Змея с золотой реки (Меньшиков)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Змея с золотой реки
автор Иван Николаевич Меньшиков (1914—1943)
Дата создания: w:1941 г, опубл.: 1941 г. Источник: И. Н. Меньшиков .Повести и рассказы. — Москва: Гослитиздат, 1957. — 75000 экз.


Змея с золотой реки[править]

Сизый дым слепил глаза. Потрескивали дрова в потухающем костре. Медный свет пламени падал на обезображенное струпьями лицо Егорки — сына батрака Сяско. Над больным наклонилась старая Нэвля. Дым от дров из плавника, выброшенного морем, сжег ей глаза. Желтыми старческими пальцами она провела по Егорову лицу, остановив движение на обветренных губах, пылавших больным жаром.

Старуха вспомнила болезнь своего сына. Он так же вот, недвижимый, пролежал неделю в чуме. У него испортилось лицо. Он бредил и метался. А когда умер, то его не пришлось даже похоронить, так и съели его труп волки в оставленном чуме.

— Плохо, Сяско, — промолвила старуха. — Нанук едет сюда, она, говорят, хорошо шаманит. К Хэди заедет, верно: Некучи у него заболела.

Отец сидел у ног больного. Он сгорбился и молчал.

Больной зашевелил губами. Он опустил горячую руку на плечо подползшего Сяско.

— Плохо, отец. Помни мое слово: иди к русским. Помрешь и ты здесь. Уходи со своими олешками.

Сяско не ответил. Он тихо отвел руку сына и подвинулся к костру. В раскосых глазах его дрожали расплывчатые огненные точки.

Старуха поняла тоску Сяско. Она, как побои мужа, знала жизнь Сяско. Давно это было.

Он был еще юношей, смелее орла, нежнее лебедя, сильнее зверя. Он любил ее, семнадцатилетнюю Нэвлю, красивую, как заря, рожденная в море.

Только где было батраку достать на выкуп пятьсот оленей? Потому Яли и стал мужем Нэвли. Злой и тщеславный, он решил посмеяться над Сяско. Он пригласил его в пастухи, пообещав хорошую плату, зная, как мучительно ему видеть Нэвлю женой другого.

Но Сяско согласился. Он затаил любовь глубоко в сердце, он видел, что с каждым днем все печальнее и печальнее становятся глаза Нэвли, тускнеют щеки. Появляются морщины. Горбится стан. В глазницы проваливаются серые, когда-то по-девичьи дерзкие глаза, пока наконец не гаснут совсем. И тогда Яли гонит Нэвлю из своего чума. Он говорит ей, что отныне она будет в чуме своего возлюбленного готовить ему пищу и принимать его ласки, тем более что на смену ей он взял еще двух жен.

И вот она в чуме Сяско. Он тоже стар теперь, как морской валун. Сколько лет он провел в стаде! Сколько горя он перенес близ любимой! Он взял у бедняка двухлетнего сына, вырастил его. И вот Егорка помирает. Егорке он отдал всю свою жизнь и помыслы.

Да. Все было.

Нэвля подходит к Сяско. Мягкими движениями руки она проводит по голове старика…

Сяско заговорил глухо о том, что нужно бежать из стойбища Яли. Только куда бежать? Много бедняков в тундре. Они делают колхозы. Но счастливы ли они?

В колхозах, говорят, учат всех колхозников есть из одного котла, брать жизнь из одной чаши бедняцкой нужды.

Так говорил Яли.

— Скажи, Егорка, правду говорит хозяин?

Сын уже не отвечал. Он лежал вытянувшийся, и малица стала ему коротка. Из глаз старухи, закрытых белой пленкой, скупо текли слезы.

— Скажи, что делать, сын? — спросил Сяско и, подбросив дров в костер, понял, что ответа он не получит…

В эту ночь Сяско решил все.

Утром он заявит хозяину, что больше не будет батрачить, а поэтому желает получить олешков. Затем похоронит сына и поедет в город. Там он продаст стадо, а сам поступит в батраки к попу или уряднику.

Яли разбил все мечты. Он заявил, что пока не может отпустить Сяско, а попа и урядника давно в городе нет. Там живут русские начальники, они не пьют спирта, а силой отбирают у ненцев их оленей. Егорку же он разрешает похоронить, пока он ездит в чум Хэди лечить Некучи. Если же Сяско в этом году еще раз попросит увольнения, то он, Яли, выбьет ему зубы. Сяско угрюмо заметил, что его зубы хозяин давно уже выбил.

