеры носили зеленые перчатки и шляпу с поля. Летом, в теплую погоду, отправился чрез Исаакиевский мост для прогулки; под расстегнутым мундиром виден был белый жилет, шляпа надета была с поля, а на руках зеленые перчатки, одним словом, все было против формы, по образцу тогдашнего щеголя. С Невского проспекта повернув в Малую Морскую, встретил императора Александра; я остановился, смешался, потерялся, успел только повернуть поперек шляпу. Государь заметил мое смущение, улыбнулся и, погрозив мне пальцем, прошел и не сказал ни слова. Я нанял извозчика, поскакал на квартиру и был в нерешимости, сказать ли о случившемся полковому командиру или выждать, когда сделают запрос по начальству. Я молчал, но долго с беспокойством ожидал последствий этой встречи; за такую вину переводили в армейские полки или целый месяц держали на гауптвахте под строгим арестом. Запросов в полк не было по этому случаю, и с тех пор я дал себе слово свято соблюдать форму, что и сдержал до последнего часа моей службы.
19 апреля 1825 года совершено было мое бракосочетание в полковой церкви в присутствии всех офицеров. Полковые певчие, освещение полковой церкви и всей ограды полкового госпиталя придали всему больше торжественности. Посажеными с моей стороны были М. С. Перский и М. Ф. Тулубьева, а со стороны невесты-- П. Ф. Малиновский и Н. Ф. Плещеева. Они с шаферами проводили нас до новой, хорошо убранной квартиры, в 3-й линии, между Средним проспектом и Малою Невою. Поднесли чаю, шампанского и конфеты, пили за здоровье новобрачных и разъехались. Я тотчас надел старый рабочий сюртук мой и был с женою как будто всегда жили вместе. На третий день обедали у нас все офицеры полка. После обеда П. И. Греч смешил всех, напоминая нашу совместную жизнь в маленьких квартирах и нашу опасность при наводнении 7 ноября 1824 года, когда я спасся на барке, а он на крыше караульни в галерной гавани, и вызвал общий смех лаконическим рассказом, как полковой наш священник с дежурным офицером при полковом госпитале в день наводнения смотрели из окна на Смоленское поле, и первый сказал со вздохом: «Ах! если бы я мог достать лодку, я спас бы многих!» — «Есть лодка на заднем дворе, — возразил Челяев, — прикажете подвести?» — «Да весел нет!» — «Сейчас достану весла». — «Грести не умею!» — «Я за гребца». — «Рулем править не умею».
В четвертый день после свадьбы назначено было делать обычные визиты; но ночью показался ладожский лед на Неве, мост был разведен, на что мы с женою нисколько не пеняли. Наше маленькое хозяйство было хорошо устроено, прислуга была усерднейшая, требования наши были скромны, имели одно желание взаимного счастья. По окончании визитов, продолжавшихся три дня, мы принимали посещения, а когда чрез две недели окончился срок моего отпуска, мы перебрались в Ораниенбаум к моей учебной команде. В мае были дни прекрасные; местность предлагала лучшие прогулки и пешком, и на дрожках, и в лодке; дни и часы все были счастливые и слишком скоро проходили. Однажды застал жену в слезах; с беспокойством спросил о причине: ей было как-то неловко ответить; наконец, призналась, что среди беспрерывного счастья иногда приходила грустная мысль, что такое счастье, как наше, не может долго продолжаться.
В конце мая полк выступил в лагерь, в Красное Село. Служба была строгая; палатка его высочества была в шестнадцати шагах от моей палатки. Его высочество был взыскателен по правилам дисциплины и потому, что сам не щадил себя; особенно доставалось офицерам. В жаркий день, когда мы были уже утомлены от ученья, а его высочество был не в духе, раздосадован, он протяжно запел штаб-горнисту сигнал беглого шага. Мы побежали, а он звонким голосом кричит: «Кирасиры! что вы топчетесь на одном месте? Подымайте ноги!» — и, провожая нас галопом, начал угощать до того времени еще не водившимися любезностями и ругательствами. Наконец велел трубить отбой, мы остановились; он подъехал к нашим колоннам бледный, сам измученный зубною болью, и как выражались тогда — пошел писать и выговаривать: скверно! мерзко! гадко! и то дурно, и то не хорошо, и того не знаете, и того не умеете, — наконец, когда досада переполнилась, он прибавил: «Все, что в финляндском мундире, все свиньи! Слышите ли, все свиньи!» — повернул коня и уехал. В лагере собрались мы у батальонных командиров и объявили, что после такой выходки нельзя оставаться в этом полку; но как время к поданию просьб в отставку было назначено с сентября по январь, следственно, такое прошение или требование всею массою офицеров о переводе в армейские полки будет принято за бунт, то положено было начать от каждого чина, по жребию, и выходить из полка. Толковали до вечерней зари, толки перешли в другие полки и, разумеется, дошли и до его высочества. Приехал бывший командир наш Шеншин в финляндском мундире, уговаривал, упрашивал, обижался, если мы подумаем только, что в нем меньше чести, нежели в офицерах, но все это были промахи; наконец, нашелся и переубедил, сказав: «Господа, я вам докажу ясно и непреложно, что его высочество даже в пылу гнева и досады не думал о вас и не мог нас обидеть, зная хорошо, что государь император, августейший брат его, чрез каждые семь дней носит наш мундир». На другой день его высочество после ученья подошел к нашему офицерскому кругу и слегка коснулся вчерашнего дня и слегка извинился. Но чрез две недели нам опять досталось после того, как полковник П. Я. Куприянов, по близорукости или забывчивости на батальонном ученье, удалив взводного офицера и не заметив, что за этим взводом замыкал подпоручик Белич, приказал командовать унтер-офицеру. Пошли объяснения, вызовы на поединок, но он действительно этого не знал и не видел, был, напротив, особенно хорошо расположен к Беличу, извинился вполне удовлетворительно, и дело кончилось по-семейному, но не понравилось его высочеству. На первом учении после этого случая он выказал свое неудовольствие: он видел в вызове нарушение дисциплины и после ученья, изложив сделанные ошибки, прибавил: «Господа офицеры, займитесь службою, а не философией: я философов терпеть не могу, я всех философов в чахотку вгоню!»
Лагерная стоянка и служба кончалась всегда общими маневрами, которые продолжались до четырех дней. Ночь проводили где приходилось — в поле, близ опушки леса, при дороге, все по предварительным расписаниям. Две ночи его высочество с адъютантами ночевал на сырой земле, в трех шагах от меня и от моего взвода, потому что ставка его расположена была между 1-м батальоном Финляндского полка и 3-м батальоном Егерского полка, ныне Гатчинского. Маневры кончились благополучно. Генерал Шеншин ловким занятием позиции для артиллерии отрезал неприятелю переправу и остался победителем.
К 22 июля перешли мы в Петергоф к празднованию марьина дня: в этом году гостили во дворце сестры и зятья царские — герцог Саксен-Веймарский с Марией Павловной и принц Оранский с Анной Павловной. В день отъезда гостей стоял я в карауле во дворце и был свидетелем, как император Александр при последнем прощании с ними не только плакал, но рыдал; это обстоятельство было впоследствии приписано его предчувствию о близкой кончине своей. В начале августа воротился я в Ораниенбаум; в день моего вступления в караул прибыл туда император и остался ночевать. Поздно вечером, по пробитии зори, часовой вызвал караул: мы стали под ружье, я видел государя, прогуливавшегося по плоской крыше дворца с обнаженною головою, с белою фуражкою в руке. Он остановился в виду караула, махнул фуражкой и распустил караул, а сам остался на платформе. Он долго, долго прохаживался и часто останавливался, погруженный в размышления. Невольно я тогда припоминал 1818 и 1819 годы, когда, стоя в карауле в любимом его Каменноостровском маленьком дворце, походившем на дом небогатого частного человека, видал его часто в саду, как он бодро и весело прохаживался по сиреневой аллее, когда она цвела, и как он, для большего наслаждения благоуханием, навевал его на себя белым платочком. Тогда слава его на конгрессах еще ободряла его, и тогда Меттерних был скромнее в изображении страшилищ университетов германских, будто бы грозящих светопреставлением.
В хорошую, тихую погоду поплыл я с женою на катере из Ораниенбаума в Кронштадт, где ласково были приняты начальником порта М. П. Коробкою и благочестивою его супругою. Осмотрев гавань, мы навестили Авинова и Андрея Лазарева, зятей Коробки; они с прямодушием моряков показывали нам много редкостей, собранных ими при кругосветных путешествиях. Кроме чучел животных и различных произведений земли всех климатов, имели они одежды различных народов нового материка и островов. Авинов долго жил и учился в Англии морскому искусству и выговаривал русские слова с английским произношением слов. Андрей Лазарев отличался оригинальностью старого моряка даже в одежде своей; жена его А. М. была очень милая и приятная женщина: старшая сестрица ее была замужем за Дурасовым, также моряком; единственный брат ее готовился также в морскую службу. Все семейство отличалось добродушием и дышало счастьем семейным. Старик адмирал, запечатав при мне пакет, спросил у своей супруги, показывая ей приложенную печать: «Скажи мне, мамочка, хорошо ли я это сделал?» — и потом, обратившись ко мне, заметил: «Советую вам всегда и во всем сноситься и советоваться с женою, тогда лучше и спокойнее живется».
Ораниенбаум богат живописными окрестностями, не только прелестно расположенными дачами Жадимировского, Мордвинова, Чичагова, но и подальше раскинутыми деревнями, как Венки и Лаврики.
На зиму мы возвратились в Петербург. Общество офицеров л.-гв. Финляндского полка в общей массе далеко отстало в образованности от офицеров Семеновского и Измайловского полков, в светскости от Кавалергардского, в богатстве от Гусарского, но оно в массе было единодушно, хотя состояло из смешения всех оттенков различных достоинств и недостатков. В числе образованных и и начитанных были М. Ф. Митьков, Марин, Репин, А. Ахлестышев; в числе любезных и светских — Малиновский, князь Ухтомский, Белевцов; в числе положительных и неувлекавшихся — Кусовников, братья Ртищевы, Греч, Швыйковский, братья Насакины и Бурнашевы; в числе оригиналов — барон Саргер, Протасов, братья Вяткины и Цебриков. Марин старался вводить у себя литературные вечера; к нему собирались раз в неделю Ознобишин, Греч, братья Грибовские и другие; но все эго не клеилось и было как-то натянуто. Достаточные между офицерами имели свой круг родных и знакомых, посещали театры и балы и только для службы приезжали в казармы.
Картеж в казарме и на квартирах вольных составлял главное развлечение и занятие большинства офицеров. Играли с утра до вечера и с вечера до утра, когда только служебная должность не отвлекала. Мне невозможно написать биографию каждого сослуживца, но скажу, что действительно все офицеры были ребята добрые и честные, без франтовства, без притязания на мишурную блистательность. Конечно, большинство офицеров добивалось чинов, чтобы обеспечить себя службою и доходным местом, и выражало верх ожидаемого блаженства своего, когда будет в состоянии иметь всегда un bon morceau * и свою карету и пугнуть и давить встречных и поперечных! — приговорка казарменная. Единодушие всего общества, составленного из такой смеси разнородных частей, было примерное по чувству и по святости товарищества. Так действовало и отстаивало оно во всех трудных непредвиденных столкновениях между начальниками и подчиненными или между старшими и младшими; так оно дружно общими силами выводило товарища из беды и затруднений; так поступило оно с выбывшим из полка товарищем, который, быв казначеем, имел несчастье проиграть казенные деньги, тридцать тысяч рублей, был лишен чинов и дворянства и сослан в Сибирь на поселение в 1819 году. Когда Финляндский полк отличился в 1824 году 7 ноября при спасении людей и имущества от наводнения, то государь сказал Шеншину: «Проси у меня, что могу сделать для полка; офицеров представь к награде». Все общество офицеров просило возвратить на родину сосланного товарища Калакуцкого 57), и в тот же день государь приказал это исполнить.
С 1822 года, по возвращении гвардии с похода в Литву, заметно было, что между офицерами стали высказываться личности, занимавшиеся не одними только ученьями, картами и уставом воинским, но чтением научных книг. Беседы шумные, казарменные о прелестях женских, о поединках, попойках и охоте становились реже, и вместо них все чаще слышны были суждения о политической экономии Сея, об истории, о народном образовании. Место неугасаемой трубки заменили на несколько часов в день книги и перо, и вместо билета в театр стали брать билеты на получение книг из библиотек.
Примечания
[править]- хороший кусок (франц.).
Комментарии
[править]37 Имеется в виду опера К. М. Вебера «Der Freischutz» (Вольный стрелок), в ту пору популярная новинка.
38 Всевозможные слухи о М. С. Лунине, в частности о вызове им на дуэль Константина Павловича, были широко распространены среди современников. Рассказ Розена — один из мемуарных отголосков этих слухов (см.: Окунь, с. 14—16).
39 Казармы л.-гв. Финляндского полка находились на наб. Большой Невы, между 19-й и 20-й линиями.
40 Бауценское сражение с наполеоновской армией произошло в мае 1813 г.
41 У В. Ф. Малиновского было три дочери: Елизавета, Анна и Мария.
42 «Плашкоуты» (плашкоты) — плоскодонные беспалубные судна, которые использовались для наводки мостов.
43 История Н. М. Карамзина — это «История государства Российского». Дезодоар — судя по тексту — историк. Имя, вероятно, приведено не точно. Кого имел в виду в данном случае мемуарист, установить не удалось.
44. С. Г. Строганов.
45. А. Ф. Орлов.
46. В 1789—1791 гг. В. Ф. Малиновский состоял переводчиком при русской миссии в Лондоне; в 1791 г. был в Турции. Данных о пребывании его в Германии и во Франции нет.
47. См.: Малиновский В. Ф. Избранные общественно-пополитические сочинения. М., 1958.
48. В 1801 г. В. Ф. Малиновский был назначен генеральным консулом в Молдавии и Валахии. В Яссах он пробыл около двух лет и в 1802 г. возвратился в Петербург. Грек — это К. К. Родофиникин, управляющий азиатским департаментом Министерства иностранных дел.
49. М[алиновский] В. Рассуждение о мире и войне. Ч. 1 — 2. СПб., 1803. О неопубликованной, третьей части трактата см.: Вопросы истории, 1979, № 6, с. 32 — 46. В 1803 г. В. Ф. Малиновский издавал журнал «Осенние вечера» (вышло 8 номеров).
50. См. примеч. 2,
51. Смущение В. Ф. Малиновского объясняется тем, что он вынужден был читать не свою речь, забракованную министром просвещения, а речь, специально для него сочиненную.
52. Сведения об А. А. Самборском нуждаются в уточнении. В Лондоне А. А. Самборский оставался до 1782 г. В том же году сопровождал вел. кн. Павла и его супругу в их путешествии по Европе. В 1794 г. А. А. Самборский получил «в вечное и потомственное владение» имение Стратилатовку (Каменку). Он умер 5 октября 1815 г. на 84-м году жизни. Существует предположение (Гастфрейнд, с. 278), что перу Розена принадлежит книга «О жизни протоиерея А. А. Самборского» (СПб., 1888). Отмеченные фактические неточности делают это предположение сомнительным.
53. «Три сына» — Иван, Андрей и Осип (Иосиф). «Три дочери» — см. примеч. 41.
54. Опекуном Д. Н. Шереметева был Д. А. Трощинский. П. Ф. Малиновский был «наблюдателем за воспитанием» молодого графа.
55. 19 февраля 1861 г. опубликован манифест об освобождения крестьян от крепостной зависимости.
56. Вероятно, ошибка: в списках л.-гв. Павловского полка Суханов не значится (см.: История л.-гв. Павловского полка. СПб., 1675, приложения).
57. С. Ф, Калакуцкий был отправлен на поселение в Курган.
Глава третья. 14 декабря 1825 года.
[править]27 ноября рано утром вхожу в мою залу, вижу там придворного полотера, нанятого погодно для налощения паркета. С таинственным видом поклонился он мне и в смущении спросил: «Слышали ли вы о великом несчастий? Император умер в Таганроге» 58). Весть эта поразила всех. Странные мы люди! Все в жизни нашей неизвестность! Даже не знаем, что будет с нами сегодня, завтра или чрез неделю, но знаем одно лишь наверно, что непременно, рано ли, поздно ли, — все мы расстанемся с земною жизнью; а когда случится смерть человека, близкого нашему сердцу или сильного властелина, то сперва верить этому не хотим; а если же видим самый труп, то слагаем причины на лекаря, на аптеку, на непредусмотрительность и забываем всеобъемлющий Промысел.
Александру I было только 48 лет от роду, хотя он был здорового сложения, из этого выводили, что он был отравлен: разве люди молодые и здоровые не умирают без яду, кинжала и пули? Известно, что Александр в последние годы своей жизни имел душевные страдания. В борьбе с Наполеоном, быв главным двигателем дел Европы, занимал он первое место между современными ему венценосцами; он повсюду был предметом удивления, благодарности, высших ожиданий для грядущего времени. Женщины были без ума от его наружности и его любезности; мужи государственные, с закоренелыми убеждениями в пользе и необходимости власти неограниченной, называли его даже венчанным якобинцем. Он был тогда усердный поклонник прав человечества, не на словах одних, но на самом деле, что и доказал в Париже, в Вене, в Берлине: добровольно дал он конституцию Польше и обещал то же своему отечеству на Варшавском сейме 59) — и вдруг переменил свои образ мыслей и действии в политическом отношении. Кроме того, он страдал от внутренних борений религиозных: он не мог быть доволен самим собою. Те же люди, которые величали его несколько лет сряду освободителем, стали после именовать его притеснителем. Мудрено ли, что, будучи одарен чувствительным сердцем, он стал сомневаться в самом себе? Развлечения на конгрессах наскучили ему. Убедившись, что в продолжение 24-летнего царствования своего не выполнил своих предначертаний в пользу своего народа, стал он искать уединения и даже изъявил желание сойти с престола. Тайный червь меланхолии точил его сердце, и он предчувствовал близкую кончину свою. По целым часам стоял он у окна, глядя все на точку в раздолье; вечером, когда камердинер приносил свечи, он замечал ему часто: рано подаешь, как бы для покойника. 30 августа, в день своего ангела, он всегда щедро дарил храму Александро-Невской лавры; в последний же год он пудами подарил ладан и свечи. Пред отъездом в Таганрог посетил он схимника, известного совершенным отречением от мира, и долго с ним беседовал о бессмертии души. В Крыму лошади понесли и разбили передового фельдъегеря, которого государь увидел на дороге умирающим и тогда же сказал о нем, что он предупредил его ненадолго для отбытия в другой мир. Дюжины таких случаев и выражений доказывают верность его предчувствия, и много ли надобно расстроенной и пережившей себя душе, чтобы все земное становилось невыносимым! История и беспристрастное потомство воздадут должное его памяти, как царю, так и человеку. Нет сомнения, что всего чувствительнее для души Александра I отозвался удар по греческому, или восточному, вопросу, по коему Священный союз действовал против его убеждений и желаний; пред ним ясно выказались ничтожество и вред этого Союза, главного дела его жизни, и напрасных жертв, кои он приносил для поддержания и сохранения такого Союза 60).
В Петербурге все сословия и возрасты были поражены непритворною печалью; нигде не встретил я веселого лица. К вечеру вывели наш полк на улицу против госпиталя; К. И. Бистром объявил о кончине императора, поздравил с новым императором Константином, поднял шляпу, воскликнул: «Ура!» — и слезы покатились из глаз его и многих воинов, бывших в походах с Александром, который называл их «любезными товарищами». По команде раздалось «ура!» Офицеры подписали присяжный лист в госпитальной комнате и с полком разошлись по казармам и по квартирам. С таким же настроением духа присягнули другие полки; чувство скорби взяло верх над всеми другими чувствами — и начальники, и войска так же грустно и спокойно присягнули бы Николаю, если бы воля Александра I была им сообщена законным порядком. Беспредельную любовь офицеров к Александру могу засвидетельствовать клятвою офицеров во многих армейских полках в 1812, 13, 14-м годах: «Не пережить любимого государя!»
Во дворец пришла печальная весть в то самое время, когда в храме пели благодарственный молебен о выздоровлении Александра. Великий князь Николай Павлович немедленно решил присягнуть Константину Павловичу и лично принять присягу для своего старшего брата от внутренних караулов Зимнего дворца. Граф М. А. Милорадович и князь А. Н. Голицын старались отклонить и отговорить его от этого действия 61): им известно было завещание Александра; но Николай Павлович заметил им решительно: «Кто не последует за мною и не присягнет старшему моему брату, тот враг и мне и отечеству». С каждым часом увеличивались толки, предположения, ожидания. Государственному совету известно было с 1823 года, что в архиве его хранится завещание Александра с собственноручною его надписью: «Хранить до моего востребования, а в случае моей кончины раскрыть прежде всякого другого действия в чрезвычайном собрании» 62).
Копии этого завещания хранились в Сенате и в Синоде в Петербурге и в Успенском соборе в Москве. Спрашивается: кого винить? Александра I ли, который в свое время при жизни своей не обнародовал исключения или отречения по престолонаследию? Верховный ли совет, который не исполнил своей обязанности и оправдывался неуместной отговоркою, что мертвого не следует слушаться? Митрополита ли Филарета Московского, который собственноручно написал царское завещание и хранил копию в Успенском соборе? Великого князя ли Николая Павловича, который боролся с братскою любовью, — мог думать, что принудительными средствами заставили старшего брата отказаться от престола? или что тот преждевременно даже не имел права отказаться? или Николай думал этим предупредить всякий повод к неудовольствиям и смутам, тем вероятнее, что еще до получения вести о кончине императора ему были уже известны цель тайного общества и члены его? 63) Будь они все частные лица, то могли быть оправданы различными побуждениями; но, как сановники, люди государственные, как правители, они все виновны: им следовало действовать по закону, а не предаваться увлечениям любви родственной или преданности безусловной подчиненности. Могу сказать утвердительно, что с обнародованием завещания 27 ноября все присягнули бы беспрекословно Николаю Павловичу. По крайней мере, восстание не имело бы предлогом вторичную присягу, при коей одна клятва нарушала другую клятву и обнаружила незаконность первой.
Фельдъегерь, доставивший весть о кончине Александра I, привез вместе и доносы Майбороды и именные списки членов тайного общества 64). Копия с этих списков была отправлена в Варшаву к новому императору. Между тем от 27 ноября до 14 декабря тянулось междуцарствие. Император Константин, которому присягнула вся Россия, остался спокойно в Варшаве; твердо и неуклончиво отказался от права на престолонаследие; не принял поздравлений; не распечатал пакета министра, потому что надпись была сделана на имя императора. Великий князь Михаил Павлович был послан навстречу императору и остановился на станции Ненналь, Лифляндской губ., где ожидал его прибытия или верной вести об отказе его от престола. В Петербурге все умолкло среди ожиданий; музыке запретили играть на разводах; театры были закрыты; дамы оделись в траур; в церквах служили панихиду с утра до вечера. В частных обществах, в кругу офицеров, в казармах, разносились шепотом слухи и новости, противоречившие одни другим. Рассказывали о духовном завещании Александра I; рассуждали о неотъемлемом праве Константина на престол, о недействительности преждевременного его отречения, когда престол еще не был упразднен, когда царствовавший брат не был лишен возможности иметь еще своих прямых наследников — детей. Выставляли великодушие великого князя Николая, который по завещанию одного брата и по отречению другого имел все права на престол, но не принял власти, чтобы не обидеть брата и чтобы отстранить всякую причину к восстанию. Я уже сказал, что он знал о существовании тайного общества, о цели его: он имел именной список большей части членов общества, О том знали и гр. Милорадович и много приближенных к вел. кн. Николаю, которому адресованы были важнейшие бумаги в Петербург, откуда сообщаемы были в Варшаву. Какие же меры были приняты к уничтожению предстоявших опасностей заговора или грозившего восстания?! Решительно никакие. Во всем выказывалось колебание, недоумение, все предоставлено было случаю: между тем как, по верным данным, следовало только арестовать Рылеева, Бестужевых, Оболенского и еще двух или трех декабристов — и не было бы 14 декабря. Но у страха глаза велики — в виду были отношения семейные. Правительственные лица думали о сохранении своих мест и доходов, прильнулись к лицу, к государю, оставив в стороне отечество и государство.
6 декабря стоял я во внутреннем карауле в Зимнем дворце; выход к обедне был многолюдный; до появления царской фамилии не было никаких бесед в разных кучках, как водилось прежде: кое-где сходились офицеры и говорили вполголоса. Генерал-адъютант В. В. Левашов имел особенно воинственный вид и ни на шаг не отходил от вел. кн. Николая. По окончании обедни подошел ко мне Оболенский и сказал: «Надо же положить конец этому невыносимому междуцарствию».
10 декабря вечером получил я записку от товарища капитана Н. П. Репина, в которой он просил меня немедленно приехать к нему; это было в 8 часов. Я тотчас поехал, полагая, что он имел какую-нибудь неприятность или беду; я застал его одного в тревожном состоянии. В кратких и ясных словах изложил он мне дело важное, цель восстания, удобный случай действовать для отвращения гибельных междоусобий. Тут речи были бесполезны: надлежало иметь материальную силу, по крайней мере, несколько батальонов с орудиями. Он просил моего содействия к присоединению 1-го батальона, в чем я положительно отказался, командуя в нем только стрелковым взводом. Можно было положиться на готовность молодых офицеров, но отнюдь не на ротных командиров. Осталась еще попытка — она могла удаться тем легче, что утверждали содействие полковника А. Ф. Моллера, командира 2-го батальона, давнишнего члена тайного общества. С Репиным поехал я к К. Ф. Рылееву: он жил в доме Американской компании у Синего моста; мы застали его одного, сидевшего с книгою в руках — «Русский ратник», — и с большим шерстяным платком, обвернутым вокруг шеи по причине болезни горла 65). Во взорах его выразительных глаз, всех чертах его лица виднелась восторженность к великому делу; речь его убедительная просто текла без всякой самонадеянности, без надменности, без фигурных фраз и возгласов; вскоре приехали Бестужевы и князь Щепин-Ростовский и положили собраться при первом нужном случае, смотря по получению вестей из Варшавы.

11 декабря поехал к Репину, где к большому неудовольствию моему застал до 16 молодых офицеров нашего полка, рассуждавших о событиях дня и частью уже посвященных в тайны главного предприятия. Мне удалось отозвать Репина в другую комнату, заметить ему неуместность и опасность таких преждевременных откровений, что в минуту действия можно положиться на их содействие. Юность легко приводится в восторг, нет ей преград непреодолимых, нет невозможности, — а чем больше затруднений и опасностей, тем больше в ней отваги. Из всех тут присутствовавших не было ни единого члена тайного общества, кроме хозяина 66).
12 декабря вечером был я приглашен на совещание к Рылееву и князю Оболенскому; там застал я главных участников 14 декабря 67). Постановлено было в день, назначенный для новой присяги, собраться на Сенатской площади, вести туда сколько возможно будет войска под предлогом поддержания прав Константина, вверить начальство над войском князю Трубецкому, если к тому времени не прибудет из Москвы М. Ф. Орлов 68). Если главная сила будет на нашей стороне, то объявить престол упраздненным и ввести немедленно временное правление из пяти человек, по выбору членов Государственного совета и Сената. В числе пяти называли заранее Н. С. Мордвинова, M. M. Сперанского и П. И. Пестеля 69). Временному правлению надлежало управлять всеми делами государственными с помощью Совета и Сената до того времени, пока выборные люди всей земли русской успеют собраться и положить основание новому правлению. Наверно никто не знал, сколькими батальонами или ротами, из каких полков можно будет располагать. В случае достаточного числа войска положено было занять дворец, главные правительственные места, банки и почтамт для избежания всяких беспорядков. В случае малочисленности военной силы и неудачи надлежало отступить к Новгородским военным поселениям. Принятые меры к восстанию были неточны и неопределительны, почему на некоторые мои возражения и замечания князь Оболенский и Булатов сказали с усмешкою: «Ведь нельзя же делать репетиции!» Все из присутствовавших были готовы действовать, все были восторженны, все надеялись на успех, и только один из всех поразил меня совершенным самоотвержением; он спросил меня наедине: можно ли положиться наверно на содействие 1-го и 2-го батальонов нашего полка; и когда я представил ему все препятствия, затруднения, почти невозможность, то он с особенным выражением в лице и в голосе сказал мне: «Да, мало видов на успех, но все-таки надо, все-таки надо начать; начало и пример принесут плоды». Еще теперь слышу звуки, интонацию — все-таки надо, — то сказал мне Кондратий Федорович Рылеев 70). 13 декабря, в воскресенье, навестили меня несколько офицеров полка. На вопрос их, как следует поступить тому, кто в день восстания будет в карауле, ответил я положительно и кратко, что тот для общей безопасности и порядка должен держаться на занимаемом посту. Если этот случай спас и наградил офицера, занимавшего караул 14 декабря в Сенате, Якова Насакина, то я искренно тому радовался. К вечеру получил я частное уведомление о назначении следующего дня к принятию присяги. Ночью вестовой принес приказ полковой, по коему всем офицерам велено было собраться в квартире полкового командира в 7 часов утра 71). Сон прошел; с женою рассуждали об обязанностях христианина, гражданина, о предстоящих опасностях, о коих в эти последние дни мы беспрестанно беседовали; я мог ей совершенно открыться — ее ум и сердце все понимали. Наконец с молитвою предались воле божией. Наступил час разлуки.
14 декабря до рассвета собрались все офицеры у полкового командира генерала Воропанова, который, поздравив нас с новым императором, прочел письмо и завещание Александра, отречение Константина и манифест Николая. В присутствии всех офицеров я выступил вперед и объявил генералу, что если все им читанные письма и бумаги верны с подлинниками, в чем не имею никакой причины сомневаться, то почему 27 ноября не дали нам прямо присягнуть Николаю? Генерал в замешательстве ответил мне: «Вы не так рассуждаете, о том думали и рассуждали люди поопытнее и постарше вас; извольте, господа, идти по своим батальонам для присяги». 2-й наш батальон полковника А. Ф. Моллера занял в этот день караулы в Зимнем дворце и по 1-му отделению. 1-й батальон наш присягнул в казармах, кроме моего стрелкового взвода, который накануне занял караул в Галерной гавани и еще не успел смениться. Из казарм поехали во дворец к разводу нашего 2-го батальона, развод был без парада. На Сенатской площади еще не было ни одного солдата. Воротившись домой, получил записку Рылеева, по коей меня ожидали в казармах Московского полка. Было 10 часов утра, лошади мои стояли запряженные. Взъехав на Исаакиевский мост, увидел густую толпу народа на другом конце моста, а на Сенатской площади каре Московского полка 72). Я пробился сквозь толпу, прошел прямо к каре, стоявшему по ту сторону памятника, и был встречен громким «ура!» В каре стояли князь Д. А. Щепин-Ростовский, опершись на татарской сабле, утомившись и измучившись от борьбы во дворе казарм, где он с величайшим трудом боролся: переранил бригадного командира В. Н. Шеншина, полкового-- Фредерикса, батальонного полковника Хвощинского, двух унтер-офицеров 73) и, наконец, вывел свою роту; за ней следовала и рота М. А. Бестужева 3-го и еще по несколько десятков солдат из других рот. Князь Щепин-Ростовский и M. A. Бестужев 3-й ждали и просили помощи, пеняли на караульного офицера Якова Насакина, отчего он не присоединялся к ним с караулом своим? На это я подтвердил им данную мною инструкцию накануне. Всех бодрее в каре стоял И. И. Пущин, хотя он, как отставной, был не в военной одежде; но солдаты охотно слушали его команду, видя его спокойствие и бодрость. На вопрос мой Пущину, где мне отыскать князя Трубецкого, он мне ответил: «Пропал или спрятался, — если можно, то достань еще помощи, в противном случае и без тебя тут довольно жертв».
Народ со всех сторон хлынул на площадь; полиция молчала. Войска еще не было никакого с противной стороны. Поспешно поехал в Финляндские казармы, где оставался только наш 1-й батальон, куда только что успел воротиться мой стрелковый взвод по смене из караула в Галерной гавани. 2-й наш батальон в этот день занял караулы по 1-му отделению во дворце и в городе, 3-й батальон по очереди зимовал за городом по деревням. Прошел по всем ротам, приказал солдатам проворно одеться, вложить кремни, взять патроны и выстроиться на улице, говоря, что должно идти на помощь нашим братьям. В полчаса выстроился батальон, подоспели офицеры; никто не знал, по чьему приказанию выведен был батальон. Адъютанты скакали беспрестанно, один из них прямо к бригадному командиру Е. А. Головину с приказанием от корпусного Воинова вести батальон. Мы тронулись ротными колоннами; у Морского кадетского корпуса встретил нас генерал-адъютант граф Комаровский верхом, который государем послан был за нашим батальоном. Нас остановили на середине Исаакиевского моста подле будки; там приказали зарядить ружья; большая часть солдат при этом перекрестилась. Быв уверен в повиновении моих стрелков, вознамерился сначала пробиться сквозь карабинерный взвод, стоявший впереди меня, и сквозь роту Преображенского полка капитана Титова, занявшую всю ширину моста со стороны Сенатской Площади 74).
Но как только я лично убедился, что восстание не имело начальника, следовательно, не могло быть единства в предприятии, и не желая напрасно жертвовать людьми, а также не будучи в состоянии оставаться в рядах противной стороны, — я решился остановить взвод мой в ту минуту, когда граф Комаровский и мой бригадный командир скомандовали всему батальону: «Вперед!» — взвод мой единогласно и громко повторил: «Стой!» — так что впереди стоявший карабинерский взвод дрогнул, заколебался, тронулся не весь, и только личным усилием капитана А. С. Вяткина, не щадившего ни ругательств знаменитых, ни мощных кулаков своих, удалось подвинуть этот первый взвод. Батальонный командир наш, полковник А. Н. Тулубьев, исчез, быв отозван в казармы, где квартировало его семейство. Дважды возвращался ко мне бригадный командир, чтобы сдвинуть мой взвод, но напрасны были его убеждения и угрозы. Между тем я остановил не один мой стрелковый взвод, за моим взводом стояли еще три роты, шесть взводов; но эти роты не слушались своих командиров, говоря, что впереди командир стрелков знает, что делает. Был уже второй час пополудни; по мере увеличения числа войск для оцепления возмутителей полиция стала смелее и разогнала народ с площади, много народу потянулось на Васильевский остров вдоль боковых перил Исаакиевского моста. Люди рабочие и разночинцы, шедшие с площади, просили меня держаться еще часок и уверяли, что все пойдет ладно. В это время вместе с отступающим народом командиру нашей 3-й егерской роты, капитану Д. Н. Белевцову удалось отвести свою роту назад и перейти с нею чрез Неву от Академии художеств к Английской набережной, к углу Сенатской площади; за этот открытый и мужественный поступок Белевцов награжден был Владимирским крестом с бантом; остальные две роты оставались за моим взводом. С лишком два часа стоял я неподвижно, в самой мучительной внутренней борьбе, выжидая атаки на площади, чтобы поддержать ее тремя с половиною ротами, или восемьюстами солдат, готовых следовать за мною повсюду 75).
Между тем* на Сенатской площади около восьмисот человек л.-гв. Московского полка составили каре: рота М. А. Бестужева 3-го стояла лицом к Адмиралтейскому бульвару, он по необходимости должен был наблюдать за тремя фасами, а четвертым, обращенным к Исаакиевскому собору, командовал утомившийся князь Щепин-Ростовский. Это обстоятельство дало возможность М. А. Бестужеву спасти два эскадрона конногвардейцев, обскакавших каре и построившихся на полуружейный выстрел от него. Весь фас каре, обращенный к Сенату, приложился, чтобы дать залп, но был остановлен М. А. Бестужевым, который выбежал вперед фаса, скомандовал: «Отставь!» Несколько пуль прожужжало мимо его ушей, и несколько конногвардейцев свалилось с лошадей.
После московцев прибыл на площадь Сенатскую по Галерной улице батальон Гвардейского экипажа. Когда батальон этот собран был во дворе казарм для принятия присяги и несколько офицеров, сопротивлявшихся присяге, были арестованы бригадным командиром генералом Шиповым, то в воротах казарм показался Н. А. Бестужев 1-й, в то самое мгновение, когда с площади послышались выстрелы ружейные против атаки конногвардейцев, и вакричал солдатам: «Наших бьют! ребята, за мной!» — и все ринулись за ним на площадь. Второпях забыли прикатить за собою несколько орудий, стоявших в арсенале батальонном! впрочем, все надеялись на содействие гвардейской конной артиллерии. Батальон этот, выстроившись в колонну к атаке, стал за каре л.-гв. Московского полка, за фасом, обращенным к Исаакиевскому собору.

Потом присоединились три роты л.-гв. Гренадерского полка, приведенные поручиком А. Н. Сутгофом, батальонным адъютантом Н. А. Пановым и подпоручиком Кожевниковым 76). Перебежав через Неву, они вошли во внутренний двор Зимнего дворца, где уже стоял полковник Геруа с батальоном гвардейских сапер. Комендант Башуцкий похвалил усердие гренадер на защиту престола, но люди, заметив свою ошибку, закричали: «Не наши!» — и, повернув полукружием около двора, вышли из дворца, прошли мимо государя, спросившего их: «Куда вы? если за меня, так направо, если нет, так налево!» Кто-то ответил: «Налево!» — и все побежали на Сенатскую площадь врассыпную и были помещены внутри каре Московского полка, чтобы там рассчитать и построить их поротно, чего еще не успели, как артиллерия начала действовать 77). Должно, однако, заметить, что Сутгоф вывел свою роту в полной походной амуниции, с небольшим запасом хлеба, предварив ее о предстоящих действиях.

Всего было на Сенатской площади в рядах восстания больше 2000 солдат 78). Эта сила в руках одного начальника, в виду собравшегося тысячами вокруг народа, готового содействовать, могла бы все решить, и тем легче, что при наступательном действии много батальонов пристали бы к возмутившимся, которые при 10-градусном морозе, выпадавшем снеге с восточным резким ветром, п одних мундирах ограничивались страдательным положением и грелись только неумолкаемыми возгласами «ура!» Не видать было диктатора, да и помощники его не были на месте. Предложили Булатову: он отказался 79); предложили Н. А. Бестужеву 1-му: он, как моряк, отказался; навязали, наконец, начальство князю Е. П. Оболенскому, не как тактику, а как офицеру, известному и любимому, солдатами. Было в полном смысле безначалие: без всяких распоряжений — все командовали, все чего-то ожидали и в ожидании дружно отбивали атаки, упорно отказывались сдаться и гордо отвергли обещанное помилование. Постепенно, смотря по расстоянию казарм от дворца, собирались войска противной стороны: л.-гв. Конный полк приблизился к площади со стороны Английской набережной, батальоны Измайловского и Егерского полков по Вознесенской улице к Синему мосту. Л.-гв. Семеновский по Гороховой. Близ Адмиралтейского бульвара стояло каре л.-гв. Преображенского полка — там присутствовал новый император на коне с многочисленною свитою; в каре находился цесаревич, отрок семилетний, с воспитателем своим 80). Впереди каре поставлены были орудия бригады полковника Нестеровского, под прикрытием взвода кавалергардов, под командою поручика И. А. Анненкова. Позади каре батальон л.-гв. Павловского полка; саперы стерегли дворец. Преданность войск к престолу была не безусловная: она колебалась в эту минуту. Когда 2-му батальону л.-гв. Егерского, ныне Гатчинского, полка приказано было двинуться вперед от Синего моста и он уже тронулся, то по команде Якубовича «Налево кругом!» весь батальон обратился назад 81), несмотря на совершенную преданность престолу батальонного командира полковника В. И. Буссе, который за этот случай не получил ввания флигель-адъютанта, отличия, коего удостоились получить все батальонные командиры 82), кроме еще моего батальонного командира А. Н. Тулубьева за то, что один взвод задержал три роты. Измайловский полк в тот день был также весьма ненадежен. Зато Конногвардейский полк под начальством А. Ф. Орлова молодецки пять раз атаковал каре московцев и пять раз был отбит штыками и залпами; два эскадрона их были спасены от истребления М. А. Бестужевым 3-м. Я уже сказал, что у солдат было не больше пяти патронов в суме 83); пулею ранен был в руку ротмистр Велио, а поручик Галахов — камнем, брошенным из толпы народа 84).

Когда войско было расставлено так, что возмутители со всех сторон были окружены густыми колоннами, то народу уже немного оставалось на площади, и полиция уже смелее начала разгонять его с Адмиралтейской площади и Дворцовой, где сам император, на коне, приказывал народу и упрашивал его разойтись по домам, чтобы не мешать движению войск. Все средства были употреблены государем, чтобы прекратить возмущение без боя, без кровопролития.
Первый из тех, которые желали и старались уговорить возмутителей к возвращению в казармы, был корпусной командир Воинов; но все его убеждения были напрасны, угрозы также, и кончилось тем, что из толпы народа кто-то пустил в него поленом так сильно в спину, что у старика свалилась шляпа, и он принужден был удалиться. Генерал Бистром удерживал остальные роты л.-гв. Московского полка от присоединения их к восставшим товарищам и уговаривал их содержать караулы в тот же вечер. Генерал И. О. Сухозанет примчался к каре как бешеный, просил солдат разойтись, прежде чем станут стрелять из пушек; его спровадили и сказали: «Стреляйте!» Великий князь Михаил Павлович, в этот день только что возвратившийся из Ненналя 85), с самоотвержением подъехал к каре, стал уговаривать солдат и едва не сделался жертвой своей смелости. В. К. Кюхельбекер, видя, что великому князю может удаться отклонить солдат, уже прицелил в него пистолетом, Петр Бестужев отвел его руку, пистолет дал осечку 86); князь должен был удалиться. Граф М. А. Милорадович, любимый вождь всех воинов, спокойно въехал в каре и старался уговорить солдат; ручался им честью, что государь простит им ослушание, если они тотчас вернутся в свои казармы. Все просили графа скорее удалиться; князь Е. П. Оболенский взял под узду его коня, чтобы увести и спасти всадника, который противился; наконец, Оболенский штыком солдатского ружья колол коня его в бок, чтобы вывести героя из каре. В эту минуту пули Каховского и еще двух солдат смертельно ранили смелого воина, который в бесчисленных сражениях и стычках участвовал со славою и оставался невредимым; ему суждено было пасть от русской пули. Командир л.-гв. Гренадерского полка, полковник Стюрлер, старался отвести своих гренадер, отделившихся от полка, и уговаривал их возвратиться с ним к полку и к долгу своему: пули Каховского и нескольких солдат ранили его смертельно. Наконец, по приказанию государя, употреблено было еще последнее средство к усмирению: на извозчичьих санях подъехал митрополит Серафим в сопровождении киевского митрополита Евгения и нескольких священников с животворящим крестом, умолял братьев христианскою любовью возвратиться в свои казармы. Серафим, равно как прежде него великий князь Михаил и граф Милорадович, обещал именем государя совершенное прощение всем возмутившимся, кроме зачинщиков. Его выслушали; воины осенили себя знамением креста, но мольбы его остались также тщетными; ему сказали: «Поди, батюшка, домой, помолись за нас за всех, здесь тебе нечего делать!»
День декабрьский скоро кончается: в исходе третьего часа начинает смеркаться; без сомнения, в сумерки нахлынул бы народ, разогнанный полицией; наверно, пристала бы часть войска. Император долго не решался на ultima ratio regum*, но видел, что медлить было нечего, и был вынужден прибегнуть к этому средству, когда граф К. Ф. Толь, прибывший в Петербург в тот же день после великого князя Михаила, сказал ему: «Sire, faites balayer la place par la mitraille, ou renoncez au trТne»**. Государь никогда не мог простить ему этой выходки, хотя не пренебрегал его полезною службою и доказанными его знаниями и способностями полководца 87).
