Иезуиты и их отношение к России (Самарин)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Иезуиты и их отношение к России
автор Юрий Федорович Самарин
Опубл.: 1865. Источник: az.lib.ru • Письма III—V.

Самарин Ю. Ф. Православие и народность

М.: Институт русской цивилизации, 2008.

Иезуиты и их отношение к России*[править]

  • Сочинение Ю. Ф. Самарина об иезуитах появилось в 1865 году в издававшейся И. С. Аксаковым газете «День» (№ 45-52); оно напечатано там под заглавием «Ответ иезуиту отцу Мартынову, письма I—V», a в следующем 1866 году оно было издано «Русским Архивом» отдельною книгою под заглавием «Иезуиты и их отношение к России». В этом первом издании, кроме писем Ю. Ф-ча, перепечатанных с незначительными сокращениями и изменениями, сделанными самим автором, помещены вслед за предисловием издателя, выдержки из передовых статей газеты «День», объясняющие обстоятельства, вызвавшие полемику отца Мартынова с Самариным и Аксаковым, и именно письмо отца Мартынова к И. С. Аксакову, в ответ на которое и были напечатаны Ю. Ф-ем означенные пять писем.

Вторым изданием вышло это сочинение Ю. Ф. Самарина в 1868 году, причем самим автором сделаны были в нем некоторые незначительные изменения. Экземпляр первого издания с собственноручными поправками Ю.Ф-ча, с которого печаталось второе издание, хранится до сих пор в Городской Чертковской библиотеке. В этом издании вслед за письмами были напечатаны «Приложения» и в них помещены следующие документы и статьи: 1) В какой мере соблюдается иезуитами обет нищенства по уставу их ордена? 2) Может ли член иезуитского общества приобретать имущество по наследству? 3) О рукописи «Тайные наставления для руководства в обществе Иисуса», найденной в чешской Праге 4) Monita private societatis Iesu 5) Русский перевод этой рукописи и 6) Польский катехизис. Что касается первых двух приложений, то статьи эти написаны Ю. Ф-чем и были напечатаны как в «Дне», так и в первом издании иезуитов вслед за первым письмом как дополнение к нему. Третье приложение написано Ю. Ф-чем для второго издания иезуитов и служит предисловием к найденному им в Праге «весьма важному документу» Monita private societatis lesu, напечатанному в 4-м приложении в подлиннике, а в 5-м в переводе. Наконец, в последнем 6-м приложении издатель П. И. Бартенев поместил «Польский катехизис» с следующею заметкою: «Польский катехизис, это плачевное практическое применение учения иезуитского, сделался впервые известен в русской печати во время последнего польского мятежа 1863 и следующих годов. Перепечатываем его из тогдашних русских газет».

В 1870 году «Русским Архивом» выпущены были «иезуиты» третьим изданием без перемены против второго. В таком же виде письма Ю. Ф-ча с приложениями к ним перепечатываются теперь и в полном собрании его сочинений.

Кроме этих трех изданий, «Иезуиты» появились во французском и польском переводах. На французский язык книга эта была переведена П. Бутурлиным и издана в Париже: Les le suites et leurs rapports avec la Russie trad. Du russe par P. Boutourlin.1867. Paris. Cherbulier; a на польский язык --неизвестным нам переводчиком и издана в Варшаве: lezuici i stosunki ich do Rossyi. Przel z russk. А. N. Warsz 1867. Оба эти перевода сделаны, очевидно, с первого русского издания, вышедшего в 1866 году. (Прим. Д. Самарина.)

ПИСЬМО ТРЕТЬЕ[править]

Могу ли я надеяться, что подробные выписки из книги Бузенбаума, которыми я, вероятно, вам надоел, произвели на вас какое-нибудь впечатление и что влияние среды, в которой вы живете, еще не успело его изгладить?

Если могу, то позвольте мне, сославшись на это впечатление, взять его за исходную точку настоящего моего письма.

Представьте себе, что в каком-нибудь обществе, целый кодекс нравственности, систематически извращенной по указанным мною способам, положен в основание общественному воспитанию и принят в руководство духовниками в разрешении вопросов совести; вдумайтесь в вероятные последствия, и вы сами, на основании чисто психологических данных, предскажете безошибочно судьбу иезуитизма.

Честные и строгие души, конечно, раньше других почуют фальшь и захотят спасти Христово учение от угрожающей ему подделки; искреннее благочестие и неповрежденное чувство правды будут на их стороне, но неумолимая сила логики будет против них. В борьбе своей с иезуитизмом, восходя постепенно от последствий к причинам, от применений к началам, они неминуемо доберутся до основных положений латинства и, против воли, вовлекутся в столкновение с тою церковью, из недр которой, по закону логической генеалогии, не мог не выйти иезуитизм. Напрасно будут они стараться выгородить ее из тяжбы, разобщив папизм с казуистикою, и провести черту между учением последователей Лойолы и учением своей церкви, напрасно будут они бросаться во все стороны, ища лазейки из заколдованного круга: теснимые со всех сторон своими строго последовательными противниками, они будут вынуждены объявить войну всему латинству и сквозь него пробить себе новую дорогу или, запутавшись в противоречиях, выбиться наконец из сил и умолкнуть. Такова была судьба жансенизма, этой последней вспышки потухавшего во Франции благочестия; такова же, отчасти, была судьба Станислава Конарскаго и других пиаристов, на минуту, перед самым упадком Польши, пытавшихся исцелить ее язвы путем народного образования.

Между тем, большинство людей слабых духом, в особенности людей, привязанных к житейским благам, избалованных счастьем и самоугождением, весь этот легион ищущих убежища от упреков своей совести, не исключая и людей лучших фамилий, конечно, с радостью бросится вслед за снисходительными руководителями по указанному пути ко спасению и вверит им безусловно попечение о своих душах.

Поставщики дешевых отпущений войдут в моду и несомненно приобретут силу, но надолго ли и что будет после? После когда-нибудь правда вступит в свои права. Обольщенные души узнают наконец, что хитрые сделки с совестью не дают внутреннего мира, и тогда им опротивят широкие пути и настежь отверзтые двери; они стоскуются по Евангельской правде и по Евангельской простоте и захотят почувствовать опять на раменах своих Христово бремя и протесниться в узкие врата. Но они у же не найдут их. К тому времени тропа к ним зарастет наглухо, а ключ будет припрятан иезуитами. Тогда падет кредит сговорчивых наставников, и вместо прежнего, навсегда исчезнувшего доверия вспыхнет ненависть, беспощадная ненависть обманутых к обольстителям.

Откиньте второстепенные причины, придаточные обстоятельства, мелкие случайные поводы и скажите (если можно -без подразумеваемых оговорок): не такова ли была главная, коренная причина, и не в ней ли оправдание повсеместного изгнания иезуитов? Западная Европа, ими воспитанная, уразумела наконец, что они выкрадывали у нее верховное благо человечества — недосягаемость данного ему нравственного идеала, и владычеству их над совестями положил конец единодушный подъем общественной совести. Сомневаюсь, чтоб такой приговор подлежал обжалованию.

Итак, иезуиты изгнаны, самое общество их осуждено на смерть; но все это дело отрицательное; спрашивается: что будет дальше и кто займет очищенное место?

Можно наперед сказать, что, как всякая революция, вызванная отрицательными побуждениями, хотя бы и вполне законными, революция, сокрушившая иезуитов, послужит только отрицанию, то есть неверию. Факты и это подтверждают. Во всех обществах, в которых иезуиты хозяйничали и властвовали, они, на прощанье, оставляли по себе отраву, которая должна была пережить все их интриги и просочиться в умы самых отчаянных их противников так же, как и в умы их неисправимых почитателей. Эта отрава — не более как недоразумение, но недоразумение живучее, всюду проникающее и почти непобедимое. Оно заключается в отождествлении веры с рабством мысли, благочестия с вольным самообольщением или сознательным притворством, неизменности учения с суровою исключительностью, с духом преследования, и наоборот: неверия со свободомыслием, а равнодушия с терпимостью. Иначе и быть не могло. Как самое законное и естественное исчадие латинства, как его последнее слово, иезуитизм, в понятиях обществ, исповедующих латинство, связался наглухо и неразрывно с христианством. Разорвать эту связь, рассеять это недоразумение, одинаково заслоняющее от защитников христианства и от его противников образ Христовой церкви, не смогли частные, добросовестные усилия не только отдельных лиц, но и целых школ. До сих пор масса видит перед собою, с одной стороны, бездонную, с каждым днем расширяющуюся бездну голого отрицания, а с другой, олицетворение двоедушия и лукавства в образе Иезуита, стоящего у входа в церковь и самоуверенно побрякивающего ключами царствия. Трудно бы было придумать условия более благоприятные для проповеди неверия. Какие-нибудь отцы Гарассы, Лемоаны, Бонн, Пето и другие, которых честный Паскаль тянул к позорному столбу, работали на энциклопедистов, прокладывали дорогу Вольтеру и заранее оправдывали его. Он это понял и проронил несколько слов в их защиту, в то самое время, как вся Европа ликовала по поводу своей над ними победы. Недоставало только, чтоб сами иезуиты подобрали его слова, — и они действительно подобрали их. Мало того, они отвели им видное место в своих апологиях[1]. Ниже этого нельзя было упасть.

Я постарался раскрыть причину успехов и причину падения иезуитов; насколько это мне удалось, предоставляю решить читателям и обращаюсь опять к вашему письму, чтоб вы не упрекнули меня в уклонении от объяснений, которых вы требуете.

Вы спрашиваете: «что доказывает один факт изгнания, когда вы (то есть газета „День“) не говорите — ни кем и какого рода людьми мы были изгоняемы, ни в какие времена и при каких обстоятельствах?»

Постараюсь удовлетворить любопытству вашему в возможно кратких словах.

Во-первых, позвольте заметить, что один факт изгнания слагается из многих фактов, из целого ряда разновременных изгнаний, повторявшихся по нескольку раз и повсеместно, где только водились иезуиты. Они были изгнаны из Трансильвании в 1588 году, из Венеции в 1606, из Нидерландов в 1612, из Богемии, Моравии и Венгрии в 1618, из Мальты в 1639, из Португалии в 1759 и 1834, из Испании в 1767 и 1820, из обеих Сицилии в 1767, из Герцогства Пермского в 1768, из Франции в 1595 и 1767, из Голландии и Бельгии в 1818, из России в 1688, 1719, 1815 и 1820 годах. Я указал только на самые крупные факты и мог бы увеличить этот перечень, приведя на справку Индию, Японию, Китай и Америку.

На вопрос: какого рода люди изгоняли иезуитов, пусть ответит вам папа Климент XIV; слушайте: «Даже те, которые всему миру известны с лучшей стороны, по своему благочестию и по наследственной своей благотворительности к иезуитскому обществу, наши возлюбленные чада во Христе, короли французский, испанский, португальский и обеих Сицилии, вынуждены были удалить и изгнать из своих держав всех членов этого ордена… По те же короли, возлюбленные наши во Христе чада, убедились, что это средство не возымеет прочного действия и не достигнет цели — восстановления согласия в христианском мире, — если само общество не будет окончательно упразднено и уничтожено. Вследствие этого, они выразили Клименту XIII, предшественнику нашему, свое желание и свою волю, и в один голос, как лица, облеченные властью, предъявили требование, к которому присоединили мольбы и настояния, чтоб он упрочил навсегда указанною мерою спокойствие их подданных и общее благосостояние Христовой церкви… И до нас, едва только милость Божия возвела нас на кафедру Святого Петра, доведены были те же мольбы и настояния, а, наконец, множество епископов и других лиц, отличающихся высоким саном, ученостью и благочестием, присоединили к ним свои ходатайства и советы».

Итак, не враги Христова имени, не еретики и не схизматики, а правоверные государи, благодетели общества и благочестивые пастыри церкви вынуждены были изгнать иезуитов и требовать их упразднения. По крайней мере, таково свидетельство папы; я знаю, что ваши уверяют, что он хитрил и говорил не то, что думал; но если так, то кому же нам верить? И в какое положение ставите вы нас, несчастных, обращая нас к папизму и, с первого же слова, заподазривая правдивость папы?

Вы желаете еще, чтоб мы указали обстоятельства, сопровождавшие изгнание иезуитов; иными словами, чтоб мы вдались в подробности и дали бы вам возможность прицепиться к каким-нибудь спорным мелочам. Позвольте мне от этого остеречься. Всякому понятно, что обстоятельства, разумея под этим словом второстепенные причины и ближайшие поводы, не могли быть одинаковы в Венеции и в Париже, в первой четверти XVII и в первой половине XIX веков; но вот в чем они сходствовали. Всегда и везде, изгнание ордена следовало непосредственно за полным расцветом его многосторонней деятельности в области вероучения, науки и политики, за тою блистательною порою его существования, когда, по счастливому выражению вашему, он руководил совестью царей и народов. Изгонялись люди изведанные и испробованные, люди насквозь высмотренные, успевшие заявить себя в качестве проповедников, учителей, духовников и советников; изгонялись они поколениями, ими же воспитанными, их собственными, возмужалыми учениками и духовными детьми. В письме вашем вы указываете, между прочим, на множество поколений, перебывавших в ваших училищах, и взываете к их свидетельству. Вы, кажется, забыли, что они уже дали его; скрепы и подписи поколений, воспитанных иезуитами, вы можете найти под указами об их изгнании.

Хотите ли вы, чтоб я напомнил ближайшие обстоятельства, непосредственно предшествовавшие декрету об упразднении ордена? Извольте, в этом поможет нам опять-таки Климент XIV Он сам взял на себя труд разъяснить всем правоверным, что «желая, в столь важном деле, избрать надежнейший путь, он счел нужным употребить долгое время не только на самые точные разыскания, самое внимательное исследование и затем на обсуждение дела с тою осторожностью, которой оно требовало, но и на то, чтобы, непрестанными молитвами и воздыханиями испросить особенной помощи и вразумления у Отца Светов, не преминув предварительно подкрепить себя перед Богом молитвами верных и благочестивыми их делами». Далее, папа заявляет, «что, употребив все эти средства, признанные им необходимыми», он произнес свой приговор об упразднении Ордена, «при содействии, в присутствии и под вдохновением Святого Духа -по крайней мере, я смею так думать», скромно прибавляет папа. Неужели все это одна риторика, и решитесь ли вы сказать, что в канцелярской фразеологии Ватикана Дух Святой призывается лишь для приличия, по заведенному порядку, подобно тому, как мы в наших письмах подписываемся покорными слугами.

Этот декрет Климента XIV сидит у иезуитов как бельмо на глазу и чего ни придумывали они, чтоб ослабить его значение или перетолковать его. Право, не знаешь, чему более дивиться, — недобросовестности, дерзости или комизму этих попыток. Я приведу некоторые примеры для назидания читателей, чтоб они ознакомились с приемами иезуита растерявшегося.

Из вышеприведенных строк, в которых папа заявляет, что он не щадил ни времени, ни труда на исследование дела, — как вы думаете: что выводит один из новейших и даровитейших защитников иезуитского общества? Он заключает: «если бы в поступивших к нему жалобах папа нашел обвинения вполне достоверные, к чему бы ему вдаваться в многосложные разыскания? Если б он издал свой приговор добровольно, по собственному внушению, на что бы ему тратить столько времени?» — А поступи папа поспешно, необдуманно, иезуит сказал бы: что за приговор, произнесенный на ветер, без предварительного исследования и продолжительного обсуждения?

В другом месте папа заявляет что по его убеждению иезуитское общество стало неспособно приносить те обильные плоды и ту пользу, ради которых оно было учреждено. Тот же писатель, приводя эти слова, восклицает: «Итак, сам папа засвидетельствовал, что иезуитское общество давало обильные плоды!»

Заявив прямо от себя, как свое убеждение, что, пока существует орден, восстановление в церкви истинного и прочного мира невозможно, папа прибавляет, что «правила благоразумия и мудрого управления вселенскою церковью навели его и на другие соображения (в пользу упразднения ордена), которых он, однако, не высказывает и которые хоронит на дне души своей». Смысл этих слов, в связи с предшествующим и последующим, очевидно, тот, что, избегая соблазна и щадя иезуитов, он умалчивает о многих их преступлениях, хорошо ему известных; а новейший защитник иезуитов крупными буквами перепечатывает эти слова и выводит из них, что настоящие причины упразднения ордена нам не поведаны и что все высчитанные папою доводы вовсе не выражают его убеждения[2].

Далее, тот же писатель объясняет своей публике, что папа как глава латинства издает троякого рода акты: буллы догматические, буллы дисциплинарные и бревы (bref, по нашему рескрипт); что буллы первого рода содержат в себе непреложные определения о предметах веры, буллы второго рода посвящаются особенно важным и издаваемым на долгое время постановлениям по части внешнего устройства церкви и ее управления; что ж касается до рескриптов (bref), то это не более как приказы, содержащие в себе какие-либо временные распоряжения или письма, вроде, например, тех поздравительных посланий, которые папа адресует авторам по поводу выхода полезных книг. И к этому-то последнему разряду, по его же словам употребляемому только для дел неважных и для распоряжений временных, защитник иезуитов относит декрет Климента XIV об окончательном упразднении иезуитского ордена на вечные времена, декрет, по уверению папы, внушенный ему Духом Святым. Странно! Неужели сам Климент XIV, с такою хитрою дальновидностью, облек свой приговор в форму, наименее сообразную с его содержанием[3], или все это не более как подьяческая придирка и иезуитское крючкотворство? Во всяком случае, дело назидательно. Но главный аргумент, над развитием которого трудились все новейшие корифеи современного иезуитизма, Кретино-Жоли, Равиньан и другие, заключается вот в чем. Папа государь независимый — это правда; но, в сравнении с другими соседями своими — государь слабый. Военные и денежные средства его ничтожны. Где ж ему совладать с кем бы то ни было? Во второй половине XVIII века составилась против иезуитского ордена политическая интрига, во главе которой стояли министры, заправлявшие верховною властью в Португалии, Испании и Франции, маркиз Помбаль, д’Аранда и герцог Шуазель. Они пристали к папе, обступили его со всех сторон и пригрозили ему. Что мог бедный папа против такой стачки? Он помотал головою, испустил несколько вздохов и спасовал. Сильные мира сего вынудили его согласие и, в буквальном смысле, исторгли у него декрет об упразднении ордена; все же, что говорится в нем о пастырской заботливости и о внушениях Святого Духа, вставлено для красоты слога. Иными словами: исторические разыскания иезуитских ученых приводят их к тому заключению, что Климент XIV вдохновился не Духом Святым, а примером Понтийского Пилата, и, будучи внутренно убежден в невинности иезуитов, выдал их на пропятие, страха ради народного.

Хорошо! Ну, а хваленая независимость Римского первосвященника, которою нам колют глаза вот уже без малого целое тысячелетие? Ведь, если я не ошибаюсь, по латинской теории, духовная независимость, то есть дар неустрашимой правдивости и неподкупной добросовестности, обусловливается непременно и вполне обеспечивается только независимостью политическою; по той же теории, наше православное духовенство, не пользуясь независимостью второго рода и даже не добиваясь ее, тем самым отрекается и от независимости первого рода. По крайней мере, я читал и слышал это много раз. Это одно из общих мест вашей полемики с Церковью, употребляемое вами с двоякою целью: с одной стороны, вы пользуетесь им, чтобы вселить в мирян чувство презрения к духовенству, по вашим словам, пребывающему в политическом рабстве; с другой, вы соблазняете духовенство, указывая ему на добровольное подчинение папе как на верное средство высвободиться из-под зависимости от светской власти. Как же вы так неосторожно проговорились о Клименте XIV? Неужели и ваша многоиспытанная ловкость попадает иногда впросак перед неотразимою силою логики в действии, то есть истории? Ведь если сообразить то, чему вы учите, то, что было и что вами же признано, то мы неминуемо придем к следующему заключению.

Дар независимости духовной составляет столь существенную принадлежность Христовой Церкви, что без нее Церковь немыслима — в этом мы все согласны; затем (это уж продолжаете вы одни) независимость духовная предполагает, как непременное условие, независимость политическую, ибо в ней она находит свою гарантию; но опыт доказывает, что обладание ограниченною территориею, хотя бы на праве полной государственной независимости, не застраховывает от внешнего насилия и фактической зависимости; а так как в вопросе о церкви совесть человеческая не может довольствоваться вероятностями, условными гарантиями и приблизительными разрешениями, то политическая независимость должна быть действительная и полная; иными словами, если мирская власть и вещественная сила необходимы для церкви, то эта власть должна быть властью единственною; эта сила не может допустить рядом с собою другой, равной ей по праву и по могуществу. Если папа не может быть надежным и верным пастырем церкви, не будучи в то же время коронованным величеством, то в христианском мире не должно быть других величеств, а могут быть только подручники папы. Нужна власть, так вся власть, а не малая доля власти. Так действительно понимали свое значение и свое призвание, в западном христианском мире, папы последовательные, как, напр., Григорий VII и Иннокентий III. Но исторический опыт доказывает также, что светское едино-- и полновластие как принадлежность верховной кафедры невозможно и немыслимо.