В обед Сяско похоронил сына в глубоко вырытой могиле на вершине сопки. Батрак завернул сына в оленьи шкуры, обвязал веревками, а в закоченевшие руки вложил деревянного божка, чтобы легче было Егорке плыть на небо к великому Нуму.

Когда над могилой насыпал Сяско холм, подъехал Яли, Нэвля сжала губы и отошла в сторону. Она ожидала побоев, но Яли сказал:

— Хэди приехал за мной. За каждого олешка из трех тысяч ты отвечаешь собой, Сяско.

— Так будет, — ответил батрак.

Яли ударил вожжой головного и помчался прочь от холма. Старуха повернулась вслед уехавшему. Губы ее кривились в жалкой, бессильной злобе.


В чуме Хэди медленно потухал огонек.

Давно спряталось солнце за отроги Пай-Хоя.

Хэди, покачиваясь перед костром, обветренными губами тихо шепчет:

— Ой, беда… неладно, неладно…

В соседнем «поганом» чуме вот уже третьи сутки мучается в тяжелых родах Некучи — жена Хэди.

Хэди думает о том, что скоро приедет Нанук, его приемная дочь, а мать будет больна. Охотник закрывает глаза и вспоминает, какой была дочь пять лет назад: «Хорошая девка была».

В чуме становится холодно, и Хэди, натянув малицу, выходит из чума. Дует теплый, пропитанный морской солью ветер. Собака мчится к ездовым быкам. Пастух ловит оленей и запрягает их в нарты. Под оленью шкуру на санях охотник кладет белую шкуру песца и, гикнув на оленей, поворачивает упряжку вдоль морского берега.

Серебряный свет заполнил тундру. «Холод будет. Погода будет».

Костяным наконечником хорей опускается на рога оленей. Они неистово мчатся, выбрасывая в стороны ноги. Морозный воздух врывается в легкие охотника. Успокаивает.

В следующую луну Хэди подъехал к чуму в устье Золотой реки. Седой старик с трясущимися руками вышел ему навстречу. Пригласил в чум и усадил гостя на мягкие шкуры. Налил крепкого чаю. Принес жирной мороженой нельмы и, настрогав ее, подал Хэди. Гость ел и медленно рассказывал: дочь должна приехать из города — будет много хлопот; олешки сейчас тощие; охота идет беда худо.

Яли сочувственно кивал гостю, в маленьких глазах его изредка появлялся и потухал огонек хитрости.

— В гости ко мне поедем, — притворно равнодушно предложил Хэди. — Ты давно у меня в гостях не был…

Яли наклонил голову.

— Не могу… Старик стал. Жить плохо теперь, а зверь в капканы не идет… Все обо мне позабыли… Да и пастухи не слушаются. Сяско уйти на стада хочет.

Хэди вышел из чума и вернулся с песцовой шкурой.

— Дарю тебе… Совет дай… В гости ко мне едем.


…Подъезжая к своему чуму, Хэди заметил свежий след саней. Вошел в чум и удивился. У костра сидела незнакомая девушка в городском костюме.

— Отец! — вскрикнула она и крепко стиснула его руку.

— Здорово, девка! Ждал тебя, да в худое время приехала. Мать болеет.

И стал разговаривать с вошедшим стариком об охоте. Весело забурлил чай в медном котелке. Хэди достал из берестяного лукошка дымчато-зеленоватую, как морской лед, бутылку вина. Подал шаману.

— Угощаю… Веселым будь. От беды помоги… Хороший подарок дам…

Когда бутылка была опорожнена, гость облачился в принесенную с нарт священную одежду. Хэди, пьяный от вина и горя, катался по латам, грыз затухшие угли, плакал и проклинал злых духов рек, вселившихся в тело жены. Девушка, пользуясь темнотой, выбралась из чума.

Шатаясь, старик поднял Хэди на ноги и натянул на него малицу. Вышли.

Гремя одеждой, шаман упал у «поганого» чума и на четвереньках семь раз ополз вокруг него, бормоча заклинания. Затем встал и закрутился в пьяной пляске. В лад его движениям глухо рокотал барабан, и неприятное чувство страха охватило Хэди. Он понемногу трезвел и отползал от «поганого» чума. Устало тадибей приник головой к пензеру и тихо проговорил:

— Два дня еще ждать надо…

Охотник испугался:

— Худо будет… Не выдержит баба… Посмотри сам. Тебе можно…

— Мне можно, — согласился старик, — только три луны нельзя будет видеть людей, а у меня нечего будет есть.