Первый выстрел пушки, заряженной холостым зарядом, прогремел, в ответ послышалось «ура!», второй и третий посылали ядра, одно засело в стене Сената, другое навесно полетело по направлению от угла Сената к Академии художеств. Восстание опять ответило громким и звонким «ура!». Зарядили картечью; полковник Нестеровский наводил пушки, сам государь скомандовал: "Первая! — но фейерверкер с фитилем начал креститься; опять послышался тот же голос; «Первая»; тогда поручик Илья Бакунин приложил фитиль; в секунду картечь из орудий посыпалась градом в густое каре. Восстание разбежалось по Галерной улице и по Неве к Академии. Пушки двинулись вперед и дали другой залп картечью, одни — по Галерной, другие — поперек Невы. От вторичного, совершенно напрасного залпа картечью учетверилось число убитых, виновных и невиновных, солдат и народа, особенно по узкому дефиле или ущелью Галерной улицы. 88) Три фаса московского каре бросились с М. А. Бестужевым 3-м к набережной, картечь их провожала; на Неве он хотел построить людей по отделениям, но ядра, пущенные с угла Исаакиевского моста, подломили лед, и много потонуло людей; без этого обстоятельства, может быть, удалось бы Бестужеву занять Петропавловскую крепость. Лейб-гренадеры, Гвардейский экипаж и четвертый фас московского каре бросились по Галерной, куда подвезли пушки и повалили солдат продольными выстрелами. По этому случаю л.-гв. Павловский полк не мог быть помещен в Галерной улице во время дела, как повествует о том граф Комаровский в своих записках; но этот полк был поставлен там поздно вечером, после решения дела, и едва не арестовал Бестужева, когда тот, уже переодетый в партикулярное платье, пробирался к К. П. Торсону 89).
Почти покажется невероятным, что из моих товарищей никто не был ни убит, ни ранен: у многих шинели и шубы были пробиты картечными пулями. Из залпа, сделанного против третьей атаки конной гвардии, одна пуля сорвала у меня левую кисточку от киверного кутаса и заставила ряд стрелков наклонить головы вбок; шутник это заметил и сказал: «Что это вы кланяетесь головами не прямо, а в сторону?» Особенно в батальоне Гвардейского экипажа легли целые ряды солдат; офицеры остались невредимы. Все бросились с площади по двум означенным направлениям, один только остановился, подошел к генералу Мартынову, чтобы через него передать свою саблю великому князю Михаилу, — то был Гвардейского экипажа лейтенант М. К. Кюхельбекер. В это самое время наскочил на него полковник пионерного эскадрона Засс с поднятою саблей, что заставило генерала Мартынова остановить его порыв и сказать ему: «Ай да храбрый полковник Засс! Вы видели, что он вручил мне свою полусаблю!» Когда площадь очистилась от возмутителей, то конная гвардия повернула к Исаакиевскому мосту на Васильевский остров. Я скомандовал «налево кругом!» и остановил взвод возле манежа 1-го Кадетского корпуса. По прибытии полкового командира из дворца приказано мне было вести мой взвод во двор директора всех корпусов, в 1-й линии против Большого проспекта. Приехал полковой священник; мне приказано было отойти от моих людей. Я видел, что солдаты сомкнулись в круг, священник стал их расспрашивать и готовить к присяге; тогда я быстро ворвался в круг и громко, во всеуслышание объявил священнику, что солдаты мои ни в чем не виноваты, они слушались своего начальника. Взвод мой присягнул. Звезды горели на небе, а на земле бивачные огни в разных направлениях; меня со взводом моим назначили занять Андреевский рынок и караулить тамошний небольшой гостиный двор. Патрули ходили беспрестанно, и конные, и пешие; послали за шинелями в казармы. С 10 часов утра до 10 часов вечера щеголял я с солдатами в одних тонких мундирах. Взводу принесли хлеба из казарм; негоциант Герман Кнооп, мой нарвский знакомец, велел им дать пищу и по чарке водки, а для меня принес бутылку отличнейшего вина. В течение ночи очищали Сенатскую площадь, Галерную улицу и дорогу чрез Неву; раненых отвезли в госпиталя, близ прорубей находили различные одежды. На другой день увиделся с женою на два часа, чтобы расстаться надолго. Меня арестовали по высочайшему повелению 15 декабря рано утром.
Действия или действователи 14 декабря обсуждены различным образом: одни — видели в них мечтателей, другие — безумцев, третьи — бранили, называли их обезьянами Запада, четвертые — укоряли их в непомерном честолюбии; иной порицал безусловно, другой жалел; мало кто судил беспристрастно, и то почти тайно, соображаясь с достоинствами отдельной личности и выпускай из виду главную причину и главную цель. Газеты тогда не смели печатать правду; сплеча постановили приговор свой, что все мятежники-декабристы были гадко одеты и все имели зверский вид и отвратительную наружность 90). Совершившееся дело показало, что предприятие было явно начато среди белого дня. На большой площади, в виду народа, несколько человек дерзнуло обнаружить неудовольствие и ожидало общего участия Для лучшей перемены. Правда, что первые роты из л.-гв. Московского полка были выведены под предлогом верности данной присяге Константину. Правда и то, что когда послышались возгласы в толпе «лучше вместо Константина конституцию!» и когда спросили нескольких человек: «Кто это конституция?» — то ответили им: «Это супруга Константина» 91). Но также правда и то, что гренадерам и надежным унтер-офицерам были объявлены другие причины, — а в толпе посторонних хорошо знали эти причины! Декабристам на площади легко было предвидеть худой конец. Рылеев как угорелый бросался во все казармы, ко всем караулам, чтобы набрать больше материальной силы, и возвращался на площадь с пустыми руками; следовательно, они сознательно обрекли себя на жертву, обнаружили мужество, которое борется без всякой надежды на успех; и вышло, как мне сказал Рылеев: «А все-таки надо, все-таки надо!»
Однако успех предназначенного предприятия был возможен, если сообразим все обстоятельства. Две тысячи солдат и вдесятеро больше народу были готовы на все по мановению начальника. Начальник был избран, я жил с ним вместе под одною крышею шесть лет в читинском остроге и в Петровской тюрьме за Байкалом. Товарищи знали его давно и много лет до рокового дня; все согласятся, что он был всегда муж правдивый, честный, весьма образованный, способный, на которого можно было положиться. Не знаю, отчего он не явился в назначенный час в назначенное место?! Он, я думаю, и сам этого не знал: психология или физиология на то ответит. Согласен, что он потерял голову, могу назвать его жалким в этот день, но подлости, измены в нем не допускаю. В критическую минуту пришлось его заменить; из двух назначенных ему помощников один, полковник Булатов, имел способность и храбрость, но избрал себе сам отдельный круг действия; другой, — капитан А. И. Якубович с повязкою на простреленном челе, с безответною саблею, лихой рубака на Кавказе, — не принял начальства, он хотел действовать независимо. И в самом деле — хотел ли он протянуть или затянуть дело, — но он играл роль двусмысленную: то подстрекал возмутителей, то обещал императору склонить их к покорности 92). Предложили начальствовать Н. А. Бестужеву 1-му: он, как моряк, отказался. Почти насильно поручили начальство князю Е. П. Оболенскому. Между тем уходило время; не было единства в распоряжениях, отчего сила вместо действующей стала только страдательною. Московцы твердо устояли и отбили пять атак л.-гв. Конного полка 93). Солдаты не поддавались ни угрозам, ни увещеваниям. Они не пошатнулись пред митрополитом в полном облачении с крестом, умолявшим их во имя господа. Эта сила на морозе и в мундирах стояла неподвижно в течение нескольких часов, когда она могла взять орудия, заряженные против нее. Орудия стояли близко под прикрытием взвода кавалергардов, под командою члена тайного общества И. А. Анненкова. Нетрудно было приманить к себе л.-гв. Измайловский полк, в котором было много посвященных в тайные общества. В ту же ночь бритвою лишил себя жизни капитан Богданович, упрекнув себя в том, что не содействовал 94). Она [эта сила] могла разогнать полицию и удержать народ, доказавший свою готовность вооружиться чем попало, хоть поленом. Наконец в этот самый день занимал караулы во дворце, в Адмиралтействе, в Сенате, в присутственных местах 2-й батальон л.-гв. Финляндского полка под начальством полковника А. Ф. Моллера, старинного члена тайного общества; в его руках был дворец. Относительно Моллера я должен сказать, что накануне, 13 декабря, был у него Н. А. Бестужев, чтобы склонить его на содействие с батальоном; он положительно отказался и среди переговоров ударил по выдвинутому ящику письменного стола, ящик разбился. «Вот слово мое, — сказал он, — если дам его, то во что бы ни стало сдержу его; но в этом деле — не вижу успеха и не хочу быть четвертованным» 95).
На Адмиралтейском бульваре, в двадцати шагах от императора, стоял полковник Булатов, командир армейского Егерского полка в дивизии H. M. Сипягина, недавно прибывший в Петербург в отпуск. Он имел два пистолета заряженных за пазухой с твердым намерением лишить его жизни: но рука невидимая удерживала его руку. В Булатове всегда было храбрости и смелости довольно. Лейб-гренадерам хорошо известно, как он в Отечественную войну со своею ротою брал неприятельские батареи, как он восторженно штурмовал их, как он под градом неприятельской картечи, во многих шагах впереди роты увлекал людей куда хотел. Этот смелый воин, когда государь при личном допросе изъявил ему удивление свое, что видел его в числе мятежников, ответил откровенно, что, напротив того, он видел пред собою государя. «Что это значит?» — «Вчера с лишком два часа стоял я в двадцати шагах от вашего величества с заряженными пистолетами и с твердым намерением убить вас; но каждый раз, когда хватался за пистолет, сердце мне отказывало». Государю понравилось откровенное признание, и он приказал не сажать его в казематы крепости, где мы все содержались, но поместить его в квартире коменданта и дать ему хорошее содержание. Чрез несколько недель Булатов уморил себя голодом, выдержав ужасную борьбу: имея пред собою хорошую и вкусную пищу, он сгрыз ногти своих пальцев и сосал кровь свою 96). Эти подробности передал мне плац-адъютант капитан Николаев и прибавил: Булатов сделал это от угрызений совести и глубокого раскаяния. «В чем же он раскаивался, когда он никого не убил и все стоял в стороне, как прочие зрители?» — спросил я. «То господу богу известно единому!» — ответил адъютант крепости.
Воспоминания мои написаны были в тридцатых годах. В 1857 году напечатана была книга «Восшествие на престол императора Николая I», составленная бароном М. А. Корфом по запискам многих членов императорского дома и приближенных ко двору. Если эти показания разнятся с многими, то это очень естественно, потому что составители записок, кроме великого князя Михаила Павловича и А. Ф. Орлова, находились в Зимнем дворце или окружали государя и двигались с ним только по Дворцовой и по Адмиралтейской площади, вдоль бульвара. Впрочем, разности эти столько же неважны, сколько разности в описании какого бы то ни было сражения, в коем невозможно, чтобы один человек верно и точно обнял бы взглядом все совершившиеся одновременные действия и движения в различных местностях.
Барон Корф приводит положительные факты, из коих видно, что император, быв еще великим князем, знал об изменении престолонаследия и еще до 27 ноября знал о существовании тайных обществ и до 14 декабря имел именной список заговорщиков. То же самое подтверждает г. Устрялов в своем сочинении «Царствование императора Николая I», напечатанном в 1848 году. Говорили, что первые страницы этой книги были пересмотрены самим императором до напечатания книги 97). Положительны были донесения графа Витта, доносы Шервуда и Майбороды, особенно последнего, бывшего казначеем Вятского пехотного полка полковника П. И. Пестеля и промотавшего в Москве несколько тысяч рублей при закупке полковых вещей 98). Кроме названных доносчиков, был еще предостерегатель — молодой офицер Я. И. Ростовцев, адъютант генерала Бистрома. Нельзя причислить его к доносчикам, потому что он 12 декабря предварил членов общества Рылеева и Оболенского, дав им прочесть письмо, написанное великому князю Николаю Павловичу, благодетелю его семейства. В письме своем предостерегал он его высочество от предстоящей опасности вообще, но не называл никого 99). В своем месте далее приложу подлинное письмо Оболенского ко мне относительно Ростовцева. По всем этим данным нетрудно сделать вывод, по какой причине великий князь Николай Павлович 27 ноября не исполнил завещания императора Александра I. Упомянутые два сочинения приписывают эту причину братской любви; но всем известно, что между обоими братьями, Константином и Николаем, не было никогда особенного сочувствия или дружбы; сверх того, характеру Николая несродно было увлечение нежности или равнодушие к власти. Не вернее ли будет заключение, если скажем, что, имея в руках все доносы, в коих могли быть названы важные лица, даже не принадлежавшие к тайным обществам, Николай видел в одном краю России брата своего Константина, наследника престола по праву, во главе лучшей армии по своему устройству и обучению, в другом краю А. П. Ермолова с обстреленными и порохом пропитанными своими кавказцами, в Петербурге напрасно заподозрили К. И. Бистрома, идола гвардейских солдат, и еще Н. С. Мордвинова и M. M. Сперанского и других 100), известных по любви к свободе, на юге он видел в Тульчине и в Белой Церкви генералов и полковых командиров Пестеля, Бурцева, Абрамова, Тизенгаузена, А. 3. Муравьева и батарейных начальников — Ентальцева и Берстеля… Такие сведения, подобные доносы заставляли невольно призадумываться…
В тот же самый день, 14 декабря, за 1500 верст от Петербурга, был арестован полковник П. И. Пестель 101), главный двигатель общества на юге. Приказ об его арестовании дан был из Таганрога вследствие доноса Майбороды. Штаб главной квартиры 2-й армии вытребовал полкового командира под предлогом дел по службе; Пестель догадался, но не думал о восстании, просил только спрятать его «Русскую правду» и поехал в Тульчин, где перед заставой встретили его жандармы и проводили уже как арестанта. 29 декабря были арестованы братья С. и М. Муравьевы-Апостолы полковым командиром Черниговского пехотного полка; в ту же ночь молодые офицеры, члены тайного общества Соединенных славян Кузьмин, Соловьев, Сухинов, Мозалевский и другие освободили арестантов, ранили полкового командира Гебеля и подняли шесть рот, расположенных ближе к полковому штабу. С. И. Муравьев выступил 31 декабря с намерением присоединиться к ближайшим сообщникам в Киеве. 1 января была дневка в Мотовиловке; через день повернул на Белую Церковь, а между Устиновкой и Королевной был он настигнут отрядом гусар генерала Гейсмара; он выстроил каре, не велел стрелять и повел солдат в атаку на орудия. Картечный выстрел ранил и повалил его, а когда он опомнился, то уже не мог собрать солдат; он и Бестужев-Рюмин были ими выданы гусарскому эскадронному командиру. Прочие офицеры и М. И. Муравьев-Апостол были взяты в плен, а младший брат его Ипполит Иванович был убит во время атаки 102). Ротный командир Кузьмин под арестом застрелился, Сухинову удалось дойти до Кишинева, чтобы перебраться за границу, но он был выдан. В своем месте возвращусь к этому происшествию, теперь выведу заключение о 14 декабря.
На упрек в употреблении для восстания и переворота военной силы, которая назначена на охранение и на защиту общественного спокойствия, замечу только, что к тому прибегли обдуманно для избежания междоусобной брани, для быстрого введения первоначального нового порядка. Напрасно много твердили и писали, что восстание 14 декабря осадило Россию назад на полстолетия 103) и не позволило правительству привести в скорейшее исполнение свои благие намерения. Напротив того, оно было поводом к изобличению всех злоупотреблений старинных и новых, и вместе с тем последовавшее расследование заговора указало не только на язвы государственного устройства, но и представляло средства к вернейшему и скорому излечению. Новый государь в несколько месяцев узнал все состояние России лучше, нежели то удалось предшественникам его в десятки лет. Время скоро сотрет наименование мятежников и верноподданных 14 декабря и соединит всех граждан для блага и для пользы общей. Конечно, так или иначе, благо устроилось бы и без 14 декабря, но это уже зависело бы не от тайного общества, не от заговора, а от правительства. 27 ноября была сделана ошибка; но в десятых днях декабря, когда не оставалось никакого сомнения в чистосердечном отречении Константина от престола, когда Николаю известны были имена главных заговорщиков в Петербурге, то становится непостижимым, почему не предпринимал он никаких предупредительных мер? Дело выказалось и было очень просто; следовало арестовать Рылеева, Оболенского, Бестужевых, много что десять человек, и не было бы кровопролития 14 декабря, а там уже нетрудно было справиться поодиночке с отдельными членами тайных обществ. Ошибка важная со стороны государя; вот почему он и забыть не мог этого рокового дня. При малейшем нарушении могильной тишины и дисциплины имел он привычку повторять: «Ce sont mes amis du quatorze!»*. Воспоминание государя о 14 декабря на смертном одре своем в 1855 году застало еще 25 ссыльных в Сибири, переживших друзей 104). Впрочем, не один Николай называл их своими друзьями, но случалось мне слышать иногда от сосланных товарищей и родственников их: «Се sont nos amis du quatorze**, которые удружили нам ссылкою». На это возражал я каждый раз, что лучше томиться в Сибири, чем сгнить в Шлиссельбурге и Бобруйске.
Примечания
[править]- последний довод короля (лат.).
- Ваше величество, прикажите очистить площадь картечью или отрекитесь от престола (ф р а н ц.).
- Это мои друзья по четырнадцатому (франц.).
- Это наши друзья по четырнадцатому (ф р а н ц.).
Комментарии
[править]58. Александр I умер 19 ноября 1825 г. 27 ноября в Петербург прибыл фельдъегерь с сообщением о кончине императора.
59. 15 ноября 1815 г. Царство Польское, вошедшее в состав Российской империи, получило Конституцию (действовавшую до 1830 г.); это же обещал Александр I и России, выступая на открытии Польского сейма 15 марта 1818 г.
60. Весной 1821 г. началось греческое восстание против турецкого владычества. Александр I был враждебно настроен против Турции, но остался верен принципам Священного союза и воздержался от помощи восставшим грекам. Мнение Розена, что Священный союз действовал в отношении греческого восстания вопреки «убеждениям» Александра I, ошибочно.
61. Поведение М. А. Милорадовича в период междуцарствия освещено Розеном не точно. На это обратил внимание П. Н. Свистунов (РА, 1870, № 8 — 9, стб. 1636). М. А. Милорадович настаивал на присяге Константину. Он указывал Николаю Павловичу на его непопулярность в гвардии и заявлял, что не ручается за то, то присяга ему пройдет спокойно.
62. В 1822 г. Константин обратился к Александру I с письмом, в котором просил освободить его от «бремени власти» и отказывался от своих прав на русскую корону. 16 марта 1823 г. Александром I был составлен манифест об отречении Константина и передаче прав на престол младшему брату, вел. кн. Николаю Павловичу. Надпись Александра I на конверте, хранившемся в Государственном совете, цитируется Розеном не совсем точно: «Хранить // С 421 в Государственном совете до моего востребования, а в случае моей кончины раскрыть прежде всякого другого действия в чрезвычайном собрании» (Корф, с. 50).
63. Царское правительство было осведомлено о существовании тайных политических обществ. В 1821 г. Александру I доложил о заговоре среди офицеров И. В. Васильчиков. В том же году А. X. Бенкендорф подал на высочайшее имя записку о тайных обществах, составленную М. К. Грибовским. В июле 1825 г. поступил донос от И. В Шервуда, сообщившего о заговоре во 2-й армии. В середине августа 1825 г. в Петербурге уже располагали донесением И. О Витта и приложенным к нему доносом А К Бошняка о деятельности Южного тайного общества. 18 октября 1825 г. состоялся личный доклад И. О. Витта Александру I в Таганроге. Все это было известно Николаю I.
64. Донос А. И. Майбороды, в котором были названы 46 имен членов тайного общества, был получен И. И. Дибичем в Таганроге уже после смерти Александра I, 26 ноября 1825 г. Рапорт И. И. Дибича, в котором излагались доносы И. В. Шервуда, И. О. Витта и А. И. Майбороды, был доставлен Николаю I рано утром 12 декабря 1825 г.
65. Рылеев жил на Мойке в доме Российско — американской компании, где служил правителем дел (главным секретарем) правления. В момент прихода Роэена и Н П Репина Рылеев читал книгу Т. С. Мальгина «Российский ратник, или Общая военная повесть о государственных войнах, неприятельских нашествиях, уронах, бедствиях, победах и приобретениях от древности до наших времен по 1805 год» (М., 1825).
66. На совещании офицеров л.-гв. Финляндского полка 11 декабря 1825 г. присутствовал также Е. П. Оболенский (В Д, т. 1, с. 247; т 2, с. 369, т. 15, с. 209).
67. На совещании 12 декабря 1825 г. у Е. П. Оболенского присутствовали представители разных полков, выразивших согласие «действовать к общей цели» Л.-гв. Финляндский полк представляли Розен и А. И Богданов На совещании присутствовали также К. Ф. Рылеев, А. М. Булатов, А. Л Кожевников, А. Н, Сутгоф, Д. А Щепин-Ростовский, А И Одоевский, А. П. Арбузов, И. А. Анненков, Д. А. Арцыбашев (ВД, т. 1, с. 247, 284; т. 15, с. 209).
68. Вызов М Ф. Орлову был послан в Москву с П. Н. Свистуновым 13 декабря. По мнению М. В. Нечкиной, он был предпринят не с целью поручить Орлову «начальство над войсками» в день восстания, как полагал Розен, но для «каких-то более отдаленных» действий тайного общества (Нечкина, с. 246).
69. В состав временного правительства предполагали ввести М. М. Сперанского, Н. С. Мордвинова, А. П. Ермолова, Н. Н Раевского, И. М. Муравьева — Апостола, А. А. Столыпина, Д. О. Баранова и др. (Нечкина, с. 237).
70. Н. А. Бестужев, видевший К. Ф. Рылеева днем 12 декабря, привадит его слова, по смыслу и текстуально совпадающие с теми, что услышал и запомнил Розен: «Но мы начнем. Я уверен, что погибнем, но пример останется. Принесем собою жертву для будущей свободы отечества!» (Бестужевы, с. 34).
71. По свидетельству П. И. Греча, «все штаб- и обер — офицеры» л.-гв. Финляндского полка были собраны «в квартире полкового командира <…> в 8 часов утра» (ГПБ, ф. 859, карт. 37, д. 23, // C 422 л. 46). То же показал на следствии и Розен (В Д, т. 15, с. 210).
72. Розен ошибается: он выехал из дому в 11 часов утра либо в 12-м, но не раньше.
73. «Два унтер — офицера» — это унтер — офицер Моисеев и рядовой А. Красовский.
74. У Исаакиевского моста со стороны Сенатской площади стояла 1-я рота л.-гв. Преображенского полка под командованием П. Н. Игнатьева (Габаев, с. 188; Г П Б, ф 839, карт. 37, д. 23, л. 94). Капитан Н. А. Титов командовал 2-й ротой л.-гв. Преображенского полка.
75. Розен здесь неточен: он мог располагать только двумя с половиною ротами полка, стоявшими на Исаакиевском мосту, или не свыше 500 солдатами.
76. А. Л. Кожевников на Сенатской площади не был. Его арестовали во время присяги в л -гв. Гренадерском полку.
77. Порядок прихода восставших войск на площадь указывается неверно. Вслед за Московским полком пришла рота лейб — гренадер под командой А. Н. Сутгофа, потом Гвардейский экипаж и практически одновременно с ним — отряд лейб — гренадер, приведенный Н. .А. Пановым. По льду Невы прошла рота А. Н. Сутгофа. Н. А. Панов провел свой отряд по Дворцовой набережной. Помещен «внутри каре» был отряд Панова, рота Сутгофа пристроилась к восставшим войскам.
78. К 4 часам дня восставших войск было более трех тысяч человек.
79. А. М. Булатов не находился среди восставших, и предложения о командовании ему сделать не могли. По мнению М. В. Нечкиной, Розен в данном случае «несколько поддался сибирским рассказам Трубецкого», который выдвигал эту версию (Нечкина, с. 481).
80. Роты л.-гв. Преображенского полка стояли шеренгами. Наследник, вел. кн. Александр Николаевич, находился в это время в Зимнем дворце, куда был привезен А. А. Кавелиным из Аничкова дворца утром 14 декабря 1825 г. по приказу Николая I.
81. Этот факт, о котором сообщает только Розен, мог произойти, когда л.-гв. Егерский полк по приказу Николая I занимал место за пешей гвардейской артиллерийской бригадой против Гороховой улицы.
82. Флигель-адъютантами были назначены далеко не все батальонные командиры, участвовавшие 14 декабря на стороне правительственных войск (см.: Габаев, с. 198—199),
83. Солдаты Московского полка, по свидетельству Д. А. Щепина — Ростовского, брали «ружья с боевыми патронами по 10 [патронов] на человека» (В Д, т. 1, с. 397).
84. А. П Галахов был ранен зарядом дроби. В данном случае Розен, возможно, имел в виду штабс — ротмистра л.-гв. Конногвардейского полка Н. А. Игнатьева, которого ранили тяжелым поленом, брошенным из толпы, или одного из братьев Головиных, офицеров того же полка. Известно, что «в одного попали бревном в плечо, а в другого булыжником в ногу, так что он хромал» (Головин И. Записки. Лейпциг, 1859, с. 21). И. И. Велио (Вельо) был полковником Конногвардейского полка.
85. Михаил Павлович прибыл в Зимний дворец «в исходе 11-го // С 423 часа» 14 декабря 1825 г. (Ц Г И А, ф. 516, оп. 28/1618, д. 128, л. 351).
86. Достоверность этого свидетельства подтверждается словами М. А. Бестужева (в записи М. И. Семевского): «Петр Бестужев спас Михаила Павловича» (Бестужевы, с, 391) и показаниями П. Г. Каховского (В Д, т. 1, с. 377).
87. В данном случае Розен следует версии М. А. Корфа, который, основываясь на воспоминаниях К. Ф. Толя, считал последнего инициатором стрельбы картечью (М. А. Корф. Восшествие на престол императора Николая I. СПб., 1857, с. 181—182). Николай I уступал первенство в этом И. В. Васильчикову (Междуцарствие 1825 года и восстание декабристов в переписке и мемуарах членов царской семьи, 1926, с. 27).
88. Всего было сделано не менее семи выстрелов (М. В. Нечкина. Движение декабристов. М., 1955, т. 2, с. 334). Артиллерийскую роту привел на площадь А. В. Нестеровский. Одно орудие было поставлено к стороне Конногвардейского манежа и Адмиралтейского канала, три других — перед л.-гв. Преображенским полком. Этими последними командовал И. М. Бакунин. По имеющимся данным, в день 14 декабря было «убито народа» 1271 человек (История СССР, 1970, № 6, с. 114—115; ср.: Сибирь и декабристы. Вып. 3. Иркутск, 1983, с. 24).
89. Сводный батальон л.-гв. Павловского полка закрывал выход с площади на Галерную улицу. Здесь батальон попал под обстрел картечи и потерял 30 человек ранеными. Розен имеет в виду «Записки» Е. Ф. Комаровскою, напечатанные в Р А, 1867, № 2, 5, 6, 10. По пути к К. П. Торсону вечером 14 декабря М. А. Бестужев был остановлен пикетом л.-гв. Измайловского полка.
90. Розен цитирует составленное Д. Н. Блудовым вечером 14 декабря и помещенное 15 декабря в виде приложения к «Санкт-Петербургским ведомостям» описание «происшествия», где о восстании говорилось, как о бунте горстки «безумцев», которыми «начальствовали семь или восемь обер-офицеров, к коим присоединилось несколько человек гнусного вида во фраках» (Государственные преступления, с. 1 — 2).
91. Это свидетельство приводится во многих источниках, в том числе и в материалах следствия. П. Г. Каховский, впрочем, в письме В. В. Левашову называл его «забавной выдумкой» (Из писем и показаний декабристов СПб., 1906, с. 16).
92. Большинство мемуаристов отмечают двусмысленность и непонятность поведения А. И. Якубовича на площади 14 декабря. И. Д. Якушкин указывал, что истинные причины действий Якубовича были неизвестны декабристам (Якушкин, с. 149). Версия Розена о том, что Якубович избрал роль парламентера во время восстания, желая действовать самостоятельно, представляется убедительной.
93. М. В. Нечкина считает, что приводимое Розеном число атак «видимо, менее действительного: к нему надо прибавить еще атаки кавалергардов <…>, а также атаку или атаки коннопионерного эскадрона» (Нечкина, с. 317).
94. Попытка И. И. Богдановича сорвать присягу л.-гв. Измайловского полка и «взбунтовать» его окончилась неудачей.
95. 13 декабря Н А Бестужев встретился с А. Ф. Моллером у К. П. Торсона. Н. А. Бестужев вспоминал: «При первом вопросе о его намерениях он вспыхнул; сказал, что не намерен служить орудием и игрушкой других в таком деле, где голова нетвердо держится на плечах, и, не слушая наших убеждений, ушел» (Бестужевы, // С 424 с. 34). О членстве А. Ф. Моллера в тайном обществе показали на следствии С. П. Трубецкой и Е. П. Оболенский (В Д, т. 1, с. 19, 97, 240).
96. Достоверность сведений Розена о разговоре Николая I с А. М. Булатовым подтвердил младший брат декабриста (Р С, 1887, № 1, с. 215). По версии брата, А. М. Булатов погиб, разбив себе голову о стены каземата (там же, с. 217—218). Обстоятельства смерти А. М Булатова точно неизвестны.
97. Сочинение Н. Г. Устрялова «Историческое обозрение царствования императора Николая I» было издано в 1847 г. Первая глава книги, посвященная междуцарствию и событиям 14 декабря, была составлена автором на основе «высочайших замечаний», сделанных на полях рукописи. Вставки Николая I в тексте книги полностью приведены в записках Устрялова (Древняя и новая Россия, 1880, № 8, с. 642—651).
98. Версия о растраченных деньгах упоминается практически всеми мемуаристами, писавшими о доносе А. И. Майбороды, но в разных вариантах (см., напр.: Лорер, с. 81). Причем С. Г. Волконский считал растрату полковых денег одной из причин доноса Майбороды (Волконский С. Г. Записки декабриста. Изд. 2-е. СПб., 1902, с. 429).
99. 12 декабря 1825 г Я И. Ростовцев «около 9 вечера», придя в Зимний дворец, предупредил Николая I о готовящемся в Петербурге восстании. Розен весьма осторожно пишет о «предостережении» Я. И. Ростовцева, отчасти, вероятно, из уважения к памяти своего близкого друга Е. П. Оболенского, занявшего впоследствии примиренческую позицию в отношении Ростовцева.
100. Следственный комитет специально расследовал вопрос о связях декабристов с высшими государственными деятелями России. Материалы следствия по делу 14 декабря позволяли предполагать существование таких связей (см. примеч. 69). В феврале 1826 г. поступил также анонимный донос о причастности к тайным обществам Н. С. Мордвинова, М. М. Сперанского, А. Н. Голицына, А. П. Ермолова. П. Д. Киселева и других «государственных людей» (РС, 1881, № 1, с. 187—190). Документы этого расследования, имевшего секретный характер, не сохранились. Результаты расследования изложены в «Секретном приложении» к Донесению Следственной комиссии (В Д, т. 17, с. 65 — 68). Сведения Розена о том, что К. И. Бистром находился под подозрением в причастности к событиям 14 декабря и связях с «заговорщиками», не верны.
101. П. И. Пестель был арестован 13 декабря 1825 г.
102. И. И. Муравьев-Апостол, будучи ранен, застрелился 3 января 1826 г.
103. В данном случае Розен, возможно, имеет в виду первое «Философическое письмо» П. Я. Чаадаева, где 14 декабря характеризуется как «громадное несчастье, отбросившее нас на полвека назад» (Чаадаев П. Я. Сочинения и письма. М., 1913, т. 1, с 117).
104. Эти сведения мемуариста нуждаются в уточнении. По коронационному манифесту Александра II от 26 августа 1856 г. право возвратиться из Сибири получили 31 декабрист: 13 — в Западной Сибири и 18 — в Восточной, а также вдовы декабристов — А. В. Ентальцева и А. И. Давыдова. 15 человек выехали из Сибири в 1856—1857 гг., впоследствии вернулись еще 12 Остались // С 425 и умерли в Сибири И И. Горбачевский, Ф, М, Башмаков и А. Н. Луцкий. Д. И Завалишин был выслан из Читы по требованию местной администрации в августе 1863 г.
Глава четвертая. Следственная комиссия.
[править]
Поутру 15 декабря, как я уже сказал, за мной приехал полковой адъютант Грибовский и отвез меня к полковому командиру, где застал всех офицеров, кроме бывших еще в карауле с 14 декабря и еще не сменившихся. Генерал 105) вспомнил мое вчерашнее замечание по поводу присяги, упрекнул меня, что я замарал мундир, и спросил присутствовавших: «Кто из вас отвезет Розена на главную гауптвахту Зимнего дворца?» Никто не вызвался; тогда обратился он к дежурному по полку капитану А. Д. Тулубьеву и приказал отвезти меня в своей карете, а сани мои, по моему приказанию, ехали за каретой. В комендантской взяли мою шпагу, поставили ее в угол, где их стояло уже с полдюжины, и отвезли меня на гауптвахту, где уже другие сутки стоял караул от нашего полка. В числе караульных офицеров стоял тут добрый мой товарищ П. И. Греч; больше обыкновенного бледный от утомления беспокойного караула, кивнул головою и сказал: «Ах, душа! жаль тебя!» Полковник А. Ф. Моллер, напротив того, раскрасневшись, ходил взад и вперед и насвистывал в явном смущении, я попросил у него позволения написать к жене моей и отправить их с кучером моим, чтобы ее успокоить. Он сказал мне откровенно, что это невозможно, но если имею что передать словесно, то охотно сделает, что сам и исполнил, передав чрез кучера, что я здоров, и остался в Зимнем дворце. Меня отвели потом в длинную узкую заднюю комнату гауптвахты, где обыкновенно находятся караульные офицеры и днем и ночью. Угол задней стены был отделен большим столом, за коим стоял диван, а на диване спал К. В. Чевкин, имея в изголовье свой свернутый мундир Генерального штаба; он был арестован еще накануне 14 декабря за слишком смелую беседу с унтер-офицерами Преображенского полка в воротах казарм на Миллионной, которые пригласили его к полковому командиру 106). Чевкина перевели в другое место, а ко мне присоединили моего сослуживца капитана Н. П. Репина. При нас сменился караул, вошел славный комендант Башуцкий, осведомился о числе арестантов и, увидев меня, воскликнул: «Что это, боже мой! такой отличный офицер!» — но, догадавшись тотчас, что неуместно хвалить такого арестанта, хотел поправиться и прибавил: «То есть такой хорошей наружности!» Тогда новый караул перевел меня с Репиным в переднюю комнату, за стеклянную дверь первой перегородки от входа, где обыкновенно складывали дрова на суточное отопление караульни. Из-за стеклянной двери мы видели, как конвой преображенцев окружил А. А. Бестужева 2-го (Марлинского), который сам явился во дворец с повинною головою) он был одет как на бал, и когда конвою велели идти с ним, то сам скомандовал: «Марш!» — и пошел с ним в ногу. Через полчаса таким же порядком отвели И. И. Пущина 107); тут я был растроган, когда в минуту движения конвоя увидел молодого офицера, который бросился в средину конвоя, чтобы обнять Пущина: то был батальонный адъютант л.-гв. Гренадерского полка С. П. Галахов.
Был уже двенадцатый час ночи; опять готовили конвой из 12 солдат Преображенского полка, не видать было арестанта; тогда вошел в мою перегородку дежурный по караулам полковник Микулин, чтобы осмотреть меня и Репина, не было ли у нас спрятанного оружия; потом объявил, что приказано вести нас к государю. Конвой повел нас по коридорам, по изгибам лестницы; в это время я почувствовал, что меня кто-то дергает за фалды мундира, оглянулся и увидел полковника Микулина, который на походе ощупал в моем кармане какую-то бумажку и вынул ее. Пришли в другой этаж, в просторную освещенную переднюю, где беспрестанно приходили и уходили генералы и флигель-адъютанты. Неотвязчивый полковник спросил меня, от кого была записка, найденная в моем кармане? Я ответил, что не помню, но узнаю по почерку. Когда он показал мне записку, то объявил, что она жены моей. По окончании канонады на Сенатской площади просил я Репина зайти к ней и успокоить ее, потом отправил к ней солдата; чрез два часа она написала мне на бумажке: «Sois tranquile, cher ami, Dieu me soutient, ménages-toi»*. Микулин возразил мне, что это невозможно или что жена моя не умеет писать по-французски, потому что ясно видно, что не женщина к мужчине, а, наоборот, мужчина пишет к женщине. «Не берусь быть судьею, в какой степени жена моя знает французский язык, но ручаюсь, что в этой записке нет ошибки грамматической». — «Помилуйте, да как же она пишет в мужеском роде tranquille два 1 и е!» На счастье мое подошел адъютант государя полковник В. А. Перовский и прервал неприятный спор, сказав ученому грамматику: «Cessez done, mon cher, vous dites des bêtises»*. Из царского кабинета чрез генерал-адъютантские и флигель-адъютантские комнаты прошел И. В. Васильчиков в слезах; за ним шел Нейдгард, начальник штаба. На поклон мой ответил он вежливо и платком утер слезы. Вошел мой бригадный командир 108), остановился предо мною с невыразимым самодовольством, смотрел на меня с торжествующею улыбкою после вчерашнего неловкого положения и наконец удалился, когда я посреди конвоя скрестил руки на груди, по-наполеоновски, и готовился к допросу. Дежурный адъютант поспешно вошел и объявил, что государь более не принимает, и приказал фельдъегерям отвести меня на гауптвахту Кавалергардского полка, а Репина на гауптвахту Преображенского полка.
Здесь в полковой караульне просидел я одну неделю. На другой день имел я радость увидеться с женою: она сидела в санях, я стоял на платформе и успокоил ее сколько возможно было. На третий день вступил в караул И. А. Анненков, тот самый, который 14 декабря прикрывал артиллерию, а чрез полгода был приговорен к каторжной работе и к вечной ссылке. Надобно упомянуть здесь, что из гвардейских и армейских полков всего более было членов тайного общества в Генеральном штабе и в Кавалергардском полку. Странно было слышать суждение караульных офицеров и гостей их об арестованных однополчанах; слава богу, что таких чудаков было не много! С удовольствием провел сутки с ротмистром Тимковским; во всем видна была непритворная его привязанность к покойному императору Александру I; он не мог без слез вспоминать его. 21 декабря еще раз увиделся я с женою несколько минут. 22-го после обеда приехал за мною фельдъегерь; караульный офицер штаб-ротмистр Гудим-Левкович, знаменитый в свое время мазурист, проводил меня до саней, искренно пожелав мне лучшего окончания дела. Приказано было от коменданта отвести меня в Зимний дворец к допросу.
На главной гауптвахте Зимнего дворца ожидал я моей очереди. В 10 часов вечера с конвоем отвели меня во внутренние покои царские; чрез полчаса, уже без конвоя позвали меня в третью комнату к дежурному генерал-адъютанту
В. В. Левашову. Он сидел за письменным столом, пред ним лежали бумаги, — и начал меня допрашивать по вопросным пунктам и писал мои ответы. В начале допроса отворились другие двери, вошел император; я сделал несколько шагов вперед, чтобы ему поклониться, он повелительно и грозно сказал: «Стой!» Подошел ко мне, положил свою руку под эполет моего плеча и повторял: «Назад, назад, назад», подвигая меня и следуя за мною, пока не ступил я на прежнее место к письменному столу, и восковые свечи, горевшие на столе, пришлись прямо против моих глаз. Тогда более минуты пристально смотрел он мне в глаза и, не заметив ни малейшего смущения, вспоминал, как он всегда доволен был моею службою, как он меня отличал, и прибавил, что теперь лежат на мне важные обвинения, что я грозил заколоть первого солдата, который вздумал бы двинуться за карабинерным взводом, что он требует от меня чистосердечных сознаний, обещал мне сделать все, что возможно будет, чтобы спасти меня, и ушел. Допрос продолжался, я не мог сказать всю правду, не хотел назвать никого из членов тайного общества и из зачинщиков 14 декабря. Чрез полчаса опять вошел государь, взял у Левашова ответные пункты, искал чего-то; имен собственных никаких не было в моих показаниях; еще раз взглянул на меня с благоволением, уговаривая быть откровенным. Император был одет в своем старом сюртуке Измайловского полка без эполет, бледность на лице, воспаление в глазах показывали ясно, что он много трудился и беспокоился, во все вникал лично, все хотел сам слышать, все сам читать. Когда он ушел в свой кабинет, то еще в третий раз отворил дверь и в дверях произнес последние слова, мною слышанные из уст его: «Тебя, Розен, охотно спасу!» Когда Левашов дописал последний пункт, то передал мне прочесть бумагу и приказал подписью засвидетельствовать истину моих показаний. Я просил его уволить меня от подписи, дав ему разуметь, что не мог показать всю правду. «В таком случае следует снова допросить вас!» Но ответы мои вторичные все-таки не могли назвать других; о личных моих действиях мне нечего было скрывать, потому что они были явны, в виду многих, под открытым небом во время дневного света: и так оставалось мне подписать правду и неправду. Эта скрытность или это пренебрежение царским милостивым обещанием, вероятно, были одною из причин, почему 11 июля 1826 года, при утверждении приговора Верховного уголовного суда 109), из общего смягчения приговора для всех осужденных в каторгу изъяты были только четверо: два брата Н. А. Бестужев 1-й, М, А. Бестужев 3-й, M. H. Глебов и я, может быть, за рассуждение мое, высказанное полковому командиру в присутствии всех офицеров полка 14 декабря поутру. Еще изъят был от смягчения весь 8-й разряд, приговоренный на поселение, кроме Бодиско 1-го.
Первые эти высочайшие личные допросы государя были не для всех одинаковы, не для всех ласковы. Государь говорил с каждым обвиненным; после того делались допросы и были собственноручно записываемы генерал-адъютантами Левашовым, Толем и Бенкендорфом по очереди, всего чаще первым из них, который иногда в нетерпении, или от утомления, или от неограниченной преданности позволял себе странные выходки. Например: юному Бестужеву-Рюмину сказал он: «Vous savez, l’empereu n’a qu'ê dire un mot et vous avez vécu!»* Полковнику M. Ф. Митькову сказал он: «Mais il y a des moyens pour vous faire avouer!»** — так что Митьков нашелся вынужденным заметить ему, что мы живем в XIX веке и что пытка у нас уничтожена законом.
Начальные допросы в Зимнем дворце не могли вникать во все подробности, но только служили к тому, чтобы государь лично мог каждого видеть и узнать новых сообщников, за которыми тотчас отправляли во все стороны фельдъегерей, жандармов и офицеров различных частей. Один из очень замечательных допросов состоялся с капитан-лейтенантом Н. А. Бестужевым. Надобно сказать наперед, что 14 декабря он хотел спастись бегством чрез ближайшую границу в Швецию! он дошел до Толбухина маяка, где караульные матросы его знали как помощника Спафарьева, директора всех маяков. Там он остановился, чтобы обогреться, но на беду узнала его жена одного матроса и донесла: там его догнали и на третий день привели во дворец 110). Он был измучен и голодом, и холодом. На счастье его проходил в это время великий князь Михаил Павлович, так что Бестужев мог обратиться к нему с просьбой, чтобы он приказал дать ему пищи для подкрепления силы, иначе он не будет в состоянии отвечать на допросе. Кстати, в этой же комнате стоял ужин для дежурных флигель-адъютантов, и великий князь приказал ему сесть за стол и во время его ужина беседовал с ним несколько минут. Известны юмор великого князя и способность составлять каламбуры. Говорили, что он, по уходе Бестужева, обратился к адъютантам своим, Бибикову и Анненкову, и сказал им, перекрестившись: «Слава богу, что я с ним не познакомился третьего дня, он, пожалуй, втянул бы и меня!»