Сами папы давно отреклись от этого притязания, а с этим их отречением падает вся латинская теория о независимости церкви. В кругу латинских понятий тут нет середины и не может быть места даже для сделки. Остается французскому оккупационному корпусу, ныне стерегущему независимость западной церкви, сослужить ей еще одну последнюю службу, а именно: опустив знамена и ружья, выстроиться похоронным конвоем за гробом умершего папизма и церемониальным маршем проводить его до ватиканских склепов. Посреди этого крушения, вызванного внутренними противоречиями, остается нетронутым другое учение. Вы его знаете, по крайней мере, знали когда-то: духовная независимость сама по себе; политическая независимость сама по себе; между первою и второю ничего нет общего по совершенной их разнородности и несоизмеримости; вторая не может служить ручательством за первую; напротив, призванная в подкрепление и как бы для подбивки первой, она сгубила бы ее; независимость духовная обеспечивается только (но обеспечивается вполне) силою веры и любви, подкрепленных оскудевающею благодатью. Не взыщите, мы думаем остаться при этом учении.

Но и помимо указанного мною резкого противоречия между иезуитскими комментариями на декрет Климента XIV и учением о независимости Римских первосвященников, комментарии эти, с точки зрения исторической, не выдерживают ни малейшей критики. Несчастного Климента XIV выставляют подлым трусом[4], забывая, по-видимому, что в его положении было гораздо рискованнее и страшнее оказать удовлетворение общему чувству негодования на иезуитов, чем заступиться за них. Преемнику Климента VII, Сикста V, Бенедикта XIV достаточно было пройтись по Ватиканским галереям и припомнить по висящим в них портретам судьбу Римских первосвященников, у которых доставало смелости стряхивать с себя гнет своей преторианской гвардии, чтоб угадать, с какой стороны угрожала ему опасность. Что он действительно сознавал ее и принимал меры предосторожности — это видно, между прочим, из того, что он держал при себе, в качестве повара, монаха, ему преданного, который один готовил ему пищу. Но, как известно всем (кроме иезуитов), ничто не помогло, и яд, подброшенный таинственною рукою, нашел свою жертву.

Итак, в отношении к личным побуждениям папы, комментарии иезуитов на декрет об их упразднении содержат в себе одну клевету, вдобавок неправдоподобную.

Но вот что оригинально: оказывается, что тот самый упрек в слабости и трусости, который взваливается новейшими иезуитами на память Климента XIV, он сам и в тех же выражениях, в том самом декрете, обращает на тех из своих предшественников, которые в летописях иезуитов аттестуются как ревностнейшие их благотворители. Если верить кардиналу Антонелли, Кретино-Жоли и Равиньану, приговор об упразднении иезуитского ордена был исторгнут у Климента XIV, а если верить Клименту XIV, то все буллы об утверждении новых монашеских орденов (в том числе и иезуитского), изданные после Латеранскаго собора (на котором Иннокентий III безусловно воспретил на будущее время основывать вновь какие-либо Ордена), были исторгнуты у римских первосвященников докучливыми требованиями (importuna petentium inhiatio approbationem extorsit). Переходя к позднейшим временам, Климент XIV свидетельствует, что и брев Климента XIII, ближайшего его предшественника, которым он вновь одобрил учреждение иезуитского общества и осыпал его похвалами, был у него не испрошен, а исторгнут (extortus potius quam impetratus).

Все это для нас, сторонних людей, крайне поучительно. Исторжение (extorsio), как видно, играете немаловажную роль в истории латинства. Слово, произнесенное вчера, выдавалось за внушение Святого Духа; а нынче от него отступаются, и, чтоб не подать повода к упреку в двоедушии или ребяческой непоследовательности, то же слово выдается за исторжение. Не мешает принять это к сведению. Когда, с Бо-жьею помощью, внутренние и внешние дела наши окончательно устроятся и Россия в глазах Европы сделается опять тем, чем подобает ей быть, Римский первосвященник, ныне неблагополучно властвующий, или его преемник (если у него будет преемник), вероятно, обрадует нас известием, что и разные послания о Польских делах, выходившие из Ватикана два года тому назад, и разные речи, произнесенные тогда же, были исторгнуты желанием угодить императору Наполеону или докучливыми просьбами Польских эмигрантов, но отнюдь не выражали того, что было у папы на уме и на сердце. Дай Бог! Поверьте, мы дорожим, как нельзя более, Апостольскими поучениями римских первосвященников: как барометр, выражающий состояние политической атмосферы, они несравненно надежнее передовых статей Теймса.

Впрочем, каковы бы ни были личные побуждения, водившие рукою Климента XIV в минуту подписания декрета 21 июля 1773 года, историческое значение этого акта нисколько ими не ослабляется. Он важен не как выражение мнения одного человека, а как отголосок мнения всей Европы и как свод обвинений, раздававшихся во всех ее концах. Видеть в нем продукт придворной интриги, мелкой зависти и раздраженных самолюбий было бы так же противно всякой здравой критике, как сводить побуждения, вызвавшие реформацию, к покушению на церковные имения. Перечтите памятники XVI и XVII веков, начиная с известного пророчества, которое ходило по рукам в XVI веке, приписывалось Св. Гильде-гарде и в котором иезуиты изображены совершенно в тех же чертах, в каких они выказались гораздо позднее, когда развернулись на свободе и овладели совестью царей и народов; переберите свидетельства не врагов латинства, а ревностных папистов, кардиналов, епископов и монахов, из коих многие известны были своим добрым расположением к иезуитам; я назову лишь Георгия Бронсфеля, архиепископа Дублинского, францисканца Людвига Сотело (мученика, причисленного латинскою церковью к лику святых), доминиканца Гарция, епископа Мексиканского Палафокса (также святого), Кононского Мегро, Кардинала Турнона, апостольских викариев епископов Розалийского, Юльопольского, Сисе, аббата Фавра, аббата Ле-Дье, Боссюетова секретаря. Вспомните переписку, речи и бумаги римских первосвященников Павла IV, Пия V, Сикста V, Александра VII, Климента VIII, Бенедикта XIV; наконец взвесьте свидетельства некоторых из членов и генералов вашего ордена: Марианы[5], Мендозы, Франциска Борджиа[6], Клавдия Аквавивы, Муция Вителлесхи — сопоставьте все это, и тогда вы убедитесь, что в декрете Климента XIV нет ни одного упрека, который бы не имел за собою целой, подкрепляющей его традиции, ни одного слова, которое бы не было высказано прежде, и не один раз, а многократно, в золотое время существования ордена, и притом такими лицами, которых правдивости вы сами не можете отвергнуть. Вы увидите, что в этом декрете общеизвестные и общепризнанные пороки иезуитского общества не только не преувеличены, а, напротив, смягчены и ослаблены; наконец, что падение его издавна предчувствовалось, даже предсказывалось людьми, желавшими предупредить его, и что на долю Климента XIV выпала лишь роль исполнителя задолго до него произнесенного приговора.

Подорвать значение декрета об упразднении иезуитского Ордена и отвергнуть обязательность его, очевидно, было невозможно; но можно было не исполнить его, укрывшись от ватиканских громов под крылом светской власти. Средство это было давно испытано иезуитами в Китае и в других землях, и они не преминули воспользоваться им вновь, в Америке, в Пруссии и в России; об этом ловком их маневре мы поговорим в следующем письме.

Но зачем же, спросят, может быть, читатели, останавливаться так долго на декрете об упразднении иезуитского ордена, как будто бы на последней, заключительной странице его истории? Даровитейшие из новейших его почитателей, правда, не совсем добросовестно толкуют его; но зато они, не без основания, указывают на кратковременность его действия. Наоборот, они ссылаются с особенным торжеством на позднейшую конституцию папы Пия VII 7 августа 1814 года, названную им непреложною (irrevocable), которою общество их было восстановлено, как уверяет папа, вследствие единодушного желания почти всего христианского мира. Не служит ли это оправданием общества и как бы удовлетворением за крайнюю обиду, нанесенную ему в конце прошлого века?

Действительно, вечность (in perpetuum), о которой пророчил Климент XIV, продлилась ровно 40 лет и 16 дней; сколько времени простоит непреложность, возвещенная Пием VII, неизвестно; но я готов допустить, что она будет прочнее.

Объяснить возрождение, по-видимому, навсегда отпетых иезуитов, обставив его событиями, предшествовавшими 1814 году, и понятиями, в то время господствовавшими, было бы очень нетрудно. Не прибегая ни к каким натяжкам, я мог бы сказать и доказать, что одна лишь, не всегда дальновидная, реакция правительств против революционных начал, разнесенных Наполеоном по всему континенту, вызвала из мертвых иезуитский орден; что в то время, под влиянием страха, хватались без разбора за все орудия, казавшиеся пригодными для обуздания надежд, зарождавшихся в массах, и что этим настроением ловко воспользовались иезуиты, выдав себя за надежнейших телохранителей царствующих династий.

Казалось бы, простая справка с историею Стюартов и королевской власти в Польше должна бы была убедить в противном; но в 1814 и 1815 годах громадность новейших, только что совершившихся событий заслоняла собою прошедшие времена, и исторические справки, наводившиеся для практического употребления, не восходили далее начала Французской революции.

Таково было главное побуждение, заставившее некоторых государей ходатайствовать о восстановлении ордена, а других — не противиться этому. Лучшим тому доказательством служит, что инициатива ходатайств принадлежит не латинскому миру, а православному государю, Императору Павлу Петровичу, склонявшему в пользу иезуитов и турецкого султана. Но все это, в моих глазах, не имеет большого значения. Устраним внешние обстоятельства и случайные побуждения и постараемся определить внутреннее значение факта.

Вникнув в сущность латинства и припомнив последовательный ход его развития в области учения и церковной организации, нельзя не признать, что упразднение иезуитского Ордена Римским первосвященником составляло такую вопиющую аномалию, которая не могла продлиться, и что, наоборот, восстановлением его латинство, как будто выброшенное на время из своей исторической колеи, вошло в нее опять и связало свое настоящее с законными преданиями всей своей старины. С того времени как Западная Европа, отрешившись от духовного общения с православным Востоком, самовольно уединилась, местные начала западноевропейской образованности не могли не взять в ней решительного перевеса над вселенским преданием. С этого началось перерождение христианства в латинство. Оно совершалось постепенно, но строго последовательно и безостановочно; вся сила развития была на его стороне; все, что двигалось вперед, росло и крепло, подчинялось этому общему направлению, а уцелевшие воспоминания вселенских преданий относились к нему лишь отрицательно, пассивно, сдерживая его по временам, иногда заявляя о себе громкими протестами, но не будучи в силах поворотить его вспять. Это двойство, эта борьба между двумя силами, из которых одна действовала наступательно, а другая только оборонительно, никогда не выражалась так знаменательно и не разыгрывалась с такою силою, как по поводу иезуитства. Причина понятна. Иезуитство, как я уже заметил в другом месте, было последним и самым законным исчадием латинства. Можно сказать, что все жизненные соки, вся душа латинства ушли в него и что с первой минуты своего появления на свет иезуитство воплотило в себе всю сущность, весь смысл латинства и стало на его место. Иезуиты недаром и не без основания отождествляют свое общество с Римскою церковью. По той же самой причине, иезуитство в самом латинстве должно было вызвать сильнейшее и последнее противодействие со стороны вселенского начала, все еще в нем тлеющего.

Представители этого начала понимали, что с торжеством иезуитства должны были окончательно погибнуть те, все еще живые, хотя и неполные, отрывочные предания, которые сберегались в Западной Европе от лучших времен и питали в ней христианское просвещение. Отсюда попытка очистить латинство, отсекнув от него иезуитство. Глядя на нее со стороны, мы, разумеется, не можем отказать ей в глубоком, почтительном сочувствии и не отдать полной справедливости тем великим деятелям, великим по умственным дарованиям, искреннему благочестию и благородству характера, которые обрекли себя на этот опасный подвиг; но в то же время, мы должны сознаться, что их попытка в пределах латинства была безумна, и что временное их торжество не могло быть прочно. Латинству отбиться от иезуитизма, от Молины, Эскобара, Санчеза, Бузен-баума, Лашеза и Летелье, также невозможно, также противно логике и истории, как протестантству отбиться от Штрауса, Бруно-Бауера и всей Тюбингенской школы.

В старинной восточной сказке повествуется, что какой-то нечестивый царь, которого долго и бесплодно обличал ревностный отшельник, получил от него на прощанье, в дар, таинственное зеркало. Особенное свойство его заключалось в том, что оно отражало в себе не внешние черты, а внутренний, душевный образ человека. Увидав в нем лицом к лицу свое безобразие, царь прогневался и разбил его вдребезги; но, к удивлению его, осколки сами собою сблизились, и гладкая поверхность зеркала опять предстала очам царя. Он велел закинуть его на дно морское, но зеркало всплыло на поверхность, и, на другое утро, проснувшись, царь увидал его перед собою и в нем свою прогнившую душу.

Такое же обличительное зеркало дано латинству в иезуитизме. Это его кара. Оно может проклинать его, но пока остается собою, оно не развяжется с ним.

ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ[править]

Не знаю, признаете ли вы за нами, русскими, право иметь об иезуитах свое суждение?

В одном месте вашего письма вы замечаете редактору «Дня», что ему непременно бы следовало сказать, «что когда иезуитское общество было уничтожено во всей остальной Европе (то есть, говоря точнее, упразднено папою), оно продолжало существовать в России, под покровительством Екатерины II, прозванной Мудрою». Этому обстоятельству вы придаете особенную знаменательность. В другом месте вы как будто отрицаете нашу компетентность в вопросе об иезуитах на том основании, что мы о них знаем будто бы «только по романам и понаслышке». «Просвещенной ли Москве, — восклицаете вы, — не хранить благочестивых преданий „Странствующего жида“ (luif errant)? Ей ли не знать на память тайных увещаний (то есть наказов — Monita sécréta) и тому подобных официальных документов?».

Казалось бы, если у русских, невежества их ради, отнимается голос на осуждение, то и слово заступничества или оправдания, идущее из той же темной глуши, не должно бы иметь для вас особенной знаменательности. Со стороны всякого другого, неиезуита, тут было бы противоречие, но с вашей стороны его нет.

Вы дорожите как нельзя более мнением правительства и приятно издеваетесь над мнением общества. Это понятно и не ново. Еще в XVII столетии папа писал, а иезуиты твердили Самозванцу: «Ты имеешь над Россиею полное право, обращай ее скорее в латинство, а подданные твои должны идти, куда их поведут».

Положим, что так; о праве мы теперь толковать не будем; но у правительства и у подданных есть одно общее достояние, принадлежащее обоим и которым ни правительство, ни подданные безнаказанно пренебрегать не могут. Это их собственный опыт, их история.

Мне кажется, вы цените ее слишком низко или слишком много рассчитываете на нашу забывчивость. Я уже сказал вначале и повторяю теперь: в том знании, которое приобретается не научным путем, а близким сожительством, мы, в отношении к иезуитам, по особенной милости Божьей, далеко и навсегда отстали от Западной Европы; но все же и мы имели случай кое-что испытать от них на самих себе и высмотреть их своими глазами, у себя дома или у ближайших наших соседей, а не в романах. Правда, мы читаем и романы; мы знаем, что в «Странствующем жиде» автор, враг иезуитов, изобразил их в том виде, в каком он их себе представлял, и что публика их узнала; знаем мы, что издавался когда-то и другой роман, в форме писем (Lettres édifiantes et curieuses), в котором сами иезуиты изображали себя в том виде, в котором им хотелось представиться публике: знаем также, что из этого вышло нечто вовсе не похожее на ту действительность, о которой свидетельствуют очевидцы и официальные документы. Оба романа писаны эффекта ради и стоят один другого. Я готов даже признать, что в отношении правдивости, первый стоит немного выше второго, и даю вам слово ни на тот, ни на другой не ссылаться. Итак, в сторону романы и обратимся к несомненным фактам. Моя задача в настоящем письме дополнить ваше отрывочное указание на Екатерину II историческою справкою о предшествовавшем и последующем[7].

Как вам известно, мы встретились в первый раз с иезуитами в лице Антония Поссевина, этого неугомонного дипломата-апостола, который, в продолжение двадцати с лишком лет, носясь по всей Европе и мелькая то в Мадриде, то в Лондоне, то в стане Батория, то в палатах Ивана Грозного, живым примером своим свидетельствовал о невмешательстве иезуитов в дела политики. Царю московскому понадобился не апостол, а дипломат, который бы склонил польского короля на мир; он обратился к папе с просьбою взять на себя посредничество между воевавшими сторонами, и, несмотря на крайне стеснительное свое положение, не только ничего не уступил, но даже не подал ни малейшей надежды на какую-либо уступку для сближения церквей. В этом отношении он поступил так недвулично и честно, что папа, ожидавший совершенно иного, остался крайне недоволен его посланием. Римский первосвященник смотрел на дело с обратной точки зрения. Он нисколько не желал задерживать военных успехов Батория и отправил в Москву апостола лойоловой школы с секретным поручением, под предлогом заключения мира, накинуть на Россию петлю, посредством которой можно бы было впоследствии притянуть ее к подножию римской кафедры. Поссевин заверил Ивана Грозного в своей готовности положить за него душу, принял на себя хождение по делам Москвы и выдал своего доверителя. Во время переговоров о мире он выругал русских послов в присутствии поляков, вытолкал их из избы и выторговал Польше всю Ливонию, тогда как сам Стефан Баторий разрешал своим уполномоченным оставить за русскими несколько городов. Впоследствии сам Поссевин хвастался перед ним этою оказанною ему услугою. Таким образом, первая половина папской инструкции была исполнена: на поприще дипломатическом Россия была обманута и разбита. Затем начались диспуты о вере; но здесь надежды папского легата не осуществились. Он только узнал от Ивана Грозного, что папа волк, и уехал, потеряв всякую надежду на обращение царя. По-видимому, неудача была полная, но она отозвалась страшными последствиями в дальнейшей судьбе всей западной половины России. Увидав совершенную невозможность убедить, заговорить или обольстить Москву, Поссевин присоветовал папе круто повернуть атаку от центра к окружности и направить главные батареи не на Москву, а на Вильну и Киев, употребив в дело, ad majorem Dei gloriam[8], материальную силу и государственное владычество Польши. Один этот совет и план кампании, составленный Поссевиным, для отклонения юго-западной России от естественного ее тяготения к Москве и Византии, для систематического подкупа высшего православного духовенства и для введения латинства, не касаясь на первых порах обрядовой стороны православия, — этот совет и этот план, по широте и смелости замысла, по необыкновенной дальновидности и поистине сатанинской злонамеренности в выборе средств, ставят Поссевина наряду с первоклассными политиками XVI и XVII веков, а нас, русских, заставляют отнести его к числу самых заклятых врагов России, нанесших ей наиболее вреда. Можно сказать, что вся последующая история введения унии, а затем перечисления униатов в латинство, с мерами, придуманными для отторжения высших сословий от народной массы, с целою специальною литературою, систематически извращавшею понятия о церкви, с нарочно подделанными изданиями богослужебных книг, с разнообразными варварскими преследованиями, которым подвергались епископы, священники и простой народ, остававшиеся верными православию, — все это содержалось как бы в зерне в инструкции Поссевина. Она приводилась в исполнение строго последовательно в продолжение целых двух веков, и в этот период времени иезуитская пропаганда при помощи шляхетских сабель достигла едва ли не крайних пределов успеха, доступного человеческой воле в антиисторическом посягательстве на духовную жизнь целого народа. Согласитесь, что помянуть Поссевина добром нам решительно не за что. Язвы, по его указаниям нанесенные юго-западной России, до сих пор еще не затянулись.

Через двадцать три года по отъезде его, Москва увидала опять иезуитов в своих стенах, в свите Самозванца. На этот раз ей удалось познакомиться с ними несколько покороче. Сами ли иезуиты выдумали и воспитали Самозванца или, столкнувшись с ним случайно, только подготовили, снарядили и завострили его для своих целей как боевое орудие против России? — этого вопроса, как окончательно еще не разъясненного, я не коснусь. Как бы то ни было, иезуиты несомненно знали, что Лжедмитрий не был сыном царя Иоанна, они сознательно служили ему, именно как самозванцу, самозванства его ради, и доказали это тем, что как только он сошел со сцены, они тотчас же пристали к другому самозванцу, известному под названием «тушинского вора». Итак, они протеснились к нам, преднося пред собою как свое знамя живую ложь и олицетворенный обман. Обстоятельство это также не лишено своего рода знаменательности и, кажется, замечено было нашими предками. Что замышляли иезуиты в Москве и какого рода советы они давали обоим самозванцам — известно всем. Известно также, что и в этот раз они не приобрели особенного права на нашу благодарность. Наконец, Русская земля повела плечами и стряхнула с себя всех облепивших ее самозванцев, претендентов, шведов и поляков, а вместе с ними и иезуитов. Это было первое их изгнание из России.

