За чьи грехи? (Мордовцев)/XXXVI

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

За чьи грехи? — XXXVI. Монисто князя Юрия Борятинского
автор Даниил Лукич Мордовцев
Опубл.: Исторический вестник, 1890, 1—9. Источник: Мордовцев Д.Л. Сочинения. В 2-х т. Т. 2. —М.:Худож. лит., 1991, Lib.ru


XXXVI. Монисто князя Юрия Борятинского

— Кажись, он, соколик, глазки открыл?

— И точно, матушка Ираида, смотрит: не подымает ли его Господь?

— Ох, отец Варсунофей, я, кажись, уж не чаю.

— Не говори, матушка, на все божья воля: уж коли меня, старца негодного, Бог вызволил с турской каторги да из Шпанской земли довел досюдова и сподобил меня приложиться к мощам святых угодников, преподобных Гурия и Варсунофия, так его, воина Христова, поднимет Господь.

Этот разговор осторожным шепотом вели между собой старый инок в черной скуфейке с старенькою живою монашкою, черные живые глаза которой так, по-видимому, не ладили с ее сухим, темным морщинистым лицом.

Они сидели в просторной горнице, в окна которой проникал нежный свет загоравшейся на востоке зари. В той же горнице, на высокой кровати у стены, полузадернутой зеленым тафтяным пологом, лежал средних лет мужчина, по-видимому, тяжко больной. Голова его, обрамленная спутавшимися волосами, и мертвенно-бледное, с следами сильного загара лицо резко оттенялись от белой подушки.

Больной действительно открыл глаза.

— Где я? — слабо прошептали его запекшиеся губы. Старый инок на цыпочках подошел к нему и осторожно нагнулся.

— А! — с горечью протянул больной. — Так я все еще в Веницеи… а мне чаялось…

— Нету, батюшка, ты не в Веницеи, а на святой Руси, — с нежностью сказал старый инок, — ты, должно, меня старого пса признал, што выкупил с полону, с каторги: тебе и мерещится Веницея.

— Так где ж я? — изумленно спросил больной.

— В Синбирском, батюшка, у боярина и воеводы Ивана Михайлыча Милославского в опочивальне, — проговорил старый инок.

Больной закрыл глаза. Ему казалось, что все это сон. Но между тем в уме его вставали новые неясные образы. Эти запорожцы, которых он видел в столовой избе у царя. Но это сон: он во сне, будто бы в Казани, на берегу Булака видел цыганку, и она много ему наговорила и о сыне, и о запорожцах. Только теперь он видел их не в столовой избе и не у Брюховецкого, а где-то здесь, близко… И тот еще, самый большой, что упал в столовой избе, закричал: «вот оно, аспидово отродье — сынок Ордина-Нащокина!» А вот сам Разин… Он помнит, как он этого самого вора Разина хватил саблей по голове… Да, все это сон, хотя он, кажется, и лежит с открытыми глазами…

— Он опять, соколик, открыл глазки, — слышит он шепот.

— Бредит, должно в огне.

— Кто это говорит? — спрашивает больной, силясь поворотить голову.

— Я, соколик, — говорит монашка, подходя к нему робко.

— Опять цыганка! — слабо простонал больной.

— Я не цыганка, я старица Ираида, от Натальи Семеновны к тебе прислана.

— От Натальи? А где она?

— В Москве, соколик.

— Так это не сон?

— Не сон, соколик, опомнись… Припомни — ты был в бою с вором Стенькою, тебя порубили в бою казаки воровские, и мы не чаяли видеть тебя в живых. А теперь, слава Господу, ты в память приходишь… Перекрестись, родной.

Воин (это был он) хотел было перекреститься — и не мог, застонал: рука его была на перевязи; он был ранен.

Но эта боль заставила его вспомнить все или почти все. Рать воеводы и князя Юрия Борятинского из Казани подоспела к Симбирску в то время, когда симбирский воевода, боярин Иван Милославский, истомленный почти месячным сиденьем в облоге от воров, уже хотел было сдаться — отворить ворота в кремль. Разин с казаками и татарами стремительно бросился на царское войско. Завязалась отчаянная борьба…

Воин все вспомнил, но это был какой-то ад… Гром пушек, гиканье налетавших на них казаков, аллалаканье татар, вышедших с топорами и рогатинами, — все это смешалось в какой-то страшной картине…

Лично он вспомнил, как на то крыло, где он находился, ударили татары под предводительством мурз Багая и Шелмеско; потом в середину лавы врезался сам Разин с тремя запорожцами… Запорожцы узнали его, он узнал их… Но тут все смешалось в его уме: мелькнул белый конь под Разиным, готовый, кажется, раздавить Воина; но Воин махнул саблей и угодил в голову Разину… Больше он ничего не помнит.

Теперь Воин осмотрелся кругом сознательно. Да, это не сон, и то не был сон.

Около его постели опять стояли старый инок и цыганка в монашеском одеянии. В первом он узнал бывшего полонянина Варсунофия, которого он выкупил в Венеции.

— Ты как сюда, старче, попал? — спросил его Воин, все еще смутно сознавая свое положение.

— К тебе, батюшка Воин Афанасьич, приплелся я с Москвы, — отвечал старик, — тебе отслуживать за мою волю, што ты дал.

— Как же ты узнал, что я здесь?

— Я за тобой, батюшка, с самой Казани. Воин недоумевающе посмотрел на монашенку.

— А меня прости Христа-ради, батюшка Воин Афанасьич, за Казань, — сказала она, низко кланяясь. — Я не цыганка: я старица Ираида из Новодевичьей обители.