Государь принял Н. А. Бестужева ласково, был тронут его выражениями и чувствами, исполненными высокой любви к отечеству, и сказал ему: «Вы знаете, что все в моих руках, что могу простить вам, и если бы мог увериться в том, что впредь буду иметь в вас верного слугу, то готов простить вас». — «Ваше величество! в том и несчастье, — ответил Бестужев, — что вы все можете сделать; что вы выше закона: желаю, чтобы впредь жребий ваших подданных зависел от закона, а не от вашей угодности» 111). В том же духе говорили другие, стараясь, сколько возможно, яснее представить зло от своеволия и самовластья. Они не могли укорять нового государя, царствующего только несколько дней; они не могли иметь личностей к нему, следовательно, могли говорить беспристрастно. С гораздо большими подробностями и с большею откровенностью могли они развить свои убеждения изустно и письменно пред комитетом. Были, однако, примеры: чистосердечное признание императору, мольбы к нему о пощаде спасали приведенных в Зимний дворец. Гак было с Трубецким, с Раевским, с Бурцевым, который в 1827—28 годах оказывал величайшую храбрость и величайшие заслуги в турецкой и персидской войне как авангардный генерал, так что о нем печатно упоминалось в каждой реляции. Почти все члены первоначального тайного общества, не участвовавшие в тайных совещаниях 1824 года и 1825-го, и особенно последних недель до 14 декабря, были изъяты от предания суду и только временно удалены на Кавказ или оставлены в местах своего жительства под присмотром полиции 112).
По окончании моего первого допроса повели меня обратно на главную гауптвахту дворца, за ту же перегородку, которую занимал прежде; она была первая на правой руке при входе в первую караульную комнату. Свет получала комнатка от полустеклянной двери, а тепло чрез верхний край деревянной перегородки, следовательно, не могло быть ни светло, ни тепло, а только сносно на несколько часов. Я ожидал каждую минуту, что переведут меня или на другую гауптвахту, или в крепость. Ночь проспал на стуле, облокотись о большой стол. На другой день видел, как беспрестанно приводили и уводили новых арестантов, военных и статских, знакомых и незнакомых. В случае слишком многочисленного их съезда сажали некоторых на несколько часов за мою перегородку, тогда приставляли еще другого часового с ружьем, со строгим приказанием, чтобы арестанты не говорили между собою; большой стол служил нам тогда внутренней перегородкой. Так провели со мною по не сколько часов Поливанов, гр. Булгари и много незнакомых; всех долее, даже целую ночь провел в моей комнатке полковник П. X. Граббе, что особенно памятно для меня по бодрости его духа, по совершенному спокойствию его. Он был одет щеголем в мундире Северского конно-егерского полка, со множеством орденов, в числе их Георгиевский крест. Когда на другой день вошел караульный полковник, то я с негодованием сказал ему: «Прикажите дать заслуженному полковнику хоть сноп соломы: он целый день и всю ночь провел здесь хуже, чем на бивуаках!»
Наступили праздники рождественские, меня забыли, между тем я сидел в узких ботфортах, в мундире; к счастью, имел при себе шинель, которая меня грела. Все проходящие в караульную смотрели в стеклянную дверь мою, почему я перевернул стул так, что мог сидеть спиною к дверям. Каждый день полковник и капитан нового караула обходили всех арестантов. В пятый день пришла очередь полковнику В. И. Буссе, прежнему моему сослуживцу; я просил его послать на мою квартиру, чтобы принесли мне сюртук, рейтузы, полусапожки и белье. Чрез несколько часов эти вещи были мне доставлены; добрая жена моя прибавила мягкую сафьяновую желтую подушку. В конце декабря рано смеркается; свечей мне не давали, да и незачем, потому что книг не было, а чрез стеклянную дверь проникал свет огня караульных и отражал на противоположной стене тени проходящих. Голоса разговаривающих были ясно слышны. Вообразите себе мое положение, когда я вечером услышал голос родного брата моего Отто; я вскочил, увидел его, слышал, как он просил позволения со мною видеться. Я его видел, но не мог говорить; он говорил, но меня видеть не мог…
В третий день праздника великий князь Михаил Павлович вошел в караульную, остановился при входе у моих дверей и спросил: «Как! он все еще здесь?» Мне не хотелось ему сказать, что мне не на чем даже лежать, что мне холодно и что я голоден. Действительно, мне давали буквально к обеду и ужину по полутарелке холодного супу и по тоненькому кусочку ситного хлеба, в несколько золотников весу. Помню, что когда полковник Микулин во второй раз занял караул во дворце, то, лично осмотрев, приказал, чтобы не давали мне пищи больше той, которую я получал. Понятно, что это было не от скупости, не от жестокости, не от бережливости дворцовой кухни, а от беспечности и от несметного числа неожиданных гостей, стекавшихся со всех концов России. Один из товарищей моих, быв на допросе у государя, заявил, что его помещение невыносимо смрадно во дворце. «Что же делать, — ответил государь, — всех теперь равно и одинаково содержать: это случайно и временно!»
Сон мой не мог быть продолжителен; я лег бы охотно на голый пол, но на полу было нестерпимо холодно; в моей каморке, прежде нежели она стала моею резиденцией, складывались дрова на суточное отопление покоев караульных. Ночью услышал я вполголоса зовущего солдата: «Ваше благородие, ваше благородие!» Я обернулся на стуле с вопросом: «Что такое?» --« Извольте испить свежего кваску, и вот еще мягкая булочка». То и другое он передал мне, просунув в дверь. Я ел и пил с жадностью, припоминая поговорку: «Хлеб мягкий, да квас яшный, — проел бы целую осеннюю ночь!» Кормилец мой был солдат Преображенского полка, в тот самый день, когда полковник Микулин строго приказал не давать мне более той пищи, которую он сам осмотрел. Таких сострадательных солдат нашел я четырех в двенадцатидневную бытность мою на дворцовой гауптвахте; кроме упомянутого солдата, еще из полка, в котором я служил, и из л.-гв. Измайловского и Егерского. Иногда я вслушивался внимательно в ночные разговоры караульных солдат; в передней стояло их человек до двенадцати: «А жалко, брат! много молодцов запирают в крепости, то и дело что с утра до вечера туда их возят фельдъегеря!» Может статься, что сострадание их или внимание ко мне было возбуждено тем обстоятельством, что за другою перегородкою возле печки, в той же общей передней содержались арестанты из Гвардейского экипажа — два брата Беляевых, Бодиско, Акуловых, которым приносили такой же обед роскошный, какой приносили караульным офицерам; крох от их стола было бы достаточно на пропитание такого же еще числа арестантов дворцовая казна не скупилась; но караульные начальники не умели распорядиться.
Наступил новый 1826 год; я встретил его за тою же холодною перегородкою. 3 января вошел опять в караульную великий князь Михаил Павлович и, повернувшись к моей двери, сказал сердито: «Что это такое, он все еще здесь?!» — и тотчас вернулся. Чрез два часа флигель-адъютант полковник Веселовский перевел меня чрез дворцовый коридор к салтыковскому подъезду, где меня поместили в чистой комнате, где была кровать с тюфяком и чистым бельем. К двум запертым дверям анфилады комнат были приставлены по одному часовому фурштадтского батальона с голыми саблями. Я бросился на постель, забыл все горе, уснул, как блаженный, пока не разбудил меня стук сабель и бряцанье шпор конвоя. Вошел тот же Веселовский, а за ним арестованный полковник H. H. Раевский, которого поместили в комнате рядом с моею, заперли дверь и приставили часового. Попеременно начинали мы разговор, но часовые упрашивали не говорить; это не помешало нам сообщаться несколькими словами нараспев, как будто бы распевали вполголоса каждый про себя. Величайшую тоску терпел мой сосед от запрещения курить табак; на другой день увели моего соседа. Ему пришлось опять идти чрез мою комнату, он обнял меня со слезами и сказал: «Le même sort nous attend»*. Слава богу, пророчество для него не сбылось. Меня так долго держали во дворце, что я начал надеяться на счастливый оборот, как 5 января увидел из окна подъехавшего к салтыковскому подъезду моего бригадного командира; худое предвестие, подумал я, и в самом деле: после обеда, в три часа вошел дежурный по караулам с фельдъегерем, который отвез меня в Петропавловскую крепость.
Со стесненным сердцем въехал я в ворота крепости; меня приветствовали колокольные звуки крепостных часов, старинных курантов, звонивших протяжно каждый час мелодию «God save the king!»* 113). В комендантском доме застал я четырех офицеров: л.-гв. Измайловского полка Андреева, князя Вадбольского, Миллера и Малютина. Чрез полчаса вошел комендант на деревянной ноге, генерал-адъютант Сукин, прочел пакеты, поданные фельдъегерем, и объявил нам, что по высочайшему повелению приказано держать нас под арестом. В этой же комнате с нами стоял пожилой мужчина с проседью, в статском сюртуке, с анненским крестом, украшенным бриллиантами, на шее. Комендант обратился к нему, узнал его и воскликнул с укором: «Как! и ты здесь по этому же делу с этими господами?» — «Нет, ваше превосходительство, я под следствием за растрату строительного леса и корабельных снарядов». — «Ну, так слава богу, любезный племянник», — сказал комендант и родственно пожал руку честного чиновника. Плац-майор крепости Е. М. Подушкин отвозил нас поодиночке; он спросил меня: «Есть ли у вас чистый платок носовой?» — «На что это?» — «Чтобы по форме завязать вам глаза». К счастью, был у меня такой: иначе пришлось бы понюхать его табачный платок. Он завязал мне глаза, взял под руку, свел с крыльца и посадил в сани с нежнейшею заботливостью, чтобы я не споткнулся и не ушибся. С такою же предусмотрительностью помог мне выйти из саней; опять взял под руку, предварил, что тут порог, тут шесть ступеней, потом повелительно произнес: «Фейерверкер! отопри 13-й нумер!» 114) Зазвенели ключи, брякнули два замка, один висячий, другой внутренний: мы вошли, двери притворились. Тогда плац-майор снял мой платок с глаз и пожелал мне возможно скорейшего освобождения. Я просил, чтобы он приказал накормить меня; в тот день я ничего не ел, а четырнадцать дней сряду во дворце голодал каждый день. Плац-майор затруднился моею просьбою, заметив, что обеденная пора уже давно прошла; извинялся простотою крепостной кухни, вероятно, предполагая меня в числе избалованных гастрономов, однако обещал прислать мне тем охотнее, что я спросил только хлеба и воды.
В конурке моей было темно, что меня не поразило, потому что на дворе вечерело. Окно было забито плотною и частою железною решеткою; днем виднелась только узкая полоса горизонта и часть крепостного гласиса. К одной стенке приставлена была кровать с тюфяком и серо-сизым одеялом, а у другой стоял столик и ставчик 115); пространство было треугольное — два простенка каменных Кронверкской куртины, соединенные загородкою из стоячих бревен. Все эти загородки только что были сделаны из сырого лесу в два ряда, по двум продольным стенам куртины, наружная стена имела треугольные, а внутренняя — четырехугольные каморки и стойла, в четыре аршина длины и три аршина ширины. Гипотенуза моего треугольника была почти в шесть аршин длины 116). В дверях было небольшое окошечко, завешенное снаружи холстом, дабы часовые, стоявшие в коридоре, могли во всякое время заглядывать за арестантами. В этом новоселье, лишь только вышел плац-майор, я усердно помолился богу; святой его воле предал совершенно себя, и жену мою, и всех близких сердцу, и особенно всех пленных и страждущих. Вскоре застучали шаги часовых, звякнули замки — сторож принес мне лампаду, горшок супу и огромный кусок хлеба. На три вопроса моих не получил ответа и перестал спрашивать, зато жадно и проворно очистил горшок картофельного супу с лавровым листом и фунта два хлеба. Фейерверкер смотрел на меня с удивлением, почему объяснил ему причину и продолжительность моего голода, но он, как немой, взял посуду и ушел.
Куранты прозвонили 8 часов; протяжный гул — «God save the kingl» — еще звонил в ушах, когда я уснул крепким сном; проспал бы, наверно, целые сутки, если бы не разбудил меня сторож ключами своими. Особенно неприятен для слуха был визг железной задвижки от висячего замка. После адского стука отворились двери, вошли плац-адъютант Николаев, за ним мужчина высокого роста в черном фраке, за ним фейерверкер. Я присел на кровати и думал, что мне привели еще товарища; конурка набилась битком. Адъютант спросил меня, здоров ли я, и представил мне доктора, который расспрашивал меня о моем здоровье. Обоим ответил, что чувствую себя здоровым и что я сладко спал. «Извините, что мы вас обеспокоили, — возразили они, — это по обязанности и по предписанию начальства», — и как вошли, так и ушли. Я опять заснул и проспал до обеда; но не становилось светлее: окно было в амбразуре крепостной стены — ни разу не видел ни солнца, ни луны, только изредка звезду на оконечности небосклона. К вечеру приносили лампаду: в зеленом стакане над водою плавало масло конопляное, и светильник в поплавке рассеивал мрак. У меня не было книги, и никому из нас в первое время книг не давали. Нем теснее и тошнее становилось одиночество в стенах каземата, тем дальше и шире носилась мысль повсюду. Предстоящее было печально и неизвестно, настоящего у меня не было, оставались со мною только воспоминания прошедшего. Признаюсь, не могу согласиться с Байроном, что в несчастье все воспоминания минувшего счастья только увеличивают горе. Напротив того, я вспоминал прошедшее счастье с восторгом и с благодарностью и припоминал стих Жуковского: «Кто счастлив был, тот жил сто лет»117).
Во всякое время мог я себе представить присутствие жены моей, не только черты лица, но даже все движения, и слышал голос ее, и мысленно беседовал с нею. Когда я хотел вызвать образы моих родителей и друзей, то мне труднее было перевести их к себе, чем самому переселиться к ним. Воображение и память иногда представляли мне вызываемое лицо темным образом, не подробно, не в целости, — в таком случае от лица переходил я мысленно в дом, в котором оно жило; припоминал знакомые мне комнаты, расстановку мебели и других памятных предметов и тогда уже в эту готовую рамку вставлял лицо, и чем лучше я помнил одежду и наружность того лица, тем яснее и продолжительнее впечатлевались в моей мысли все черты и все оттенки лица, как будто действительно имел его пред собою.
Мышление человека невольно занято беспрестанно, особенно в темнице, где мысль отвлекается только мыслью. Счастлив, кто с детства приучаем был К мышлению; кому образование дало обширный круг мышлений, тому и темница на время становится одним из лучших университетов. Мы знаем, что величайшие ученые и гениальные мужи искали по временам глубочайшего уединения, где силы их увеличивались, чтобы потом в шумной практической жизни полезнее и лучше действовать на пользу общую. Это дознанное дело; но надобно, чтобы уединение или заточение зависели от меня, чтобы я сам мог себе назначить время и срок. Но сидеть в тюрьме без надежды освободиться самому, без видов быть освобожденным, а, напротив, в ожидании или позорной смерти, или вечного заточения, или изгнания — вот что поставит и лучшего мыслителя в великое затруднение и может иступить его и ум и сердце, если он не имеет полного упования на бога и крепкой веры на господа нашего спасителя Иисуса Христа. Такое упование, такая вера поддерживали меня: так мудрено ли, что я легко выдержал всю тяжесть испытания?
8 января по пробитии вечерней зори вошел плац-майор, чтобы отвести меня в комитет, собиравшийся ежедневно в комендантском доме. Опять завязал он мне глаза, но на этот раз так, что все лицо мое было закрыто, и повел меня к саням; ехать было недалеко. У комендантского крыльца слышал говор людей и сквозь батистовый платок мог разглядеть горящие фонари карет. Передняя набита была слугами. В другой комнате остановил меня плац-майор, просил меня спокойно сесть и подождала его возвращения. Я приподнял платок, увидел пред собою притворенные двойные двери, позади себя ширмы сквозящие, за ширмами две свечи и ни одного человека во всей комнате. Не знаю, почему пришла мне мысль, что вдруг отворятся двери и меня расстреляют? Вероятно, эта мысль пробудилась от таинственности плац-майора и оттого, что завязали мне глаза. Тут я сидел, по крайней мере, целый час. С завязанными глазами повели меня чрез комнату, ярко освещенную, где слышен был скрип множества перьев; в следующей комнате такой же скрип перьев при совершенном безмолвии. Наконец в третьей комнате остановил меня плац-майор, сказав вполголоса: «Стойте на месте». С полминуты была мертвая тишина, как послышался отрывистый голос: «Снимите платок!» — то был голос великого князя Михаила Павловича. Я увидел пред собою длинный стол. На главном конце сидел председатель комиссии, военный министр Татищев; по правую сторону его сидели великий князь Михаил Павлович, генерал-адъютанты И. И. Дибич, П. В. Кутузов, А. X. Бенкендорф; по левую сторону князь А. Н. Голицын, единственный из гражданских сановников, генерал-адъютанты А. И. Чернышев, H. H. Потапов, В. В. Левашов и с краю флигель-адъютант полковник В. Адлерберг в должности временного секретаря 118). Главным правителем дел назначен был действительный статский советник Д. Н. Блудов, но сей последний никогда не заседал в присутствии комиссии; говорили, что это по его личной настоятельной просьбе. Он заведовал всею канцелярией, он собирал и сличал все письменные показания и по оным составил отчет Следственной комиссии 119).
Все лица заслуженные, достойные уважения по многим отношениям, но невозможно признать в них судей сведущих и беспристрастных. Допросы и делопроизводство этой комиссии походили на личные допросы императора и очередных трех генерал-адъютантов, только в обширнейших размерах и в подробнейших частностях, потому что в комиссии беспрестанно бывали очные ставки. Если эта Следственная комиссия по своему назначению должна была составить суд военный, то в таком случае дело могло быть решено в 24 часа без помощи законоведов, и один главный аудитор указал бы на статью воинского устава, по коей каждый обвиненный в государственной измене весьма имел быть артибузирован! 120) Иначе и не возможно было принять эту Следственную комиссию, как за военный суд; кроме единственного Голицына, все члены были военные, и слава богу, что между ними были лица образованные и честные. Нельзя было ожидать суда, который должен был бы допустить и прения, и защитников опытных, но тогда этого у нас не водилось; Следственная комиссия представляла зрелище, куда вызывали обвиненных, а обвинители их были вместе и судебными следователями и судьями.
Первый вопрос был мне сделан великим князем:
— Каким образом вы, командир стрелков, могли остановить три роты, стоявшие впереди вашего взвода?
— Ваше императорское высочество, батальон по сбору из казарм был построен в ротные колонны, таким образом, мой взвод находился впереди трех егерских рот.
— Извините, я не знал этого обстоятельства, — заметил мне великий князь самым ласковым образом,
И. И. Дибич спросил меня, почему я остановил солдат посредине Исаакиевского моста? Я ответил, что удостоверившись лично, что на Сенатской площади не было начальника, не было никакого единства и никакой точности в распоряжениях, что, кроме того, взвод мой не присягнул новому императору, то считал за лучшее остановиться и не действовать.
— Понимаю, — сказал Дибич, — как тактик, вы хотели составить решительный резерв.
На это я ничего не возразил.
— С какого времени, — продолжал спрашивать Дибич, — вы находитесь в тайном обществе? и кто принял вас в число членов?
— Я никогда ни в каком тайном обществе не бывал.
— Может быть, вы разумеете, что для этого необходимы особенные обряды, знаки и условия, как в обществах масонских лож; если вы знали цель общества, то уже и были членом его.
— Я уже имел честь ответить, ваше превосходительство, что меня никто не принимал в тайное общество, что это не могло бы остаться сокрытым.
Тут прервал мое слово П. В. Кутузов:
— Ведь вы знали Рылеева?
— Знал, ваше превосходительство; я с ним вместе воспитывался в 1-м Кадетском корпусе.
— Разве вы и Оболенского не знали?
— Знал очень хорошо, мы были однополчане, сверх того он был старшим адъютантом всей гвардейской пехоты, как же было мне не знать его?
— Так чего же нам больше еще надобно! — заметил добродушно Кутузов.
Полковник Адлерберг прибавил:
— На вас показывают, что вы шпагою хотели заколоть второго стрелка с правого фланга, который уговаривал товарищей идти вслед за карабинерским взводом.
— Солдаты мои, г. полковник, никогда во фронте не разговаривали; один из них, не знаю — второй ли с фланга, сделал шаг, чтобы подвинуться вперед, тому грозил я шпагою и обещал то же всякому, кто только тронется с места без моего приказания. — Замечание полковника Адлерберга показало мне, что добрые люди уже много рассказали обо мне, особенно мой бригадный командир и батальонный и еще кто-нибудь, кто имел причины опасаться моих показании. Надеюсь, что они совершенно успокоились.
Наконец, генерал-адъютант А. И. Чернышев объявил, что я завтра получу письменные вопросы от комиссии и чтобы на каждый вопрос написан был ответ по пунктам.
Весь этот допрос был словесный. Председатель позвонил, вошел плац-майор, тут же, в присутствии, завязал мне глаза и вывел меня. Лицо было завешено платком, дабы секретари и писаря, сидевшие в двух проходных комнатах, не могли узнавать арестантов. Чрез несколько минут вошел я в мой 13-й нумер.
На третий день доставили мне запечатанный пакет. 121) Вопросы были почти те же, только в них заключались новые обвинения с поименованием разных лиц и с прибавлением различных показаний. Плац-майор, отдав мне пакет, сказал: «Не спешите, обдумайте все». Когда, пробежав глазами вопросные пункты, я встретил имена собственные, то тяжело становилось на сердце: да неужели и все они подвергнутся заточению и суду?!
Уже известно было о собрании моих сослуживцев у Репина, о совещаниях, бывших у Рылеева и Оболенского; все это удостоверило меня, что комиссия предупреждена во многих отношениях. На все, что лично касалось меня, нетрудно было мне ответить — и на действия 14 декабря; но совсем другое дело были совещания до 14 декабря. Я был так счастлив, что никто за меня даже не был арестован; никто из моих солдат не был ни наказан, ни удален на Кавказ. Мои ответы были причиною одной только очной ставки, о коей упомяну в своем месте. Написав все ответы, я обратился в комиссию с просьбою о позволении писать к жене моей.
На другой же день я получил это позволение; я мог писать один раз в месяц кратко, несколько строк. Ответы жены моей доставляли мне истинное утешение.
Еще просил я разрешения получать книги из дому, в чем было отказано, а плац-майор принес мне псалтырь.
Комиссия заседала ежедневно. Великий князь стал приезжать все реже и реже; некоторые члены чередовались; арестованных было уже довольно; но бессменно трудился А. И. Чернышев: он был главным деятелем, неутомимым сыщиком при допросах. Д. Н. Блудов, правитель огромной канцелярии комиссии, составлял нечто целое или вывод из отдельных показании; исключил важнейшие дела и выставил сплетни и разговоры, в чем каждый беспристрастный читатель печатного донесения Следственной комиссии легко может удостовериться. Основатели общества, самые деятельные члены, зачинщики заговора, очень часто были вызываемы в комиссию. Пестеля до того замучили вопросными пунктами, различными обвинениями, частыми очными ставками, что он, страдая сверх того от болезни, сделал упрек комиссии, выпросил лист бумаги и в самой комиссии написал для себя вопросные пункты: «Вот, господа, каким образом логически следует вести и раскрыть дело, по таким вопросам получите удовлетворительный ответ». По разногласию показаний бывали очные ставки, словесные объяснения, вносимые в протокол иногда в превратном смысле. Вообще не все члены комиссии поступали совестливым образом, иначе как мог бы Чернышев спросить М. А. Назимова: «Что вы сделали бы, если бы были в Петербурге 14 декабря?» (Назимов был в это время в отпуску в Пскове). 122) Этот вопрос был так неловок, что Бенкендорф, не дав времени отвечать Назимову, привстал и, чрез стол взяв Чернышева за руку, сказал ему: «Ecoutez, vous n’avez pas le droit d’adresser une pareille question, c’est une affaire de consience»*. Чернышев, как главный труженик в комиссии, вероятно, от усталости, от утомления, от нетерпения, забывался иногда в своих замашках, выходках и угрозах, так что П. X. Граббе был вынужден сказать ему правду, за что по оправдании судом оставлен был в крепости под арестом на шесть месяцев sa дерзкие ответы, данные комиссии 123). При очных ставках обыкновенно вызываемы были обвиненные сперва поодиночке, и когда показания их разнствовали, то сводили их вместе для улики. Когда Чернышев прочел показания Граббе, то спросил его: не упустил ли он чего, или не забыл ли какого важного обстоятельства? На отрицательный ответ его повели в другую комнату и призвали обличителя, который также оставался при высказанном своем мнении. Тогда снова призвали Граббе, и Чернышев, известный красавчик и щеголь, качаясь в креслах, крутя то ус, то жгут аксельбанта, с улыбкою спросил! «Что вы теперь, полковник, на это скажете?» Граббе с негодованием ответил ему: «Ваше превосходительство, вы не имеете права мне так говорить: я под судом, но я не осужден, и вам повторяю, что я показал правду и не переменю ни единого слова из моих показаний». Обличитель опомнился и сознался в своей ошибке; Чернышев побледнел сквозь румяна и в тот же вечер пожаловался государю на дерзость арестованного полковника.
Председатель комиссии Татищев редко вмешивался в разбор дела; он только иногда замечал слишком ретивым ответчикам: «Вы, господа, читали все — и Destutt-Tracy, и Benjamin Constant, и Benthame — и вот куда попали, а я всю жизнь мою читал только священное писание, и смотрите, что заслужил», — показывая на два ряда звезд, освещавших грудь его.
Каждый день плац-адъютант Николаев обходил казематы. Сначала был он очень молчалив и несловоохотлив. Фейерверкер Соколов и сторож Шибаев были хуже немых: немой хоть горлом гулит или руками и пальцами делает знаки, а эти молодцы были движущиеся истуканы. Чтобы привести тело мое в некоторое равновесие, я топтался на одном месте, кружился, вертелся и скакал как мог. Сон сокращал мне большую часть неволи: я спал или дремал по двенадцати часов в сутки. Пищу давали простую, но здоровую и достаточную, не так худо и скудно, как во дворце. Весьма часто, особенно по вечерам, имел потребность петь: пение поддерживало грудь мою, заменяло мне беседу, и пением выражал я расположение духа. Распевал и прозу, и стихи, и псалмы; сам сочинял напевы, фантазии; иногда повторял старинные песни. Так однажды запел «Среди долины ровной, на гладкой высоте»; при втором куплете слышу, что мне вторит другой голос в коридоре за бревенчатой перегородкой; я узнал в нем голос моего фейерверкера. «Добрый знак! — подумал я. — Запел со мною, так и заговорит». Еще раз повторил песню, и он на славу вторил ей с начала до конца. Когда он чрез час принес мой ужин, оловянную мисочку, то я поблагодарил его за пение, и он решился мне ответить вполголоса: «Слава богу, что вы не скучаете, что у вас сердце веселое». С тех пор мало-помалу начинался разговор с ним, и он охотно отвечал на мои вопросы.
— Скажи мне, пожалуйста, Соколов (прозвание фейерверкера), как мне сделать, чтобы получить книги?
Слышу, как мой сосед в 16-м нумере, наискось против моего нумера, целые ночи перелистывает книги.
— Сохрани вас боже от таких книг! он, сердешный, так много читает и пишет, что уже написал себе железные рукавчики.
— Что это значит?
— Да надели железную цепь на обе руки весом фунтов в пятнадцать.
Это был юный Бестужев-Рюмин, сильно замешанный по делу Южного общества и по сношениям со славянами и поляками. Такими браслетами хотели вынудить его к полному признанию; он на французском языке выражался лучше и легче, нежели на русском, а как он должен был писать в комиссию по-русски, то ему дали лексиконы: вот отчего мне слышно было по ночам поспешное и частое перелистывание книги. Чрез несколько дней услышал звук от цепей против моего каземата в 15-м нумере.
— Разве привезли кого нового? — спросил я у Соколова.
— Нет, все тот же сидит, но также написал себе беду! Это был Н. С. Бобрищев-Пушкин старший, офицер Генерального штаба, от которого комиссия добивалась узнать место, где хранилась «Русская правда» — конституция, написанная Пестелем. Она была уложена в свинцовом ящике и зарыта в землю близ Тульчина. Место было известно только Пушкину и Заикину, последнего отправили туда с фельдъегерем, где после долгих поисков в мерзлой земле, наконец, нашли и прямо передали в собственные руки императора 124).
— Много ли таких невольников сидит в железах?
— Из тридцати моих нумеров до десятка будет. — В таком же размере было число и в других куртинах. Юноша Гвардейского экипажа, мичман Дивов, которого сторожа называли младенцем, также сидел в узах. Воображение его было расстроено, случалось ему сообщить в комиссию ужаснейшие небылицы, сновидения, кои возбуждали новые расследования и дополняли сказки в Донесении комиссии. Зато он впоследствии был избавлен от каторжной работы и находился в крепостной работе в Бобруйске. Были и другие, которые вынудительными средствами показывали или подтверждали, чего сами не знали, чтобы только избавиться от муки. Некоторых уверяли, что только совершенная искренность и полнота признаний может спасти их самих и тех, которые приняли их в тайное общество. Так, H. H. Раевский упрашивал П. И. Фаленберга быть искренним: он признался, что князь А. И. Барятинский принял его в общество. Барятинский в том отпирался постоянно в письменных ответах, наконец, дали очную ставку в комиссии, и там он отрицал, а Фаленберг утверждал, так что Барятинский, желая спасти его, сказал Чернышеву: «Вы сами видите, мог ли я его принять в тайное общество?» Несмотря на настойчивые признания, Фаленберга все-таки осудили в каторгу по собственному его бездоказательному сознанию. Благородный и честный товарищ, прочитав в немецком переводе мой отзыв о нем, в коем была небольшая опечатка, исказившая смысл моего подлинника, вручил мне чрезвычайно важное описание своего ложного самообвинения. Он после ложных показаний на себя писал о том Дибичу и Чернышеву, но они не поверили ему и не продолжали разысканий. Наконец, он на другой день исполнения приговора просил к себе пастора, чтобы приобщиться св. тайне и, укрепившись причащением, объявил Рейнботу все откровенно и объяснил причины, по коим он вынужден был ложно обвинить себя. «Das ist schrecklichl»*--вскричал пастор и ушел и не осмелился возвысить голос в защиту невинности 125). Этот случай напоминает правильность регламента, определяющего верно, что не довольно собственного признания, надобно, чтобы оно подтвердилось еще всеми обстоятельствами. Наши судьи забыли это, а судьям необходимо это помнить каждый день при всяком случае. Были в числе моих товарищей и такие, которые, кроме уз на руках или ногах или одновременно на обоих местах, содержались в совершенном мраке, даже без лампады, и по временам уменьшали им пищу и питье.
6 марта плац-адъютант не приходил в обычное время. Фейерверкер Соколов имел вид таинственный и был одет в новую шинель. Сторож Шибаев, инвалид л.-гв. Егерского полка, также был в новой шинели, опрятно одет и выбрит. «Что, сегодня праздник?» — «Никак нет!» — «Чего же вы так принарядились?» — «Сегодня царя хоронят». Все было тихо вокруг меня, как всегда; толстые внешние крепостные стены со сводами и с земляною насыпью не пропускают шума; только через амбразуры, сквозь окна с решеткою, доходил гул от колоколов. Вдруг после обеда раздался пушечный выстрел, другой — без счету; настал конец погребального обряда и печальной процессии 126); а я, заключенный арестант без видов на освобождение, но с ожиданием казни, мог ли я не радоваться смерти? не смерти Благословенного, а всех смертных, но преимущественно всех страждущих и несчастливых? И в самом деле, после первого грома пушки я невольно воскликнул: «Да здравствует смерть!» Признаюсь, что мысль о смерти покоила душу мою, исполненную веры Христовой в лучшую будущность. Отчего же люди боятся смерти? Отчего предаются горести и унынию при кончине друга? Оттого, что или вера их некрепка, или они слишком привязаны к земле, к случайностям. 18 марта был день для меня памятный. После утренней молитвы я долго припоминал добрейшую и нежную мать. По необходимости и заведенному порядку собирался для движения вертеться и скакать, чтобы дать крови легкое обращение, как делывал каждый день, но не мог. Я лег на постель, заложил обе руки под голову и горько заплакал. Часовой в эту минуту приподнял завешенную снаружи тряпку с окошечка в дверях: я вскочил, стал к нему спиною, к решетке, и слезы потекли обильно. «Вот дамская истерика или нервный припадок! — подумал я. — Вот что наделала крепость в два месяца, а что будет дальше?» Опять лег, закрыл глаза; мне слышался голос матери, она меня утешала и благословляла. У кровати я бросился на колени, упер голову о край кровати; не знаю, как долго я молился, но душою был с нею. Я встал, когда сторож отпирал замки и принес мне обед; отломив кусочек хлеба, велел ему унести обед. В этот же день к вечеру была моя очередь писать к милой жене моей; письмо это сохранилось; в нем прошу убедительно уведомить меня о моей матери. Через три дня получил ответ, что хотя здоровье ее слабо, но ей не хуже. Впоследствии, через два месяца, сообщила жена подробно, что мать моя скончалась именно 18 марта, во втором часу пополудни, что она в этот самый день поутру приобщилась св. тайне и в присутствии отца моего и двух сестер объявила священнику и всем прочим присутствовавшим из родных и прислуги, чтобы никто не укорял меня в причине ее смерти, что, напротив того, я из числа тех ее детей, которые от самой колыбели причиняли ей меньше забот и доставляли больше радостей, и что она до последнего дыхания жизни сохранит ко мне чистейшую любовь. Кто изъяснит это сочувствие, это ведение того, что совершалось в ту же самую минуту за 350 верст от меня? Телеграфной проволоки тогда не водилось нигде; телеграмма передала бы весть и ответ; но кто передал мне звук голоса? кто слил любовь?
Как все простенки, все углы и щели крепости были напичканы арестантами, то по их многочисленности и по запрещению водить их вместе десятками или сотнями невозможно было часто водить их в баню; моя очередь настала в первый раз в половине апреля. Снег уже сошел; погода стояла ясная; конвой проводил меня — глаз моих не завязали платком. Только что спустился по коридорной лестнице и переступил за наружную дверь, как солнечный свет до такой степени поразил мое зрение, что я мгновенно остановился и закрыл глаза руками. Сквозь пальцы дал им света понемногу. Мне казалось, что земля качается, — это ощущает и моряк, вышедший на берег; свежий чистый воздух останавливал дыхание. Следуя вдоль внутренней стены Кронверкской куртины, по длинному ряду окон, не мог увидеть никого из товарищей, потому что стекла были выбелены мелом. Повернул направо вдоль куртины, посреди коей главные ворота в крепость, аллея, ведущая к церкви и к комендантскому дому. Над воротами заметил окно, коего стекла не были замазаны, и узнал возле окна пишущего М. Ф. Орлова. Недалеко от ворот стоял небольшой унтер-офицерский караул. Можно себе представить, как я обрадовался, когда увидел там моих стрелков; они поспешно собрались на платформу, дружно и громко ответили на мое приветствие, как бывало прежде в строю. Баня была славная, чистая и просторная, она освежила и укрепила меня. На обратном пути заметил я возле караула стоявшего слугу моего Михаила, который странными движениями лица, рук и ног выражал свою радость и свою преданность. «Здорова ли Анна Васильевна?» — «Слава богу, они сейчас были здесь в церкви и идут назад по аллее». Я прибавил шагу и увидел, как она, покрытая зеленым вуалем, шла тихими шагами на расстоянии двухсот сажен от меня; хотел к ней броситься, но ее положение при последних месяцах беременности и ответственность моего конвоя удержали меня; рукою посылал ей поцелуи и пошел в свой каземат. Возвратившись, нашел его гораздо темнее прежнего, потому что при входе не мог отличить стола от ставчика, и только виднелась белая кайма серо-сизого одеяла. Это было следствием быстрой смены ясного света дневного полумраком каземата. Постепенно обозначились предметы в моем нумере; зато в миллион раз несноснее показался мне казематный воздух — один раз в сутки выносили то, что всего вреднее для воздуха в запертой келье и имеет гибельное влияние на всякое здоровье.
На страстной неделе разрешено было императором, что арестанты в крепости могут получать книги духовного содержания, трубки и табак. Это было уже действительное облегчение для нас и роскошь после продолжительного лишения. Давно уже отвыкнув от трубки, принялся за нее с наслаждением, чтобы по возможности оборониться от сырого и нестерпимого воздуха. Жена моя прислала мне несколько частей «Stunden der An-dacht». — Часы благоговения для распространения истинного христианства и домашнего благопочитания, сочинение известного Цшокке 127); несколько томов, содержащих преимущественно суждения о любви к отечеству, об обязанностях гражданина, воззвания во время войны 1812 и 1813 годов, были задержаны цензурою нашей Следственной комиссии. Однажды спросил я у плац-адъютанта Николаева, получают ли товарищи мои табак, книги, белье от своих родственников? Он сказал мне, что получают те, у которых есть родственники и знакомые в Петербурге, что он вчера отнес узел полковнику Михаилу Фотьевичу Митькову с бельем и английским фланелевым одеялом; но когда он узнал от меня, что не все арестанты, а, напротив того, весьма немногие получают такие вещи из дому, то он снова завязал узел, просил меня возвратить его, сказав, что он может обойтись без этих вещей. Надобно при этом заметить, что здоровье Митькова уже давно было расстроено, несмотря на строгую умеренность и на двухлетнее пользование его целительными водами в чужих краях. Этот поступок его в крепостных стенах согласовался с его характером, с его правилами. Я помню, когда прежде на парадах и маневрах он командовал нашим батальоном и во время отдыха или привала приносили барону Саргеру большие корзины с завтраком, то Митьков каждый раз отказывался от угощения, прося извинить его по нездоровью, но действительная причина заключалась в том, что он не мог разделить эту закуску с целым батальоном своим. Это делалось при людях, скажет иной; но в каземате не было зрителей и свидетелей, кроме одного только Николаева. Чрез каждые шесть недель навещали нас, по приказанию государя, генерал-адъютанты его: Сазонов, Стрекалов и Мартынов; последний добродушно отозвался обо мне сопровождавшему его коменданту и припоминал мне, как в его присутствии отличал меня в Красном Селе, в Петергофе и в Ораниенбауме бывший мой дивизионный командир, ныне император Николай.

В кануне 18 апреля, праздника пасхи, пушечный выстрел возвестил о времени, в которое православные собираются в церковь. В полночь повторяемые выстрелы означали, что уже начали христосоваться. Громко воскликнул я в каземате: «Христос воскрес!» — никто не ответил; некого было обнять в такую минуту, когда с восторженною любовью обнимаются и други, и недруги. На другой день похристосовался с Соколовым и с Шибаевым. Купечество в этот день доставило нам чрез крепостное начальство множество куличей, чаю и сахару. Трезвон отрывками проникал и наши стены, и узники рассуждали о бессмертии и припоминали беззаботные гуляния и пирования ликующего народа. Товарищ мой, князь А. И. Одоевский, выразил свои чувства в эту ночь следующими стихами:
Пробила полночь… грянул гром,
И грохот радостный раздался;
От звона воздух колебался,
От пушек в сумраке ночном
По небу зарева бежали
И разлетаяся во тьме.
Меня, забытого в тюрьме,
Багровым светом освещали.
Я, на коленях стоя, пел,
С любовью к небесам свободный взор летел.
И серафимов тьмы внезапно запылали
В надзвездной вышине;
Их песни слышалися мне;
С их гласом все миры гармонию сливали.
Средь горних сил воскресший бог стоял,
И день, блестящий день сиял
Над сумраками ночи…
Стоял он радостный средь волн небесных сил
И, полные любви, божественные очи
На мир спасенный низводил.
И славу вышнего, и на земле спасенье
Я тихим гласом воспевал,
И мой, мой также глас к воскресшему взлетал:
Из гроба пел я воскресенье. 128)
Комиссия оставила меня в покое от первого допроса 8 января. В конце апреля потребовали меня на очную ставку 129). В комиссии присутствовали только генерал-адъютанты Чернышев и Бенкендорф; первый прочел мне краткую выписку из моих показаний и спросил: имею ли что дополнить и заключает ли она в себе сущность моих показаний? Я подтвердил, и приказано было мне дожидаться в другой комнате. Я услышал звонок, говор, но не мог расслышать, о чем говорили. Чрез пять минут призвали меня опять, и я увидел стоявшего у стола однополчанина моего, подпоручика Богданова, в мундире, при шпаге. Чернышев вторично прочел при нем выписку и спросил: «Можете ли вы теперь подтвердить ваши показания?» — «Могу, ваше превосходительство».
Подпоручик Богданов, вероятно, полагал, что мною были переданы все подробности совещания, бывшего у князя Оболенского 12 декабря; мне легко было его разуверить и успокоить. При нем объяснил, что хотя вместе с ним на моих дрожках приехал я к Оболенскому, нотам застали с лишком двадцать человек, помещавшихся в трех комнатах, беседовавших в различных группах, следовательно, не было общего совещания; отчего он не мог слышать того, что слышал я. Кроме того, он чрез несколько минут вышел, а я воротился домой один. Слава богу, Богданов оставался при своей шпаге, а за то, что отказался от вступления в караул на сенатскую гауптвахту 14 декабря, должен был участвовать только в походе сборных гвардейцев, возмутившихся и отправленных на Кавказ. В моих показаниях комиссии на заданный вопрос: с кем я ехал к Оболенскому 12 декабря — я должен был назвать Богданова, иначе имел бы очную ставку с кучером моим, и тогда дело показалось бы более подозрительным и опаснее для Богданова. Эта была единственная очная ставка. Многих из моих соузников беспрестанно водили на очные ставки и этим усугубляли муки тюремной жизни. Каждое различие в показаниях, даже по самым маловажным предметам, вызывало очную ставку, причем расстроенное здоровье вызванных лиц, малейшее изменение памяти, смещение дней и чисел служило поводом к кривым толкам, сплетням и искажениям в Донесении Следственной комиссии.
13 мая в седьмом часу утра разбудил меня плац-адъютант Николаев. Из коридора послышался его голос-- он велел призвать цирюльника. «Вставайте скорее, А[ндрей] Е[вгеньевич]!» — «Что такое? опять в комиссию?» — «Нет, в дом коменданта; ожидает вас радость: ваша супруга приехала на свидание». Вмиг я оделся, не хотел дождаться бородобрея. Мы вышли, и теплый душистый воздух упоил и освежил меня. У поворота поклонился мне слуга мой Михаила; на площадке стояла карета моя, и как только кучер Василий завидел меня, то ударил по вороным коням и лихо представил их, объехав вокруг меня. В покоях коменданта обнял я мою Annette; она была в глубоком трауре по кончине матери моей. Вид ее, слова и голос радовали и утешали. При нашем свидании присутствовал все время комендант крепости, отчего беседа наша не могла быть искреннею и касалась только родных и домашних отношений. По посредничеству В. В. Левашова жена моя получила высочайшее соизволение на свидание со мною; приближалось время ее разрешения от бремени, и она желала, чтобы мы еще раз могли благословить друг друга. Она передала мне все подробности о последних часах жизни моей матери, скончавшейся 18 марта, в тот самый день, когда предчувствие все мне сообщило в тот же самый час. Я всячески старался успокоить жену насчет ожидающей меня участи; час промчался быстро; комендант не мог продлить свидание, и мы должны были расстаться. Не легко было и это второе расставание. С особенными чувствами возвратился я в мой 13-й номер; я был спокойнее, увидев добрую жену мою, получив более надежды, что она с упованием и с верою перенесет разлуку и предстоящее ей близкое разрешение. Чаще и громче напевал я песни, и наяву и во сне продолжал я беседы душевные. На третий день получил я письмо от нее, в котором уведомила, что свидание укрепило ее. Помню только, что я передал ей при коменданте последние слова, слышанные мною от императора; старался по возможности успокоить ее, что было мне не трудно, потому что в эти минуты свидания я забыл, где я был; не видел я коменданта, не слышал курантов крепостных часов, не думал о предстоящем мне жребии: я был как дома, я был счастлив!
Примечания
[править]- Будь спокоен, дорогой друг, господь меня поддерживает, береги себя (ф р а н ц.).