В конце XVII века несколько иезуитов, большею частью переодетых, пробралось в Москву в свите и под покровительством послов немецкого императора и пристроилось к колонии иностранцев, состоявших на русской службе. Им удалось приобрести дом, разумеется, на имя подставного лица, итальянца Гуаскони, также иезуита, но выдававшего себя за купца, и даже при этом доме устроить себе школу. Ободренные этим успехом и покровительством князя Василия Васильевича Голицына, они открыли обычные свои действия, то есть начали заманивать к себе православных детей на выучку, пускать в обращение разные свои книжонки и раздавать латинские образа. В то же время они подслуживались иностранным правительствам, и в особенности имперскому, секретными донесениями о том, что творилось в России. Уверенность их в себе скоро возросла до того, что один из них, Михаил Яколевич, возымел было даже надежду занять патриаршую кафедру и в частной своей переписке жаловался на москвичей, как видно, не обнаруживавших особенного желания иметь его своим верховным пастырем. Все это, разумеется, не могло нравиться тогдашнему патриарху Иоакиму; он обратил внимание царей Иоанна и Петра Алексеевичей на рассадник непрошеных учителей, и в 1688 году вся иезуитская колония выпровожена была на счет казны за литовский рубеж. Она оставила по себе на память любовную переписку благочестивых отцов, каким-то чудом уцелевшую в московском архиве. Удивительно, как она не пропала без вести, как пропадали другие, позднейшие, еще более интересные документы о иезуитах. Это было второе изгнание их из России.

За иезуитов заступился усердный их ходатай и почитатель, поверенный по делам немецкого императора, Курций. Он убедительно доказывал, что для самого русского правительства было бы чрезвычайно выгодно развести в Москве колонию людей, которые, не требуя за это никакого жалованья от казны (в этом Курций за них ручался), занимались бы совращением в латинство детей православного исповедания и, в то же время (этот аргумент Курций, разумеется, приберегал для себя и для переписки со своим правительством), служили бы немецкому императору самыми надежными политическими шпионами; но красноречие Курция не подействовало, а потому, за неуспехом открытого ходатайства, пришлось прибегнуть к тайным средствам. Тут, очень кстати, помог генерал Патрик Гордон, ирландец по происхождению, ревностный папист и деятельный помощник Петра I. Под его крылом иезуиты успели в несколько лет возобновить на старом месте свое только что разоренное гнездо; при том же доме Гуаскони, вероятно, остававшемся в их руках, неожиданно выросла латинская церковь, построенная будто бы с разрешения царя (хотя он от этого отрекся); при церкви появилась школа; все это очень скоро разрослось в целую иезуитскую слободу, и вербовка учеников из православных возобновилась. Русский дворянин Ладыженский обратился в латинство, поехал в Рим и там вступил в общество иезуитов — это была едва ли не первая жертва их пропаганды, по крайней мере, из «русских людей лучших фамилий». Иезуитское общество в то время в России не признавалось; не менее того, оно поспешило предъявить от себя претензию на все имение новообращенного; как заявление, это могло на будущее время послужить точкою опоры. Но заботою о спасении русских дворянских душ и о приобретении, через них, русских же крепостных душ, деятельность усердных апостолов не ограничивалась. Раз набив себе руку, они не оставляли и другого занятия, может быть, менее богоугодного, но также не бесприбыльного. Немецкий император, конечно, ad majorem Dei gloriam, ежегодно отпускал на их содержание по 800 р., а они, конечно из благодарности, отплачивали ему разными справками, которых бы он, вероятно, не получил официальным путем. Петр I не мог всего этого не знать или, по крайней мере, не подозревать; однако, из уважения к немецкому императору, он молчал до тех пор, пока дворы петербургский и венский жили в ладу; но как только последовала между ними размолвка, по поводу бегства царевича Алексея, немедленно вышел указ, 18 апреля 1719 года, о высылке за границу всех проживавших в Москве иезуитов. Этот указ писан в стиле Петра I, кратко и жестко. На этот раз благочестивые отцы были, как видно, заблаговременно предупреждены, ибо еще за три месяца до выхода указа прекратили, по приказанию своего генерала, отправку писем по почте и всю свою заграничную переписку повели через поверенного австрийского правительства. Таким образом, все, что подлежало тайне, могло быть в пору схоронено или уничтожено и, при осмотре уцелевших бумаг, ничего важного не открылось. Это было третье изгнание.

При императрице Екатерине II мы опять встретились с иезуитами, но в этот раз не они к нам пробрались, а мы сами приобрели их. Возвратив от Польши Белоруссию, Екатерина застала в ней иезуитов прочно водворенными[9] и немедленно, в 1772 году, предписала тамошним губернаторам составить список всех иезуитских монастырей и школ. К этому в указе было прибавлено: «Вы имеете учредить особенное наблюдение над иезуитами как над коварнейшим из всех латинских монашеских орденов, так как у них подчиненные ничего предпринимать не могут без разрешения своих начальников»[10]. Очевидно, императрица хотела сказать, что белорусские иезуиты представлялись ей особенно опасными потому, что по уставу их общества они подчинялись, непосредственно и безусловно, власти, пребывавшей не в России, а в Риме, и потому совершенно независимой от правительства.

На другой год Климент XIV обнародовал свой декрет об упразднении ордена, и с этой минуты иезуиты как будто приобрели благорасположение императрицы. Эту странность мы постараемся объяснить ниже. В высочайшем указе января 13, 1774 года Екатерина II объявила «свое намерение, чтоб находящиеся в белорусских губерниях иезуиты оставались там по-прежнему и продолжали преподавать в коллегиях своих юношеству науки». Под юношеством, как видно из связи слов и как это впоследствии не раз было разъясняемо, разумелись исключительно местные уроженцы латинского вероисповедания. В том же году, февраля 6, обнародована была жалованная грамота на установление Белорусской католической епархии, а в 1782 году, января 17, указ об учреждении в Могилеве архиепископства римско-католического исповедания.

Этими двумя актами могилевский архиепископ поставлен был во главе всего латинского духовенства в пределах России, не выключая и монашеских орденов; в консистории, учрежденной под его председательством, сосредоточены были все дела внутреннего церковного управления; архиепископ и консистории были непосредственно подчинены Правительствующему Сенату; сношения с Римом высшее правительство предоставило исключительно себе, строго подтвердив как самому архиепископу, так и подчиненному ему духовенству отнюдь не принимать никаких папских булл, ни от имени его писанных посланий, но все таковые буллы и послания препровождать прямо в Сенат. Иезуиты, наравне с другими монашескими орденами, оставлены были «неприкосновенны» не только при совершенной, ничем не ограниченной «свободе в публичном отправлении веры, но и при законном каждого владении и имуществе, со своими монастырями, школами, разными училищами и с принадлежащим их монастырям и им самим движимым и недвижимым имением». Но эти права предоставлены были монашеским орденам не в смысле корпораций, рассеянных по лицу всей земли и подчиненных своим генералам и, через их посредство, папам, а исключительно русским подданным того или другого ордена, или, как значится в указе: «… всякого ордена духовным католическим, доныне в подданстве нашем находящимся и впредь для жительства в Белорусскую губернию приезжающим и остаться в подданстве нашем желающим», притом: «…пока они сами верноподданнический долг и присягу непорочно сохранять будут». Определение к монастырям настоятелей или начальников признано было принадлежностью власти архиепископа, которому поведено было: «Тех из них оставить и вновь определить, кои в подданстве нашем родились или утверждены, а временно присылаемых из-за границы отрешить и впредь не терпеть, запретя прием оных под опасением мирского суда за преступление в неисполнении указов верховной власти». Далее подтверждено было, чтоб «все монашеские ордена римской веры, завися единственно от архиепископа могилевского, его коадъютора и консистории, не дерзали навлекать на себя зависимость от какой-либо духовной власти, вне империи нашей пребывающей (следовательно, и от папы), высылать им доходы или части оных, или же иметь к ним какое-либо отношение под опасением мирского суда за преступление в неисполнении указов верховной власти». Наконец, подтверждено было специально монашеским орденам не принимать «никаких булл папских или от имени его писанных посланий, а отсылать оные в Сенат».

Все это относилось до латинского духовенства вообще, как белого, так и монашествующего, без различия; собственно же иезуитам, как признанному правительством обществу, разрешено было в 1777 году открыть в Полоцке новициат и принимать новых членов, а указом 1782 года, июня 25, им было позволено «избрать из между себя генерального викария (т. е. викария к генералу), под которым провинциалы и прочие их начальники по правилам ордена их переменяемы будут; о таковом избираемом долженствуют они чрез архиепископа могилевского римской церкви представить в Сенат, а оному донести императрице; впрочем предписать, что, хотя сей орден и обязан надлежащим повиновением истинному своему пастырю — архиепископу могилевской церкви, но упомянутый архиепископ имеет наблюдать, дабы правила оного ордена в целости и без малейшего к ним прикосновения сохраняемы были, поколику оные согласны с гражданскими нашими установлениями»[11]. По поводу избрания викария сенатским указом 13 сентября по высочайшему повелению еще раз и решительнее прежнего было внушено иезуитам, чтоб они, под страхом строжайшего взыскания, повиновались своему епископу и перестали отговариваться ссылками на свой устав от законного ему подчинения[12].

Таково было положение латинского духовенства вообще и иезуитов в особенности в царствование Екатерины II, прозванной Мудрою. Любопытно теперь исследовать, во-первых, что могло побудить ее признать иезуитов как общество и отвести им место в организации латинского духовенства; во-вторых, на каком основании сами иезуиты, упраздненные как общество декретом Климента XIV, могли воспользоваться этим признанием и принять это место.

Императрица Екатерина любила просвещение и уважала его; поэтому всякое учреждение, имевшее назначением обучать и воспитывать, особенно в земле, небогатой просветительными средствами, естественно могло рассчитывать на ее покровительство. В Западном, новоприсоединенном крае, общественное воспитание издавна было в руках иезуитов, и эта сторона их деятельности прежде всего обратила на себя внимание Екатерины. Таково было первое ее побуждение, но не единственное и даже не главное. Чтоб употребить с пользою педагогическую опытность и фискальные способности иезуитов, не было необходимости раздражать папу и, вопреки общественному мнению всей Европы, заодно с одним лишь королем прусским Фридрихом II, присваивать им корпоративные права и восстановлять их как общество. Очевидно, Екатерина руководилась при этом другими соображениями, и мы едва ли ошибемся, связав их с общею системою ее действий по отношению к латинству.

Никогда, ни прежде, ни после, русское правительство не относилось к римской церкви так самостоятельно и решительно, так логично и просто и в то же время так прямодушно, как при Екатерине II. До нее правительство наше отбивалось от пап и старалось игнорировать их притязания; после нее оно задумало приискать формулу сделки для примирения своих интересов и своего достоинства с латинским каноническим правом и с требованиями римского двора. Екатерина II поняла, что с присоединением к России целой области, в которой часть народонаселения исповедовала латинство, нельзя было отказывать долее римской церкви в праве гражданства в пределах империи; с другой стороны, она угадала, что между самыми законными и существенными требованиями, от которых правительство, пока оно исповедует православную веру, никогда не откажется, и историческими притязаниями, составляющими неотчуждаемое наследие римской кафедры, прочная, для обеих сторон удовлетворительная сделка решительно немыслима. Она благоразумно остереглась от всякой попытки разрешить эту неразрешимую задачу и остановилась на глубоко обдуманной системе, основанной исключительно на ясно сознанных интересах империи. Система эта может быть выражена в коротких словах: не касаясь догматов, составляющих предмет веры, локализировать в пределах империи латинскую церковную администрацию как предмет не внешней политики, а внутреннего государственного управления. С этою целью нужно было: во-первых, дать латинской церкви в России возможно полную организацию; во-вторых, оборвать нити, связывавшие местную иерархию с римским церковным правительством; в-третьих, упразднить самостоятельность и иерархические привилегии латинских монашеских орденов и подчинить их, на одинаковом с белым духовенством основании, власти местного, епархиального начальства. Иными словами, Екатерина законодательным путем устанавливала у себя тот самый порядок вещей, которого, при всем своем желании, не успела завоевать для себя Франция — своего рода галликанизм, но более последовательный и, разумеется, с гораздо большим правом, чем Франция. На то она и была мудрая. Само собою разумеется, что она должна была заранее отказаться от надежды исполнить свои предначертания с благословения римского первосвященника; этим она ему и не докучала, да и он бы, вероятно, не благословил ее; но он благоразумно молчал и даже утверждал все ее распоряжения, когда она его об этом просила, ибо знал наперед, что в крайнем случае нашелся бы способ обойтись без него[13]. Позиция, которую занимало в то время русское правительство, была так тверда и так надежно защищена со всех сторон, что ловкость римской дипломатии не могла заставить его уступить ни единой пяди[14]. Опасно и трудно иметь дело с Римом только для тех, кто вступает с ним в состязание на почве канонического права; но Екатерина вовсе не претендовала на глубокие познания в этом праве, не считала себя призванною оберегать его и потому не признавала над собою его авторитета[15].

Для осуществления общего плана, очерченного здесь в коротких словах, судьба послала ей даровитого и вполне сознательного сотрудника в лице литовского дворянина, впоследствии архиепископа, а еще позднее митрополита Сестренцевича, в продолжение полустолетия с лишком, при четырех государях, управлявшего всею латинскою церковью в пределах России. На этом поприще он был для Екатерины тем самым, чем был при ней Суворов и Румянцев по военной части, Потемкин по делам восточной политики, Бецкой по общественному призрению и воспитанию, князь Вяземский и Безбородко по делам внутреннего управления и гражданского законодательства. Известно, что личность Сестренцевича всегда была ненавистна ультрамонтантской партии, и что он пал жертвою ее мести; но, в наших глазах, эта ненависть доказывает только, что деятельность его была направлена к пользам и выгодам России, а месть, на него обрушившаяся, выказала только искренность его убеждений и твердость его характера. Действительно, до самого конца своей жизни он оставался верен екатерининской системе и, в числе немногих, не изменил ей даже в то время, когда эта верность не только не вменялась в заслугу, а навлекала немилость. Далее мы увидим этому доказательства.

Но, спросят, вероятно, читатели: что общего между системою, которой следовала императрица Екатерина в отношении к латинской церкви, и покровительством, оказанным ею иезуитскому ордену? По-видимому, одно с другим не вяжется, даже сталкивается. Екатерина ищет в среде латинства точки опоры для противодействия папе и, несмотря на то, она протягивает руку усерднейшим слугам папизма! Чтобы объяснить эту странность, стоит только одну частицу заменить другою; вместо «несмотря на то», скажите «потому-то», и вы ощупаете основную причину благоволения Екатерины II к иезуитам. Решившись отвергнуть всякое вмешательство со стороны папы в дела местного церковного управления, она, конечно, предвидела, что дело без борьбы не обойдется, и благоразумно рассудила, что для начатия ее вопрос о иезуитах представлял повод для русского правительства самый благоприятный, как будто на заказ придуманный. Ответив римскому двору решительным отказом сделаться исполнительным орудием смертного приговора, только что разразившегося над ревностнейшими слугами папизма, Екатерина вызывала папу на состязание перед всею Европою и заставляла его принять вызов на самых для него невыгодных условиях; она становилась как бы заступницею латинства, а он — как бы врагом его. В такой борьбе она могла рассчитывать на полное сочувствие всех поклонников иезуитского ордена, особенно многочисленных и ревностных в странах слабо просвещенных, каковы были Западная Россия и Польша; ее новоприобретенные подданные и ближайшие соседи естественно должны были помириться с антиканоническим образом действий русского правительства ради цели, им выставленной, и этим наглядным примером научиться не смешивать интересов римского первосвященника с интересами своей веры. Это было начало схизмы, первый, приготовительный шаг к отторжению латинства от папизма, а этого-то именно и хотела мудрая Екатерина.

Расстроить ее глубоко обдуманный план могли только одни лишь иезуиты; для них это было легко. Им стоило для этого отвергнуть ее заступничество и до конца оставаться верными папе; но с этой стороны Екатерина была покойна. Их прошедшее ручалось за их поведение в настоящем. Не они ли во Франции, в 1612 и 1626 годах, обязались подпискою принять и охранять основные положения галликанства? Несколько позднее, в 1675 году, не они ли, заодно с парламентом, открыто восстали против ненавистного им папы Иннокентия XI и поддержали анти-канонические притязания Людовика XIV на доходы от вакантных церковных бенефиций (regale)? He они ли же, наконец, в Америке, получив декрет Иннокентия X, отказались подчиниться ему на том основании, что тот декрет не был принят наместническим советом, действовавшим от имени испанского короля? Впрочем, и без дальних исторических справок нетрудно было понять, что иезуиты, приговоренные папою к смерти, хотели жить и твердо решились не умирать; сами они (как мы сейчас увидим) шепнули Екатерине о полной своей готовности ослушаться своего владыки и перед лицом всего латинства заявить свое ослушание, приняв из ее рук право на жизнь.

Итак, ей подвертывался случай, неожиданностью своего великодушного заступничества, произвести на все латинские совести потрясающее действие, уронить нравственный авторитет главы римской церкви, осветить новым блеском образ Северной Семирамиды, поднимающей отверженцев и спасающей гонимых, наконец, сманить у папы под свое схизматическое знамя и вывести в строй против Ватикана надежнейший из полков его гвардии. Виды эти были далеко не так несбыточны, как это могло бы показаться с первого взгляда; по крайней мере, было гораздо больше поводов и оснований рассчитывать, что иезуиты продадут русскому правительству свою службу, чем надеяться (как это случилось в другую эпоху), что данное ими слово воздерживаться от всякой пропаганды помешает им вести подкопы против православной церкви. Во всяком случае, дело стоило опыта; игра была, конечно, опасна, но зато ее вела осторожная и вместе твердая рука.

Из всего предшествующего можно, кажется, составить себе довольно ясное понятие о том, какими глазами мудрая императрица смотрела на иезуитов. Она не питала к ним ни уважения, ни доверия; не она бы, конечно, стала ходатайствовать у папы о восстановлении ордена в прежних его правах и не она бы освободила иезуитские училища от правительственного контроля; но она надеялась подчинить себе иезуитов как орудие, наиболее пригодное для ее целей, и уверена была, что в ее руках это орудие останется безвредным и покорным ее воле. На то она и была мудрая; но мудрость и энергия не наследственны, и потому, может быть, осторожнее бы было не пренебрегать чужим опытом и не связываться с союзниками, менее опасными для их врагов, чем для тех, кто принимает от них клятвы на верную службу.

Перейдем теперь к другой стороне вопроса. Мы сказали, что сами иезуиты навели Екатерину II на мысль подать им случай торжественного ослушания римской кафедре. Вот как это случилось.

Декрет Климента XIV об упразднении ордена на вечные времена подписан был 21 июля 1773 года и, следовательно, предшествовал всем указам Екатерины II, в пользу иезуитов изданным.

Этот декрет, по своей редакции, напоминает контракты, заключаемые с людьми подозрительной честности. Климент XIV знал, с кем имел дело, и, ожидая несомненного ослушания со стороны преданных слуг своих, принял заранее все предосторожности, какие только могли быть придуманы. В этом отношении это произведение ватиканской канцелярии представляет вид неприступной крепости, со всех сторон окопанной рвом, обнесенной валом и защищенной всякого рода брустверами и бойницами. Распорядительная часть (le dispositif) (о вступлении и соображениях было говорено прежде) в сущности содержит в себе следующее:

Иезуитское общество как собирательная юридическая личность упраздняется вполне, повсеместно и навсегда.

Все его конституции, уставы, регламенты, статуты, привилегии и обычаи отменяются.

Все общественные должности, управления, чины и функции уничтожаются.

Вся власть, которою пользовались генерал, провинциалы, визитаторы и другие начальники, у них отнимается и передается всецело местным епархиальным начальствам.

Прием в общество новых членов, произнесение вновь орденских обетов и посвящение членов общества в духовный сан воспрещаются.

Послушники (novitii) немедленно распускаются.

Члены общества, связанные так называемыми простыми обетами (vota simplicia) и не посвященные в иерейский сан, освобождаются от произнесенных ими обетов и увольняются для избрания себе рода жизни.