— Для чего ж ты в Казани цыганкой прикинулась? — спросил Воин с удивлением.

— Так, батюшка, приказала Наталья Семеновна, — отвечала монашка.

— Моя жена?

— Она самая, батюшка.

— А для чего? — еще с большим удивлением спросил Воин.

— Ее спытай, батюшка: ее это воля была, — отвечала монашка. — Для-ради ее супокою мы вот с Варсунофьюшком и пошли искать тебя, потому — нас, людей божьих, старцев, кому охота обижать? А пошли она гонца с грамоткою, и по нонешнему времячку ему бы не сносить своей головы: ноне и царских гонцов по дорогам воры вешают. А мы што? — мы та же каличь, нишшая братья убогая, с нас нечего взять. А мы-то с Варсунофьюшком в бродячем деле дотошны: он, сам ведаешь, с самой бусурманской веры, да с Шпанской земли доплелся до белокаменной; а я, родимый, с той самой поры, как нас с инокиней Надеждой, што ноне твоя благоверная, отпустила мать игуменья из Новодевичья за мирским сбором и как инокиня Надежда из Успенского собору ушла к тебе, — с той поры я все брожу по свету, по угодничкам: и киевским угодничкам маливалась, и самого етмана Брюхатого видала, и соловецким угодничкам, Зосиме-Савватею, маливалась же, да и у казанских чудотворцев, у Гурия и Варсунофея, святые раки лобызала. Там мы с Варсунофьюшком и тебы, соколика, сустрели, да за тобою как псы верные и сюда прибрели. А все для-ради супокою матушки Натальи Семеновны. И цыганкой-то я обернулась для-ради ее же благополучия. А ноне вот Бог привел и за тобой походить. Как это пришел под Синбирской с ратными людьми с Казани князь Борятинский, — и ты, батюшка, с ним же пришел, да как учинился у вас смертный бой с вором и антихристом Стенькой, — с утра до ночи бой шел, а мы ни живы, ни мертвы ждем, чем кончится, — коли к ночи слышим: побили-де царские рати вора Стеньку наголову, и сам-де он бежал в малом числе, и голова-де у него перевязана — саблей рассечена, и рассек-де его, сказывают, Воин Ордин-Нащокин, а сам-де Воин убит лежит. Как услыхали мы это, батюшка Воин Афанасьич, что ты мертв лежишь, мы и света божьего за слезами не взвидели. Коли слышим: жив-де еще Ордин-Нащокин, токмо зело порублен. И велел тогда воевода и боярин Иван Михайлович Милославский снести тебя, голубчика, к нему в палаты, и лекаря к тебе приставил, а нас — во хожалок место. И был ты все без памяти который день, а ноне вон божиим изволением в себя пришел.

Монашка радостно при этом перекрестилась на иконы. Перекрестился и старик Варсунофий.

— Так вор Стенька, сказываете, разбит? — спросил Воин с просветлевшим взором.

— Разбит начисто, батюшка Воин Афанасьич, — в один голос отвечали старица и старец, — и тою же ночью бежал.

— Бегу яся, нИ солоно хлебавши, — добавил Варсунофий, — а клевреты его, што не успели бежать, вон все висят на виселицах вдоль берега, — ишь какое ожерелье изнавешано их! — И старик показал рукою в окно.

— И запорожцев повесили, тех, что с тобой вместе, батюшка, в столовой избе у государевой руки были — Гараську, да Пашку, да Мишку, — добавила старица Ираида.

— Да и татарские мурзы Багай да Шелмеско, што государю челом били на государевых воевод, — и они повешены ж, — присовокупил Варсунофий. — А этот мурза Багай, сказывали, мало не заколол боярина и воеводу Ивана Михайловича Милославского: мы, — говорит, — помираем голодною смертью, с наготы да с босоты, а вы, говорит, вон какие жирные, — дак его ратные люди с коня сбили и связали, а ноне вон он болтается у самой Волги, што твоя колода.

В это время в опочивальню, в которой лежал раненый Воин, вошел пожилой мужчина с окладистой бородой и широкой лысиной ото лба. На нем было богатое боярское одеяние.

— Ба-ба-ба! — весело заговорил вошедший. — Да кажись наш богатырь Илья Муромец в добром здоровье?

— Спасибо, боярин Иван Михайлович, — по милости божьей, сам видишь, я очнулся, — отвечал Воин.

Вошедший был боярин и воевода симбирский Иван Михайлович Милославский.

— Слава Богу, слава Богу! — продолжал боярин. — Надо тотчас же еще гонца послать — родителя и супругу твою порадовать весточкою, што ты в себя пришел наконец. Да и великий государь рад будет такой вести: вить ты саблей огрел вора прямо по башке — зело добре назнаменовал!.. Может, от твоего знаменья он, вор Стенька, и плечи нам показал: бежал, аки тот Святополк Окаянный.

— А где воевода князь Юрий? — спросил Воин.

— Да все еще монистом своим занят, — с улыбкой отвечал Милославский.

— Каким монистом, боярин? — удивился Воин.

— Да вон воров нанизывает на веревки — шутка ли, боле шестисот зерен жемчугу бурмицкого нанизал уж на свое монисто… Самые крупные зерна у него — три запорожца, што еще с Брюховецким воровали, да двое мурзишек татарских, Багайка да Шелмеско, кои всю татарву да черемису на нас подняли, — знатное монисто! — есть чем похвастать князь Юрью… А не подоспей он — я бы попал в монисто к вору Стеньке… Никто как Бог!