- Оставьте же, друг мой, вы говорите глупости (ф р а н ц.).
- Вы знаете, императору достаточно сказать одно слово, н вы прикажете долго жить! (франц.).
- Но есть много способов, чтобы заставить вас признаться (франц.).
- Одна судьба ожидает нас (франц.).
- Боже, храни королеву! (а н г л.).
- Послушайте, вы не имеете права задавать подобный вопрос, это дело совести (ф р а н ц.).
- Это ужасно! (нем.).
Комментарии
[править]105. Н. Ф. Воропанов.
106. Розен спутал К. В. Чевкина с его братом — А. В. Чевкиным, который в ночь на 14 декабря агитировал солдат 2-й роты л.-гв. Преображенского полка. Он был задержан фельдфебелем роты Д. Косяковым. Эту же ошибку допустил И. Д. Якушкин (Якушкин, с. 136).
107. О своем приходе в Зимний дворец А. А. Бестужев-Марлинский подробно рассказал Н. С. Щукину в 1829 г. (Вопросы литературы, 1976, № 2, с. 214—216), Этот эпизод изложен также в «Записках» Николая I (Междуцарствие, с. 32). Вслед за А. А. Бестужевым — Марлинским «отвели» М. И. Пущина, арестованного 15 декабря 1825 г. И. И. Пущин был арестован 16 декабря.
108. Е. А. Головин.
109. Верховный уголовный суд представил свой Доклад Николаю I 8 июля 1826 г. 10 июля последовал высочайший Указ Верховному уголовному суду, утвердивший приговор суда. 11 июля суд по приказу Николая I вынес приговор пяти декабристам, поставленным «вне разрядов и вне сравнения с другими». Розен, не располагавший документами суда, ошибочно полагал, что царский указ был издан 11 июля.
110. Н. А. Бестужев был помощником директора службы маяков Финского залива с 1819 по 1823 г. По официальным данным, он был арестован 16 декабря 1825 г. (Декабристы, т. 2, с. 386). Сам декабрист, однако, показывал, что арестован 15 декабря (ВД, т. 2. с. 62).
111. Сохранилось большое количество рассказов о поведении Н. А. Бестужева после ареста и его первой беседе с Николаем I. Версия Розена, по мнению М. К. Азадовского, одна из наиболее вероятных (Бестужевы, с. 717—718). Приведенная реплика вел. кн. Михаила Павловича по своему происхождению, возможно, является анекдотом.
112. Розен в данном случае не совсем точен. Ряд членов Союза спасения и Союза благоденствия, впоследствии отошедших от движения декабристов, были преданы суду. Среди них — А. Ф. Бригген, А. Н. Муравьев, П. А. Муханов, Ф. П. Шаховской.
113. «God save the king» — национальный гимн Великобритании, исполнялся курантами Петропавловского собора.
114. Розен был помещен в камеру № 13 Кронверкской куртины (ЦГИА, ф. 1280, оп. 1, д. 6, л. 12).
115. Ставчик — настенный угловой шкафчик.
118. Аршин — 71,12 см; следовательно, камера, в которую был помещен Розен, имела в длину около 3 метров, в ширину — 2 метра, «гипотенуза» — около 4,5 метра.
117. Неточно приведенная строка из стихотворения В. А. Жуковского «К Делию», написанного в 1809 г.: «Кто счастье знал, тот жил сто лет» (Жуковский, с. 27).
118. В состав Тайного комитета для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества (с 14 января 1826 г. переставшего быть тайным, а 29 мая получившего название Комиссии) к моменту допроса Розена входили А. И. Татищев, вел. кн. Михаил // C 426 Павлович, П. В, Голенищев-Кутузов, — А. X. Бенкендорф, А. Н. Голицын, В. В. Левашов, А. Н. Потапов, А. И. Чернышев, И. И. Дибич. В. Ф. Адлерберг, не являвшийся членом комитета, исполнял обязанности помощника правителя дел.
119. Весьма распространенное в мемуарной литературе заблуждение. Правителем дел комитета был А. Д. Боровков. Д. Н. Блудов был прислан в комитет в марте 1826 г. для написания статьи о тайных обществах в России по заданию Министерства иностранных дел. В начале мая 1826 г. по предложению А. Д. Боровкова эта статья была превращена в Донесение Следственной комиссии (Р С, 1898, № 11, с. 348—349). Первая редакция Донесения была готова уже 10 мая, т. е. задолго до окончания следствия. Над текстом, кроме Д. Н. Блудова, работали А. И. Чернышев и В. Ф. Адлерберг. Всего известно четыре редакции Донесения. 30 мая Донесение было официально представлено Николаю I.
120. Розен точно восстановил в данном случае ход мысли Николая I, который 4 января 1826 г. писал Константину о своем плане расправы с «бунтовщиками»: «Я думаю, что их нужно попросту судить, притом только за самый поступок, полковым судом в 24 часа и казнить через людей того же полка» (Междуцарствие, с 175). Артибузирован — т. е. расстрелян.
121. Из документов следствия явствует, что «вопросные пункты» для письменного ответа были доставлены Розену из комитета на следующий день после допросов, 9 января 1826 г. Письменные показания помечены Розеном 10 января (В Д, т. 15, с. 209—211). На другой день, 11 января, они были оглашены в Следственном комитете.
122. М. А. Назимов находился в декабре 1825 г. в своем имении Быстрецкое в Псковской губернии. Следует заметить, что следственные приемы А. И. Чернышева удивительно точно соответствовали образу мысли Николая I. Этот же вопрос царь задал А. С. Пушкину на аудиенции, состоявшейся 8 сентября 1826 г.
123. П. X. Граббе был наказан четырехмесячным сидением в крепости; выпущен 19 июля 1826 г.
124. «Русская правда» была зарыта А. С. и П. С. Бобрищевыми-Пушкиными в поле, под «берег» придорожной канавы, недалеко от селения Кирнасовки во второй половине декабря 1825 г. 6 февраля 1826 г. она была отрыта (ВД, т. 7, с. 72 — 74).
125. Версия о ложном самообвинении П. И. Фаленберга очень распространена в декабристской мемуаристике. Ее источником явились «Воспоминания» П. И. Фаленберга, анализ которых выявил ложный характер версии. Причины, по которым П. И. Фаленбергу понадобилось создавать эту легенду, и ее цель остаются неясными. Научную публикацию «Воспоминаний» П. И. Фаленберга см.: Воспоминания, т. 1, с. 223—242.
126. Не совсем точно. 6 марта 1826 г. тело Александра I было привезено в Казанский собор, где гроб находился семь дней. Погребение состоялось в Петропавловском соборе 13 марта.
127. Речь идет о многотомном произведении Г. Д. Цшокке «Stunden der Аndaht» (Часы благоговения) (Leipzig, В. 1 —10, 1809—1816). Русский перевод этого сочинения был запрещен цензурой в 1816 г.
128. Это стихотворение А. И. Одоевского известно под названием «Воскресенье». Существуют несколько его редакций: Датируется // С 427 по воспоминаниям Розена 18 апреля 1826 г. (Одоевский, с. 55).
129. Очная ставка между Розеном и А. И. Богдановым состоялась 24 апреля 1826 г.
Глава пятая. Верховный уголовный суд.
[править]Мая 17-го было необыкновенное движение в коридоре Кронверкской куртины; беспрестанно уводили и приводили арестантов. Многие из них незнакомым мне голосом, проходя мимо дверей моих, приветствовали по номеру: «Bon jour 13; votre santé 13; portez vous bien 13»* После обеда Соколов сообщил мне, что только часть арестантов водят в комитет, где они подписывают какие-то бумаги и немедленно возвращаются. «А как ты думаешь: к лучшему или к худшему для тех, которых водят туда?» — «Бог весть!» — «Кажись, что тем будет легче, которых оставляют в покое». В беспокойном ожидании, наконец, уснул, как вдруг бряцанье ключей и замков, стук задвижки меня подняли. Плац-адъютант пригласил идти с ним в комитет; час был пятый после обеда. В воздухе пахло цветущею сиренью; птицы порхали и щебетали в комендантском саду, где они сосредоточились поневоле, потому что вокруг все холодные каменные стены, прижатые с трех сторон Невою. Меня повели чрез комнату писцов, не с завязанными глазами и не в прежнюю залу комиссии, но вправо, в другую залу, где за письменным столом заседали Бенкендорф и сенатор Баранов. Мне подали написанные мною ответы на вопросы Следственной комиссии и спросили: «Ваша ли это рукопись? — добровольны ли ваши ответы? — не имеете ли чего прибавить особенного?» На первые два вопроса ответил утвердительно, третий я отвергнул; тогда велели мне подписать бумаги, что они написаны мною без всякого приневоливания. В чертах лица Бенкендорфа я мог прочесть, что мне несдобровать. Сенатор Баранов не был членом Следственной комиссии, но как влиятельный сенатор и как член Верховного уголовного суда был назначен удостовериться в подлинности письменных показаний; следовательно, выбор жертв был сделан окончательно до суда, оставалось только соблюсти внешнюю формальность и распределить нас по разрядам 130). Между тем как в этих письменных показаниях Пестель, Рылеев, Сергей Муравьев-Апостол, Юшневский, Бестужев, Штейн-гель и другие откровенно исповедовали свои убеждения, свою любовь к Отечеству и открыли все злоупотребления и средства к исправлению — большинство подсудимых отговаривалось от принятого участия или отрекалось от первых своих показаний не из школьной боязни или из раскаяния, а просто по ясной причине тайного суда или тайной канцелярии и по совершенной бесполезности метать бисером при такой обстановке, где увеличили бы наказание для себя, без всякой пользы для других. Люди, сведущие с порядком такого судопроизводства, поймут дело легко. Знаменательное и чудное совпадение дней и месяцев в различных годах по одному и тому же делу. Я составил краткие очерки или таблицы моих записок в 1828, 1829, 1830 годах, начал писать их подробно в сороковых годах и снова переписал и дополнил их с наступлением 1866 года. Читатели видели порядок судоустройства и судопроизводства 17 мая 1826 года, — помните же с благодарностью 17 мая 1866 года — день, в который в том же Петербурге начались действия новых судебных учреждений 131). Прощай, старинная юридическая практика, прощай, «слово и дело»132) , и если даже старинные практиканты займут места в новых судах, то уже не могут быть опасными при гласности заседаний, при решении уголовных дел присяжными, при публичности обвинения и защиты, при коих каждый присутствующий имеет право следить за ходом правосудия.
На обратном пути в каземат я с жадностью глотал душистый майский воздух; подле забора сада сорвал свежей травки, прибавил шагу в темницу, чтобы не разнежиться. Я целовал эту траву, и попадись мне дерево, я обнял бы его, как друга. С 17 мая движения в нашей Кронверкской куртине стали реже и тише: перестали звать в комиссию для очных ставок. Обычные посещения плац-майора и плац-адъютантов, приход сторожа с пищею нарушали глубокую тишину, прерываемую в отдельных номерах где песнью, где декламацией, где вздохом. Один из арестантов, М. А. Фонвизин, сколько ни старался, но не мог перенести затворничества; хотя духом он бодрствовал, но нервы не сносили такого состояния, и, наконец, приказано было, чтобы не запирали его дверей ни задвижкою, ни замками, а чтобы часовой стоял в его номере. Не было средств переписываться друг с другом. Перья и бумагу по счету давали только для ответов в комиссию, да и не было таких сторожей, которые согласились бы передавать записки 133). Особенное было содержание тех 16 товарищей, которые сидели в тайном отделении крепости, в Алексеевской равелине, где главным надзирателем был особый гражданский чиновник 134). Пред окнами, в близком расстоянии от них, стояла высокая каменная стена, а внутри равелина, где не было нм одного окна в здании, стояло несколько деревьев кленовых в тесном треугольном пространстве, куда изредка по очереди приводили их поодиночке, чтобы подышать свежим воздухом. Тут Рылеев сорвал кленовые листья и, за неимением бумаги, написал:
Мне тошно здесь, как на чужбине,
Когда я сброшу жизнь мою?
Кто даст мне крыле голубине,
Да полечу и почию!
Весь мир как смрадная могила!
Душа из тела рвется вон.
Творец! ты мне прибежище и сила,
Вонми мой вопль, услышь мой стон!
Проникни на мое моленье,
Вонми смирению души,
Пошли друзьям моим спасенье,
А мне даруй грехов прощенье
И дух от тела разреши!
Е. П. Оболенский таким же средством нашел случаи писать ему и на кленовых же листьях получил следующий ответ:
О милый друг! как внятен голос твой,
Как утешителен и сладок;
Он возвратил душе моей покоя
И мысли смутные привел в порядок.
Спасителю, сей истине верховной,
Мы подчинить от всей души должны
И мир вещественный и мир духовный.
Для смертного ужасен подвиг сей —
Но он к бессмертию стезя прямая;
И, благовествуя, речет о ней
Сама нам истина святая:
Блажен, кого отец мой изберет.
Кто истины здесь будет проповедник;
Тому венец, того блаженство ждет,
Гот царствия небесного наследник.
Как радостно, о друг любезный мой,
Внимаю я столь сладкому глаголу,
И, как орел, на небо рвусь душой,
Но плотью увлекаюсь долу.
Блажен, кто ведает, что бог един,
И мир, и истина, и благо наше.
Блажен, чей дух над плотью властелин,
Кто твердо шествует к Христовой чаше.
Прямой мудрец! он жребий свой вознес,
Он предпочел небесное земному;
И, как Петра, ведет его Христос
По треволнению мирскому.
Душою чист и сердцем прав,
Пред кончиною — сподвижник постоянный.
Как Моисей с горы Навав,
Узрит он край обетованный 135).
По временам по особенному желанию арестантов навещали нас служители церкви: православных--казанский протоиерей Петр Н[иколаевич] Мысловский, протестантов и лютеран — Анненской церкви пастор Рейнбот. Оба отличнейшие витии с благообразною наружностью; беседа их была умна, назидательна и занимательна, иногда отклонялась она от предмета духовного и переходила к политическому 136). Представляя гибельные последствия от либеральных идей и от насильственных переворотов, они, как везде было тогда принято, ссылались на Францию, припоминая все совершившиеся там ужасы в конце прошедшего столетия, и выводили, что она, после многих искушений и страданий, опять прибегла поневоле к королю и довольствуется Людовиком XVIII. Так, но они забывали, что Франция стала счастливее и богаче, нежели как была прежде, и что народ приобрел права, коих прежде не имел. Вероятно, имели они причину выпустить из виду примеры Швейцарии, Голландии, Англии, Америки, имевших гораздо прежде Франции свои перевороты, борьбы политические и религиозные, после коих обитатели этих стран созрели к быту лучшему. Без сомнения, гораздо счастливее были бы те народы, которые, не прибегая к насильственным мерам, к возмущениям и восстаниям, имели бы правителей, совестливо старающихся не о собственной своей власти или славе, но об истинном благе народа. Это благо не может продолжительно существовать без права, без закона, одинаково равного для всех, избавляющего всех от причуд самых умных и великодушных правителей.
С половины июня имел я беспокойства о жене моей; наступило время ее разрешения. Пение мое ежедневное умолкло. Фейерверкер Соколов и сторож Шибаев часто осведомлялись, не болен ли я? Сон мой сократился, а сновидения представляли мне жену больную, зовущую меня на помощь, одним словом, вера будто ослабела. И в каземате случилось, как обыкновенно замечено, что везде хорошие вести доходят медленно, опаздывают, между тем как худые, горестные долетают скоро. Бог дал мне первого сына 19 июня 137); в тот же день жена писала мне две строчки, но я получил их только 21-го вечером. Я радовался за нее, она перестала быть одинокою. Заочно в молитвах благословлял сына и просил, чтобы отец небесный заменил ему отца временного. Тогда я не имел надежды на свидание с сыном и ожидал ежедневно решения моей участи. По-прежнему опять напевал я песни, а на полу все глубже и глубже выдалбливались ямки от беспрестанных поворотов ноги.
Сторож Шабаев с каждым днем становился словоохотнее; за ранами он числился в гвардейской инвалидной бригаде и рассказывал о славных походах л.-гв. Егерского полка. Он с такою непритворною любовью отзывался о бывшем полковом командире своем, К. И. Бистроме, или Быстрове, как называли его солдаты, что растрогал меня совершенно, когда уверял, что каждый день, поминая родителей своих в молитве, он также молился за Бистрома. Зато и генерал этот, герой, любил солдат, как отец своих детей. Бывало, он едет в отпуск в Черковицы на две недели и по возвращении, приветствуя батальон в строю из Гвардейского корпуса, прослезится от радости свидания, хотя разлука продолжалась несколько дней. Он все делил с солдатами: и жизнь и копейку. Когда 14 декабря большая часть Московского полка осталась в казармах в нерешимости и уже трудно было удержать их, то Бистром послал туда л.-гв. Егерского полка унтер-офицера Гурова, который спас ему жизнь в битве под Лейпцигом 138), чтобы возвестить им прибытие свое в казармы. Он только что показался им и сказал краткое солдатское слово, как все подчинились ему, выстроились и выступили в порядке, чтобы на площади Сенатской занять ночной караул. Храбрый Бистром, идол солдат, не был назначен генерал-адъютантом, между тем как дюжина генералов гораздо ниже его были удостоены этим отличием.
С лишком два месяца все подозревали его тайным причастником восстания или, по крайней мере, в том, что он знал о приготовлениях к 14 декабря, потому что большая часть его адъютантов были замешаны в этом деле, а старший из них был главным зачинщиком и начальствовал над восставшими солдатами. Когда Следственная комиссия убедилась в его неприкосновенности к этому делу, тогда государь пожаловал ему аксельбанты 139), самую лестную награду в царствование Александра I.
Июля 12-го поутру заметил я на Кронверкском валу против моего окна работающих плотников, — не понимал, что они строят из бревен на крепостном валу. Часто посматривал я в окно. Раз увидел на том же месте генерал-адъютанта в шляпе с бледным султаном в сопровождении адъютанта. Около полудня на том самом месте то подымали, то опускали два столба, после не видно было ни одного человека, а только бревна, обтесанные брусья лежали на валу. После обеда в 4 часа плац-адъютант Николаев пригласил меня в комитет; я собрался туда с стесненным сердцем, предполагая, что опять будет очная ставка или новый допрос. Можно себе представить, как я был обрадован в комендантском доме, когда увидел несколько комнат сряду, наполненных моими соузниками, и с каким восхищением обнял знакомых товарищей. Мне сказали, что нас собрали для объявления нам приговора. Некоторых из товарищей искал я напрасно: или их совсем тут не было, или они состояли в высших разрядах и уже были потребованы к выслушанию приговора. В двух комнатах, ближайших к зале присутствия, были собраны осужденные по разрядам, — так что когда 1-й вступил в присутствие, то 2-й разряд занял место его, а на место 2-го собрался 3-й разряд, — так следовали все разряды один после другого, а по прочтении приговора выходили также по разрядам в другую дверь анфилады комнат, и каждый разряд отдельно был размещен по крепостным нумерам, но не по прежним местам, а по порядку по числу лиц, составляющих разряд. Я принадлежал к 5-му разряду, всех было 12 140). С полчаса имели времени расспрашивать друг друга и утешать себя взаимно. Настала очередь моему разряду явиться в присутствие. Конвой с ружьями стоял у всех дверей.

Ввели 5-й разряд, состоявший только из пяти человек; мы стали в ряд спиною к окнам. Весь Верховный уголовный суд сидел пред нами за большими столами, расставленными покоем по трем стенам залы. Пред нами, в средине, сидел митрополит с несколькими архиереями; по правую сторону генералы! по левую сенаторы 141). В числе генералов заметил тотчас Бистрома в слезах за несколько минут до того он видел осужденного любимого адъютанта своего Е. П. Оболенского; еще несколько лиц из судей военных выражали или участие, или негодование. Из сенаторов что-то многие показались мне непристойно и дерзко любопытными: они наводили на нас не только лорнеты, но и зрительные трубки. Может быть, это было из участия и сострадания: им хотелось хоть видеть один только раз и в последний раз тех осужденных, которых они же осудили, никогда не видев их и никогда не говорив с ними до осуждения. Посреди залы стоял обер-секретарь сената Журавлев и громким внятным голосом прочел наши сентенции. Верховный уголовный суд приговорил наш разряд 10 июля — сослать в каторжную работу на десять лет, а потом на поселение навечно. Император 11 июля смягчил этот приговор 142) товарищам моим Н. П. Репину и М. К. Кюхельбекеру на 8 лет; Бодиско по молодости лет избавил от каторжной работы, заменив ее крепостною работою. M. H. Глебов и я ожидали, что и нам прочтут какое облегчение, но вместо того Журавлев умолк, и велено было вести нас в казематы. Причину этому исключению, которому из 121 осужденных подверглись только 4, а именно: Н. А. Бестужев 1-й, М. А. Бестужев 3-й, M. H. Глебов и я, из числа всех осужденных в каторжную работу, и еще весь 8-й разряд, приговоренный на поселение, приписываю, как я, кажется, уже сказал выше, 14 декабрю и особенно ко мне доброму расположению императора, когда он был моим дивизионным начальником. Всякий читатель поймет, что, с моей стороны, никакая злоба личная не могла быть поводом моих поступков. Вся эта процессия и церемония продолжалась несколько часов среди глубочайшей тишины. В 3-м разряде только М. С. Лунин, когда прочли сентенцию и Журавлев особенно расстановочно ударял голосом на последние слова — на поселение в Сибири навечно, — по привычке подтянув свою одежду в шагу, заметил всему присутствию: «Хороша вечность! — мне уже за пятьдесят лет от роду!» — он скончался от апоплексического удара в изгнании в 1845 году 143): так, почти 20 лет тянулась для него эта вечность. Может быть, что по этому обстоятельству в позднейших сентенциях, по делу Петрашевского, упущено было слово «навечно» 144). Еще в 8-м разряде Н. С. Бобрищев-Пушкин 1-й, при выслушании своего приговора, трижды перекрестился пред присутствием. И. И. Пущину, захотевшему говорить, запретили говорить. Мы были не в суде, не пред судьями; тут нечего было и сказать и возражать: было бы то же, что спорить с конвоем или с палачом. Верховный уголовный суд утвержден был 1 июня. Он состоял из членов Государственного совета, правительствующего Сената, святейшего Синода; к ним по воле государя причислены были граф Юрий Головкин, граф Ланжерон, барон Григорий Строганов, генерал Воинов, граф Опперман, граф Ламберт, вице-адмирал Сенявин, Бороздин, Паскевич, Эмануэль, Комаровский, Башуцкий, Закревский, Бистром и тайный советник Кушников. Суд начал заседания в Сенате 15 июня под председательством князя Лопухина, обязанность генерал-прокурора исполнял князь Лобанов-Ростовский, производителем был обер-прокурор Журавлев. Занятия суда продолжались две недели. Суд состоял из 80 членов 145) и выбрал из среды своей комитет для распределения преступников по разрядам; членами комитета были избраны граф П. А. Толстой, Васильчиков, Сперанский, Строганов, Комаровский, Кушников, сенатор Энгель, Д. О. Баранов и граф Кутайсов.
Выходя из комендантского дома, увидел близ ворот и пред домом толпу адъютантов генеральских, полковых и лакеев, собравшихся из любопытства. Пока мы шли пятеро вместе, мудрено ли, что после разлуки и заточения обрадовались свиданию и вели разговор веселый, живой и дружеский?! Это обстоятельство было передано за крепостные стены как доказательство нашего хвастовства или гордого пренебрежения. Меня повели в батальон лабораторный 146), где заперли в комнату довольно просторную с большим окном, в котором только нижние стекла были выбелены мелом. На стенах увидел нацарапанные имена нескольких арестантов, из которых осужден был один только граф 3. Г. Чернышев. Мне сначала показалось странно находиться в просторной комнате, довольно светлой. В молитве предался во всем всемогущему и вселюбящему господу богу, и ему поручил я все, что было мне дорого и мило, и всех моих ближних по сердцу, и по заповеди, вспоминая слова спасителя на кресте: «Отче! прости им; ибо не знают, что делают». Это совершенно применимо к нашему синедриону 147). Солнце смеркалось, а все было не темно в июльскую ночь, отчего не мог уснуть, хотя несколько раз ложился на кровать. Зато было просторнее прохаживаться взад и вперед по комнате в девять шагов длины. Плац-адъютант Николаев предупредил меня, что рано поутру придет за мною, что приговор приведен будет в исполнение. Я ожидал немедленного отправления в дальний путь.
Июля 13-го до рассвета вывели меня на площадку крепостную, где уже выстроено было большое каре, в четыре шеренги, из л.-гв. Павловского полка и крепостных артиллеристов. Меня ввели в каре, где было уже несколько человек из моих товарищей и куда беспрестанно вводили других. Я обрадовался свиданию, все обнимались, и знакомые, и незнакомые, искали друзей и приятелей, но тщетно искал я Рылеева; тогда мне сказали, что он, в числе пяти главнейших сообщников, осужден на позорную казнь. Все сообщали друг другу свои сентенции: князь С. Г. Волконский был особенно бодр и разговорчив; Г. С. Батенков грыз щепку и обнаруживал негодование; А. И. Якубович бросил свой белый султан со шляпы и прохаживался один задумчиво и пасмурно; Е. П. Оболенский пополнел в крепости и получил розовые щеки от здоровья; И. И. Пущин, по обыкновению, был весел и заставлял громко хохотать целый собравшийся кружок. Никто не обнаруживал уныния; страдания видны были только на больных: таких было гораздо больше половины. Из моряков не было никого в нашем каре. Вокруг нас за линией солдат прохаживались отдельно генерал-адъютанты Бенкендорф и Левашов и конвойные офицеры. Товарищ мой, полковник П. В. Абрамов, громко звал капитана Польмана, начальника каре, который не откликнулся; тогда Бенкендорф спросил его, что ему надобно. Он изъявил желание передать родному брату своему л.-гв. Павловского полка капитану новые свои золотые эполеты, которые скоро пригодятся ему при производстве в полковники. Бенкендорф охотно согласился и приказал офицеру передать их брату. В этом каре стояли мы с лишком полчаса, оттуда разделили нас на отделения, каждое окружено было многочисленным конвоем.
В одном отделении находились офицеры, осужденные из 1-й гвардейской дивизии и Генерального штаба, гвардейских кавалерийских дивизий особо, в другом — офицеры 2-й гвардейской дивизии, саперы и пионеры, в третьем — офицеры армии, в четвертом — служившие в гражданской службе, пятое отделение состояло из моряков и отправлено было в Кронштадт, где исполнен был приговор в присутствии флота 148). В таких отделениях вывели нас из крепостных ворот на гласис Кронверкской куртины. Спиною к петербургской стороне стояло войско, по одной роте и по одному эскадрону с каждого полка Гвардейского корпуса, с заряженными пушками. На Кронверкском валу видна была виселица, тогда узнал я работу виденных мною плотников из окна моего каземата. Отделения наши стояли в ста саженях расстояния одно от другого, возле каждого отделения пылал костер и стоял палач 149). По гласису между войском и отделениями разъезжал верхом генерал-адъютант Чернышев, в этот раз без румян. Красивый гнедой конь его с гордою поступью, но без хвоста, был с голой репицей: вероятно, слишком рано утром не успели убрать или плохо убрали седока и коня!
При каждом отделении находился генерал; при нашем 2-м был мой бывший бригадный начальник Е. А. Головин. По старшинству разрядов вызывали нас вперед поодиночке; каждый должен был стать на колени; палач ломал шпагу над головою, сдирал мундир и бросал их в пылающий костер. Став на колени, я сбросил с себя мундир, прежде чем палач мог до меня дотронуться, за что генерал закричал ему: «Дери с него мундир!» Шпаги и сабли были заранее уже подпилены, так что палач без всякого усилия мог их переломить над головою, только с бедным Якубовичем поступил он неосторожно, прикоснувшись его головы, пробитой черкесскою пулею, над правым виском. С И. Д. Якушкина также неосторожно содрали кожу с чела. Последним из нашего отделения был М. И. Пущин, который по приговору был разжалован в рядовые до выслуги без лишения прав дворянства, следовательно, закон запрещал ломать над ним саблю, о чем он заметил генералу, но тому было не до закона и, не выслушав его, приказал и над ним переломить саблю 150). В огонь вместе с мундирами были брошены и ордена второпях. Процессия эта продолжалась с лишком час; на нас надели полосатые госпитальные халаты и теми же отделениями повели обратно в крепость. Я взял под руку всеми искренно уважаемого, заслуженного полковника моего М. Ф. Митькова, который больной поступил в крепость и здесь еще более расстроил здоровье.
Народу, зрителей было мало, только около входа в крепость пред подъемным мостом толпилась куча небольшая. Накануне дали знать, что решение будет на Волковом поле. Народ, повсюду любопытный, на этот раз или сам не хотел присутствовать, или было еще слишком рано, или полиция не допустила. Когда нас повели обратно, то на Кронверкском валу виселица еще ждала обреченных жертв — там еще никого не было. Мы обратились в ту сторону, перекрестились, и каждый по-своему просил бога принять с любовью наших товарищей, опередивших нас рвением и отшествием от мира сего. На виселицу и на повешенных народ мог глядеть долго, до позднего вечера, но только издали, потому что она стояла на высоком валу за рвом непроходимым, на месте неприступном. Не знаю, чему приписать причину, что казнь не была совершена на наших глазах, в нашем присутствии, — деликатности ли? или обдуманной осторожности, или неисправности? Конечно, не хотели утаить ее, она должна была служить примером и страшилищем, но все как-то не клеилось одно с другим — с народным духом и с гласностью. Говорили после, что Чернышеву сделано было замечание за то, что казнь была не одновременна с нашей экзекуцией, другие говорили, что перекладина была забыта в мастерской. Меня отвели в прежнюю мою Кронверкскую куртину, но в другой нумер, соседний, в 14-й, в котором Рылеев провел последнюю ночь своей земной жизни. Я вступил туда, как в место освященное; молился за него, за жену его, за дочь Настеньку; тут писал он последнее, всем известное письмо, изуродованное переписчиками 151). Из оловянной кружки пил я не допитую им воду. Возле меня в 15-м нумере посажен был товарищ мой Н. П. Репин; двойная бревенчатая стена отделяла наши стойла, или казематные кельи. В моем прежнем 13-м нумере наискось против меня сидел в тот день М. А. Назимов; ему, сердечному, суждено было видеть ужасную казнь на валу: до ночи висели тела мертвых, разрешившихся и освободившихся душ бессмертных.
Очевидцы последних часов жизни Павла Ивановича Пестеля, Кондратия Федоровича Рылеева, Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, Михаила Павловича Бестужева-Рюмина, Петра Григорьевича Каховского были протоиерей П. Н. Мысловский, плац-майор Е. М. Подушкин, плац-адъютант Николаев, фейерверкер Соколов и несколько солдат в крепости, а на месте казни находились, кроме названных: петербургский плац-майор А. А. Болдырев, городской полицмейстер гвардейского Генерального штаба штабс-капитан В. Д. Вольховский и еще несколько солдат 152). Последний день и последнюю ночь 12 июля осужденные на смерть провели в нумерах Кронверкской куртины. П. И. Пестель от начала до конца сохранял необыкновенную твердость духа, без малейшего волнения, в готовности принять и вытерпеть все муки. Образованием своим он был обязан не столько хорошим наставникам и учебным заведениям, сколько отличным способностям своим и великой цели всей жизни. Много лет трудился он над «Русской правдою», которая не многим кому известна от начала до конца, а подлинник в свинцовом ящике, закопанный в мерзлую землю близ деревни Кирнасовки Заикиным и Пушкиным, передан в собственные руки императора, как я уже упомянул выше. При каждой двери квартиры его был приделан колокольчик, так что он всегда успевал прятать свои бумаги от нежданных гостей. Весь труд свой сообщил он сам Алексею Петровичу Юшневскому, бывшему интенданту 2-й армии, мужу большого ума, с самыми строгими правилами нравственности. Отдельные части «Русской правды» сообщал он и посторонним, и П. Д. Киселеву, и многим членам, от которых мог ожидать дельных примечаний или дополнений. Сущность «Русской правды» заключала в себе распределение обширнейшей в мире страны на области и округи по местности и по составу населения, но притом — единство России. Как ныне Финляндия, так могло бы существовать и Царство Польское 1815 года, но никогда не было ни помышления, ни речи, ни сделки об отречении России от Польши; перенесение правительственных мест в Нижний Новгород; освобождение всех крестьян из крепостной зависимости и наделение всех землею в собственность; общинное управление крестьян; гласное судопроизводство с присяжными по делам уголовным; преобразование войска и уменьшение срока обязательной службы. Все собеседники Пестеля безусловно удивлялись его уму положительному и проницательному, дару слова и логическому порядку в изложении мысли. Коротко знавшие и ежедневно видавшие его, когда он был еще адъютантом графа Витгенштейна, сравнивали его голову с конторкою со множеством отделений и выдвижных ящиков: о чем бы ни заговорили, ему стоило только выдвинуть такой ящик и изложить все с величайшею удовлетворительностью. Составитель и редактор отчета, или Донесения Следственной комиссии, собрав материал свой из частных разговоров, показаний, мнений нескольких членов общества, выставляет Пестеля как честолюбца непомерного, думавшего только о собственной своей славе, о своем личном повышении. Кто хочет верно оценить Пестеля, тот должен знать его «Русскую правду». Насчет замечаний 153) о его действиях как полкового командира должно помнить, что они сделаны Майбородою, предателем, который был его казначеем, истратил для себя полковые деньги в Москве, куда послан был для покупки офицерских вещей и казенных, и был великодушно спасен Пестелем от стыда и от суда. Относительно замечания Рылеева, что в Пестеле можно скорее предугадывать Наполеона, чем Вашингтона, то оно было извлечено из частной беседы его после первого знакомства с ним, когда Пестель укорял Северное общество в бездействии и предложил соединить Северное с Южным. В роковую ночь он приобщился св. тайн у пастора Рейнбота, который изъявил ему свою готовность сопутствовать ему до последней минуты; но Пестель благодарил и отказал ему в предложении, заметив, что довольно будет напутствования одного священника русского, что он сам приготовился на все и что у всех христиан спаситель един. Пестель оставался спокойным до последнего мгновения, он никого ни о чем не просил 154); равнодушно смотрел, как заковали ноги его в железо, и когда под конец надели петлю, когда из-под ног столкнули скамейку, то тело его оставалось в спокойном положении, как будто душа мгновенно отделилась от тела, от земли, где он был оклеветан, где трудился не для себя, где судили его за намерения, за мысли, за слова и просто умертвили. Ссылаюсь на решения и доказательства лучших и опытнейших юристов.

Я не пишу биографий моих товарищей и соузников, а только кратко касаюсь последних минут их земной жизни, припоминая главные черты их характера. В моих записках я уже не раз упоминал о Кондратии Федоровиче Рылееве. Вся жизнь его, от самого выпуска из 1-го Кадетского корпуса в конную артиллерию, дышала любовью к отечеству. Прочтите его сочинения — вы повсюду найдете эту любовь, готовую принять все муки адские, лишь бы быть полезным своей стране родной. Читайте думу «Волынский», «Исповедь Наливайки», поэму «Войнаровский» — вы в них услышите и увидите самого Рылеева. Всего теснее и искреннее был он связан с Оболенским и с Николаем и Александром Бестужевыми; двое первых написали биографию Рылеева 155), мне остается только досказать, что он в досужие часы от дел Американской торговой компании, коей он был секретарем, хаживал в губернское правление; вызывался хлопотать за людей безграмотных, бедных или притесненных, так что в последние годы все такие просители хорошо его знали. Я уже доказал, как он безусловно и охотно жертвовал собою при восстании 14 декабря; он предвидел неудачу, но хотел явного восстания, явного требования прав, в полном убеждении, что иначе народу не получить того, что ему следует. Он был душою этой попытки; с радостью принимал он на себя всю ответственность; сам просил императора и комиссию и комитет, чтобы его не щадили, но чтобы облегчили участь товарищей его, о чем даже упоминается и в Донесении Следственной комиссии. Только не знаю, откуда редактор Донесения почерпнул, что будто бы Рылеев сам не являлся на Сенатскую площадь, когда я сам видел его там; но ему незачем было долго там оставаться, потому что он деятельнее всех других собирал силы со всех сторон: ездил по всем казармам, по караулам, искал отдельных лиц, не явившихся к сборному месту. Он только не мог принять начальства над войском, не полагаясь на свое уменье распорядиться и еще накануне избрав для себя обязанность рядового. В каземате в последнюю ночь получил он позволение писать к жене своей; он начал, отрывался от письма, молился, продолжал писать. С рассветом вошел к нему плац-майор со сторожем, с кандалами и объявил, что через полчаса надо идти: он сел дописать письмо, просил, чтобы между тем надевали железы на ноги. Соколов был поражен его спокойным видом и голосом. Он съел кусочек булки, запил водою, благословил тюремщика, благословил во все стороны соотчичей, и друга и недруга, и сказал: «Я готов идти!»
В 12-м нумере Кронверкской куртины заключен был накануне казни Сергей Иванович Муравьев-Апостол 2-й. Его пламенная душа, его крепкая и чистейшая вера еще задолго до роковой минуты внушали протоиерею П. Н. Мысловскому такое глубокое почитание, что он часто и многим повторял: «Когда вступаю в каземат Сергея Ивановича, то мною овладевает такое же чувство благоговейное, как при вшествии в алтарь пред божественною службою». Так чисты были его помышления, так сердце его исполнено было любви к спасителю и к ближнему. Беседы его были всегда назидательны и утешительны. С юных лет предметом любимой мысли его было благо отечества; для него учился он старательно сперва дома, после в корпусе путей сообщения генерала Бетанкура, наконец в Париже; служил в л.-гв. Семеновском полку, откуда после восстания полка в 1820 году при распределении целого полка по всем полкам армии переведен был в Черниговский пехотный полк подполковником. Для отечества он готов был жертвовать всем; но все еще казалось до такой степени отдаленным для него, что он иногда терял терпение; в такую минуту он однажды на стене Киевского монастыря карандашом выразил свое чувство. В. Н. Лихарев открыл эту надпись:
Toujours rêveur et solitaire,
Je passerai sur cette terre.
Sans que personne m’ait connu;
Ce n’est qu' au bout de ma carrière,
Que par un grand trait de lumière,
L’on verra ce qu’on a perdu * 156).
Душа его была достойна и способна для достижения великой цели. В последние минуты жизни он не имел времени думать о себе. Возле его каземата в 16-м нумере сидел юный друг его — Михаил Павлович Бестужев-Рюмин; нужно было утешать и ободрять его. Соколов и сторожа Шибаев и Трофимов не мешали им громко беседовать, уважая последние минуты жизни осужденных жертв. Жалею, что они не умели мне передать сущность последней их беседы, а только сказали мне, что они все говорили о спасителе Иисусе Христе и о бессмертии души. М. А. Назимов, сидя в 13-м нумере, иногда мог только расслышать, как в последнюю ночь С. И. Муравьев-Апостол в беседе с Михаилом Павловичем Бестужевым-Рюминым читал вслух некоторые места из пророчеств и из Нового Завета.
В числе осужденных Муравьевых были члены домов, связанных между собою близким и дальним родством. С. И. и М. И. Муравьевы-Апостолы, получившие сложное фамильное имя от предка по матери, гетмана Данилы Апостола, — они были двоюродные братья А. 3. Муравьева, шурина графа Е. Ф. Канкрина, и приходились троюродными братьями Никите Михайловичу и Александру Михайловичу Муравьевым, которых отец был наставником Александра I 157). Александр Николаевич Муравьев, бывший нижегородским гражданским губернатором незадолго до кончины своей, был старший сын генерала H. H. Муравьева, известного основателя и директора школы колонновожатых в Москве.
Михаилу Павловичу Бестужеву-Рюмину было только 23 года от роду 158). Он не мог добровольно расстаться с жизнью, которую только начал; он метался как птица в клетке и искал освободиться, когда пришли к нему с кандалами. Пред выходом из каземата он снял с груди своей образ спасителя, несущего крест, овальный, вышитый двоюродного сестрою, оправленный в бронзовый обруч, и благословил им сторожа Трофимова. Я видел этот образ, предложил меняться, но старый солдат не согласился ни на какие условия, сказав, что постарается отдать этот образ сестре Бестужева. На этом образе дали клятву двенадцать членов тайного общества союзных славян 159).
Петр Григорьевич Каховский, в последний день заточения, 12 июля, содержался в каземате под другим сводом Кронверкской куртины, не под надзором Соколова и Шибаева, почему, к сожалению, я не имел подробных верных сведений о последних часах его жизни. Он был очень молод, службу свою начал он в л.-гв. Гренадерском полку и по домашним обстоятельствам вышел в отставку 160). Между тем как нас вывели на площадь пред гласисом для решения приговоров, то пятерых товарищей, осужденных на смертную казнь, повели в саванах и в кандалах в крепостную церковь, где они еще при жизни слушали свое погребальное отпевание. Когда мы уже возвратились с гласиса в крепость, то их шествие из церкви потянулось к Кронверкскому валу. На пути Сергей Иванович Муравьев-Апостол не переставал утешать и ободрять своего юного друга Михаила Бестужева-Рюмина и раз обернулся к духовному отцу П. Н. Мысловскому и сказал ему, что он очень сожалеет, что на его долю досталось сопровождать их на казнь как разбойников; на это замечание священнослужитель ответил ему утешительными словами Иисуса Христа на кресте к сораспятому с ним разбойнику. Когда дошли до места виселицы, то они еще раз обнялись между собой, стали в ряд на высокую скамейку, и когда петли были уже надеты, когда столкнули скамейку, то тела Пестеля и Каховского остались повисшими; но Рылеев, Муравьев и Бестужев испытали еще одно ужасное страдание. Палач, нарочно выписанный из Швеции или Финляндии, как утверждали, для совершения этой казни, вероятно, не знал своего дела. Петли у них не затянулись, они все трое свалились и упали на ребро опрокинутой скамейки и больно ушиблись. Муравьев со вздохом заметил, что «и этого у нас не сумели сделать»; этот язвительный упрек был вызван сильною болью от раны в голову 3 января, которая еще не зажила. Пока снова установляли скамейку, перетянули веревки, прошло несколько минут, и продлилась мука от вторичной борьбы с другою вторичною смертью. Весь день оставались на позорной выставке. С приближением ночи сняли трупы; одни говорили, что ночью в лодке перевезли тела в рогожах и зарыли на берегу Гугуева острова, другие же утверждали — на прибрежий Голодая, еще другие — что их зарыли во рву крепостном с негашеною известью близ самой виселицы 161). Так кончилось решение суда 13 июля <…>162).

В распределении разрядов есть странности непонятные: разделение и присуждение наказаний выходит предрешенное. Сентенции 2-го разряда не разнствуют от сентенций 1-го разряда, а осуждение совершенно различно. В одной сентенции сказано, что он изменил свой прежний образ мыслей, а между тем наказан наравне с теми, которые не изменили своему образу мыслей. В нескольких сентенциях сказано, что отстали от умысла на цареубийство, а между тем они наказаны за этот умысел. О М. А. Назимове сказано, что участвовал в умысле бунта принятием в тайное общество одного товарища, между тем как совершенно освобождены от наказания очень многие, принявшие новых членов. Есть даже осуждения за дерзкие слова в частном разговоре. Смягчения приговора суда предоставлены личной милости царя. На милость образца нет; но внимательный и беспристрастный читатель спросит: отчего 11 июля при смягчении наказаний 163) по приговору Верховного уголовного суда в пяти первых разрядах из числа 71 человека государь исключил из этой милости только Николая Бестужева 1-го, Михаила Бестужева 3-го, Михаила Глебова и Андрея Розена и весь 8-й разряд, кроме Бодиско 1-го. Догадки мои сообщены уже выше. Но длинная оговорка в сентенции Николая Цебрикова в последнем разряде 164) заставляет безошибочно заключить, что при этих именах особенно вспомнили тех людей, которых после, в продолжение всего царствования своего и еще при последней минуте своей жизни, государь не переставал припоминать и называть «mes amis du quatorze»*, своими приятелями 14 декабря.