Членам общества, получившим священство, предоставляется на выбор: вступить в другой орден или в белое духовенство.

Больным, престарелым и не способным пристроиться на стороне разрешается пожизненное пребывание на жительстве в домах ордена, но без всякого участия в хозяйственном заведовании этими домами и, притом, не иначе, как под управлением поставленного над ними лица из белого духовенства.

Усмотрению местных епархиальных начальств предоставляются те из бывших членов ордена, которые перейдут в белое духовенство, допускать к исповедованию и чтению проповедей, но строго запрещается распространять это разрешение на бывших членов ордена, имеющих остаться на жительстве в бывших орденских домах.

Бывшие члены ордена, занимавшиеся преподаванием наук в качестве профессоров и учителей, устраняются вообще от этого дела; изъятие в этом отношении допускается в пользу тех лишь из них, которые подадут достаточный повод надеяться, что они отступятся от всяких учений суетных, ослабляющих нравственность и порождающих вредные препирательства[16].

Бывшее общество теряет всякое право на дома, школы, коллегии, приюты и всякие другие принадлежавшие ему заведения, места и доходные статьи; из этих доходов имеет быть отчисляема часть на временное пособие нуждающимся членам бывшего общества; затем вся недвижимая собственность и все доходы бывшего общества имеют быть обращены на другие богоугодные предметы.

Всем христианским государям внушается, чтоб они употребили власть свою на обеспечение строгого, немедленного и точного исполнения воли римского первосвященника.

Всем и каждому, под страхом отлучения первой степени (excommunicatio major), воспрещается не только препятствовать исполнению сего декрета, но даже предъявлять какие-либо против него протесты, споры, жалобы и возражения, словесные или письменные; запрещается даже толковать о нем.

Все это расписано на семи страницах мелкой печати и подкреплено бесчисленным множеством повторений и всякого рода вставочных: несмотря на и хотя бы.

Но что могла сделать вся эта бумажная артиллерия против систематического ослушания, долговременным упражнением возведенного в степень особой опытной науки? В числе рецептов, ею выработанных, был один, драгоценный, не раз уже испытанный в дальних миссиях. Когда в Китае или Японии получалась строгая булла, устранявшая всякий повод к возражениям и толкованиям, иезуиты обыкновенно забегали с жалобою к императору и старались уверить его, что требования римского первосвященника шли вразрез с выгодами края и подрывали авторитет верховной светской власти. Этого рода апелляции на папу к императору почти всегда удавались в Китае: пекинский богдыхан сердился на римского богдыхана, издавал строжайшие запрещения исполнять его приказания и благодарил иезуитов за их верность. Большего и не требовалось. Они отписывали в Рим, что были бы готовы с радостью послушаться папы, но встретили со стороны императора неожиданное сопротивление, которого не могли преодолеть и которым пренебречь не смеют, так как это повлекло бы за собою гибель миссии. То же средство, с незначительными вариантами, они употребили и против декрета 1773 года в Пруссии и в России. Станислав Черневич, ректор Полоцкой коллегии, от имени всех белорусских иезуитов, 23 ноября 1773 года подал Екатерине письменное прошение, в котором, свидетельствуя о безусловной своей покорности римской кафедре и повергаясь ниц у подножия престола, «заклинал императрицу всем, что есть на свете священного, дозволить иезуитам послушаться папы, то есть: умереть как общество законною смертью». Это прошение в своем роде идеал совершенства, и я сомневаюсь, чтобы в каком-либо архиве любого присутственного места или дипломатической канцелярии нашлось что-либо близко к нему подходящее. Между прочим, просители писали: «Ваше Величество, благоволив разрешить обнародование декрета об упразднении общества, проявите этим Вашу царскую власть; а мы, неукоснительным послушанием, окажем себя одинаково покорными как власти Вашего Величества, имеющей дозволить исполнение декрета, так и власти верховного первосвященника, требующей от нас исполнения»[17].

Екатерина умела читать между писанных строк и отказала просителям; но она не могла утаить в себе иронии или, что еще вероятнее, захотела дать им почувствовать, что видит их насквозь. Вот ее ответ: «Вы обязаны послушанием папе в деле догматов, а во всем остальном — вашим государям. Я вижу, что вы совестливы! Впрочем, для успокоения вашего, я спишусь с варшавским нунцием через моего поверенного». И иезуиты удалились с разбитым сердцем; к смертному приговору, только что постигшему их из Рима, присоединилось новое горе -невольное ослушание папе, вынужденное деспотизмом Екатерины. Бедные иезуиты!

Но откуда взялась у них вдруг эта совестливость? Не далее как лет за шестьдесят перед тем находили же они средства не только без разрешения светской власти, но даже вопреки формальному ее запрещению, селиться в Москве, строить в ней церкви, заводить училища и совращать православных в латинство? И на что бы им, кажется, именно на этот раз испрашивать особого указа? Папа не требовал от них никаких действий, которые бы могли вовлечь их в столкновение с гражданскими законами; им стоило только воздержаться от всяких общественных манифестаций, разойтись, сдать епархиальному начальству свои дома и училища, а затем каждый из бывших членов общества мог бы по-прежнему порознь священнодействовать и преподавать. Недаром говорится, что иезуиты прибегают ко всякого рода средствам. В этот раз они употребили даже совестливость.

Как бы то ни было, цель была достигнута: наглое ослушание папскому декрету было прикрыто подобием предлога, и беззаконное, в глазах всякого добросовестного последователя латинства, существование ордена было обеспечено, хотя на время, в чаянии перемены обстоятельств в будущем[18].

Вы называете это существование под покровом мудрой императрицы явлением знаменательным. Я с вами совершенно согласен, но только нахожу знаменательность не в том, в чем вы ее полагаете.

Вообще, ссылка ваша на мудрую императрицу не совсем удачна; ее свидетельство обращается против вас, и благодарить вам ее не за что. Действительным вашим заступником и покровителем был император Павел I. При Екатерине иезуиты служили видам русской политики, при Павле русская дипломатия поступила на службу иезуитов; а вы величаете Екатерину и умалчиваете о Павле. Это неблагодарность.

Вскоре по вступлении императора Павла на престол рушилась система, которой предшественница его так неуклонно держалась во все продолжение своего царствования; рушилась не потому, чтоб нашлась для замены ее другая система, а потому, что вообще систематическая последовательность в действиях уступила место личным влияниям и личному вдохновению. Между неожиданностями, которыми так богато это время, не последнее место занимает ходатайство, с которым император Павел обратился к папе в 1800 году о восстановлении иезуитского ордена в прежних его правах, и рекомендация в пользу иезуитов от имени русского двора, предъявленная нашим константинопольским послом турецкому султану. В том же 1800 году последовали высочайшие повеления: первое о том, чтобы в католической церкви св. Петра (в Петербурге) богослужение отправляемо было одними иезуитами; второе — о передаче иезуитам в полное их распоряжение католической церкви св. Екатерины со всеми принадлежащими к ней домами, экономическими заведениями и доходами; третье — о разрешении иезуитскому новициату в Полоцке умножать богоугодные его заведения и в других местах католического исповедания, и о возврате иезуитскому ордену, по мере открытия сих заведений, отобранных у него польским правительством имений; наконец четвертое, содержавшее в себе целое новое положение об управлении римско-католическим духовенством в России. Этим последним законом наносился решительный удар учреждению Екатерины. По-видимому, коренное начало, положенное ею в основание отношений правительства к латинской иерархии, было не только сохранено, но даже усилено и доведено до крайности: так, в параграфе 1-м значилось, между прочим, что духовенство «должно быть послушно начальству (государю) во всех духовных и мирских делах»; но это были одни слова, а в сущности все положение имело целью установить в пользу латинских монашеских орденов полную автономию и совершенно изъять их из-под всякой зависимости от местных епархиальных властей. Это нововведение было мотивировано тем, что епархиальным архиереям будто бы «трудно каждого в особенности ордена знать постановления и правила». По одной этой черте можно было бы опознать иезуитскую руку, если б мы даже не знали, чьим советам подчинялся император Павел.

В то время особенным его благоволением и полною его доверенностью по делам латинской церкви пользовался уже не Сестренцевич, им же возведенный в степень митрополита, а верховный настоятель иезуитов в России отец Гавриил Грубер, хитростью и пронырством прославившийся даже в кругу своих. Обстоятельства сближения этой личности с императором Павлом довольно поучительны.

Мы уже видели, что апостолы лойоловой школы, отправляясь в Китай и в Японию, обыкновенно забирали с собою всякого рода игрушки и инструменты, а при въезде выдавали себя за купцов, лекарей, астрономов или механиков. Грубер приехал из Вены в Петербург под предлогом представления Академии наук каких-то своих изобретений по части механики. Ему удалось, благодаря прежним его связям, обратить на себя внимание высшего общества и распустить о себе молву, скоро дошедшую до дворца. Император потребовал его к себе и, при первом же свидании, был им до того очарован, что захотел немедленно пожаловать его кавалером; но умный иезуит смиренно отклонил от себя эту честь, ссылаясь на свой устав, и прибавил, что члены ордена посвящают себя на службу государям и их подданным единственно для большей славы Божией — ad majorem Dei gloriam. Слова эти почему-то окончательно пленили императора, и он позволил Груберу во всякое время являться к нему без доклада. Ряд приведенных выше указов доказывает, что частые посещения, за этим последовавшие, не пропали даром для иезуитов. Но предварительно им нужно было во что бы то ни стало погубить Сестренцевича и овладеть департаментом Юстиц-коллегии по делам латинской церкви, в котором он председательствовал.

Престарелый митрополит молча и с грустью смотрел на быстрое крушение прежних порядков, не одобрял нововведений, но и не отваживался на безнадежную борьбу. Грубер благоразумно устранился от прямого с ним столкновения; он притаился, ожидая минуты, когда его призовут на совет, а между тем, по старой, испытанной системе своего ордена, разными путями, через своих соумышленников, докучал государю беспрестанными жалобами на департамент Юстиц-коллегии. Это, наконец, надоело императору, и, чтобы узнать правду, он потребовал к себе Грубера. Последствием их свидания был высочайший приказ о снятии с Сестренцевича Мальтийского ордена и о воспрещении ему въезда ко двору. Через несколько дней, в 11 часов вечера, полицейский чиновник объявил Сестренцевичу высочайшее повеление немедленно встать с постели, очистить для отца Грубера дом, в котором жил митрополит при церкви, и перебраться в дом Мальтийского ордена. В ту же ночь, к трем часам пополудни, это было исполнено. Отец Грубер не замедлил взять в свое распоряжение как дом, так и церковь и притом сказал своим приятелям из местных прихожан: «Каково я вымел церковь!» Между тем, Сестренцевич, желая разъяснить себе причину неожиданной немилости и дальнейшую судьбу свою, обратился за справками к графу Палену. «Право, я ничего не знаю, — отвечал ему граф и прибавил, — а в каких вы отношениях с отцом Грубером?». Сестренцевич понял, что в этом вопросе заключался ответ.

Вскоре после этого отец Грубер, пользуясь данным ему правом, явился к государю. «Что нового и о чем поговаривают в городе?» — спросил его император. — «Забавляются указом Вашего Величества в нашу пользу». — «А кто смеет?» — Иезуит вынул из кармана и подал государю лист бумаги, на котором выставлено было 27 имен, в том числе члены департамента Юстиц-коллегии и во главе их сам председатель митрополит Сестренцевич. Этим дело было повершено. Ноября 14, 1800 года Сестренцевич был уволен и сослан на жительство под надзором полиции в свое имение. Прочие лица, значившиеся в списке, частью подверглись той же участи, частью взяты были под арест. «Эти негодяи (ces lourques), — проговорил благочестивый иезуит, — никогда не вернутся». В этом он, однако, ошибся.

Вы знаете, из какой книги я перевел почти буквально весь этот рассказ, и потому, вероятно, не захотите оспаривать его достоверности. Мнения вашего о поступке благочестивого отца Грубера я не спрашиваю, ибо угадываю его. Он действовал ad majorem Dei gloriam, а употребленное им средство по учению иезуитских богословов Эскобара и Бузенбаума позволительно и безгрешно.

Место удаленного Сестренцевича в департаменте Юстиц-коллегии занял его коадъютор, некий Бениславский, восполнявший совершенное отсутствие всяких способностей безусловною преданностью иезуитам. Таким образом, все управление делами латинской церкви перешло в их руки; они развернулись на свободе не только в Белоруссии, но по всей России, овладели несколькими церквями в колониях саратовских и новороссийских, в Одессе, в Риге, основали семинарию и школу в Петербурге и другие школы в Астрахани и Моздоке; несколько суконных фабрик они завели себе еще прежде, при Екатерине.

Между тем, в глазах папы, орден все еще считался упраздненным, и варшавские нунции, как при Екатерине, так и при Павле, не переставали громить ослушников и настаивать на исполнении декрета Климента XIV. Наконец, по кончине уже императора Павла, получен был исходатайствованный им декрет Пия VII, от 7 марта 1801 года, которым разрешалось не восстановление, а как бы учреждение вновь общества под названием Иисусова, притом в одной лишь России, а не вне ее пределов, и предоставлялось членам этого общества право законного священнодействия, проповедования, исповедования и совершения таинств.

Этот декрет сообщен был государственным канцлером отцу Груберу, в то время генералу ордена, при отношении от 8 сентября 1802 года, заслуживающем внимания потому, что в нем еще раз, в виде предостережения на будущее время, изложено условие, на котором правительство признавало орден в пределах России и оказывало ему покровительство. «Я докладывал, — пишет канцлер, — Государю Императору о намерении вашем ввести в ваших коллегиях преподавание всех наук на русском языке и позаботиться о том, чтобы в монастырях и коллегиях ваших отнюдь и никогда бы не было допускаемо ничего предосудительного для господствующей церкви. Его Величество надеется, что вы сдержите в точности обещания, вами данные от имени вашего ордена, тем более, что Государю угодно, чтобы в случае их нарушения, а в особенности, если бы дерзнули привлекать к принятию римско-католической веры кого-либо из молодых людей, исповедующих иную веру, поступлено было со всею строгостью. Государь ставит в зависимость от этого непременного условия не только покровительство, оказываемое иезуитскому ордену, но и самое допущение его в пределах России».

Итак, условие со стороны русского правительства было высказано со всею определительностью, а со стороны иезуитов — формально и добровольно принято.

Можно легко представить себе, каким тонким сдержанным смехом залился отец Грубер в день получения этой бумаги, когда, вернувшись к себе домой и запершись в кругу своих, он сбросил маску и стал припоминать данные им обещания, с такою добросовестною уверенностью подобранные его покровителями. Гораздо труднее, при некотором знакомстве с историею иезуитов и с их учением о присяге и обязательствах, объяснить себе добродушную доверчивость правительства, полагавшегося на иезуитское слово; но в то время мы как будто только что начинали жить: все, даже административные предания ближайших екатерининских времен были как бы перерезаны притоком новых, со стороны занесенных к нам понятий; горькие опыты наших предков и наших соседей не имели для нас смысла, и нам приходилось, повторением чужих ошибок, всему учиться сызнова. Эта наука, как мы сейчас увидим, обошлась нам довольно дорого.

Иезуитское общество по своему назначению и, особенно, по своей организации, обречено на строгую неизменность в себе самом — sint, ut sunt, aut non sint (да пребудут каковы суть, или да не будут), — говорил недаром один из генералов ордена. Но эта внутренняя неизменность отнюдь не исключает приспособления средств к обстоятельствам и не мешает обществу являться перед публикою в разных ролях. Напротив, быстрота превращений, способность рекомендовать себя на всякого рода службы и умение выставлять в своей лавочке именно тот товар, на который предвидится усиленный запрос, составляли всегда существенные условия иезуитской тактики. В старину апостолы, которых орден посылал ощупывать Россию, соблазняли наших царей разными титулами и надеждою, через покровительство папы, втереться в общество просвещенных держав; на Западе в XVI веке иезуиты рекомендовали себя правительствам как блюстители единоверия и беспощадные обличители всякого рода ересей; затем они преобразились в снисходительнейших духовников, впускавших в Царство Небесное за самую низкую цену; но все это, наконец, надоело и опротивело. В последних годах XVIII века и в первой четверти XIX боязнь ада и забота о спасении душ уступили место боязни революции и заботе об охранении безопасности царствующих династий. Иезуиты прежде всех смекнули в чем дело и преобразились еще раз. «Вы боитесь революции и не без основания; она вас непременно затопит, если вы не противопоставите ей надежного оплота. Этот оплот — мы. Никто чище нас не охолащивает народов. Мы знаем, чего вы хотите; вам нужны смирные и сносливые подданные; таких мы вам и поставим; вверьте нам только воспитание юношества и спите спокойно». Такого рода речи повели в Берлине, Вене, Париже и Петербурге иезуиты, прямые наследники иезуитов в первой четверти XVII века, провозглашавших начало народного самодержавия и законность цареубийства, и предки тех, которые ныне во Франции и Бельгии распинаются за неограниченную свободу ассоциации и преподавания.

На этом предпоследнем их превращении застала их Екатерина II. К концу ее царствования в правительственных сферах некоторых из немецких и итальянских государств они успели прослыть опорою политического консерватизма, а мы, забыв времена самозванцев, не умудрившись даже примером Польши, в наших глазах заеденной этими мнимыми сберегателями династических интересов, поверили, без дальних справок, свидетельству их о себе самих.

Иезуиты — заклятые враги революции и неподкупные стражи престолов — эта тема нередко мелькала в указах императора Павла и в официальной переписке наших государственных людей времен Александра I. Успешнее и настойчивее всех, со свойственной ему резкостью выражения, часто доходившею до цинизма, проводил ее главный руководитель иезуитов и тайный агент папы в России, в то же время советник и наставник наших министров, кумир высшего петербургского общества, по официальному своему положению — поверенный сардинского короля при нашем дворе, а по направлению всей своей деятельности, политической и литературной, своего рода enfant terrible[19] ультрамонтантства — граф Иосиф де-Местр. Он писал, между прочим: «Иезуиты — это сторожевые псы верховной власти; вы не хотите дать им воли грызть воров, тем хуже для вас; по крайней мере, не мешайте им лаять на них и будить вас». Переписка графа Местра с русским министром народного просвещения графом Разумовским, из которой извлечены эти строки, представляет для характеристики того времени неоцененный материал. Она началась по поводу ходатайства генерала ордена Бржозовского об освобождении Полоцкой коллегии от контроля Виленского учебного округа. К обычным истасканным и избитым аргументам в пользу педагогической системы иезуитов граф Местр присоединил новые, приспособленные к понятиям той среды, которую он обращал. «Неужели вы не понимаете, — восклицает он, — что всякий полк знает своего полковника и счел бы себя оскорбленным, если б вздумали подчинить его стороннему командиру? Полковое учение производится в виду всех, открыто, на плацу, и, если окажется, что маневры идут дурно, пусть вводят порядок генерал-инспекторы, на то назначенные от государя; но, под предлогом единства, отнимать у безукоризненного, прославившегося полка (т. е. иезуитов) право иметь свое начальство, подчинять этот полк и всех его командиров какому-нибудь капитану мещанской полиции, от роду не владевшему шпагою, это было бы до крайности забавно, а по последствиям было бы даже гибельно… Ставят иезуитам в упрек вмешательство их в дела политики. Да чем же они виноваты? Разве не властен государь, если вздумает, поручить управление государством офицерам своей гвардии? Они, разумеется, должны бы были исполнить его приказание. И за это впоследствии стали бы их уличать в интригах и требовать упразднения гвардии? Это просто безумие». Далее, вот что предлагает граф Местр русскому министру народного просвещения: «На что вам наука? Наука творит людей сварливых, самоуверенных порицателей правительств, поклонников всякой новизны, презрительно относящихся ко всякому авторитету и к народным догматам… Вы окажете, граф, величайшую услугу вашей родине, если внушите добрейшему русскому государю великую истину, а именно вот какую: Его Величеству поистине нужны только двоякого рода люди: храбрые и честные; остальное не нужно и придет само собою. Наука, по самому существу своему, при всякой форме правления, годна не для всех, даже не для всех принадлежащих к высшим сословиям. Например, военным (то есть 8/10 русского дворянства) отнюдь не подобает быть учеными. Да и большинство, особенно в высших слоях общества, никогда не захочет прилежно заняться науками. Поверьте, нет такого юноши в русском дворянстве, который бы не согласился охотнее сделать три похода и принять участие в шести генеральных сражениях, чем вытвердить греческие спряжения…»

А вера? «К чему толковать о вере, — продолжает граф, — правда, иезуитское общество крепко стоит за свою веру, да ведь по отношению к догматам она почти тождественна с вашею; к тому же никто никогда не только не обвинял, но даже не заподозривал иезуитов в самой легкой нескромности в отношении к местным законам; они уважают их как следует. И такому обществу не доверяют!» Расходившись, граф Местр дошел вот до чего: «Мы поставлены, как громадные альпийские сосны, сдерживающие снежные лавины: если вздумают нас вырвать с корнем, в одно мгновение все мелколесье будет занесено». Так иезуиты оберегали русскую церковь!