— Накормлю… Только бабу спаси…

Яли снова закружился вокруг чума, бил колотушкой в чумовые нюки, выкрикивая самые грозные заклинания; но вошел в чум роженицы и застыл в страхе…

На латах посреди чума лежала окровавленная женщина, над которой склонилась Нанук.

Оторопевший шаман тонка взвизгнул:

— Поганая! Ты нарушила закон предков!

Девушка марлей вытерла руки и насмешливо покачала головой:

— Нарушила? Вот какое горе! — И уже сердито: — «А ну-ка уматывай отсюда!» — как говорят ребята в нашем техникуме. — И вытолкала оторопелого тадибея из чума.

Тихо застонала мать, прижимая к груди пахнущее кровью тельце новорожденного.

— Молодец, мама! Ты не волнуйся. Я отцу пойду сказать.

Хэди лежал на шкурах, дрожа от страха за судьбу дочери.

Девушка стояла у «поганого» чума и смотрела на торосы моря. Нежный оранжевый свет загорелся на горизонте. Он рос и зажигал голубые льды чудными цветами радуги. Всходило солнце. Острые лучи его били в спину оскорбленного тадибея. Так кончилась ночь.

— Нам придется с тобой встретиться, — сказала Нанук сердито, — посмотрим, кто сильнее…


После возвращения Сяско спросил у хозяина, хорошо ли шаманилось ему у Хэди. Яли, сверкая красными глазами, прохрипел:

— Твоего ли ума дело? Песца-то я все-таки получил, а умрет Некучи, Нанук будет виновата, взаправду своими руками ее задушу.

— Зачем душить? — торопливо проговорил Сяско и вышел из чума.

Через трое суток Нанук приехала в парму Яли.

Она вошла в чум и первым делом спросила, давно ли вытряхивали шкуры от насекомых.

— Ты теперь плохая ненка, — сказал убежденно Сяско, — ты боишься вшей, как хабеня[44]…

Несмелое пламя костра освещало зеленовато-седые космы и пепельное лицо Нэвли. В огромном котле пенилась уха. Жир выплескивался и шипел на огне.

Нанук села на чемодан по другую сторону костра. На ногах ее вызывающе блестели хромовые сапожки и калоши. Нанук была одета в кожаный френч, а на коленях ее лежала каракулевая шапочка с красными полосками.

Пастухи пришли посмотреть на Нанук. Они тихо переговаривались, угощая друг друга крепким табаком. Они смотрели на Нанук и ожидали рассказа о городе.

Больше всех волновался Сяско. Он многое хотел узнать от нее.

— Я ничуть не стала хуже, чем была прежде, — сказала Нанук. — Я училась в городе и приехала вас лечить. Завтра пора приниматься за работу, а сейчас давайте пить чай и есть рыбу. Я очень хочу есть.

Нэвля сняла с огня котел, поставила перед мужчинами продолговатые, как корыта, деревянные чашки и разлила уху. Уха пахла дымом и ворванью. Рыба была кислой, протухшей.

Пять лет назад Нанук тоже любила немного затхлую рыбу, но теперь она спросила:

— Разве нет свежей рыбы?

— Это хорошая рыба, ненцы всегда ели такую рыбу. Свежая рыба хуже.

— Неправда, — сказала девушка, — гнилая рыба вредна.

Мужчины промолчали. Они облизали ложки и поставили их на борта чашек. Нэвля вышла из чума и вернулась в сопровождении двух лохматых собак.

— Нягой! Нябик!

И поставила чашки перед животными. Собаки дочиста облизали ложки и принялись лакать оставшуюся на дне уху.

Нанук вновь брезгливо поморщилась. В этот момент она вспомнила свое прошлое. И пока мужчины бурыми от табака пальцами брали из котла куски рыбы с неочищенной чешуей, она оглядела чум.

Едкий дым слепил глаза. Он поднимался к мокодану, оставляя копоть на стенах. Нанук знала, что вещи в чуме тоже покрыты копотью; что вши неизбежны; что долго будут слепнуть женщины в чумах, пока ненцы не станут оседлыми.