Так окончились существование тайных обществ, заговор, восстание, суд и исполнение приговора. Нельзя было оставить без наказания нарушение существующего закона. Не только русские, но и иностранцы предвидели наказание жестокое, почему Англия и Франция чрез представителей своих, маршалов Веллингтона и Мортье, прибывших в Петербург для поздравления Николая I с восшествием на престол, просили о помиловании и о пощаде государственных преступников. Названные державы прошли чрез горнила восстаний и революции они хорошо знали, чем вызываются мятежи и чем они устраняются. Особенно Англия сочувствовала общественному делу, быв убеждена в недостаточной опоре тогдашнего русского судопроизводства. Император Николай I ответил Веллингтону, что он удивит Европу своим милосердием 165).
Журналы и газеты русские твердили о бесчеловечных умыслах, о безнравственной цели тайных обществ, о жестокосердии членов этих обществ, о зверской их наружности. Но тогда журналы и газеты выражали только мнение и волю правительства; издатели не смели иметь своего мнения, а мнения общественного не было никакого. Из русских один только H. M. Карамзин, имевший доступ к государю, дерзнул замолвить слово, сказав: «Ваше величество! заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века!»
Здесь представляется важнейший вопрос: «Можно ли было избегнуть основания тайных обществ?» Всякая тайна в семействе ли, или в клубе, или в полку, или в обществе частном есть дело нехорошее и всегда опасное, тем более когда члены, поверенные тайны, бывают многочисленны и цель их касается не одного лица или особого предприятия торгового или промыслового, а целого строя народа и государства. Это не артели, не ассоциации для работ и различных устройств, где цель общества известна и для всех явна. Опыт достаточно показал, что к составлению серьезных тайных обществ прибегали доныне только в крайних случаях: такие общества почти никогда не имели определенной цели. Действия их были неудовлетворительны, потому что были тайны. В государстве, в коем обнаруживается несправедливость, своевластие, притеснение со стороны правителей, там без составления тайного общества люди честные и образованные, не зная лично друг друга, составляют сами собою общество против порока и беспорядка. Без сомнения, в странах, в коих водится хоть сколько-нибудь свободы теснения, хоть сколько-нибудь гласности и в коих частное лицо может передать печатно и устно свои убеждения по делу общественному, там на что тайное общество? Оно было бы бессмыслием. Но в России, только что избавленной от «слова и дела», от «тайных канцелярий», не было ни одной основы государственной; все прежние и новые законы подчинены были неограниченной власти государя, озаренного европейскою славою, наименованного Благословенным и избавителем Европы, даровавшего конституцию Польше, Финляндии, свободу крестьянам прибалтийских губерний, мужа умного, доброго, искренно желавшего блага для своего отечества и вместе с тем лишенного всех средств сделать что-нибудь для гражданственной жизни своего отечества. Александр I в последнее десятилетие своего царствования свалил все бремя государственного управления на плечи Аракчеева, на слугу ему верного, но не государственного мужа, а сам подчинился наущениям Меттерниха и под конец предался мистицизму и думал только о спасении собственной души своей.
Состав Следственной комиссии подробно изложен в 4-й главе. В этой комиссии не было судьи: все члены ее более или менее были обвинители. Они могли заподозрить кого угодно, но не имели права осудить без доказательств. 17 мая 1826 года эта комиссия выбрала 121 виноватого 166). Верховный уголовный суд не судил, не рядил, а только приговорил 10 июля по спискам и указаниям Следственной комиссии. Жертвы заранее были обречены комиссией. Н. И. Тургенев в своем сочинении «La Russie et les Russes, 3 tomes. Bruxelles, 1847» в первом томе, желая облегчить участь своих товарищей, перебирает подробно, построчно все Донесение Следственной комиссии. Лучшие юрисконсульты Европы определили, что следовало бы исключить большую половину из списка осужденных, а именно всех не участвовавших в двух восстаниях; а если число 121 было непременно необходимо, то можно было бы дополнить его другими именами из более важных членов, оставленных без наказания. Великий князь Константин Павлович при чтении приговора суда заметил: «Тут главнейших заговорщиков недостает; следовало бы первого осудить или повесить Михаила Орлова» 167). Комиссия доискивалась до важнейших лиц из государственных мужей. Она доведывалась, не принадлежали ли к обществу Сперанский, Мордвинов, Ермолов, П. Д. Киселев, Меншиков и другие 168). Если она заподозревала их по образцу мыслей, то по тому же самому бесспорно надлежало бы признать ей за первого и за главного члена самого имп. Александра I. По этому случаю и по дознаниям по делу Польского общества задержан был в каземате Г. С. Батенков 20 лет 169), а А. О. Корнилович из читинского острога был фельдъегерем обратно вывезен в Петропавловскую крепость в Петербург 170). Кто внимательно вникнет в Донесение Следственной комиссии, тот легко найдет, что большая часть обреченных жертв была осуждена не за действия, а за разговоры и наговоры на них. Мало ли что говорится в кругу задушевных товарищей? Мало ли кого Посылаем в ад и уничтожаем словом? А между тем от слова до дела расстояние неизмеримо. Припомните вышесказанное мною о том, как содержались по этому делу арестанты в крепости, их казематы; припомните, что на заточенного, для вынуждения сознания, надевали наручники, кандалы, на некоторых и то и другое одновременно, уменьшали пищу, беспрестанно тревожили сон их, отнимали последний слабый свет, проникавший чрез амбразуру крепостной стены в окошечко с решеткою частого переплета железных пластинок, и согласитесь, что эти меры стоили испанского сапога британского короля Якова Пи всех прочих орудий пытки. Пытка при Якове продолжалась несколько минут, часов, иногда в присутствии короля, а наша крепостная продолжалась несколько месяцев. Можете ли вы себе представить, что грезится человеку в таком положении и как легко ему проговориться и прописаться, не щадя ни себя, ни других! Комиссия с особенным пристрастием налегала на обвинение в намерении совершить цареубийство. Верховный уголовный суд во всех своих сентенциях ставил главным преступлением намерение цареубийства и выставил четырех человек из соединенных славян как кровопийц, как зверей кровожадных. Комиссия сама печатно объявила, что такие предложения были сделаны только А. 3. Муравьевым, Ф. Ф. Вадковским, И. Д. Якушкиным и А. И. Якубовичем; но та же комиссия упоминает, что на такие предложения смотрели как на внушения личной мести, или ухальства, или хвастовства и что такие предложения вовсе не были приняты присутствовавшими членами. Почему же эта самая комиссия после всех своих запросов, исследований и собственных своих выводов не исключила обвинения в том, что, как оказалось после, было предметом только предложения, но тогда же было отменено или отсрочено?*
На этот вопрос нетрудно ответить. Комиссии и Верховному уголовному суду также необходимо было налегать главнейшим образом на это уголовное преступление для повода к осуждению, как им необходимо было скрыть и умолчать о главных приготовленных мерах к освобождению крестьян из крепостной зависимости и к преобразованию всех частей государственного управления, потому что это могло бы вызвать сочувствие в народе к осужденным государственным преступникам 171). Зато императорский манифест от 13 июля 1826 года утверждает, «что Следственной комиссии посредством усердия, и точности, и беспристрастия и с помощью самых убедительных мер удалось смягчить сердца самых закоренелых преступников, возбудить в них угрызения совести и понудить их к откровенным чистосердечным признаниям» 172).
Большая часть осужденных и сосланных моих товарищей покоится в могиле и осталась только в памяти своих родных и близких знакомцев. Их знали только до изгнания; мало слышали о жизни их и трудах в Сибири; теперь знают очень немногих, переживших тридцатилетнее изгнание. Из ста двадцати одного товарища остались только 14, в этом числе только трое из декабристов 173). Скоро не останется никого; вот почему спешу окончить пересмотр и довершение моих глав. По милостивому манифесту от 26 августа 1856 года возвратились на родину сперва только 14 человек; после них еще 6. Против своего желания, по предписанию начальства сослан из Сибири в Москву Дмитрий Иринархович Завалишин в 1864 году. Решился оставаться в прежнем месте заточения в Петровском Заводе за Байкалом один только Иван Иванович Горбачевский. Далее, в 21-й главе, за 1856 год, названы сроки и имена всех 20 товарищей, возвращенных по манифесту и прощенных царствующим Александром II 174).
Что скажут правнуки моих товарищей, читая Донесение Следственной комиссии и решение Верховного уголовного суда? В защиту нравственных достоинств членов тайного общества достаточно будет заметить, что император Николай I пренебрег поверьем, что никогда не следует доверяться бывшему заговорщику, и признал полезным не отвергать услуг бывших членов тайного общества, не осужденных, или помилованных, или безусловно прощенных до приговора суда. Из них назначил он трех министрами, четырех — генерал-губернаторами в Петербург, в Ригу, в Вильно, в Киев. Из числа членов тайного общества имел он отличного корпусного командира и войскового атамана, трех передовых действователей в турецко-персидской войне, дежурного генерала, начальника собственной своей канцелярии III Отделения 175). Воспитание в военно-учебных заведениях большинства юношей русского дворянства вверено было главному надзору бывшего члена тайного общества Я. И. Ростовцева.
Не называю начальников дивизий и губернаторов; не называю бывших членов тайного общества, оставивших службу и посвятивших свое достояние и свои досуги на пользу общую: их много! Приблизительно можно легко себе представить многочисленность их, если сообразить, что ими тесно набиты были Петропавловская крепость со всеми ее казармами, куртинами, казематами, равелинами, все гауптвахты петербургские, крепостцы Финляндии, Шлиссельбург, даже в Нарве и в Ревеле сидели арестанты. Мною названы только должностные лица на высших служебных местах, потому что они должны быть известны большинству народа и армии, а сверх того, в доказательство, что эти лица смолоду готовили себя на службу, не одну только воинскую, но и гражданскую, общественную. Если они не могли отвратить всех бедствий в царствование Николая I, то это оттого, что они при всех честных и возвышенных стремлениях своих и как бы велико ни было их усердие, но все-таки составляли каплю в море, сравнительно с общею массою начальников, арендаторов и ненадежных чиновников. Они принуждены были подчиниться общепринятому порядку, форменному, застегнутому, занумерованному, нисколько не соответствовавшему истинной славе государя и истинному благу государства. Они частенько должны были подчиняться воле, не ограниченной никаким законом.
В предыдущей статье я назвал Я. И. Ростовцева, который скончался 6 февраля 1860 года, совершив почти окончательно труд огромнейший по званию председателя редакционной комиссии по делу освобождения крестьян. Издатели «Колокола» бранят его предателем, изменником и беспощадно порицают его за циркулярное наставление его, данное всем военно-учебным заведениям в сороковых годах, в коем главный смысл, «что совесть должно иметь только в собственных и в семейных своих отношениях, а по вступлении в службу воинскую или гражданскую совесть заменяется волею и приказанием начальства»176). Издатели «Колокола» забыли источник подобного приказания. Ростовцев, как орудие, имел несчастье подписать такую бумагу; он не мог быть сочинителем или поводом такого приказа. Приказ этот совершенно согласовался с убеждением единодержавного властителя, высказанным им самим несколько раз при личных своих допросах в декабре 1825 года. Государь объявлял свою волю, и вся Россия скрепляла и исполняла ее беспрекословно. Винить Ростовцева за такую бумагу будет все то же, что винить монаха Тецеля за торг отпускными свидетельствами за грехи или министров Людовика XIV за промахи и ошибки государя, уверившего самого себя, что в нем, в его лице, сосредоточено все государство. По этому обвинению Ростовцева прилагаю в подлиннике письмо Евгения Петровича Оболенского ко мне от 20 марта 1860 года; он знал его короче и лучше многих. Вот собственные слова его о Я[кове] Ивановиче]:
«А кончина Якова Ивановича как болезненно отозвалась у всех тех, которые умели его ценить! Теперь начинает пробуждаться к нему сочувствие; теперь начинают говорить, что в последний год своей жизни он выказал те душевные качества, которых никто в нем не подозревал. Много и много пострадал покойник от клеветы и недоброжелательства. Учение о совести, за которое на него так напал Герцен, Яков Иванович послал мне в копии то, что им было предписано для руководства по военно-учебным заведениям. Смысл следующий: личною совестью мы руководимся в наших отношениях личных и тайных — она осуждает наши злые помышления и дела, она ободряет нравственные побуждения и дела; но в жизни общественной, в тех наших деяниях, которые явны и видимы всеми, личную нашу совесть заменяет совесть общественная — верховная власть, которая карает за нарушение законов или порядка и награждает за гражданские или военные доблести. То же самое повторил и профессор Кавелин в курсе законоведения, напечатанном во всеобщее сведение177. Тут есть юридическая тонкость, но не в той силе, как ее представил Герцен. Судья определяет по закону наказание за вину явную, совесть может его лично обличить в подобном проступке, и внутренний голос скажет: осуди себя самого, прежде нежели осудишь другого; но он тут должен заставить замолчать свою совесть и подписать осуждение по долгу судьи. Но довольно о почившем. Последнее его предсмертное слово была просьба государю--не оставлять крестьянского вопроса, порешить его. не откладывать в долгий ящик. Одним словом, он сложил свою жизнь при решении этого вопроса, и освобождение крепостного населения нашей православной Руси неразрывно будет соединено с его именем. Память об его отношениях ко мне будет для меня отрадным воспоминанием до конца моей жизни».
Подлинник этого письма, написанного Е. П. Оболенским из Калуги от 20 марта 1860 года, хранится у меня 176.
Примечания
[править]- Здравствуйте, 13; ваше здоровье, 13; как себя чувствуете, 13 (франц.).
- Задумчив, одинокий,
Я по земле пройду, не знаемый никем.
Лишь пред концом моим,
Внезапно озаренный,
Познает мир, кого лишился он (франц.).
- мои друзья по четырнадцатому (франц.).
- Смотри Донесение Следственной комиссии, напечатанное в военной типографии Главного штаба, стр. 11, 27, 38, 44, 48, 49, 50, 51, 55, 56, 58, 59, 66, 67. (Примеч. А. Е. Розена.)
Комментарии
[править]130. Рассказ Розена не оставляет сомнения в том, что речь в данном случае идет не о состоявшемся распределении подсудимых по разрядам, как полагает мемуарист, а о вызове заключенных в ревизионную комиссию Верховного уголовного суда. Декабристам, не понимавшим смысл происходившего, предлагалось подписать три вопросных пункта: 1) своей ли рукой подписаны показания, данные па следствии; 2) добровольно ли подписаны; 3) были ли даны очные ставки. А. X. Бенкендорф и Д. О. Баранов опрашивали членов Северного общества. Однако Розен называет неверную дату. Ревизионная комиссия работала в Петропавловской крепости 8 — 9 июня 1826 г. Розен был вызван в комиссию вечером 9 июня.
131. Розен имеет в виду судебную реформу 1864 г. Новые судебные уставы, утвержденные 20 ноября 1864 г., вводились постепенно. 17 мая 1866 г. открылись новые суды Петербургской и Московской судебных палат.
132. «Слово и дело государево» — система розыска политических преступлений в XVII—XVIII вв. Каждый, кому становилось известным какое — либо «слово и дело» против государя, обязан был под страхом смертной казни донести об этом властям.
133. В данном случае Розен явно ошибается. Декабристы пользовались в крепости услугами солдат — сторожей. Свидетельства об этом оставили многие мемуаристы (см., напр.: Завалишин, с. 244; Басаргин, с. 57, 82; Анненкова, с. 77).
134. Розен, вероятно, имеет в виду начальника Секретного дома Алексеевского равелина майора Лилиенанкера. О нем известно из «Записок» Д. И. Завалишина (3авалишин, с. 241), а также из письма М. А. Бестужева М. И. Семевскому от 7 октября 1869 г.: «Имя нашего тюремщика; Лилиенанкер» (Бестужевы, с. 469).
135. Стихотворения К. Ф. Рылеева передал Е. П. Оболенскому сторож Н. Нефедьев. Е. П. Оболенский вспоминал: «Раз добрый наш сторож приносит два кленовых листа и осторожно кладет их в глубину комнаты, в дальний угол, куда не проникал глаз часового. Он уходит. Я спешу к заветному углу, подымаю листья и читаю <…>» (XIX век, кн. 1. М, 1872, с. 326—327). Е. П. Оболенский переправил К. Ф. Рылееву письмо и в ответ получил от него новое стихотворное послание, как и предыдущее, наколотое на кленовых листьях. Стихотворения К. Ф. Рылеева приведены Розеном по тексту первой публикации воспоминаний Е. П. Оболенского (Будущность. Париж, 1861, № 10 — 11, с. 82).
136. Деятельность П. Н. Мысловского, приписанного к Следственному комитету в качестве духовника 17 января 1826 г., была двойственна: он оказывал услуги правительству в Петропавловской крепости и услуги декабристам за пределами крепости, однако первые, очевидно, превосходили последние. С этой точки зрения следует рассматривать замечание Розена о склонности священника к предмету «политическому».
137. Сына назвали Евгений, в честь отца Розена, сокращенно по отголоску — Энни.
138. Решающее сражение армий союзников с Наполеоном I — в октябре 1813 г.
139. См. примеч. 100. Генерал — адъютантские аксельбанты К, И. Бистром получил 25 декабря 1825 г.
140. Всего разрядов было 11. П. И. Пестель, К. Ф. Рылеев, С. И. Муравьев — Апостол, М П. Бестужев — Рюмин, П. Г. Каховский были поставлены судом вне разрядов.
141. Был разработан особый порядок размещения членов Верховного уголовного суда: председатель суда и генерал — прокурор располагались в центре, по правую руку сидели члены Государственного совета, слева — представители Синода. Второй ряд занимали сенаторы, за ними — назначенные Николаем I высшие государственные чиновники. В состав суда входили два митрополита и архиепископ (Розен ошибочно называет двух представителей Синода архиереями).
142. См. примеч. 109.
143. П. Н. Свистунов, осужденный так же, как и М. С. Лунин, по II разряду, опровергает рассказ Розена: «Когда читали нам сентенцию <…>, то он ни слова не возражал. Я, стоявши возле него, могу в том поручиться» (Воспоминания, т. 2, с. 294). В 1826 г. М. С Лунину было 39 лет. О смерти Лунина см. примеч. 282.
144. Розен имеет в виду документы состоявшегося в 1849 г. процесса по делу участников тайного революционного кружка М. В. Буташевича — Петрашевского. Формула «сослать <…> навечно» была заменена на «сослать <…> без срока» (Государственные преступления, с. 104—109).
145. В состав суда вошли представители «трех государственных сословий»: 18 членов Государственного совета, 36 членов правительствующего Сената, 3 члена святейшего Синода, а также 15 «особ из высших <…> чиновников», всего 72 человека. Первое заседание суда состоялось 3 июня 1826 г., последнее — 12 июля.
146. Правильное название этого помещения — лабораторный двор. В перечне содержания, помещенном в самом начале главы, Розен называет место своего заключения «бастион лабораторный», в тексте — «батальон лабораторный».
147. Синедрион — высшее судилище в Иерусалиме, состоявшее из 71 или 72 членов (в составе Верховного уголовного суда было 72 человека).
148. 15 морских офицеров «пополуночи в 3-м часу» 13 июля 1826 г. были отправлены для совершения гражданской казни на флагманский корабль «практической эскадры» Балтийского моря «Князь Владимир».
149. Гражданская казнь происходила на эспланаде кронверка. Кронверк — внешнее укрепление Петропавловской крепости; гласис-- насыпь перед рвом, за которым находился вал (земляная стена) кронверка; куртина — здесь — часть вала, соединявшая бастионы кронверка; эспланада — внешняя площадка кронверка, примыкавшая к городу; «палач» — правильнее профос, т. е. офицер, выполнявший в армии полицейские обязанности.
150. Во время экзекуции пострадал также С. П. Трубецкой: «<…> шпагу <…> не подпилили и, ломая ее, довольно больно ушибли мне голову» (Трубецкой С. П. Материалы о жизни и революционной деятельности. Т. 1. Идеологические документы, воспоминания, письма, заметки. Иркутск: Вост.-Сиб. кн. иэд-во, 1983, // С 429 с. 282). Инцидент с А. И. Якубовичем другими мемуаристами не отмечен.
151. Письмо К. Ф. Рылеева, написанное накануне казни, утром 13 июля, и переданное по приказу Николая I через А. Н. Голицына вдове декабриста, распространялось в обществе в многочисленных, преимущественно неисправных, рукописных списках. Впервые, с неточностями и пропусками, оно опубликовано в воспоминаниях Н. И. Греча (РВ, 1868. № 6, с. 384—385). Более точную и полную публикацию см.: РВ, 1869, № 3, с. 244—245.
152. Розен называет далеко не полный список лиц, по должности присутствовавших при казни декабристов. Очевидно, именно от этих людей (а также от М. А. Назимова) Розен слышал рассказы о подробностях казни (см. примеч. 161).
153. Под «замечаниями» имеются в виду соответствующие места в Донесении Следственной комиссии.
154. Из «Записной книжки» П. Н. Мысловского известно, что П. И. Пестель «и слышать не хотел о таинствах веры. <…> Вечером 12 июля Ф.-Т. Рейнбот пришел к нему в каземат, дабы приготовить его к смерти. Снова начались споры как о догматах веры, так и о делах политических. Пастор со слезами на глазах оставил жесткосердного <…>». По словам П. Н. Мысловского, П. И. Пестель, «бывши уже на эшафоте», попросил благословить его (Р А, 1905, № 9, с. 133).
155. См. примеч. 2.
156. М. С. Лунин в письме из Сибири сестре Е. С. Уваровой, от 13(1) января 1840 г. привел это стихотворение (в несколько иной редакции) и анонимный перевод с французского. По свидетельству Лунина, стихи он услышал во время заключения в Петропавловской крепости в 1826 г. (Лунин, с. 58, 135).
157. Наставником Александра I был отец декабристов М. Н. Муравьев.
158. М. П. Бестужеву-Рюмину было 25 лет. Он родился 23 мая 1801 г.
159. Точнее: Общества соединенных славян.
160. П. Г. Каховский начал военную службу юнкером в 7-м Егерском полку в 1817 г.; в ноябре 1819 г. был переведен поручиком в Астраханский кирасирский полк; вышел в отставку в 1821 г.
161. Рассказ Розена о казни декабристов нуждается в ряде уточнений. Кроме М. А. Назимова, на которого Розен ссылается как на очевидца, из декабристов казнь видели В. Ф. Раевский (ЛН, т. 60, кн. 1. М., 1956, с. 96 — 97) и частично — правую часть виселицы — Н. Р. Цебриков (Воспоминания, т. 1, с. 261). Виселица была установлена на конце восточной части вала кронверка, вблизи Кронверкского пролива. План казни, разработанный Николаем I, предусматривал следующий порядок: гражданская казнь осужденных на каторгу и в ссылку, развод их по казематам, повешение пяти декабристов, «присужденных к смерти». Воз с верхней перекладиной для виселицы пропал в пути, однако это не отразилось на утвержденном порядке казни. Во время казни с виселицы сорвались, согласно донесению П В. Голенищева — Кутузова, К. Ф. Рылеев, С. И. Муравьев-Апостол и П. Г. Каховский (ВД, т. 17, с. 252). Причиной их падения явился обрыв веревок, а не соскользнувшие по неопытности палачей петли. Палачами были заплечных // С 430 дел мастера с.-петербургской городской тюрьмы С. Карелин и Козлов. Точно установить слова, произнесенные С. И. Муравьевым — Апостолом после падения с виселицы, не представляется возможным. Отметим лишь, что почти в такой же редакции слова С. И. Муравьева — Апостола приводит В. И Штейнгель (Общественные движения в России в первую половину ХIХ века. СПб., 1905, т. 1, с. 461). Тела висели не более получаса, затем были сняты и спрятаны в здании бывшего Училища торгового мореплавания Точное место захоронения казненных декабристов неизвестно, предположительно этим местом считают остров Голодай (ныне остров Декабристов).
162. В этом месте своих «Записок» Розен поместил «Список» декабристов, преданных суду по манифесту от 1 июня 1826 г., и «Роспись государственным преступникам, приговором Верховного уголовного суда осужденным к разным казням и наказаниям». Эти материалы представляли значительный интерес для русских и европейских читателей конца 60-х — начала 70-х гг. Однако Розен не располагал печатными экземплярами этих документов и опубликовал их по неполным рукописным копиям, присланным ему Е. П Оболенским (ИРЛИ, ф. 606, д. 21, л. 118, 120 об.). Розен сделал в них дополнительные уточнения и в примечании отметил: «Имена и отчества нескольких моих товарищей не означены, потому что или не имел чести быть лично с ними знакомым, или не мог получить достоверных сведений» (Розен А. Е. Записки декабриста. СПб., 1907, с. 108). В результате опубликованные Розеном материалы содержат большое количество ошибочных данных. По этой причине в настоящем издании они не перепечатываются. Эти документы суда см.: ВД, т. 17. с. 62-65, 224—236.
163. См. примеч. 109.
164. Н. Р. Цебриков был отнесен к XI разряду. В высочайшей конфирмации приговора суда от 10 июля 1826 г. по поводу этого разряда сказано: «<…> поручика Цебрикова по важности вредного примера, поданного им присутствием его в толпе бунтовщиков в виду его полка, как недостойного благородного имени, разжаловать в солдаты без выслуги и с лишением дворянства» (В Д, т. 17, с. 245).
165. А.-У. Веллингтон прибыл в Россию 18 февраля 1826 г. для подписания так называемого Греческого протокола, определявшего согласованные позиции Англии и России в отношении Греции (см. примеч. 60). Столь же ошибочны сведения о маршале Э.-А. Мортье. Очевидно, Розен спутал его с маршалом О.-Ф. Мармоном, который был прислан Францией для присутствия на коронации Николая I. Ни один из них, насколько это известно по дипломатической переписке, с просьбой о помиловании не обращался. Сообщение об ответе Николая I А.-У. Веллингтону является, очевидно, отголоском беседы Николая I с французским послом в Петербурге П. Л.-А де Лаферронэ, состоявшейся 20 декабря 1825 г. (см.: РВ, 1893, № 4, с. 14).
166. См. примеч. 130.
167. М. Ф. Орлов не был предан суду по просьбе его брата А. Ф. Орлова, отличившегося в день 14 декабря и ставшего одним из наиболее приближенных к Николаю I лиц. 6 мая 1826 г. о М. ф. Орлове было принято решение: «<…> продержав еще месяц под арестом, <…> отправить в деревню, где и жить безвыездно» // С 431 (ВД, т. о, с. 142). Во время зачтения приговора суда Константин не присутствовал. Однако известно, что при коронации Николая I приехавший из Варшавы Константин подошел к А. Ф. Орлову и "сказал ему: «Ну, слава богу! все хорошо; я рад, что брат коронован! А жаль, что твоего брата не повесили!» (Орлов М. Ф. Капитуляция Парижа. Политические сочинения. Письма. М., 1963, с. 300).
168. См. примеч. 100. А. С. Меншиков под следствием о причастности к событиям 14 декабря не находился.
169. Причины 20-летнего одиночного заключения в Петропавловской крепости (с 1827 по 1846 г.) Г. С. Батенькова, осужденного судом по III разряду в «каторжную работу», остаются невыясненными. Загадочная судьба декабриста породила большое количество догадок и предположений. Версия Розена, объясняющая заточение Г. С. Батенькова результатами расследования о причастности высших государственных чиновников к движению декабристов имеет основания (см.: Карцов В. Г. Декабрист Г. С. Батеньков. Новосибирск, 1965).
170. А. О. Корнилович был увезен из читинского острога и вновь заключен в Петропавловскую крепость в 1828 г. по доносу Ф. В. Булгарина, в котором говорилось о связях декабристов с австрийским правительством, в частности, о дружеских отношениях А. О. Корниловича с австрийскими дипломатами.
171. Справедливость мнения Розена подтверждается «Секретным приложением ко всеподданнейшему докладу комиссии», в котором, в частности, говорилось: «<…> комиссия старалась не упоминать о тех обстоятельствах, кои, сделавшись известными, могли бы обратиться в орудие зложелательства, дать повод к неосновательным толкам или быть причиною какого — либо, даже самого малейшего, волнения в умах непросвещенных, наипаче же в низших состояниях» (ВД, т. 17, с. 65).
172. Неточная цитата из манифеста 13 июля 1826 г.: «Следственная комиссия <…> деятельностию, разборчивостью, беспристрастием, мерами кроткого убеждения привела самых ожесточенных к смягчению, возбудила их совесть, обратила их к добровольному и чистосердечному признанию» (В Д, т. 17, с. 253).
173. См. примеч. 1.
174. См. примеч 104.
175. «Три министра» — это М. Н. Муравьев, Л. А. Перовский, П. И. Колошин; «четыре генерал — губернатора» — А. А. Кавелин, И. М. Бибиков, А. А. Суворов, Д. Г. Бибиков; «корпусный командир и войсковой атаман» — П. X. Граббе; «три передовых действователя в турецко — персидской войне» — И. Г. Бурцов, Н. Н. Раевский и В. Д. Вольховский; «дежурный генерал» — С. П. Шипов; начальником III Отделения был кн. В. А. Долгоруков, брат И. А. Долгорукова, члена Союза благоденствия, которого и имел в виду Розен, А. А. Суворов, генерал — губернатор прибалтийских губерний, привлекался к следствию по делу декабристов, но членом тайного общества не был. Киевский генерал — губернатор Д. Г. Бибиков также не был декабристом. О членстве Н. Н. Раевского в тайном обществе, кроме Розена (Р С, 1873, № 7, с. 379), сообщает также М. А. Бестужев (Бестужевы, с. 55—56), однако прямых доказательств этого нет.
176. В «Колоколе» от 1 августа 1858 г. (л. 20, с. 161—163) // С 432 была опубликована статья А. И Герцена «Черный кабинет», направленная, в частности, против Я. И. Ростовцева. Излагая «главный смысл» составленного Я. И. Ростовцевым «Наставления для образования воспитанников военно — учебных заведений» (СПб., 1849), Розен неточно цитирует эпиграф герценовской статьи: «Совесть нужна человеку в частном, домашнем быту, а на службе и в гражданских отношениях ее заменяет высшее начальство» (Герцен А. И. Собр соч М., 1958, т. 13, с. 300). Я. И. Ростовцев стремился оправдаться и в письме к Е. П. Оболенскому от 18 ноября 1858 г, обвинял А. И. Герцена в искажении его мысли (РС, 1889, № 9, с. 619—620).
Глава шестая.
О причинах основания тайных обществ вообще и об Акте обвинительном в особенности.
[править]Всех подсудимых спрашивали: «Что побудило вас вступить в тайное общество?»179) Главная общая причина была едина, но ответы были различны, чтобы уменьшить для себя степень наказания. Так, одни ответили: любовь к отечеству; другие — обещание императора на Варшавском сейме 15 марта 1818 года 180); третьи — мода и пример самых образованных и нравственных мужей в обществе; четвертые — злоупотребления начальников; пятые-- грабительство и воровство бюрократии; еще другие — обскурантизм, всеподавляющая темнота сравнительно с государствами благоустроенными; еще другие — общая повсеместная безурядица сверху и снизу. Все это заключало в себе довольно побуждений, чтобы желать переворота и содействовать ему.
Французская революция 1789 года выгнала к нам тысячи выходцев, между ними людей весьма образованных из высших классов, но также много умных аббатов и всяких учителей. Первые из них имели влияние на высший круг нашего общества по образованию и по тонкости в общежитии; вторые — по религии и вкрадчивости в дела семейные; последние вперемежку с аббатами заняли места воспитателей и, сами убежав от революции, посеяли в русском дворянском юношестве первые семена революции. Это юношество возмужало, участвовало в войнах 1813, 1814 и 1815 годов, ознакомилось с учреждениями других государств и вступило в союзы или общества для преобразования своего отечества. Члены общества собирались в своих кружках, все знали их по их умственным занятиям, по их жизни благонравной, по заслуженному уважению, которое явно им оказывалось и в полках и в обществе; так мудрено ли, что наблюдатели, жаждавшие познаний, искавшие занятий и значения в обществе, пристали к ним и сделались членами сперва литературных и ученых обществ, а потом тайных политических? Можно сказать утвердительно, что все образованные люди или имевшие притязание быть такими принадлежали к тайному обществу если не по спискам, то по цели и по собственному стремлению. Они были также подстрекаемы крайнею необходимостью: они видели ясно, что император, спаситель Европы, восстановитель Польши, освободитель крепостных людей прибалтийских губерний, поощритель просвещения, распространитель Евангелия, вдруг начал по наущениям Меттерниха подавлять всякое народное движение к вещественному и умственному улучшению. Стал умалять льготы, данные Польше; по козням Аракчеева, Фотия и Магницкого отрешил от должности князя А. Н. Голицына и лучших профессоров Педагогического института 181), и не только в своем отечестве, ной в других странах останавливал ход вперед и отказал в помощи грекам 182). При таких данных они видели, что частное, одиночное, тайное их действие на пользу народа обратится в ничто, и потому решились на действие совокупное и явное. На помощь государя пропала вся надежда, а зло, самоволие высших и самоуправство низших начальников обнаруживали страшную наглость, так что А. А. Бестужев мог правдиво ответить комиссии на вопрос, в чем же состояли эти злоупотребления: «У нас кто смел, тот грабит, а кто не смел, тот крадет!»183)
Избавлю себя и читателей от длинного перечня всех главных злоупотреблений и недостатков, вызвавших основание тайных обществ. Все это зло еще в свежей памяти и раскрывается еще яснее в новейшее время, после 19 февраля 1861 года, как в разысканиях управного земства, так и в новейшей печати. Здесь отмечу только, что в Донесении Следственной комиссий не сказано ни слова об истинной цели тайных обществ, о средствах, принятых к истреблению зла, — об освобождении крестьян, обо всех подробностях нововведений по всем частям государственного устройства, особенно по части народного образования. Н. И. Тургенев в своем сочинении «Россия и русские» в трех томах, на французском языке, развернул все существовавшие недостатки по правде без преувеличений. Уверяю, что редактор Донесения Следственной комиссии знал о цели обществ гораздо лучше и подробнее многих, потому что был в дружбе и в связи со многими главнейшими членами тайного общества, и вот одна из главных причин, почему Н. И. Тургенев так беспощадно отделал докладчика, что даже увлекся до того, что в своем справедливом негодовании укорял его даже преступлениями предка 184). Докладчик или редактор имел деликатность просить государя, чтобы уволить его от присутствования при личных допросах. Из подсудимых никто не видел его в лицо во время допросов; подсудимые сначала даже не знали, что ему поручено было составить Донесение из всех письменных показаний и что он после призван был в Верховный суд для справок 185), в чем засвидетельствовали письменно Оболенский и Волконский*. Подсудимые никакого притязания не имели на то, чтобы он был их адвокатом или защитником; но они имели право требовать, чтобы главные показания, относящиеся к делу, были непременно выставлены с полным беспристрастием, без пропуска важнейших обстоятельств. Г-н Ковалевский в упомянутой своей книге пишет на стр. 169-й: «Отказаться от возлагаемого на него поручения он полагал невозможным, пока состоит на службе, считая строгое исполнение обязанностей первым долгом гражданина». Но строгое исполнение обязанностей предписывало не утаивать главных обстоятельств дела, а если правительство требовало этого непременно, то в таком случае взять назад свое Донесение или оставить службу. Далее г-н Ковалевский на стр. 178-й пишет: «В строгом юридическом значении обвинение это слишком важно: оно состоит в подлоге, сделанном с предположенной и заранее обдуманной целью». Подлога допускать невозможно; также не допускаю, чтобы вред подсудимым был сделан с обдуманною целью; но беспристрастный и внимательный читатель Донесения, от начала до конца, удостоверится, что Донесение составлено с беспримерным легкомыслием, с лихорадочною торопливостью и с угождением верховной власти. Куда же в это время девалось высокое убеждение Блудова, которое он не выставил напоказ, но хранил в душе своей и сообщил в частном письме к жене своей (может быть, по окончании своего Донесения): «Правда, правда! она лучше всего в мире. Служение ей есть служение богу, и я молю его, чтобы наши дети во всю жизнь были ее обожателями, исповедниками, а будет нужно — и страдальцами» *. Невольно прослезишься, когда читаешь, что человек с таким убеждением мог отклонить от правды хоть на минуту. Верховный уголовный суд не судил, но осудил, приговорил 121 человека, распределив их на двенадцать разрядов, руководствуясь Донесением Следственной комиссии, и кончил все многосложное дело тысячелистное в две недели 187). Не вхожу ни в какое личное обвинение, сделанное Н. И. Тургеневым: он хорошо знает и твердо помнит, что было между ним и Д. Н. Блудовым; но прочтите все, что напечатано в Донесении Следственной комиссии, тогда вы должны согласиться с Н. И. Тургеневым, что Донесение написано как эпиграмма, в шуточном тоне. Докладчик или редактор издевался, когда затрагивал «Русскую правду» Пестеля, когда выбирал отрывки из частных разговоров, сообщал бредни заточенных или выписку из катехизиса соединенных славян и т. д. Все эти нелепости и сплетни верно выставлены в сочинении Н. И. Тургенева, советую читателю прочесть эту книгу и убедиться в истине моих слов. Здесь обращаюсь только к главнейшему обвинению со стороны комиссии, по коему последовали главнейшие приговоры суда, — к обвинению в цареубийстве; надеюсь этим доказать правдивость моего собственного мнения о докладчике или сочинителе Донесения и обличить его в непростительной торопливости, в беспримерном легкомыслии и в неуместном угождении высшей власти.
В Донесении сказано:
На стр. 10: "Чтобы устав, проповедовавший насилие, употребление страшных средств кинжала, яда, был отменен, и вместо оного принять другой из устава «Tugendbund» 188).
Стр. 11: «Князь Шаховский изъявил готовность на ужаснейшее преступление, но вспоследствии он отстал от общества и жил в отдаленной деревне».
Там же: «Якушкин предложил себя в убийцы, все прочие члены остановили его; Якушкин повиновался и на время разорвал связь с обществом».
Стр. 20: «Все бывшие с ними члены отвергли предложение, как преступное».
Стр. 24: «Генерал Фонвизин утверждает, что все окончилось предположениями и признанием, несколько раз повторенным, что никакая цель не оправдывает средств».
Стр. 26: «Секретарь, титулярный советник Семенов прибавляет, что другие члены общества не обнаруживали злодейственных намерений против императорской фамилии».
Стр. 31: «С. Муравьев-Апостол противился их мнению, он не хотел цареубийства».
Там же: «Бестужев-Рюмин осуждал намерение сообщников своих, доказывая, что члены императорской фамилии по совершении революции не будут опасны».
Стр. 35: «Но смотра не было, потому даже не сделано предложения назначенным в убийцы и, может быть, не рожденным для злодейства офицерам и рядовым».
Стр. 37: «Как! --вскричал Никита Муравьев. — Они бог весть что затеяли: хотят всех истребить».
Стр. 38: "Никита Муравьев сказал: «Я объявлю этим господам, что императорская фамилия священна».
Стр. 39: «Кривцов и А. М. Муравьев говорят, что, находя предложение Вадковского нелепым, сочли его за шутку».
Стр. 41: «Знаешь ли, Поджио 189), что это ужасно!» — сказал Пестель.
Стр. 43: «Никита Муравьев нашел сей план равно и варварским, и несбыточным».
Стр. 44: «Пестель должен был согласиться оставить все в прежнем виде до 1826 года».
Там же! «Если бы императорская фамилия не согласилась принять его конституцию, то предложить республиканское правление».
Стр. 47: «Положили начать возмущение не позднее августа 1826 года».
// С 193
Стр. 48: "Горбачевский сказал: «Но это противно богу и религии».
Стр. 49: «Сам Швейковский убедительно, со слезами просил товарищей не жертвовать собою, отложить всякое действие; они согласились, однако дали слово начать непременно в 1826 году».
Стр. 50: "Тизенгаузен сказал: «Начинать чрез год! разве чрез 10 лет».
Там же: «Артамону Муравьеву худо верили, считая его самохвалом и яростным более на словах, нежели в самом деле».
Там же: «Они расстались, твердя о плане на 1826 год между собою и Соединенными славянами».
Стр. 51: «Пестель не одобрял их планов, он знал невозможность исполнения, предвидел, что и в 1826 году нельзя будет ни на что решиться».
Стр. 55: «Они старались удержать Якубовича от дела бесполезного, даже вредного».
Там же: «Рылеев сказал Трубецкому: „Якубовича можно бы спустить с цепи, да что будет проку?“ Рылеев хотел просить его на коленях отложить хоть на месяц или на два, грозя, если он не согласится, убить его или донести правительству. Якубович сказал, что уступает и отлагает до мая 1826 года».
Стр. 56: «Фонвизин, Орлов и Никита Муравьев говорили, что должно препятствовать Якубовичу всеми возможными средствами, а в крайности уведомить правительство».
Стр. 58: "Когда сказали Батенкову, что можно и во дворец забраться, то он возразил с жаром: «Сохрани, боже! дворец, во всяком случае, должен быть неприкосновенным, священным залогом безопасности общей».
Стр. 60: «Что делать, если государь не согласится на их условия?»
Стр. 66: «Но потом отклонил предложение за невозможностью исполнить, которое признали и все другие».
Там же: «На очной ставке Каховский признал, что Александр Бестужев наедине уговаривал его не исполнять поручения, данного ему Рылеевым 13 декабря» 190).
Стр. 67: "Якубович вызывал бросить жребий, кому из пяти присутствовавших быть убийцею, и, видя, что все молчат, он сказал: «Впрочем, я за это не возьмусь,
у меня доброе сердце; я хотел мстить, но хладнокровно убийцей быть не могу».
Стр. 68: «Якубович предлагал разбить кабаки и дозволить грабеж, но предложение было единодушно отвергнуто всеми членами. Оболенский утверждает, что Рылеев с жаром восставал против мысли разбить даже один кабак, чтобы напоить солдат».
Там же: "Рылеев показывает: «Мы хотели только захватить фамилию и держать ее под стражею ДО Великого Собора (съезда представителен народа), который решил бы судьбу всех».
Стр. 74: «Булатов продолжал: „Дадим же друг другу слово, что завтра, если средства их не соразмерны замыслам, то мы не пристанем к ним“. Якубович на это согласился. Так, все те, которых заговорщики назначили своими начальниками в решительный день, заранее готовились их бросить».
Приведенными выписками, слово в слово, из Донесения Следственной комиссии 191) само собою рушится положительное и доказательное обвинение всех подсудимых в намерении цареубийства; но Донесению нужно было опереться на этом важном преступлении, чтобы отклонить внимание русских и иностранцев от действительной политической цели тайных обществ.