И это все принимал к сведению, по крайней мере, выслушивал русский министр народного просвещения! Мы не знаем, что он отвечал, не знаем даже отвечал ли что-нибудь; но доказательством его беспримерного долготерпения служит одно уже то обстоятельство, что переписка длилась довольно долго (всего сохранилось пять писем по поводу Полоцкой коллегии) и все в одном тоне. Тон этот, как одно из знамений того времени, сам по себе назидателен. Поверенный иностранной державы, притом еще иноверец, впутывается в вопрос внутреннего управления, тесно связанный с интересами чуждой ему церкви; при этом он берется за дело не как ходатай, а как власть имущий, не просит, а обличает и тянет к ответу. Он подступает к русскому министру народного просвещения, уставив в него строгий начальнический взгляд, хватает его за ворот, трясет, поднимает с министерских кресел, садится на его место и, поставив его перед собою, как школьника, читает ему нотацию о том, что для России нужно и что не нужно, как управлять русскими: чему их учить или, точнее, чему их не учить.

В это же время министр иностранных исповеданий князь А. Н. Голицын, ближайший советник и друг императора, получил от подчиненного ему генерала иезуитского ордена записку такого содержания: «Ваше превосходительство усмотрите, что вам не много будет дела до монахов иезуитского ордена; ваша обязанность, в отношении к ним, ограничится выслушиванием их просьб, буде встретятся дела, по которым введение или исполнение чего бы то ни было потребовало бы разрешения правительства, и принятием от них жалоб, если бы белое духовенство вздумало каким бы то ни было образом досаждать им».

А между тем ни государь, ни ближайшее его окружение не питали к иезуитам никакого сочувствия. Граф Местр свидетельствует даже, что император Александр был предубежден против них более, чем кто-либо из современных ему государей; казалось бы, что и религиозное настроение князя А. Н. Голицына, каково бы оно ни было само по себе, должно бы было, при некоторой логической последовательности, по крайней мере, оградить его от их влияния; и несмотря на все это, в первые годы царствования императора Александра иезуиты заговорили у нас таким голосом, какого, конечно, не потерпел бы ни Филлипп II, ни Людовик XVI. Вся сила их заключалась в духовном бессилии той среды, в которой они действовали. Здесь, то есть в высших слоях петербургского общества и, разумеется, только здесь, все им благоприятствовало.

С самого начала своей революции Франция сдала России целую толпу эмигрантов, которых мы, по своей привычке, приняли с распростертыми объятиями; иным из них удалось дослужиться до высоких чинов и видных должностей, другие приютились в семьях высшего дворянства в качестве нахлебников, третьи — в качестве гувернеров и учителей; последние дали тон домашнему воспитанию и наложили свою печать на целые поколения. Таким образом, почва была подготовлена для иезуитского сева. В те времена план воспитания для русского дворянина составлял по просьбе родителей какой-нибудь аббат Николь; ему же поручалось и приискание наставника; этот наставник учил всему, разумеется, по-своему, в крайности, даже и русскому языку. Какое место в таком воспитании отводилось русской истории и православной церкви, нетрудно себе представить. По чувству приличия, для прохождения краткого катехизиса приглашался приходский священник; но гувернер поглядывал на него косо, по окончании урока совал ему в руку билет и выпроваживал его из дому. Отсюда до отдачи мальчика в иезуитский пансион был один шаг.

Почти в одно время с эмигрантами обломки польской аристократии, собравшиеся в тесную группу около князя Чарторыйского, всплыли на поверхность и заняли видное место в правительственных сферах и в высшем петербургском обществе. Все это тянуло одно к другому, сближалось естественно, даже без преднамеренной стачки, и не только не распускалось в русской среде, а напротив, мало-помалу окрашивало ее в свой цвет. Само собою разумеется, что эта среда подчинялась не одним латинским влияниям. Отверстая для всего и ко всему восприимчивая, она проникалась еще охотнее либеральными стремлениями, совершенно искренними, но бесплодными по своей отвлеченности, и с особенною любовью лелеяла туманные мечты о каком-то будущем духовном единении племен и правительств, в безразличном равнодушии ко всем формулам веры. Всякое, со стороны занесенное, учение, политическое или религиозное, всякая фантазия, всякий призрак могли, до известной степени, рассчитывать на успех и внушать сочувствие. Конечно, одно с другим не клеилось, но все вместе ускоряло разложение народных стихий, издавна начавшееся в нашем дворянстве. Таково свойство внутренней пустоты при легкой восприимчивости. По-видимому, все сияло благонамеренностью; зародыши всевозможных благих начинаний носились в общественной атмосфере; а между тем живое, народное самосознание гибло. При сильно развитом государственном патриотизме терялся народный смысл: историческая память была как бы отшиблена; непосредственное ощущение всего пережитого прошедшего в каждой минуте настоящего было утрачено; народный язык сделался как бы чужим, своя вера упала на степень всякой иной веры.

О вере в те времена рассуждали таким образом: все вероисповедания одинаково хороши — это был основной догмат передовых людей. «Следовательно, все одинаково дурны, — договаривали иезуиты, — и в сущности у вас нет определенной веры». В этом иезуиты были правы. На латинца, который бы вздумал перейти в православие, высшее общество взглянуло бы так же неблагосклонно, как и на православного, переходящего в латинство. И тот и другой, в его глазах, прослыли бы отступниками; мало того, оно нашло бы для второго обстоятельства, смягчающие вину — в обаянии высшей цивилизации и в искренности убеждения, заявленной смелостью поступка. Этот взгляд из общественной среды перешел в правительственную и прослыл терпимостью. Но под терпимостью подразумевалась не воздержанность от всякого правительственного вмешательства в дела совести и область веры, а напротив — вмешательство постоянное и кропотливое, только не в пользу какого-нибудь одного вероисповедания, а в пользу, или точнее, во вред всем, вмешательство во имя безразличия всех исповеданий.

«Удивительно, — писал министр духовных дел иностранных исповеданий митрополиту Сестренцевичу, — как это иезуиты не могут оставить в покое православных и лютеран? Ведь мы же подаем им пример, не позволяя даже господствующей церкви переступать свои пределы и посягать на другие вероисповедания». Понятно, что не свободе служила такого рода терпимость; напротив, она бессознательно умерщвляла духовную жизнь и рано или поздно должна была обратиться в пользу какой-нибудь хитрой и смелой пропаганды, избавив ее заранее от всякого честного противодействия.

И в эту-то дряблую и рыхлую среду, бессильную духом, оторванную от народной и церковной почвы, питавшей ее вещественно и духовно, врезались иезуиты с их строго определенным учением, во всеоружии многоиспытанной своей диалектики и вековой педагогической опытности. С какой стороны могли они встретить отпор? Со стороны ли последних монументальных обломков людей екатерининских? Но Шишков, Державин, Сестренцевич и немногие другие, уцелевшие от тех времен, угрюмо посматривали на новые порядки, не понимали их и не имели в них голоса. Со стороны ли нашего духовенства? Но в те гостиные, где царствовали иезуиты и где граф Местр доказывал, что православная церковь отложилась от римской и казнена растлением, наших священников не пускали; да притом, им ли, застенчивым, неловким, неопытным в управлении дамскими совестями, неспособным даже выслушать исповеди на французском диалекте, им ли было вступать в споры и выдерживать состязания, на которых судьями были бы князья и княгини, графини и графы, подкупленные вкрадчивым красноречием иезуитов и очарованные галантерейностью их обращения?

Дело обошлось не только без борьбы, даже без отпора. Дворянские души и дворянские капиталы сами собою устремились в раскинутые сети, так что необыкновенная легкость успехов иезуитской пропаганды удивила самого графа Местра и заставила его призадуматься. При всей бесконечной глубине своего презрения к русской знати, которого он и не принимал на себя труда скрывать, такие результаты казались ему чудесными.

Припомним вкратце внешнюю, официальную обстановку иезуитов в те времена. По учреждении министерств все административные дела латинской церкви перешли из Духовной римско-католической коллегии в особое Ведомство иностранных вероисповеданий, порученное князю А. Н. Голицыну. Эта перемена смутила самого Сестренцевича, а граф Местр пришел от нее в ужас; но он скоро ободрился и увидел, что все пошло к лучшему — для иезуитов. О князе Голицыне он писал: «Уважаю его бесконечно как дворянина, как человека честного, умного, светского, как верноподданного, но во всем том, что бы надлежало ему знать, чтоб нас, т. е. латинскую церковь, понимать, об нас судить и управлять нами, он смыслит столько же, сколько десятилетний ребенок». Впрочем, и прежние действия нового начальника в то время, когда он был прокурором Святейшего Синода, кажется, могли успокоить покровителей латинства. Известно, что по возвращении из ссылки митрополит Сестренцевич, присмотревшись к крайнему расстройству вверенного ему управления, изготовил для поднесения государю подробный об этом доклад; но одному из членов Духовной коллегии, преданному душою иезуитам, удалось подкупить писаря, добыть копию с подлинной записки и предупредить ее действие, вручив государю возражение, в котором Сестренцевич выставлен был властолюбцем. Возражение было подано и подкреплено князем Голицыным, бессознательно послужившим орудием иезуитской интриги. Очень скоро вверенная ему часть утратила всякую инициативу и превратилась в простое агентство латинского духовенства, а он сам подчинился влиянию генерала иезуитского ордена Зборовского. Князь Голицын писал ему: «То, что нас с вами связывает — божественно» (ce qui nous unit est divin). Тут намекалось на какое-то таинственное, мистическое душевное сродство, и иезуит, конечно, не находил причины колебать в своем начальнике эту уверенность его во взаимном их обожании.

Выше было упомянуто, что при восстановлении Виленского университета учебному округу поручен был на общем основании надзор над всеми местными учебными заведениями, не исключая и иезуитских. Им захотелось от этого освободиться и, благодаря назойливости и ловкости своего ходатая, графа Местра, они достигли своей цели и получили даже то, на что в начале не смели и надеяться. По представлению министра народного просвещения, графа Разумовского, Полоцкая их коллегия была возведена на степень академии, то есть высшего учебного заведения; ей были предоставлены все права и привилегии университетов, наконец, все вообще иезуитские училища были подчинены ей непосредственно. Таким образом, у нас образовался новый учебный округ, иезуитский, обнимавший собою всю Россию.

Около того же времени министр внутренних дел князь Кочубей входил с представлением о разрешении иезуитам обращать в свою веру магометан и язычников. Херсонский генерал-губернатор герцог Ришелье вымаливал себе у князя Голицына партию иезуитов для местных колоний и вообще для просвещения края; сибирский генерал-губернатор Пестель требовал их также к себе для сношений с Китаем и для развития земледелия; их усердный покровитель и агент, Ильинский, водворял их на Волыни; маркиз Паулуччи тянул их в Ригу, граф Ростопчин звал их в Москву, а дети лучших фамилий ломились в их Петербургский пансион, без всякого на то разрешения, основанный ими для русских дворян. Все это вскружило им голову, и уверенность их в отсутствии чего-либо для них невозможного дошла до того, что они вошли с просьбою о передаче им Симферопольской соборной православной церкви и завели между собою переписку о том, что пора бы вовсе не допускать русских священников в русский пансион и совершенно устранить их от преподавания православного катехизиса.

Теперь посмотрим на результаты иезуитской деятельности в России. При императоре Павле латинская церковь в Петербурге была передана в их заведование, а в начале царствования императора Александра прихожане этой церкви подали просьбу об их удалении, показывая между прочим, что иезуиты запрещали им исповедоваться у прежних их духовников и допустили умереть без причастия многих, не хотевших исповедоваться у новых, непрошеных и вопреки их желанию навязанных им пастырей.

Иезуиты громко прославляли свою систему воспитания, уверяя, что она обратит юношество Западного края в надежнейших и вернейших подданных государя; между тем, часть воспитанников Полоцкой их академии, при вступлении Наполеона в Россию, перешла в его армию.

Они расточали перед правительством уверения в безграничной своей благодарности и, на словах, молили Бога даровать им случай доказать ее, а в 1812 году, когда, за отсутствием другого помещения в загроможденном городе, несколько русских раненых солдат положено было в полоцком академическом здании, они немедленно подали протест и потребовали, чтобы им не мешали в их занятиях.

В России и за границею они распускали молву о своих подвигах в наших дальних колониях на развитие просвещения и материального благосостояния местных обывателей, а главный судья попечительной конторы над саратовскими колонистами свидетельствовал, что благодаря вмешательству иезуитов хозяйственный быт колоний латинского вероисповедания приходил в упадок сравнительно с протестантскими. Подтверждая этот факт, инспектор немецких колоний Лашкарев прибавлял, что из приходо-расходных книг он убедился, что большая часть общественных доходов поглощалась содержанием иезуитов. Единовременно генерал-губернатор сибирский писал князю Голицыну: «Присмотревшись ближе к действиям священников ордена, я, наконец, убедился, что они вовсе не оправдали надежд, возбужденных при их водворении в Сибири, и что до сих пор край не получил от них ни малейшей пользы».

Иезуиты, в хозяйственном отношении, были у нас обеспечены с избытком. Лавки и всякого рода заведения, состоявшие при переданной им Петербургской церкви, давали значительные доходы; в Белоруссии они владели недвижимыми имениями с приписанным к ним населением в 13500 с лишком душ; в одной Могилевской губернии — девятнадцатью мельницами и тридцатью тремя постоялыми дворами; наконец, не считая ни доходов от других церквей, ни добровольных приношений, они, продолжая восхвалять безвозмездность своего служения, получали от казны денежное содержание и поземельные наделы в размерах, далеко превышавших положение для православных священников[20]. При всем этом, их крепостные крестьяне терпели голод, а слепые и увечные целыми партиями бродили по окрестностям Петербурга, собирая подаяние.

Иезуиты не упускали ни одного случая закинуть камень в светские учебные заведения и заподозрить не только дух их преподавания, но и самую их нравственность; между тем, вот что пишет граф Толстой на основании иезуитских документов: «Чувство приличия не позволяет нам распространяться о противохристианских и даже противоестественных поступках некоторых из иезуитов, ни о постыдных пороках, господствовавших в их училищах; но мы считаем своею обязанностью заявить, что, если кто-нибудь из членов общества вздумает заподозрить правдивость нашего свидетельства, то мы будем вынуждены представить на суд публики подлинные документы, содержащие в себе неопровержимые доказательства гнуснейших дел, содеянных иезуитами». Книга графа Толстого вышла в Париже в 1864 году, но, сколько мне известно, никто доселе не принял его вызова; а это было бы гораздо доказательнее голословных заявлений вроде того, что иезуиты носят имя Иисусово, приносят бескровную жертву и сами ничего предосудительного о себе не рассказывают.

Наконец, иезуиты торжественно обязались воздерживаться от всякой пропаганды между православными и самым наглым образом нарушили свое слово. Не упоминая о многих других, они совратили, в глазах графа Ростопчина, его жену и в глазах своего покровителя, князя Голицына, несовершеннолетнего его племянника. Вы скажете, что пропаганда — назначение иезуитов и что следовало это предвидеть. Правда, но зачем же было давать слово, вопреки своему назначению? Вы скажете, что иезуитское слово не вяжет иезуитской совести и что вольно же было этого не знать — вы и в этом правы; но не удивляйтесь, что наведя справку и узнав, наконец, хотя и поздно, каких людей оно у себя приютило, правительство одумалось и показало им путь навсегда.

Вы утверждаете, что поводом к четвертому и последнему изгнанию иезуитов послужило будто бы «не иное что, как совращение православных в католическую веру», и советуете редактору «Дня», чтобы убедиться в этом, перечитать указ об их удалении. Позвольте и мне присоветовать вам перечитать кстати все четыре указа об удалении их из Петербурга и о закрытии их училища, от 20 декабря 1815 года, о распределении имущества и о долгах[21], оставленных ими в Петербурге, от 25 мая 1816 г<ода>, и, наконец, о высылке их из России от 13 марта 1820 г<ода>. При самом беглом чтении вы удостоверитесь, что кроме совращений, на иезуитов падали и другие обвинения; а если вы захотите вникнуть в смысл высочайше утвержденного доклада министра духовных дел, то вы усмотрите, что иезуиты вызвали против себя негодование правительства и общества не пропагандою латинства вообще, а обстоятельствами, ее сопровождавшими: нарушением данного слова, употреблением во зло доверенности родителей, на слово отдававших им своих детей, наконец, вообще, средствами, употребленными ими в дело. Вы могли видеть из предыдущего, что я не принадлежу к числу безусловных поклонников александровской эпохи; но я отдаю справедливость людям того времени. При всей шаткости их понятий и неустойчивости их направления, они не терпели притворства, не мирились с обманом и ненавидели подлость: чувство чести и гражданской честности было в них живо и сильно развито. Это именно чувство и заговорило против иезуитов. Оно не вынесло их воровских приемов. Я произнес слово жесткое и не беру его назад. Пусть рассудят читатели, вправе ли я был употребить его. Иезуит, аббат Сюрюж, писал одному из своих собратьев о графине Ростопчиной, которую он совратил: «Несмотря на строгий мой запрет и несмотря на все мои увещания, она поведала тайну своему мужу… Этот необдуманный поступок срезал меня с ног». Он в другом письме объяснил следующее: «Зная край, я, из предосторожности, не возбуждаю рвения, а только направляю его, и в результате всегда оказывалось, что руководимые таким образом сами собою приходили к желанному концу. В сношениях моих с потаенною моею паствою (mes ouailles secrètes) затрудняет меня более всего не исповедь, а приобщение. Исповедовать я могу во время гулянья, в гостиной, на людях, не возбуждая ни малейшего подозрения, но приобщая, я подвергаюсь гораздо большей опасности. Поэтому я просил бы вас сообщить мне ваше мнение об одном моем изобретении. Я придумал устроить серебряный ларчик, в который бы можно было укладывать святые дары (следует подробное описание его устройства и наставление как проносить его накануне в комнату причастника для того, чтобы он мог на другой день поутру, после обычной молитвы, приобщиться наедине). Таким образом, — продолжает изобретатель, — устранились бы, я думаю, все неудобства тайного приобщения».

Не забудьте, что в то время, как эти средства придумывались и приводились в исполнение, граф Местр писал и заверял, что иезуиты действуют всегда открыто и гласно или, как он выражался, маневрируют на площадях. Вы тоже в вашем письме повторяете «что иезуиты действуют среди белого дня, открыто». И после этого вы хотите, чтобы мы им верили на слово? Оставалось ряд этих проделок повершить отпирательством. Когда огласилось совращение молодого князя Голицына, иезуиты перепугались и поспешили заявить, что они не только не подговаривали его к переходу в латинство, а напротив, всеми мерами отклоняли его от этого. Вот как происходило дело, по их словам. Иезуит, гувернер князя, почему-то засунул в печь свой латинский часослов и как-то позабыл о нем, а молодой воспитанник его какими-то судьбами напал на книгу и почему-то впился в нее. Очевидно, тут действовали не люди, а благодать Божия! Но все это мелкое лганье бледнеет и исчезает перед уверениями орденского генерала Бржозовского. По высылке иезуитов из Петербурга, он написал государю: «Что касается лично до меня, то я никогда не отступал от высочайшего указа, воспрещающего кого-либо из русских привлекать в католическую веру; я даже неоднократно внушал моим подчиненным соблюдать его во всей строгости, и, сколько мне известно, никто из них не нарушал его. Ваше Императорское Величество сами в этом убедитесь, по миновании настоящего кризиса, и во всяком случае можете быть уверены, что у Вас нет в России подданных, более иезуитов послушных, верных и почтительных». Три года спустя государь проезжал через Оршу. Бржозовский не посмел к нему явиться, но в прошении, поданном им начальнику штаба, повторил следующее: «Я постоянно запрещал священникам моего ордена заниматься прозелитизмом в России и говорить о вере с русскими. Если кто-нибудь из иезуитов нарушил этот запрет, я заявляю, что это было без моего ведома, и умоляю Ваше Императорское Величество не вымещать на целом обществе вины одного лица».

Мне жаль, что нас разделяет такое огромное расстояние; если б я имел удовольствие быть с вами в одной комнате, я попросил бы вас на минуту отступить от орденского устава, то есть поднять глаза и сказать мне ваше мнение: правду ли говорил генерал ордена или бесстыдно лгал, уверяя, что он запрещал своим подчиненным даже говорить с русскими о предметах веры и что он ничего не знал о совращениях?