Нанук отказалась от чая. Нэвля возилась с глиняными чашками, а девушка видела, что Нэвля плешива, что руки ее покрыты синими ревматическими узлами, а слепые глаза пусты.

Собаки вылизали деревянные чашки и выползли из чума.

— Твой отец, Нанук, был хороший человек, — сказал Сяско, проведя рукой по своим волосам, седым как ягель. — Его сильно обижали, и он от этого помер. Ты приехала нас лечить, но Яли лучше лечит.

— Неправда, — сказала Нанук.

В этот миг в чум вошел Яли. Чахлая рыжая бородка, широко расставленные кривые ноги и маленькие бегающие глаза.

Мужчины затихли и освободили место у костра.

— Неправда, — сказала Нанук, — я умею лечить людей от многих болезней.

— Ты шаман? — испуганно спросил Сяско.

Он боялся шаманов. Кроме того, есть добрые и злые шаманы. Девка не могла быть добрым шаманом.

— Нет, я фельдшер. Это лучше шамана.

Мужчины отодвинулись от Нанук.

— Так ты лучше шамана? — угрюмо спросил Яли.

Нанук не ответила.

— За три ночи отсюда, — продолжал Яли, — стоит парма колхоза «Кара-Харбей». Там умирают пастухи. Скажи, ты можешь спасти себя от этой болезни? Ведь шаман не нуждается в лекарях.

— Шаманы не болеют?

— Они сами и вылечиваются.

— Говори, какая болезнь.

Тонкая, язвительная улыбка промелькнула на губах девушки. Она знала, о какой болезни поведет речь Яли.

— Русские охотники сказывали, что это черная оспа.

— Я могу сделать, чтоб никто не заболел этой худой болезнью… сделаю. Меня для этого сюда и послали.

…Утром Нанук достала из своего чемодана стеклянные ампулы с противооспенной вакциной и пошла по чумам.

В первом чуме ей сказали, что род Ного никогда не лечился у фельдшеров и, однако же, не вымер до сих пор.

Во втором чуме сказали, что женщина никогда не сможет вылечить мужчину, потому что она умеет только варить рыбу, шить одежду из оленьих шкур да рожать детей.

В третий чум ее не пустили. Ей сказали, что семья Лаптандеров испокон веков не боялась вшей и потому русские лекарства на нее не подействуют. Тогда Нанук пошла к Яли. Он сидел в своем чуме у костра и стонал, закутавшись в шкуры. Он стонал и матерился, как пьяный. А когда лихорадка становилась невыносимой, он доставал из-под подушки бутылку разбавленного спирта и пил прямо из горлышка.

— Зачем пришла? — сердито спросил он.

— Лечить тебя.

— Уйди. Русских лечи. Я сам вылечусь.

— Что ж, не хочешь — не надо. Других лечить буду.

— Никто к тебе не пойдет.

— Тогда я сама пойду по чумам.

— Никто не будет лечиться.

— Будут.

И она вышла.

В парме было тридцать чумов. Она заходила в каждый. В некоторых ее радушно принимали, но лечиться отказывались. В других ей просто говорили, что все чувствуют себя здоровыми; и даже старухи с вывороченными трахомой кровавыми веками пробовали улыбаться, что должно было, очевидно, означать высшую степень здоровья и молодости.

Вернувшись обратно в чум Нэвли, Нанук приготовила чай, достала колбасу, печенье и конфеты. Старуха подбросила в костер охапку дров.

По невеселому голосу она догадалась о неудаче Нанук. Налив девушке чаю, она села на латы у костра, глядя в огонь.

Лицо Нэвли было сосредоточенно; казалось, она видела то, чего никогда не сможет увидеть Нанук.

— Пей, бабушка!

— Ладно, пей сама-то. Лечила народ?

— Нет. Боятся.

И ей вдруг захотелось задушевно простыми словами объяснить старой Нэвле, отчего пастухи боятся лечиться у нее.

— Знаешь, бабушка, не верят мне. Думают, что я не умею лечить. Старому верят. Вот у тебя потухли глаза, но когда ты ими видела, лучше тебе было? Ты немногим больше видела тогда, бабушка. Скажи мне, что ты видела в тот день, когда потухли твои глаза?

Нэвля задумалась.

Она хорошо помнила этот день.