Следственная комиссия, как видно из моих вышеприведенных выписок, обвиняет даже за намерения; но законы воздерживаются от взыскания за намерения, потому что как бы они ни были преступны, но могут быть добровольно оставлены, без исполнения, по какому бы то ни было побуждению. Если намерение, какое бы то ни было, отброшено и забыто до выполнения его, то закону нет дела до намерения. Так, Донесение комиссии заключает в себе множество страшных обвинений против Пестеля; но последняя манифестация, последнее публичное его объявление, о коем упоминается в Донесении, уничтожает все предыдущие обвинения. Комиссия доносит на стр. 51-й, что «Пестель не одобрил плана комитета (о возмущении и цареубийстве, о коих выше было упомянуто), но предвидел, что даже в 1826 году невозможно будет предпринять ничего решительного»; несмотря на то, он погиб на виселице! Осуждение Пестеля противно правосудию. Так точно по Донесению комиссии безвинно осудили на изгнание полковника фон дер Бриггена, не бывшего в Петербурге 14 декабря, а только за то, что слышал о самохвальстве Якубовича и сообщил о том Трубецкому; в том же Донесении сказано на стр. 56-й, «что положено было препятствовать Якубовичу всеми возможными средствами от исполнения своего намерения, а в крайности уведомить правительство». Несмотря на то что предложение Якубовича было принято за безрассудное хвастовство, докладчик или редактор из этого создает проект, сообщенный таким-то лицам, и эта передала вести или молвы послужила поводом к осуждению и изгнанию таких людей, которые противились убийству и против которых в Донесении не было никакого другого обвинения. Следственная комиссия не хотела понять разницы между совершившимся восстанием и намерением совершить его, с одной стороны, а с другой — с намерением совершить цареубийство; она не только осудила Мятежников за их действия, но вменила им в преступление и преступные слова и выражения, не имеющие ничего общего с восстанием, даже противоречащие восстанию. Следственная комиссия подвергла позорной казни и изгнанию не только сообщников восстания, но и тех, которые желали восстания или только рассуждали о восстании, не приняв в оном никакого действительного участия. Она нашла равно виновными возмутителей и лиц, рассуждавших только о возмущении. Но кроме этой несообразности мы видим из Донесения, что редактор очернил подсудимых, не имевших защитника или адвоката, а за неимением свидетельств или доказательств он прибегал к шуточкам, к выходкам, как, например, сообщая о пошлых суждениях и правилах патриотизма, о либеральных мнениях и проч., — вот что заставило Н. И. Тургенева сказать с негодованием, весьма простительным: «Везде случалось видеть, как погибали люди, великодушные за преданность свою общественному благу или своему убеждению; только России предоставлено было видеть, как погибали такие люди вследствие шуточек и эпиграмм со стороны тех, которые судили и обрекали их на смерть».
Следственная комиссия, дознав, что заговор этот возбудил в Европе толки и пересуды о России, видела в этом все затруднение своей задачи. Россия знала, что это происшествие привело Европу в сомнение относительно ее силы, что Европа перестанет верить могуществу этого колосса, подверженного также опасности со стороны Польши. Положили скорее уничтожить такое общее мнение в Европе, скрыть действительную цель, уверить иностранные кабинеты, что в европейских журналах и газетах все изложено в превратном виде, чтобы обмануть дипломатический мир. Это мнение подтверждается не только, во-первых, Донесением Следственной комиссии, которое есть не что иное как обвинительный акт по уголовному процессу, но, во-вторых, правительственным распоряжением, чтобы Донесение это сообщено было германскому союзу и другим кабинетам 192). Барон Анштет, посол и полномочный министр при сейме во Франкфурте, передал ноту президенту сейма 15 июля 1826 года с приложением Донесения. В ноте сказано:
«По принятым правилам его императорского величества обнародовать все обстоятельства относительно всех преступных предприятий и проектов тайных обществ, открытых в России, подписавшийся считает своим долгом сообщить германскому союзу еще дополнительные сведения в доказательство, что правительство не отстранит от себя той системы гласности, которая покажет судопроизводство во всем блеске независимости; поэтому позволяю себе представить германскому союзу окончательное Донесение».
Сейм принял документ с благодарностью и сообщил его центральной комиссии в Майнце, как будто беспокойства в России, вследствие подражания статутам Тугендбунда, могли иметь связь с демагогическими движениями в Германии.
Замечу здесь кстати, что г. Шницлер печатал свою «Тайную историю России под правлением Александра I и Николая I» в 1847 году, не знав тогда, что Н. И. Тургенев в том же году печатал свои три тома «Россия и русские», и очень сожалел, что не мог прочесть их до издания своей истории 193), следовательно, они писали независимо друг от друга, а черпали из общего источника-- из Донесения Следственной комиссии.
Документ этот — Донесение Следственной комиссии — был просто обвинительный акт, составленный в пять месяцев с неимоверною поспешностью, если сообразить, что заподозренных было с лишком шестьсот 194), которых вместе со свидетелями надо было привезти в Петербург из-за тысячи верст, из всех мест обширной России. Правильный ход суда был обойден, весь процесс был веден при замкнутых дверях, без допускания адвокатов, без возражений. Чернышев заметил П. Н. Свистунову: «Вы здесь не для оправдания себя, а для обвинения»; оттого документ этот не имеет никакой законной силы доказательств, хотя и был написан девятью важным лицами *, заслуживающими уважения, но они были назначены государем, пользовались его особенною доверенностью; но независимость их мнения ничем не доказана. Было ли, по крайней мере, соблюдено беспристрастие? Нет, судили и рядили по различному предвзятому масштабу, иначе что означает или как назвать в обвинительном акте умалчивание имен трех основателей Союза благоденствия, бывших позднее членами нового тайного общества, из которых двое оставили общество в 1821 году, а третий еще оставался деятельным членом? Л. А. Перовский, князь И. А. Долгоруков, И. Г. Бибиков 195). Все трое, особенно тот, кто занимал должность блюстителя управы, были до такой степени причастны делу, что о них Донесение упоминает в трех случаях**; однако все трое освобождены были от суда и, как сказано в Донесении, «заслужили забвение кратковременного заблуждения, извиняемого отменною их молодостью». Однако о других членах, также помилованных и прощенных государем, упоминается поименно в Донесении. В благоустроенных государствах милость оказывается после судоговорения.
Сочинитель, или редактор, Донесения обдуманно избегал резких слов: заговор, возмущение, восстание; он по возможности уменьшал значение события и показал искусство, как скрыть важнейшие обстоятельства, главную цель общества, коих прямое изложение раскрыло бы грехи правительства пред иностранцами и вместе с тем показало бы печальную сторону отечества всем истинно русским. Хотя темницы, казематы и гауптвахты в Петербурге переполнены были арестантами и комиссия уменьшила число подсудимых до 121, однако некоторые, из числа преданных суду, сами старались затруднить комиссию в надежде обезоружить ее множеством прикосновенных к делу, и для этого они вынуждены были прибегать к бесконечным показаниям на других сообщников. Комиссия обошла многих: она старалась преимущественно выставить все то, что могло послужить к осмеянию заговора и заговорщиков, как будто только и было толков и переписок, что о цареубийстве. Редактор с особенным самодовольствием останавливался на утопических мечтаниях нескольких членов, на мнениях, оторванных от общей связи показания, на противоречиях, оказавшихся при частных беседах в различное время, при различных обстоятельствах, — на безначалии, господствовавшем в союзе Северного общества, на пылкости и решимости Южного общества, на запутанности предприятий и предложений, вопреки коим, однако, блюстители управ умели двигаться к цели с непоколебимым постоянством. Далее сочинитель Донесения не преминул указать на все выражения раскаяния со стороны нескольких подсудимых, не для того, чтобы возбудить участие, на которое имеет право всякое искреннее раскаяние, но чтобы ясно доказать, что они по собственному сознанию гнались за целью, более бессмысленною, чем преступною. Так, обдуманно помещены слова Рылеева: «Если кто заслужил казнь, вероятно нужную для блага России, то, конечно, я, несмотря на мое раскаяние и совершенную перемену образа мыслей» (стр. 62-я). Хотели уверить, что эта совершенная перемена заключает в себе осуждение всего предприятия, между тем как эта перемена относилась к употребленным средствам и орудиям, к принятым мерам. В невозможности умолчать о намерении цареубийства сочинитель Донесения останавливается почти на каждой странице на этих отвратительных лютостях, над этими зверскими и кровожадными выходками нескольких отдельных лиц, бывших членами союза, но придумавших убийство сумасбродно, очертя голову, по личному особенному своему побуждению. Он или выпускает из виду все предложенные преобразования, задуманные улучшения, или же выставляет все в таком искаженном виде, в такой несвязности, что невозможно заключить из всего этого о благом стремлении рассудительных людей, любивших добро и свое отечество. Одним словом, Донесение старалось утаить все то, что надо было скрыть от иностранцев, а также то, о чем не должны были ведать русские. Однако из этого пристрастного Донесения Следственной комиссии иностранцы умели вывести заключение гораздо правильнее тех, туземцев, которые находили, что комиссия в изложении события была слишком снисходительна, скромна и великодушна. Все это не помешало дойти до другого заключения: что такое дело мужей, подобных Муравьевым, Тургеневу, Пестелю и другим, с умом и сердцем, хотя и было предосудительно с точки государственного понимания, но нельзя заклеймить деятелей названием безумцев, действовавших будто бы без всякой важной на то причины, не имевших никакой цели определенной. Что Рылеев, Оболенский, Бестужевы и другие, отвергнув от себя намерение или покушение на цареубийство, хотя и признали себя виновными пред богом и людьми в знании этого намерения и предали свои головы каре закона, но вместе с тем они дали Следственной комиссии такие объяснения, кои вполне имели право на внимание редактора и заслуживали вполне быть помещенными в Донесении. Они без малейшего страха, с удивительной откровенностью указали на язвы отечества, выяснили все злоупотребления, раздирающие государство, доказали отсутствие закона, недостаток гарантии существовавших прав, продажность судей, чиновников и должностных всех ведомств. Они раскрыли всеобъемлющий обман, искажение права и закона, притеснение меньших от больших и поползновение всех ко злу. Много таких указаний было сделано многими подсудимыми, но в Донесении комиссии нет ни слова о них; редактор не коснулся ни единого из тех показаний, которые могли бы возбудить участие и сочувствие всех благородно мыслящих людей. Донесение преднамеренно обошло все это. Для осуждения всех членов, не участвовавших в восстании в Петербурге 14 декабря 1825 года и в Василькове близ Установки 3 января 1826 года, нужно было прицепиться за какое-либо важное преступление, и придрались к цареубийству, о чем упоминается почти на каждой странице Донесения и очень часто странным и непонятным образом; так, на одной и той же странице вверху повествуется о соглашении на убийство, а внизу — о ниспровержении такого предложения со стороны всех присутствовавших членов. В показанном случае не было надобности упомянуть о том, но Донесение имело на то особенную причину как можно больше и чаще налегать на такое обвинение, которое не освобождало от суда.
Верховный уголовный суд располагал виновность по трем родам преступлений: 1) Цареубийство. 2) Основание тайных обществ для общей революции. 3) Возмущение. По этим степеням положено было распределить всех подсудимых на разряды с подразделениями. Обвиненный во всех трех случаях был помещен в первые разряды, обвиненный в двух случаях — в средние разряды, а виновные в одном случае — в последние разряды; всех разрядов было двенадцать. Редактором Донесения Верховного уголовного суда был M. M. Сперанский; он донес, что, по убеждению суда, все виновники заслуживают смертной казни 196), все лишились даже надежды на милость царскую. Распределение по разрядам и приговорам состоялось по большинству голосов. Члены Синода признали виновность подсудимых, но не подписали приговоров, извиняясь духовным своим званием.
Кончаю описание процесса. Признаю себя вполне заслужившим наказания по приговору, приняв участие в восстании 14 декабря; лично за себя не имею никакого неудовольствия ни против редактора Донесения Следственной комиссии, ни против редактора Донесения Верховного уголовного суда. В Д. Н. Блудове признаю охотно ум и способности литератора и государственного мужа, необыкновенную деятельность и сметливость в исполнении должности министра трех различных ведомств; высоко ставлю славу его как председателя Государственного совета при подписи новых положений для крестьян, освобожденных от крепостной зависимости; ценю вполне постоянную дружбу, бывшую между ним и лучшими честнейшими людьми: Жуковским, Карамзиным, Дашковым, Вяземским; но как сочинитель Донесения Следственной комиссии, он заслужил укор, по крайней мере, в торопливости, в легкомыслии и во властеугодии. Правильность моего вывода объясняется всего лучше помещенными мною в этой главе выписками из Донесения Следственной комиссии, в коих редактор приводил обвинения из показаний подсудимых и тут же приводит свидетельства, уничтожающие эти обвинения; это последнее обстоятельство уничтожает всякое подозрение в умышленном подлоге. Напрасно г-н Ег. Ковалевский пишет*:
«Обвинение Блудова есть обвинение друзей покойного», далее: «Обвинение Тургенева важно еще потому, что сделано в книге серьезной, прикрывается юридическим разбором и дало повод ко всем позднейшим толкованиям; оставленное без объяснений, оно перешло бы в историю и покрыло бы позором память одного из честнейших людей, а что он был таким, это покажет дальнейшее описание его жизни и гражданской деятельности». Нисколько в этом не сомневаюсь. Разве Фридрих Великий не бежал с первого поля сражения? разве Наполеон I не был разбит под Ватерлоо? разве Св. Августин до своего обращения не был величайшим греховодником? А между тем никто не усомнится в храбрости Наполеона и святости Августина. Всякий человек может ошибаться в мнениях, принадлежать к различным партиям, иметь честолюбивые виды и старание выслужиться; но надо действовать и жить, как жили и действовали друзья Блудова, — в тисках событий и гражданских переворотов не отступать от своих правил, тогда он избегнул бы искушения от неуместного властеугодия. Повторяю слова защитника: «Пусть судит потомство!»197) <…>198)
Соообщаю еще другое письмо Е. П. Оболенского ко мне от 5 февраля 1861 года:
«Прилагаю тебе копию, — тобой давно ожидаемую, — решения Верховного уголовного суда над всеми нами 199) В этой копии ты не найдешь только характеристики виновности каждого, означенной в докладе. Копия с этого доклада заняла бы слишком много места. Грустное чувство возбудило во мне чтение доклада и самая характеристика виновности каждого. В ней поражает однообразность обвинений на 5/6 из 121 осужденных; главной чертой — ужасный умысел — вызов к исполнению — согласие на исполнение — и знание об умысле, как будто все эти лица запечатлены характерами Палена, Орлова и их сообщников 200), исторически известных, умышленно ли или по недостатку другого равносильного факта в основании обвинительного акта он выставлен на первый план. Нельзя отрицать факта, но я вполне отрицаю его юридическое значение как пункт обвинительный. Ни одно из лиц, на которых падает это обвинение, не соглашалось на него, как на цель общества, а говорило об нем, как говорят не о предмете ненависти или страха, с личностью которого наше существование невозможно; а о том, что могло бы быть в неопределенной будущности, в которой также неопределенно рисовалась конституция. На этом основании можно подвести под обвинительный акт и каждую мысль, рождающуюся в нас, которая появилась и исчезла, но не менее того заявила свое присутствие. То же самое обвинение лежит и на мне в достопамятный вечер, предшественник 14 декабря. Обняв Каховского вместе с другими, я так мало помышлял об исполнении, что по совести скажу, что не помню, чтобы я когда-нибудь принес этот грех на святую исповедь. Он не тяготил мою совесть и исчез вместе с событием 14 декабря, не оставив после себя ни малейшего следа; между тем довольно было времени на самоиспытание».
Прилагаю письмо друга моего в подлиннике. Е. П. Оболенский скончался 26 февраля 1865 года в Калуге 201); о нем придется еще не раз упоминать в моих записках. Я передаю письменные мнения только трех моих товарищей, в опровержение сотни перетолкований о тайном обществе и членах его. Пересуды, мною прочитанные, отличаются бестолковостью. Читатель беспристрастный сам сделает правильный вывод из Донесения Следственной комиссии Блудова и из доклада Верховного уголовного суда Сперанского.
Примечания
[править]- «Граф Блудов и его время» Ег. Ковалевского. СПб., 1866, в типографии II Отделения е. и. в. канцелярии, стр. 176 и 177 186). (Примеч. А. Е. Р о з е н а.)
- «Граф Блудов и его время», стр. 116. (Примеч. А. Е. Р о з е н а.) La Russie et les Russes par N. TourgueneНН. Bruxelles, 1847, (rois tomes. (Примеч. А. Е. Розенa.)
- Председатель — Татищев, члены — великий князь Михаил Павлович, княвь Голицын, Голенищев-Кутузов, Чернышев, Бенкендорф, Левашов, Потапов, скрепил Блудов. (Примеч. А. Е. Р о з е н а.)
- Донесение Следственной комиссии, смотри стр. 8-ю, 18-ю в выноске и последние строчки 21-й стр. (Примеч. А. Е. Р о з е н а.)
- «Граф Блудов и его время», стр. 178. (Примеч. А. Е. Р о з е н а.)
Комментарии
[править]177. Возможно, имеются в виду Сочинения К. Д. Кавелина (М., 1859).
178. Письмо хранится в ИРЛИ, ф. 606, д. 22, л. 57 — 58.
179. Розен имеет в виду следующий вопрос, задававшийся Следственным комитетом: «С которого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей, т, е. от сообщества ли или внушении других, или от чтения книг или сочинений в рукописях и каких именно? Кто способствовал укоренению в вас сих мыслей?» (В Д. т. 15, с. 215).
180. См. примеч. 59.
181. А. Н. Голицын, занимавший пост министра духовных дел и народного просвещения, отнюдь не отличался прогрессивными взглядами. При его непосредственном участии был, в частности, разгромлен Педагогический институт в Петербурге в 1821 г. Отставка А. Н. Голицына в 1824 г. не свидетельствовала о нарастании реакционности режима Александра I, но была лишь результатом политического соперничества между А. Н. Голицыным и А. А. Аракчеевым.
182. См. примеч. 60.
183. Розен не точно приводит слова А. А. Бестужева из его письма Николаю I «Об историческом ходе свободомыслия в России»: «В казне, в судах, в комиссариатах, у губернаторов, у генерал — губернаторов — везде, где замешался интерес, кто мог, тот грабил, кто не смел, тот крал» (Избранные социально — политические и философские произведения декабристов. М., 1951, т. 1, с. 496).
184. Блудовы ведут свой род от Ивещея (Ионы) Блуда, киевского воеводы, умертвившего в 981 г. вел. кн. Ярополка. Это предание дало основание Н. И. Тургеневу заметить: «Правнук оказался достойным родоначальника» (Тургенев Н, И. Россия и русские. Т. 1. Воспоминания изгнанника. М., 1915, с. 253—254).
185. А. Д. Боровков «по занятости» отказался присутствовать на заседаниях суда. По его предложению в суд был направлен Д. Н. Блудов.
186. Книга Е. П. Ковалевского «Граф Блудов и его время. Царствование императора Александра I» (СПб., 1866) была написана с целью опровержения обвинений Н. И. Тургенева и оправдания Д. Н. Блудова в глазах общественного мнения. Сам Блудов предпочел отказаться от открытой полемики с Тургеневым, хотя последний присылал ему еще в рукописи отдельные части готовившейся книги «Россия и русские».
187. См. примеч. 140, 145.
188. «Tugendbund» (Союз добродетели) — тайное политическое общество в Пруссии, созданное с целью подготовки свержения // C 433 французского ига и возрождения «национального духа». Основано в апреле 1808 г., формально распущено по указу короля в январе 1810 г. Члены Союза благоденствия были знакомы с деятельностью Тугендбунда (см.: Ланда С. С. Дух революционных преобразований… М., 1975).
189. И. В. Поджио.
190. На следствии Е. П Оболенский показал: вечером 13 декабря 1825 г. «Рылеев при самом расставании нашем подошел к Каховскому и, обняв его, сказал; „Любезный друг, ты сир на сей земле; ты должен собою жертвовать для общества — убей завтра императора“. После сего обняли Каховского Бестужев, Пущин и я» (ВД, т. 1, с. 248).
191. Здесь и далее Розен цитирует Донесение по изданию: Донесение Следственной комиссии 30 мая 1826 года. Типография Главного штаба, в восьмую долю листа. СПб., 1826, 88 с. Приводимые цитаты не всегда точны (ср.: ВД, т. 17, с. 24 — 61).
192. Официальные документы процесса декабристов (в том числе и Донесение Следственной комиссии) тотчас отсылались русским дипломатическим представителям за границей с директивой «дать этим документам самую широкую огласку» (Вопросы истории, 1975, № 12, с. 94 — 103).
193. См. примеч. 8. Источник сведений Роэена о «сожалении» И.-Г. Шницлера не известен.
194. К следствию по делу 14 декабря всего было привлечено 579 человек.
195. После 1821 г. И. Г. Бибиков не участвовал в тайном обществе.
196. Розен не точно излагает принципы разделения на разряды, разработанные М. М. Сперанским. Были установлены «основные роды злодеяний»: 1) цареубийство, 2) бунт, 3) мятеж воинский. Внутри каждого рода были выделены виды преступлений: 1) знание умысла, 2) согласие в нем, 3) вызов на совершение его. Затем, «поставив их в порядке постепенности, из сложения и сопряжения их» суд разделил подсудимых на 11 разрядов. В Докладе Верховного уголовного суда было сказано, что суд в своем решении исходил из «общего правила, в самом начале единогласно им постановленного, а именно, что все подсудимые без изъятия, по точной силе наших законов, подлежат смертной казни» (В Д, т. 17, с. 211). Официально Доклад суда был составлен специально избранной для этого комиссией, однако действительным автором его был М. М. Сперанский.
197. Слова Е. П. Ковалевского, сказанные им в защиту Д. Н. Блудова (Ковалевский Е. П. Граф Блудов и его время, с. 180).
198. Далее Розен включил в текст своих «Записок» статьи М. С. Лунина «Разбор Донесения, представленного российскому императору Тайной комиссией в 1826 году» и «Взгляд на тайное общество в России (1816—1826)» (см. примеч. 2). В настоящем издании сочинения М. С. Лунина не воспроизводятся. Текст этих статей и комментарий к ним см.: Лунин, с. 61 — 77.
199. См. примеч. 162.
200. Е. П. Оболенский имеет в виду участников дворцового переворота 28 июня 1762 г., убивших Петра III, и переворота 11 марта 1801 г., в результате которого был убит Павел І. В перевороте // С 434 28 июня 1762 г. принимало участие несколько Орловых. Е. П. Оболенский имеет в виду, вероятно Г. Г. Орлова.
201. Розен напечатал некролог Е. П. Оболенского, в котором, в частности, писал, что «он был весь проникнут пламенной любовью к отечеству» (Иллюстрированная газета, 1865, т. 15, № 17, 6 мая, с. 271—272).
Глава седьмая. Ссылка в Читинский острог.
[править]В самый день исполнения приговора, 13 июля, начали отправку в Сибирь 202). Не знаю, почему против принятого порядка заковывали в железы дворян, осужденных в каторжную работу; такому сугубому наказанию подлежат только те из каторжных, которые подвергаются новому наказанию или покушаются на бегство. Нельзя было опасаться побега, потому что на каждого ссыльного дан был жандарм для караула; всех отправляли на почтовых с фельдъегерями. Причину такой предосторожности приписали человеколюбию, чтобы облегчить трудности дальнего пути, да еще к тому в кандалах. Говорили, что заботливое правительство опасалось мести и остервенения народа против нас, чтобы нас на дороге не разодрали в куски; другие же утверждали, что оно этим средством отправки хотело препятствовать распространению вредных понятий, опасных слухов, кои сто человек с лишком легко могли передать народу на пространстве 6600 верст.
Из первых отправили 13 июля восемь товарищей в Нерчинские рудники: Оболенского, Трубецкого, Волконкого, Давыдова, Якубовича, А. З. Муравьева и двух братьев Борисовых. После них отправляли, все по четыре человека, чрез день, весь разряд, приговоренный на поселение. Участь этих несчастных товарищей была самая ужасная, хуже каторги, потому что вместо того, чтобы, согласно с приговором отправить прямо на поселение в менее отдаленные места Сибири, их разместили поодиночке в самой скверной северной ее полосе от Обдорска до Колымска, где земля не произрастает хлеба, где жители, по неимению и по дороговизне хлеба, вовсе не употребляют его в пищу. Иные вовсе не имели там ни хлеба, ни соли, потому что местные жители их не употребляли. Притом после 10—12 тысяч верст переезда были содержимы под строжайшим арестом в местах своего заключения, в холодной избе, не имея позволения выходить из нее. Потом переместили их немного южнее от Березова до Якутска и на берегах Лены. Тем из них, которые были сосланы в Гижигу, Средний и Верхний Колымск, в том числе М. А. Назимову, пришлось в плохой зимней одежде сделать около 2500 верст в оба пути, от Якутска до места их назначения и обратно, верхом на переменных почтовых якутских лошадях, имея ночлеги почти все время под открытым небом, на снегу, при 30 с лишком градусах мороза по Реомюру 203). Они первое время были совершенно одиноки; ни голос друга, ни луч солнца под северным полярным кругом в то время их не грел, и естественно, что в такой медленной, продолжительной пытке не трудно было некоторым из них лишиться ума, предаться отчаянию, не говоря уже об утрате здоровья: первому из таких ужасных несчастий подверглись князь Шаховской и Н. С. Бобрищев-Пушкин 1-й, второму — Фурман и Шахирев, третьему — почти все остальные товарищи этого разряда.
В одном из названных мест, в Среднеколымске, страдал и умер в царствование императрицы Елизаветы изгнанник граф Головкин, бывший кабинет-министр, за которым следовала супруга его. Устное предание гласит там, что в праздничные дни его, больного, силою приводили в церковь, чтобы там терпеть поругание и слушать, как священник по окончании литургии читает обвинительный акт его и приговор его врагов.
Вслед за приговоренными на поселение отправили разжалованных в солдаты по крепостям и острогам сибирским, откуда впоследствии перевели их на Кавказ.
В августе прекратилась отправка, оттого, что нас, осужденных в каторгу, не хотели всех соединить в Нерчинске, не хотели разместить и по частям по другим рудникам, опасаясь восстания на больших заводах. Эта предосторожность была не лишняя, как последствия доказали в Нерчинске, по предприятию Сухинова, о чем расскажу ниже в своем месте. В августе, до коронации, командир Северского конно-егерского полка полковник Станислав Романович Лепарский был назначен комендантом рудников Нерчинских: ему велено было выбрать место за Байкалом, где удобнее можно было устроить временный острог, пока назначена будет другая местность для прочной постройки обширной тюрьмы по образцу американской системы, одиночной или пенитенциарной. Лепарский избрал для временного острога читинский острог, между Верхнеудинском и Нерчинском, на большой почтовой дороге, в 400 верстах от сего последнего города. В ожидании его выбора и донесения остановили нашу отправку 204). Мы оставались еще в крепости, где содержание арестантов после решения приговора было не так строго, как во время допросов.
Облегчение нашего содержания в Петропавловской крепости состояло в том: нас по очереди, поодиночке выпускали из казематов в передние сени, где дверь и окно были открыты, где мы через день по 20 минут могли дышать свежим воздухом. Кроме того, по одному разу в две недели или через десять дней, смотря по досугу трех инвалидных офицеров, водили нас, также поодиночке, прогуливаться по крепости и по крепостному валу. Эта мера была необходима, потому что бледность и желтизна лица у многих показывали влияние спертого, нечистого и сырого воздуха; у меня оказалась цинготная болезнь, десны распухли, побелели, зубы болели и начали выпадать. На прогулку водил меня подпоручик Глухов. Другое очень важное облегчение состояло в том, что позволено было получать книги из дому. Помню, с каким удовольствием читал все романы Вальтера Скотта; часы пролетали так быстро и незаметно, что часто не слышал звона курантов. Через Соколова передавал книги другим товарищам. Случалось иногда в день прочесть четыре тома и быть мысленно не в крепости, но в замке Кенилворт, или в монастыре, или в гостинице Шотландской, или во дворцах Людовика XI, Эдуарда и Елизаветы 205). Сердечно благодарил я сочинителя и радовался вечером предстоящему утру. Ожидание скорой отправки и расстроенное здоровье не позволяли заняться более полезным чтением важных книг. Желал иметь книги о Сибири, но тогда не было никаких печатных сведений о сей стране, кроме путешествий Мартынова, Мартоса 206) и записок нескольких лиц, отправленных с миссией в Китай через Кяхту. Все эти сведения были неполны, местами совершенно ошибочны. Те из моих соузников, которые в Петербурге не имели родственников, получали книги из крепостной библиотеки: путешествие Кука, историю аббата Лапорта 207) и старые Ведомости 208) на сероватой и синеватой бумаге. Однажды один из товарищей моих переслал мне листок от 1776 года; забавно было читать статью о Северной Америке, где беспрестанно упоминалось о мятежническом генерале Вашингтоне 209).
Через неделю после исполнения приговора племянник мой А. И. Мореншильд получил позволение со мною увидеться и проститься. Свидание было в комендантском доме в присутствии плац-адъютанта. Благородный мой сослуживец, родственник и свадебный шафер с любящею душой утешил меня насчет жены моей и правдиво передал мне, что она извещена о постигшей меня участи и с христианскою покорностью переносит это несчастье, что здоровье ее и сына посредственно, что она спрашивает меня о моих нуждах в дорогу и надеется сама меня увидеть. Чрез два дня прислала мне жена одежду и белье, а 25 июля приехала сама с сыном. Не умею выразить чувств моих при этом свидании: моя Annette, хотя в слезах, но крепкая упованием, твердая в вере и любви к богу, спрашивала о времени и о месте нашего соединения. Сын мой шестинедельный лежал на диване и, как будто желая утешить нас, улыбался то губами, то голубыми глазками. Возле него стояла Мария Николаевна Смит, впоследствии г-жа Паскаль, давнишняя подруга жены моей, которая, опасаясь худых последствий от свидания для матери, бывшей вместе с кормилицей, согласилась проводить ее под видом няньки. Я упрашивал жену не думать о скором следовании за мною, чтобы она выждала время, когда сын мой укрепится и будет на ногах, когда извещу о новом пребывании моем; она безмолвно благословила меня образом, к нему заклеены были тысяча рублей, а потому я не принял его: тогда были деньги для меня бесполезны. Я просил только заказать для меня плащ из серого толстого сукна, подбитый тонкою клеенкою; одежда эта очень мне пригодилась после в дождь и холод. Еще просил я навещать вдову и дочь Рылеева. Назначенный час свидания прошел, мы расстались в полной надежде на свидание, где и когда бы то ни было. Особенно благословил сына-младенца. Поспешными шагами воротился в мой каземат, воздух был горький от дыму повсеместно горевших лесов; солнце имело вид раскаленного железного круга.
Продолжались отправки моих товарищей, разжалованных в солдаты, в дальние крепости сибирские. Для доставления более простора Петропавловской крепости, где мы занимали не только казематы, но и казармы и часть лаборатории и Монетного двора, отправили из осужденных в каторжную работу в Шлиссельбургскую крепость и по крепостям Аландских островов.
Разрешено было для оставшихся в Петропавловской крепости иметь еженедельные свидания с ближайшими родными; таким образом, до моей отправки имел я свидание с женою по одному часу в неделю. Приехал со мною видеться и проститься брат мой Отто, покинув свои поля во время жатвы, свои луга, лес в пожаре и молодую жену в слезах от смерти перворожденного сына; брат скрыл от меня свое горе, только сочувствовал мне и против привычки своей в целый час беседы не сказал ни единого острого слова, ни одной шутки. С ним был и младший брат мой Юлий, кадет 1-го Кадетского корпуса, который горько плакал и между прочим жалел, что осуждение мое отняло у меня всякую возможность и всякое право на заслужение Георгиевского креста. Также навестил меня П. Ф. Малиновский и растрогал меня, напомнив, как он всегда желал и надеялся, что я с женою сбережем его старость, закроем ему глаза в последнюю минуту жизни. Лишь только распространилась весть об осуждении государственных преступников, как добрейшая тетка А. А. Самборская и юная свояченица моя Марья Васильевна Малиновская из Харькова денно и нощно на почтовых поспешили к жене моей. Приезд их был истинным для меня утешением; сестра жены моей лучше всех умела ее утешать и ободрять. Мне чрезвычайно отрадно было с ними увидеться, и в случае неожиданной отправки успокоила меня мысль, что жена моя и сын мой имеют в них лучших друзей.
Минул целый год заточения в крепости. Зимою, после первой отправки в Сибирь, опорожненные нумера в казематах были заняты новыми арестантами — поляками, имевшими сведения о тайном обществе в России. Они хорошо и лучше нас повели свое дело, умели скрыть действия польского общества, и только несколько человек, в числе их граф Мошинский, Крижановский, Янушкевич, были сосланы в Сибирь. Против моего нумера, на месте отправленного Николая Бобрищева-Пушкина, был помещен полковник Ворцель 210). Он еще ничего не знал об участи осужденных; как будто напевая для себя французскую песню, он спрашивал меня о трех лицах; нараспев должен был я ответить ему о двух, что они повешены — Сергей Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин, — о третьем, что отправлен в Нерчинские рудники, — С. Г. Волконский.
После 1827 года возобновились отправки в Сибирь 211), все чрез день по четыре человека в сопровождении фельдъегеря и четырех жандармов. Чемодан был готов; шурин мой И. В. Малиновский приехал в Петербург и, увидев на Исаакиевском мосту разносчика, продававшего мех из молодых оленей, купил его, а жена моя велела сшить из него сюртук, мехом наружу на вате, подкладкою из ее шелкового капота. Одежда эта была легкая, теплая и красивая; такая же была у двух братьев Н. и А. Муравьевых и у Репина. Сверх этого сюртука прислали мне еще шубу, с которою можно было выдержать любой мороз. 3 февраля, в день ангела жены моей, был очередной день нашего свидания и последнее прощание в крепости. Я знал это потому, что в этот день отправили Нарышкина, Лорера и двух братьев А. и П. Беляевых; за ними следовала очередь моя. Предупредив жену, снова упросил ее не следовать за мною, пока сын мой не укрепится после прорезывания зубков, пока не заговорит, не будет тверд на ногах, чтобы мог перенести и дальний путь и неизвестное житье. Тогда мы еще не имели достоверности, что строжайше запрещено было матерям взять с собою детей своих. Я представил ей, как необходимо для моего здоровья быть на свежем воздухе, что часовое свидание, раз в неделю, не может для нее быть отрадным, когда видит, как заточение уносит телесное здоровье. Действительно, с наступлением зимы, когда прекратились наши редкие минутные прогулки, когда скудная лампада с поплавком едва позволяла читать несколько минут сряду, без особенного напряжения зрения, когда железные печки с жестяными трубами, по неосторожности или сонливости сторожей, прожигали рукавицу или засаленную тряпку, отчего испорченный воздух портился еще более, что испытывали и прежние обитатели казематов, почувствовал я медленное, но постоянное убавление сил. Все, что можно было сказать жене моей в присутствии адъютанта, было ей сказано; в принятии денег отказался вторично. Позволено было каждому иметь не более девяноста пяти рублей ассигнациями, и то не на своих руках, а под хранением фельдъегеря. Мы друг друга благословили, она передала мне иерусалимский деревянный крест, бывший на груди ее и на груди сына. Сына моего в тот день невозможно было привести ко мне, по случаю сильного мороза и золотушной сыпи, выступившей на лице его. Вероятно, плац-адъютант Николаев охотно продолжил бы последнее свидание, но это не облегчило бы расставания. Мать сама кормила грудью сына, он, верно, плакал о ней. С молитвою простились и расстались с крепкою надеждою на свидание.
Наконец 5 февраля долее обыкновенного просидел у меня плац-адъютант и предупредил меня, что ночью придет за мною для отправки в путь. Недолго было мне сложить и уложить несложную одежду, белье и несколько книг. Зимою всех нас отправляли около полуночи. Я имел часок наедине поручить себя и всех мне дорогих и любезных вселюбящему Господу. Куранты прозвонили в 11 часов монотонную свою мелодию; я желал, чтобы это было в последний раз для меня, для всех заточенных. Соколов поспешно отпер замок, раздвинул задвижки; я успел обнять его до входа плац-адъютанта, с которым поехал в комендантский дом. У крыльца стояли пять троек. Лишь только вошел в комнату, как привели туда трех моих товарищей: Н. П. Репина, M. H. Глебова и М. К. Кюхельбекера, с которыми я был в одном разряде. Мы дружно обнялись. У нас была своя теплая одежда, только Кюхельбекер стоял в фризовой шинели, что заставило меня придумать, какую одежду уступить ему из моей. Когда спросили его, имеет ли что-нибудь потеплее этой шинели, он распахнул ее и с улыбкою показал мне славный калмыцкий тулуп. В той же комнате были плац-майор, два плац-адъютанта, фельдъегерь и, прислонясь к печке, стоял в черном фраке доктор, тот самый, который в первый день моего арестования в крепости пришел осведомиться о первой проведенной ночи; на карнизе печки стояли склянки. Николаев сказал мне, что доктор присутствует при каждой отправке, чтобы подать помощь в случае обморока или особенного припадка. Для нас он оставался зрителем. Среди нашей живой беседы вошел почтенный комендант, генерал-адъютант Сукин, за ним фейерверкер с поднятою полою шинели. Комендант объявил нам, что по приказанию государя императора отправляет нас в Сибирь в железах; с последним словом фейерверкер, позади стоявший, опустил поднятый угол шинели, и об пол брякнулись четыре пары кандалов. Обручи вокруг ноги были складные, их надели, заперли замками, ключи передали фельдъегерю. Мы вышли. Репин заметил, что такие шпоры слишком громко побрякивают по лестнице трудно было спуститься, я держался за перила, товарищ споткнулся и едва не упал; тогда плац" майор подал нам красные шнурки, коими завязывают пучки перьев. Один конец шнурка привязали за кольцо, между двухколенчатых кандалов, а другой конец с поднятыми железами — вокруг пояса; таким образом могли мы двигаться живее и делать шаги в пол-аршина. Услужливые жандармы встретили нас у крыльца, посадили поодиночке в сани, и мы тронулись в дальний путь, в дальние снега.
Свет луны и ярко горящих звезд освещал нашу дорогу. Тихою рысью переехали Неву. Я все глядел в сторону Васильевского острова, благословлял жену и сына. Я знал, что жена в эту минуту стояла на молитве; она, извещая отца моего о моей отправке и припоминая эту светлую, звездную ночь, написала ему слова Паскаля: «Il n’y a rien de plus beau dans le monde que le ciel étoile et le sentiment du devoir dans le coeur de l’homme»*.
Мы поднялись на другой берег Невы у Мраморного дворца, поворотили к Литейной, оттуда чрез Офицерскую улицу на Невский проспект, мимо Александро-Невской лавры к Шлиссельбургской заставе. Мало видели домов освещенных, улицы в ночное время были пусты, только слышны были отклики будочников и изредка встречались запоздалые празднователи масленицы. У заставы остановились, фельдъегерь вошел в караульню; пока ямщики развязывали язычки колокольчиков, часовой возвысил шлагбаум, и удалые тройки помчали нас, измученных долгим сидением в крепости.
Мороз без ветра освежил нас; ямщики старались прокатить нас на славу, приговаривая: «Масленица! соколики! гните ножки по беленькой дорожке!» — и в час достигли первой станции. В несколько минут были готовы другие тройки; на станциях знали наперед очередь наших отправок чрез день; усердные ямщики заботливо обвертывали ноги наши сухим сеном, чтобы им не холодно было от железа. На этой станции несколько родственников и друзей приезжали еще проститься с изгнанниками; П. Н. Мысловский предупреждал об очереди отправляющихся. Д. А. Чистяков, почтенный знакомец в семействе моей жены, вызвался сам, чтобы ожидать меня на станции и передать мне деньги, но жена моя отказала ему в исполнении, знав наперед, что я не соглашусь подвергнуть кого-либо ответственности по такому делу. Благородный генерал Кошкуль открыто помог старому другу в Новой Ладоге во время проезда 212). С беспокойным чувством, с мрачными думами приближался к Шлиссельбургу; опасался, чтобы не оставили нас в его стенах; я знал, что несколько человек иа моих товарищей содержались там после приговора 213), а, право, нет ничего хуже, как сидеть в крепости. Тройки повернули вправо к селению — и я перекрестился. Переменили коней, поскакали далее; еще виднелись стены, бывшие свидетелями храбрости русских воинов, когда штурмовали их против шведов. При штурме, на беду, лестницы оказались короткими; пылкий Петр, увидев невозможность, приказал отступить. «Скажи Петру, — ответил начальник атаки князь Голицын посланному, — что я теперь принадлежу не ему, а господу богу, вперед, ребята!» — взобрался сам на плечи солдата, стоявшего на высшей перекладине, первый был на валу — и крепость была взята.
Мы мчались чрез Тихвин, Устюжну, Мологу; где обедали, где ужинали, там находили готовые блины и стерляжью уху, не хуже демьяновой, которая в несколько раз приелась нам, как бедному Фоке, только не от потчевания хозяев, но от беспрестанного повторения одной и той же ухи, от жирного навара, так что за Костромою, на первой неделе поста, предпочел уже квас с тертым хреном, холодную похлебку, согревающую лучше горячего бульона. Около полуночи приехали в Рыбинск, где в первый раз по выезде ив столицы собрались отдохнуть несколько часов; на станции были две комнаты; в первой стояли столы и стулья, вторая, с диванами, была занята проезжающими. Усталость требовала отдыха; мы расположились лечь на пол, как вышел из задней комнаты заслуженный моряк с Георгиевским крестом, в сопровождении двух заспавшихся отроков, державших в руках по подушке и по узлу. Мы извинились, что, вероятно, неловкими шпорами нашими помешали им отдохнуть. «Прошу вас, господа, — ответил проезжающий, — поменяться со мною комнатами; в моей теплее и есть диваны, там вы лучше отдохнете. Ваш путь далек, мой близок — до Петербурга». Незнакомец ехал для определения сыновей в Морской кадетский корпус; он на самом деле дал добрый урок своим детям. Тут имел я первый случай, из множества последовавших случаев, убедиться в истине, что несчастье человека есть чин выше генеральского или тайного советника, для которых отставной моряк не уступил бы своей комнаты на станции.
В воскресенье к ранней обедне приехали в Ярославль; остановились на площади в гостинице, где на станции переменили лошадей. На площади никого не было, народ после обедни обедал, или отдыхал, или катался на Волге. Пока нам накрыли на стол, ходил я взад и вперед по комнате, и послышалось мне, будто кто-то нежною рукою стучит в боковую дверь; я подошел — женский голос спросил, здесь ли И. Д. Якушкин? где он? скоро ли будет? То была жена его и почтенная, умная теща его H. H. Шереметева. На вопросы их ничего не мог отвечать, только знал, что Якушкина давно перевезли из крепости в другую, на финляндские острова. Они уже давно жили в этой гостинице и напрасно ждали месяц и более, потому что его не прежде лета отправили в Сибирь 214).
Пока мы обедали, народ стал собираться на площади; в четверть часа так набилась она, что если бы бросить яблоко сверху, то оно не упало бы на снег, а легло бы на шапку или на плечо. Кони наши стояли внутри двора, ворота были заперты; сверх того, два жандарма стояли с наружной стороны с голыми саблями. В коридоре встретили нас Шереметева и Якушкина, благословили нас образками на дорогу. Когда мы сошли с лестницы, то фельдъегерь грозно прикрикнул: «Тройка фельдъегерская, вперед! Жандармы, смотри, не отставать от меня!» Во дворе мы уселись в сани. Как только часовые отперли ворота, то мы стрелой пустились чрез площадь по узкому промежутку между бесчисленным народом; едва я успел снять шапку и поклониться народу, как вмиг все с поклоном сняли шапки и фуражки. Кони помчали прямо чрез Волгу. В Чите рассказывал мне товарищ мой П. В. Абрамов, следовавший также чрез Ярославль шестью днями раньше меня, что площадь также покрыта была народом, что он хотел снять шапку, но она была у него так крепко подвязана под подбородком, что он не мог ее снять, и вместо того знамением креста благословил народ на обе стороны; народ поклонился, и слышны были возгласы: «Господи! и митрополита везут в Сибирь!».
Особенное чувство наполняет мою душу, когда вижу многочисленное собрание народа — в церкви ли он стоит, или зрителем на параде, или действователем на пожаре и при наводнении, или на гулянье в праздник, все равно — все теснится в душе мысль одна, но грустная, о странной его доле, о том, что он давно уже достоин лучшего жребия. Печальное раздумье отклоняется только упованием на всемогущего Бога и внимательным взглядом на отдельное лицо русского человека, у которого взор и каждая черта лица твердят, что он рожден к просторному развитию умственной и телесной деятельности. Бог наградит его за терпение и за послушание, которое, при хорошем государственном устройстве, есть главная сила и главное условие к достижению всего полезного и истинно великого. Когда свет христианской веры еще не озарял земли, то правители-язычники и идолопоклонники делились с народами своими, давали им права, уважали их. Перикл, управляя буйными афинянами, когда зыходил из своего дворца, чтобы произнести публичную речь, каждый раз молил богов напоминать ему, что он будет говорить с людьми свободными, и внушить ему все полезное народу. Правители-христиане следуют ли этому примеру? А, кажется, им было бы легче молить единого бога, чем Периклу всех богов мифологии.
Нас мчали, действительно, по-фельдъегерски. Скакали день и ночь; в санях дремать было неловко; ночевать в кандалах и в одежде было неспокойно; потому дремали на станциях по нескольку минут во время перепряжки. Быстрая езда как-то меньше утомляет. Кострома, Макарьев, Котельнич, Вятка, Глазов, Пермь, Кунгур, Екатеринбург, Камышлов, Тюмень только мелькнули на нашем пути. В Глазове ночевали и на несколько минут отомкнули железа, чтобы можно было переменить белье. Кажется, в наш век все заразились наживанием денег, от министра до поденщика, от полководца до фурлейта 215), от писателя до писаря, почему же и фельдъегерю не накоплять себе капиталец? И наш проводник был достойный сын века и вот каким образом наполнял свой бумажник благоприобретенными деньгами. От Тихвина он брал только четыре тройки, меня пригласил ехать с ним, а моего жандарма посадил в другие сани, так-то прогоны на тройку за 3000 верст остались в его кармане; этим средством он никого не обижал: ни старосты, ни ямщиков, ни почтовых лошадей, потому что не тяжело везти одной тройке одного моего товарища с двумя жандармами; даже пред казною был он прав: она ему отпустила сумму определенную, лишь бы довез арестантов. Но он не довольствовался сотнями рублей, он лучше умел устроить свои дела; лишь кони готовы, он грозно спрашивал у старосты: «Много ли тебе следует получить прогонных денег?»; если тот потребует только половину, то приказывает фельдъегерской тройке ехать позади, а жандармам ехать впереди. В таком порядке мы ехали полною рысью; на иных станциях потише; тогда сосед мой дремал или притворялся спящим, и мы ехали разумно и благополучно и довольно быстро. Если же староста требовал прогонов три четверти или сполна, то гремел приказ: «Фельдъегерская тройка, вперед! жандармы, не отставайте!» — и тут хоть попадись нам рысаки Орлова 216), он заставит их скакать во весь карьер; только и дело до следующей станции что тычет саблю ямщика: «пошел! да пошел! ты огородник, а не ямщик! ты мертвых возишь, а не фельдъегеря!» Случалось мне рукавом шуб" закрывать себе рот и нос; быстрота езды захватывала дыхание. При таких проделках пало у нас семь лошадей до Тобольска. Я его упрашивал; однажды бранил его, когда ямщик такою проделкою лишился любимой лошадки своей, левой пристяжной, серой масти, и с рыданиями обрезал постромки. Я хотел, чтобы он дал ему на станции расписку, по коей хозяин лошади получил бы 20 рублей серебром, хотя павший конь его стоил вдвое дороже. «Помилуйте! как вы можете просить за мошенника и жалеть его? Он, бестия, нарочно запряг мне больную или старую лошаденку; эта старая замашка этих бездельников; они меня не проведут!» — был ответ на все мои просьбы и увещания. На нескольких станциях татарских и по сторонам Тюмени надули молодца; брали полное число прогонов до последней копейки и возили так, что нельзя было придраться. Зато лишь только подъезжали к станции, то десяток ямщиков у подъезда подымали нас из саней, чтобы коням не дать постоять ни полминуты, сами толкали сани с места и потом проваживали по целому часу. С торжеством и с улыбкою поглядывали на фельдъегеря, приговаривая: «Ничего, бачка! ничего, доедем; кони наши легки и быстры как ветер».
22 февраля рано утром приехали в Тобольск; остановились у дома полицмейстера, где встретил нас квартальный надзиратель, просил не выходить из саней и преучтиво провел нас в съезжий дом. Мы удивились вместе и вежливому приему, и отводу подобного помещения. «Итак, пришлось нам побывать и в полицейском съезжем доме», — заметил я Репину, который смеялся и острил. Между тем почтовых троек не отпустили, чемоданов не вынимали, и вскоре разрешилась загадка. Мы ехали так скоро, что нагнали товарищей, отправленных из Петербурга двумя днями раньше нас; пока их снарядили в дальнейший путь, нас поместили в полиции, откуда чрез час перевезли в дом к полицмейстеру Алексееву, где нам дали два дня отдыху, где нас поместили в его гостиных и угостили как невозможно лучше на счет гражданского губернатора Бантыша-Каменского. Помню, что к завтраку подали двенадцать родов различной рыбы, во всех видах, с обильных рек сибирских: и сушеную, и вяленую, и соленую, и печеную, и жареную, и вареную, и маринованную. Отдых был нам нужен, и мы славно отдохнули.
На третий день поутру отправили нас в дорогу, вместо фельдъегеря дали в проводники заседателя курганского окружного суда И. М. Герасимова, бывшего аудитора 217) 15-й пехотной дивизии барона графа Г. В. Розена, удаленного из гвардии после семеновского восстания; вместо почтовых лошадей давали обывательских. Перед самым выездом из Тобольска повезли нас к губернатору, который принял нас вежливо, спросил, как здоровье наше переносит дальнюю езду после заточения в крепости? не нуждаемся ли в чем? Потом с участием образованного и честного главного начальника простившись с нами и обратившись к Герасимову, сказал ему: «Они ваши арестанты, но обращайтесь с ними, как с людьми благородными».
Мы следовали по главной дороге, которая только одна и есть по всей Сибири с почтовыми станциями и с прилежащими к ним селами и деревнями, хотя огромные пространства на юге этой страны гораздо более населены. Города, по причине малого населения всего края, отстоят один от другого на сотни верст, нередко на 400 верст. В Таре мы не могли воспользоваться гостеприимством городничего Степанова 218), кавказского офицера времен Ермолова, потому что ночью проехали город; но я узнал после от товарищей, что этот городничий принимал их у себя отлично хорошо, особенно отправленных вскоре после приговора; на своей квартире предлагал не только отдых, хлеб-соль, но предлагал и бумажник свой. Однажды силою остановил он фельдъегеря, который поневоле покорился, потому что Степанов объявил о себе, что он Николай I в Таре. Добрый человек не избегнул доноса; но отделался благополучно, ответив, что он так поступал по чувству сострадания и по предписанию евангельскому. Обывательских лошадей переменяли в волостных правлениях, где не раз заставали мирские сходки и удивлялись и радовались расторопному и умному ходу дел, ясному и простому изложению мнений умных мужиков. На ночлеги или во время обеда и ужина останавливались в чистых и опрятных избах, где хозяева радушно нас угощали и ни за что не хотели платы.
Вообще о Сибири и ее жителях расскажу подробнее в своем месте, когда на обратном пути короче познакомился с ними летом. Здесь упомяну только о благотворительности сибиряков. В известные дни и близ мест, назначенных для привалов ссыльных, встречал я толпу обывателей, на санях и пеших, стоявшую при дороге под открытым небом, вопреки морозу. «Что эти люди тут делают?» — спросил я ямщика. "Они собрались из ближних деревень и дожидаются партий несчастных (так в Сибири называют ссыльных), чтобы богатым продать, а бедным подарить пироги, булки, съестное, теплую обувь и что бог послал. Они знают назначенные дни, в которые следуют ссыльные по этапам, дважды в неделю, и соблюдают между собой очередь; от них узнал я, что "тот обычай ведется давно, по наставлению ссыльных родителей и дедов. Повсеместно от Тобольска до читинского острога принимали нас отлично и усердно, навязывали булки на сани, укутывали нас чем могли и провожали с благословениями; иные шепотом говорили: «Вы наши сенаторы, зачем покинули царя и Россию?»
Путь наш вел чрез города Тару, Каинск, Колывань, Томск, Ачинск, Красноярск, Канск, Нижнеудинск, Иркутск; девять городов на расстоянии 3000 верст. В Красноярск мы въехали на колесах: по местности и по почве там весною недолго держится снег. Волнистые горы, желто-красноватого цвета, сбросили снег, дорога пылилась. Главная улица обстроена хорошими каменными домами в два этажа; нас остановили на площади против полицейского дома, где долго спорили, где нам отвести квартиру. В это время подошел старец к полицмейстеру и просил позволения принять нас у себя. Почтенный купец Старцов предоставил нам свои парадные комнаты в верхнем этаже, по-европейски меблированные, угостил нас по-барски обедом и ужином, а вечером по-русски славною банею. Представил нам сыновей своих женатых и невесток; Мы имели с ними приятную беседу о новом для нас крае. Я обрадовался, что случай привел меня к нему, и надеялся получить от него решение загадки; но как ни старался я, все было напрасно, старец отговорился незнанием.
Дело было вот в чем: от города Тюмени ямщики и мужики спрашивали нас, не встретили ли мы, не видели ли мы Афанасия Петровича, рассказывали, что с почтительностью повезли его в Петербург тобольский полицмейстер Алексеев и красноярский купец Старцов, что он в Тобольске, остановившись для отдыха в частном доме, заметил генерал-губернатора Капцевича, стоявшего в другой комнате у полуоткрытых дверей, в сюртуке без эполет (чтобы посмотреть на него), и спросил его: «Что, Капцевич! Гатчинский любимец! узнаешь ли меня?» — что он был очень стар, но свеж лицом и славно одет; что народ различно толкует: одни говорят, что он боярин, сосланный императором Павлом, другие уверяют, что он родной сын его. Хозяин мой верно знал дело, но таил. На обратном пути моем я зашел к нему, но уже не застал его в живых, а дети его ничего о том не знали. Достоверно только, что отец их и Алексеев отвезли эту таинственную особу в столицу 219).
22 марта приехали мы в Иркутск, следовательно, проехали другие 3000 верст вдвое долее, чем первые от Петербурга до Тобольска 220); зато не загнали ни одной лошади и ночевали почти каждую ночь. В Иркутске имели мы дневку и очень худое и сырое помещение в остроге. Здесь мы расстались приятельски с Герасимовым; дорогою на станциях и ночлегах имели много забавных бесед и похождений, и не знаю, за что он прозвал меня то глотом, то львом; тогда слово это не могло иметь нынешнего значения, а, вероятно, он понимал его по-своему и употреблял его каждый раз, когда городские и путевые властители делали ему прижимки за лошадей и за квартиры и мне удавалось одним словом выручать его из беды.
В Иркутске дали нам в проводники казацкого урядника; со второй станции переехали Святое море, или Байкальское озеро, 60 верст на одних и тех же лошадях; ямщики имели в санях запасные доски, чтобы в случае попадающих широких прососов или трещин устроить мост на льду. Чрез трещины шириною в аршин кони перескакивали с такою быстротою, что длинные сани не прикасались воды. Вообще по всей Сибири кони необыкновенно сносны, быстры, хотя на вид малорослы; они без всякой натуги проскакивают до 80 верст без корму, без остановки. На другой берег мы выехали у Посольского монастыря 221), все прекраснейшие виды, коими наслаждался после, в летнее время, были завешаны белым саваном, и томительное однообразие белого покрывала только изредка дорогою прерывалось селением. За две станции до читинского острога показались юрты кочующих бурят. На последней станции в Ключевой вместо саней запрягли повозки, потому что около Читы и самого острога почти никогда не бывает снегу; там значительная большая возвышенность места имеет почти всегда ясное небо, а когда изредка выпадет снег, то не скрепляется на песчаном грунте, легкий ветерок уносит его в долины в несколько часов; это не мешает морозам доходить до 40 , так что ртуть замерзала в термометре, и тогда только по спиртовому термометру узнавали силу мороза.
29 марта ехал я последнюю станцию с Глебовым в крытой повозке, ямщик был бурят, сбруя коней была веревочная с узлами. На десятой версте от станции поднялись в гору, показались долина Читы 222), а там небольшое селение на горе, окруженной горами. Мы спускались шагом; вдруг лопнула шлея коренной лошади, лошади понесли, переломился деревянный шкворень — в один миг мы были выброшены из повозки: Глебов чрез правую пристяжную скатился на землю, ямщик выбросился в сторону, я повис правою ногой на оглобле, левою на постромке и на шлее левой пристяжной и обеими руками ухватился за гриву коренной. В таком положении кони таскали меня две версты, пока впереди нас ехавшие Репин, Кюхельбекер и ямщик их, видевшие снизу горы мое бедствие, не остановили коней и не сняли меня; в кандалах, запутавшись в тяж, я сам себе помочь не мог. Не только остался я невредим, но даже одежда моя не была нигде ни замарана, ни изодрана. Я скатился, как на масленице скатываются мальчишки, ложась брюхом на салазки, с тою разницею, что вместо салазок подо мною была оглобля и постромки и кони могли легко избить меня в кусочки. С горы стащили опрокинутую повозку без передка, вложили новый шкворень и лом. Мы ожидали найти несколько товарищей, отправленных из крепости прежде нас, но они были помещены в другом временном остроге, который мог поместить не более 24 человек 223).
Нас встретили ротный командир сибирского линейного батальона капитан Иванов, плац-адъютант П. А. Куломзин, комендантский писарь и часовые. В двух комнатах вокруг стен устроены были нары. Капитан спросил, не имеем ли при себе денег или драгоценных вещиц, кои запрещены? Я расстегнулся, снял с шеи шелковый шнурок, на коем висели большой медальон с портретом жены моей 224) , несколько перстней памятных и небольшой медальон с волосами родителей моих и со щепоткою земли из родины. Когда я отдал эти вещи капитану, он заметил на пальце моем золотое колечко. «Это что у тебя еще на пальце?» — «Обручальное кольцо». — «Долой его!» Я заметил ему самым вежливым образом, что, быв арестован в Зимнем дворце и потом посажен в каземат, я постоянно носил кольцо, что отбирали ордена, перстни, табакерки, но что обручального кольца ни у кого не отнимали. «Долой его! тебе говорю». Тут я рассердился за такую не вызванную ничем грубость и ответил: «Возьмите его вместе с пальцем». Сложил руки накрест на груди, прислонился к печке и ожидал развязки. Адъютант не дал капитану времени вымолвить слово, сказал ему что-то на ухо, взял у него шнурок с портретом и перстнями и вышел. Между тем писарь перебирал наши вещи и книги из чемоданов и все записывал. Чрез полчаса возвратился адъютант и, вручая мне портрет жены моей, сказал, что комендант позволил мне носить обручальное кольцо и возвращает мне портрет с условием, чтобы носил его не напоказ, и что другие памятные вещи будут сбережены. Так окончилась благополучно первая встреча в Чите. Конечно, я сделал бы лучше, если бы отдал ему обручальное кольцо: всего лишившись, я мог бы лишиться и этого или после выпросить его у коменданта, но грубое обращение было невыносимо для меня, оно вызвало гнев. После того капитан Иванов во все время пребывания моего в остроге обходился со мною постоянно вежливо.
На другой день посетил нас комендант наш — генерал-майор Станислав Романович Лепарский, пожилой холостяк, коренной кавалерист, командовавший с лишком двадцать лет Северским конно-егерским полком, которого шефом был император, быв еще великим князем. Когда в полках гвардии случались неприятности между офицерами, вследствие коих приходилось перевести их в другие полки армейские, то так называемых беспокойных перемещали в полк Лепарского, который умел обходиться со всеми, умел жить не наживая себе личных врагов, и на печати своей вырезал елку с надписью: «Не переменяется».
Хотя он полвека провел в строевой службе в манежах, на ученьях и в походах, но видно было, что ой в юности получил хорошее образование. Он был питомцем иезуитов в Полоцке, знал язык латинский, свободно и правильно выражался и писал по-французски и по-немецки, читал классических писателей на этих языках, но главное дело — он был вполне честный человек и имел доброе сердце. Если кто из моих соузников безусловно не согласится с выраженным мнением моим, то действия Лепарского, о коих упомяну далее, докажут правдивость слов моих. Старец с участием расспрашивал: как мы совершили дальний путь, не нуждаемся ли в пособии лекаря, и прибавил, что охотно будет содействовать к облегчению нашего жребия. Одежда моя невольно обратила на себя его внимание: я носил сюртук из шкур молодых оленей, мехом наружу. «Вы только что успели приехать в Сибирь и уже успели завести себе одежду по здешнему климату и из здешних мехов; верно, трудно было достать их в Петербурге?» Я объяснил, что близ столицы Архангельская губерния изобилует оленями; наконец просил у него позволения писать к жене моей, на что он положительно объявил, что всем нам строжайше запрещено писать 225).
Мы не могли видеться с товарищами, прибывшими в Читу прежде нас; они жили в другом временном остроге, также за частоколом; стража окружала нас днем и ночью, а от вечерней до утренней зари запирали наши комнаты на замок. Чрез два дня приехала к нам другая партия наших: Лихарев, Кривцов, Тизенгаузен и Толстой226. После них чрез два дня еще Люблинский, Выгодовский, Лисовский и Загорецкий, а за ними, через два дня, фон дер Бригген, Ентальцев, Черкасов и И. Б. Абрамов 2-й. Нам было тесно, но не скучно: цепи наши не давали нам много ходить, но по мере того как мы стали к ним привыкать и приучились лучше подвязывать их на ремне, или вокруг пояса, или вокруг шеи на широкой тесьме, то могли ходить в них даже скоро, даже вальсировать. Между домиком и частоколом было пространство в две сажени шириною, по коему прохаживались несколько раз в день. В апреле дни были довольно теплые, но ночи были холодные. В конце мая оттаяла земля настолько, что можно было приняться за земляную работу. 24 мая, поутру, нас вывели с вооруженным конвоем на открытое, просторное место, где встретили товарищей, приведенных туда же из другого острога. Свидание было радостное, оно повторялось дважды в день, поутру от 8 до 12 часов, а после обеда от 2 до 5 часов. На площадке лежали заступы, кирки, носилки и тачки. Первая наша работа началась тем, что мы сами вырыли фундамент к новой нашей темнице и ров в сажень глубины для частокола в пять сажень вышиною. Невольно припомнили, как швейцарцев заставили построить для самих себя крепость Цвинг-Ури 227). Каждый день, кроме дней воскресных и праздничных, в назначенный час входил в острог караульный унтер-офицер с возгласом: «Господа! пожалуйте на работу!» Обыкновенно выходили мы с песнями хоровыми, работали по силам, без принуждения: этим снисхождением были мы обязаны нашему коменданту, который, имев свою инструкцию, в коей было предписано, чтобы употребить нас в работу беспощадно, умел представить, что мы после продолжительного путешествия, после долговременного содержания в крепости не в состоянии совершать усиленную работу, что между нами есть люди пожилые и слабого здоровья и раненые; он получил из Петербурга разрешение за подписью А. X. Бенкендорфа поступить относительно работ по своему соображению.
Примечания
[править]- Нет ничего более прекрасного в мире, чем звездное небо и чувство долга в сердце человека (ф р а н ц.).
Комментарии
[править]202. Сведения Розена об отправке осужденных декабристов в Сибирь не точны. Первая партия (Е. П Оболенский, А. 3. Муравьев, А. И. Якубович и В. Л. Давыдов) была отправлена «в каторжную работу» 21 июля 1826 г.; через день, 23 июля, была отправлена вторая партия (С. Г. Волконский, С П. Трубецкой, А. И. и П. И. Борисовы). Затем, с 23 июля по 4 августа 1826 г. увезли в Сибирь еще 19 декабристов, разжалованных в солдаты «в дальние гарнизоны», а также осужденных на поселение.
203. Т. е. по спиртовому термометру, изобретенному Р.-А. Реомюром. Шкала этого термометра определялась точками кипения и замерзания воды и была разделена на 80о.
204. Отправка в Сибирь следующих партий была приостановлена после 4 августа 1826 г. Сибирская администрация, не подготовленная к приему «государственных преступников», первоначально распределила их по разным заводам. В Петербурге такое размещение было расценено как «опасное». 31 августа 1826 г. был образован тайный комитет по исполнению приговора Верховного уголовного суда. В комитет вошли М. М. Сперанский, А. X. Бенкендорф, И. И. Дибич, А. С. Лавинский и С. Р. Лепарский. Разработанные комитетом «Правила…» предусматривали совместное содержание декабристов в одном остроге. Часть узников оставили в Петропавловской крепости, других разместили в Шлиссельбургской, Кексгольмской, Выборгской, Свеаборгской, Свартгольмской, Динабургской, Роченсальмской и Бобруйской крепостях. Отправленные к тому времени в Сибирь декабристы 25 октября 1826 г. были перевезены в Нерчинский горный округ, на Благодатский рудник, в 12 верстах от главного Нерчинского завода.
205. По словам Розена можно восстановить название прочитанных им романов В. Скотта — «The Abbat» (Аббат); «The monastery» (Монастырь), «Kenilworth» (Кенилворт).
206. Розен имеет в виду «Живописное путешествие от Москвы до Китайской границы» (СПб., 1819) А. Е. Мартынова и «Письма о Восточной Сибири» (СПб., 1827) И. П. Мартоса.
207. Какое именно из многочисленных «Путешествий» Д. Кука читал Розен в Петропавловской крепости, установить трудно. К этому времени на русском языке были изданы: «Путешествие к южному полюсу» (СПб., 1780); «Описание жизни и всех путешествий английского морехода капитана К.» (СПб., 1790); «Путешествие в южной половине земного шара и вокруг него в 1772—1775 гг.» (СПб., 1797); «Путешествие в Северный Тихий океан с 1776 по 1780 г.» (СПб., 1805). «История Лапорта» — это «Литературная история французских женщин» Ж. де Лапорта (Rorte de La. Histoire litteraire des femmes Francaises. Раris, 1778).
208. Имеется в виду преемница петровских «Ведомостей», газета «Санкт — Петербургские ведомости», выходившая с 1727 г.
209. Д. Вашингтон был главнокомандующим американской армией в войне за независимость в Северной Америке в 1775—1783 гг.
210. С 25 января по 3 февраля 1827 г. в Петропавловскую крепость // C 435 были привезены из Варшавы 27 членов польского Патриотического общества (ГПБ, ф. 859, к 38, д. 7). Десять человек из них были помещены в Кронверкской куртине. В августе 1827 г. они были увезены обратно в Варшаву, а в мае — июне 1828 г. доставлены вновь в Петропавловскую крепость. По приговору, утвержденному 24 февраля 1829 г., были лишены дворянства и сосланы в Сибирь шесть человек, в том числе С. Г. Ворцель и П. Г. Мошинский. К ним Розен ошибочно причисляет С. Крижановского и А. М Янушкевича, сосланных в Сибирь позднее, в 1832 г., за участие в польском восстании 1830—1831 гг.
211. Отправка в Сибирь возобновилась 10 декабря 1826 г. В этот день из Петропавловской крепости увезли Н. М. и А. М. Муравьевых, И. А. Анненкова и К. П. Торсона. Следующая партия (Д. И. Завалишин, П. Н. Свистунов, А. А. и Н. А. Крюковы) была отправлена из Петербурга 18 января 1827 г. Затем партиями по 2 — 4 человека отправили и остальных декабристов.
212. И. И. Пущин, проезжавший со своей партией позднее, в октябре 1827 г., в письме родным сообщал: «Дорогой я видел в Ладоге Кошкуля на секунду, он мне дал денег и ни слова не сказал — видно, боялся, ибо убежал, поцеловавши меня» (Пущин, с. 98).
213. В Шлиссельбургской крепости в это время содержались М. и Н. Бестужевы, И. И. Пущин, А. П. Юшневский, Я. М. Андреевич, А. С. Пестов. Позднее, в апреле 1827 г., в крепость поступили из Свартгольма И. И. Горбачевский, А. П. Барятинский, М. М. Спиридов, М. К. Кюхельбекер, А. В. Поджио и Ф. Ф. Вадковский.
214. Жена И. Д. Якушкина Анастасия Васильевна и его теща — Н. Н. Шереметева приезжали в Ярославль трижды в 1827 г. А. Н. Потапов извещал их всякий раз, когда снаряжалась новая партия. Встреча Розена с родными И. Д. Якушкина произошла в их первый приезд в Ярославль, в феврале 1827 г Якушкин проехал Ярославль 16 октября 1827 г. (об этой дате см.: Новый мир, 1964, № 2, с. 140).
215. Фурлейт — солдат военного обоза.
216. Имеется в виду порода рысаков, выведенная А. Г. Орловым.
217. Аудитор — чиновник для военного судопроизводства, военный делопроизводитель.
218. И. Я. Степанов был городничим в Каинске, следующем после Тары городке. Подробный рассказ о «радушном гостеприимстве» И. Я. Степанова, совпадающий в деталях со сведениями Розена, оставил М. И. Пущин (Пущин, с. 372—374).
219. Речь идет о красноярском крестьянине А П. Петрове, выдававшем себя за Павла I В 1823 г. А. П. Петров был арестован, а И. В. Старцов взят под «строгий присмотр» (Сибирские огни, 1924, № 3, с. 166—168).
220. В своих подсчетах Розен не совсем точен. Протяженность пути следования от Петербурга до Иркутска составляла не 6000 верст, а 5725. До Читы еще оставалось 775 верст.
221. Зимой маршрут следования декабристов от Иркутска до Верхнеудинска проходил по льду Байкала между станциями Голоустной и Посольской.
222. Точная дата прибытия Розена в Читу неизвестна. В «Записках» // С 436 он называет 29 марта 1827 г. В письме из Кургана к М. В. Малиновской от 21 октября 1832 г. Розен писал: «1827 г. 22 марта приехал я в Читу» (Декабристы на каторге, с. 283).
223. К моменту прибытия первой партии декабристов в Читу в январе 1827 г. был наскоро приспособлен под тюрьму купленный у мещанина Мокеева небольшой дом из трех комнат и сеней, так называемый малый каземат. В конце марта 1827 г. под тюрьму был передан дом, принадлежавший А. Дьячкову и названный декабристами дьячковским казематом.
224. Еще находясь в Петропавловской крепости и предвидя долгую разлуку, декабристы стремились получить портреты родных. Портреты хранили по-разному. Так, у С. П. Трубецкого был «портрет жены его, писанный на бумаге, за стеклом, и оклеенный бумагою же», у А. 3. Муравьева — «за стеклом, оклеенный медью» (Л Н, т. 60, кн, 2, с. 76). У Розена был «большой медальон».
225. Правила переписки «государственных преступников», утвержденные Николаем I осенью 1826 г., запрещали декабристам «посылать от себя на почту письма», а также «получать с почты, без ведома» каторжной администрации. 18 декабря 1826 г. в сибирском почтамте, в Тобольске, была учреждена секретная почтовая экспедиция «для наблюдения за перепискою сосланных в Сибирь государственных преступников и их жен» (ЦГИА, ф. 1284, оп. 241, д. 237, л. 61—62).
226. В эту партию входили 3. Г. Чернышев, С. И. Кривцов, В. К. Тизенгаузен, В. С. Толстой. Они были отправлены из Петропавловской крепости 7 февраля и прибыли в Читу через два дня после Розена (см. примеч. 222). В. Н. Лихарев, которого Розен ошибочно называет в составе этой партии, приехал в Читу позднее.
227. В конце мая 1827 г. началось строительство новой тюрьмы, так называемого большого каземата. Все земляные работы при строительстве каземата выполнялись самими декабристами. Строительство швейцарцами крепости Цвинг-Ури описано в романе Г.-Д. Цшокке «Der Freihof von Ааrau» (Замок Аарау), изданном в 1823 г.
Глава восьмая. Пребывание в Чите.
[править]В конце мая зазеленелись горы и луга. Читинский острог, бывший этап или место ночлега для проходящих партий ссыльных в каторгу, в небольшом селении — с ветхою деревянною церковью, с двадцатью дворами горнозаводских крестьян, с домом обергиттенфервалтера 228) Смольянинова, с небольшим хлебным магазином, с амбаром для складки угольев — находится между Байкальскими и Нерчинскими горами, на почтовой дороге, ведущей в Нерчинск, на возвышенной местности, окруженной с двух сторон высокими горами. Речка Чита изливается в виду селения в реку Ингоду и образует прелестную долину, С северной стороны видно озеро Онинское; на берегах его дневал Чингисхан, совершал суд и расправу на походе из Китая в Россию. Предание местное устное гласит, что в огромных котлах кипятили воду или растопляли смолу и обваривали и судили непокорных монголов.
Потомки монголов, буряты, еще теперь кочуют в окрестностях Читы, изобилующих травами и водами: они кочуют с войлочными юртами или палатками, днем всегда на коне с ружьем, также с луком и стрелами, для сбережения пороха. Часть бурят становится оседлою, занимается успешно хлебопашеством и не хуже миланцев орошает свои поля посредством искусно прорытых канав и проведенных борозд по направлению течения горных истоков. Наклонная местность и падение воды указывают сами вернейшее нивелирование. Возвышенная местность Читы хотя увеличивала силу морозов, доходивших до 37 и по спиртовому термометру, но вместе с тем способствовала к очищению воздуха. Небо почти всегда было ясное, кроме августа месяца, когда по нескольку дней сряду гром гремел беспрерывно, за коим следовал дождь проливной, начинавшийся необыкновенно крупными каплями. Гористая местность раздавала и продолжала такой грохот, такие раскаты, какие после Читы случалось мне слышать только на Кавказе. После сильнейших дождей в несколько часов улицы были сухи: вода повсюду имела сток. Еще примечательна была сила электричества в воздухе: малейшее прикосновение к суконному платью или шерстяному платку извлекало искры, производило треск.
Вообще климат был самый здоровый; растительная сила была неимоверная, оттого в пять недель, от июня, когда прекращались ночные морозы, до половины июля, когда начинались осенние морозы, поспевали хлеб и овощи. Из различных пород овощей почти все были неизвестны за Байкалом; сажали и сеяли только капусту и лук. Товарищ наш А. В. Поджио первый возрастил в ограде нашего острога огурцы на простых грядках, а арбузы, дыни, спаржу и цветную капусту и кольраби — в парниках, прислоненных к южной стене острога. Жители с тех пор с удовольствием стали сажать огурцы и употреблять их в пищу. Долина читинская знаменита своею флорою, почему и называется садом или цветником Сибири.
Формы цветов изумительны; разнообразие лилий «арис», вообще луковичных растений, бесчисленны; цвета так ярки и блестящи, что наши соседи китайцы, вероятно, по этим цветам составляли свои краски.
Жители Читы были малочисленны и бедны, как все заводские крестьяне: в двадцати хатах жили они хлебопашеством и рыбным промыслом из реки Ингоды и озера Онинского, изобилующего особенно жирными и большими карасями. Обязанность и заводская работа заключалась в выжигании угля и в доставке его в Нерчинские рудники. Местным их начальником был горный чиновник Смольянинов, который в первые четыре месяца нашего пребывания доставлял нам пищу на собственные наши деньги; казна отпускала нам провиант и по две копейки меди в сутки на человека. В три с половиною года нашего пребывания в Чите этот старинный острог получил другой вид от многих новых построек и от новых жильцов бездомных. Сначала было наших всего тридцать человек в Чите. Восемь товарищей, которых я назвал выше, были отправлены тотчас после приговора в Нерчинские рудники в подземные работы, а остальных держали в крепостях Шлиссельбургской и Аландских островов, откуда все прибыли к нам в августе, когда окончилась постройка нового временного острога, который мог нас всех поместить, хотя и теснейшим образом. До общего соединения под общею крышею жили мы, наперед прибывшие в Читу, в двух крестьянских домах, обведенных частоколами, и сходились с товарищами другого острога только во время работы.
Когда вырыли фундаменты для новой тюрьмы и частокола, то начали заливать глубокий и широкий овраг подле самой почтовой дороги; промоины грозили перерезать всю дорогу от стока горных вод. В несколько дней вода уносила работу целого лета, так что в следующем году принуждены были устроить плотину бревенчатую, которая удержала нашу насыпь из песку и земли. Эту часть оврага мы прозвали Чертовой Могилой. Книг было у нас сначала очень мало, строжайше было нам запрещено иметь чернила и бумагу; зато беседа не прекращалась; впоследствии составился хор отличных певцов. В первоначальном маленьком кругу нашем развлекали нас шахматы и песни С. И. Кривцова, питомца Песталоцци и Фелленберга; бывало, запоет: «Я вкруг бочки хожу», — то Ентальцев в восторге восклицает: «Кто поверит, что он в кандалах и в остроге?» — а Кюхельбекер дразнил его, что Песталоцци хорошо научил его петь русские песни. Через часовых и сторожей могли бы достать карты, но, по общему соглашению, положили и сдержали слово-- не играть в карты, дабы удалить всякий повод к распрям и ссорам. Теснота нашего помещения не позволяла содержать наши каморки в совершенной опрятности) спали и сидели мы на нарах, подкладывая под себя войлок или шубу; под нарами лежали чемоданы и сапоги. Ночью, при затворенных дверях и окнах, спирался воздух; двери отворялись с утреннею зарею, которую я ни разу не проспал и тотчас выходил на воздух освежиться.
Одна душа жила в Чите, о которой я душевно соболезновал, — Александра Григорьевна Муравьева, урожденная графиня Чернышева. Муж ее, Никита Михайлович, уже в феврале прибыл в Читу 229); супруга его рассталась с двумя дочерьми и сыном, передав их бабушке Екатерине Федоровне Муравьевой, и поспешила в Сибирь, чтобы с мужем разделить изгнание и все испытания. Но как жестоко была она обманута, когда по приезде в Читу ей было объявлено, что она с мужем вместе жить не может, а только дозволяется ей иметь свидание с ним дважды в неделю по одному часу в присутствии дежурного офицера, как водилось в Петропавловской крепости в Петербурге. В первый раз увидел я эту славную жену, когда повели нас на работу против ее квартиры. Наемный домик ее находился через улицу против временного первого острога, в котором содержался муж ее 230); дабы иметь предлог увидеть его хоть издали, она сама открывала и закрывала свои ставни. Кроме мужа, имела она в остроге зятя своего А. М. Муравьева, двоюродного брата своего графа Захара Григорьевича, единственного наследника огромного майората 231), которого доискивался военный министр А. И. Чернышев, но он получил отказ от Государственного совета. Член совета Н. С. Мордвинов доказал, что истец, не быв ни в каком родстве с этим семейством, не имеет права на его достояние. Имение, фамилия и графский титул перешли к Кругликову, который женился на старшей сестре из семьи, на графине Софье Григорьевне.
Наша милая Александра Григорьевна, с добрейшим сердцем, юная, прекрасная лицом, гибкая станом, единственно белокурая из всех смуглых Чернышевых, разрывала жизнь свою сжигающими чувствами любви к присутствующему мужу и к отсутствующим детям. Мужу своему показывала себя спокойною, даже радостною, чтобы не опечалить его, а наедине предавалась чувствам матери самой нежной. К тому же она знала, что при детях никто не мог ее заменить для истинного воспитания. Бабушка любила и берегла их как глаз свой, но ее любовь, ее действия были не любовь, не действия матери; через год умер единственный сын, а дочери после лишились здоровья. Я полагал сначала, что такое странное отлучение мужа и жены в Чите продолжится недолго и есть только следствие недоразумения. Но это распоряжение оставалось неизменным еще три года, пока не перевели всех нас в постоянную государственную темницу, заботливо и капитально устраивавшуюся во время всего нашего пребывания в читинском остроге. Здоровье Александры Григорьевны ослабевало год за годом, жизненные силы угасали, но душевные еще превозмогали до назначенного часу, до петровской тюрьмы, где нашла свою могилу.
В конце мая прибыла в место нашего заточения Елизавета Петровна Нарышкина, урожденная графиня Коновницына, в сопровождении Александры Васильевны Ентальцевой. Они были подвергнуты подобной же участи А. Г. Муравьевой: могли только дважды в неделю, по одному часу, видеться с мужьями. Страдания их были усугублены от близкого расстояния острога мужей: они могли только глядеть друг на друга сквозь тесные щели частокола или когда случалось проходить околицею место наших работ, и притом не слышать родного слова, не пожать родной руки. Признаюсь, я каждый день благодарил бога, что жена моя решилась свято исполнить мою просьбу, оставалась при сыне, пока не поставит его на ноги, пока не прорежутся зубки и не будет в состоянии выразиться словами. Все эти условия были бы лишни и бесполезны, если бы вышло разрешение матерям взять с собою детей своих. К счастью, Е. П. Нарышкина, расставшись с родными и с родиною, не оставила там детей; она имела дочь, которой лишилась в Москве до осуждения мужа. От роду ей было 23 года; единственная дочь героя отца 232) и примерной матери, урожденной Корсаковой, она в родном доме значила все, и все исполняли ее желания и прихоти. В первый раз увидел я ее на улице, близ нашей работы при Чертовой Могиле, — в черном платье, с талией тонкой в обхвате; лицо ее было слегка смуглое с выразительными умными глазами, головка повелительно поднятая, походка легкая, грациозная. В своем месте расскажу о ней подробнее, когда ближе познакомился с нею в Кургане на поселении. В Чите жила она в одном домике с Муравьевой, трудно было ей одиночество 233). Муравьева, кроме мужа, имела в остроге зятя и двоюродного брата; то тот, то другой пересылал ей весточку, а Нарышкина все одна да одна, тем еще более что с другими дамами не была она довольно сообщительна, оттого и страдала больше от одиночества. Такое состояние супругов было тягостное; но прибытие наших жен имело во всех отношениях самое благодетельное влияние на весь быт наш.
Нам запрещено было писать самим, во время нахождения нашего в каторжной работе несколько наших товарищей были совершенно забыты и покинуты родными; может быть, таков был бы жребий и многих, если бы наши дамы не приехали к мужьям своим, не переписывались бы с нашими родными и письмами своими, и влиянием, и родством не поддерживали памятования о многих. Они были нашими ангелами-хранителями и в самом месте заточения: для всех нуждающихся открыты были их кошельки, для больных просили они устроить больницу. А. Г. Муравьева через тещу свою Екатерину Федоровну Муравьеву получила отличную аптеку и хирургические инструменты; товарищ мой, бывший штаб-лекарь Ф. Б. Вольф, жил в этой больнице, всегда успешно помогал больным. Мы даже изустно не могли благодарить наших благодетельниц, оттого что только издали и изредка видели их сквозь щели частокола, или когда проходили мимо наших работ, или прогуливались по гористым окрестностям.
Александра Васильевна Ентальцева в детстве лишилась своих родителей, не имела детей и поспешила к мужу, чтобы разделить и облегчить его участь. Ей приходилось только несколько месяцев быть с нами в Чите, потому что муж ее, приговоренный в каторжную работу на один только год, в скором времени уехал от нас. Поселение в первые годы было для них гораздо хуже, им назначено было жить в Березове, где холод, бесконечные ночи мало согревали и мало освещали жизнь изгнанников. Через несколько лет они были переселены в лучшее место, гораздо южнее, в Ялуторовск, где муж ее скончался в 1847 году, а жена не получила разрешения возвратиться на родину, и долго еще терпела незаслуженное изгнание, и оставила бы там старческие кости свои, если бы не воротил ее домой манифест Александра II от 26 августа 1856 года 234).
К осени 1827 года был достроен большой острог с пятью отделениями. В сентябре прибыли восемь наших товарищей из Нерчинска: Трубецкой, Оболенский, А. З. Муравьев, Давыдов, Волконский, Якубович, А. И. Борисов 1-й и П. И. Борисов 2-й, и каждую неделю прибывали остальные из дальних крепостей. Первым из них сопутствовали две дамы, еще два ангела-хранителя: княгиня Трубецкая и Волконская 235). Екатерина Ивановна Трубецкая, урожденная графиня Лаваль, еще в 1826 году, тотчас по отправке мужа из Петропавловской крепости, первая из всех наших жен, отправилась вслед за ним, в сопровождении отцовского секретаря. В Красноярске сломалась карета, заболел провожатый, медлить было некогда; она пересела в тарантас и без чиновного проводника, только с прислугою, прискакала в Иркутск. Муж ее уже с фельдъегерем прибыл в Нерчинск 236), ей оставалось ехать только 700 верст; она обратилась к губернатору Б. И. Цейдлеру, чтобы иметь некоторые необходимые сведения и получить проводника.
Тут начались самые горькие для нее испытания: местное начальство имело повеление употребить все средства, чтобы удержать жен государственных преступников от следования за мужьями. Губернатор представил ей сперва затруднения жизни в таком месте, где находится до 5000 каторжных, где ей придется жить в общих казармах с ними, без прислуги, без малейших удобств. Она этим не устрашилась и объявила свою готовность покориться всем лишениям, лишь бы ей быть вместе с мужем. На следующий день те же препятствия со стороны губернатора, который объявил, что имеет приказание взять от нее письменное свидетельство, по коему она добровольно отказывается от всех прав на преимущества дворянства и вместе е тем от всякого имущества — недвижимого и движимого, коим уже владеет и какое могло бы достаться ей в наследство. Ек[атерина] И[вановна] Трубецкая без малейшего возражения подписала эту бумагу, в уверенности, что с этим отречением открыла себе путь к мужу. Не тут-то было: несколько дней сряду губернатор не принимал ее, отговариваясь болезнью. Наконец он решился употребить последнее средство; уговаривал, упрашивал и, увидев все доводы и убеждения отринутыми, объявил, что не может иначе отправить ее к мужу как пешком с партией ссыльных по канату и по этапам. Она спокойно согласилась на это; тогда губернатор заплакал и сказал: «Вы поедете!» В это самое время прибыл в Иркутск наш комендант Лепарский из Петербурга; он был глубоко тронут решимостью княгини Трубецкой и содействовал к прекращению этих уговоров 237). Женщина с меньшею твердостью стала бы колебаться, условливаться, замедлять дело переписками с Петербургом и тем удержала бы других жен от дальнего напрасного путешествия.
Как бы то ни было, не уменьшая достоинств других наших жен, разделявших заточение и изгнание мужей, должен сказать положительно, что княгиня Трубецкая первая проложила путь, не только дальний, неизвестный, но и весьма трудный, потому что от правительства дано было повеление отклонить ее всячески от намерения соединиться с мужем. Ек[атерина] Ив[ановна] Трубецкая была не красива лицом, не стройна, среднего роста, но когда заговорит, — так что твоя краса и глаза, — просто обворожит спокойным приятным голосом и плавною, умною и доброю речью, так все слушал бы ее. Голос и речь были отпечатком доброго сердца и очень образованного ума от разборчивого чтения, от путешествий и пребывания в чужих краях, от сближения со знаменитостями дипломатии.
Чрез несколько недель после отъезда княгини Трубецкой из Петербурга выехала княгиня Марья Николаевна Волконская, урожденная Раевская 238). Отец ее, знаменитый герой 1812 года H. H. Раевский, не соглашался на отъезд дочери. Он знал, что дочь его, юная, недавно замужем, соединила судьбу свою с князем С. Г. Волконским, который за сражение под Лейпцигом произведен был в генералы и по летам своим мог быть отцом ее; он знал, что она не по личной страсти, не по своей воле вышла замуж, но только из любви и послушания к отцу; кроме этого, мог ее удержать грудной младенец, первородный сын, требовавший присутствия матери. Она решилась исполнить тот долг свой, ту обязанность, которая требовала более жертвы, более самоотвержения; сказала больному престарелому отцу, нежно любимому, что едет только на время для свидания с мужем; сына оставила у бабушки, у статс-дамы в Зимнем дворце, и немедленно уехала в Сибирь. В Иркутске ждали ее те же проделки, долженствовавшие остановить княгиню Трубецкую, она также дала подписку в добровольном отречении от всех прав состояния и имуществ; такая подписка была взята от всех наших дам, следовавших за мужьями в Сибирь, также от жены моей, которая, по данному мне слову, не могла приехать ко мне раньше, и ей суждено было заключить число жен, разделивших добровольно изгнание мужей 239); она приехала ко мне в 1830 году и встретила меня на походе из читинского острога в петровскую тюрьму. М. Н. Волконская, молодая, стройная, более высокого, чем среднего, роста, брюнетка с горящими глазами, с полусмуглым лицом, с немного вздернутым носом, с гордою, но плавною походкою, получила у нас прозванье «la fille du Gange», девы Ганга; она никогда не выказывала грусти, была любезна с товарищами мужа, но горда и взыскательна с комендантом и начальником острога.
Княгини Трубецкая и Волконская были первые из прибывших жен к мужьям своим, они должны были ехать и дальше, и опаснее, и труднее — в Нерчинск. Положение их было страшное; сначала еще не было подробной инструкции начальникам, которые боялись запросов свыше и доносов снизу. Собственные их переписки при расстоянии 7000 верст шли медленно; родственники сначала не знали, куда обратиться для высылки денег — к дежурному генералу Потапову или к А. X. Бенкендорфу, оттого в первое время терпели недостаток и подверглись многим лишениям не только от местной скудости, но и от недостатка в деньгах; довольно сказать, что они терпели зимою 1826 года и от холода и от голода. Странным показалось бы, если бы я вздумал подробно описать, как они сами стирали белье, мыли полы, питались хлебом и квасом, когда страдания их были гораздо важнее и другого рода, когда видели мужей своих за работою в подземелье, под властью грубого и дерзкого начальства.
По присоединении их в Читу переменился и образ их жизни. Пересылка писем и денег шла чрез губернатора и нашего честного коменданта С. Р. Лепарского; суммы денег были неограниченны, но только не находились в наших собственных руках, а израсходовались чрез комендантскую канцелярию. Посылкам не было конца; приход почты раз в неделю составлял важную эпоху; впоследствии, в 1828 году, дозволено было получать русские и иностранные журналы и газеты.
В сентябре 1827 года всех нас, кроме М. С. Лунина, остававшегося в отдельной избушке 240), переместили из временных острогов на новоселье — во вновь устроенный общий острог. Комендант размещал нас по комнатам, всех покоев было четыре для нас, общие сени и дежурная для офицера. В одну комнату поместил он восемь прибывших товарищей, из Нерчинска; в остальные три комнаты он распределил нас не по старшинству разрядов, а по собственному распоряжению; в одну, прозванную нами Москвою, расположились большею частью московские уроженцы; другая названа была нами Новгородом, по причине громких беспрестанных политических прений; третья, в которой я находился с 17 товарищами, названа была нами Псковом, младшею сестрою Новгорода.
Вместо нар заказаны были на собственные деньги кровати, не для того, чтобы спокойнее спать, но чтобы держать комнаты в большей опрятности; под кроватями можно было мыть и мести пол. Стол был у нас общий, обедали по своим комнатам, накрывали на стол сами по очереди, по дежурству, сами ставили самовары. По примеру повсеместного содержания острогов, было и нам позволено из среды своей избрать старосту или хозяина, который в нуждах общих и частных относился или к дежурному офицеру, или, чрез его посредство, прямо к коменданту. Хозяин распоряжался артельною суммою, заказывал припасы, но не имел ни копейки на руках, а по его записке платила комендантская канцелярия. В двадцати саженях от острога находилась наша кухня и кладовая съестных припасов. Хозяин или староста во время дня имел позволение ходить туда в сопровождении конвойного; хозяин избираем был на три месяца; первым хозяином был избран И. С. Повало-Швейковский, который со своим батальоном первый вступил в Париж в 1814 году; он исполнял должность хозяина два срока сряду.
Пища была у нас простая и здоровая; часто удивлялся я умеренности и довольству тех товарищей, которые привыкли всю жизнь свою иметь лучших поваров и никогда без шампанского вина не обедали, а теперь без сожаления о прошлом довольствовались щами, кашею, запивали квасом или водою. Гастрономов было много между нами, они сознавались, что никогда теперь не терпели от голода, но зато никогда досыта не наедались. Я уже сказал, что половина моих товарищей были или небогаты, или были забыты родными, другие были очень богаты. Никита Михайлович Муравьев с братом своим Александром получали ежегодно по 40 тысяч рублей ассигнаций сверх посылок.
Чрез каждые три месяца при выборе нового хозяина каждый из артели назначал, сколько мог дать по своим средствам в общую артельную сумму, которою распоряжался хозяин, на пищу, чай, сахар и мытье белья. Одежду и белье носили мы все собственное; имущие покупали и делились с неимущими. Решительно все делили между собою: и горе и копейку. Дабы не тратить денег даром или на неспособных портных, то некоторые из числа товарищей сами кроили и шили платья. Отличными закройщиками и портными были П. С. Бобрищев-Пушкин, Оболенский, Мозган. Арбузов 241). Щегольские фуражки и башмаки шили Бестужевы и Фаленберг; они трудами своими сберегали деньги, коими можно было помогать другим нуждающимся вне нашего острога. Когда священник Казанского собора Мысловский узнал эти подробности нашей жизни от А. О. Корниловича, то поспешил сообщить их жене моей и заметил ей, что в Чите, в остроге, ведут жизнь истинно апостольскую.
Общие работы наши продолжались по-прежнему: от мая до сентября, когда можно было рыться в земле, мы засыпали Чертову Могилу, исправляя почтовую дорогу, сажали, поливали и пололи в огороде, который доставлял нам овощи и картофель на целый год. Когда после И. С. Повало-Швейковского избрали меня быть старостою или хозяином, то на годовой запас в больших сороковках посолил 60 тысяч огурцов: валили вперемежку ряд огурцов и ряд листьев черной смородины и укропу, до верху бочки, потом заливали все из больших артельных котлов кипятком с рассолом. С тех пор у меня иначе не солили огурцов в бочонках для домашнего потребления, и таким образом соленые огурцы держались превосходно целый год до свежих огурцов.
От сентября до мая водили нас ежедневно по два раза в особенную просторную избу, в коей устроены были ручные мельницы с жерновами; каждому приходилось молоть по два пуда ржи на урок. Сначала работа эта была трудная, пока рука не привыкла. Здоровые товарищи доканчивали уроки больных или слабосильных; я с удовольствием молол всегда за М. Ф. Митькова. Работы нередко сопровождались пением самым гармоническим. П. Н. Свистунов был регентом и капельмейстером; лучшие голоса были бас — братьев Крюковых, тенор — Щепина-Ростовского, сопрано — Тютчева. Церковное пение Барятинского пели они необыкновенно хорошо, в церковь нас никогда не водили, кроме одного раза в год, в неделю великого поста для приобщения святых тайн; но в большие праздники приходил к нам священник и служил молебствия накануне. Никогда не забуду, как трогательна и превосходна была служба и пение в остроге в великую субботу пред Христовым воскресеньем в 1828 году, когда в 9 часов вечера, по пробитии вечерней зори, после восторженного восклицания «Христос воскресе!» вдруг зазвенели цепи узников, бросившихся в объятия с братолюбивыми лобызаниями. Этот восторг не был нарушен разгавливанием; часовые заперли двери на замок, и мы мысленно продолжали обнимать наших отдаленных родных, благословляя ближних не по местности, но по сердцу. Для нас, по тюремному положению, раздалось радостное «Христос воскресе!» тремя часами раньше, чем для наслаждавшихся свободою.
В часы досужные от работ имели мы самое занимательное и поучительное чтение; кроме всех журналов и газет, русских, французских, английских и немецких, дозволенных цензурою, имели мы хорошие библиотеки Н. М. Муравьева, С. Г. Волконского и С. П. Трубецкого 242). Невозможно было одному лицу прочитать все журналы и газеты, получаемые от одной почты до другой, почему они были распределены между многими читателями, которые передавали изустно самые важные новости, открытия и события. Сверх того, многие из моих товарищей получили классическое образование; беседы их были полезнее всякой книги; некоторых из них мы упросили читать нам лекции в продолжение долгих зимних вечеров. Никита Муравьев, имев собрание превосходнейших военных карт, читал нам из головы лекции стратегии и тактики, Ф. Б. Вольф — о физике, химии и анатомии, П. С. Бобрищев-Пушкин 2-й — о высшей и прикладной математике, А. О. Корнилович и П. А. Муханов читали историю России, А. И. Одоевский — русскую словесность 243). С особенною любовью вспоминаю здесь Одоевского: он имел терпение заниматься со мною четыре года; и доныне храню главные правила, написанные его рукою; а между тем он никогда не писал своих стихов, кроме «Колыбельной песни» сыну моему Кондратию, другой — сыну моему Евгению, а мне посвятил «Последнюю надежду» 244).
Нас запирали в 9 часов вечера; по пробитии зори не позволяли иметь свечи, а как невозможно было так рано уснуть, то мы или беседовали в потемках, или слушали рассказы М. К. Кюхельбекера о кругосветных его путешествиях и А. О. Корниловича из отечественной истории, которою он прилежно занимался, быв издателем журнала «Русская старина» 245). В продолжение нескольких лет имел Корнилович с профессором Куницыным свободный вход в государственный архив, где почерпнул любопытные сведения, особенно о царствованиях императриц Анны и Елизаветы. Чрез полгода мы лишились нашего отличного собеседника: фельдъегерь, который привез к нам Вадковского из Шлиссельбургской крепости, увез от нас Корниловича. Впоследствии мы узнали, что его отвезли обратно в Петропавловскую крепость, где снова допрашивали его по делу польских тайных обществ, коих члены заняли наши упраздненные казематы. Наконец, в 1834 году отправили его на Кавказ солдатом, где он вскоре скончался от болезни.
Образованность умных товарищей имела большое влияние на тех из нас, которые прежде не имели ни времени, ни средств обогатиться познаниями. Некоторые из наших начали учиться иностранным языкам, из них изумительные успехи сделал Дм[итрий] Ир[инархович] Завалишин 1-й, который, кроме греческого и латинского, научился писать и выражаться на тринадцати языках; для важнейших из них находил он учителей между товарищами, а для прочих главных ключом и словарем служило для него Евангелие. Многие из наших изучили не только язык книжный, но и разговорный. В последнем отношении всего забавнее было с английским языком по выговору слов: сколько споров и сколько смеху! и сколько звуков, нисколько не соответствовавших сложению букв! Так что М. С. Лунин, знавший до совершенства этот язык, всегда упрашивал: «Читайте, господа, и пишите по-английски сколько хотите, только не говорите на этом языке!»
Комнаты наши были тесны, заставлены по всем четырем стенам кроватями; некуда было поместить станок столярный или токарный. Некоторые желали учиться играть на скрипке и на флейте, но совестно было терзать слух товарищей; по этой причине избрал я для себя самый скромный, тихий, но и самый неблагодарный инструмент-- чекан; е помощью печатного самоучителя разобрал я ноты и каждый вечер употреблял на то условные полчаса. На этом инструменте учился со мною П. И. Фаленберг 246). На следующий год позволили выстроить во дворе острога два домика; в одном поместили в двух половинах станки, столярный, токарный и переплетный. Лучшими произведениями по сим ремеслам были труды Бестужевых, Бобрищева-Пушкина, Фролова и Борисова 1-го.
В другом домике поставлены были рояль и фортепиано; туда по распределенным между нами часам приходили играть по очереди и на скрипке, на флейте, на гитаре. Ф. Ф. Вадковский превосходно играл на скрипке, П. Н. Свистунов на виолончели; на рояле играл А. П. Юшневский с такою беглостью, что чем труднее были ноты, тем приятнее для него, так что он радовался тем нотам, от коих трещали его пальцы; он также играл на скрипке и вместе со Свистуновым, с Вадковским, Крюковым 2-м составляли отличный квартет, который 30 августа, когда было у нас шестнадцать именинников, в первый раз играл для всех нас в большом остроге 247), где в Новгороде взгромоздили кровати, очистили комнату для помещения оркестра и слушателей. Живописью занимались: Н. А. Бестужев — акварелью, он со всех нас снял портреты 248); Н. П. Репин и И. В. Киреев сняли виды Читы и внутренность острога 249); Я. М. Андреевич писал масляными красками алтарный образ спасителя, носящего крест, образ подарен им читинской церкви с надписью. Н. А. Загорецкий ножом и циркулем сделал деревянные стенные часы. К. П. Торсон построил модели жатвенной машины и молотильной.
Через год по прибытии нашем в Читу расстались мы с шестым разрядом наших товарищей, которым наступил срок перебраться на поселение 250). Расстались мы, радуясь за них, что будет им свободнее нас, они — жалея, что покидают нас в узах и за частоколом; но вышло на деле, что нам было лучше, нежели им. Общество умных и честных людей украшает столько же жизнь в тюрьме, сколько общество бездельников может помрачить жизнь на воле. Поселенцам нашим сначала было очень худо в местах отдаленного севера и в одиночестве; чрез несколько лет перевели их в места обитаемые южнее, где могли жить не с белыми медведями и где соединяли товарищей по два и по три вместе. Я уже упомянул, до чего довели одиночество и печальная местность некоторых из наших соизгнанников VII разряда, отправленных на поселение прямо из Петропавловской крепости.
В начале августа 1828 года прибыл фельдъегерь в Читу, никого не привез и не увез, ничего не узнали о причине приезда его, никакая не воспоследовала перемена для нас. В конце сентября ожидали коменданта в остроге; он вошел в полной парадной форме, с новою лентою чрез плечо, собрал нас всех в кружок и объявил, что император, во внимание к нашему поведению, всемилостивейше приказал снять с нас кандалы. Я уже сказал, что они были нам надеты не по прежним правилам, также не для удержания нас от побега во время пути, потому что мы по прибытии на место носили их еще полтора года. Как бы то ни было, но мы после узнали, что государь 8 июля, в день Казанской божьей матери, выходя из храма, приказал отправить фельдъегеря в Читу с повелением: снять железы с тех государственных преступников, которые того заслужили хорошим своим поведением. Комендант получил это повеление в начале августа, но решился утаить его на время, пока не получил ответа на запрос. Он знал невозможность снять кандалы только с некоторых из нас; если же снял бы со всех, то подвергал себя упреку и заподозрению со стороны высших властей, которые могли бы сменить его и дать нам такого молодца, что боже упаси! Он, желая держаться на этом месте для нашей же пользы, донес, что все равно отличаются хорошим поведением, и спрашивал позволения снять железы со всех нас без исключения, что и было дозволено и исполнено. Унтер-офицер пришел с ключами, отомкнул замки кандалов, они в последний раз брякнули об пол, и мне было как-то жаль с ними расстаться: они часто вторили моим песням, когда для такта ударял ногою об ногу, как шпорами. В первые ночи по снятии желез все еще казалось, что они на ногах, потому что ноги привыкли лежать в таком положении, чтобы не было ни очень больно, ни очень холодно от них; наконец и ходить и спать без них было гораздо легче и лучше, но петь без них было мне грустнее. Не помню, кому из нас удалось выменять одну пару кандалов; из них сковали памятные вещи, доныне имею крест и кольцо полировки Якубовича.
Иному покажется, что я так подробно и нежно упоминаю о железах для того только, чтобы более напомнить о них или похвастать ими. Я хотел подтвердить собственным опытом, что страдания или мучения за правду, за идею и из любви к ближним доставляют также свои усладительные утешения. В это время я был избран в должность хозяина, или старосты, и сменил Повало-Швейковского. По общим нуждам моих товарищей имел случаи побывать иногда у коменданта: он принимал меня всегда чрезвычайно вежливо и часто повторял о своем странном положении: «Что скажут и напишут обо мне в Европе? скажут, что я бездушный тюремщик, палач, притеснитель; а я дорожу этим местом только для того, чтобы защитить вас от худших притеснений, от несправедливостей бессовестных чиновников. Какая польза мне от полученных чинов и звезд, когда здесь даже некому их показать? Дай бог, чтобы меня скорее освободили отсюда, но только вместе с вами».
В 1828 году приехала к мужу Наталья Дмитриевна Фонвизина, урожденная Апухтина. По причине малолетства двух сыновей она не могла приехать раньше. Еще очень молодая и хорошая собою, она до замужества имела такое религиозное стремление, что хотела удалиться в монастырь и посвятить себя только богу. Потом, вышед замуж за благороднейшего человека, за генерала М. А. Фонвизина, она разделяла страдания и изгнание мужа, также покорялась воле божьей, но нервы ее так расстроились, что она постоянно хворала. Муж ожидал ее приезда с величайшим нетерпением, беспрестанно любовался ее портретом; о ней упомяну в своем месте еще несколько раз. Ей суждено было лишиться мужа по возвращении на родину, выйти замуж вторично за товарища моего Ив[ана] Ив[ановича] Пущина и вторично овдоветь.
В том же году приехала в Читу Александра Ивановна Давыдова, супруга Василия Львовича, которая оставила большое семейство, почему ей надобно было устроить детей и поместить их у родных до отъезда в Сибирь.
Необыкновенная кротость нрава, всегда ровное распололожение духа и смирение отличали ее постоянно. Василий Львович Давыдов, отличавшийся в гусарах, и в обществе, и в ссылке своею прямотою, бодростью и остроумием, был поселен в Красноярске, где скончался в октябре 1855 года и только несколько месяцев не дожил до манифеста освобождения.
В том же году прибыла в Читу Прасковья Егоровна, невеста И. А. Анненкова; свадьба была негласная, зато гласное ей было дано позволение ехать к жениху от самого императора, к которому она геройски обратилась с просьбою после маневров при Белой Церкви 251). Император в добрый час принял ее ласково, с участием и приказал ей выдать три тысячи рублей на дорогу, между тем как уже сочетавшимся женам для соединения с мужьями были оказываемы всевозможные препятствия. С нею было у нас в Чите всех восемь дам. Они вели переписку со всеми нашими родными и были посредниками между живыми и умершими политической смертью. Сами они вели жизнь, исполненную самопожертвования; свидания с мужьями по два раза в неделю, по одному часу продолжались таким порядком четыре года, до нашего переселения в другую тюрьму, в Петровский железный завод.
Сначала было всех нас в Чите 82 человека, а по отъезде шестого разряда на поселение, Толстого в Грузию 252) и Корниловича в Петропавловскую крепость осталось нас 70 человек и 7 дам; А. И. Ентальцева уехала с мужем на поселение. Вновь прибывших, осужденных не вместе с нами, но особым судом, привезли к нам: К. Е. Игельстрома, А. И. Вегелина и Рукевича и трех бывших офицеров Черниговского полка 253): барона Соловьева, Мозалевского и Быстрицкого.
Всякому невольнику беспрестанно на мысль приходит воля. Все думали, как бы освободиться всем вместе, и в том числе и наши безвинно страждущие дамы; о том же думали другие изгнанники на каторжной работе, вне нашего острога. В Нерчинских рудниках, где работали сначала восемь наших товарищей, оставалось еще несколько человек из бывших офицеров Черниговского пехотного полка, осужденных не с нами вместе, но особенным военным судом за освобождение Сергея и Матвея Ивановичей Муравьевых-Апостолов из-под ареста в полковом штабе. Там были Быстрицкий, Мозалевский, барон Соловьев и Сухинов; последний из них решился поднять всех каторжных, с их помощью освободить нас из острога и предоставить нам дальнейшие предприятия. Большинство нерчинских рудокопов согласились; условлено было обезоружить караул и начать рано утром следующего дня, как за день до того предатель открыл все дело, и Сухинов с главными зачинщиками были закованы. Все дело было донесено в Петербург; нарядили военный суд; наш комендант был председателем суда. Сухинова и еще десять человек приговорили к смерти; накануне исполнения приговора Сухинов сам повесился на бакаушке печи своей тюрьмы 254), другие были расстреляны, а Соловьева, Мозалевского и Быстрицкого перевели к нам в Читу, дабы отклонить их от подобных препятствий.
Вероятно, по этой же причине предпочли держать нас особенно, не вместе с другими преступниками, в больших рудниках. Утверждают, что эта мысль представлена была императору генерал-губернатором Восточной Сибири Лавинским, которому государь при прощании с ним в Москве после коронации сказал: «Смотри же, ты отвечаешь мне за этих господ!» — на что генерал-губернатор ответил, что всякий надзор будет невозможен, если они будут распределены в различных местах различных рудников Сибири.
В Чите караулила нас рота пехоты и полсотни сибирских казаков. Несколько человек из наших товарищей крепко занялись приготовлениями к побегу, особенно из высших разрядов, приговоренных на двадцатилетнее заточение. Другие же, сперва в меньшинстве, а потом в большинстве, видели явную невозможность такого предприятия и откровенно доказывали это и противодействовали решительно 255). С караулом было бы не трудно справиться, солдаты были нам очень преданы, они волею или неволею передали бы свое оружие; следовательно, из острога могли бы освободиться и выйти из ворот частокола и из селения; но куда идти? На юг, чрез Маньчжурию и Даурию в Китай, был бы путь ближайший за границу, но китайцы выдали бы; кроме того, до достижения границы достаточно было бы полсотни казаков, которые, преследуя нас денно и нощно, не давая нам часового покоя, могли бы извести нас в неделю. От местных жителей, кочующих бурят, не было бы никакой защиты, они за одежду и за шапку застрелили бы нас, как пушного зверя. Другой путь указывал на юго-восток, добраться до берега Амура в лодках и по направлению реки плыть к Великому океану и спастись в Америку.
Но до достижения Амура и океана предстояли те же препятствия, какие встретились бы по первому направлению к китайской границе, и, не достигнув еще Амура, были бы преследуемы вдоль обоих берегов Ингоды и Шилки, из прибрежных селений захватили бы или затопили бы нашу бессильную флотилию. На запад — дорога вела 4000 верст до границ Европейской России; на таком протяжении представлялись сотни преград для бегущей кучки. На севере — путь вел по тундрам бесхлебным к Ледовитому морю. Поодиночке легче представлялась возможность укрыться и освободиться: ежегодно из Нерчинска спасаются бегством несколько человек отдельно. Трое из сосланных черкесов добрались до своей родины чрез озера Аральское и Каспийское. Но одиночное бегство из нашего острога имело бы неминуемым следствием строжайшие меры против оставшихся арестантов; никто не хотел взять на себя такую ответственность. Другое дело было с теми, которые жили на поселении, где они были рассеяны поодиночке, но и там побег одного имел бы жестокое последствие для других. М. С. Лунин сделал для себя всевозможные приготовления, достал себе компас, приучал себя к самой умеренной пище, пил только кирпичный чай, запасся деньгами, но, обдумав все, не мог приняться за исполнение 256); вблизи все караулы и пешие и конные, а там неизмеримая, голая и голодная даль. В обоих случаях — удачи и неудачи, все та же ответственность за новые испытания и за усиленный надзор для остальных товарищей по всей Сибири.
Комментарии
[править]228. Обергиттенфервалтер — горный чин VIII класса.
229. Н. М. Муравьев прибыл в Читу 31 января 1827 г.
230. Н. М. Муравьев содержался в малом каземате. От дома жены его отделяли лишь тюремный частокол и узенький переулок.
231. Майорат — земельное владение, наследуемое нераздельно старшим в семье или роде.
232. Отец Е. П. Нарышкиной генерал П. П. Коновницын был героем 1812 г.
233. Е. П. Нарышкина лишь в первое время по приезде в Читу жила в доме А. Г. Муравьевой. Затем она сняла для себя дом, стоявший одиноко на самой окраине читинского острога.
234. По установленному в 1833 г. правилу жены декабристов не имели права возвращаться в Европейскую Россию после смерти их мужей без «высочайшего» разрешения. Об амнистии см. примеч. 104.
235. Е. И. Трубецкая и М. Н. Волконская прибыли в Читу на два дня раньше своих мужей, 11 сентября 1827 г.
236. Е. И. Трубецкая выехала из Петербурга в Москву 24 июля 1826 г. 6 августа 1826 г., получив разрешение Николая I, она // С 437 в сопровождении секретаря отца, К.-А. Воше, отправилась в Сибирь. 16 сентября они прибыли в Иркутск. Версия о том, что спутник Е. И. Трубецкой заболел и остался в Красноярске, не верна. Из воспоминаний сестры Е. И. Трубецкой, 3 И. Лебцельтерн, известно, что «путешественники прибыли в Иркутск целыми и невредимыми» (Звезда. 1975, № 12, с. 186). С. П. Трубецкой в это время еще не был отправлен в Нерчинск (как считает Розен), а находился в Николаевском винокуренном заводе под Иркутском. Он был отправлен в Нерчинск 6 октября 1826 г.
237. Е. И. Трубецкая находилась в Иркутске в ожидании разрешения на поездку к мужу с 16 сентября 1826 г. по 19 января 1827 г. 22 января она прибыла в Нерчинск.
238. М. Н Волконская выехала из Москвы 29 декабря 1826 г.
239. Не совсем точно: последней в Сибирь, в сентябре 1831 г., приехала невеста В. П. Ивашева — К. П. Ле-Дантю.
240. В письме к М. В. Малиновской от 21 октября 1832 г. Розен писал: «<…> новый острог <…> был совершенно окончен в четыре месяца; мы переместились в оный в конце августа [1827 г.]» (Декабристы на каторге, с. 283). На летнее время декабристы строили себе маленькие домики и беседки. «Отдельная избушка» М. С. Лунина, вероятно, одна из таких летних построек. По мнению С. Б. Окуня, Розен в данном случае имел в виду «дьячковский» каземат (Окунь, с. 130—131).
241. Портными были также Розен, К. П. Торсон, М. А. и Н. А. Бестужевы (Бестужевы, с 175).
242. Получение русских и иностранных газет большинство мемуаристов относят к жизни декабристов в Петровском Заводе (Бестужевы, с. 151, 176; Якушкин, с. 131; Басаргин, с. 158). Однако свидетельство Розена о чтении им газет в читинском остроге не является опиской. Так, в письме к И. И. Пущину от 13 июля 1843 г. он писал: "Какие получаете вы ведомости и журналы; их было изобилие в Чите (ГБЛ, ф. 243, оп. 4, д. 8, л. 33). Данные Розена подтверждает А. П. Беляев, вспоминавший, что в Читу «присылались все журналы и газеты, как русские, так и иностранные» (Беляев, с. 213). Газеты и журналы приходили в Читу на имя жен декабристов. К тюремным библиотекам, названным Розеном, следует прибавить также собрание книг М. С. Лунина.
243. Лекции в «каторжной академии», которые продолжались и в Петровском Заводе, кроме перечисленных Розеном декабристов, читали: Е. П. Оболенский — по философии, Н. П. Репин — по военным наукам, М. М. Спиридов — по истории средних веков, Ф. Ф. Вадковский — по астрономии, К. П. Торсон — по механике.
244. «Колыбельная песнь» была написана А. И. Одоевским 2 июля 1832 г. в Петровском Заводе Е. Розену А И. Одоевский посвятил стихотворение «Я разлучился с колыбелью…», написанное 22 июня 1838 г. Стихотворение «Последняя надежда» написано в 1829 г. в Чите; сохранились также списки с посвящением Е. А. Баратынскому (Одоевский, с. 74, 160—161. 181).
245. «Русская старина. Карманная книжка для любителей отечественного на 1825 год» — альманах, изданный А. О. Корниловичем совместно с В. Д. Сухоруковым в 1824 г. в Москве и переизданный в следующем, 1825 г.
246. Чекан — род флейты. Об обучении Розена игре на чекане см.: Беляев, с. 230—231.
247. Концерт в большом каземате мог состояться 30 августа 1829 г.
248. В первые же дни пребывания в читинском остроге Н. А. Бестужев приступил к созданию «для истории» портретной галереи декабристов. В июле 1832 г, перед выходом на поселение Розена Н. А. Бестужев исполнил его портрет (ЛН, т. 60, кн. 2, с. 179).
249. План читинского острога снял в 1830 г. также П. И. Фаленберг с помощью инструментов, изготовленных Н. А. Бестужевым. Этот план хранится в ГИМ.
250. Розен ошибается. В апреле 1828 г. был переведен на поселение VII разряд; VI разряд (к которому, кстати, принадлежал только Ю. К. Люблинский) был переведен в июле 1829 г. Из Петропавловской крепости были отправлены на поселение в июле-августе 1826 г. декабристы, осужденные по VIII разряду (см. примеч. 202).
251. П. Е. Гебль подала прошение Николаю I 16 мая 1827 г. в Вязьме, во время высочайших маневров. Разрешение на отъезд в Сибирь последовало в июне 1827 г. Перед отъездом из Петербурга П. Е. Гебль встретилась с К.-А. Воше и взяла у него маршрут. В Читу она приехала 5 марта 1828 г. Свадьба состоялась 4 апреля.
252. В. С. Толстой был вначале отправлен на поселение в Тунку, позднее, в том же 1829 г, был определен рядовым на Кавказ.
253. К. Г. Игельстром и А. И. Вегелин были членами Общества военных друзей. Это общество, основанное в 1822 г. офицерами Волынского уланского полка, подготовило восстание в Литовском пионерном батальоне во время присяги Николаю I. М. И. Рукевич, формально не принадлежавший к обществу, был признан одним из главных виновников происшествия и осужден по тому же делу. Дело о восстании Черниговского пехотного полка и Литовского пионерного батальона рассматривалось в Военно — судных комиссиях в 1826 г., одновременно с процессом декабристов.
254. И. И. Сухинов пытался поднять восстание в Зерентуйском руднике. Восстание было назначено на 24 мая 1828 г. Но заговор был раскрыт. Николай I приказал судить заговорщиков по законам военного времени. И. И. Сухинов повесился 1 декабря 1828 г. в тюрьме Нерчинского завода (О зерентуйском заговоре см.: Горбачевский И. И. Записки Письма. М., 1963, с. 11 — 121).
255. О готовившемся побеге декабристов из читинского острога упоминают многие мемуаристы. Их свидетельства говорят о продуманности и серьезности возникшего у декабристов плана освобождения. Розен добросовестно излагает различные варианты предполагавшегося побега, однако гораздо подробнее останавливается на опасностях и препятствиях в осуществлении плана. По мнению М. К. Азадозского, сам Розен принадлежал к группе «благоразумных и осторожных» (Декабристы, т 1, с. 218).
256. Это свидетельство Розена о подготовке М. С. Лунина к побегу вызвало сомнение П. Н. Свистунова: «Ни от него, ни от кого из близких ему я не слыхал, чтобы он замышлял о побеге» (Воспоминания, т. 2, с. 294).
Глава девятая.
Тюрьма за Байкалом в Петровском железном заводе.
[править]В Чите мы жили четыре года; это заключение острожное было временное, потому что постоянное готовилось для нас недалеко от Верхнеудинска, в Петровском железном заводе, когда в первый год нашего прибытия в Читу посланы были инженерный штаб-офицер с помощниками, чтобы выстроить огромную тюрьму по образцу исправительных домов американских. Это новое капитальное здание было окончено летом 1830 года, и комендант наш получил повеление переселить нас туда 257). Сборы наши были не важны: уложили чемоданы, подарили жителям овощи и плоды огорода и всю деревянную посуду нашего хозяйства. Назначено было идти двумя отрядами, потому что дорогою предстояло худое тесное размещение по местности ненаселенной. Первую партию вел плац-майор подполковник Лепарский, племянник нашего коменданта, а вторую сам комендант; каждая партия имела достаточное число конвойных солдат и казаков. Для вещей были наняты подводы; ехать было дозволено только больным и еще раненым, как Фонвизину, Трубецкому, Лунину, Волконскому, Якубовичу, Швейковскому, Митькову, Давыдову и Абрамову. При каждой партии был избран хозяин, или староста, для первой — А. Н. Сутгоф, для второй — я; старосты также под конвоем часовых с кашеварами и котлами и провизией приходили на ночлег накануне партий, чтобы приготовить пищу. Чрез каждые два дня перехода имели дневки; поход наш с лишком семь сот верст продолжался сорок восемь дней 258). Дамы наши провожали нас несколько переходов, но, не имев спокойных помещений, поехали вперед до Верхнеудинска, откуда дорога вела по местам хорошо населенным.
Первый отряд выступил 4 августа 1830 года, а на другой день — второй. Жители Читы провожали нас со слезами непритворными и с благословениями, потому что пребывание наше доставило им множество денег и выгод: они хорошо обстроились и получили для украшения деревни лучшие дома коменданта, кн. Трубецкой, Волконской и Анненковой. Муравьева, Нарышкина и Давыдова жили в наемных домах, которые они хорошо перестроили.
До Верхнеудинска вела дорога почтовая, при станциях был только станционный домик и несколько изб; по всему протяжению, обитаемому бурятами, не было никаких селений, почему на местах, назначенных для ночлегов и дневок, были свезены на время нашего похода бурятские юрты, палатки конусообразные из войлоков, в коих помещались мы по четыре человека в каждой. Несколько таких юрт, поставленных в один ряд, представляли вид небольшого лагеря; кругом расположены были караулы и пикеты. Кухня была на открытом воздухе; во время ненастья устраивали мы навес из жердей и ветвей.
Чистый осенний воздух, днем довольно теплый, ночью с морозом до восьми градусов, и местность возвышенная, и движение укрепляли наше здоровье. Несколько дней сряду переходили мы из долины в долину, со всех сторон горы, так что след пути виден был на версту, а там поворот, и опять новая гора и новая долина. Местами показывались бурятские табуны, большею частью все белые и светло-серые лошади малорослые; при них конные пастухи с ружьями, луками и стрелами и двухколесные арбы с войлочными юртами, с женами и детьми. Буряты питались охотою, рыболовством, ели и падаль, почему сибиряки прозвали их дошлыми 259). Эти потомки монголов, как некогда предки их, довольствовались малым; немудрено, что Чингисхан предпринимал дальнейшие походы с многочисленным воинством без запасных магазинов в местах безлюдных. Наши проводники и подводчики из бурят не имели при себе ни хлеба, ни припасов, а дважды в сутки по очереди удалялись из лагеря, на полчаса убегали в лесок и насыщались там одною брусникою. Постепенно они стали сближаться с нами, несколько человек знали по-русски, служили толмачами, или переводчиками, для своих товарищей. Целая куча их собралась вокруг столика, за коим Трубецкой и Вадковский играли в шахматы; лица зрителей выражали не простое любопытство, но знание этой игры. Одному из них предложили сыграть партию; он победил лучших наших игроков, объяснив им, что эта игра с детства им знакома и перешла к ним из Китая.
Всех более подстрекал их любопытство товарищ наш — М. С. Лунин: он, по причине ран боевых, имел позволение ехать в повозке, которая была закрыта; он и спал в ней и днем не выходил из нее несколько переходов сряду; как только отряд остановится на ночлег или на дневку, то толпа окружала его повозку, выжидая часа, когда он выйдет или покажется; но кожаные завески были днем задернуты, и не видать было таинственного человека, в котором предполагали увидеть главнейшего преступника. Однажды вздумал он показать себя и спросил, что им надо? Переводчик объявил от имени предстоявших, что желают его видеть и узнать, за что он сослан. «Знаете ли вы вашего Тайшу?» — «Знаем». Тайша есть главный местный начальник бурят. «А знаете ли вы Тайшу, который над вашим Тайшою и может посадить его в мою повозку или сделать ему угей (конец)?» — «Знаем». — «Ну, так знайте, что я хотел сделать угей его власти, вот за что я сослан». — «О! о! о!» — раздалось во всей толпе, и с низкими поклонами, медленно пятясь назад, удалились дикари от повозки и ее хозяина. Часть небольшая этого кочующего племени приняла христианскую веру, живет оседло, в избах, успешно занимается земледелием; прочие все идолопоклонники, имеют своих жрецов, шаманов, которые, питая их суеверие, кривляются, ломаются, вертятся до обморока и в состоянии головокружения пророчествуют и заклинают. В особенных местах скрытых находятся их капища. Неопрятность этих дикарей доходит до высшей степени; белья они не знают, носят шубы на голом теле, обувь из козьих шкур, всегда в меховой шапочке, волосы на голове бреют, оставляя только длинную сплетенную косичку. Глаза небольшие, прищуренные, лоб низкий, узкий, плоский, лицо четырехугольное с выдающимися скулами, цвет лица бледно-желтоватый — составляют особенность наружного вида их племени. Между собою они называют себя не бурятами, а менду; приветствие их: «амур менду!» — этими словами мы с ними встретились и простились. Почти на двести верст тянулись их кочевья.
Подвигаясь ближе к Верхнеудинску, встречали мы чаще селения, но небольшие, и до самого города ночевали все в юртах, отлично хорошо устроенных, не пропускающих ветра. В холодные ночи разводят огонь посреди юрты, дым выходит сверху чрез отверстие, которое изнутри закрывается войлочною задержкою. Вокруг огня располагается все семейство бурята; на войлоках валяются голые дети: взрослые дубят зубами звериные кожи, точат стрелы, льют пули, валят войлоки. Лакомство и любимую пищу богатых бурят составляет кирпичный чай; это сбор отпавших и испорченных листьев с чайного дерева, кои посредством вишневого клея или дурного клейкого вещества сдавливаются в формах, наподобие плоских кирпичей, длиною в фут, шириною в пять вершков, толщиною в два вершка, оттого и название кирпичного чая. От такого кирпича отрубают топором небольшой кусочек, толкут его в порошок, варят в котле, подсыпая немного соли и муки, подбавляя немного молока, или масла, или жиру, или сала, и пьют его с наслаждением из деревянных лакированных чашек, поглубже и побольше блюдечек наших чайных чашек.
Буряты все охотники до табаку, курят его из коротеньких медных трубочек из латуни, из одного листа чубук и трубка, которая в виде малейшего полушарика вмещает в себе добрую щепотку табаку; закуривая трубочку, они втягивают в себя весь дым; эти трубочки так малы по причине дороговизны табаку, который ныне разводится уже во многих местах южной Сибири. Вот единственное их наслаждение. Без сомнения, кочующие буряты скоро последуют примеру своих оседлых соплеменников, живущих в довольстве.
За две недели до выступления нашего из Читы получил я письмо от жены моей из станции Степной, где она была задержана целых три недели страшным наводнением, иначе она застала бы меня еще в Чите. Сыну моему минуло четыре года; жена моя долго затруднялась, кому доверить его воспитание. Добродетельная тетка А. А. Самборская отговорилась преклонными летами и расстроенным здоровьем. Старший брат жены моей 260) не соглашался на отъезд ее и всеми возможными доводами отговаривал ее.
Между тем здоровье бедной жены моей значительно пострадало от четырехлетней разлуки и горести, особенно когда получила решительный отказ ехать вместе с сыном. Генерал-адъютант Дибич обнадеживал супругу И. Д. Якушкина, которая не могла ехать тотчас к мужу, имея на руках двух малолетних сыновей, и все надеялась на обещание Дибича 261). Когда жена моя лично обратилась с просьбою к генерал-адъютанту А. X. Бенкендорфу, то он объявил ей невозможность взять с собою сына, и когда жена моя напомнила ему обещание, данное Дибичем, то возразил ей положительно: «C’est impossible, c’est une ètourderie de la part du gêneral; si vous voulez partir sans votre fils, il n’y aura jamais de retour pour vous jamais»*. Это была не пустая угроза, но придуманная мера, потому что по смерти двух моих товарищей А. П. Юшневского и А. В. Ентальцева вдовы их просили позволения возвратиться на родину и получили отказ 262). Потом Бенкендорф прибавил: «Si vous avez besoin de quelque autre secours, j’intercéderai auprès de Sa Majesté»**. Жена моя с сокрушенным сердцем ответила: «Je vais pour ne pas revenir, et je n’ai plus rien prier, quand on me refuse mon fils»***. Бенкендорф был растроган до слез и просил: «По крайней мере, когда поедете, то дайте мне знать, я пришлю вам нужные бумаги».
Же на моя, возвратившись домой, была как ошеломленная; с того мгновения сделался такой шум в ее голове, что она с трудом могла слышать, как будто беспрестанно находилась в лесу, в коем бурею качаются ветви и листья; этот недуг продолжался несколько лет и после возобновлялся по временам при душевных смущениях. В продолжение разлуки со мною вела она жизнь совершенно затворническую, посвящала себя сыну и уехала в деревню на Украину. Страдания ее увеличивались, любящие родные скорбели, но не знали, как помочь, тогда при грозившей беде явился ангел-утешитель, младшая сестра жены моей, Марья Васильевна, юная годами, но сильная душою. Она, услаждение сестры во время ее горести, с твердою верою уговорила ее ехать и брала на себя сбережение и воспитание сына моего. Она умела успокоить жену мою и укрепить ее в печальные дни, она же сняла с нее главную заботу, единственное препятствие к нашему соединению. Сборы в дорогу продолжались недолго. Жена уведомила Бенкендорфа о времени своего отъезда и получила немедленно от него ответ и четыре пакета на имя губернаторов тобольского, енисейского, иркутского и нашего коменданта.
Положено было ехать всем семейством вместе до Москвы, чтобы там матери расстаться с сыном, дабы дальнейшие дороги, из коих одна должна была вести мать в Сибирь, а другая сына в Петербург, могли бы обоим облегчить первые дни мучительной разлуки. В Москве все родственники моих товарищей навещали жену мою с искреннейшим участием, которое преимущественно умели выразить Ев[докия] Мих[айловна] Нарышкина, впоследствии княгиня Голицына, и все графини Чернышевы, сестры нашей Алекс[андры] Григ[орьевны] Муравьевой; особенно Вера Григорьевна, ныне графиня Пален, со слезами просила взять ее с собою под видом служанки, чтобы она там могла помогать сестре своей. Так, другая сестра ее, Наталья Григорьевна, после супруга знаменитого военачальника и покорителя Карса H. H. Муравьева, просила тогда позволения у императора делить с сестрою изгнание и лишения. Не беру на себя подробно описать последний день, проведенный матерью с сыном; маленький Евгений был мальчик чувствительный, умный и послушный; мать уже давно приготовила его к предстоящей разлуке, обещала свидание и возвращение. Из прощающихся с нею в последние минуты случился тут пред самым отъездом хороший и близкий знакомый с юных лет, первый воспитанник первого выпуска из императорского Царскосельского лицея, гвардейского Генерального штаба полковник В. Д. Вольховский. Жена моя не хотела уехать первая, посадила сына в карету и благословила его; когда тронулась карета, она села в свою коляску и из тех же ворот повернула в противную сторону. Лишь только отъехала в другую улицу, коляска спустилась на бок от небрежно застегнутой пряжки заднего рессорного ремня и выломила три спицы заднего колеса. Жена моя должна была воротиться в те же покои, в коих простилась с сыном. К счастью, В. Д. Вольховский увидел этот неприятный случай, поехал к каретнику Рейхардту, честному, хорошему мастеру, который уверял жену, что эта коляска хотя и дорогая, но не только довезет ее за Байкал без починки, но и благополучно привезет ее обратно. Старик мастер был так поражен этим случаем, что рвал на себе волосы; накануне пробовали коляску c тяжелою дорожною поклажею, катали ее по городу, по мостовой несколько часов, чтобы потом подтянуть ремни; сам мастер, убедившись в исправности винтов, приказал подмастерью подтянуть ремни, а тот второпях, видно, согрешил. В три часа все было готово, новые три спицы были выкрашены и краска просохла; эта коляска проехала после того с лишком шестнадцать тысяч верст без починки; тысячу раз благодарили славного мастера Рейхардта. Можно себе представить, как эти три часа показались бесконечными для бедной матери; в первую минуту она хотела послать воротить карету, но одумалась, припомнив взаимную борьбу первого расставания. В. Д. Вольховский, в котором она тогда не могла предугадывать будущего брата и отца для ее сына 263), проводил ее последний, а далее провожал ее господь.
Июня 17-го жена моя выехала из Москвы и нисколько не отставала от почты, ехавшей с письмами. До Тобольска она отдохнула только в Нижнем Новгороде у губернского почтмейстера Михайлова, с женою которого она издавна была знакома, и еще в Перми, в гостеприимном доме князя Максутова. В Тобольске, отослав письмо Бенкендорфа к генерал-губернатору И. А. Вельяминову, получила от него предложение услуг и согласилась взять в проводники до Иркутска почтальона Седова, с помощью которого не могло быть никакой остановки. В Красноярске она послала другое письмо Бенкендорфа к губернатору Степанову и немедленно отправилась далее. В Иркутск она прибыла 31 июля, там была она задержана несколько дней. Хотя не могли ей делать таких препятствий, как княгине Трубецкой, однако и от нее потребовали письменного отречения от всех прав состояния. Во многом помогали ей советы умной княжны Варвары Шаховской, свояченицы А. Н. Муравьева, бывшего тогда уже старшим советником губернского правления в Иркутске. Августа 4-го поставили коляску на парусную лодку, отчалили, поднялась буря и кача