Повествование свое об удалении иезуитов из России историк ордена Кретино-Жоли оканчивает следующими словами: «Род Романовых многим был обязан иезуитскому обществу (?!). Некоторые из членов его, против их желания (?), посвящены были Екатериною II и Павлом в разные тайны, семейные и государственные, и все-таки иезуиты допустили сына императора Павла удалить себя из России; они спокойно побрели в изгнание и не захотели прибегнуть к мести, которая была бы для них легка».

Само собою разумеется, что все это ложь; никто никаких тайн иезуитам против их желания не вверял, и сведениями, выкраденными ими из России, они обязаны, конечно, собственному, долговременною практикою приобретенному, умению подслушивать и выглядывать; но не в том дело. Предположите на минуту, что иезуиты невзначай проговорились правдою, и вникните в значение этой самоаттестации в скромности: мы могли отомстить, огласив вверенные нам тайны, и мы смолчали; это выставляется как подвиг! Такая грозою подбитая похвальба лучше всего определяет нравственный уровень общества.

Теперь подведем итог под эту длинную историческую справку. Вы говорите: Екатерина, прозванная Мудрою, приютила в России иезуитов в то время, как вся Западная Европа их преследовала и выбрасывала; а я дополняю вашу ссылку: Петр I, прозванный Великим, застал иезуитов в Москве и выгнал их; Екатерина, прозванная Мудрою, дозволила им остаться в Белоруссии под условием ослушаться папы и перейти на ее службу; Павел I, никак не прозванный, принял их под особенное свое покровительство и испросил у папы восстановления ордена в России; император Александр, прозванный Благословенным, осыпал их милостями и дал им полную возможность развернуться на просторе, но затем, узнав их короче, выпроводил их сперва из обеих столиц, а затем из России, и навсегда. Всего же с 1606 по 1820 год насчитывается пять изгнаний, кругом по одному изгнанию на каждое сорокалетие. Рассудите сами, что можем мы извлечь из нашего собственного исторического опыта.

На этом я мог бы остановиться, но мне остается дополнить этот беглый обзор наших отношений к иезуитам одною, хотя и мелкою, чертою, однако не лишенною для нас интереса современности. Вы помните, что граф Местр испрашивал для иезуитов права исправлять полицейскую службу или, как он сам выражался, права лаять на людей, если уж нельзя их грызть. Вы помните также, что еще до приезда графа Местра отец Груббер успел облаять митрополита Сестренцевича. Теперь вы увидите, что и по удалении иезуитов из России, после того, как правительство положительно и навсегда отказалось от их службы, лай, на сей раз действительно безвозмездный, не прекратился.

В 1840-х годах приехал в Москву, после долговременного пребывания в Париже, один из ваших собратьев, иезуит из русских, притом москвич, принадлежащий к одной из лучших наших дворянских фамилий, один из тех, которыми, по вашим словам, гордится Россия. Разумеется, он перешел в латинство и вступил в иезуитский орден тайно; никто в России об этом не знал, кроме одного из его друзей и товарищей его детства.

Он ехал домой с намерением ощупать почву, узнать настроение разных сословий и, по возможности, связать опять порванные нити латинской пропаганды. Покойный Чаадаев, принадлежавший по своему направлению к школе гр<афа> Местра, обрадовался подкреплению и ввел вашего собрата в общество московских ученых и литераторов. В то время оно распадалось на два кружка, так называемых западников и так называемых славянофилов. Первый и многочисленнейший группировался около новоприбывших из-за границы профессоров Московского университета и представлял собою отражение, в малом размере, господствовавшей в то время в немецком ученом мире правой стороны гегелевой школы.

В другом кружке вырабатывалось мало-помалу воззрение православно-русское, впоследствии выразившееся в трудах вам, вероятно, известных. Представителями его были Хомяков и Киреевские (припоминая эти давнопрошедшие времена, я брожу как на кладбище).

Оба кружка не соглашались почти ни в чем; тем не менее ежедневно сходились, жили между собою дружно и составляли как бы одно общество; они нуждались один в другом и притягивались взаимным сочувствием, основанным на единстве умственных интересов и на глубоком обоюдном уважении. При тогдашних условиях полемика печатная была немыслима, и, как в эпоху, предшествовавшую изобретению книгопечатания, ее заменяли последовательные и далеко не бесплодные словесные диспуты. Споры вертелись около следующих тем: возможен ли логический переход, без скачка или перерыва, от понятия чистого бытия, через понятие небытия, к понятию развития и бытия определенного (от sein, через nicht, к werden и к dasein)? Иными словами, что правит миром: свободно творящая воля или закон необходимости?

Далее: как относится православная церковь к латинству и протестантству: как первобытная среда начального безразличия, из которой, путем дальнейшего развития и прогресса, вышли другие, высшие формы религиозного миросозерцания, или как вечно пребывающая и неповрежденная полнота откровения, подчинившегося в Западном мире латино-германским представлениям и вследствие этого раздвоившегося на противоположные полюсы? Наконец: в чем заключается разница между русским и западноевропейским просвещением, в одной ли степени развития или в самом характере просветительных начал? Предстоит ли русскому просвещению проникаться более и более не только внешними результатами, но и самыми началами западноевропейского просвещения или, вникнув глубже в свой собственный, православно-русский духовный быт, опознать в нем начало нового, будущего фазиса общечеловеческого просвещения? Как отвечали на эти вопросы так называемые западники и как отвечали на них так называемые славянофилы, объяснять нет надобности.

В Rue des postes № 18, вероятно, покажется странным, что люди русские могли в продолжение нескольких лет интересоваться подобными темами; еще невероятнее покажется, что люди неглупые могли так долго жить и жить умственною жизнью, в области отвлеченного умозрения, повернувшись спиною к вопросам политическим. Между тем, это несомненно. Я заявляю факт, заявляю его печатно, в такое время, когда еще живы некоторые из тогдашних деятелей, и смело ссылаюсь на их свидетельство.

О политических вопросах никто в то время не толковал и не думал. Это составляло одну из отличительных особенностей московского учено-литературного общества сороковых годов, которой не могли объяснить себе люди предшествовавшей эпохи. Они прислушивались и в недоумении пожимали плечами.

Ваш собрат принят был в так называемый славянофильский кружок с полным радушием. Таить было нечего, и никому бы в голову не пришло остерегаться. К тому же его общительный характер и живость располагали в его пользу и нравились всем. Он придирался к православной церкви, о которой не имел ни малейшего понятия, сыпал направо и налево выдержками из сочинений гр<афа> Местра и отца Розавена, проповедовал свое парижское латинство новейшего покроя открыто, свободно, ничем не стесняясь и, разумеется, без всякого успеха. Не ему было тягаться с Хомяковым. Скоро он это понял и уехал обратно в Париж, не успев даже раздать каких-то навезенных им чудотворных медалей. Там огласился его переход в латинство, и сношения его с Москвою прервались; по крайней мере, Москва потеряла его из виду.

Спустя лет шесть или семь, кажется, в 1850 или 1851 году, в Париже появилась книга {С месяц тому назад я получил от отца Гагарина (о книге которого здесь идет речь) литографированное письмо, в то же время разосланное им в редакции некоторых из наших газет. В этом письме о. Гагарин заявляет, между прочим, во-первых, что книга его (La Russie sera-t-elle catholique) вышла не в 1850 и не в 1851, а в 1856 году, во-вторых, «что он обращался в ней не к власти, а к общественному мнению и никогда доносов не писал и писать не будет». Оба эти заявления требуют объяснения.

Четвертое мое письмо в ответ о. Мартынову я писал в деревне, не имея под рукою книги о. Гагарина; достать ее не было тогда никаких средств, и потому я определил время ее появления приблизительно, положившись на память, которая меня обманула. Охотно сознаюсь в невольной ошибке перед о. Гагариным и перед читателями.

Еще охотнее взял бы я назад мое суждение о направлении его книги; но, к сожалению, перечитав ее, я убедился, что в этом отношении память моя мне не изменила. Граф Местр в начале нынешнего века рекомендовал правительству иезуитское общество как надежнейшую из тайных полиций и, не без некоторого успеха, приспособил к России один из употребительнейших приемов латинской пропаганды: клевету, заподозревание намерения и возбуждение подозрения в представителях власти. На книгу отца Гагарина я сослался как на доказательство, что иезуиты и теперь не отказались от этой системы. Прав ли я был — об этом пусть судят читатели по следующим выпискам. Я привожу их буквально по переводу о. Мартынова.

«Взглянем теперь на приверженцев революции в старой московской партии (разумей: между так называемыми славянофилами). Всего соблазнительнее или, лучше сказать, всего обаятельнее действует на эту партию призрак троякого единства, духовного, политического и народного. Цель его — дать каждому из оных равный объем (?) и таким образом слить все в одно (??), и тем упрочить их торжество. Это начало применяется ко всей политике, как внутренней, так и внешней… Но кто не видит в этом огромном проекте революционного направления? И в самом деле, в глазах представителей помянутой партии, самодержавие ничто иное как путь к победе, орудие, необходимое для битвы, диктатура и т. д. Но когда пробьет для самодержавия роковой час, тогда, чтоб сбыть его с рук, выведут без всякого затруднения из этой же самой народности начала политические, как нельзя более республиканские, коммунистические, радикальные. Покамест эти начала стоят на втором месте, в тени; но они тем не менее важны в мнении людей, посвященных в тайны этой партии» (заметьте, по уверению о. Гагарина, он относится не к правительству, а к обществу).

«Тоже самое должно сказать о православии… В доказательство сказанного стоит только посмотреть, как скоро эти ревностные заступники православия ладят с последователями Гегелевой философии, касательно вопроса об отношении церкви к государству» (кто же это так легко ладил? Уж не Хомяков ли или Киреевский?).

«Наконец, даже и началу народности дано неестественное направление, делающее из нее постоянное орудие революции. Действительно, если бы желание удовлетворить требованиям славянской народности было искреннее, в таком случае не следовало приносить народность польскую в жертву русской (вот оно!), ни упускать из виду народность сербскую или чешскую» (это славянофилы-то упускали!).

«Из сказанного довольно видно, что кроется под пышными словами: православие, самодержавие, народность. Не иное что как революционная идея XIX в. в восточном покрое. Сравните московских славянофилов с юною Италиею; вас поразит их сходство… Только сомнительно, чтобы западные демагоги, не исключая и итальянских, выдумали, для несомненного действия на массу народную, что-либо лучшее панславизма и т. д.» (О примирении русской церкви с римскою, сочинение И. Гагарина, перевод И. Мартынова, священников (sic) братства Иисусова. Париж. А. Франк. 1858 г., стр. 80, 81, 83, 84, 85, 86).

Зачем о. Мартынов передал русской публике эти темные страницы из литературной деятельности своего собрата? Зачем сам о. Гагарин вынудил меня напомнить о них! (Прим. Ю. Ф. Самарина.)}, посвященная вопросу о большей или меньшей вероятности обращения России в латинство. Автором ее был тот же ваш собрат. Сама по себе она замечательна только как признак крайней непроизводительности иезуитского воображения; в ней повторялись давным-давно выветрившиеся софизмы графа Местра с примесью нескольких, произвольно выхваченных и, разумеется, перетолкованных фактов; но все это служило только поводом или предлогом воспользоваться тогдашним настроением России. Книга вашего собрата появилась в очень для нас памятную эпоху, когда мы почему-то заразились чужим испугом и «убоялись страхом великим идеже страха не бе». Кто раздувал этот безотчетный, слепой и в то же время злобный страх, тот мог надеяться на успех. Ваш собрат это знал и указал пальцем на славянофилов как на кружок, в котором будто бы вырабатывалась русская национальная формула революционной идеи. Я знаю, что в те времена и у нас ходили такие же бредни; но они распускались людьми, не знавшими тех, кого они подозревали, или неспособными понимать их. Не таков был ваш собрат; по прежним личным своим связям он знал и, насколько был умственно развит, — понимал.

Для него нет оправдания в неведении. Что ж могло побудить его к заведомо фальшивому доносу? Ревность ли по доме Божьем, избыток ли христианской любви, сознанная ли несовместимость иезуитства с направлением мысли православно-русским или просто приказ начальства? Охотно принимаю последнее объяснение. Да, рукою его водила в то время не его личная воля; писал не человек, а труп, покорный жезл в чужой руке (per-inde ас si cadaver vel baculus).

Над жалкою его книгою и над поступком автора покойный Хомяков в одной из своих брошюр сотворил суд и совершил казнь.

Вы эту книгу перевели на русский язык… Для кого? Не знаю; для той русской публики, про которую она писана, французский подлинник был бы понятнее. Не знаю также, сохранили ли вы то место, где говорится о наших революционных замыслах?

Один из новейших проповедников и писателей вашего общества в 1844 году предъявил смелое требование: j’oserais demander que Ton consentit a croire que nous sommes des hommes comme les autres et que nous n’avons abliqué vraiment ni la dignité ni la liberté d’un esprit raisonnable[22]. Вы повторяете за ним и еще решительнее: «До сих пор я полагал, что у нас совесть та же самая, какая была до вступления в общество и такого же свойства, как и у всех прочих людей».

Что сказать на это? Без подразумеваемой оговорки, я не мог бы согласиться ни с Равиньоном, ни с вами. Позвольте мне лучше смолчать.

ПИСЬМО ПЯТОЕ[править]

Перечитав еще раз ваше письмо к редактору «Дня», я нашел в нем несколько решительных заявлений, несколько намеков, советов и требований, о которых мне не пришлось еще сказать ни слова. Чтоб не быть перед вами в долгу, я постараюсь отвечать на все порознь и вкратце. Об одном лишь прошу заранее вас и читателей: не ждите от настоящего моего письма никакой связности; я иду по вашим пятам и подбираю оброн.

Кирилл и Мефодий, говорите вы, «вербовали славян в духовное подданичество папе», то есть проповедовали папизм, и потому латинская церковь причислила их к лику святых.

Странно! Кирилл и Мефодий и тут же с ними рядом новопожалованный во святые Иоасафат Кунцевич: насадители православия и гонитель православия, учители славян и мучитель славян[23]. Кроме как в латинских святцах, нигде бы конечно им и не встретиться. Впрочем «мертвии срама не имут» и не протестуют, ваши это знают, и за недостатком живых крадут у православия покойников. Кстати, припоминаю я, что лет двадцать тому назад один из ваших собратьев вместе с покойным Чаадаевым решили на Новой Басманной признать папистами Киевских великих князей Ярослава и Изяслава, поговаривали даже о том, не захватить ли за один раз преподобного Сергия Радонежского, митрополита Филиппа и патриарха Никона, но, кажется, нашли, что еще рано. Что же касается до Бориса и Глеба, то они уж давно отвоеваны латинством.

Что ж из этого? Взводя на Кирилла и Мефодия эту оригинальную небылицу, вы конечно имели в виду подкрепить ее указанием на поездку их в Рим и на заступничество, оказанное им папою Иоанном VIII против притеснявших их латинских Паннонских епископов.

Но разве это значит проповедовать папизм? Вы очень хорошо знаете, что отпадение Рима от Вселенской Церкви (по вашему — отпадение Восточной Церкви от Рима) совершилось не вдруг, не в один день и час, а совершалось постепенно и что в то время, когда подвизались славянские первоучители, оно еще не вошло во всеобщее сознание Церкви, как окончательно совершившийся факт. Вы знаете также, что в IX веке папизм в том смысле, в каком вы его понимаете, не существовал, или существовал в зародыше, и что притязание на главенство и непогрешимость развилось гораздо позднее и окончательно формулировалось не ранее как в XVI веке. В этом сознаются даже латинские писатели, сколько-нибудь серьезные и добросовестные.

Как же бы могли Кирилл и Мефодий проповедовать папизм?

Позвольте мне употребить сравнение и предложить вам на обсуждение вывод, совершенно аналогичный вашему. Во времена первой Французской республики генерал Бонапарт, командуя вверенными ему войсками, давал приказы и получал рапорты от своих подчиненных, служивших, как и он, единой и неделимой Республике. Доказывают ли эти рапорты и приказы, что сподвижники генерала Бонапарта, не дожившие даже до времени его консульства и сложившие свои головы в Италии и Египте, признавали в лице своего генерала императора Наполеона I?

А между генеральством и императорством расстояния меньше, чем между почетным первенством епископа престольного города и главенством непогрешимого первосвященника — государя.

Вы хотите нас уверить, что латинская церковь не только мирится в настоящее время с богослужебным употреблением славянского языка и с чином Православной Церкви, но искони благоволила к нашим обрядам. Давнишний замысел обратить православных в латинский обряд вы называете «голословным утверждением» (историю унии у вас давно положено игнорировать; пока успеют пересочинить ее). В доказательство, вы указываете на известную буллу Бенедикта XIV, начинающуюся словами «Allatae sunt». Мы это слышали не раз, и не мы одни. Прием известен. Когда иностранные консулы доводят до сведения высокой Порты о периодическом возобновлении в Болгарии и Македонии резни, грабежа, насилий, поджогов и осквернения церквей, султан обыкновенно приходит в изумление и ссылается для своей очистки на всемилостивейшие фирманы, которыми обеспечиваются христианам личная безопасность и свобода веры. Глава правоверных на Западе делал и делает то же; но разница в том, что султан, может быть, и в самом деле, хотел бы оградить своих православных подданных от изуверства мусульман, да не имеет на то нужной силы, тогда как папы, в эпоху своего всемогущества, сознательно и преднамеренно допускали гонения. Понятно, что теперь им хотелось бы отбиться от докучливых напоминаний об этой эпохе; но как этого достигнуть?

Мы уж видели, что практика латинской церкви различает в буллах и декретах римских первосвященников как бы две струи: вольное и вынужденное или исторгнутое (extortum); мы видели также, что слывущее сегодня за вольное завтра может быть выдано за вынужденное, и наоборот. Бывали даже примеры, что, не выжидая другого дня, в то самое время как папа клялся в непринужденности своих слов и дел, правоверные его слуги уверяли весь мир, что он невольно подчинялся внешнему давлению и под влиянием страха или расчета не то говорил, что думал и не то делал, что хотел. Так Климент XIV заявил громогласно, что некоторые из его предшественников вынужденно утверждали привилегии иезуитского общества, а что он упразднял их свободно и по внушению Св<ятого> Духа; и в то же самое время, иезуиты уверяли, и теперь продолжают уверять, что наоборот, прежние папы действовали свободно, а Климент XIV позорно уступал угрозам. Несколько позднее, польский иезуит Бениславский распустил молву, будто бы Пий VI, беседуя с ним наедине, двукратно и решительно одобрил на словах восстановление ордена в пределах России — «approbo, approbo!». Узнав об этом, папа выгнал его из Рима как отъявленного лгуна и в особенном, повсюду разосланном, послании, торжественно отрекся от приписанных ему слов. Казалось бы — чего же больше? Но иезуиты тогда же заявили и теперь повторяют в истории своего ордена, что лгал не их собрат, а папа, которого обстоятельства будто бы вынудили отпереться.

Кому же верить и когда верить? Что даровано и что исторгнуто? Где предел свободы и где начало принуждения? Разумеется, ни внешнего мерила свободы, ни верного признака принуждения нам не дают и не дадут; да оно и лучше: к чему отрезывать у себя пути к отступлению?

Та же тактика издревле применялась и к православным славянам. В массе булл, декретов и посланий, исходивших из Рима, действительно попадаются некоторые, благоприятствующие свободе языка и богослужебного чина; но встречается немало и таких, которыми притеснения оправдываются и даже вызываются. Латинским писателям хорошо теперь, смотря по надобности, ссылаться на те или на другие; да беда в том, что практика никогда не обращала внимания на первые и всегда руководствовалась вторыми. Этого отрицать нельзя; исторические факты не то, что папские буллы. Так велось искони и так продолжалось до тех пор, пока Римская церковь могла притеснять.

Чего же вы теперь от нас требуете? Вы хотите, чтоб мы согласились принять за правдивое выражение свободных внушений и действительных намерений римских первосвященников одни лишь акты первой категории; вы хотите нас уверить, будто бы все, что творилось вопреки им, делалось без ведома пап и в противность их воле, подобно тому, как, например, в России в начале этого столетия иезуиты совращали в латинство русских князей и графинь, будто бы без ведома и вопреки приказаниям своего генерала; наконец, ваши новейшие писатели настаивают на том, что, хотя бы далее сами папы в чем-нибудь и отступили от общей снисходительной системы латинской церкви, то и в этом случае мы напрасно стали бы их обвинять, так как подобного рода отступления исторгались у них докучливостью польских прелатов.

Таким образом, какими-нибудь двумя или тремя листами бумаги думают теперь залепить еще не зажившие народные язвы Западной России и Украины.

Но почему же, по примеру самих иезуитов, не предположить обратного? Мне так кажется более правдоподобным другое объяснение. Я не отрицаю, что некоторые из пап, особенно в древнейшую эпоху, пока еще не успели погаснуть на Западе вселенские предания, оказывали иногда противодействие суровой исключительности, господствовавшей в их церкви; но это были исключения. Говоря вообще, латинской иерархии, начиная от папы и кончая последним приходским ксендзом, богослужебное употребление славянского языка и православный чин были всегда глубоко противны; она знала, что, пока народ остается при прежнем своем обряде, он внутренне держится прежней своей веры, и потому всегда и повсеместно стремилась ко введению форм латинских, допуская униатство только как переходную ступень[24]. Перегонка славян из православия в латинство производилась не в один, а в два приема и, сообразно этой системе, дано было общее направление латино-польской пропаганде. Понятно, что толкая униатов в латинство, нужно было в то же время заманивать православных в унию и для этого, хоть изредка, обнадеживать их обещанием неприкосновенности их обряда; нужно было также, по временам, сдерживать свирепую ревность ксендзов и шляхты, не в меру усердствовавших над униатами; наконец, в позднейшее время, когда Польша, измучившись на службе латинству, испустила дух, когда и в других землях отбился от латинства его заплечный мастер — le bras séculier, на строгом лице первосвященника Римского заиграла улыбка благодушной терпимости. Этим бы ему и ограничиться, но, преобразившись в настоящем, он захотел покончить с преследованиями вообще и вздумал отречься от них задним числом за все истекшие века. Это уж гораздо труднее и едва ли когда-нибудь удастся. По моему мнению, в суровой исключительности и в гонениях выражалось действительное настроение латинства, а в проявлениях терпимости — невольная уступчивость, вынужденная рассчетом или бессилием. Говоря это, я имею за себя не только массу несомненных фактов, но и свидетельства самих папистов. Я указал вам на Поссевина, теперь укажу вам на одного из новейших, авторитета которого вы, вероятно, не отвергнете. Вот что пишет граф Местр в известной своей книге о папе: «В девятом веке, слишком сговорчивый первосвященник Иоанн VIII (pontife trop facile — это аттестация тому самому папе, который заступился за Кирилла и Мефодия против латинских епископов) разрешил славянам совершать богослужение на их родном языке, что, конечно, удивит всякого, кто прочел его письмо CXCV, в котором он сам признает неудобства такой терпимости. Григорий VII поспешил отнять это разрешение; но для России у ж было поздно, и мы знаем, как дорого поплатился за это этот великий народ». Признаюсь вам, я думаю, что граф Местр посвящен был в тайны римской политики глубже, чем я и даже чем вы, и лучше нас обоих понимал ее дух.

Впрочем, какое бы чувство ни питали теперь ваши первосвященники к нашему церковному языку и обряду, это дело их, а не наше, дело их личного вкуса. На наши к ним отношения, на взгляд наш на латинство, оно не может иметь влияния. Пусть они восхваляют почтенную древность православной литургии и восхищаются строгою красотою нашего богослужебного языка — ни этими лестными эпитетами, ни даже безукоризненною правильностью церковнославянского шрифта, которым вы в таком совершенстве владеете[25], нельзя замаскировать, хотя бы и в глазах благочестивой Москвы, глубоких, коренных, непримиримых различий между Церковью и латинством. Что такое латинство и почему мы отвергаем его, объяснил вам покойный Хомяков в своих брошюрах, хорошо вам известных. Я утверждаю, что они вам известны именно потому, что все писатели ваши сговорились не упоминать о них; они охотно вступают в спор с Стурдзою и Сушковым, а от Хомякова отмалчиваются. Это благоразумно и осторожно; я даже думаю, что, будь он жив, вы бы не подали повода к настоящей нашей беседе. Более глубокого и полного определения латинства я не знаю. Но вам угодно предполагать, будто бы под этим словом мы разумеем только и исключительно латинский обряд; вы стоите на том, что одна лишь слепая привязанность к нашему церковному чину мешает нам повергнуться к стопам папы, и укоряете редактора «Дня» (если это не шутка) «в смешении веры с обрядом, существенного с второстепенным». Вольному воля. Это видно error invincibilis, как говорят ваши богословы, и я не берусь вас разуверить.

Латинская церковь, говорите вы, одна во всем мире осуществляет идеал единства и отличается от всех вероисповеданий своею объединяющею силою; в этом вы, разумеется, усматриваете признак полноты пребывающей в ней благодати. И это мы слышали много раз, притом не от одних латинцев, но, к удивлению, и от некоторых из наших единоверцев, отставших от одного берега и не приставших к другому. Отрешаться мысленно от всех вероисповеданий, сличать и взвешивать их недостатки и достоинства, с высоты своего бесстрастия творить суд над тем, чему толпа поклоняется — это своего рода невинная игра, которою до сих пор еще многие у нас любят побаловать себя в минуту безделья.

Единство, в области церкви, может относиться к доктрине и к жизни. Единство в доктрине значит определенность и неизменность догматов; в жизни единство значит согласие и любовь. У вас нет ни того, ни другого.

Вы указываете нам на раскол, то есть на разномыслие по вопросам о сложении перстов, о форме креста, о двоении или троении аллилуйи и тому подобных предметах. А я предложил бы вам, если б не боялся слишком далеко зайти, навести справки в вашей латинской богословской литературе по вопросам более важным, например, хоть по вопросу о действии божественной благодати на человеческую волю или по вопросу о папе как главе церкви. Загляните в творения последователей блаженного Августина и в творения молинистов, перечитайте Беллармина и Боссюэта, и хваленое единство распадется в ваших глазах на самую нестройную разноголосицу. По каждому предмету, вы найдете, по крайней мере, два взаимно исключающих учения и между ними бесчисленное множество одно в другое переливающихся мнений. Пройдите потом в исторической последовательности ряд папских булл и цензур по тем же вопросам, и вы наткнетесь на осязательные противоречия, вперемежку с преднамеренными двусмысленностями. Без дальних объяснений, одно простое сопоставление их раскроет перед вами процесс сочинения догматов в ватиканской канцелярии. Вы поймете, отчего почти никогда папские буллы не оканчивали возбужденных споров, почему недовольные стороны продолжали, не стесняясь ими, отстаивать свои осужденные учения[26], почему недоумения тянулись по целым векам и переходили в нескончаемые распри, почему наконец папы, для прекращения скандалов, так часто прибегали к обыкновенному в римской церкви, но странному средству, то есть, не решив дела в существе, издавали строгие запреты писать, толковать и говорить о спорных предметах. Средство, положим, очень простое; но, во-первых, для применения его нет надобности в непогрешимости, а во-вторых, это торжество дисциплины, а не объединяющей силы, как понимает ее Церковь. Прокричать перед фронтом: смирно! не значить восстановить согласие и утвердить единоверие. В настоящее время богословские вопросы, так глубоко потрясавшие латинский мир в прошлых веках, сданы в архив и сделались достоянием специалистов; но под общим равнодушием кроется тот же хаос в понятиях о самых важных предметах церковного учения. Я уже не говорю о миллионах людей, числящихся католиками и ни во что не верующих; не говорю и о тех, которые сами себя называют католиками и считают папизм отжившим явлением; но попробуйте опросить нескольких взятых наудачу, из числа так называемых католиков, относящихся к своей церкви искренно и серьезно, притом из людей образованных, пожалуй хоть из духовных. Все, конечно, скажут вам в один голос, что папа глава церкви и непогрешим; но подите дальше и продолжайте опрос.

Тогда вы услышите от одного, что церковь условилась признать за папою непогрешимость, то есть право окончательного разрешения возникающих вопросов, потому что иначе споры длились бы без конца.

Другой ответит вам, что определения папы действительно непогрешительны, но в тех лишь случаях, когда они подтверждаются согласием всей церкви молчаливым, т. е. предполагаемым, или, в той или другой форме положительно выраженным.

Третий объявит вам, что церковь не более как обстановка папы, что он один ее единственный орган, что слово его есть слово церкви и, как безусловно обязательное само по себе, дальнейшего подтверждения не требует и даже не допускает.

Если вы захотите перейти к вопросу о том, что именно может быть объектом непогрешительного определения, то вы услышите от одного, что дар непогрешимости проявляется только в определениях о предметах веры, то есть о догматах, но не распространяется на разрешения вопросов фактических. Этого учения держались, между прочим, иезуиты в Китае и Японии, отвергая на этом основании обязательность папских булл, в которых осуждались введенные ими языческие обряды.

Но вы услышите также, что в равной степени непогрешительны и обязательны определения пап по вопросам фактическим и что кто в этом отношении допускает какую-либо разницу, тот подрывает авторитет наместников христовых. Оказывается, что и это учение проводили те же иезуиты, правда, не в Азии, а во Франции, когда они напрягали все силы свои, чтобы выдать жансенистов за еретиков.

Вздумаете ли вы поразведать, как понимают так называемые католики отношение духовной власти к светской, и вам представятся три учения.

Вот одно из них: папе как главе церкви дана свыше власть духовная, и без нее папа немыслим. Власть светская, в пределах римской территории не более как факт исторический; она не составляет существенной принадлежности церкви и потому не безусловно необходима. Власть светская вообще, во всех ее формах (то есть королевская, народная и т. д.), ведет свое начало от Бога непосредственно и потому от папы не зависит и ему не подчиняется.

Вот другое учение, или точнее, оттенок первого: без политической независимости духовное главенство немыслимо, и потому светская власть папы, как государя, в пределах Римской территории, составляет существенное и неотъемлемое условие устройства самой церкви.

Вот третье учение: все исходящее от Бога идет через наместника Его на земле; поэтому власть вообще, то есть всякая власть без различия, сосредоточивается в папе; затем, переходя по делегации от него к епископам и к государям, она дробится на духовную и светскую; но представители той и другой, как уполномоченные от папы в двух различных сферах, подчиняются ему безусловно, и в этом подчинении находит свое оправдание и основание своей законности как духовная, так и светская власть.

Я указываю на понятия и взгляды не лютеран, не англиканцев, не православных, а так называемых католиков; все они сталкиваются в пределах латинской церкви, внутри, а не вне ее. Каждое имеет в ней своих представителей, считающих себя правоверными и почитаемых таковыми; сама церковь это знает и не решается выйти из противоречий, в которых она запуталась; не решается потому, что непоследовательность всех существующих в ней школ, кроме радикальнейшей из них, так называемой ультрамонтанской, слишком очевидна, а ультра-монтанская, по самой своей логической последовательности, примыкает ad absurdum. В таком же безвыходном положении находится Латинская церковь и по вопросу о благодати; и здесь ей предстоит выбор между соблазном отречения и соблазном нелепости; она и воздерживается от выбора. Где ж единство?

Позвольте мне привести на память замечание, встреченное мною в одной из парижских Revues, в статье, писанной одною замечательно умною англичанкою, издавна поселившеюся во Франции: «Клерикальная партия не перестает уличать протестантство отсутствием единства и множеством сект, на которые оно дробится. Этого факта отрицать нельзя, особенно в Англии и Америке; но стоит лишь попристальнее всмотреться в здешнее общество, чтоб убедиться, что во Франции, даже в кружках, считающих себя правоверными, также мало действительного согласия и единства. Разница в том, что в протестантских землях каждое вновь возникающее учение, даже мнение, тотчас же дает знать о себе и, внутренне отделившись от господствующей церкви, добросовестно заявляет об этом фактическим от нее отпадением. Во Франции не берут на себя этого труда; религиозная производительность иссякла, а слабые отпрыски прежних учений давно побледнели и выцвели в общем равнодушии. Конечно, множество сект и пестрота вероучений далеки от евангельского идеала о едином пастыре и едином стаде; но если осуществление его предполагает искренность и последовательность, то протестантские общества едва ли не ближе к нему, чем латинские». Если б я счел себя вправе говорить о личных моих наблюдениях, то я прибавил бы, что это замечание применяется к Италии и Бельгии в той же степени, как и к Франции.

Говорить ли о бытовой стороне Латинской церкви и о единстве в жизни? Но вы сами знаете, что вся история ее представляет беспрерывную, скандалезную распрю монашеских орденов между собою и всех монашеских орденов с епископами. Где же согласие?

Наружное однообразие, которым прельщаются люди, не умеющие отличить однообразия от единства и никогда серьезно не изучавшие ни доктрины, ни практической стороны латинства, поддерживается в духовенстве деспотическою дисциплиною, а в массах равнодушием. Ничего особенно завидного я еще в этом не вижу. Вспомните, что делается у вас перед глазами. Папа издает окружное послание с целым каталогом, по его мнению, богопротивных тезисов, а французский министр внутренних дел забраковывает его, и Франция покоряется приговору своего министра. Итальянский король отнимает у папы две трети церковной области; папа протестует, грозит, отлучает, а Италия протягиваете руку за остальною третью. Все это совершается в конституционных землях, в которых правительства не могут же долго идти наперекор мнению и убеждению большинства. Чего ж вы смотрите? Если у вас такой избыток объединяющей силы, чтобы вам объединить сперва Италию и Францию? Мне кажется, это было бы нужнее всего для Римского первосвященника, которому угрожает остаться скоро не только без паствы, — это бы еще ничего — но и без французского конвоя и без бюджета, что гораздо накладнее.

Вы уверяете, что у нас в России «строгая фигура старообрядства растет» — и заявляете как «совершенную правду, что если б оно имело свою гласную иерархию, то в десять лет отторгло бы от Православия все крестьянство, все мещанство и даже часть купечества». Как это все ясно видно из Rue des Postes № 18!

Далее, вы сравниваете латинство с Православием и характеризуете последнее «внутренним бессилием, отсутствием свободной проповеди, ничтожностью результатов, страхом, отсутствием плодов духовной жизни и мертвою обрядностью».

В доказательство, вы ссылаетесь на Беллюстина, имея в виду, по всей вероятности, не только его статью, напечатанную в «Дне», но и известную книгу его о положении православного, приходского духовенства в России. Что ж нашли вы в ней?

Конечно, вы в ней прочли, что приходское духовенство в материальном отношении не обеспечено, в умственном, по скудости просветительных средств, мало развито, по системе воспитания и устройству своему замкнуто в касту, от произвола сверху не ограждено и призванию своему в отношении к вверенным ему паствам далеко не вполне удовлетворяет. Все это правда, хоть и не полная правда, а одна сторона картины, именно, та, которую автор счел нужным выставить. И это, по-вашему, улики против нашей веры? Это данные для сравнения Церкви с латинством? Удивляюсь, отчего вы не прибавили, что в России грамотность менее распространена, чем в Бельгии, полиция хуже, железных дорог меньше, а золото реже и дороже; кстати было бы подновить и старый аргумент, игравший такую важную роль в прежних полемических сочинениях латинских пропагандистов: я разумею турецкое иго, тяготеющее на наших восточных единоверцах; тогда бы вы окончательно победили Православие.

Заступаться за него я не стану. Теперь не время и не место. Каждая тема известным образом настраивает пишущего и читающего, и настроение это не может меняться с минуты на минуту. От разбора какой-нибудь ябеднической просьбы переходить прямо к комментарию на Апостольское послание, от Бузенбаума и отца Грубера к Святым Отцам Церкви, от казуистики в учении и доносов на практике к Православию, признаюсь, мне было бы даже совестно. Пожалуй, если измерять общественную нравственность количеством распроданных мнимо-чудотворных медалей, если принимать подложные откровения, вымышленные видения и другие оброчные статьи иезуитского хозяйства за признаки духовной жизненности, подпольные интриги за апостольские подвиги, театральность эффектов за чудеса живой благодати, искусственное раздражение нервной системы за трезвое благочестие — то преимущество, без всякого сомнения, останется на стороне вашей.

Я ограничусь только одним замечанием. Иностранная литература богата сочинениями, в которых изображается яркими красками упадок римской церкви и жалкое состояние латинского духовенства[27]. Во многих из них слышна искренность скорбного чувства, добросовестность обличения и неподдельная жажда правды. В сравнении с этими книгами, статьи и книги Беллюстина бледны и бесцветны[28]. Ваш материал разнообразнее и богаче нашего — это первая разница, а вот другая. В статьях и в книге Беллюстина мы признали правду и внутренне поблагодарили автора, решившегося ее высказать; а вы всякому обличению противопоставляете систематическое отпирательство и преследуете обличителей как врагов вашей церкви. Иначе вы и поступать не можете. Мы смотрим правде, самой суровой и жесткой, прямо в глаза, потому что при всей нашей общественной и личной неправде, мы не боимся правды, зная, что наша вера есть сама правда; а вы отворачиваетесь от правды и невольно принимаете под свою защиту ложь и кривду, потому что торжество правды было бы гибелью для вашей веры.

Вы требуете для иезуитов права проповеди и состязания с нами во имя гласности и свободы. Вы повторяете слова редактора газеты «День»: «никто не приведет к связанному врага его и не скажет первому: борись с ним, но наперед развяжет связанного», и продолжаете: «связаны, конечно, не вы, а мы, (т. е. иезуиты); развяжите наперед связанных, или перестаньте бороться».

Здесь вы переходите на новую почву и затрагиваете чрезвычайно важный вопрос, не церковный, а гражданский — вопрос о терпимости. Позвольте же и мне предложить предварительный вопрос: вправе ли вы, как иезуит, возбуждать его и требовать для своих свободы состязания на одинаковых условиях с господствующею церковью? Я приведу справку, на сей раз последнюю.

У нас, в России, Антоний Поссевин, испрашивая для себя права оспаривать догматы Православной Церкви, умолял Иоанна IV запретить лютеранам въезд в Москву и получил урок веротерпимости от грозного царя.

В конце XVI века потребность коренного преобразования иезуитского ордена высказывалась повсеместно, так что даже некоторые из иезуитов сознавали ее; тогда генерал ордена испросил у папы Григория XIV строжайшего запрещения всем без изъятия, в том числе епископам, кардиналам и королям (выключая, разумеется, самого папу, иезуитского генерала и иезуитскую генеральной конгрегацию) не только в чем-либо изменять или перетолковывать орденские конституции, но даже возражать против них.

В 1610 году, по поводу убийства Генриха IV, стали распространяться во Франции разные обвинения на иезуитов. Тогдашний главный их делец, отец Коттон, явился к генерал-прокурору с просьбою, от имени всего общества, позволить иезуитам обнародовать апологию в свою защиту, и в то же время издать строжайшее запрещение кому бы то ни было отвечать на нее и оспаривать ее. На сей раз отца Коттона прогнали.

В 1633 году возобновился во Франции и в Англии давнишний, в сущности, никогда не прекращавшийся, спор между епископами и иезуитами о правах и юрисдикции епархиальной власти. Много было написано брошюр, памфлетов и целых книг в пользу и против привилегий иезуитов; но, благодаря участию аббата Сен-Сирана (под псевдонимом Петра Аврелия) спор принял оборот для них невыгодный. Тогда они обратились к Людовику XIII с требованием королевского эдикта о конфискации сочинений опасного противника, которого они не в силах были опровергнуть и, добившись этого, сами спокойно продолжали нападать на него.

В 1658 году вышла книга под заглавием «Апология Казуистов», иезуита Пиро, вызвавшая во всем Французском духовенстве взрыв негодования. Парижский богословский факультет осудил ее, и почти все епископы, по поводу ее, издали пастырские увещания. Весь ход этого дела изложен был Парижским приходским духовенством в брошюре под заглавием Дневник. Отвечать было нечего, и духовник Людовика XIV, иезуит отец Анна поспешил испросить высочайшее повеление о прекращении Дневника. Таких примеров я мог бы привести сотни.

Вы понимаете, что я естественно должен заимствовать их из тех времен и местностей, в которых иезуиты пользовались авторитетом, имели на правительство влияние и потому могли проводить свои виды на практике. Не потребуете же вы, чтоб я вменил им в заслугу терпимость, ныне господствующую там, где они ни при чем, как, например, в Америке или Англии? Но я пойду далее и предоставлю вам самим разрешить вопрос. Скажите: если б вам удалось, теперь, во второй половине XIX века, отыскать уголок земли, в котором бы вам можно было овладеть совестью царя и народа или завести общественное и правительственное устройство совершенно по вашему вкусу (как это было в Парагвае в прошлом столетии); если б туда, к этому земному раю, пристала пария англиканских миссионеров и обратилась к вам с просьбою благословить ее на свободную проповедь и развязать ей руки на публичное состязание с вами — что бы вы ответили? Впрочем, нужно ли указывать на протестантов, когда можно сослаться на свидетельство латинских монашеских орденов, доминиканцев, францисканцев и других, которым иезуиты всевозможными интригами старались воспретить въезд в Японию? Я знаю, что вы теперь распинаетесь за свободу в тех государствах, в которых вы не можете ни притеснять ваших противников, ни даже контролировать чужие мнения; но есть и теперь отдельная небольшая область, управляемая по правилам строгого латинства. Пока она существует, посмотрим, что там творится. Как вы думаете, если б общество православных священников поселилось в Риме и вздумало попросить у папы разрешения издавать журнал для защиты Православия и облечения латинства, публично доказывать, что догматы об исхождении Святого Духа от Сына и о непогрешимости пап противоречат писанию и преданию; если б наконец это общество захотело обращать в Православие тех, разумеется, кого оно убедит, какой ответ на такую просьбу дало бы римское правительство?