…Она собирала плавник — лес — и колола его на дрова. Крупинки морской соли хрустели у нее на топоре. Когда такими дровами отапливали чумы, у женщин к тридцати годам сгорали глаза. Они старели быстрее, чем полярные травы в короткое время лета.

Что видела она тогда?

В тот день Яли привез себе четвертую молодую жену. Он был пьян и сердит. В ту ночь у Нэвли болели глаза, точно их царапали иглой, а он кричал, чтоб она ухаживала за ним: развела костер, вымыла ему ноги и приготовила мягкую постель для него и молодой жены.

Она тогда осмелилась сказать ему о том, что у нее болят глаза.

И вот в ту ночь он бил ее в грудь рыжими кулаками. Он плевал ей в глаза и пинал кривыми ногами в живот. Он рвал ей волосы и выбросил ее из чума.

Утром она очнулась слепой. Она долго болела и скоро из молодой женщины превратилась в сгорбленную старуху.

Что ж она помнит?..

Волосатые кулаки Яли, его багровое лицо, сизый ядовитый дым да робкую пляску пламени чумового костра. Немногое она видела…

— Ничего я не видела, Нанук, ничего. Женщине лучше быть слепой. За это ее иногда жалеют.

— Теперь лучше жить, бабушка. Меня никто не посмеет ударить.

— Ты умная, — сказала Нэвля, — мне жалко тебя. Ты мучаешься, а они радуются твоим мукам. Они думают, что девушка не человек. — Она задумалась, и лицо ее неожиданно отразило нежную улыбку и участие. — Я уже старая. Мне все равно умирать скоро. Лечи меня.

— Ты не бойся. Созови пастухов. Мы им сейчас докажем.

Нэвля была первым пациентом. Пастухи, затаив дыхание, следили за «камланием» Нанук.

Оголив руку Нэвли, она протерла ее спиртом, и ватка почернела: Нэвля с детства не признавала купанья.

Достав блестящий ножичек, Нанук щелчком отбила кончик ампулы и, обмакнув лезвие ножичка, сделала надрез на руке старухи.

Нэвля дрожала.

— Ну вот и хорошо. Теперь ты не заболеешь оспой.

И она посмотрела на мужчин.

Те стали выходить из чума. Они не хотели подвергать себя опасности. Они вышли все до одного.

Скоро им пришлось вернуться.

В чум вбежала одна из трех жен Яли. Она была толстая и сердитая. Голос ее был настолько тонок и визглив, что, услышав ее крик, мужчины заткнули уши.

Не объяснив, в чем дело, она схватила чемодан Нанук и потащила его в свой чум.

Яли катался у костра. По черному лицу и судорогам Нанук догадалась, что он опился спиртом. Он корчился, и бурая пена ползла у него изо рта.

Мужчины связали тадибея, и Нанук влила ему в рот касторки.

— Теперь сделаем ему прививку.

Пастухи оголили его руку. Нанук, посмотрев на изрытое оспой лицо шамана, сделала ему надрез.

Яли вырвало, и он уснул.

Так спасение шамана стало его гибелью.

На следующий день Нанук делала прививки всем пастухам и охотникам.

В чум вошел Яли, но никто не уступил ему места у костра. Он был теперь для всех обыкновенным смертным, потому что не мог вылечить сам себя.

Последним подошел к Нанук Сяско. Он заворотил рукав рубахи и терпеливо ждал, когда ему поцарапают руку ножичком.

Яли не выдержал. Надменно и злобно он усмехнулся:

— Против оспы-то привила, а оспы нет. Никто ею не болеет.

Нанук засмеялась.

— Я же знала, что ты лгун. В колхозе «Кара-Харбей» я была вчера — там никто не болел.

— Дохлая рыба! — давясь злобой, выругался Яли.


Вечером он тщательно готовился в дальнюю дорогу. Он долго совещался с женами, потом ходил пугать Сяско, чтоб он, чего доброго, не бросил стадо. Сяско отмалчивался.

А когда настало новое утро и Яли уехал куда-то, Сяско пришел в чум трех жен хозяина. Он заявил угрюмым от побоев женщинам, чтобы отныне до приезда мужа они сами ходили стеречь стадо от волков.

Выловив принадлежавших ему оленей, он свое маленькое стадо пригнал к свернутому старой Нэвлей чуму и, запрягши нарты, нагрузил их немудреным скарбом.