Ссылаться на общее начало и требовать применения его к себе, может только тот, кто сам признает его и подчиняется ему. Оставаясь верными себе и латинству, вы, в настоящем случае, этого не хотите и не можете, а потому и мы не признаем за вами права обращаться к нам во имя свободы.

Признать или не признать ее, дать или не дать, если дать, то условно, и кому именно, или безусловно и всем — это дело наше, в котором вы не имеете голоса…

Моя беседа с вами кончена. Мне пришлось поневоле останавливаться долго на предметах, известных вам лучше, чем мне, тогда как лично для вас достаточно бы было кратких намеков, но вы сами пожелали, чтоб ваше письмо было напечатано и вызвали редакцию «Дня» на объяснение перед публикою. Пусть же она судит.

В заключение, позвольте мне дать вам бескорыстный совет: отложите попечение о России и не ищите в ней почвы для вашего сева. Поверьте, здесь ее нет. Недаром еще в 1571 году один из ваших первосвященников, Пий V, писал о русских: «не хочу иметь никаких сношений с этим диким племенем — cum lam feris gentibus». В утешение себе, вы можете повторить слова вашего братолюбивого пастыря.

КОММЕНТАРИИ[править]

Печатается: Самарин VI. С. 1-261.

Д. Ф. Самарин приводит отзыв Н. П. Гилярова («который сам был замечательный мыслитель-богослов») об этом труде: «Какое тонкое понимание, какой прорезающий анализ в его „Иезуитах“! Лучшей оценкою силы этого сочинения служит то, что орден Лойолы не дерзнул даже выступить с ответной полемикой: прием, между прочим, предсказанный самим бессмертным автором» (РБС. С. 133—146)

1 Clement XIV supprima, il est vrai, l’Institut, de la compagnie, mais sans le condumner (!?). De l’existence et de l’institut etc. — Климент XIV отменил религиозный орден как неприличное общество. Равиньан П. История ордена иезуитов (фр).

2 Rue des postes. — «Почтовая улица» (фр.).

3 De l’existence et de 1’institut des le’suites par le P. Ravignan. — Равиньан П. История ордена иезуитов (фр.).



  1. См.: Histoire des Jesuites par Cretineau-Joly. T. 5, p. 176 etc. Ravignan de bexistence et de Nnstitut des Jesuites, p. 107. Les Jesuites par un solitaire. 2 edit. p. 108. Иезуиты всегда были крайне неразборчивы в выборе аттестаций, которыми они себя рекомендовали. Ils font flèche de tout bois, как говорят французы. Удивительно, как они до сих пор не поняли, что люди, отвергающие христианство, именно потому, что они его отвергают, гораздо снисходительнее судят всякую ложь в христианстве, чем люди верующие. По той же самой причине, отрицающие возможность чуда вообще относятся без всякого негодования к поддельным чудесам. Год тому назад, в то время как я был в Риме, в церкви S-ta Maria in monte coeli показывали вновь открытую, мнимо чудотворную икону Спасителя. Уверяли, что она водила зрачками и подмигивала. Народ повалил туда толпами, и доходы церкви от этого не пострадали; вслед за другими и я туда отправился в сопровождении американца (кажется, духовной особы) и молодого бельгийца, страстного поклонника Ренана. Мы, разумеется, ничего не увидели, кроме Pâtre Djiordano, который приводил в умиление собравшихся около него старух рассказами о курьезных чудесах открытой им иконы. Американец и я, мы слушали с изумлением, изредка посматривая друг на друга; а бельгиец все время самодовольно улыбался. По выходу из церкви, он обратился к нам с следующими словами: «Messieurs, franchement, je ne comprends pas votre indignation. De quoi vous scandalisez-vous? Une image qui joue de la prunelle? La belle affaire! Vous en acceptez bien d>autres. Et Nncarnation, et la re’surrection? Ca vaut il mieux? А mon avis oest tout un». Иезуит непременно записал бы эти слова и сказал бы: вы видите, ни во что не верующий человек и тот не так дерзко опорочивает нашу святыню, как вы, еретики и схизматики. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  2. Les Jésuites par un solitaire. Paris. 1843. 2-me e’dit, page 212 et suivantes. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  3. В 1775 году кардинал Антонелли писал: «По всему видно, что хитрый папа (Климент XIV) преднамеренно упустил все формальности, дабы брев его, против воли им подписанный, в глазах всех оказался недействительным». Это писал кардинал и повторяет с торжеством Кретино-Жоли, автор истории, продиктованной иезуитами. Hist. de la comp, de Jesus. 2-me edit. t. 5, p. 305. После этого верьте папам и верьте иезуитской преданности! (Прим. Ю. Ф. Самарина).
  4. Кретино-Жоли прямо говорит, что даже не желание восстановить мир в Латинской церкви, а простое чувство самосохранения побудило папу к уступчивости. Начав с того, что он преклоняется безусловно перед авторитетом Римского первосвященника, этот писатель продолжает таким образом: «Климент XIV знал, что этот мир был не более как мечта; но он уверял себя, что рядом уступок он оградит от дальнейших насилий последние дни своей жизни». Cre’t.Joly. Т. 5, р. 289. Равиньан говорит: Cle’ment XIV supprima, il est vrai, Nnstitut, de la compagnie, mais sans le condumner (!?). De l’existence et de l’institut etc. p. 50. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  5. Когда сочинение Марианы «Des de’fauts du gouvernemant de la compagnie» появилось в 1625 году (разумеется, против желания ордена, который употребил все усилия, чтоб истребить издание), никто из иезуитов не решился заподозрить его подлинности; напротив, некоторые положительно признали ее: не ранее как в 1667 году они стали доказывать, что книга Марианы есть подлог, и тогда же, за один раз, вздумали уверять, будто бы они это заявили при самом ее появлении. См. Hist, des Je’s. par I abbe Guettée. T. I, p. 445—447. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  6. В 1611 году иезуиты напечатали целиком отзыв своего генерала в сборнике под заглавием Lettres annuelles des generaux etc., a в 1635 году перепечатали его, смягчив некоторые выражения и выпустив самые резкие места, иными словами — сделали подлог. Аббат Гете приводит оба текста — Hist. des. Jes. T. 1, p. 468. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  7. Я пользовался следующими источниками и пособиями: Historica russiae monumenta, т. I, II, et suppl.; иностранными сочинениями и актами, изданными кн<язем> Оболенским; Полным Собранием Законов; Histoire des le’suites par l’abbe Juettee, II, III; Histoire de la compagnie de lesus par Cre’tineau-Joly, V, VI; сочинением Александра Линова о зловредных действиях иезуитов в России в конце XVI и в начале XVII века, Казань, 1856; Histoire de la chute des Iesuites au XVIII siècle par le С А. de St.-Priest; La Russie et les Iesuites de 1772 a 1820 par Henri Lutteroth, Paris, 1845; и, особенно, превосходным трудом графа Толстого, открывшего нам terram incognitam наших отношений к латинской церкви: Le catholicisme romain en Russie. I, II. Paris, 1863 et 1864. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  8. Во славу Всевышнего (лат.).
  9. Сами иезуиты насчитывали в Белоруссии до 200 человек своих; у них были 4 коллегии, в Полоцке, Витебске, Орше и Динабурге, четырнадцать миссий, не считая церквей, домов и населенных имений. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  10. Не имея подлинного текста, я перевожу буквально с французского перевода, по книге графа Толстого: Le catholicisme romain en Russie, II, p. 16-17. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  11. Пол<ное> соб<рание> зак<онов>, XIX, № 15443. Кретино-Жоли в 5 т<оме> своей Истории иезуитского ордена, на стр. 386 (по 2-му изд.) приводит этот указ целиком, но последнюю оговорку, содержащую в себе существенное ограничение, благоразумно пропускает. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  12. Граф Толстой не упоминает об этом указе, но Кретино-Жоли (V., р. 387) приводит из него цитату. Действительно ли есть такой указ? (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  13. Екатерина II и папа очень скоро друг друга поняли и, вследствие того, жили вообще в ладу. На первых порах варшавский нунций предъявил было русскому посланнику, графу Штакельбергу, довольно резкую жалобу на иогилевского епископа Сестренцевича за то, что он разрешил иезуитам открыть в своей епархии новициат, разумеется, с дозволения императрицы. Воспользовавшись этим первым случаем к объяснению, она продиктовала ответ, в котором, между прочим, значилось: «Позволительно ли утверждать, что императрица посягает на достоинство римской кафедры, поддерживая надежнейших поборников латинской веры (т. е. иезуитов)? Впрочем, императрица не привыкла кому бы то ни было отдавать отчет в распоряжениях своих в пределах империи». Cretinau-Joly. V. р. 382. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  14. Общий тон, данный Екатериною дипломатическим сношениям с Римом, всего яснее выразился в ее письме к папе Пию VI в 1782 году. Le cathol rom en Russie, II. p. 21-26. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  15. До какой степени императрица Екатерина II проникнулась сознанием исторической жизненности православия для русского народа, всего лучше видно из отзыва ее 1793 года, на предложение неаполитанского двора женить великого князя Константина Павловича на одной из бурбонских принцесс. Предложение было сделано так, что предвиделась возможность великому князю после брака переменить веру. Екатерина отвечала: «Их Величества, вероятно, не знают, что Россия столь же привержена к восточной греческой вере, как они к западной латинской. Они не знают еще, что греческая вера должна быть исповедуема искренне и без затаенных мыслей, что латинское или греко-латинское наследие, покуда я жива, никогда не будет допущено; что никакой латинский наставник не получит доступа в мою семью; что папа всегда напрасно интригует, рассчитывая под каким ни на есть предлогом добиться главенства в России; что его и теперь, точно также как в былые времена, выпроводили бы от нас каменьями». См. Русский Архив. 1863 г., изд. 2-е, стр. 384—387. (Прим. П. Барсенева.)
  16. Нельзя, кстати, не заметить, что новейшие иезуитские писатели все-таки продолжают утверждать, будто бы Климент XIV в декрете своем ограничился прописанием обвинений, взведенных на иезуитов, но сам от себя будто бы не произнес против них ни осуждения, ни неодобрительного свидетельства. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  17. Подлинное прошение было писано по-польски, а французский перевод читатели могут найти в Истории иезуитов аббата Гете, т. III, стр. 363, или в истории Кретино-Жоли, т. V, стр. 375, 376, по 2-му изд. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  18. Один обман естественно влечет за собою необходимость другого. Новейшие защитники иезуитов, чтобы чем-нибудь оправдать беззаконное существование ордена в России в промежуток времени от второй половины 1773 года по 7 марта 1801 года (то есть по день подписания папою Пием VII декрета о восстановлении ордена в Белоруссии), уверяют, будто бы Климент XIV, за несколько месяцев до своей смерти, от 7 июня 1774, рескриптом на имя епископа вармийского, разрешил иезуитам оставаться в Пруссии и в России в настоящем их положении, in status quo, впредь до дальнейших распоряжений, и указывают на копии с этого рескрипта, хранящиеся в церковных архивах Вармийском, Полоцком, Варшавском и будто бы С.-Петербургском; а так как из переписки варшавского нунция Гарампи, через которого производились все сношения Рима с Пруссиею и Россиею, видно, что он ничего об этом не знал, то прибегают к предположению, что Климент XIV тайком от своего нунция списался с епископом вармийским. Но, во-первых, подлинного рескрипта нигде не оказывается; во-вторых, о копии, будто бы хранящейся в Петербурге, граф Толстой, в книге своей о римско-католической церкви в России, ни единым словом не упоминает; в-третьих, что мнимый этот рескрипт не мог быть написан Климентом XIV 7 июня 1774 года, доказывается пятью другими, несомненно подлинными рескриптами того же папы, подписанными им позднее, 17 сентября того же года, за несколько дней до его смерти. В них он хвалит браунсбергских иезуитов, покорившихся его декрету, хвалит епископа вармийского, который сперва было противился исполнению его, за то, что он впоследствии одумался; наконец, убеждает всех прусских епископов последовать его примеру. В-четвертых, содержание мнимого рескрипта прямо противоречит всей переписке варшавского нунция, который, очевидно, ничего не знал даже о публикации его, и всем единовременным актам, исходившим из Рима. Вот, между прочим, что писал оттуда кардинал Корсини варшавскому нунцию от 15 марта 1774 года, в ответ на извещение его о просьбе, поданной белорусскими иезуитами Екатерине II и о последствиях этой просьбы: «Кардиналы, члены конгрегации, с горестью узнали, что проживающие в России члены бывшего общества все еще не хотят покориться декрету о его упразднении, выставляя как предлог запрещение, объявленное им светскою властью, конечно, не без собственного их в том участия; этим они покрывают свою непокорность в глазах прочих своих собратьев и всех людей добросовестных… Отцы священной конгрегации поручают вам внушить ослушникам, чтобы они не упорствовали и бросили этот путь, ибо они не только самих себя губят, но еще подвергают опасности спасение душ, которым они беззаконно и недействительно преподают святые таинства, несмотря на то, что верховный первосвященник лишил их всякой на то власти». Наконец, в декрете Пия VII, 1801 года, которым восстановлено было иезуитское общество в пределах России, не упоминается ни словом ни о каких предшествовавших на то разрешениях, а, напротив, прямо заявляется, что иезуитам только этим декретом предоставляется вновь право священнодействовать, проповедовать, исповедовать и совершать таинства. Следовательно, в глазах римского первосвященника, не только действия общества как юридического лица, но и самое совершение треб теми из его членов, которые были посвящены, во все продолжение тридцатилетнего периода от декрета Климента XIV до декрета Пия VII, были совершенно незаконны и недействительны. См. Hist des le’suites par l’abbe’Juette’e, III, p. 364—367; Cretinau-Joly, V, p. 377. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  19. Сорванец (лат.).
  20. В Саратовской губернии и Новороссийском крае из одного государственного казначейства, не считая доходов из общественных сумм, на приход от 300 до 600 р<ублей> сер<еброи> и от 50 до 120 дес<ятин> земли; в Сибири на приходского священника — от 750 до 1800, на викария — от 250 до 300 р<ублей>. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  21. По высылке иезуитов из Петербурга насчиталось на них более 400 т<ысяч> р<ублей> долга; наличных денег, разумеется, не нашлось; но оказалось, что часть долгов была вымышлена и что часть показанных заимодавцев не объявила претензий; правительству пришлось, однако, принять на себя уплату за иезуитов половины показанных долгов, то есть более 200 т<ысяч> р<ублей>. В такую же сумму обошлась казне отправка иезуитов за границу. В бумагах иезуитов нашлась интересная рукопись: история общества иезуитского в России с 1772 по 1801. По свидетельству графа Толстого, в ней было 144 страницы; она содержала в себе обстоятельный перечень всех происшествий, относившихся до иезуитов, и всю их переписку с нашими министрами и с римским двором. Рукопись эта пропала. Как вы думаете, кто более всех заинтересован был в ее похищении? Я думаю, не жансенисты ли? (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  22. De l’existence et de Vinstitut des le’suites par le P. Ravignan, p. 112. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  23. У иезуитов давно принято за правило, всякого их собрата, погибающего насильственною смертью, чем бы насилие ни было вызвано, считать мучеником. В XVII веке генерал-губернатор Французской Индийской кампании Мартен, писал о них: s’ils sont assomes dans le pays pour leurs rapines on s’ils meurent de quelque mort violente, ce sont des martyrs (Hist. des Je’s. par l’abbe Guettée, т. Il, p. 44). Не постигаю, как латинская церковь до сих пор не догадалась причислить клику своих мучеников Гришку Отрепьева? Он исповедовал латинство, обязался ввести его в Россию, благоволил к иезуитам, в чем только мог унижал православную веру, оскорблял благочестие наших предков и, наконец, погиб жертвою народного раздражения, им самим вызванного, точь-в-точь, как Кунцевич. Конечно, Гришке Отрепьеву предание не приписывает никаких чудес; но и этой беде можно бы пособить, по бывшим прежде примерам. Иезуит Рибаденейра, товарищ Игнатия Лойолы, в первом изданном им жизнеописании его сознавался, что Лойола не совершил ни одного чуда, и доказывал разными примерами, что обстоятельство это нисколько не умаляет его святости. Книга Рибаденейры вышла в 1572 году. Несколько позднее понадобилось произвести Игнатия Лойолу во святые; и тогда тот же Рибаденейра, в 1612 году, издал сокращенную его биографию, которая кишит чудесами. Право, подумайте об Отрепьеве, мы за него спорить не станем. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  24. Это было высказано Антонием Поссевинои еще около 1590 годов: illud considerandum videtur, num ad tempusjam aliquid Catholicis Ruthenis concedi posset, ut sacrum sive Ruthenice, sive Graece (sed Ruthenice imprimis) facere possent, ea enim magna videretur commoditas, sensim Ruthenos docendi et ad fidem Catholicam sic alliciendi ut paulalim a ritibus minus bonis abducti, aut antiques et legitimus Graecos amplecterentur, aut deinde ad latinum ritum accédèrent. Suppl. ad histor. Ros. Mon. p. 38, 39. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  25. Подлинное письмо отца Мартынова к редактору «Дня» писано было уставом. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  26. Несколько примеров мы привели при разборе книги Бузенбаума; вот еще один. Известный иезуитский богослов Диана, разбирая вопрос, на который предложено было два ответа, положительный и отрицательный, говорит: «Мое мнение в пользу отрицательного; правда, что три папы решили вопрос в противоположном смысле; это доказывает, что они придерживались положительного мнения, но из этого вовсе не следует, чтоб отрицательное не было одинаково правдоподобно и безопасно на практике». В другом месте, тот же ученый, опровергая папский приговор, повторяет ту же мысль: «Не оспариваю, что папа сказал это как глава церкви, но все же он это сказал в сфере своего правдоподобия», т. е. в той мере, в какой его приговоры правдоподобны. Ellendorf, р. 72, 165. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  27. Для примера укажу на одну: De l’etat actuel du cierge en France par М. М. Allignol frères. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  28. Я не хочу вдаваться в рекриминации, потому что считаю недобросовестным доказывать несостоятельность той или другой церкви равнодушием, невежеством или безнравственностью ее служителей; но чтоб читатели не подумали, что я воздерживаюсь от этого по недостатку улик, то приведу три факта. В XVII веке латинское духовенство, конечно, не могло пожаловаться на недостаток средств; при этом оно было несомненно просвещеннее других сословий и пользовалось огромным авторитетом у правительств и обществ. В это время 1) папа Пий V нашел нужным издать против Clericos Sod-omitas строгие правила. Иезуитские богословы, Генрикес, Суарий и другие до того перепугались, что сочли необходимым ограничить их применение разными натянутыми толкованиями, между прочим, они стали доказывать, что папа подразумевал лишь тех, которые впадали в этот грех многократно и не умели предупредить огласки своего преступления. 2) Они же, то есть иезуитские богословы, говоря о законных и незаконных домогательствах непотребных женщин, нашли нужным упомянуть, в числе других категорий, о монашенках, промышляющих собою. 3) Они же, в исчислении случаев, в которых духовному лицу разрешается снимать с себя одежду, присвоенную его сану, признали нужным включить посещение непотребных домов. 4) Они же разрешили духовным лицам употреблять избыток от своих церковных доходов на приданое незаконным дочерям своим. Эти четыре указания могут служить масштабом нравственности, господствовавшей в цветущую эпоху латинской иерархии. Я заимствую их не из протестантских памфлетов, а из сочинений иезуитских богословов: это не анекдоты, не частные случаи, не факты, а правила и толкования к правилам, приспособленные к нравам сословия вообще. Ant. de Escobar, liber theologiae Moralis etc. Tract. I. Exam. VIII. Cap. III. praxis circa Sextum mandatum ex Societa Jesu doctoribus, pag. 201, § 102. Trac. 6. Ex. VII. p. 103. p. 734. Tr. VI. Ex. 1. С V § 68. Ex. VII. С VII. § 103. Filliucius. Tr. 31. С 9 № 231. Eilend, pag. 71, 140, 242, 244. (Прим. Ю. Ф. Самарина.)