Уехал он на север, чтобы никогда не встречаться с хозяином.

Короткий день постепенно меркнул. Предвесенняя ночь была звонка морозом, сияла холодным великолепием сполохов. Сани с поклажей медленно ползли к полярной земле. Там должны быть хорошие пастбища и воля Сяско. Сколько лет он мечтал о стаде в тысячу оленей! Мечты, как полярное марево, возникали в памяти Сяско. Он видел себя окруженным почетом, молодым и счастливым, как много лет назад, когда ему было двадцать лет, а Нэвле восемнадцать.

Мчались олени. Бешено свистел ветер навстречу саням, да небо, как шкура голубого песца весной, меняло свою окраску. Марево.

Старость. Холод. Нужда.

На вторую неделю Сяско подъехал к парме на горном перевале. Поставив чум у подножья сопки, в заветрии, он оставил маленькое стадо на попечение трех собак, которым не впервые было заменять пастуха, и пошел в гости. Над крайним чумом-палаткой плескалось красное полотнище. Пастух вошел в чум и удивился. Там сидело много оленеводов. Сяско скромно сел в угол и стал слушать речь ненца в противоположном углу палатки, у лампы-«молнии».

Это был, очевидно, охотник. Он говорил о том, что его бригада наловила колхозу пушнины стоимостью в тысячу оленей.

«В тысячу оленей, — беззвучно прошептал Сяско, — в тысячу оленей!»

Да! Он был бы самым счастливым оленщиком на Большой земле. Стало быть, не так плохо в колхозе, как говорил Яли.

И Сяско улыбнулся. Он с восхищением шептал слова рыбаков, выловивших много рыбы для колхоза в тундровых озерах; он слушал отчет пастухов, которые вырастили на каждую сотню оленей по двадцати пяти телят.

Только сами колхозники слушали без особого волнения слова о богатстве колхоза. Они даже ругали бригадиров за какие-то недостатки.

И вновь сердце Сяско наполнилось тревогой. Не потому ли они так равнодушны, что все заработанное отберут русские?

Пастух оглядел присутствующих. Русских не было. Он решил хорошенько расспросить пастухов после собрания.

Скоро он все понял сам. Председатель предложил всем поднять руки, и Сяско поднял свою. Следующим вопросом был прием в члены колхоза. Так догадался Сяско по нерешительности тощего старика, подошедшего к столу.

— Вот, — заявил председатель, — просится к нам в колхоз. Говори свое слово, старик.

Человек еще более сгорбился и тихо заговорил о том, что он пастух с Золотой реки, с Малой земли, и просит принять его в колхоз.

— Кулаки говорили, что мы подохнем. Верил этому? — смеялся веселый паренек.

Старик тоже заулыбался, но ответил сурово:

— Нет. Много врали. Я знал правду.

— Батраков имел?

— Нет.

— Сколько жен?

— Одна.

— Где стадо?

— В Малой земле.

— Зачем ближе колхоз не выбрал?

— Там хуже пастбища.

Ощущение большой радости охватило Сяско. Он торопливо нюхал табак, затем снял малицу.

— Кто будет говорить о товарище? — спросил председатель.

Все удивились, когда подошел Сяско.

— Так, — проговорил он и испугался.

Колхозники одобрительно засмеялись неожиданному появлению постороннего человека.

— Я скажу только так. Был у меня хозяин Яли. Он говорил, что вы подохнете с голоду, как ушканы, что у вас русские берут, когда хотят, жен, что олени ваши — не ваши. Так говорил мой хозяин Яли, у которого было пять жен, а теперь три. Возьмите меня к себе. Я еще вижу хорошо, я еще умею ходить, хотя и болят ноги. Только я батрак. Возьмите меня, и я плюну в глаза моему хозяину.

— Мы примем тебя, — ответил председатель, — скажи только, знаешь ли ты этого человека…

Сяско повернулся к пастуху, сидевшему у стола, и остолбенел от страха.

— Я рад, хозяин, что ты, как змея, снял свою старую шкуру. Только Яли всегда останется Яли. Смотрите на него, пастухи. Я плюнул бы сейчас ему в лицо, но я благороден.

— Дохлый ушкан! — давясь злобой, крикнул Яли, выскакивая из чума.

Его проводил дружный уничтожающий хохот.

PD-icon.svg Это произведение перешло в общественное достояние.
Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет.