Сельма Лагерлёф.
Иерусалим
[править]КНИГА ПЕРВАЯ
[править]Пролог.
I
[править]Одним летним утром молодой крестьянин пахал свое поле. Солнце ярко светило, трава сверкала росой, а свежий утренний воздух бодрил настолько, что лошади тащили плуг легко и быстро. Они никак не желали идти своим обычным размеренным шагом, и молодому крестьянину приходилось почти бежать, чтобы поспевать за ними.
Плуг выбрасывал землю жирными, влажными комьями, и крестьянин радовался при мысли, что скоро посеет здесь рожь. Он шел и думал: «Почему это иногда в голову лезут всякие мрачные мысли, и жизнь кажется тяжелой? Что еще нужно, кроме солнца и погожего дня, чтобы чувствовать себя, как в раю?»
Пашня пролегала по длинной, довольно широкой долине, испещренной желтыми и желтовато-зелеными пятнами хлебных полей, скошенного клевера, цветущего картофеля и полос льна, усыпанных голубыми цветочками, над которыми порхали облака белых бабочек. И как будто для полноты картины, посреди долины раскинулась большая, старинная крестьянская усадьба со множеством серых хозяйственных построек и большим жилым домом, выкрашенным в красный цвет. Перед домом росли две высокие груши, а у ворот — несколько молодых березок; во дворе были сложены большие поленницы, а позади сараев виднелись огромные стога сена. Возвышающаяся над плоской равниной усадьба была похожа на большой корабль с мачтами и парусами, рассекающий морскую гладь.
«И все это мое, — думал молодой пахарь. — Прекрасные, удобные постройки, здоровый скот, сильные лошади и верные работники! Я не беднее любого богача в округе, и мне нечего бояться нищеты.
Да, да, ведь я боюсь не бедности, — ответил он сам себе. — Я был бы счастлив, если бы походил на отца и деда.
Как глупо, что я об этом думаю, — сказал он. — У меня ведь было так хорошо на душе. Но обидно знать, что во времена отца все соседи брали с него пример. В то утро, как он начинал косить, выходили с косами и все соседи, а в тот день, как мы начинали пахать, остальные тоже брались за плуг. А вот я пашу уже несколько часов, и никто больше не начинает работу.
Мне кажется, я управляю имением не хуже любого, носившего имя Ингмара Ингмарсона, — продолжал он. — Я выручаю за сено больше, чем при жизни отца, и я прорыл глубже узкие, поросшие травой канавки, которые в его время перерезали наши поля. Да, надо признать, что и с лесом я обращаюсь лучше, чем отец, и не жгу его в таком количестве.
Тяжело бывает думать об этом, — сказал пахарь, — и не всегда я отношусь к этому так легко, как сегодня. Когда были живы отец и дед, то люди говорили, что Ингмарсоны живут на земле так долго, что знают волю Божью, и все прямо-таки умоляли их управлять общиной. Ингмарсоны назначали пастора и его помощника, определяли время, когда надо чистить реку, и указывали, где строить школу. А у меня никто не спрашивает совета, мне нечего указывать и нечем распоряжаться.
Все-таки удивительно, как легко в такое утро ко всему относишься; я готов вместе с другими смеяться над своими заботами. А между тем, эта осень может оказаться для меня тяжелее, чем прежде. Если я сделаю то, что задумал, то ни пастор, ни судья больше не подойдут в воскресенье пожать мне руку, как делали это до сих пор. И в члены благотворительного общества меня больше не выберут, а о том, чтобы стать когда-нибудь церковным старостой, нечего будет и думать.
Как хорошо думается, когда идешь вот так вслед за плугом, с борозды на борозду. Идешь себе один, и никто тебе не мешает, только вороны скачут по бороздам, выискивая червей».
Мысли так легко сменяли одна другую, словно кто-то нашептывал их ему на ухо. Такая ясность мыслей, как в этот день, случалась нечасто, и это радовало крестьянина и придавало сил. Он подумал, что берет на себя слишком много, и никто не требует от него напрасной жертвы.
Если бы отец был жив, он, как и во всех затруднительных случаях, сразу обратился бы к нему за советом. Как жаль, что отца уже нет в живых и с ним нельзя как следует потолковать!
«Знать бы только как, — думал он, и эти мысли развлекали его, — я сейчас же отправился бы к нему. Интересно, что сказал бы Ингмар-старший, в один прекрасный день увидев меня перед собой? Представляю, как он сидит там, в большой усадьбе, окруженной полями, лугами, постройками и огромными стадами рыжих коров — не черных и не пестрых, а именно таких, каких он держал на земле. И вот, войду я к нему в горницу…»
Крестьянин вдруг со смехом остановился. Он так размечтался, что ему казалось, будто он уже покинул землю и очутился на небе у своего отца.
"И вот, войду я к нему в горницу, — продолжал он, — вдоль стен стоят крестьяне, все с рыжими седеющими волосами, седыми бровями и большой нижней губой, и все, как две капли воды, похожи на отца. Увидев столько народу, я испугаюсь и застыну в дверях. Но отец, сидящий во главе стола, он сразу заметит меня, скажет: «Добро пожаловать, Ингмар Ингмарсон-младший», — и, поднявшись, выйдет мне навстречу.
«Я хотел бы поговорить с вами, отец, — скажу я, — но здесь столько чужих». — «Что ты, это же все наша родня, — скажет отец, — все они жили в Ингмарсгорде, а старший из них помнит еще времена язычества». — «Хорошо, но только я хотел бы поговорить с вами наедине».
Тут отец размышляет, не пойти ли ему со мной в горницу поменьше, но так как я человек свой, то он ведет меня в кухню. Отец садится на очаг, а я на деревянную колоду для колки дров. — «У вас тут хорошая усадьба, отец», — говорю я. — «Да, недурная, — отвечает отец. — Ну, а как дела в Ингмарсгорде?» — «Ничего, неплохо, — отвечаю я. — В следующем году мы получим по двенадцать талеров за меру сена». — «Не может быть! — говорит отец. — Уж не пришел ли ты сюда смеяться надо мной, Ингмар-младший!»
«Зато мне приходится плохо, — говорю я. — Все только и твердят, что вы, отец, были мудры как сам Господь Бог, а ко мне никто даже за советом не обращается». — «Разве тебя не выбрали в члены общинного совета?» — спросит старик. — «Нет, ни в школьный совет, ни в церковный, ни даже в члены благотворительного общества». — «Что же ты сделал дурного, Ингмар-младший?» — «Ничего, но люди говорят, что тот, кто хочет взять на себя ответственность и заботу о других, должен сначала доказать, что может справиться со своими собственными делами».
Я представляю, как отец закроет глаза и с минуту подумает. "Видишь ли, Ингмар, тебе надо жениться и взять себе добрую жену, — скажет он, наконец. — «Но именно этого-то я и не могу сделать, отец, — отвечу я. — Никто, даже последний бедняк, не соглашается выдать за меня свою дочь». — «Расскажи мне толком, как обстоит все дело, Ингмар-младший», — скажет отец, и голос у него будет такой мягкий и нежный.
«Видите ли, отец, четыре года тому назад, как раз в тот год, как я взял в руки именье, я посватался к Бритте из Беркскуга». — «Постой, — скажет отец, — разве из нашего рода кто-нибудь живет в Беркскуге?» Он, казалось, уже плохо помнил, что делается на земле. — «Нет, но это состоятельные люди, и, если Вы помните, отец Бритты — член парламента». — «Да-да, но тебе следовало бы жениться на девушке из нашего рода, так чтобы твоя жена знала все старые обычаи и порядки». — «Это совершенно верно, отец, потом я и сам это понял».
Тут мы с отцом помолчим немного, а потом он опять заговорит: «Она была красивая?» — «Да, — отвечу я, — у нее были темные волосы, светлые глаза и румяные щеки. К тому же она была работящая, и мать радовалась, что я ее выбрал. Все бы ничего, да беда в том, что она-то не хотела выходить за меня замуж». — «Пустяки, кто же смотрит на это». — «Да, и родители заставили ее согласиться». — «Откуда ты знаешь, что заставили? Мне кажется, она была рада заполучить такого богатого мужа, как ты, Ингмар Ингмарсон-младший».
«Ах, нет, она совсем не радовалась, но все-таки нас огласили в церкви и назначили день венчания, и Бритта еще до свадьбы переехала в Ингмарсгорд помогать матери, потому что, надо тебе сказать, мать стала уже стара и слаба». — «До сих пор я не вижу еще ничего дурного, Ингмар-младший», — скажет отец, чтобы подбодрить меня.
«Но в этот год урожай был плохой, картофель совсем погиб, коровы заболели, и мы с матерью решили, что будет лучше отложить свадьбу на год. Видишь ли, я думал, что не так уж важно справить свадьбу, раз мы помолвлены, но вышло по-другому». — «Если бы ты взял жену из нашего рода, то она терпеливо ждала бы тебя», — скажет отец. — «Правда, — отвечу я, — было заметно, что Бритте эта отсрочка не очень понравилась, но что делать, у меня совершенно не было денег на свадьбу, только весной у нас были похороны, и мне не хотелось брать деньги из сберегательной кассы». — «Ты поступил совершенно правильно, отложив свадьбу», — скажет отец. — «Но я боялся, что Бритте не понравится, если придется справлять крестины раньше свадьбы». — «Прежде всего надо думать о том, хватит ли у тебя денег на расходы», — скажет отец.
«Но Бритта с каждым днем становилась все тише и задумчивее, и я никак не мог понять, что с ней творится. Я думал, что она тоскует по дому и родителям, которых она очень любила. Ну, это пройдет, думал я, она привыкнет. Ей понравится у нас в Ингмарсгорде. На этом я и успокоился сначала, а потом спросил мать, отчего у Бритты такой бледный и измученный вид. Сам-то я думал, что Бритта недовольна тем, что отложили свадьбу, но боялся спросить ее об этом. Помните, отец, Вы мне всегда говорили, что, когда я буду жениться, я должен выкрасить дом заново в красный цвет. А в тот год у меня как раз и не хватило бы денег на краску. Все это придется отложить до следующего года, — думал я».
Молодой крестьянин шел дальше и все время шевелил губами. Он был так погружен в свои мысли, что ему представлялось, будто он действительно видит перед собой отца. «Я должен все рассказать отцу четко и подробно, — думал он, — и тогда он даст мне добрый совет».
«Так прошла зима, и я часто думал, что, если Бритта все время чувствует себя несчастной, то, пожалуй, лучше отправить ее назад в Беркскуг, но и для этого было уже слишком поздно. Наступил май, и однажды вечером Бритта вдруг исчезла. Мы проискали ее всю ночь, и только под утро ее нашла одна из девушек.
Мне будет тяжело говорить дальше, и я замолчу, но отец спросит: „Но ведь она, упаси Боже, не умерла?“ — „Нет, она… Нет“, — отвечу я, и отец заметит, что мой голос дрожит. — „У нее родился ребенок?“ — спросит отец. — „Да, — скажу я, — и она задушила его. Он лежал возле нее“. — „Так она помешалась?“ — „Нет, она была в своем уме. Но она сделала это, чтобы отомстить мне, потому что я насильно женился на ней. Она сказала, что не сделала бы этого, если бы мы были обвенчаны, но если я не хотел иметь законного ребенка, то нечего мне иметь его совсем“. — Тут отец сильно опечалится и замолчит.
„А ты хотел бы ребенка, Ингмар-младший?“ — спросит он наконец. — „Да“, — скажу я. — „Мне очень жаль, что ты связался с такой дурной женщиной. Она теперь в тюрьме?“ — „Да, ее приговорили к трем годам“. — „И поэтому никто не хочет отдать за тебя свою дочь?“ — „Да, поэтому, но я ни за кого и не сватался“. — „И поэтому с тобой не считаются в деревне?“ — „Люди говорят, что я не должен был так поступать с Бриттой. Они думают, что, если бы я был так же умен, как Вы, отец, то поговорил бы с ней и узнал, отчего она тоскует“. — „Молодому не так-то легко понять дурную женщину“.
„Нет, отец, — скажу я, — Бритта — не дурная женщина, а только очень гордая“. — „Это почти одно и то же“, — скажет отец.
Тут я замечаю, что отец берет мою сторону, и говорю: „Многие считают, что мне стоило сделать вид, будто ребенок родился мертвым“. — „Почему же она не должна нести наказания?“ — спросит отец. — „Они говорят, если бы Вы были живы, Вы заставили бы молчать девушку, которая нашла ее, она и пикнуть бы не посмела“. — „И ты бы тогда женился на Бритте?“ — „Нет, тогда бы мне не пришлось на ней жениться. Я отослал бы ее обратно к родителям, раз ей у нас не нравится“. — „Да, ты бы мог это сделать в любом случае. Нельзя требовать, чтобы ты, такой еще молодой, был так же мудр, как старики“. — „Вся деревня говорит, что я дурно поступил с Бриттой!“ — „Она поступила еще хуже, опозорив честную семью!“ — „Но ведь это я заставил ее выйти за меня“. — „Ну, этому она должна была только радоваться“, — скажет отец. — „Так Вы не считаете, что это из-за меня она сидит в тюрьме?“ — „Я считаю, что она одна в этом виновата“. — Тут я встаю и медленно говорю: „Так Вы не думаете, отец, что я что-нибудь должен сделать для нее, когда она осенью выйдет из тюрьмы?“ — „Что же ты хочешь сделать, может быть жениться на ней?“ — „Наверное, так и нужно“. — Отец пристально посмотрит на меня и потом спросит: „Ты ее любишь?“ — „Нет, она убила мою любовь“. — Тут отец закроет глаза и молча задумается. — „Видите ли, отец, я не могу отделаться от мысли, что я причина всего несчастья“. — А старик сидит молча и ничего не отвечает. — „В последний раз я видел ее на суде, она выглядела такой несчастной и горько плакала о ребенке. Она не сказала обо мне ни одного дурного слова и всю вину взяла на себя. Многие из присутствующих плакали, и даже у самого судьи выступили слезы на глазах. Он дал ей только три года“.
Но отец все молчит.
„Ей нелегко придется осенью, когда она вернется домой, — говорю я, — никто в Бергскуге не обрадуется ее возвращению. Родные считают, что она их опозорила. Она все время будет сидеть дома и, пожалуй, не решится даже выйти в церковь. Ей будет тяжело во многих отношениях“.
Но отец все молчит.
„Мне, конечно, тоже нелегко было бы жениться на ней, — говорю я. — Хозяину такой усадьбы неприятно иметь жену, на которую с презрением смотрят и работники и служанки. Матери это тоже не доставит большой радости, и тогда нам уж нельзя будет приглашать помещиков на свадьбы и похороны“.
А отец все молчит и молчит.
„На суде я, как мог, пытался помочь Бритте; я сказал судье, что во всем виноват я, потому что силой взял ее замуж. И еще сказал, что считаю ее настолько невинной, что, если бы она изменила свое мнение обо мне, я в тот же день женился бы на ней. Все это я говорил, чтобы смягчить ей наказание. Но хотя она и написала мне два письма, я не увидел, чтобы она изменилась ко мне. Сами понимаете, что только из-за этих слов я не считаю себя обязанным жениться“.
А отец все сидит, думает и не говорит ни слова.
„Я знаю, что, рассуждая так, поступаю по-человечески, а мы, Ингмарсоны, всегда старались следовать воле Божьей. А иногда мне кажется, что Господу может и не понравиться такое отношение к убийце“.
А отец все молчит.
„Подумайте, отец, как тяжело, когда по твоей вине страдает другой, а ты и не пытаешься ему помочь. Я знаю, в деревне все сочтут это несправедливым, но все эти годы мне было так тяжело, что я просто обязан для нее что-нибудь сделать, когда она выйдет на свободу“.
Отец продолжает сидеть неподвижно. Я чуть не плачу: „Посмотрите на меня, ведь я такой молодой, а загублю всю жизнь, если снова возьму Бритту. Люди и так думают, что я плохо поступил, а если я это сделаю, они совсем от меня отвернутся“.
Но я никак не могу заставить отца сказать хоть слово.
„И я еще подумал, отец, как удивительно, что мы, Ингмарсоны, уже столько веков владеем усадьбой, тогда как в других поместьях владельцы меняются. Наверное, это оттого, что Ингмарсоны всегда следовали Божьему пути. Нам, Ингмарсонам, нечего бояться людей, мы должны только исполнять волю Божью“.
Тут старик поднимает голову и говорит: „Это очень трудный вопрос, Ингмар, я пойду посоветуюсь с другими Ингмарсонами“.
И отец уходит в горницу, а я остаюсь ждать его. И вот я жду, жду, а отец все не возвращается. Просидев несколько часов, я устаю ждать и вхожу к отцу. — „Тебе придется еще подождать, Ингмар-младший, — говорит отец, — это очень трудный вопрос“. — И я вижу, как все старики сидят, закрыв глаза, и думают. А я все жду и жду, жду еще и сейчас…»
Пахарь, улыбаясь, шел за плугом, который теперь медленно тащили усталые лошади. Дойдя до канавы, он натянул вожжи, остановился и стал совсем серьезен.
«Удивительно, когда спрашиваешь чьего-нибудь совета, то в это время сам видишь, что правильно и что нет; сразу находишь ответ, над которым мучился целых три года. Пусть все будет, как Богу угодно».
Он чувствовал, что должен вернуть Бритту. И в то же время это казалось ему настолько трудным, что при одной только мысли об этом он терял всякое мужество.
«Да поможет мне Бог», — думал он.
Но в этот ранний час в поле был не один Ингмар Ингмарсон.
По тропинке между хлебными полями шел старик. Нетрудно было догадаться, какое у него ремесло: на плечах он нес длинную кисть и весь, от шапки до сапог, был забрызган красной краской. По привычке странствующих маляров он посматривал по сторонам, выглядывая, не видать ли где невыкрашенного дома или такого, на котором краска потускнела и облупилась. Перед ним мелькал то один, то другой дом, но он не решался, куда лучше зайти. Наконец он поднялся на холм и увидел Ингмарсгорд, величественно и широко раскинувшийся по долине. «Ах, Господи Боже мой! — громко воскликнул он и даже остановился от радости. — Этот дом не красили уж лет сто, он весь почернел от старости, а хозяйственные постройки, похоже, никогда не были выкрашены. И как их много! — воскликнул он. — Мне здесь хватит работы до осени!»
Пройдя немного, он увидел крестьянина, работающего в поле. — «А, этот крестьянин здешний, — подумал маляр, — пойду-ка расспрошу его про усадьбу». — Он свернул с дороги прямо на пашню и обратился к Ингмару с расспросами, чья это усадьба и не знает ли он, не собирается ли хозяин ее перекрасить.
Ингмар Ингмарсон вздрогнул и уставился на старика, словно тот был привидением. — «Да ведь это маляр, — подумал он, — И он приходит как раз в эту минуту!» — Он был так поражен, что ничего не мог ответить старику.
Он ясно помнил, как отец, когда ему говорили: «Вам стоит покрасить ваш дом, он стал таким некрасивым», всегда отвечал, что покрасит его, когда Ингмар будет справлять свадьбу.
Маляр повторил свой вопрос во второй и в третий раз, а Ингмар все молчал, словно не понимая его.
«Решили они уже там, на небе, мой вопрос? — спрашивал он сам себя. — Неужели это знак от отца, что я должен жениться в этом году?»
Он был так поражен этой мыслью, что без лишних разговоров согласился нанять маляра.
После этого он продолжал работу, глубоко растроганный, почти счастливый. — «Теперь мне будет не так трудно выполнить задуманное, раз я уверен, что этого хочет отец», — думал он.
II
[править]Несколько недель спустя Ингмар принялся за чистку сбруи. Он, по-видимому, был не в духе, и работа шла медленно и вяло. — «Если бы я был Господом Богом… — думал он, перебирая сбрую, — Так вот, если бы я был Господом Богом, то сделал бы так, чтобы каждое решение человека исполнялось сейчас же, как оно принято. Я не давал бы людям много времени, чтобы обдумывать и обсасывать дело со всех сторон. Я не посмотрел бы на то, надо ли им почистить сбрую или тележку, а брал бы их, как они есть, прямо от плуга».
Он услыхал шум колес на улице, выглянул на двор и сейчас же узнал лошадь и экипаж. — «Депутат из Бергскуга едет сюда!» — крикнул он в кухню, где хлопотала по хозяйству его мать. Та сейчас же развела огонь и начала молоть кофе.
Депутат въехал во двор, но остался сидеть в тележке.
— Нет, благодарю, я не буду заходить, — сказал он, — я хочу только сказать тебе пару слов, Ингмар. У меня очень мало времени, я спешу на общинное собрание.
— У матери сейчас будет готов кофе, — сказал Ингмар.
— Благодарю, но я боюсь опоздать.
— Вы давно уже не были у нас, — сказал Ингмар.
В это время и его мать вышла на крыльцо, приглашая гостя в дом:
— Господин депутат не откажется войти и выпить чашечку кофе, — сказала она.
Ингмар отстегнул фартук, и депутат вылез из тележки.
— Ну, уж если сама матушка Мерта просит, то отказать нельзя, — сказал он.
Депутат был высокий и красивый мужчина, с легкими, грациозными движениями; он, казалось, принадлежал совсем к другой породе людей, чем Ингмар и его мать, оба некрасивые, с сонными лицами и нескладными фигурами. Но депутат питал большое почтение к старинному роду владельцев Ингмарсгорда и охотно поменялся бы своей прекрасной внешностью с Ингмаром, только чтобы самому быть одним из Ингмарсонов. Он всегда принимал сторону Ингмара, а не дочери, и ему сразу стало легко на сердце, когда он увидел такой радушный прием.
Через некоторое время, когда матушка Мерта принесла кофе, он начал излагать свое дело.
— Я хотел, — начал он и откашлялся, — я хотел сообщить вам, что мы надумали относительно Бритты.
Чашка задрожала в руках матушки Мерты, так что ложка зазвенела о блюдечко. Наступило тяжелое молчание.
— Нам кажется, будет лучше, если она уедет в Америку.
Он опять запнулся. Все молчали. Депутат только вздохнул, глядя на этих неподатливых людей.
— Мы уже купили ей билет.
— Но она, вероятно, перед этим приедет домой? — спросил Ингмар.
— Зачем? Что ей делать дома?
Ингмар снова погрузился в молчание. Он полузакрыл глаза и сидел так неподвижно, что казалось, он спит. Вместо него заговорила матушка Мерта:
— Ей понадобится одежда?
— Все уже приготовлено, ее сундук стоит в лавке Лофберга, у которого мы останавливаемся, когда бываем в городе.
— А мать не приедет повидаться с ней?
— Ей очень хотелось, но я счел, что для них обеих лучше будет не видеться.
— Да, пожалуй, что так.
— Билет и деньги на дорогу лежат у Лофберга; она получит все, что ей необходимо.
— Я считал нужным сообщить об этом Ингмару, чтобы он не думал больше об этой истории, — сказал депутат.
Теперь замолчала матушка Мерта, платок съехал у нее на затылок, она сидела, уставившись в колени.
— Теперь Ингмар может подумать и о новой невесте.
Мать и сын упорно молчали.
— Матушке Мерте нужна помощница в таком большом хозяйстве, и Ингмар должен позаботиться, чтобы у нее была спокойная старость.
Депутат замолчал, он не был уверен, что его слушают.
— Мы с женой постараемся помочь вам в этом, — прибавил он.
А Ингмар сидел молча, и в душе его поднималась огромная радость. Бритта уезжает в Америку, и он может не жениться на ней. Убийца не будет хозяйничать в Ингмарсгорде. Он молчал потому, что находил неприличным сразу показать свою радость. Но теперь надо было сказать что-нибудь.
Депутат тоже замолчал, он знал, что Ингмарсонам надо дать время все обдумать. И наконец мать Ингмара сказала:
— Да, Бритта понесла свое наказание, теперь наш черед.
Старуха хотела этим сказать, что они будут готовы оказать господину депутату любую услугу в благодарность за то, что он развязал им руки. Но Ингмар иначе понял эти слова. Он вздрогнул, словно проснувшись ото сна. «Что сказал бы на это отец? — подумал он. — Если бы я все рассказал ему, что бы он ответил? — „Не думай, что тебе позволено насмехаться над справедливостью Божией, — сказал бы отец. — Не думай, что он оставит безнаказанным, если ты взвалишь на одну Бритту всю ответственность. Если отец отталкивает ее, чтобы сделать тебе приятное и занимать у тебя деньги, то ты-то должен следовать Божьему пути, Ингмар Ингмарсон-младший“.
Мне и впрямь кажется, что отец руководит мной в этом деле, — думал он, — Он, наверное, направил сюда отца Бритты, чтобы показать мне, как дурно взваливать все на нее одну, бедняжку. Он, наверное, увидел, как я хотел в последние дни избавиться от всех этих хлопот».
Ингмар встал, налил коньяку в кофе и поднял чашку:
— Благодарю вас, господин депутат, что вы приехали к нам сегодня, — сказал он и чокнулся с ним.
III
[править]Все утро возился Ингмар с березами у ворот. Он устроил помост, взобрался на него и старался пригнуть друг к другу верхушки деревьев так, чтоб они образовали арку. Но деревья подчинялись ему неохотно, они так и норовили вырваться из рук и снова выпрямлялись, как свечи.
— Что ты там делаешь? — спросила его матушка Мерта.
— Пусть себе они порастут, немножко согнувшись, — отвечал он.
Наступило время обеда. После обеда работники и служанки улеглись во дворе спать. Ингмар Ингмарсон тоже спал, только на широкой кровати в горнице.
Во всем доме не спала только одна хозяйка, она сидела в передней и вязала.
Дверь тихонько отворилась, и в комнату проскользнула старуха с двумя большими корзинами, которые висели у нее на коромысле. Она тихо поздоровалась, опустилась на стул возле стола и, не говоря ни слова, приподняла крышки корзин. В одной были сухари и баранки, а в другой — свежеиспеченные булки. Хозяйка быстро подошла к ней и начала выбирать хлеб. Она была скуповата, но так нелегко было устоять перед вкусной булкой к кофе.
Перебирая хлебы, она разговаривала со старухой, которая, как и все торговки, ходила из дома в дом и, видя многих людей, знала все новости и любила поболтать.
— Вы умная женщина, Кайса, на вас можно положиться, — говорила матушка Мерта.
— О, да, — отвечала Кайса, — если бы я болтала обо всем, что знаю, многим не поздоровилось бы.
— Но иногда вы молчите напрасно, Кайса.
Старуха взглянула на нее и сразу догадалась, о чем думает матушка Мерта.
— Да простит мне Господь, — сказала она, и слезы выступили у нее на глазах. — Я говорила с женой депутата, вместо того чтобы идти прямо к вам.
— Так вы говорили с женой депутата?
В тоне, каким она произнесла эти слова, послышалось бесконечное презрение.
Ингмар Ингмарсон проснулся оттого, что дверь в переднюю тихонько отворилась. В комнату никто не вошел, но дверь осталась открытой. Он не знал, отворилась она случайно или кто-нибудь открыл ее. Но ему лень было подняться, и он спокойно продолжал лежать, прислушиваясь к разговору в соседней комнате.
— Скажите мне, Кайса, откуда вы узнали, что Бритта не любит Ингмара? — спросила мать.
— Ах, да с самого начала болтали, что родители принуждают ее, — уклончиво отвечала торговка.
— Говорите прямо, Кайса, когда я вас спрашиваю, вам нечего вилять, чтобы сказать правду. Мне кажется, я смогу выслушать то, что вы можете мне рассказать.
— Ну, так должна признаться, что каждый раз, заходя в то время в Бергскуг, я заставала ее в слезах. И один раз, когда мы остались с ней одни в кухне, я ей сказала: «Ты нашла себе прекрасного мужа, Бритта!» — Она посмотрела на меня так, словно я смеюсь над ней, и потом сказала: «Да, это правда, он очень хорош собой». — Она сказала это таким тоном, что я сразу представила себе Ингмара Ингмарсона. Правда, ведь он некрасив, но я никогда прежде не думала об этом, потому что очень уважаю всех Ингмарсонов, а тут я не могла удержаться и засмеялась. Бритта взглянула на меня и повторила: «Да, он красив», — а потом она быстро отвернулась, выбежала в другую комнату, и я услышала, как она плачет. Но, уходя, я думала: «Все обойдется, у Ингмарсонов все должно идти хорошо». Я не удивлялась родителям, потому что, если бы у меня была дочь и Ингмар Ингмарсон посватался к ней, я не оставила бы ее в покое, пока она не согласилась бы.
Ингмар лежал и слушал.
«Мать делает все это нарочно, — думал он. — Она удивляется, что я убираюсь в доме, устраиваю из берез арку и собираюсь ехать завтра в город. Мать думает, что я хочу привезти сюда Бритту; она не знает, что я даже этого не смогу сделать».
— Потом я видела Бритту, когда уж она жила в Ингмарсгорде, — продолжала старуха. — Я не могла ее ни о чем спросить, потому что в комнате было полно народу, но, когда я вышла в сени, она пошла вслед за мной. «Кайса, — спросила она, — ты давно была в Бергскуге?» — «Я была там третьего дня», — отвечала я. — «Ай, Господи, ты была там третьего дня, а мне кажется, что я не была там много лет». — Я не знала хорошенько, что мне ей на это ответить; у нее был такой вид, будто она заплачет, чтобы я ей ни сказала. «Тебе следует пойти как-нибудь домой и посмотреть, как им там живется», — сказала я. — «Нет, — отвечала она, — мне кажется, я никогда больше не побываю дома». — «Ну, вот еще, — сказала я, — там сейчас очень красиво, лес полон земляники, а все погорелые места покраснели от брусники». — «Голубушка! — воскликнула Бритта, и глаза ее стали такими большими, — неужели брусника уже поспела?» — «Да, тебе следует попросить, чтобы тебя отпустили на денек домой, тогда ты можешь досыта наесться ее». — «Нет, я не думаю, чтобы я это сделала, — сказала она, — если я съезжу домой, то мне еще грустнее покажется, когда я вернусь». — «Я всегда слышала, что у Ингмарсонов житье неплохое, — сказала я. — Это хорошие люди». — «Да, — отвечала она, — это хорошие люди». — «Это лучшие люди в деревне и самые справедливые», — сказала я. — «Да, ведь считается справедливым взять против воли жену». — «И они народ умный». — «Да, они всегда молчат обо всем, что знают». — «Разве они никогда не разговаривают?» — «Они говорят только о самом необходимом».
Мне пора было уже уходить, но тут я еще вспомнила кое о чем и спросила ее: «Вы будете справлять свадьбу здесь или там, у вас?» — «Ее будут справлять здесь, потому что здесь больше места». — «Так позаботься, чтобы свадьбу не очень откладывали», — сказала я. — «Свадьба будет через месяц», — ответила она. Но, уже прощаясь с Бриттой, я вспомнила, что в Ингмарсгорде был неурожай, и сказала, что, по совести, не думаю, чтобы в этом году они справили свадьбу. «Тогда мне остается только утопиться», — сказала Бритта. Месяц спустя я услышала, что свадьбу отложили; я испугалась, не случилось бы какой беды, и пошла в Бергскуг потолковать с ее матерью. «У них там делается что-то неладное», — сказала я. — «Мы должны быть довольны всем, что бы они там ни сделали, — ответила она. — Мы каждый день благодарим Бога за то, что он так хорошо пристроил нашу дочку».
«Мать напрасно так старается, — думал Ингмар Ингмарсон, — здесь никто и не думает ехать в город за Бриттой и привозить ее сюда. Ей нечего было пугаться березовых арок, ведь я это сделал только для того, чтобы оправдаться перед Богом: „Ведь я был готов сделать это! Ты же видишь, что у меня было такое намерение“. Но поступить так на самом деле — это совсем другое».
— Когда я видела Бритту в последний раз, — продолжала Кайса, — стояла глубокая зима. Я шла по узкой тропинке через лес. Идти было очень трудно, потому что снег начинал таять и на тропинке было скользко. Вдруг я увидела, что кто-то сидит на снегу, я подошла ближе и узнала Бритту. — «Что это ты гуляешь одна в лесу?» — спросила я ее. — «Да, я гуляю», — ответила она. Я остановилась и глядела на нее, потому что не могла понять, чего она хочет. — «Я хочу поискать, не найду ли где отвесной скалы», — сказала Бритта. — «Сохрани тебя Бог, уж не хочешь ли ты броситься с нее?!» — спросила я, потому что у нее был такой вид, словно она не хочет больше жить.
«Да, — сказала она, — если я найду скалу достаточно высокую и отвесную, я брошусь с нее». — «Постыдись, Бритта, разве тебе плохо живется». — «Я — дурная женщина, Кайса». — «Да, что ты такое говоришь?!». — «Когда-нибудь я сделаю что-нибудь дурное, лучше мне умереть». — «Что за пустяки ты болтаешь, дитя?» — «Да, я стала злой, когда переехала сюда». — Потом она подошла ко мне совсем близко, и глаза у нее были как у безумной. — «Они только и думают, как бы мучить меня, и я тоже только и думаю о том, как бы помучить их». — «Тебе так кажется, Бритта — они люди добрые». — «Они только и думают, как бы меня опозорить». — «Ты это им говорила?» — «Я никогда с ними не разговариваю. Я все время только думаю о том, что я им могу сделать плохого. Да, я подумываю, не сжечь ли мне усадьбу; ведь он очень дорожит ею. А то я думаю, не дать ли коровам яду: они такие старые и уродливые, и у них такие набрякшие веки, что они почти похожи на него». — «Собака, которая лает, не кусает», — сказала я. — «Что-нибудь дурное, да я уж сделаю ему, — сказала она. — До тех пор я не успокоюсь». — «Ты сама не знаешь, что говоришь, — сказала я. — Ты сама себе не даешь покоя».
Тут Бритта изменилась в лице и начала плакать. Она выглядела такой кроткой и говорила, как ей трудно бороться со всеми этими злыми мыслями. Потом я проводила ее назад в Ингмарсгорд, и на прощанье она обещала мне не делать ничего дурного, если я только буду молчать. И тогда я начала думать, кому я могла бы рассказать об этом, — сказала Кайса, — потому что мне казалось, неловко идти к таким важным господам, как вы.
В эту минуту прозвонил колокол на крыше конюшни — послеобеденный отдых кончился. Матушка Мерта спешила закончить разговор с Кайсой.
— Послушайте, Кайса, не думаете ли вы, что между Ингмаром и Бриттой опять все может наладиться?
— Что? — спросила изумленно старуха.
— Я хочу сказать, если она не уедет в Америку, вы не думаете, что он женится на ней?
— Откуда мне знать? Нет, я этого не думаю.
— Может быть, она откажет?
— Да, наверное, откажет.
Ингмар сидел, свесив ноги с кровати.
«Теперь ты узнал все, что тебе нужно было знать, Ингмар, — думаю, что завтра ты можешь ехать, — сказал он, стукнув кулаком по кровати. — Напрасно мать думает, что сможет удержать меня, показывая, что Бритта меня не любит».
Он продолжал стучать кулаком по кровати, словно желая что-то вколотить не то в нее, не то себе в голову. «А все-таки я попытаюсь. Мы, Ингмарсоны, всегда начинаем заново, если что-то не ладится. Настоящий мужчина никогда не успокоится, пока женщина сходит с ума от злости к нему».
Никогда еще он не чувствовал так глубоко своего поражения, и горел жаждой хоть как-то это исправить.
— Я не я буду, если не заставлю Бритту чувствовать себя счастливой в Ингмарсгорде, — сказал он.
Он в последний раз стукнул кулаком по кровати и встал, чтобы идти на работу.
— Воистину, это Ингмар-старший прислал сюда Кайсу, чтобы заставить меня ехать в город! Это так же верно, как и то, что я сам стою здесь!
IV
[править]Приехав в город, Ингмар Ингмарсон медленно пошел по дороге к большому тюремному зданию, которое высилось на небольшом холме за городом. Он шел тяжелой, будто старческой походкой, опустив свои тяжелые веки и не глядя по сторонам.
Ощущая важность момента, он заменил свой красивый, но деревенский, костюм черной суконной парой с крахмальной рубашкой, которую, правда, уже успел измять. Настроение у него было торжественное, но в то же время он испытывал какое-то неприятное, гнетущее чувство.
Наконец, Ингмар достиг площади перед тюрьмой, подошел к сторожу и спросил, действительно ли сегодня освободят Бритту Эриксон.
— Да, сегодня кого-то выпускают, — ответил сторож.
— Эта женщина сидит тут за детоубийство, — пояснил ему Ингмар.
— Да, да, ее-то и выпускают сегодня утром.
Ингмар не пошел дальше, он прислонился к дереву и стал ждать, не отрывая глаз от тюремных ворот.
«У многих, кто вошел туда, было тяжело на душе, — думал он. — Не хочу преувеличивать, — продолжал он, — но думаю, что многим сидящим там легче, чем мне сейчас.
Да-а-а… Вот Ингмар-старший привел меня сюда, чтобы я взял свою невесту из тюрьмы, — говорил он. — Но не сказал бы, что Ингмар-младший очень этому рад. Ему было бы гораздо приятнее, если бы его невеста вышла из уважаемого дома, и к жениху ее вела бы мать. Потом в сопровождении гостей они поехали бы в церковь, а невеста сидела бы рядом, нарядная и улыбающаяся».
Ворота несколько раз отворялись, прошел священник, потом жена начальника тюрьмы с детьми. Наконец вышла Бритта. Когда ворота распахнулись, Ингмар почувствовал, как сердце его судорожно сжалось.
«Вот она идет», — подумал он. Глаза его закрылись, он чувствовал себя совершенно разбитым и не трогался с места. Взяв себя в руки и открыв глаза, Ингмар увидел, что Бритта замерла на площадке у ворот.
Несколько мгновений она стояла неподвижно, откинув платок с головы и глядя вдаль. Тюрьма господствовала над городом, и за полями и лесами виднелись ее родные горы.
Вдруг словно чья-то невидимая рука сотрясла ее и согнула. Бритта закрыла лицо руками и опустилась на скамью.
Со своего места Ингмар ясно слышал, что она плачет.
Тогда он подошел и встал рядом. Бритта плакала так сильно, что ничего не заметила, и ему пришлось стоять возле нее довольно долго.
— Не плачь, Бритта, — сказал он, наконец.
— Ах, Господи, неужели это ты? — воскликнула она.
В эту минуту Бритта ясно представила все то, что она сделала, и поняла, чего стоило Ингмару прийти сюда. Она радостно вскрикнула, бросилась ему на шею и снова зарыдала.
— Ах, как я мечтала, чтобы ты приехал! — сказала она.
Сердце Ингмара сильно забилось, когда он услышал, что она радуется его приезду.
— Ты говоришь, Бритта, что ты скучала обо мне? — растроганно спросил он.
— Да, мне хотелось попросить у тебя прощенья.
При этих словах Ингмар выпрямился во весь свой рост и стал холоден как каменное изваяние.
— Для этого еще будет время, — сказал он, — а теперь, я думаю, нам тут незачем дольше оставаться.
— Да, здесь не место для разговоров, — кротко отвечала она.
— Я остановился у купца Лофберга, — сказал по дороге Ингмар.
— Там стоит мой сундук.
— Да, я видел, — сказал Ингмар. — Он слишком велик, чтобы взять его с собой в тележку, придется его оставить и потом прислать за ним.
Бритта остановилась и взглянула на Ингмара. Он в первый раз упомянул, что хочет взять ее с собой домой.
— Сегодня я получила письмо от отца, он пишет, что ты тоже считаешь, что мне лучше уехать в Америку.
— Я решил, оставить тебе выбор; я ведь не знал, захочешь ли ты ехать со мной.
Бритта заметила, что Ингмар не сказал, хочет ли он сам этого. Может, он просто не хотел принуждать ее снова? Она задумалась. Разумеется, не было большой радости в том, чтобы привести в Ингмарсгорд такую жену, как она. — «Скажи ему, что хочешь ехать в Америку, это единственное, что ты можешь для него сделать, — мысленно говорила она себе. — Давай, скажи ему это», — твердила она себе. И вдруг Бритта услышала, как кто-то говорит:
— Боюсь, я недостаточно сильна, чтобы ехать в Америку; говорят, там приходится очень много работать, — и ей казалось, что не она, а кто-то совсем другой произносит эти слова.
— Да, говорят, — тихо ответил Ингмар.
Бритте стало стыдно, когда она вспомнила, как еще утром говорила священнику, что вернется в мир новым и лучшим человеком. Она шла молча, злясь на себя и думая, как бы ей взять свои слова обратно. Но каждый раз, когда она уже готова была открыть рот, ее удерживала мысль, что Ингмар, быть может, еще любит ее, и оттолкнуть его снова было бы черной неблагодарностью. «Если бы я только могла прочитать его мысли», — подумала Бритта.
Ингмар увидел, что она вдруг остановилась и прислонилась к стене.
— У меня кружится голова от уличного шума.
Он протянул ей руку, и так, взявшись за руки, они пошли дальше.
«Мы идем совсем, как жених и невеста», — подумал Ингмар, но все время его беспокоила мысль, как все обойдется дома, как отнесутся к их приезду мать и остальные.
Когда они пришли к Лофбергу, Ингмар объявил, что лошадь отдохнула, и, если Бритта не возражает, можно немедленно отправляться домой. — «Теперь надо сказать ему, что я не хочу ехать», — подумала она. Бритта молила Бога подать ей какой-нибудь знак, поступает ли так Ингмар из одной только жалости. В это время Ингмар выкатил из сарая тележку. Она была вычищена заново, сбруя блестела, а на сиденье была новая обивка. У козел был воткнут маленький полузавядший букетик полевых цветов. Увидев это, Бритта остановилась и задумалась; а Ингмар пошел в конюшню, вывел лошадь и начал ее запрягать. На хомуте был такой же букетик. Тогда Бритта подумала, что Ингмар действительно ее любит и ей лучше молчать.
Они выехали, и, чтобы нарушить молчание, она начала расспрашивать его про односельчан и соседей. Каждым своим вопросом она напоминала ему кого-нибудь, чьего осуждения Ингмар боялся. «Они будут смеяться и показывать на меня пальцами», — думал он. На все ее вопросы Ингмар отвечал односложно, и Бритта снова начала думать, не попросить ли его вернуться. Он совсем не хочет, чтобы она ехала к нему, не любит ее и делает все только из жалости!
Бритта прекратила свои расспросы, и дальше они ехали в глубоком молчании. Когда они остановились на постоялом дворе, их уже ждал кофе и свежий хлеб, а на подносе лежали цветы. Было ясно, что Ингмар заказал все это, проезжая тут накануне. Неужели и это он сделал только по доброте и из жалости? Был ли он вчера веселым? Может быть, уныние напало на него только сегодня, когда он увидел ее у ворот тюрьмы, а завтра он забудет об этом, и все опять пойдет хорошо? Бритта была растрогана, она раскаивалась во всем и не хотела ничем огорчать Ингмара.
Они переночевали в гостинице, выехали рано поутру и к десяти часам уже могли различить вдали свою деревенскую церковь. Когда они проезжали мимо, в церкви как раз звонили к обедне, и со всех сторон собирался народ.
— Господи, да ведь сегодня воскресенье! — воскликнула Бритта и молитвенно сложила руки. Она забыла обо всем, у нее было только одно желание — войти в церковь и помолиться.
Ей хотелось начать новую жизнь молитвой в своей старой церкви.
— Я бы хотела пойти в церковь, — сказала она Ингмару.
В эту минуту Бритта не подумала, что ему тяжело будет показаться в церкви вместе с ней; она вся была преисполнена благоговением и благодарностью.
Ингмар готов был наотрез отказать ей, у него не хватало мужества встретить насмешливые взгляды и язвительный шепот. «Когда-нибудь все равно придется на это решиться, — подумал он и повернул к церкви. — Лучше уж сразу покончить с этим».
Когда они поднимались на холм, на каменной церковной изгороди сидело уже много народа в ожидании начала службы. Увидев Ингмара с Бриттой, все начали перешептываться и толкать друг друга, указывая на них. Ингмар взглянул на Бритту. Та сидела, сложив руки, похоже, не понимая, где она, и не замечая ничего, что делается вокруг. Зато Ингмар видел за двоих; народ с любопытством глядел на них, а некоторые даже бежали за тележкой. Он не удивлялся, что все бегут за ними и таращатся на него! Они не верили своим глазам и, конечно, не могли себе представить, чтобы он поехал в дом Божий с женщиной, убившей его ребенка.
«Это уже слишком, — думал он, — я этого не вынесу».
— Пожалуй, тебе будет лучше сейчас пойти в церковь, Бритта, — сказал он, помогая ей выйти из тележки.
— Разумеется, — ответила она.
Слова Ингмара показались ей странными, ведь она приехала в церковь молиться, а не глазеть на людей. Ингмар быстро отпряг лошадь и пустил ее пастись. Все смотрели на Ингмара, но никто не заговаривал с ним. Когда он, наконец, управился и вошел в церковь, все сидели уже на своих местах, и служба началась. Идя по широкому проходу, он посмотрел в сторону, где сидят женщины. Все скамьи были заняты, кроме одной, на которой сидела только одинокая фигура. Ингмар сразу же увидел, что это была Бритта, и понял, что никто не захотел сесть рядом с ней. Он сделал еще несколько шагов, потом вернулся назад и сел рядом с Бриттой. Та с удивлением подняла глаза, когда он подошел. До этой минуты она ничего не замечала, но теперь поняла, что никто не хочет сидеть с ней рядом! Радость, охватившая ее, сменилась горечью. Что из всего этого выйдет? Не стоило ей ехать с ним!
Слезы выступили у нее на глазах, и, чтобы не расплакаться, Бритта взяла лежавший перед ней старый молитвенник, раскрыла его и начала читать. Она перелистывала страницы, но слезы застилали ей глаза и не давали разобрать ни слова. Вдруг перед ней мелькнуло ярко-красное пятно — это была закладка, с изображением красного сердца. Бритта взяла ее и протянула Ингмару.
Она видела, как он зажал закладку в своей широкой руке, незаметно для других рассматривая ее. Потом он выронил ее па пол. — «Что с нами будет, что же с нами будет?» — подумала Бритта и расплакалась, уткнувшись в молитвенник.
После проповеди они сразу же вышли из церкви. Ингмар быстро запрягал лошадь, и Бритта помогала ему. Когда пропели последние псалмы, священник благословил молящихся и народ начал выходить из церкви;
Ингмар и Бритта были уже далеко. Оба были погружены в одни и те же мысли. Кто совершил такое преступление, не может жить среди других людей. Сидя в церкви, оба чувствовали себя как у позорного столба. — «Этого мы не выдержим», — думали они оба.
Погруженная в печальные мысли, Бритта вдруг увидела Ингмарсгорд и почти не узнала его ярко-красных строений. Она вспомнила, как говорили, что усадьбу покрасят заново к свадьбе Ингмара. И свадьбу тогда отложили, потому что у него не было денег на новую краску. Бритта чувствовала, что Ингмар хочет все уладить к лучшему, но ему это очень нелегко дается.
Когда они въехали в Ингмарсгорд, все обедали.
— Хозяин едет, — сказал один из работников, выглянув в окно.
Матушка Мерта встала с места, но едва подняла свои тяжелые веки:
— Сидите все, — приказала она. — Нечего вам вставать.
Старуха тяжелым шагом пересекла комнату. Взглянув на нее, слуги поняли, что она для большей торжественности надела воскресное платье, шелковую шаль и покрыла голову шелковым платком. Она стояла на крыльце, когда подъехала тележка.
Ингмар быстро соскочил на землю, но Бритта не трогалась с места. Он подошел и отстегнул фартук с ее стороны.
— Ты что, не будешь слезать?
— Нет, я не хочу! — Она закрыла лицо руками и заплакала. — Мне вообще не следовало возвращаться, — говорила она, всхлипывая.
— А, теперь уже вылезай, — сказал Ингмар.
— Позволь мне вернуться в город, я не гожусь для тебя.
Может быть, в душе Ингмар и считал, что она права, но ничего не сказал, а продолжал стоять и ждать, когда она выйдет.
— Что она говорит? — крикнула матушка Мерта с крыльца.
— Она говорит, что не годится для нас, — ответил Ингмар, потому что Бритта громко плакала и не могла произнести ни слова.
— О чем же она плачет? — спросила старуха.
— О том, что я — несчастная грешница, — проговорила сквозь рыдания Бритта, прижимая обе руки к сердцу. Ей казалось, что оно вот-вот разобьется от боли.
— Что она говорит? — переспросила старуха.
— Что она — несчастная грешница, — повторил Ингмар.
Услышав, как он холодно и равнодушно повторяет ее слова, Бритта вдруг поняла правду. Если бы она хоть что-нибудь значила для Ингмара, если бы он хоть немного любил ее, то не стоял бы истуканом, повторяя ее слова матери. Больше ей не о чем было спрашивать, теперь она узнала все, что хотела.
— Почему она не выходит? — спросила старуха.
Бритта подавила слезы и ответила сама громко и ясно:
— Потому что я не хочу причинять Ингмару несчастье.
— Мне кажется, она права, — сказала мать, — пусть она уезжает, Ингмар-младший. Иначе, чтоб ты знал, уеду я. Я и ночи не проведу под одной крышей с ней.
— Ради Бога, уедем отсюда! — простонала Бритта.
У Ингмара вырвалось проклятие, он вскочил в тележку и погнал лошадь. Он был так расстроен всей этой историей, что ему надоело бороться.
Выехав на дорогу, они на каждом шагу встречали людей, возвращавшихся из церкви. Это раздражало Ингмара, и он свернул на узкую лесную тропинку, которая в прежние времена была проселочной дорогой. Дорога была каменистая и неровная, но на одноколке по ней можно было кое-как проехать.
Когда Ингмар сворачивал на проселок, то услышал, как кто-то окликает его, и оглянулся. Это был почтальон, у которого было письмо для Ингмара. Ингмар взял письмо, сунул его в карман и повернул в лес.
Когда они отъехали настолько, что их нельзя было увидеть с дороги, он остановил лошадь и вынул письмо, но Бритта остановила его.
— Не читай его, — сказала она.
— Не читать письмо?
— Да, не стоит.
— Почему это?
— Это я его написала.
— Так ты сама расскажешь мне, о чем оно?
— Нет, я не могу этого сделать.
Ингмар взглянул на Бритту. Та сильно покраснела и смотрела испуганно.
— Пожалуй, я все-таки прочту письмо, — сказал Ингмар и хотел его распечатать, но Бритта стала вырывать письмо у него из рук. Ингмар крепко держал конверт, и ей пришлось уступить.
— Ах, Господи, — простонала она, — мне этого не избежать. — Ингмар, — просила она, — прочти его через несколько дней, когда я уеду.
Но Ингмар уже распечатал конверт и начал читать.
— Послушай, Ингмар, тюремный священник уговорил меня написать это письмо, и он обещал отправить его, когда я буду уже на пароходе. А он отослал его раньше, так что у тебя нет никакого права читать его сейчас. Дай мне сначала уехать, а потом читай.
Ингмар бросил на нее гневный взгляд, выпрыгнул из тележки, чтобы отделаться от нее, и принялся разбирать письмо. Бритта снова пришла в неистовство:
— Все, что там написано, неправда! Священник уговорил меня написать это! Я не люблю тебя, Ингмар!
Он с большим изумлением посмотрел на нее. Бритта замолчала и покорилась судьбе. Тюрьма научила ее смирению. Лучшего отношения она и не заслуживает.
Ингмар изо всех сил старался разобрать письмо. Вдруг он в ярости смял листок, и из горла его вырвался хрип.
— Ничего не могу разобрать, — воскликнул он и топнул ногой, — все буквы сливаются.
Ингмар обошел тележку и, подойдя к Бритте, крепко сжал ее руку. Голос его звучал гневно и хрипло, и вид у него был страшный.
— Это правда, что здесь написано, ты любишь меня?
— Да, — беззвучно уронила она.
Он встряхнул ее руку и отбросил от себя.
— Вранье! Полное вранье! — крикнул он, потом громко и резко рассмеялся, от чего все лицо его исказилось злобой.
— Видит Бог, — торжественно сказала Бритта, — что я каждый день молилась о том, чтобы еще хоть раз увидеть тебя перед отъездом.
— Куда же ты хочешь ехать?
— Ты ведь знаешь, я еду в Америку.
— Черта с два!
Ингмар был вне себя от ярости, он сделал несколько шагов вглубь леса, потом бросился на землю и разрыдался. Бритта подошла и села рядом. Она была так счастлива, что ей хотелось смеяться.
— Ингмар, Ингмар-младший, — говорила она.
— Ты всегда считала меня уродом!
— Да, ты не красавец…
Ингмар оттолкнул ее.
— Послушай, я все тебе расскажу.
— Да, уж, пожалуйста!
— Помнишь, что ты говорил на суде три года тому назад?
— Да.
— Что ты женишься на мне, если я переменюсь к тебе?
— Да, помню.
— Тогда-то я и полюбила тебя, потому что никогда не думала, чтобы человек мог сказать что-нибудь подобное. Это было невероятно, что ты смог сказать мне это после всего, что я тебе сделала. Когда я смотрела тогда на тебя, Ингмар, ты казался мне прекраснее и умнее всех на свете, и я считала тебя единственным человеком, с которым могла бы связать свою жизнь. Я всем сердцем полюбила тебя и думала, что мы принадлежим друг другу. Сначала мне казалось само собой разумеющимся, что ты приедешь и заберешь меня, но потом я не смела больше этому верить.
Ингмар поднял голову:
— Почему же ты ничего не написала?
— Ведь я писала тебе.
— Да, и просила у меня прощенья. Это было совсем не то, о чем тебе следовало писать.
— О чем же еще я должна была писать?
— О том, другом!
— Разве бы я посмела?
— Я ведь мог и не приехать.
— Но, Ингмар, не могла же я написать тебе любовное письмо после всего, что тебе сделала! Я и в последний мой день в тюрьме написала тебе об этом только потому, что священник убедил меня это сделать. Он взял письмо и обещал переслать его тебе только после моего отъезда, а сам отправил его раньше.
Ингмар схватил руку Бритты, прижал ее к земле и ударил по ней.
— Мне тебя саму вот так же прибить хочется.
— Ты можешь делать со мной, что хочешь, Ингмар.
Он заглянул ей в лицо, которому страдание придало новую красоту, потом встал и наклонился над ней.
— А ведь я чуть не дал тебе уехать.
— Но все-таки ты не сдержался и приехал.
— Должен тебе сказать, что разлюбил тебя.
— Прекрасно это понимаю.
— Я очень обрадовался, когда услышал, что ты уезжаешь в Америку.
— Да, отец писал, что ты был рад этому.
— Когда я смотрел на мать, то каждый раз думал, что не могу привести в дом такую невестку, как ты.
— Да, это было бы плохо, Ингмар.
— Мне столько пришлось вытерпеть из-за тебя, никто не хотел иметь со мной никаких дел из-за того, что я дурно поступил с тобой.
— Теперь ты, пожалуй, побьешь меня, Ингмар.
— Ты представить себе не можешь, как я зол на тебя!
Бритта продолжала сидеть спокойно.
— Вспомнить только, каково мне было все это время, — снова начал он.
— Послушай, Ингмар!
— Да, я не сержусь, но ведь я едва не дал тебе уехать!
— Ты меня не любил больше, Ингмар?
— О, нет!
— И когда ехал за мной?
— Ни капельки! Я был так зол на тебя!
— А когда же ты опять меня полюбил?
— Когда прочел письмо.
— Да, я сама увидела, что твоя любовь прошла, и поэтому мне было стыдно, что ты узнаешь, как я тебя полюбила.
Ингмар засмеялся.
— Что с тобой, Ингмар?
— Я думаю о том, как мы бежали из церкви и как нас прогнали из Ингмарсгорда.
— И тебе смешно?
— А разве это не смешно? Нам придется, как бродягам, ночевать под открытым небом. Жаль, что отец не видит этого!
— Ты вот смеешься, Ингмар, а ведь так не должно было быть, и во всем виновата я одна.
— Все обойдется, — сказал он. — Теперь мне на всех плевать, кроме тебя.
Бритта готова была плакать от раскаяния, но Ингмар заставлял ее снова и снова рассказывать ему, как она о нем думала и скучала. Понемногу он успокоился, как ребенок, убаюканный колыбельной. Все произошло почти так, как представлялось Бритте. Она думала, что при встрече с Ингмаром сразу же заговорит о своей вине и расскажет, как она тяготит и мучает ее. Ингмару или матери, — любому, кто ни пришел бы, Бритта сказала бы, что знает, насколько их недостойна, и даже не думает считать себя ровней им. А теперь она не могла сказать ему ничего такого.
Вдруг Ингмар перебил ее:
— Ты хочешь мне что-то сказать?
— Да, я бы очень хотела.
— Что-то, о чем ты постоянно думаешь?
— Да, днем и ночью.
— Так скажи это сейчас, и мы оба возьмем этот груз.
Он смотрел ей в глаза и видел испуг и смущение. Но по мере того, как она говорила, взгляд ее становился яснее и спокойнее.
— Теперь тебе будет легче, — сказал он, когда она замолчала.
— Да, теперь мне кажется, будто ничего и не было.
— Это оттого, что мы оба понесем эту ношу. Теперь бы ты осталась?
— О, да, я бы очень этого хотела.
— Так поедем домой, — сказал Ингмар, вставая.
— Нет, я не посмею, — сказала Бритта.
— Брось, мать совсем не такая страшная, надо только, чтобы она видела, что я сам знаю, чего хочу.
— Нет, я ни за что не хочу выгонять ее из дому. Мне ничего не остается, как ехать в Америку.
— Послушай, что я тебе скажу, — проговорил Ингмар, таинственно улыбаясь, — тебе нечего бояться. Есть человек, который поможет нам.
— Кто же это?
— Это отец, уж он все устроит, как надо.
На лесной тропинке показалась чья-то фигура. Это была Кайса, но ее едва можно было узнать без корзин и коромысла.
— Добрый день! Здравствуйте! — поздоровались они со старухой; та подошла и пожала им руки.
— Вот вы тут сидите, а в Ингмарсгорде все с ног сбились, ища вас. Вы так быстро уехали из церкви, — продолжала Кайса, — что я не успела подойти к вам; я хотела поздороваться с Бриттой и пошла в Ингмарсгорд, а вместе со мной туда пришел священник. Он вошел в переднюю, прежде чем я успела ему поклониться. И только матушка Мерта протянула ему руки, как он воскликнул: «Теперь, сударыня, вы можете порадоваться на Ингмара. Он показал нам, что происходит из достойного рода, теперь мы начнем называть его Ингмар-старший!» — Матушка Мерта ничего не отвечала и только поправляла платок на голове. — «О чем вы говорите, господин пастор?» — спросила она, наконец. — «Он привез с собой домой Бритту, — отвечал пастор, — и поверьте мне, матушка Мерта, этим он заслужил себе уважение на всю жизнь».
«Ах, нет, нет, что вы», — сказала старуха.
«Я чуть проповедь не забыл, когда увидел их в церкви. Этот пример был лучше всякой проповеди. Ингмар будет отныне служить нам образцом, как и его отец». — «Господин пастор приносит мне грустные новости», — сказала матушка Мерта. — «Разве он еще не вернулся?» — «Нет, его еще нет дома, может быть, они поехали сначала в Беркскуг…»
— Мать так и сказала? — воскликнул Ингмар.
— Да-да, и пока мы вас ждали, она разослала работников искать вас.
Кайса еще продолжала что-то говорить, но Ингмар уже не слушал ее; мысли его были далеко. "Потом я вхожу в чистую горницу, — думал он, — где сидят отец и все Ингмарсоны. — "Добрый день, Ингмар Ингмарсон-старший, — говорит отец и идет мне навстречу. — «Добрый день, отец, сердечно благодарю вас за помощь». — «Ну, теперь ты справишь свадьбу, — говорит отец, — а все остальное уладится само собой». — «Без вас я бы никогда этого не сделал», — говорю я. — «Пустяки, — скажет старик. — Мы, Ингмарсоны, должны только всегда следовать Божьему пути».
Часть первая
[править]I
[править]В приходе, где издавна жили Ингмарсоны, в начале восьмидесятых годов никому и в голову не могло прийти, что можно принять какую-то другую веру и новые обряды. Народ слышал, конечно, что в других приходах Далекарлии то тут, то там появлялись новые секты и, что были люди, которые погружались в реки и пруды, принимая новое крещение от баптистов, но все только смеялись над этим и говорили: «Все это годится, может быть, для тех, кто живет в Эппельбё и в Гагневе, но к нам эта зараза не придет».
Они строго держались обыкновения ходить по воскресеньям в церковь. Все, кто могли, шли на службу даже зимой в самую лютую стужу. И, пожалуй, зимой это и было нужнее всего, потому что невозможно было бы высидеть при сорока градусах мороза в нетопленой церкви, если бы она не была битком набита людьми.
Но не следует думать, что церковь посещалась так охотно благодаря пастору. Приходской священник, заменивший старого пробста, [Пробст (нем.), у лютеран — старший пастор, глава небольшого церковного округа, состоящего из нескольких приходов; в русском православии соответствует благочинному.] служившего здесь в молодости Ингмара Ингмарсона-старшего, был человек добрый, но никто не сказал бы, что он обладает особым даром проповедовать слово Божие. В те времена ходили в церковь ради самого Бога, а не ради интересных проповедей. Возвращаясь из церкви и борясь с ветром и стужей, каждый думал: «Господь, наверное, заметил, что в такую непогоду я все-таки пришел в храм».
Вот почему народ посещал церковь, хотя пробст и говорил каждое воскресенье все одну и ту же проповедь с тех пор, как приехал в село.
Правду сказать, большинство жителей было вполне довольно этими проповедями. Они знали, что пастор возвещает им слово Божие, а большего они и не требовали. Только школьный учитель да пара крестьян пообразованнее иногда говорили между собой: «Наш пробст знает только одну проповедь. Он умеет говорить только о Божьем промысле и Царствии Божьем. Хорошо, что сектанты пока не дошли до нас, а то ведь эта крепость плохо защищена и сдастся при первом же приступе».
И действительно, до сих пор странствующие проповедники обходили приход стороной. «Нечего туда и заходить, — говорили они. — Там народ не хочет пробуждаться от своей спячки». Светские проповедники и примкнувшие к сектам соседи считали старого Ингмарсона и других прихожан страшными грешниками. Слыша колокольный звон в деревне, они говорили, что он выводит напев: «Спите в ваших грехах! Спите в ваших грехах!»
Все в деревне, — и старые и малые, — рассердились, узнав, что люди говорят об их колоколах. Разве они не знают, что ни один человек во всем приходе не забудет прочитать «Отче наш», когда услышит звон колоколов? А когда раздается вечерний звон, то все и в домах и в полях бросают работу: мужчины снимают шляпы, женщины преклоняют колени, и все молчат, пока не прочтут «Отче наш». И всякий, кто бывал в деревне, должен был признать, что никогда не чувствовал так ясно всего величия и славы Господней, как в летний вечер, когда косы вдруг переставали косить, плуги останавливались среди борозды и возы замирали в ожидании, когда их снова начнут грузить — и все это ради нескольких ударов колокола. Казалось, народ чувствует, как в эту минуту Господь пронесся на вечернем облаке над деревней, великий, могучий и милосердный, благословляя эту землю.
Учитель в деревенской школе был не из семинарских — по старинному обычаю он был выбран из крестьян и всему выучился сам. Это был солидный мужчина, который мог в одиночку сладить с сотней мальчишек. Он учительствовал здесь уже больше тридцати лет и пользовался большим уважением. Школьный учитель был убежден, что от него зависит счастье и благоденствие всей деревни, и теперь его сильно беспокоило, что их пастор не умеет проповедовать. Он оставался спокойным, пока в деревнях поговаривали о принятии нового крещения, но когда черед дошел и до причастия, и народ начал собираться не в церкви, а по домам для совершения этого таинства, то он не мог больше оставаться равнодушным. Сам учитель был беден, но ему удалось уговорить некоторых богатых жителей построить миссионерский дом. «Вы меня знаете, — говорил он им, — я хочу проповедовать только затем, чтобы укрепить людей в их прежней вере. Куда мы зайдем, если нам будут проповедовать новое крещение и новое причастие, и никто не объяснит людям, где истинное и где ложное учение?»
Школьный учитель был в хороших отношениях и с пастором и со всем приходом. Он и священник часто подолгу прохаживались взад и вперед между приходским домом и школой, словно никак не могли наговориться. Пастор часто заходил по вечерам к учителю и, сидя в кухне у пылающего очага, беседовал с матушкой Стиной, женой учителя. Иногда он приходил каждый день. У самого пастора дома было неуютно и беспорядочно, потому что жена его была больна и не вставала с постели.
Одним зимним вечером учитель с женой сидели у очага и вели серьезный разговор, а в углу комнаты играла их дочь Гертруда. Эта светловолосая и розовощекая девочка не выглядела ни слишком взрослой, ни слишком развитой для своего возраста, как это часто бывает с детьми школьных учителей.
Уголок, в котором она сидела, был обычным местом ее игр. Чего тут только не было — маленькие цветные стеклышки, черепки от посуды, круглые речные камешки, деревянные чурбачки и многое другое.
Гертруда играла уже довольно долго; ни отец ни мать не обращали на нее внимания. Она сидела на полу и с увлечением строила что-то из чурок и стеклышек, боясь только, чтобы ей не напомнили об уроках и работе по дому. Но сегодня отец, казалось, позабыл о ней, и она могла играть сколько душе угодно.
В своем уголке девочка хотела построить всю их деревню, весь приход с церковью и школой. Конечно, нельзя забывать и о реке с мостом: все должно быть так, как на самом деле.
Значительная часть уже была построена. Горная цепь, окружающая деревню, была сделана из больших и маленьких камней. Между ними Гертруда воткнула маленькие еловые веточки, изображающие леса, а на севере она поставила два остроконечных камня, изображавших Клакберг и Олофсхеттан, которые возвышаются друг против друга по обе стороны реки и затеняют всю долину.
Сама долина между горами была посыпана землей из цветочного горшка, но девочке никак не удавалось разделить ее на возделанные и зеленеющие поля. Пришлось утешаться тем, что будто бы стоит весна, когда еще не взошли ни трава, ни хлеба.
Широкую, красивую реку Дальельф, протекающую среди села, она прекрасно изобразила длинным, узким осколком стекла, а шаткий мост, соединяющий обе стороны села, давно уже был готов и качался на водах.
Окрестные усадьбы и дома Гертруда отметила кусочками красного кирпича. Далеко к северу среди камней и лугов лежал Ингмарсгорд, на востоке у самых склонов горы ютился Кольосен, а на юге, где река потоками и водопадами низвергается в долину, прорываясь сквозь горы, стояли заводы Бергсона.
В общих чертах все уже было готово. Деревенская улица, посыпанная песком, извивалась между усадьбами и вдоль реки. Во дворах и возле домов там и тут стояли маленькие деревца. Девочке стоило только взглянуть на свою постройку из земли, камней и еловых ветвей, как перед ней вставал весь приход. Ее работа казалась ей во всех отношениях прекрасной.
Несколько раз Гертруда поднимала головку, чтобы позвать мать полюбоваться на сотворенное ею чудо, но каждый раз останавливалась: она благоразумно считала, что не стоит обращать на себя внимания родителей.
Теперь оставалось самое трудное — построить их деревню, которая раскинулась по обе стороны реки. Девочка несколько раз перекладывала камни и стеклышки, пока, наконец, не разложила их все в определенном порядке. Дом бургомистра сталкивал с места лавку, а дому судьи не хватало места рядом с домом доктора. Да и вспомнить-то обо всем было нелегко: церковь, дом священника, аптека, почта, большие усадьбы с хозяйственными постройками, постоялый двор, дом лесничего и телеграфная станция…
Наконец вся деревня раскинулась среди зелени своими белыми и красными домиками. Не хватало только одного.
Гертруда так спешила со своей работой, чтобы успеть выстроить школу, которая тоже находилась в селе. А для школы надо было очень много места. Она должна была стоять на берегу реки: большой, белый двухэтажный дом с просторным садом и флагштоком посреди двора.
Девочка отложила для школы лучшие чурки и стеклышки и все-таки долго раздумывала, прежде чем приняться за постройку. Ей хотелось бы построить школу такой, какой она была в действительности: по большому классу на каждом этаже и кухню с комнатой, где Гертруда жила с родителями.
«Но это займет очень много времени; меня, вероятно, так долго не оставят в покое», — подумала она.
В сенях раздались шаги, кто-то стряхивал снег с сапог, и девочка с новой силой принялась за игру. «Это пришел пастор, — подумала она. — Он будет разговаривать с отцом и матерью, и я весь вечер буду свободна!» — Воодушевившись, она принялась за постройку школы, которая была величиной с полдеревни.
Мать тоже услышала шаги в сенях, встала и пододвинула к очагу большое старое кресло. Потом она обратилась к мужу:
— Ты скажешь ему об этом сегодня же вечером?
— Да, — отвечал учитель, — как только представится случай.
Пастор вошел усталый и озябший, радуясь тому, что может побыть в теплой комнате. По обыкновению, священник был очень говорлив. Нельзя было представить себе человека приятнее, когда он вот так сидел и говорил о всевозможных предметах. Пастор необыкновенно связно и легко говорил обо всем, что касалось земной жизни, и нельзя было поверить, что этому же самому человеку так трудно давались проповеди. Но как только с ним заговаривали о загробном мире, он терялся, подыскивал слова и не произносил ничего существенного, за исключением тех случаев, когда говорил о промысле Божием.
Когда священник уселся, учитель радостно сообщил ему:
— Я должен сказать вам, господин пастор, что хочу построить миссию.
Пробст побледнел и поник в кресле, поданном ему матушкой Стиной.
— Что вы говорите, Сторм? — спросил он. — Вы хотите построить миссию? А что же будет с церковью и со мной? Нам придется убраться отсюда?
— Церковь и священник будут нам нужны по-прежнему, — убежденно сказал учитель. — По-моему плану миссия должна помогать церкви. По всей стране развилось столько ложных учений, что церковь действительно нуждается в помощи.
— Я всегда считал вас моим другом, Сторм, — сказал пастор с огорчением.
Несколько минут назад он пришел сюда такой радостный и веселый, а теперь, казалось, ему настал конец.
Учитель прекрасно понимал отчаяние пастора. Всем было известно, что священник был умнейший человек, но в молодости он вел такую шумную жизнь, что его хватил удар, от которого он так никогда и не смог окончательно оправиться. Пастор часто сам забывал, что он только развалина настоящего человека; но когда что-нибудь напоминало ему об этом, то впадал в глубокое отчаяние.
Пробст долго сидел как мертвый, и никто не решался произнести ни слова.
— Пастор не должен так относиться к этому вопросу, — сказал учитель, стараясь придать своему голосу мягкое, дружеское звучание.
— Молчите, Сторм, — сказал пастор. — Я знаю, что я не выдающийся проповедник, но я никогда не думал, что вы захотите занять мое место.
Сторм замахал руками, как бы желая сказать, что у него и в мыслях такого не было, но не решался произнести ни слова.
Учителю было около шестидесяти лет, но, несмотря на свой тяжелый труд, он был еще полон сил и являлся полной противоположностью священнику.
Сторм был одним из самых высоких людей в Далекарлии. У него были черные кудри, смуглая кожа и резкие черты лица. Он казался великаном рядом с пастором, который был маленького роста, с впалой грудью и лысым черепом.
Матушка Стина, жена учителя считала, что муж ее, как человек более сильный, должен уступить. Она делала ему знаки успокоить священника; но, как ни был огорчен учитель, он не хотел отказаться от своего намерения.
Учитель заговорил медленно и внушительно. «Несомненно, — сказал он, — что сектантские учения в скором времени проникнут и в их округу, и что нужно место, где люди могли бы общаться более свободно, чем в церкви, где слушатели сами бы выбирали непонятные места из Библии и просили бы разъяснения».
Жена знаками просила его замолчать, она чувствовала, что при каждом его слове пастор думает: «Значит, я не могу дать никакого толкования, я не могу быть оплотом против неверия; должно быть, я действительно очень слаб, даже наш школьный учитель, — крестьянин-самоучка, — считает, что может проповедовать лучше меня».
Но учитель не замолчал, он продолжал говорить о том, что следует предпринять, чтобы оградить овец от нападения волков.
— Но я не вижу никаких волков, — сказал пастор.
— Я знаю, что они уже приближаются, — возразил Сторм.
— И вы, Сторм, вы хотите открыть им доступ.
Священник выпрямился в кресле; слова учителя возмутили его; к нему вернулись его прежнее достоинство и гордость.
— Любезный Сторм, не будем больше говорить об этом, — сказал он.
Затем он обратился к хозяйке и стал с ней шутить по поводу хорошенькой невесты, которую она недавно готовила к венцу, потому что матушка Стина всегда одевала всех невест в округе. Но крестьянка понимала, какое ужасное сознание собственного бессилия проснулось в пасторе; ей было так жаль его, что она расплакалась. От слез она почти не могла говорить, и пастору пришлось одному поддерживать разговор.
А пастор все время думал: «Ах, если бы у меня сохранились сила и крепость молодости! Я показал бы тогда этому крестьянину, как он дурно поступает».
Вдруг он снова обратился к учителю:
— А откуда вы достали денег, Сторм?
— Мы образовали общество, — отвечал Сторм и назвал нескольких крестьян, оказавших ему помощь, чтобы показать, что все это были люди, не желавшие вредить ни пастору, ни церкви.
— Ингмар Ингмарсон тоже заодно с вами? — спросил пастор так, словно ему нанесли смертельный удар. — А я-то был уверен в Ингмарсоне так же, как в вас, Сторм.
Он ничего больше не прибавил, но обернулся к хозяйке и снова заговорил с ней. Пробст прекрасно видел, что она плачет, но делал вид, что ничего не замечает.
Немного спустя он опять обратился к учителю:
— Бросьте эту затею, Сторм! — просил он. — Бросьте ее ради меня. Ведь вам бы тоже не понравилось, если бы кто-нибудь выстроил вторую школу рядом с вашей.
Учитель опустил голову в глубоком раздумье.
— Я не могу, господин пастор, — произнес он, стараясь придать себе бодрый и веселый вид.
Священник ничего больше не сказал, и некоторое время в комнате царила мертвая тишина.
Потом он встал, надел шубу, шапку и пошел к дверям.
Весь вечер искал он слов, которыми мог бы доказать Сторму, что тот неправ не только перед ним, пастором, но и перед всей общиной, которую погубит этой затеей. И, хотя слова и мысли толпились в его голове, он не мог ясно связать и изложить их.
Идя к двери, он вдруг заметил Гертруду, которая играла в углу в свои чурбачки и стеклышки. Он остановился и поглядел на нее. Она, очевидно, ничего не слышала из их разговора, глаза ее сверкали от радости, а щеки раскраснелись.
Пастор был поражен несоответствием между этой веселой беззаботностью и тяжестью собственной печали. Он подошел к девочке.
— Чем ты тут занимаешься? — спросил он.
Гертруда уже давно покончила с деревней, теперь она разорила ее и задумала что-то новое.
— Ах, если бы вы, господин пастор, подошли немножко раньше! — воскликнула девочка. — Я выстроила деревню, и церковь, и школу.
— А где же это все теперь?
— Да, я уже сломала деревню, теперь я буду строить Иерусалим и…
— Что ты сказала? — воскликнул пастор. — Ты разрушила деревню, чтобы построить Иерусалим?
— Да, — отвечала Гертруда, — у меня вышла прекрасная деревня, но вчера в школе мы читали про Иерусалим, и вот я сломала деревню и теперь буду строить Иерусалим.
Священник стоял, глядя на ребенка. Он провел рукой по лбу, как бы желая привести в ясность свои мысли.
— Несомненно, чья-то высшая сила говорит твоими устами, — произнес он.
Слова девочки так поразили его, что он несколько раз повторил их. Мысли его постепенно потекли по обычному руслу, и он дивился премудрости Божией, с которой Он все обращает к исполнению Своей воли.
Пастор вернулся и, подойдя к учителю, сказал прежним дружеским голосом с каким-то новым выражением лица:
— Я не сержусь на вас, Сторм, вы исполняете только то, что вам приказано свыше. Всю жизнь размышляю я о промысле Божием, но никогда не могу постичь истины. Я и теперь не вполне ясно понимаю все это, одно только я сознаю, что вы исполняете то, что должны исполнить.
II
[править]В ту весну, когда начали строить здание миссии, таяние снегов началось внезапно, и вода в Дальельфе поднялась высоко. Лили непрерывные дожди, шумные потоки стекали с гор, и все колеи на дороге и борозды в полях были переполнены водой. Вся эта вода искала себе выхода и стремилась к реке, волны которой высоко вздымались и выходили из берегов. Темные, ясные и обычно спокойные воды реки превратились в мутно-желтые от нанесенной в них земли, а несущиеся по ним бревна и льдины внушали страх.
Вначале взрослые мало беспокоились о разливе; только дети каждую свободную минуту бегали на берег смотреть на бушующую реку и ее добычу, которую она сносила с берегов.
Но скоро на реке появились не только бревна и льдины. По мутным волнам неслись плоты для полосканья белья и купальни, а чуть позже показались лодки и обломки разрушенных пристаней.
— Она унесет и нашу пристань! Да, да, конечно! — говорили дети. Они немножко трусили, но это занимательное зрелище в то же время веселило их.
То, широко раскинув свои лапы, проплывала большая ель с вывернутыми корнями, то серый ствол осины, и с берега было видно, что на ветвях набухли толстые почки, распускавшиеся от долгого пребывания в воде. А за деревьями плыл маленький опрокинутый сарай для сена. Он был полон сена и соломы и, плывя на своей крыше, напоминал опрокинутую лодку.
Когда стали появляться эти предметы, взрослое население встревожилось. Все понимали, что где-то на севере река вышла из берегов, и спешили с баграми и шестами, чтобы вылавливать всё то, что унесла вода.
На самом севере деревни, где почти не было домов, стоял на берегу реки Ингмар Ингмарсон. Ему было около шестидесяти лет, но выглядел он старше. Его грубое лицо было все изрезано морщинами, спина сгорбилась, и весь он был такой же беспомощный и неуклюжий, как и прежде.
Ингмар-старший стоял, опираясь на длинный, тяжелый багор, и вглядывался в реку тусклым, сонным взглядом.
Река пенилась и кипела, гордо пронося мимо него все, что награбила у берегов. Казалось, она насмехалась над медлительностью крестьянина и говорила ему: «Не тебе отнять у меня что-нибудь из того, чем я завладела».
Ингмар Ингмарсон предоставлял плотам и лодкам плыть мимо, не делая ни малейшей попытки их выловить.
«Все это вытащат в селе», — думал он.
И все-таки он не спускал глаз с реки, тщательно всматриваясь во все, что проплывало мимо него. Вдруг вдали на волнах показалось какое-то яркое желтое пятно на нескольких сколоченных досках. «Вот этого-то я и жду», — сказал вслух Ингмар. Он не мог еще ясно различить, что это было, но для того, кто знает, как одевают детей в Далекарлии, нетрудно было догадаться, что это такое. «Это ребятишки, они играли на плоту для полоскания белья, — подумал он. — Они не успели выбраться на землю, и их снесло рекой».
Вскоре крестьянин увидел, что прав. Он ясно различил троих детей в желтых домотканых платьицах и таких же желтых круглых шапочках; они сидели на плоту, доски которого понемногу разбивались силой течения и напором льдин.
Дети были еще довольно далеко, но Ингмар знал, что течением реки их принесет к тому месту, где он стоит. Если Господь направит плот с детьми в эту стремнину, то почти наверняка Ингмару удастся спасти их.
Он стоял, не двигаясь с места, и смотрел на реку. Тут словно чья-то рука толкнула плот, он повернул и направился прямо к берегу. Дети были уже так близко, что крестьянин мог разглядеть их испуганные лица и слышать их плач.
Но они все-таки были еще так далеко, что он не мог достать до них багром с земли. Тогда он спустился к воде.
Но в это время его охватило какое-то странное чувство; ему казалось, что кто-то кричит ему: «Ты уже не молод, Ингмар Ингмарсон, смотри, ты рискуешь жизнью!»
Он остановился на минуту и задумался, имеет ли он право рисковать собой. Жена, которую он когда-то привез из тюрьмы, умерла прошлой зимой, и с тех пор его самым большим желанием было последовать за ней. Но, с другой стороны, его сын, которому должно было перейти именье, был еще мальчиком. Ради него он должен еще жить.
— Господи, да будет воля Твоя, — сказал Ингмар-старший и словно сбросил с себя всю медлительность и неповоротливость. Войдя в шумящую реку, он крепко упирался в дно шестом, чтобы не быть унесенным потоком, и внимательно следил за проносящимися мимо льдинами и бревнами, чтобы они не столкнули его.
Когда плот приблизился к нему, он крепко уперся ногами в дно и, протянув багор, зацепил им плот.
— Держитесь крепче, — крикнул он детям, потому что в эту минуту плот делал крутой поворот и все балки его трещали. Но хрупкое сооружение все-таки уцелело, и Ингмар-старший вывел его из опасной стремнины. Тут он его выпустил, так как знал, что само течение пригонит его к берегу.
Он снова уперся багром в землю и тоже повернул обратно к берегу, но при этом не обратил внимания на большое бревно, плывущее мимо. Бревно налетело на него и сильно ударило в бок. Бревна неслись с безумной быстротой, и удар был столь силен, что Ингмар Ингмарсон зашатался, но не выпустил багра из рук и с трудом добрался до берега. Выйдя на землю, он не решился даже ощупать ушибленное место: ему казалось, что разбита вся грудная клетка. Рот его был полон крови. «Пришел твой конец, Ингмар-старший», — подумал он. Он не мог больше ступить ни шага и опустился на песок.
Спасенные им дети начали кричать от страха, из соседних домов сбежались люди и перенесли Ингмара в дом.
В Ингмарсгорд вызвали священника, и он оставался там до вечера. По пути домой он зашел в школу. За день пастор услышал кое-что, о чем ему хотелось потолковать.
Учитель и матушка Стина были глубоко огорчены, потому что до них уже дошло известие о смерти Ингмара Ингмарсона. Священник, напротив, вошел легко, и лицо у него было радостное и ясное.
Учитель сейчас же спросил его, успел ли пастор прийти вовремя.
— Да, — отвечал священник, — но мое присутствие было совершенно не нужно.
— Не нужно? — переспросила матушка Стина.
— Нет, — сказал пастор, загадочно смеясь, — он мог бы и без меня отойти в мир иной! Часто бывает нелегко сидеть у постели умирающего, — сказал пастор.
— Конечно-конечно, — согласился учитель.
— Да, и особенно, когда умирает первый человек в деревне.
— Разумеется.
— Но иногда случается совсем не то, чего ждешь.
Пастор помолчал с минуту. Он сидел, гордо выпрямившись, и глаза его сверкали из-под очков.
— Слышали ли вы, Сторм, или вы, матушка Стина, о чудесном событии, которое случилось с Ингмаром-старшим в его молодости? — спросил пастор.
Учитель отвечал, что про Ингмара-старшего ходило много всяких рассказов.
— Да, но это особый случай, я только сегодня услышал о нем в Ингмарсгорде. У Ингмара-старшего был большой друг, торпарь в их имении, — продолжал священник.
[Торпарь (швед., фин.), в Швеции и Финляндии — арендатор участка сельскохозяйственной земли, сдаваемого в долгосрочную аренду, обычно за отработки. В описываемый период торпари арендовали земли не только у крупных землевладельцев, но и у крестьян. В настоящее время торпарей не существует.]
— Да, я это знаю, — сказал учитель. — Его тоже зовут Ингмар, и, чтобы различать их, его прозвали Ингмар-сильный.
— Да, это он, — сказал пастор. — Отец назвал его Ингмаром из почтения к своему господину. Так вот, это случилось, когда Ингмар-старший был еще молод. Однажды летним вечером, в воскресенье, он со своим товарищем Ингмаром-сильным надел праздничные одежды, и они пошли в село на праздник.
Пастор остановился и задумался.
— Представляю себе, какой это был прекрасный вечер, — сказал он. — Тихий и ясный, когда земля и небо сливаются на горизонте, небо окрашено зеленоватыми отсветами, а земля покрыта легким туманом, который окутывает все голубовато-белой дымкой. Но как только Ингмар-старший и Ингмар-сильный вошли в деревню и собирались перейти через мост, им почудилось, что кто-то приказал им посмотреть вверх. Они подняли глаза и увидели небо, которое распахнулось, как завеса, и они стояли рука об руку, созерцая это великолепие.
— Слышали вы об этом, матушка Стина, или вы, Сторм? — спросил пастор. — Оба они стояли на мосту и смотрели на разверзшееся перед ними небо. О том, что видели, они рассказали только своим детям и ближайшей родне. Никто из чужих до сих пор не знал этого; память об этом дне они хранили как величайшее сокровище и неприкосновенную святыню.
Священник снова помолчал, глядя в землю, и потом вздохнул:
— Мне никогда не приходилось слышать ничего подобного, — сказал он, и голос его слегка задрожал. — Я бы очень хотел быть с ними в ту минуту и видеть разверзшееся небо.
— И сегодня, как только Ингмара-старшего перенесли в дом, — продолжал пастор, — он послал за Ингмаром-сильным; приказание его сейчас же исполнили, а заодно послали за доктором и за мной. Но Ингмара-сильного не оказалось дома. Он рубил в лесу дрова, и его не так-то легко было отыскать. За ним разослали работников во все стороны, и Ингмар-старший страшно беспокоился, что не увидит его перед смертью.
Прошло много времени, уже пришли мы с доктором, а Ингмара-сильного все еще не было.
Ингмар-старший не обращал на нас большого внимания, он уже был близок к смерти.
«Я умираю, господин пастор, — сказал он, — но перед смертью я бы хотел увидеть Ингмара».
Он лежал на большой постели, накрытый лучшим одеялом. Глаза его были широко раскрыты и, похоже, все время созерцали что-то невидимое для других. Спасенных им ребятишек посадили на его кровать, и они сидели, тихо съежившись у его ног. Иногда он отрывал взор, устремленный на что-то вдали, потом переводил его на детей, и тогда лицо его озарялось улыбкой.
Наконец торпаря отыскали, и Ингмар-старший радостно улыбнулся, заслышав в сенях тяжелые шаги Ингмара-сильного.
Когда торпарь подошел к постели, умирающий взял его за руку и нежно погладил ее; потом он спросил:
— Ты еще помнишь, Ингмар-сильный, как мы стояли на мосту и перед нами разверзлось небо?
— Да, конечно же, я помню, как мы смотрели на небо, — отвечал Ингмар-сильный.
Тут Ингмар-старший совсем повернулся к нему, он улыбался, и лицо его сияло, словно он собирался сообщить радостную весть.
— Я иду туда, — сказал он Ингмару-сильному.
Торпарь нагнулся и глубоко заглянул ему в глаза.
— И я последую за тобой, — сказал он.
Ингмар-старший утвердительно кивнул.
— Но ведь ты знаешь, — продолжал Ингмар-сильный, — Я не могу уйти прежде, чем твой сын вернется из паломничества.
— Да, знаю, — сказал Ингмар-старший, кивая.
Потом он несколько раз тяжело вздохнул и умер.
Учитель с женой согласились с пастором, что это была прекрасная смерть. Некоторое время все трое сидели молча.
— Но что же хотел сказать Ингмар-сильный, говоря о паломничестве? — спросила вдруг матушка Стина.
Пастор взглянул несколько растерянно.
— Я не знаю. Ингмар-старший умер, не успев ничего больше сказать, а я еще не имел возможности как следует подумать об этом, — отвечал он, погружаясь в раздумье. — Но вы правы, матушка Стина, это были замечательные слова.
— Знаете, господин пастор, говорят, что Ингмар-сильный умеет отгадывать будущее.
Пастор провел рукой по лбу, как бы приводя в порядок свои мысли.
— Нет ничего чудеснее промысла Божия, — сказал он затем. — Да, на свете нет ничего чудеснее.
III
[править]Это случилось однажды осенью, когда занятия в школе уже начались. Был час отдыха, и учитель с Гертрудой пришли на кухню и сели за стол, а матушка Стина налила им кофе.
Но не успели они сделать глоток, как пришел гость.
Это был Хальвор Хальворсон, молодой крестьянин, владевший сельской лавкой. Он был родом из Тимсгорда, и поэтому его часто называли Тимс Хальвор. Это был высокий, красивый мужчина, но вид у него был печален. Матушка Стина предложила и ему чашку кофе; он присел к столу и завел беседу с учителем.
Поглядывая на улицу, хозяйка сидела с вязаньем на диване. Вдруг она покраснела и высунулась в окно, чтобы лучше видеть, но тут же постаралась принять спокойный вид и равнодушно сказала:
— К нам, кажется, идут важные гости.
Хальвор уловил необычные нотки в ее голосе. Он подошел к окну и увидел, что в школу идет высокая, но несколько сгорбленная женщина с мальчиком-подростком.
— Если не ошибаюсь, это Карин из Ингмарсгорда, — сказала матушка Стина.
— Да, это, конечно, Карин, — произнес Хальвор.
Замолчав, он отвернулся от окна и оглядел комнату, как бы ища выхода, но в следующую же минуту спокойно вернулся на свое место.
Дело было в том, что прошлым летом, когда был еще жив Ингмар-старший, Хальвор сватался за Карин. Дело тянулось долго, потому что старик находил много препятствий. Вопрос был не в деньгах, — Хальвор был богат, но отец его был пьяница, и боялись, что он унаследовал этот порок. Но, наконец, было решено, что он может жениться на Карин.
День свадьбы был назначен, и пробсту уже было поручено огласить их в церкви. Но перед этим Карин и Хальвор поехали в Фалун купить обручальные кольца и молитвенник. Они провели в поездке три дня, и, вернувшись, Карин объявила отцу, что не может выйти замуж за Хальвора. Она жаловалась, что Хальвор за эти три дня один раз напился пьяным, и боялась, что он пойдет по стопам отца. Ингмар-старший сказал, что не может принуждать дочь, и отказал Хальвору.
Хальвор был вне себя: «Ты позоришь меня, я этого не перенесу, — говорил он Карин. — Что будут думать обо мне люди? Так не поступают с честным человеком».
Но Карин была неумолима; и с тех пор Хальвор ходил грустный и подавленный, потому что не мог забыть обиды, нанесенной ему Ингмарсонами.
А теперь Карин придется встретиться с Хальвором. Что же будет?
Ни о каком примирении не могло быть и речи, потому что еще прошлой осенью Карин вышла замуж за Элиаса Элофа Эрсона. Они с мужем жили в Ингмарсгорде и управляли имением после смерти Ингмара-старшего. Старший Ингмар оставил после себя пять дочерей и сына, но мальчик был еще слишком мал, чтобы управлять имением.
Карин вошла в кухню. Ей было лет двадцать, но она никогда не выглядела молодо. Многие сочли бы ее некрасивой, она унаследовала все черты своего рода: тяжелые веки, рыжеватые волосы и жесткую складку губ. Но семье школьного учителя нравилось, что она похожа на Ингмарсонов.
Увидев Хальвора, Карин даже не поморщилась. Она медленно в спокойно обошла всех присутствующих, здороваясь с ними. Когда она протянула руку Хальвору, тот едва дотронулся до кончиков ее пальцев.
Карин всегда держалась несколько сгорбившись, но, подойдя к Хальвору, она, казалось, опустила голову еще ниже обычного, а Хальвор еще больше выпрямился.
— Вы сегодня вышли погулять, Карин? — спросила матушка Стина, пододвигая ей лучшее кресло.
— Да, — отвечала Карин, — подморозило, и ходить стало легче.
— Да, ночью был сильный мороз, — произнес учитель.
После этого разговор оборвался, и никто не знал, что сказать; молчание длилось несколько минут.
Хальвор вдруг поднялся, и все вздрогнули, словно очнувшись от глубокого сна.
— Мне пора в лавку, — сказал он.
— Разве вам надо так спешить? — спросила матушка Стина.
— Уж не я ли выгоняю Хальвора? — сказала Карин, и в голосе ее прозвучала грусть.
После ухода Хальвора разговор сразу завязался. Учитель посмотрел на мальчика, на которого до сих пор никто не обращал внимания. Мальчуган был, по-видимому, одних лет с Гертрудой. У него было открытое, приятное лицо, но в его выражении было что-то старческое, и сразу было видно, из какого он рода.
— Вы, кажется, привели мне ученика, — сказал учитель.
— Это мой брат, его зовут Ингмар Ингмарсон, — отвечала Карин.
— Он, пожалуй, еще мал для своего имени, — заметил учитель.
— Да, отец умер слишком рано.
— Что правда, то правда, — в один голос сказали учитель с женой.
— Ингмар раньше посещал школу в Фалуне, — сказала Карин. — Поэтому вы и не видели его, учитель.
— Разве вы не хотите, чтобы он опять туда ходил?
Карин опустила свои тяжелые веки, глубоко вздохнула, но ничего не ответила.
— Говорят, он хорошо учился, — сказала она.
— Да, поэтому я и боюсь, что здесь он больше ничему не научится. Он, наверное, знает столько же, сколько и я.
— Ах, что вы, конечно учитель знает гораздо больше, чем маленький мальчик.
Снова наступило молчание, и потом Карин заговорила:
— Я хочу, чтобы он не только ходил к вам в школу, я хотела спросить вас, учитель, и вас, матушка Стина, не возьмете ли вы его к себе жить?
Учитель и жена удивленно переглянулись, и не зная, что и ответить.
— Да ведь у нас тесновато, — сказал, наконец, Сторм.
— Я давала бы вам за это масло, молоко и яйца.
— Ну, не в этом дело…
— Вы сделали бы мне большое одолжение, — сказала крестьянка.
Было понятно, что Карин не обратилась бы к ним с такой необыкновенной просьбой, если бы их помощь не была ей действительно нужна. Поэтому Матушка Стина быстро решила дело.
— Тут и говорить нечего, — сказала она. — Для Ингмарсонов мы сделаем все, что сможем.
— Благодарю вас, — сказала Карин.
Матушка Стина и Карин еще долго разговаривали о том, как устроить Ингмара, а учитель между тем увел мальчика в школу и посадил его рядом с Гертрудой. За весь первый день Ингмар не произнес ни слова.
Целую неделю Тимс-Хальвор не показывался в доме учителя, словно боясь опять встретиться с Карин. Но однажды утром, когда лил дождь и нечего было ждать покупателей, на него напала тоска. «Никуда я не гожусь, и никто меня не уважает», — думал он и терзался мрачными мыслями, которые почти не покидали его с тех пор, как ему отказала Карин.
Наконец он решил отправиться к матушке Стине и поболтать с этой веселой, ласковой женщиной.
Он запер свою пустую лавку, застегнул пальто и, ступая по лужам, отправился в школу, подгоняемый дождем и ветром.
Хальвор чувствовал себя так уютно в школе, что он все еще сидел там, когда раздался звонок на большую перемену, и Сторм с двумя детьми вошел в кухню.
Все трое поздоровались с ним, и Хальвор встал с места перед учителем, но, когда Ингмар хотел протянуть ему руку, он уже опять сел и так оживленно заговорил с матушкой Стиной, что, казалось, и не заметил мальчика. Ингмар спокойно постоял перед ним несколько секунд, затем подошел и сел к столу. Он только вздохнул несколько раз, в точности как его сестра, когда она сидела здесь и вздыхала.
— Хальвор хочет показать нам свои новые часы, — сказала матушка Стина.
Хальвор вынул из кармана новые серебряные часики с позолоченным цветком на крышке. Учитель открыл часы, потом вышел в школу и принес увеличительное стекло. Приставив его к глазу, он в полном восторге рассматривал механизм часов. Ему доставляло громадную радость смотреть, как колесики и шестеренки быстро цепляются друг за друга. Сторм сказал, что никогда еще ему не приходилось видеть такой тонкой работы. Наконец он отдал часы обратно Хальвору, и тот сунул их назад в карман, не показывая ни удовольствия, ни гордости, как бывает обыкновенно с людьми, хвалящими свою покупку.
Ингмар продолжал молча завтракать, но, допив свой кофе, он спросил Сторма, понимает ли он в часах.
— Да, — отвечал учитель, — ты же знаешь, что я во всем понимаю.
Тогда Ингмар вынул из кармана куртки часы — большую крупную серебряную луковицу, некрасивую и старомодную, особенно после хорошеньких часов Хальвора. Цепочка, на которой висели часы, тоже была некрасивая и тяжелая. На крышке не было никаких украшений, и вся она была смята. Вообще часы были в ужасном виде: стекло из них выпало и эмаль на циферблате была попорчена.
— Они стоят, — сказал учитель, поднося их к уху.
— Да, — сказал мальчик, — я хотел только спросить вас, можно ли их починить?
Учитель поднял крышку часов. Колесики непрерывно вертелись во все стороны.
— Ты, должно быть, забивал ими гвозди, — сказал он, — Нет, я не могу их починить.
— А как вы думаете, их может починить часовщик Эрик?
— Не больше моего. Самое лучшее послать их в Фалун, чтобы там сделали новый механизм.
— Я тоже так думал, — сказал Ингмар, пряча часы.
— Что ты сделал с часами? — спросил учитель.
Мальчик молчал, насупившись; казалось, он вот-вот заплачет.
— Это часы моего отца, — сказал он. — Их так попортило бревно, которое его толкнуло.
Все вдруг замолчали и стали внимательно слушать. Ингмар овладел собой и продолжал:
— Это случилось как раз на Пасху, и я был дома. Я первый прибежал на берег, где лежал отец. Он лежал и держал в руках часы. «Мне пришел конец, Ингмар, — сказал отец, — Жаль, что часы разбились; я хотел, чтобы ты передал их от меня вместе с поклоном человеку, которому я нанес большую обиду». Потом он сказал мне, кому я должен передать часы. Но сначала отец велел мне починить их в Фалуне, прежде чем передавать тому человеку, но теперь я никогда туда не езжу и не знаю, что мне делать.
Учитель начал перебирать соседей, вспоминая, не собирается ли кто поехать в город, но матушка Стина перебила его словами:
— А кому ты должен передать часы, Ингмар?
— Я не смею этого сказать, — сказал мальчик.
— Может, вот этому самому Тимс-Хальвору?
— Да, ему, — тихо ответил Ингмар.
— Так отдай Хальвору часы в том виде, как они есть, — сказала матушка Стина. — Так будет лучше всего.
Ингмар послушно встал, вынул часы, потер их рукавом куртки, чтобы придать им лучший вид, и медленно подошел к Хальвору.
— Отец велел передать тебе поклон и часы, — сказал он, подавая ему часы.
Хальвор сидел молча, нахмурившись, а когда к нему подошел мальчик с часами, он прикрыл глаза рукой, словно не желая его видеть. Ингмар довольно долго простоял, протягивая ему часы. Наконец он взглянул на хозяйку, как бы ища ее помощи.
— Блаженны миротворцы, — сказала она.
Тогда Хальвор сделал движение рукой, словно желая оттолкнуть часы. Но тут вмешался в дело и учитель.
— Мне кажется, вы не можете требовать большего, Хальвор, — сказал он. — Я всегда говорил, что, если бы Ингмар Ингмарсон был жив, он позаботился бы о вашем добром имени, как вы того и заслуживаете.
Тут все увидали, что Хальвор свободной рукой как бы против воли взял часы, и, как только они очутились в его руках, он спрятал их на груди под куртку и жилет.
— Этих часов у него уже никто не отнимет, — сказал, смеясь, учитель, видя, как Хальвор накрепко застегивает куртку.
Хальвор тоже смеялся; он встал, гордо выпрямился и тяжело перевел дух. Яркий румянец выступил у него на щеках и он оглядел всех блестящими глазами.
— Похоже, Хальвор, для вас начинается новая жизнь, — сказал учитель.
Элоф Эрсон из Элиасгорда, женившийся на Карин из Ингмарсгорда, был сыном человека злого и скупого. Ребенком его никогда не кормили досыта, да и взрослым юношей он терпел всякие притеснения. Старик вечно заставлял его работать, никогда не пускал его потанцевать и повеселиться с молодежью, и даже по воскресеньям не оставлял его в покое. А когда Элиас Элоф, наконец, женился, то и тогда не был сам себе господином, а попал под начало к тестю. В Ингмарсгорде тоже думали только о работе и сбережениях. Но при жизни Ингмара Ингмарсона Элиас Элоф казался вполне довольным. Он трудился с утра до вечера и не требовал ничего другого. Все говорили, что Ингмарсоны нашли, наконец, зятя себе по душе, потому что Элоф Эрсон, казалось, и не подозревал, что на свете существует что-нибудь, кроме работы.
Но когда Ингмар-старший умер, зять его начал пить и вести самую беспутную жизнь. Он подружился со всеми деревенскими гуляками, приглашая их к себе в Ингмарсгорд, или сам ходил с ними по кабакам и игорным домам. Элоф совершенно забросил работу и пьянствовал целыми днями. Через несколько месяцев он стал настоящим пьяницей.
Когда Карин увидела его в первый раз пьяным, она словно окаменела.
— Это Бог меня наказывает за то, что я обидела Хальвора, — подумала она.
Мужа она ничем не попрекнула и не стала читать ему нотаций. Она скоро увидела, что он похож на дерево с гнилыми корнями, и ей нечего ждать от него ни опоры, ни помощи.
Но сестры Карин не были так рассудительны. Они стыдились распутной жизни зятя и не могли примириться с тем, что из Ингмарсгорда далеко по дороге разносится шум и пьяное пение. Они то начинали бранить его, то увещевать. Хотя он, в сущности, был добрый человек, но впадал иногда в сильную ярость, и от этого в доме были постоянные ссоры и дрязги.
Карин только и думала о том, чтобы удалить сестер из дому и избавить их от ужасной жизни, какую ей приходилось вести. Летом она выдала замуж двух старших, а двух младших отправила в Америку к богатым родственникам.
Всем сестрам она выплатила их часть наследства, каждой по 20.000 крон. Сама Карин получила имение, но было решено, что Ингмар выкупит его за свои 20.000 крон, как только достигнет совершеннолетия, и тогда Карин и Элиас Элоф переедут в другое место.
Удивительно, что у Карин, выглядевшей такой нерешительной и боязливой, хватило сил выпустить из гнезда столько птенцов, да еще достать им мужей, деньги и билеты в Америку. Обо всем ей пришлось заботиться одной, потому что от мужа ждать помощи не приходилось.
Но больше всех беспокоил Карин ее брат, называвшийся теперь Ингмаром Ингмарсоном. Он резче всех сестер выступал против мужа Карин и не только на словах, но и на деле. Один раз он вылил всю водку, привезенную Элиасом Элофом, а другой раз Элоф застал его, когда он разбавлял спиртное водой.
Осенью Карин хотела по-прежнему отправить Ингмара в Фалунскую школу, но ее муж, бывший опекуном Ингмара, решительно воспротивился этому.
— Ингмар будет крестьянином, как я и наши отцы, — сказал Элиас Элоф. — Чему ему учиться в школе? Зимой мы поедем с ним в лес выжигать уголь, это будет ему лучшая школа. В его возрасте я всю зиму проводил в хижинах угольщиков.
Карин так и не удалось переубедить его, и ей пришлось согласиться, чтобы мальчик остался дома.
Элиас Элоф всячески старался привлечь мальчика на свою сторону. Выезжая из дома, он почти всегда брал его с собой. Ингмар ездил очень неохотно, так как он вовсе не желал принимать участие в попойках зятя. Но тот каждый раз клялся, что едет только в церковь или в лавку; а когда они отъезжали подальше от дома, то он гнал лошадь к кузнецам на заводы Бергсона или в трактир в Кармсунде.
Карин радовалась, когда муж брал мальчика с собой. Тогда она была спокойна, что он не свалится в канаву и не загонит лошадей.
Но однажды Элиас вернулся домой в восемь часов утра, и Ингмар крепко спал, сидя в тележке.
— Помоги мне вынести его, — сказал Элиас Карин. — Бедный малый напился, он на ногах не стоит.
Карин от ужаса не могла пошевельнуться. Она опустилась на ступени, чтобы собраться с силами, прежде чем помочь ему внести Ингмара.
Поднимая его, она увидела, что мальчик не спит: он лежал без сознания, холодный как мертвец. Карин взяла его на руки и внесла в комнату, потом заперла дверь и начала приводить брата в чувство.
Немного спустя Карин вошла в столовую, где завтракал Элиас. Она подошла и положила руку ему на плечо.
— Кушай хорошенько, — сказала она. — Если мой брат умрет, тебе уже не придется есть так сладко, как в Ингмарсгорде.
— Ах, что за вздор, — сказал муж, — немножко водки ему не повредит.
— Так и будет, — произнесла Карин, впиваясь своими жесткими, худыми пальцами в его плечо. — Если он умрет, тебя ждут двадцать лет тюрьмы, Элиас.
Когда Карин вернулась к мальчику, он уже пришел в себя, но голова у него кружилась; он не мог пошевелиться и ужасно страдал.
— Карин, как ты думаешь, я умру? — спрашивал он.
— Нет, конечно, нет, — отвечала она, садясь возле него.
— Я не знал, что они дают мне, — сказал он.
— Слава Богу за все, — серьезно произнесла Карин.
— Напиши об этом сестрам, если я умру, — сказал мальчик. — Напиши, что я не знал, что это была водка.
— Да, — отвечала Карин.
— Я не знал, клянусь тебе.
Весь день у Ингмара была лихорадка и бред.
— Не говори только отцу, — просил он сестру.
— Нет, никто ему ничего не скажет.
— Но если я умру, отец узнает, и мне будет перед ним стыдно.
— Ведь ты же не виноват, — сказала Карин.
— Но, может, отец подумает, что мне не следовало ничего принимать из рук Элиаса. Как ты считаешь, все в деревне знают, что я был пьян? — спрашивал он опять. — Что говорят работники и старая Лиза? Что говорит Ингмар-сильный?
— Он ничего не говорит, — успокаивала его Карин.
— Ты, Карин, объясни им, пожалуйста, как все произошло. Мы были в трактире в Кармсунде. Они пили всю ночь, а я сидел на лавке в углу и дремал. Элиас разбудил меня и ласково сказал: «Проснись, Ингмар, тебе надо согреться, вот, выпей, это просто горячая вода с сахаром!» — Мне было очень холодно, когда он меня разбудил, я выпил и в первую минуту понял только, что питье горячее и сладкое. А он дал мне совсем не то, что говорил. Ах, что теперь скажет отец!
Карин отворила дверь. Элиас все еще сидел в столовой, и она подумала, что ему не мешает послушать их разговор.
— Если бы отец был жив, Карин! Если бы только отец был жив!
— Что же тогда, Ингмар?
— Я думаю, что отец убил бы Элиаса.
Элиас грубо расхохотался, а Ингмар смертельно побледнел, услышав его смех. Тогда Карин поспешила затворить дверь.
После этого случая Элиас стал гораздо уступчивее и не препятствовал Карин, когда она решила поместить Ингмара к учителю.
В первое время после того, как Тимс Хальвор получил часы, ни один крестьянин не упускал случая зайти к нему в лавку, чтобы послушать историю о часах Ингмара Ингмарсона. Целыми часами простаивали крестьяне в длинных белых шубах, облокотившись на прилавок, и, с серьезными лицами глядя на Хальвора, внимательно слушали его рассказы. В заключение Хальвор вынимал часы из кармана и показывал смятую часовую крышку и разбитый циферблат. «Да, так вот как его ударило бревно! — говорили крестьяне, и казалось, что перед их глазами встает вся картина смерти Ингмара. — Да, ты должен гордиться, что владеешь этими часами, Хальвор».
Показывая часы, Хальвор все время крепко держал их за цепочку, ни на секунду не выпуская их из рук.
Однажды в лавке Хальвора по обыкновению толпился народ. Хальвор рассказал всю историю и, наконец, вынул часы. Всех присутствующих охватило какое-то благоговение, и в лавке воцарилась глубокая тишина, пока крестьяне один за другим подходили и рассматривали часы.
Как раз в это время в лавку вошел Элиас, но все были так заняты часами, что никто не обратил внимания на его приход. А так как Элиас знал историю с часами своего тестя, то сразу понял, в чем дело. Он не завидовал Хальвору, но ему казалось смешным, что он и другие с таким благоговением относятся к старым сломанным часам.
Элиас протиснулся к прилавку и, быстро протянув руку, выхватил у Хальвора часы.
Хальвор бросился отнимать их, но Элиас отступил назад, держа часы высоко в руке, словно поддразнивая его. Хальвор оперся руками о прилавок и перепрыгнул через него. У него был такой свирепый вид, что Элиас испугался и вместо того, чтобы остановиться и вернуть часы, очертя голову бросился бежать по лестнице, ведущей на улицу. К несчастью, он попал ногой в пролет и упал с лестницы. Хальвор бросился на Элиаса, вырвал у него часы и несколько раз его ударил.
— Не бей меня, — запричитал Элиас. — Посмотри лучше, цела ли моя спина.
Хальвор выпустил его, но Элиас не мог шевельнуть ни рукой ни ногой.
— Помоги мне, — попросил он.
— Сам встанешь, когда протрезвеешь, — сказал Хальвор.
— Я не пьян, — возразил Элиас, — но когда я ступил на лестницу, мне показалось, будто ко мне подошел Ингмар-старший и взял у меня часы; я испугался и упал.
Тогда Хальвор наклонился, чтобы поднять беднягу. Элиаса отвезли домой. Он сломал себе позвоночник, и у него отнялись ноги.
С этого дня Элиас не вставал с постели. Он превратился в беспомощного калеку, но он мог говорить, и целый день только и делал, что молил дать ему водки.
Доктор строго-настрого запретил Карин давать ему спиртные напитки, которые оказались бы для него смертельны. Тогда Элиас начал стараться силой добиться своего, он кричал и шумел все ночи, вел себя как безумный и никому не давал покоя.
Для Карин наступила тяжелая жизнь. Муж так мучил ее, что казалось, она этого больше не вынесет. Он наполнял весь дом своими проклятиями и бранью, и их жизнь превратилась в сплошной ад.
Тогда-то Карин и обратилась к учителю с просьбой взять к себе Ингмара. Она не хотела, чтобы брат ещё хоть один день провел дома, и не взяла его даже на Рождество.
Все работники Ингмарсгорда были в каком-нибудь родстве с Ингмарсонами и всю жизнь провели в усадьбе. Если бы не это, они не выдержали бы такой жизни.
Редкую ночь Элиас давал им спокойно спать. Каждый раз он придумывал что-нибудь новое и так мучил Карин, что она, в конце концов, исполняла его просьбу.
Такая ужасная жизнь тянулась для Карин больше года.
Позади хмельника в Ингмарсгорде была маленькая скамеечка. Это было любимое местечко Карин, куда она уходила побыть одной и погоревать о своей жизни. Низко согнувшись, опершись локтями о колени и подперев подбородок рукой, сидела она неподвижно, глядя перед собой. Отсюда открывался вид на хлебные поля, тянувшиеся отсюда до самого леса, за которым виднелись очертания горы Клакберг.
Одним апрельским вечером Карин пришла сюда снова. Она чувствовала себя слабой и утомленной, как это часто бывает с людьми весной, когда снег только что начинает таять. На дворе мокро и грязно, и весенние дожди еще не успели омыть землю. Солнце уже пригревало, но хмель еще спал под одеялом из еловых ветвей и не мог защитить ее от северного ветра. Ветер был сильный и гнал по полям сухую траву и всякий сор. Горы были окутаны туманом, березы начинали темнеть на вершинах, но на опушке леса еще лежал глубокий снег.
— Да, вот и весна скоро, — думала Карин, чувствуя себя еще более усталой; ей казалось, что она не сможет пережить еще и это лето.
Она думала о том, сколько забот ей теперь предстоит: посев и косьба сена, выпечка хлебов, стирка, а еще надо ткать и шить одежду; нет, она не справится со всем этим.
— Лучше бы мне умереть, — тихо произнесла она. — Мне кажется, я живу теперь только для того, чтобы помешать ему напиться до смерти.
Вдруг она подняла голову, ей показалось, что кто-то ее окликнул. Перед ней стоял Хальвор Хальворсон, облокотившись на изгородь, и глядел на нее.
Карин не знала, когда он подошел, было похоже, что он уже давно стоит здесь.
— Я так и думал, что найду тебя здесь, — сказал Хальвор.
— Почему?
— Да, я вспомнил, что прежде ты, улучив минутку, всегда прибегала сюда погоревать о чем-нибудь.
— Ах, прежде мне не о чем было горевать.
— Если у тебя не было горя, ты придумывала его себе.
Карин взглянула на Хальвора. Он, наверное, думает, что она сглупила, не выйдя замуж за него, такого гордого и красивого. «Теперь я ему попалась, — подумала она, — и он может насмехаться надо мной сколько хочет».
— Я был в доме и говорил с Элиасом, — сказал Хальвор. — Собственно говоря, я и хотел поговорить только с ним.
Карин не отвечала, она сидела неподвижно, выпрямившись, с опущенными глазами и сложенными руками, и ждала насмешек и издевательств Хальвора.
— Я сказал ему, — продолжал Хальвор, — что до некоторой степени считаю себя виноватым в случившемся с ним несчастии, так как это произошло у меня в доме. — Хальвор помолчал, ожидая какого-нибудь знака согласия или отрицания, но Карин не двигалась. — Поэтому я спросил его, — продолжал Хальвор, — не хочет ли он поехать погостить ко мне. Для него это будет развлечением, и у меня он будет видеть больше народу, чем здесь.
Карин подняла глаза, но продолжала сидеть неподвижно.
— Мы договорились с ним, — сказал Хальвор, — что ты завтра привезешь его ко мне. Я знаю, он согласился, думая, что у меня он сможет достать водки, но ты сама понимаешь, Карин, что об этом не может быть и речи, он не получит ни капли, можешь быть спокойна. Так вот, завтра он переедет. Я отведу ему комнату за лавкой, и я обещал ему, что дверь в лавку всегда будет открыта, чтобы он мог видеть приходящих людей.
При первых словах Хальвора Карин решила, что он придумал это, чтобы посмеяться над ней, но, мало-помалу, поняла, что он говорит совершенно серьезно.
Карин всегда держалась мнения, что Хальвор сватался за нее потому, что она была богата и происходила из хорошего рода. Ей и в голову не приходило, что он может любить ее; она прекрасно знала, что непохожа на девушек, которые нравятся мужчинам, и сама она не была влюблена ни в Хальвора, ни в Элиаса.
Но когда Хальвор пришел теперь, чтобы помочь ей нести ее груз, Карин была поражена таким неслыханно великодушным поступком. Значит, Хальвор любит ее, он должен ее любить, если в такую минуту предлагает ей свою помощь.
Сердце Карин быстро и тревожно забилось. Она никогда еще не испытывала ничего подобного. Что же это? Неужели доброта Хальвора согрела ее замерзшее сердце и пробудила в ней любовь к нему?
А Хальвор продолжал развивать свой план — он боялся ее отказа.
— Элиаса ведь тоже жалко, — сказал он, — ему нужна какая-нибудь перемена. А со мной он не будет так требователен, как с тобой. Совсем другое дело, когда в доме есть мужчина, которого он боится.
Карин не знала, как ей быть; ей казалось, что малейшее ее слово или движение выдаст Хальвору ее чувства. Но ведь что-то надо было ответить!
Хальвор молчал и смотрел на нее.
Карин как бы против воли поднялась, подошла к Хальвору и нежно погладила его по руке.
— Благослови тебя Бог, Хальвор! — сказала она прерывающимся голосом. — Благослови тебя Бог!
Как ни была она осторожна, Хальвор, вероятно, заметил что-нибудь, потому что он быстро схватил ее за руки и привлек к себе.
— Нет, нет! — испуганно вскрикнула она, вырвалась и убежала.
Элиас переехал к Хальвору и все лето пролежал в комнате за лавкой. Он не доставил своему хозяину много хлопот, так как умер этой же осенью.
Вскоре после этого матушка Стина сказала Хальвору:
— Обещай мне одну вещь.
Хальвор вздрогнул и поглядел на нее.
— Обещай мне терпеливо ждать Карин.
— Конечно, я буду терпеливо ждать ее, — сказал удивленно Хальвор.
— Да, это того стоит, если бы даже тебе пришлось ждать ее целых семь лет.
Но Хальвору было не так-то легко исполнить свое обещание; уже через две недели после похорон Элиаса начали поговаривать, что тот-то и тот-то сватается за нее.
Однажды в воскресенье Хальвор сидел на крылечке и смотрел на проезжающих. Ему показалось, что в сторону Ингмарсгорда едет много нарядных экипажей. В одном ехал управляющий бергсоновскими лесопильнями, потом проехал сын владельца постоялого двора в Кармсунде и, наконец, Бергер Свен Персон из соседней деревни. Это был один из самых богатых крестьян во всем Вестердалерне, человек умный и всеми уважаемый. Уже немолодой, он был два раза женат и снова овдовел.
Хальвор не мог больше сидеть спокойно, видя, что проехал Бергер Свен Персон. Он пошел вдоль улицы, перешел мост и очутился на той стороне реки, где находился Ингмарсгорд.
— Интересно знать, куда поехали все эти коляски? — сказал он.
Он шел по их следам и раздражался все больше и больше.
— Я знаю, что это глупо, — сказал он, когда ему припомнился совет матушки Стины. — Я только подойду к дверям и погляжу, что там делается.
Бергер Свен Персон и несколько других гостей сидели в столовой Ингмарсгорда и пили кофе. Ингмар Ингмарсон, продолжавший жить в школе, в это воскресенье был дома. Он сидел с мужчинами за столом, заменяя хозяина, так как Карин не было в комнате; она извинилась, объяснив свое отсутствие хлопотами по кухне, так как служанки ушли в миссию слушать проповедь учителя.
В комнате царила мертвая тишина; все пили кофе, не произнося ни слова. Женихи были почти незнакомы друг с другом, и каждый ждал случая выйти в кухню и поговорить с глазу на глаз с Карин.
Дверь отворилась, и вошел еще один гость. Ингмар Ингмарсон пошел к нему навстречу и подвел его к столу.
— Это Тимс Хальвор Хальворсон, — сказал он, обращаясь к Бергеру Свену Персону.
Свен Персон продолжал сидеть, но приветствовал вошедшего легким движением руки и сказал насмешливо:
— Очень приятно познакомиться с таким знаменитым человеком.
Ингмар Ингмарсон с таким шумом пододвинул Хальвору стул, что тот смог оставить без ответа это замечание.
С той минуты, как вошел Хальвор, все женихи вдруг стали шумно и оживленно разговаривать. Они начали восхвалять друг друга и льстить один другому; казалось, что все они объединились, чтобы вытеснить Хальвора.
— На какой прекрасной лошади приехали вы сегодня, господин Персон! — начал управляющий.
Бергер Свен Персон, в свою очередь, начал расхваливать медведя, которого управляющий убил прошлой зимой. Потом оба начали восторгаться новым домом, который построил владелец постоялого двора в Кармсунде. Наконец, все трое в один голос начали прославлять богатство Бергера Свена Персона. Они были очень красноречивы и каждым словом давали понять Хальвору, что он им не ровня. Хальвор чувствовал все свое ничтожество и глубоко раскаивался, что вообще пришел. Наконец, вошла Карин и предложила еще кофе. Увидя Хальвора, она в первую минуту обрадовалась его приходу, но сейчас же подумала, что ему не следовало приходить так скоро после смерти Элиаса.
Люди могут начать болтать, что он плохо ухаживал за Элиасом, чтобы поскорее отделаться от него и самому жениться на Карин.
Лучше всего бы он подождал еще два-три года, тогда бы никто не сказал, что он нарочно дурно обходился с Элиасом. «Зачем он так торопится? — думала она. — Ведь он должен понимать, что я никогда не выйду ни за кого другого».
Когда вошла Карин, все снова смолкли. Всем было любопытно увидеть, как она обойдется с Хальвором. Но они молча протянули друг другу руки. Увидев это, судья выразил свою радость легким свистом, а управляющий разразился громким смехом. Хальвор спокойно обернулся к нему:
— Над чем вы смеетесь, господин управляющий? — тихо спросил он.
Управляющий не знал, что ответить, он не хотел говорить ничего оскорбительного при Карин.
— Он вспомнил об охотнике, который гонится за зайцем и дает другому застрелить его, — многозначительно сказал сын владельца постоялого двора.
Карин густо покраснела, наливая кофе. Потом она сказала:
— Бергер Свен Персон, и вы все, извините меня, что я угощаю вас одним кофе, но я не держу больше крепких напитков.
— У меня в доме их тоже нет, — сказал судья.
Управляющий и сын содержателя постоялого двора промолчали, но оба они поняли, что судья сделал крупный шаг вперед. К тому же он немедленно заговорил о пользе воздержания от спиртного. Карин слушала его стоя и во всем с ним соглашалась. Крестьянин решил, что на эту удочку он ее и поймает, и начал развивать свою тему с необыкновенным красноречием. Карин узнавала все свои невысказанные мысли, зародившиеся в ней за последние годы, и радовалась, что такой умный и влиятельный человек разделяет ее взгляды.
Во время беседы судья взглянул на Хальвора. Униженный и раздосадованный, сидел он перед нетронутой чашкой кофе. «Да, нелегко ему, — подумал Бергер Свен Персон, — особенно если люди болтают правду, будто он помог Элиасу отправиться на тот свет; собственно говоря, он сделал доброе дело, освободив Карин от этого ужасного человека». И думая, что уже выиграл, он почувствовал почти дружеское расположение к Хальвору. Судья поднял чашку, протянул ее Хальвору и сказал:
— Твое здоровье, Хальвор! Ты оказал Карин большую помощь, взяв к себе ее злосчастного супруга. — Хальвор продолжал сидеть спокойно, пристально глядя на всех и обдумывая ответ. Но тут управляющий снова рассмеялся:
— Да, большую помощь! — воскликнул он. — Просто огромную!
Пока он смеялся, Карин исчезла; она, как тень, проскользнула к двери, ведущей в кухню.
В дверях она остановилась и стала прислушиваться к тому, что говорилось в комнате. Она сердилась на Хальвора. Зачем он пришел так рано? Теперь она никогда не сможет выйти за него замуж; в народе уже ходили дурные слухи. «Не знаю, смогу ли я еще раз потерять его», — думала она, прижимая руку к сердцу.
Сначала в комнате все было тихо, потом она услышала, как кто-то отодвинул стул и встал.
— Ты уже уходишь, Хальвор? — спросил молодой Ингмар.
— Да, — отвечал Хальвор, — я не могу больше оставаться, передай Карин мой поклон.
— Ты можешь пройти через кухню, Хальвор, и сам проститься с ней.
— Нет, — услышала она снова Хальвора, — нам больше не о чем говорить.
Сердце Карин быстро забилось, и мысли закружились. Теперь Хальвор рассердился на нее и был совершенно прав: она едва протянула ему руку, а когда другие насмехались над ним, она не защищала его, а молча вышла из комнаты.
И теперь Хальвор думает, что она не любит его; теперь он уйдет и больше не вернется!
Нет, она сама не понимает, как она могла держать себя так после всего, что сделал для нее Хальвор.
И вдруг ей показалось, что она слышит слова отца о том, что Ингмарсоны не должны поступать, как все, а должны только следовать Божьему пути.
Карин быстро распахнула дверь и очутилась возле Хальвора, прежде чем он успел выйти.
— Ты уже уходишь, Хальвор? А я думала, что ты останешься поужинать!
Хальвор удивленно взглянул на нее. Она совсем преобразилась, она стояла возле него, покрасневшая и смущенная, с таким трогательным и нежным выражением лица, какого он никогда не видал у нее.
— Я хотел уйти, чтобы никогда больше не возвращаться, — сказал Хальвор. Он не понимал, чего она хочет.
— Ах, садись и пей свой кофе! — сказала Карин.
Она схватила его за руку и подвела к столу. Она то краснела, то бледнела, мужество несколько раз покидало ее, но она выдержала испытание, хотя для нее было ужасно встретить насмешки и презрение.
«Теперь он, по крайней мере, увидит, что я хочу идти с ним вместе по жизни!» — думала она.
— Бергер Свен Персон, и вы все, слушайте, что я скажу! — произнесла Карин. — Хотя мы с Хальвором еще ни о чем не говорили, так как я овдовела только недавно, но, думаю, будет лучше, если я теперь же скажу, что хотела бы выйти замуж за Хальвора, а не за кого-то другого! — Она замолчала, так как голос изменял ей. — Люди могут болтать, что им угодно, но ни я, ни Хальвор не сделали ничего дурного.
И, сказав это, Карин подошла ближе к Хальвору, как бы ища защиты от всех нападок, которые вот-вот посыпятся на нее.
Все молчали, изумленные переменой, произошедшей с Карин; она больше, чем когда-либо, выглядела молоденькой девушкой.
Хальвор произнес дрожащим голосом:
— Когда я получил часы твоего отца, Карин, я думал, что со мной никогда не случится ничего более важного. Но твой сегодняшний поступок еще выше той минуты.
Но Карин больше волновало, что скажут другие. Тревога не покидала ее.
Тогда поднялся Бергер Свен Персон, который во многих отношениях был человеком незаурядным.
— Так пожелаем все счастья Карин и Хальвору, — сказал он дружески. — Всякий знает, что человек, которого выбрала Карин Ингмарсон, безупречно честен.
Ничего нет удивительного в том, что старый деревенский учитель становится иногда самоуверенным. Всю свою жизнь он привык учить своих односельчан; он видит, что все крестьяне живут его поучениями и никто не знает больше того, чему он, учитель, обучил их. Понятно, что он смотрит на всех односельчан, как на школьников, хотя некоторые из них уже пожилые люди, и считает себя умнее всех. Такому старому учителю даже трудно обращаться с кем-нибудь, как со взрослым, потому что каждого он помнит еще ребенком с ямочками на пухлых щеках и открытым, наивным детским взглядом.
Зимой в воскресенье, сразу после службы пастор и учитель еще беседовали между собой в маленькой полутемной ризнице; разговор зашел об армии спасения.
— Это удивительное явление, — сказал пастор. — Никогда не думал, что мне доведется дожить до этого.
Учитель строго взглянул на пастора; ему казалось, что тот говорит непозволительные вещи. Не может же пастор думать, что эта безумная затея встретит сочувствие в их деревне.
— Я не думаю, чтобы господину пастору довелось увидеть что-нибудь подобное, — сказал он с нажимом.
Пастор, сознававший свою слабость и бессилие, в большинстве случаев позволял учителю руководить собой, но иногда не мог удержаться, чтобы с ним не поспорить.
— Почему вы так уверены, что армия спасения не заглянет к нам, Сторм? — спросил он.
— Туда, где пастор и учитель поддерживают друг друга, не могут проникнут такие вздорные затеи.
— Я не могу сказать, чтобы вы так уж особенно стояли за меня, Сторм, — несколько колко сказал пастор. — Вы проповедуете совершенно независимо от меня в вашем «Сионе».
Учитель сначала промолчал, а затем тихо ответил:
— Ведь вы, господин пастор, еще ни разу не слышали моих проповедей.
Здание миссии было для них яблоком раздора. Пастор еще ни разу не переступил его порога. Но, коснувшись этого вопроса, старые друзья вдруг испугались, что скажут друг другу что-нибудь обидное, и замолчали.
«Несомненно, я неправ относительно Сторма, — подумал пастор, — за эти четыре года, как он по воскресным дням толкует Библию в миссионерском доме, у меня в церкви по утрам бывало народу больше, чем прежде, и я не замечал в приходе и следа какого-нибудь раскола. Против моего ожидания он не вызвал никаких смут и раздоров и оказался истинным другом и слугой Господним; нужно показать ему, как я высоко его ценю».
Дело кончилось тем, что пастор отправился в тот же день послушать проповедь учителя.
«Я порадую Сторма, — думал он, — пойду и послушаю, что он проповедует в своем „Сионе“».
По дороге пастор вспомнил то время, когда собирались строить миссию. Казалось, Господь задумал что-то великое, и даже сам воздух был наполнен знамениями! Но с тех пор не произошло ничего особенного. «Милосердному Господу, вероятно, заблагорассудилось поступить иначе», — подумал он и улыбнулся при мысли, что он так хорошо постигает промысел Божий.
«Сион» учителя был большим светлым залом. По стенам висели резные деревянные медальоны, изображавшие Лютера и Меланхтона в опушенных мехом плащах. Вдоль карниза, на деревянной обшивке, были написаны библейские изречения, окруженные орнаментами из цветов, небесных труб и литавр, а над помостом в конце зала висела картина маслом, изображавшая Христа в виде Доброго Пастыря.
Большая комната была полна народа, и уже одно это придавало ей торжественный и веселый вид.
Большинство было в праздничных, красивых одеждах, и туго накрахмаленные белые головные платки женщин производили впечатление, будто весь зал заполнен большими белыми птицами.
Сторм уже начал было свою проповедь, когда увидел пастора, пробиравшегося к передней скамье. «Ты, Сторм, удивительный человек, — подумал он про самого себя. — Тебе все удается. Вот и пастор оказал тебе честь, пришел тебя послушать!»
С тех пор как учитель начал проповедовать, он успел объяснить всю Библию от первой до последней страницы. Теперь он дошел до книги Откровения Иоанна Богослова и в этот вечер как раз говорил о небесном Иерусалиме и вечном блаженстве. Присутствие священника преисполнило его такой радости, что он подумал: «Я и на том свете не желаю участи иной, как стоять на кафедре и поучать умных и внимательных детей; а если бы Господь Бог изредка заходил меня послушать, как вот пастор сегодня, то на небесах не нашлось бы человека счастливее, чем я».
А пастор, услышав, что речь идет об Иерусалиме, стал внимательнее, и его снова охватили странные предчувствия.
Во время проповеди дверь вдруг отворилась, и в комнату вошла толпа. Их было человек двадцать, и все они остановились в дверях, чтобы не мешать.
«Я так и знал, — подумал пастор, — что сегодня что-нибудь произойдет».
Как только Сторм закончил проповедь и произнес «аминь», из толпы у дверей послышался голос:
— Я прошу разрешения сказать несколько слов.
Голос звучал необычайно нежно и ласково.
«Это, кажется, Хок Маттс Эриксон», — подумал пастор. То же самое подумали и многие другие. Ни у кого другого в приходе не было такого ласкового детского голоса.
В то же мгновенье к эстраде подошел маленький человечек с добрым лицом и целая толпа мужчин и женщин, которые, казалось, следовали за ним, чтобы поддержать его и внушить ему мужество. Священник, учитель и все собрание сидели неподвижно.
«Хок Маттс Эриксон пришел возвестить нам большое несчастье, — думали все. — Или скончался король, или объявлена война, или какой-нибудь несчастный утопился в реке».
Но Хок Маттс совсем не был похож на злого вестника. Он был настроен очень торжественно, но в то же время с трудом сдерживал радостную улыбку.
— Я хотел сообщить учителю и всему собранию, — сказал он, — что в прошлое воскресенье, когда я сидел дома с семьей, на меня вдруг снизошел Дух Божий, и я начал проповедовать. В тот день гололедица помешала нам прийти слушать Сторма; мы все тосковали по слове Божием, и вот Господь послал мне дар проповеди. Я проповедовал оба последних воскресенья, а теперь мои домашние и соседи сказали, что я должен пойти сюда и говорить перед всем приходом.
Хок Маттс говорил, как он был поражен, что Господь оказал свою милость такому ничтожному человеку, как он.
— Но ведь и учитель тоже крестьянин, — простодушно прибавил он.
После этого вступления Хок Маттс сложил руки и собирался уже начать проповедь. Но учитель оправился уже от первого изумления.
— Ты хочешь сегодня проповедовать здесь, Хок Маттс? — перебил он его.
— Да, собственно, для этого я и пришел, — отвечал тот. Он испугался как ребенок, видя сердитое лицо учителя. — Конечно, если вы, учитель, и все присутствующие дадите мне позволение на это, — сказал он.
— Нет, на сегодня собрание уже окончено, — решительно ответил Сторм.
У маленького, крепкого человечка слезы выступили на глазах, и он умоляюще произнес:
— Позвольте мне сказать хоть несколько слов! Все эти мысли я передумал, когда ходил за плугом или выжигал уголь в лесу, и теперь я просто должен их высказать.
Но учитель, гордый своей победой в этот день, был безжалостен.
— Маттс Эриксон, ты приходишь сюда со своими собственными измышлениями и выдаешь их за слово Божие?! — строго спросил он.
Хок Маттс не решился возражать, и учитель открыл книгу церковных гимнов.
— Мы споем теперь гимн 187, — сказал он.
Он громко прочел начало гимна и потом запел: «Очи мои я возвожу к Иерусалиму…»
Во время пения он думал: "Хорошо, что пастор пришел сегодня. По крайней мере, он увидит, какой порядок я поддерживаю в моем «Сионе».
Но едва пение кончилось, как с места поднялся Льюнг Бьорн Олафсон, высокий, статный мужчина, муж одной из дочерей Ингмарсона и владелец большой усадьбы в этом же приходе.
— Мы считаем, — спокойно произнес Льюнг Бьорн, — что господину учителю следовало бы спросить у нас, прежде чем отказывать Хоку Маттсу.
— Ты так думаешь, дружок? — спросил учитель тем же тоном, каким он говорил с глупыми мальчишками. — Ну, а я на это тебе отвечу, что в этом зале никто не имеет права голоса, кроме меня.
Льюнг Бьорн багрово покраснел, он вовсе не думал вступать в спор с учителем, а хотел только смягчить удар, нанесенный простодушному Хоку Маттсу, но полученный ответ задел его за живое. Прежде чем он сообразил, что ответить, в дело вмешался один из спутников Хока Маттса:
— Я слышал два раза проповеди Хока Маттса и должен сказать, что они прямо необыкновенны. Думаю, что всем здесь полезно было бы послушать его.
Учитель возразил ему дружески и в то же время наставительно, словно школьнику:
— Но ведь ты сам понимаешь, Кристер Ларсон, что это невозможно. Если сегодня я позволю проповедовать Хоку Маттсу, то в следующее воскресенье явишься проповедовать ты, Кристер, а потом Льюнг Бьорн и другие.
В ответ на это многие засмеялись, но Льюнг Бьорн резко возразил:
— Я не знаю, почему Кристер или я не годимся в проповедники, как учитель.
Тут с места поднялся Тимс Хальвор и, желая успокоить волнение и предупредить ссору, сказал:
— Мне кажется, что у тех, кто дал деньги на постройку этого здания, тоже стоит спросить разрешения, прежде чем пустить сюда нового проповедника.
Но теперь и Кристер Ларсон рассердился и выступил в защиту Хока Маттса:
— Помнится, когда строили это здание, было решено, что это будет место, где всякий сможет высказываться, а не церковь, где слово Божие имеет право возвещать только один человек.
Когда Кристер произнес эти слова, казалось, вздох облегчения пронесся по залу. Еще час тому назад никому и в голову не приходило, что тут может проповедовать кто-нибудь, кроме учителя, а теперь каждый думал: «Хорошо было бы послушать что-нибудь новое! Мы бы не прочь услышать новые слова и увидеть за кафедрой новое лицо».
Но дело, вероятно, кончилось бы миром, если бы здесь не присутствовал Колос Гуннар. Это был шурин Хальвора, высокий, худой человек со смуглым лицом и острым взглядом. Он, как и все, любил и уважал учителя, но добрая ссора была ему милее всего.
— Да, когда строили этот дом, много говорилось о свободе слова, — сказал он, — но с тех пор, как его выстроили, я не слышал здесь ни одного свободного слова.
Вся кровь бросилась в голову учителю. Это был первый злой упрек, обращенный непосредственно к нему.
— Послушай, что я скажу тебе, Колос Гуннар, — произнес он, — ты слышал здесь проповедь истинной свободы, какую завещал нам Лютер, но здесь никогда не было свободы возглашать новые учения, которые завтра же рассыплются прахом.
— Господин учитель хочет заставить нас думать, что все новое ложно, раз оно касается учений, — возразил Гуннар спокойнее, как бы раскаиваясь в своей резкости. — Он хочет, чтобы мы применяли новые методы при разведении скота и в хозяйстве употребляли новые машины, но не хочет, чтобы мы знакомились с новыми орудиями для возделывания нивы Господней.
Учитель начинал думать, что Колос Гуннар не хотел сказать ему ничего дурного, как это ему сначала показалось.
— Не хочешь ли ты этим сказать, — шутливо произнес он, — что здесь стоило бы проповедовать какое-нибудь другое учение, кроме лютеранского?
— Здесь дело не в новом учении, — продолжал резко Гуннар, — а в том, кто может проповедовать, а кто нет. Насколько я знаю, Хок Маттс такой же добрый лютеранин, как сам учитель или пастор.
Учитель, совсем было позабывший о пасторе, взглянул на него.
Священник сидел, опершись подбородком о набалдашник своей палки. Он был невозмутимо спокоен, только глаза его как-то особенно сияли, и Сторм увидел, что пастор все время не отрывал от него взгляда.
«Пожалуй, было бы лучше, если бы он пришел как-нибудь в другой раз», — подумал учитель.
Учителю показалось, что нечто подобное с ним уже случалось, например, когда прекрасным весенним днем в школу залетала птичка и садилась, распевая, на окно класса. Все школьники сейчас же начинали упрашивать отпустить их погулять, бросали учиться, и в классе поднимался такой шум и гам, что их едва удавалось угомонить. Подобное же волнение охватило все собрание после заявления Хока Маттса. Но учитель решил показать пастору и всем присутствующим, что способен подавить и это волнение.
«Пусть себе пошумят и покричат, пока сами не устанут», — подумал он и спокойно уселся на свое место у стола, на котором стоял стакан воды для оратора.
Но в ту же минуту вокруг него разразилась целая буря, всех охватила одна мысль: «Мы все такие же добрые христиане, как учитель. Почему же он один может поучать нас, во что мы должны или не должны верить?»
Для большинства эта мысль была совершенно новой, но по их речам чувствовалось, что все это зрело в них с тех пор, как учитель построил миссию, и они увидели, что самый обыкновенный, простой человек может проповедовать слово Божие.
Дав им покричать, учитель подумал: «Ну, молодежь пошумела, довольно, пора показать, кто в этом доме хозяин».
Он поднялся с места, ударил по столу рукой и громко крикнул:
— Ну, хватит! Что за комедия?! Я ухожу, и вам пора расходиться.
Некоторые действительно встали с мест; они учились у Сторма в школе и знали, что если он ударил по столу, то тут уж лучше послушаться; но большинство продолжало сидеть.
— Господин учитель забыл, что теперь мы уже взрослые, — сказали они. — Он думает, что стоит ему ударить по кафедре, и мы сейчас же начнем слушаться.
Они продолжали говорить о том, что хотят послушать новых проповедников, и уже обсуждали вопрос, кого им позвать — вальденсов или баптистов.
Учитель в ужасе уставился на присутствующих. До сих пор в каждом лице он видел только детские черты. Но теперь круглые пухлые щечки, светлые волосики и невинные глазки исчезли, учитель видел перед собой толпу взрослых бородатых людей с сердитыми лицами, и понимал, что не имеет над ними никакой власти. Он даже не знал, как ему говорить с ними. А они кричали и шумели, все громче и громче. Учитель замолчал и слушал, что будет дальше. Колос Гуннар, Льюнг Бьорн и Кристер Ларсон были зачинщиками. Хок Маттс, который был уже готов смиренно удалиться, снова поднялся, прося их замолчать, но никто уже не слушал его.
Учитель снова поднял глаза на пастора. Тот, по-прежнему, сидел спокойно, с тем же блеском в глазах, и не сводил с него взгляда.
«Он, вероятно, вспоминает тот вечер, четыре года тому назад, когда я объявил ему, что хочу строить миссию, — думал учитель. — Да, он был прав, — думал Сторм дальше, — среди нас царят теперь лжеучения, вражда и раскол, а этого, скорее всего, никогда бы не случилось, если б я тогда не настоял на постройке миссии».
И, ясно и определенно осознав это, учитель поднял голову и гордо выпрямился. Он вынул из кармана маленький стальной ключик, которым отпирал и запирал двери миссии, поднял его к свету, чтобы он заблестел и был виден всем.
— Я кладу этот ключ на стол, — сказал он, — и никогда больше не возьму его. Я вижу, что все, от чего я хотел оградить вас этим ключом, нашло сюда свободный доступ.
Учитель положил ключ на стол, взял шляпу и подошел к пастору.
— Я сердечно благодарен вам, господин пастор, что вы посетили меня этим вечером, — сказал он. — Если бы вы не пришли сегодня, вам никогда бы не довелось услышать моей проповеди!
V
[править]Многие всерьез думали, что душа Элиаса Элофа Эрсона не будет иметь покоя и после смерти за то, что он так дурно обращался с Карин и молодым Ингмаром Ингмарсоном.
Он как будто нарочно растратил все деньги Карин, чтобы ей трудно пришлось после его смерти. Он обременил именье такими крупными долгами, что Карин пришлось бы отдать его кредиторам, если бы Хальвор Хальворсон не оказался достаточно богат, чтобы выкупить именье и уплатить долги. Но зато двадцать тысяч крон Ингмара Ингмарсона, бывшие на хранении у Элиаса, исчезли бесследно. Никто не знал, в каком положении дела; пропажа открылась только при описи имущества. Душеприказчики Элиаса искали деньги в течение нескольких дней, но все поиски ни к чему не привели.
Узнав, что он не имеет ни гроша, Ингмар начал советоваться с Карин, что ему теперь делать. Он сказал, что больше всего ему хотелось бы стать сельским учителем и просил Карин оставить его у Стормов, пока он не сможет поступить в духовное училище. Ингмар говорил, что может брать у учителя и пастора нужные ему книги, кроме того, он будет помогать учителю в его занятиях в школе, и это тоже будет ему хорошей практикой.
Карин долго все обдумывала, прежде чем согласиться; наконец, она сказала:
— Я понимаю, что тебе тяжело оставаться здесь, раз ты не можешь быть хозяином в имении.
Когда Гертруда, дочь учителя, узнала, что Ингмар опять вернется к ним, то скорчила презрительную гримасу. Уж если у них должен жить мальчик, то лучше бы это был красивый Бертиль, сын судьи, или веселый Габриэль, сын Хока Маттса Эриксона.
Гертруде очень нравились Габриэль и Бертиль, но она сама не могла ясно определить свое отношение к Ингмару. Она любила его за то, что он помогал ей готовить уроки и повиновался ей как раб, но иногда терпеть его не могла за то, что он был такой неуклюжий, неповоротливый и не умел играть. Девочка то восхищалась его прилежанием и ученостью, то презирала его, потому что он никогда не защищался от нападок товарищей.
Голова Гертруды всегда была полна всевозможных выдумок и фантазий, которые она поверяла Ингмару, и, когда он уезжал на несколько дней, то скучала, и ей становилось совсем не с кем поговорить. А когда он возвращался, Гертруда не понимала, о чем она могла тосковать.
Девочка совершенно не думала о том, что Ингмар богат и носит самую известную фамилию в селе; она обращалась с ним так, как будто он во всех отношениях был ниже ее. Но когда Гертруда узнала, что ее друг совсем беден, она расплакалась, а когда он сказал, что никогда не будет управлять своей усадьбой и думает стать школьным учителем, она так рассердилась, что едва могла владеть собой.
Один Бог знал, как высоко она вознесла его в своих мечтах!
Детей в доме учителя воспитывали в строгости.
Они очень много работали, и им редко доставалось какое-нибудь удовольствие. Но весной, когда Сторм перестал проповедовать в здании миссии, в школе произошли некоторые перемены. Матушка Стина все чаще и чаще повторяла мужу:
— Сторм, надо, чтобы молодежь повеселилась. Вспомни нашу молодость: когда нам было по семнадцать лет, мы нередко проплясывали все ночи напролет.
И в одну субботу, когда к ним в гости зашли Хок Габриэль Маттсон и дочь бургомистра Гунхильда, в школе устроили танцы.
Гертруда была в восторге, что можно потанцевать, но Ингмар ни за что не хотел участвовать в веселье. Он взял книгу, сел на диван к окну и начал читать. Гертруда несколько раз подходила к нему, чтобы оторвать его от книги, но он сидел мрачный и нахмуренный и упорно отказывался. Матушка Стина вздыхала, глядя на него:
«Сейчас видно, что он происходит из старинного рода, — думала она, — такие люди никогда не бывают по настоящему молоды».
Зато трое остальных были так довольны, что поговаривали собраться в следующую субботу куда-нибудь на вечеринку. Они обратились за разрешением к учителю и его жене.
— Я позволю вам, если вы пойдете на вечеринку к Ингмару-сильному, — сказала матушка Стина, — потому что там вы встретите только порядочных и знакомых людей.
А Сторм поставил еще условие:
— Я позволю Гертруде идти только в том случае, если Ингмар пообещает пойти и позаботиться о ней.
Тогда все трое бросились к Ингмару. Он коротко и решительно отказал им и продолжал читать, не отрывая глаз от книги.
— Ах, не стоит и просить его об этом! — сказала вдруг Гертруда таким странным тоном, что он поднял глаза и взглянул на нее.
Как хороша была Гертруда, возбужденная танцами! Но на губах ее играла насмешливая улыбка, а глаза презрительно сверкнули, когда она отвернулась от Ингмара. Как явно презирала она его, такого некрасивого и неповоротливого, словно родившегося стариком! Тогда Ингмар поспешил согласиться — другого выхода у него просто не было.
Несколько дней спустя Гертруда с матерью сидели в кухне за работой. Вдруг Гертруда заметила, что мать начала беспокоиться. Она остановила прялку и сказала, прислушиваясь после каждого своего слова.
— Не могу понять, что это такое, — сказала она. — Ты ничего не слышишь, Гертруда?
— Да, — отвечала Гертруда, — похоже, кто-то ходит в классе.
— Кто там может быть в такой час? Послушай, как там возятся, шумят и бегают из угла в угол.
И действительно, в большом пустом классе кто-то так шумел и стучал, что Гертруде с матерью стало страшно.
— Там кто-то есть, — сказала Гертруда.
— Кто же это может быть? — удивилась матушка Стина, — Но должна тебе сказать, что это повторяется каждый вечер с тех пор, как вы тут устроили танцы.
Гертруда поняла, что мать думает, будто с того вечера в доме завелись привидения. И она знала также, что если матушка Стина говорит об этом, то конец и танцам, и веселью.
— Я пойду и посмотрю, в чем там дело, — сказала Гертруда, но мать схватила ее за платье.
— Ох, не хочется мне пускать тебя…
— Но, матушка, надо же узнать, что там такое.
— Тогда уж лучше пойдем вместе.
Они тихонько пробрались по лестнице, но отворить дверь побоялись, и матушка Стина решила заглянуть в замочную скважину.
Она долго стояла и смотрела, и Гертруде показалось даже, что она смеется.
— Что там такое, матушка? — спросила Гертруда.
— Посмотри сама, только не шуми.
Гертруда нагнулась и заглянула. Столы и лавки, занимавшие всю комнату, были сдвинуты в сторону, в комнате стояла страшная пыль, в которой Ингмар крутился со стулом в руках.
— Да он что, помешался? — воскликнула Гертруда.
— Тише! — сказала мать и потащила ее за собой с лестницы вниз. — Мне кажется, он учится танцевать, чтобы тоже ходить на вечеринки, — продолжала она, едва удерживаясь от смеха.
Сойдя вниз, матушка Стина начала так хохотать, что все тело ее тряслось от смеха.
— Он перепугал меня до смерти, — говорила она. — Слава, Богу, он тоже может быть молодым! — И, передохнув немного, прибавила — Только смотри, никому ни словечка, Гертруда!
Наступила суббота, и четверо молодых людей стояли, уже готовые к выходу, на крыльце учительского дома. Матушка Стина в последний раз оглядела их; лица их сияли, а сами они были такие нарядные! На юношах были желтые лосины и домотканые зеленые куртки с красными рукавами. На Гертруде и Гунхильде были кофты с пышными белыми рукавами; розовые платки, повязанные крест-накрест, закрывали почти всю грудь; полосатые юбки были обшиты внизу красной каймой, а спереди были повязаны большие розовые фартуки.
Стоял тихий летний вечер, и все трое весело отправились в путь. Гертруда по временам искоса поглядывала на Ингмара и думала о том, какого труда ему стоило научиться танцевать. Мысль о том, как Ингмар учился танцевать, и предстоящая вечеринка привели Гертруду в мечтательность. Она отстала от своей компании, чтобы пофантазировать всласть, и даже сочинила целую историю о том, что бывает с деревьями, когда на них появляется свежая зелень.
«Это, наверное, бывает так, — думала она, — деревья спокойно спят всю зиму, и вдруг им начинает сниться сон. Им снится, что наступило лето, поля покрыты зеленой травой и волнующимися хлебами, а на розовых кустах сверкают только что распустившиеся цветы. Пруды и канавы пестрят водяными лилиями, камни обвиты ползучими стебельками повилики, а всю землю в лесу закрывает дикий жасмин и анемоны. И вот, среди цветущих кустарников и зеленеющих полей деревья спят, видят себя обнаженными и начинают стыдиться своей наготы, как это часто бывает во сне с людьми.
Лиственные деревья в смущении думают, что все смеются именно над ними. Осы жужжат как-то особенно насмешливо, вороны высмеивают их, и все другие птицы хохочут и дразнятся. „Что же нам сделать, чтобы прикрыть себя?“ — думают в отчаянии деревья. Но ни на ветвях, ни на сучьях они не видят ни единого листочка, и их охватывает такое сильное беспокойство, что они просыпаются.
И, оглядываясь еще в полусне, они думают: „Славу Богу, это был только сон! Нигде не видно и следа лета. Хорошо, что мы не проспали!“
Но, присмотревшись лучше, они замечают, что лед на озере уже растаял, трава и подснежники пробиваются из-под земли, а под их собственной корой уже бродят живительные соки. „Хоть лето еще и не наступило, но все-таки пора вставать и приниматься за свое убранство!“
И вот березы торопятся выпустить на кончиках ветвей маленькие желтовато-зеленые клейкие листочки, а липы между тем покрываются зеленым цветом. Листья на ольхе выходят какими-то смятыми и недоделанными, словно маленькие уродцы, а на рябине, наоборот, они выбираются из почек уже во всей своей красе».
Гертруда улыбалась, рисуя себе эту картину, и ей хотелось остаться вдвоем с Ингмаром, чтобы сейчас же поделиться тем, что она придумала.
До Ингмарсгорда путь был неблизкий; им пришлось идти целый час. Они шли вдоль реки, и Гертруда все время держалась позади всех. Теперь ее фантазию занимали красные лучи заката, освещавшие реку и берег. Серая листва ольхи и светло-зеленые березы на мгновенье вспыхивали ярким пламенем, но быстро гасли и снова принимали свою обычную окраску.
Ингмар вдруг встал как вкопанный. Он что-то рассказывал, но неожиданно для всех остановился на полуслове и не мог больше произнести ни звука.
— Что с тобой? — спросила Гунхильда, но Ингмар стоял бледный, как смерть, неподвижно глядя перед собой.
Перед ними расстилалась широкая равнина, перерезанная хлебными полями и окруженная холмами. Посреди полей раскинулась большая усадьба. В это мгновенье лучи заходящего солнца упали на дом, окна засверкали, а старые крыши и стены ярко запылали.
Гертруда быстро подошла к ним и, взглянув на Ингмара, поманила к себе остальных.
— Не надо его ни о чем спрашивать, — шепотом сказала она. — Это Ингмарсгорд, и Ингмару, конечно, тяжело его видеть. За эти два года, с тех пор, как он потерял свое состояние, он ни разу не ходил туда.
Дом Ингмара-сильного стоял на опушке леса, и дорога к нему вела через Ингмарсгорд.
Ингмар быстро взял себя в руки и крикнул товарищам:
— Мы скорее дойдем по этой тропинке! — С этими словами он свернул на дорогу, которая вела к дому вдоль леса, минуя усадьбу.
— Ты хорошо знаешь Ингмара-сильного? — спросил Хок Габриэль Маттсон у Ингмара.
— Да, мы были прежде добрыми друзьями!
— Это правда, что он умеет колдовать? — спросила Гунхильда.
— Н-нет, не думаю, — заколебался с ответом Ингмар.
— Расскажи, что ты знаешь о нем, — продолжала Гунхильда.
— Учитель сказал, что мы не должны этому верить.
— Учитель никому не может запретить верить в то, что человек видит и знает сам.
Тогда Ингмара охватило сильное желание поговорить о своем доме. При виде старой усадьбы в нем проснулись все воспоминания детства.
— Хорошо, я расскажу вам о том, что видел сам, — сказал он. — Это было зимой, когда отец и Ингмар-сильный выжигали в лесу уголь. Когда пришло Рождество, Ингмар-сильный просил отца отправиться на праздники домой и обещал, что справится с работой один. На этом и порешили, и в сочельник мать послала меня в лес отнести Ингмару-сильному рождественское угощенье. Я вышел из дому рано утром и к полудню пришел к тому самому месту, где они выжигали уголь. Когда я пришел, отец и Ингмар-сильный только что покончили с одним костром и разбросали горячие угли по земле, чтобы дать им остыть. От углей шел дым, и они то и дело загорались друг от друга. Это было очень опасно, поэтому самой трудной работой было не давать им загораться. Увидев меня, отец сказал: «Пожалуй, тебе придется одному идти домой, Ингмар, я не могу оставить Ингмара-сильного одного за этим делом». Ингмар-сильный стоял по другую сторону костра, окутанный густым дымом. «Иди себе спокойно, Ингмар-старший, мне и не с такими вещами приходилось управляться».
Немного спустя угли почти совсем потухли. «Ну-ка, я посмотрю, какое угощение прислала мне матушка Бритта, — сказал Ингмар-сильный, беря у меня корзину с провизией. — Поди-ка, посмотри, как мы роскошно живем здесь с твоим отцом», — сказал он и повел меня в хижину, где они спали. Большой камень образовывал заднюю стену, а три остальных стены были сплетены из еловых ветвей и терновника. «Да, мой мальчик, — сказал Ингмар-сильный, — ты, вероятно, и не воображал, что у твоего отца такой королевский замок в лесу. А посмотри-ка, как эти стены защищают нас от холода и непогоды», — сказал старик, просовывая руку между еловых ветвей.
Отец, смеясь, вошел вслед за нами. Оба они были черные от копоти, и от них пахло угольным дымом, но никогда не видал я отца таким веселым и довольным. Шалаш был так мал, что они не могли даже выпрямиться в нем во весь рост, их постели были сделаны из елового лапника, очаг был устроен из нескольких камней, и все-таки они чувствовали себя вполне счастливыми и довольными. Они уселись рядом на лежанку из ельника и раскрыли корзину. «Уж не знаю, дать ли тебе чего-нибудь отведать, — сказал Ингмар-сильный отцу, — ведь это мое угощенье».
«Будь милосердным, — отвечал отец, — ведь сегодня сочельник».
«Да, ты прав, в такой день нельзя оставлять голодным бедного угольщика», — сказал Ингмар-сильный.
С этими словами они принялись за еду. В корзине была и водка, и я удивлялся, видя, какую радость доставляла им еда и питье. «Скажи матери, что Ингмар-старший съел все, что она мне передала, — обратился ко мне Ингмар-сильный. — Пусть она пришлет мне завтра еще». — «Да, пожалуй, без этого не обойтись», — отвечал я.
В ту же минуту раздался сильный треск огня, словно кто-то бросил целую пригоршню камней о скалу, и я испуганно вздрогнул. Отец не обратил на это внимания, а Ингмар-сильный быстро сказал: «Ах, вот как?» — но продолжал спокойно есть. Снова раздался треск, еще более сильный. Я ничего не видел, но было похоже, что кто-то насыпал мелких камней в огонь. «Это что, так срочно? — произнес Ингмар-сильный и вышел. — Да, угли опять загорелись, — крикнул он, — но ты сиди себе спокойно, Ингмар-старший, я справлюсь и один!» — Мы с отцом тихо сидели в шалаше, никому слова не шли на ум.
Через несколько минут Ингмар-сильный вернулся в шалаш, и веселая беседа полилась снова.
«Кажется, я еще никогда не проводил такого веселого сочельника», — сказал он. Пока он говорил, снова раздался треск. — «Ну, вот, опять начинается!» — проворчал он. Он вышел из шалаша; угли опять загорелись. Когда он вернулся, отец сказал: «У тебя действительно хорошие помощники, я вижу, ты можешь тут управиться и без меня». — «Да, иди себе спокойно домой, Ингмар-старший, я без помощи не останусь». Мы с отцом ушли, и все обошлось благополучно; ни тогда, ни после угли у Ингмара-сильного не загорались.
Гунхильда поблагодарила Ингмара за рассказ, но Гертруда, словно испугавшись чего-то, молча шла вперед. Между тем наступили сумерки, и все, что было окрашено в пурпур, стало казаться бледно-серым, и только в лесу отдельные листочки еще сверкали и горели, как глаза лешего.
Гертруда пришла в сильное изумление, слыша, как долго и связно рассказывает Ингмар. Она невольно подумала, что он идет, высоко подняв голову и быстрее обыкновенного. Он стал совсем другим с тех пор, как вступил на родную землю. Гертруда не могла отдать себе отчет, почему это не нравится ей и даже беспокоит ее, но она быстро овладела собой и начала подсмеиваться над Ингмаром, спрашивая его, не собирается ли он сегодня танцевать.
Наконец они добрались до маленькой серой избушки. В ней светился огонь; в маленькие окошечки проникало слишком мало света. До них доносились звуки скрипки и топот танцующих.
Девушки остановились и спросили:
— Это что, здесь? Да разве там можно танцевать?
Им казалось, что в избушке едва может поместиться одна пара.
— Входите, входите! — сказал Габриэль. — Избушка совсем не так мала, как кажется.
Дверь была открыта, и на пороге стояло несколько пар, разгоряченных танцами. Девушки, сняв с головы платки, обмахивались ими, как веерами, а парни скинули короткие куртки и остались в одних светло-зеленых жилетах.
Вновь пришедшие протолкнулись через толпу у дверей и вошли в комнату. Первым, кого они увидели, был Ингмар-сильный. Это был невысокий, плотный человек с большой головой и длинной бородой.
«Да, по нему похоже, что он водится с нечистью», — подумала Гертруда.
Ингмар-сильный играл на скрипке, стоя на очаге, вероятно, для того, чтобы не мешать танцующим.
Избушка, действительно, была больше, чем казалось снаружи, но выглядела очень запущенной: голые стены были изъедены червями, а весь потолок был в копоти от дыма. На окнах не было занавесок, а на столе — скатерти; сразу было видно, что Ингмар-сильный одинок. Дети его уехали в Америку, и единственным удовольствием старика было собирать к себе молодежь и играть им на скрипке. В комнате было темно и душно. Несколько пар кружилось посередине. Гертруде казалось, что она вот-вот задохнется, ей хотелось поскорее выйти на воздух, но было совершенно невозможно протиснуться обратно сквозь живую стену людей.
Ингмар-сильный играл ровно и размеренно, но, увидев в дверях Ингмара Ингмарсона, он так сильно провел смычком по струнам, что они затрещали, а танцующие остановились.
— Нет, нет! — крикнул он. — Это пустяки, танцуйте дальше!
Ингмар сейчас же обнял Гертруду за талию, собираясь танцевать, чему та, разумеется, была сильно удивлена. Но им пришлось подождать, так как пары кружились так близко одна за другой, что невозможно было войти в их круг.
Тогда Ингмар-сильный оборвал игру, постучал смычком о край очага и повелительно крикнул:
— Сыну Ингмара-старшего всегда должно найтись место, когда он хочет танцевать в моем доме!
Все обернулись к Ингмару, но он стоял смущенный и не решался начать танец. Тогда Гертруда схватила его за руку и втащила в круг.
Танец кончился, и хозяин подошел к Ингмару поздороваться. Когда же рука Ингмара очутилась в его руке, старик сделал вид, что испугался, и быстро отдернул ее.
— Ай-ай-ай, — сказал он, — надо обращаться осторожнее с нежными руками будущего учителя, такой старый медведь, как я, может легко раздавить их.
Затем он подвел Ингмара и его спутников к столу, от которого просто-таки прогнал нескольких крестьянок, подошел к буфету и достал хлеб, масло и пиво.
— Я никогда не угощаю своих гостей, — сказал он. — Хватит с них музыки и танцев, но Ингмар Ингмарсон должен съесть кусок хлеба под моей кровлей.
Пока молодежь закусывала, он пододвинул низенький трехногий стул, сел напротив Ингмара и пристально уставился на него.
— Так ты хочешь стать учителем? — спросил он.
Некоторое время Ингмар сидел, закрыв глаза; углы его рта вздрагивали, словно он хотел рассмеяться, но ответил он очень грустно:
— Ведь дома я никому не нужен.
— Так значит, дома ты не нужен? — повторил старик. — А почему ты в этом так уверен? Элиас был еще жив два года тому назад, кто знает, как долго проживет Хальвор?
— Хальвор здоровый, сильный человек, — отвечал Ингмар.
— Но ведь ты знаешь, что Хальвор передаст тебе имение, как только ты сможешь выкупить его.
— Он не сошел с ума и не отдаст Ингмарсгорд, раз уж усадьба попала к нему в руки.
Во время этого разговора Ингмар схватился за край грубого елового стола. Вдруг что-то треснуло — Ингмар отломил кусок доски от столешницы.
Ингмар-сильный поднял руку и сказал:
— Он никогда не вернет тебе именье, если ты станешь учителем.
— Ты так думаешь?
— Думаешь, думаешь! — передразнил его старик. — Все знают, как тебя воспитали. Ходил ли ты когда-нибудь за плугом?
— Нет, — отвечал Ингмар.
— Умеешь ли ты жечь уголь, приходилось тебе срубать столетние ели?
Ингмар продолжал сидеть спокойно, только пальцы его с треском отламывали один кусок доски за другим.
Старик внимательно поглядел на него и вдруг замолчал.
— Эге! — сказал он, взглянув на обломанную доску стола. — Мне, пожалуй, еще придется взять тебя в свои руки. — Он поднял отломанные куски и приложил их к прежнему месту. — Вот молодец! Ты можешь показывать себя за деньги на ярмарках! Ах, шельмец! — Он похлопал Ингмара по плечу. — Да, ты действительно создан быть учителем!
И в одно мгновенье он снова вскочил на очаг и начал играть. Теперь его музыка звучала совершенно иначе. Он отбивал такт ногой и играл в бешеном темпе.
— Это полька Ингмара-младшего! — крикнул он. — Эй, эй! Танцуйте все в честь Ингмара-младшего!
Гертруда и Гунхильда были красивые девушки, и у них не было недостатка в кавалерах. Ингмар танцевал мало, он почти все время беседовал с пожилыми крестьянами, сидя в углу комнаты. В перерыве между танцами вокруг Ингмара собралась толпа, как будто всем доставляло радость снова видеть его.
Гертруде показалось, что Ингмар о ней совсем позабыл, и ей стало очень тоскливо.
«Теперь он понимает, что он сын Ингмара-старшего, а я всего только Гертруда, дочь учителя», — подумала она и сама удивилась, что эта мысль так огорчает ее.
Во время перерыва между танцами молодежь выходила на воздух, хотя весенняя ночь была холодная и легко можно было простудиться.
На дворе было темно, хоть глаз выколи, и так как никому не хотелось пускаться в путь в такую темень, то все говорили:
— Побудем здесь еще немножко, скоро взойдет луна, и будет светло.
Ингмар стоял с Гертрудой в дверях, когда к нему подошел хозяин.
— Пойдем, я хочу тебе кое-что показать, — сказал он.
Он взял Ингмара за руку и провел его через кустарник позади дома.
— Встань-ка, да погляди вниз, — сказал он.
Ингмар посмотрел в ущелье, на дне которого что-то неясно белело.
— Это, должно быть, Лангфорс, — сказал он.
— Разумеется, это Лангфорс, — сказал Ингмар-сильный, — Ну? Как ты думаешь, зачем нужен этот водопад?
— Здесь можно поставить лесопильню или мельницу, — сказал Ингмар.
Старик, смеясь, похлопал Ингмара по плечу и подтащил его к краю, словно желая сбросить его вниз.
— А кто же, интересно, должен поставить здесь лесопильню? Кто должен нажиться и выкупить Ингмарсгорд?
— Да-да, я и сам думаю об этом, — сказал Ингмар.
Тогда Ингмар-сильный начал развивать придуманный им план. Ингмар должен убедить Тимса Хальвора построить на водопаде лесопильню и тогда сдать ее в аренду Ингмару. Уже много лет старик обдумывал, как бы помочь сыну Ингмара-старшего вернуть себе богатство.
Ингмар долго смотрел в ущелье.
— Ну, хватит, пойдем опять танцевать, — сказал Ингмар-сильный.
Но Ингмар не трогался с места, и старик терпеливо ждал его. «Если он сын своего отца, то он не ответит ни сегодня ни завтра; таким людям, как он, нужно время, чтобы все обдумать».
Пока они так стояли, неподалеку раздался громкий, яростный лай собаки.
— Ты слышишь что-нибудь, Ингмар? — спросил старик.
— Да, собака гонит дичь по лесу, — отвечал Ингмар.
Лай приближался, казалось, что охота должна промчаться мимо избушки. Старик схватил Ингмара за руку:
— Пойдем скорей!
— Да, что случилось? — спросил Ингмар.
— Молчи и иди скорее в дом, — отвечал старик. Пробежав несколько шагов, они услышали резкий лай где-то совсем рядом.
— Да, что это за собака? — несколько раз спрашивал Ингмар.
— Скорее, скорее! — торопил его старик. Он втолкнул Ингмара в сени, а сам стал старательно запирать дверь. — Быстрее, входите все, кто еще остался на дворе! — громко кричал он.
Он держал дверь полуоткрытой, и молодежь протискивалась в нее со всех сторон.
— Скорее, скорее! — кричал он и в нетерпении топал ногами.
Всем собравшимся в избушке стало страшно, и они хотели знать, что же случилось. Наконец все вошли, и хозяин запер дверь на засов.
— Вы с ума сошли! Спокойно разгуливаете, когда слышите лай горной собаки! — сказал он.
В эту минуту лай раздался возле избушки, собака несколько раз обежала вокруг, не переставая злобно лаять.
— Разве это не простая собака? — спросил один из парней.
— Поди и помани ее, если осмелишься, Нильс Янсон.
Все молча прислушивались к лаю, который, не смолкая, слышался возле дома. Понемногу этот лай стал казаться им зловещим и ужасным; они испугались, и многие побледнели как смерть. Нет, это, очевидно, была не просто собака, а какое-то чудовище, вырвавшееся из преисподней.
Только старик-хозяин осмеливался двигаться; сначала он затворил ставни, потом начал тушить свечи.
— Нет-нет, — кричали женщины, — не туши свет!
— Дайте мне сделать то, что пойдет нам всем только на пользу, — сказал старик.
Кто-то ухватил его за полу.
— Разве эта собака может нам что-нибудь сделать?
— Она — нет, — отвечал старик, — опасно то, что следует за ней.
— А что следует за ней?
Старик остановился и прислушался.
— Мы должны теперь сидеть совершенно тихо, — сказал он.
В комнате воцарилась мертвая тишина, не слышно было даже дыхания. Лай собаки еще несколько раз раздался вокруг дома. Потом он начал стихать, слышно было, как собака промчалась через Лангфорсовское болото и скрылась на горе, по ту сторону долины. Все стихло.
Тогда один из парней не удержался и сказал:
— Собака убежала.
Ингмар-сильный, не говоря ни слова, протянул руку и зажал ему рот — снова наступила тишина.
Вдруг издали, с вершины Клакберга, раздался длинный, протяжный звук. Он напоминал не то завывание ветра, не то звук охотничьего рога. Звук этот повторился несколько раз, вслед за ним послышался шум, топот и фырканье лошадей. С горы, казалось, неслась бешеная охота. Слышно было, как она мчалась по склонам горы, через опушку леса, мимо их избушки. Казалось, что гром сотряс землю, что вся гора обрушилась вниз, в долину. Когда шум пронесся мимо избушки, все съежились и опустили головы. «Сейчас нас раздавят!» — думали они.
Их пугала не столько мысль о смерти, сколько то, что это мог быть сам князь тьмы, шествующий среди ночи со всем своим полчищем. Они с ужасом различали в общем шуме вопли и стоны, вой и рыдания, рев и хохот, свист и визг. И когда то, что издали казалось грозой, налетело на них, они различали бешеный вой, резкий звук рога, треск огня, завывание духов, насмешливый хохот чертей и хлопанье больших крыльев.
Казалось, что разверзлась вся преисподняя и выпустила на землю все свои ужасы.
Земля дрожала и избушка тряслась, готовая развалиться, как будто над ней мчался табун диких лошадей — копыта их грозно стучали о крышу; казалось, что во всех углах завывали духи, а совы и летучие мыши гулко бились о дымовую трубу.
Во время всего этого шума кто-то вдруг тихо обнял Гертруду и заставил ее опуститься на колени. Она услышала шепот Ингмара: «Станем на колени, Гертруда, и помолимся Богу».
Девушка думала, что умрет от охватившего ее ужаса.
«Я не боюсь смерти, — думала Гертруда, — но ужасно то, что злая сила овладеет нами».
Но, когда она почувствовала на плечах руку Ингмара, сердце ее забилось спокойнее, и тело немного расслабилось. Гертруда близко прижалась к Ингмару. Когда он был с ней, она больше ничего не боялась. Странно, ведь он тоже боялся, а вместе с тем девушка чувствовала себя с ним в безопасности. Наконец ужасный шум стих, слышно было, как он удалялся туда же, куда и собака, через Лангфорсовское болото и леса Олофхаттена. Но в избушке Ингмара-сильного, по-прежнему, все было тихо и мертво; никто не шевелился, не произносил ни слова; казалось, ни у кого не осталось для этого сил. Можно было подумать, что все умерли от ужаса, но мало-помалу то один, то другой начали дышать, и видно было, что кто-то еще остался в живых. Долгое время никто не двигался с места. Одни прислонились к стене, другие повалились на лавки, а большинство в ужасе пало на колени и молилось. Все оставались неподвижны, скованные ужасом.
Проходили часы за часами, в это время многие пришли в себя и решили начать новую жизнь, — жизнь, которая приблизила бы их к Богу и оградила от страшного врага. Каждый из присутствующих думал: «Разумеется, это случилось в наказание за мои грехи. Я ясно слышал, как злые духи окликали меня по имени, издевались надо мной и пугали меня».
А Гертруда думала только об одном: «Теперь я знаю, что не могу жить без Ингмара, я должна всегда быть с ним, чтобы чувствовать себя спокойно и в безопасности».
Начало рассветать, серый утренний свет проник в комнату и осветил бледные, измученные лица. Зачирикала одна птичка, потом другая, корова Ингмара-сильного замычала, прося корму, а кошка, никогда не ночевавшая в избе во время танцев, замяукала за дверью. Но никто не тронулся с места, пока из-за горы не поднялось солнце. Тогда все молча разошлись, не прощаясь. Выйдя из избы, они сразу увидели следы разрушения. Большая ель, росшая при входе в дом, была вырвана с корнями; всюду валялись ветки, сучья и колья от ограды, несколько летучих мышей и сов разбились о стены и лежали неподалеку.
На вершине Клакберга было сломано много деревьев; казалось, там вырубили просеку.
Никто не осмеливался смотреть по сторонам, все спешили скорее попасть домой. Кругом просыпалась жизнь. Было воскресенье и крестьяне поднимались позднее, но некоторые уже встали и задавали корм скоту. На пороге одного дома стоял старик и заботливо чистил выходную одежду. Из другого дома вышли отец, мать и дети, все одетые по-праздничному: они, вероятно, собрались в гости в соседнюю деревню. Большим утешением было видеть этих спокойных людей, которые и понятия не имели о том ужасе, какой им пришлось пережить ночью в лесу.
Наконец они подошли к реке, где стояли первые дома деревни. Как они обрадовались, увидев церковь и все знакомое кругом! Они с облегчением вздохнули, убедившись, что дома все благополучно. Вывеска на лавке сверкала по-прежнему, рог на почтовом дворе висел на своем обычном месте, а собака трактирщика, как всегда, спала перед дверью.
Отрадно было видеть, что куст черемухи расцвел за ночь, и в саду священника выставили зеленые скамейки.
Все это действовало успокаивающе, но все же никто не решался заговорить.
Взойдя на школьное крыльцо, Гертруда сказала Ингмару:
— Вчера я танцевала в последний раз, Ингмар!
— Да, — отвечал Ингмар, — я тоже!
— Ингмар, — сказала Гертруда, — ты ведь станешь священником, правда? А если не хочешь быть священником, то будь по крайней мере учителем. Надо всеми силами бороться против власти дьявола.
Ингмар пристально посмотрел на Гертруду:
— Что тебе сказали эти голоса, Гертруда? — торжественно спросил он.
— Они сказали мне, что я попала в сети греха, и нечистая сила заберет меня, если я буду продолжать танцевать.
— Ну, так слушай, что они сказали мне, — произнес Ингмар. — Мне казалось, что все старики Ингмарсоны грозят мне и проклинают меня за то, что я хочу стать кем-то еще, кроме крестьянина, и ищу себе другого места, кроме леса и пашни.
VI
[править]В ночь, когда молодежь танцевала у Ингмара-сильного, Хальвора не было дома, и Карин Ингмарсон лежала одна в своей комнате. Ночью ей приснился кошмар. Ей снилось, что Элиас еще жив и устроил большую попойку. Она слышала, как в столовой звенели стаканы, раздавались песни и громкий смех.
Ей казалось, что Элиас и его товарищи шумят все громче, и даже ломают столы и скамейки. Карин проснулась в страшном испуге.
Но хотя она больше не спала, шум не прекращался. Земля дрожала, окна звенели, черепица сыпалась с крыш, старая груша билась своими иссохшими ветвями о стены.
Казалось, наступил конец света.
И вдруг, в самый разгар бури, сорвалась одна из рам, и стекла со звоном полетели на пол. Ветер яростно закружил по комнате, и Карин услыхала над самым ухом тот же самый ужасный смех, какой она слышала во сне.
Никогда еще Карин не испытывала такого ужаса, ей казалось, что она умирает. Сердце ее замерло, а все тело онемело и застыло.
Буря быстро пронеслась, и Карин пришла в себя. Холодный ночной воздух врывался в комнату через разбитое окно. Но, когда Карин хотела встать с постели, чтобы заткнуть чем-нибудь дыру в стекле, ноги отказались ей служить, и она поняла, что не может ими даже пошевелить.
Карин не стала звать на помощь, а опять спокойно легла.
— Когда я успокоюсь, то снова смогу ходить, — подумала она.
Подождав немного, она сделала попытку встать, но обе ее ноги висели, как плети. Она не смогла удержаться на ногах и упала возле постели.
Наутро, когда проснулись служанки, послали за доктором. Он сейчас же пришел, но никак не мог понять, что же такое случилось с Карин. Она не была ни больна, ни парализована и доктор счел это последствием сильного испуга.
— Вы скоро поправитесь, — сказал он.
Карин слушала доктора, не возражая ему. Она знала, что ночью в комнате был Элиас, и это из-за него она на всю жизнь лишилась ног.
Все утро Карин была задумчива и молчалива. Она старалась понять, за что Господь послал ей такое испытание. Как самый строгий судья, Карин допрашивала саму себя, но никак не могла отыскать за собой вины, заслуживающей такого строгого наказания.
«Бог несправедлив ко мне», — думала она.
Карин велела отнести себя в миссию, где в это время проповедовал Дагсон. Она надеялась, что Дагсон объяснит ей, за что она была так жестоко наказана.
Дагсон был известным проповедником, но никогда его проповеди не собирали столько народа, как в тот день. Целая толпа стояла вокруг здания миссии, и все говорили только о том, что случилось ночью у Ингмара-сильного.
Весь приход был сильно напуган, и теперь все сошлись послушать слово Божие, которое рассеяло бы их страх.
Даже четвертая часть желающих не смогла бы войти в зал; окна и двери были широко распахнуты, а голос у Дагсона был такой громкий, что слова его были слышны всем, стоящим снаружи.
Проповедник уже знал о случившемся и понимал волнение и тревогу, охватившие народ. Он начал свою проповедь страшными словами об аде и князе тьмы. Он говорил о том, кто блуждает во мраке и уловляет души, кто раскидывает сети греха и ставит ловушки порока.
Слушатели в ужасе видели мир, полный бесов, которые заманивают и искушают людей. Всюду были грех и опасность, везде были расставлены западни, и люди были подобны диким зверям в лесу, которых преследуют охотники.
Голос Дагсона гремел в зале, подобно реву бури, и слова его вылетали, как пламя.
Проповедь Дагсона можно было сравнить с лесным пожаром. Слушая его слова о бесах и адском пекле, слушатели представляли, что находятся в пылающем лесу, где мох трещит под ногами, куда ни ступишь; воздух, которым надо дышать, наполнен густым дымом, жар опаляет волосы, треск горящих сучьев звучит в ушах, и каждую минуту одежда грозит загореться от искры.
Своей проповедью Дагсон гнал людей сквозь огонь, дым и отчаяние. Огонь был впереди, позади — со всех сторон, всюду сея гибель.
Сквозь все эти ужасы он вывел, наконец, слушателей на зеленую лужайку посреди леса; тут было покойно, прохладно и безопасно. Посреди цветущего луга сидел Сам Христос. Он протягивал руки к испуганным и гонимым людям, которые припадали к Его ногам. Опасность миновала, не было больше ни страха, ни преследований.
Дагсон говорил то, что чувствовал сам. Склоняясь к ногам Спасителя, он испытывал мир и покой и не боялся больше никакой опасности в жизни.
Когда Дагсон закончил, слушатели зашумели. Многие подходили и благодарили его, другие плакали, говоря, что эта проповедь разбудила в них истинную веру в Бога.
Но Карин Ингмарсон продолжала сидеть неподвижно. Когда Дагсон кончил свою проповедь, она подняла тяжелые веки и взглянула на него, словно упрекая, что он отпускает ее ни с чем.
Вдруг снаружи раздался громкий голос:
— Горе, горе, горе тем, кто дает камень вместо хлеба!
Карин не видела, кто произнес эти слова, ей приходилось сидеть и терпеливо ждать, в то время как все бросились к дверям.
Вскоре ее домашние вернулись и сказали, что это был высокий, смуглый незнакомец. Во время проповеди он ехал мимо здания миссии в тележке. С ним вместе сидела красивая белокурая женщина. Они остановились и стали слушать, а потом поехали дальше, причем мужчина поднялся и крикнул те самые слова.
Женщина многим показалась знакомой. Некоторые говорили, что это, должно быть, одна из дочерей Ингмарсона, вышедшая замуж в Америке, и, следовательно, мужчина, ехавший с ней, — ее муж. Но не так-то легко было узнать молоденькую девочку в крестьянском платье во взрослой женщине, одетой по-городскому.
Карин думала о проповеди Дагсона то же самое, что и незнакомец, и никогда больше не ездила в миссию.
В приходе происходило сильное духовное брожение. На всех собраниях люди, как им казалось, слышали глас Божий, многие громко каялись в своих грехах, и было похоже, что все обрели то, к чему стремились.
Но никто из тех, кого слышала Карин, не мог научить ее, как примириться с карой, ниспосланной на нее свыше.
Возле проезжей дороги стояла кузница Биргера Ларсона, приземистая и темная, с маленьким отверстием вместо окна и низкой дверью. Биргер Ларсон изготавливал грубые ножи, чинил замки, набивал шины на колеса и прибивал полозья к саням. А когда не было другой работы, он мастерил гвозди.
Однажды в летний вечер работа была в полном разгаре. Сам Биргер Ларсон стоял у наковальни и плющил шляпки гвоздей, а его старший сын, семнадцатилетний малый, стоя у другой наковальни, выковывал узкие полоски металла и резал их на куски; второй сын раздувал мехи, а третий переворачивал уголь и подносил раскаленное железо кузнецам. Четвертый сын, которому было всего семь лет, собирал готовые гвозди, остужал их в ведре с водой, а потом связывал вместе.
Пока они так работали, к кузнице подошел какой-то незнакомец и остановился в дверях. Этому высокому, смуглому мужчине пришлось сильно согнуться, чтобы заглянуть в кузницу.
Биргер Ларсон перестал работать и спросил незнакомца, что ему нужно.
— Не сердитесь, что я заглянул к вам, хотя и не собираюсь ничего заказывать, — сказал он. — В молодости я сам был кузнецом, и мне трудно пройти мимо кузницы, не заглянув в нее.
Биргер Ларсон невольно взглянул на большие и жилистые руки незнакомца, настоящие руки кузнеца.
Тогда Ларсон начал расспрашивать его, кто он и откуда пришел. Незнакомец дружески отвечал ему, но не называл себя. Биргеру он понравился и показался человеком умным. Он вышел из кузницы и начал хвастаться своими сыновьями. Он говорил, что сначала ему приходилось туго, пока сыновья были малы и не могли помогать ему в работе. А теперь, когда все работают, дело идет на лад.
— Вот увидишь, через несколько лет я буду богачом, — закончил Биргер свой рассказ.
Незнакомец улыбнулся.
— Ну, а теперь я хочу тебя кое о чем спросить, — сказал он, положив руку на плечо Биргера и пытливо глядя ему в глаза. — Вот сыновья помогают тебе в земных делах, а есть ли у тебя такая же помощь в делах духовных?
Биргер, не понимая, смотрел на него. Тогда незнакомец сказал:
— Я вижу, ты никогда не задумывался над этим вопросом, так подумай над ним, пока мы не встретимся снова.
И, улыбнувшись, он пошел дальше. Биргер Ларсон вернулся в кузницу, почесал свои свалявшиеся желтые волосы и снова принялся за работу.
Вопрос незнакомца в продолжение нескольких дней не давал ему покоя. Он казался ему слишком непонятным.
«Не понимаю, что он хотел этим сказать», — думал кузнец.
Женившись на Карин, Тимс Хальвор передал лавку своему шурину, Колосу Гуннару. На следующий день после посещения незнакомцем Биргера Ларсона Гуннар был в отъезде, и за лавкой присматривала его жена, Бритта Ингмарсон.
Красивая и статная, стояла Бритта за прилавком. Она унаследовала не только имя, но и внешность матери, красавицы-жены Ингмара-старшего. В Ингмарсгорде еще никогда не было такой красивой девушки.
Но хотя внешне Бритта и не была похожа на своих предков, зато она была так же добра, справедлива и добросовестна, как и другие члены ее семьи.
Стоило Гуннару уехать, Бритта хозяйничала в лавке по-своему. Когда приходил старый капрал Фельт, уже пьяный и едва стоящий на ногах, и спрашивал бутылку пива, Бритта без лишних разговоров выпроваживала его, а когда бедная Лена Кольбьорн приходила купить красивую брошь, Бритта отправляла ее домой, наделив пятью фунтами ржаной муки.
Когда Бритта царила в лавке, никто из ребятишек не отваживался купить на последние гроши изюма или конфет. А когда крестьянки заходили купить красивой и легкой городской материи, Бритта советовала им носить одежду из прочного и крепкого домотканого полотна.
В этот день покупателей было мало, и Бритта целыми часами просиживала одна. Она сидела, сгорбившись, и неподвижно смотрела перед собой взором, полным отчаяния.
Наконец она встала, отыскала веревку, перенесла лестницу из лавки в заднюю комнату, завязала веревку петлей и набросила ее на крюк в потолке.
Бритта очень торопилась; она уже завязала петлю и собиралась просунуть в нее голову, когда нечаянно оглянулась назад.
В эту минуту дверь отворилась, и в комнату вошел высокий, смуглый человек. Она не слышала, как он вошел в лавку; не найдя там никого, он обошел прилавок и отворил дверь в заднюю комнату.
Бритта молча сошла с лестницы. Незнакомец ничего не сказал ей, но медленно прошел обратно в лавку, и Бритта последовала за ним. Она никогда не видала раньше этого человека; у него были черные курчавые волосы, густая борода, острый взгляд и необыкновенно большие руки. Нелегко было сразу догадаться, кто он — знатный господин или крестьянин; он был хорошо одет, но при этом нескладен и неповоротлив. Сев на стул возле дверей, он пристально уставился на Бритту.
Крестьянка спокойно стояла за прилавком, ни о чем не спрашивая и только мечтая, чтобы он поскорее ушел. Но незнакомец продолжал сидеть, не сводя с нее глаз, и ей начало казаться, что его взгляд приковал ее к месту и не даёт пошевелиться.
Наконец у Бритты кончилось терпение и она подумала: «Думаешь, это поможет, если ты будешь вот так сидеть и караулить меня? Неужели непонятно, что я выполню задуманное, как только останусь одна?»
Бритта стояла спокойно и вела немой спор с незнакомцем: «Если бы дело шло о том, что можно было бы изменить, то ты мог бы помешать мне, но мое положение безнадежно».
А незнакомец все продолжал сидеть, не сводя с нее взгляда.
«Слушай, что я тебе скажу, — продолжала мысленно Бритта, — нам, Ингмарсонам, совсем не годится держать лавку. Ты не можешь себе представить, как хорошо нам жилось с Гуннаром, пока у нас не было лавки. Люди не советовали мне выходить за него, они не любили его за черные волосы, острые глаза и колкий язык. Но мы любим друг друга и ни разу даже не поругались, пока Гуннар не завел лавку.
Вот тогда-то, — продолжала Бритта свою немую речь, — и кончилось наше мирное житье. Я хотела, чтобы он торговал по-моему, я не могу выносить, когда он продает водку и пиво пьяницам, я считаю, что людям надо продавать только то, что им нужно и полезно, а Гуннар находит это бессмысленным. А так как никто из нас не хочет уступать, мы постоянно ссоримся, и теперь он больше не любит меня».
Она взглянула на незнакомца растерянными глазами, удивляясь, что он не уступает.
«Ты же должен понять, что я не могу пережить этого позора, когда он подает в суд на бедняков и отнимает у них единственную корову или последних овец!
Мы никогда не будем жить мирно, разве ты этого не понимаешь? Так почему же ты не уходишь и не оставляешь меня одну, чтобы я могла положить конец такой жизни?»
Но под неотступным взглядом незнакомца Бритта становилась все спокойнее и, наконец, начала тихо плакать. Ее тронуло, что он так долго сидит и охраняет ее. Это было так много со стороны совершенно незнакомого ей человека.
Когда незнакомец увидел, что Бритта заплакала, он встал с места и пошел к двери. На пороге он остановился, откашлялся и сказал глубоким голосом:
— Не причиняй себе никакого вреда, близится время, когда ты будешь жить по справедливости.
С этими словами он вышел. Шаги его долго и гулко раздавались по дороге и потом затихли.
Бритта поспешила в заднюю комнату, сняла веревку и поставила на место лестницу. Потом она села на ларь и просидела несколько часов, не трогаясь с места.
У нее было такое чувство, словно она долго-долго блуждала темной ночью, и мрак был такой густой, что не видно было собственной протянутой руки. Она заблудилась, не знала, по какой дороге идет, и на каждом шагу боялась оступиться и упасть в болото или пропасть. Теперь вдруг кто-то крикнул ей, чтобы она не шла дальше, а села на землю и ждала, когда наступит день. Она радовалась, что может не продолжать свое опасное странствие, и теперь сидела и ждала наступления утра.
У Ингмара-сильного была дочь Анна-Лиза, которая уже много лет жила в Чикаго и вышла там замуж за одного шведа по имени Хелльгум, основателя маленькой религиозной общины. На следующий день после страшной ночи, когда молодежь танцевала у Ингмара-сильного, Анна-Лиза вернулась с мужем на родину повидаться с отцом.
Хелльгум все свободное время ходил пешком по окрестностям и вступал в разговор со всеми встречными. Сначала он заговаривал с ними об обыденных вещах, но на прощанье клал им руку на плечо и произносил несколько слов утешения или указывал им истинный путь.
Ингмар-сильный мало виделся с зятем. В тот год старик был сильно занят, устраивая лесопильню в Лангфорсе с Ингмаром Ингмарсоном, который снова переселился в усадьбу. Ингмар-сильный чувствовал себя счастливейшим человеком, когда лесопильня была готова, и круглые блестящие пилы с визгом распилили первое бревно на ровные белые доски.
Однажды вечером, возвращаясь с лесопильни домой, старик встретил на дороге Анну-Лизу. Она выглядела смущенной и, казалось, готова была спрятаться от него.
Ингмар-сильный ускорил шаги и, подойдя к дому, нахмурился. У входа с незапамятных времен рос большой розовый куст. Старик так сильно его любил, что никому не позволял не то что рвать с него цветы или листья, но даже дотрагиваться до него.
Ингмар-сильный так заботливо ухаживал за ним, потому что верил, что под этим кустом живут подземные духи. А теперь куст был срублен, и это, разумеется, сделал его зять, этот проповедник, возненавидевший розовый куст.
Игнмар-сильный держал в руках топор; при входе в комнату пальцы его сильнее впились в рукоятку.
Хелльгум сидел за столом и читал Библию. Он поднял глаза и пристально посмотрел на Ингмара-сильного. Потом он продолжил читать вслух: «И что приходит вам на ум, совсем не сбудется. Вы говорите: будем, как язычники, как племена иноземные, служить дереву и камню.
Живу Я, говорит Господь Бог: рукою крепкою и мышцею простертою и излиянием ярости буду господствовать над вами…»
Ингмар-сильный, не говоря ни слова, вышел из дома, и эту ночь провел в сарае. Два дня спустя он отправился с Ингмаром в лес выжигать уголь и рубить дрова. Оба собирались провести в лесу всю зиму.
Хелльгум несколько раз выступал на собраниях крестьян, проповедуя свое учение, которое он называл единственно истинным. Но Хелльгум не отличался красноречием Дагсона и так и не приобрел себе ни единого последователя. Те, кто встречали его на дорогах и слышали от него несколько слов, ждали от него чего-то великого; но, проповедуя, Хелльгум был косноязычен, порой ему не хватало слов, и слушатели быстро уставали.
К концу лета Карин Ингмарсон впала в глубокое уныние, и редко кто слышал от нее хоть слово. Она все еще не могла ходить и целые дни просиживала в кресле. Карин уже перестала искать проповедников и целые дни проводила в одиночестве, сокрушаясь о своем горе. Однажды она сказала Хальвору, что, по словам отца, Ингмарсонам нечего бояться, если только они следуют пути Господню, но теперь она видит, что и это неправда.
Видя ее отчаяние, Хальвор посоветовал ей поговорить с новым проповедником, но Карин решительно возразила, что не хочет больше обращаться за помощью ни к каким проповедникам.
Однажды в конце августа, в воскресенье, Карин сидела одна у окна большой комнаты. Кругом царила глубокая тишина, и Карин невольно клонило в сон. Голова ее все ниже склонялась на грудь и, наконец, она заснула.
Ее разбудил разговор под окном. Она не могла видеть, кто разговаривал, а слышала только чей-то сильный, глубокий голос, какого ей еще никогда не приходилось слышать.
— Я вижу, ты считаешь невероятным, чтобы бедный, необразованный человек нашел истину, которая не открылась многим ученым господам, — говорил голос.
— Да, — отвечал Хальвор, — и я не понимаю, как ты можешь быть так уверен в себе.
«Это Хелльгум разговаривает с Хальвором», — подумала Карин. Она хотела закрыть окно, но не могла достать до него со своего места.
— В Писании сказано, — продолжал Хелльгум, — что, если тебя ударят в правую щеку, ты должен подставить другую, что мы не должны противиться злу, и многое другое в том же духе. Но этого никто не может исполнить. Если ты попробуешь жить по этому завету, то придут люди и отнимут у тебя и поля, и леса, выроют у тебя весь картофель и вынесут все зерно в мешках, да, пожалуй, что они отберут у тебя и весь Ингмарсгорд…
— Пожалуй, что так, — отвечал Хальвор.
— Так, значит, Христос ничего не хотел сказать этими словами, а так себе, болтал попусту?
— Я не понимаю, к чему ты ведешь.
— Как видишь, над этим надо хорошенько подумать, — сказал Хелльгум. — Замечаешь, как далеко мы ушли вперед в понимании христианского учения? Никто больше не ворует, не обижает вдов и сирот, никто не ненавидит и не преследует врагов. Никогда не случается, чтобы кто-нибудь из нас совершил несправедливость, ведь так совершенна наша вера.
— Ну, разумеется, на свете многое делается не так, как должно быть, — тихо произнес Хальвор, и голос его звучал сонно и безучастно.
— Но если твоя молотилка начнет плохо работать, ты ведь посмотришь, где она испорчена и не успокоишься, пока не найдешь в ней какого-нибудь недостатка. А если ты видишь, что христиане ведут неправедную жизнь, разве ты не должен поразмыслить, нет ли какой-нибудь ошибки в самом христианстве?
— Я не верю, чтобы учение Христа могло быть неправильно, — сказал Хальвор.
— Нет, сначала оно было совершенно правильным, но ведь потом его могли испортить. Разве не бывает так, что ломается одно колесико, одно крошечное колесико, и останавливается весь механизм?
Он помолчал немного, как бы подыскивая слова и доказательства:
— Послушай, что со мной случилось несколько лет тому назад. Я в первый раз попробовал жить по заповедям Христа. И знаешь, чем это кончилось? Я работал тогда на фабрике, и товарищи, смекнув, в чем дело, свалили сначала на меня большую часть своей работы, потом лишили меня места, а, в конце концов, обвинили меня в краже, которую совершил один из них, и я безвинно попал в тюрьму.
— Ну, не всегда же встречаешь таких дурных людей, — все так же равнодушно заметил Хальвор.
— Тогда я и сказал себе: нетрудно быть как Христос, когда живешь один на свете, а не в обществе себе подобных. Я был даже рад, что сижу в тюрьме, там я мог вести праведную жизнь, не боясь потерпеть за это несправедливость и унижение. Но потом я подумал, что праведная жизнь в одиночестве подобна мельнице, впустую вращающей свои жернова. И еще я подумал, что если Господь создал столько людей на свете, то, вероятно, это для того, чтобы они оказывали ближним помощь и поддержку, а не губили друг друга. И тогда, наконец, я понял, что дьявол украл некоторые слова из Библии, и поэтому христианство вступило на неправильный путь.
— У дьявола нет на это власти, — возразил Хальвор.
— И все-таки он украл какие-то слова, может быть, такие: «Вы, желающие вести христианскую жизнь, должны искать поддержку у себе подобных».
Хальвор ничего не ответил, но Карин утвердительно закивала. Она внимательно слушала, но не проронила ни слова.
— Когда меня выпустили из тюрьмы, — продолжал Хелльгум, — я пошел к одному другу и попросил его помочь мне вести праведную жизнь, и, когда нас стало двое, дело пошло гораздо лучше. Скоро к нам присоединился третий и четвертый, и жить становилось все лучше и легче. Теперь нас тридцать человек, и мы живем все в одном доме в Чикаго. Мы все делим между собой, стараемся следить за жизнью каждого, и праведный путь лежит перед нами ровный и прямой. Нам легко обращаться по-христиански друг с другом, потому что никто не злоупотребляет добротой другого и не унижает своих смиренных братьев.
Хальвор продолжал молчать, а Хелльгум, разгорячась, говорил дальше:
— Ты сам знаешь, Хальвор, что если кто-нибудь хочет совершить что-то великое, то приходит к другим и просит у них помощи. Ты вот не можешь справиться один с имением; если бы ты захотел устроить фабрику, тебе понадобилось бы много акционеров, а подумай, сколько рабочих тебе пришлось бы нанять, если бы ты задумал построить железную дорогу?
— Но труднее всего вести христианскую жизнь, а ты хочешь вести ее один, без помощи ближних? Или ты, может быть, даже и не пытался, зная заранее, что тебе это не удастся?
— Единственные, кто нашел праведный путь — это мои единомышленники, живущие в Чикаго. Наше общество — это новый истинный Иерусалим, спустившийся к нам с небес. Ты можешь узнать это по тому, что на нас, как и на первых христиан, снизошла благодать Духа Господня. Одни из нас слышат глас Божий, другие обладают даром предвидения, а третьи исцеляют больных.
— Ты можешь исцелять больных? — быстро перебил его Хальвор.
— Да, — ответил Хелльгум, — но я могу исцелять только тех, кто верит мне.
— Трудно верить во что-нибудь другое, кроме того, чему нас научили в детстве, — задумчиво сказал Хальвор.
— А я тебе говорю, Хальвор, что скоро и ты поможешь нам положить начало новому Иерусалиму, — сказал Хелльгум.
После этого оба замолчали, и скоро Карин услышала, что Хелльгум простился и ушел.
Немного спустя Хальвор вошел к Карин. Увидев, что она сидит около открытого окна, он спросил:
— Ты, наверное, слышала, что говорил Хелльгум?
— Да, — ответила жена.
— А ты слышала, как он сказал, что может исцелять тех, кто верит ему?
Карин слегка покраснела: то, что говорил Хелльгум, понравилось ей больше всех других учений, которых она наслушалась за лето, именно практической стороной дела. Тут была деятельная работа, а не какие-то абстрактные чувства. Но она не хотела в этом сознаться; Карин решила не иметь больше никакого дела с проповедниками.
— Я хочу верить только в то, во что верил отец, — сказала она.
Несколько недель спустя Карин сидела в той же комнате. Наступила уже осень, ветер шумел вокруг дома, а в очаге весело пылал огонь. В комнате никого не было, кроме ее годовалой дочки, которая только что начала ходить. Ребенок играл, сидя у ног матери.
В то время, как Карин так сидела, отворилась дверь и вошел высокий, смуглый человек. У него были волнистые волосы, проницательные глаза и большие, жилистые руки кузнеца. Прежде чем он произнес хоть слово, Карин догадалась, что это Хелльгум.
Поздоровавшись, он спросил о Хальворе, но крестьянка сказала, что тот уехал на собрание и скоро должен вернуться.
Хелльгум сел; он не произносил ни слова, но время от времени бросал быстрый взгляд на Карин.
— Я слышал, что ты больна, — сказал он, наконец.
— Да, — ответила Карин, — вот уже полгода, как у меня отнялись ноги.
— Я пришел помолиться вместе с тобой, — сказал проповедник.
Карин не ответила, она закрыла глаза и замкнулась в себе.
— Ты, может быть, слышала, что я обладаю даром исцелять больных?
Карин открыла глаза и недоверчиво взглянула на него.
— Благодарю вас, что вы подумали обо мне, но это ни к чему. Я не так-то легко меняю свою веру, — сказала она.
— Но возможно, Господь, несмотря на это, поможет тебе, потому что ты всегда стремилась вести праведную жизнь, — сказал он,
— Ах, я не пользуюсь настолько милостью Божьей, чтобы Он помог мне.
Оба помолчали, потом Хелльгум спросил:
— Ты никогда не думала о том, за что тебе это испытание?
Карин ничего не ответила; она, по-видимому, снова ушла в себя.
— Внутренний голос говорит мне, что Господь совершил это, чтобы еще больше прославить имя Свое, — сказал Хелльгум.
Карин рассердилась, услышав это. Яркие пятна выступили у нее на щеках, она находила со стороны Хелльгума безмерной гордыней думать, что Господь наслал на нее болезнь, чтобы дать ему возможность совершить чудо.
Проповедник встал, подошел к Карин и положив руку ей на голову, спросил:
— Хочешь, чтобы я помолился за тебя?
В ту же минуту Карин почувствовала, как волна жизни и здоровья пробежала по ее телу, но ее так раздражала назойливость Хелльгума, что она быстро отдернула голову и подняла руку, как бы желая ударить его; от гнева она не находила слов.
Хелльгум отошел к двери.
— Не следует отталкивать то, что посылает Господь, — сказал он.
— Нет, — ответила Карин, — все, посылаемое Господом, должно быть принято.
— Говорю тебе, сегодня же ты будешь исцелена, — сказал Хелльгум.
Карин ничего не ответила.
— Вспомни обо мне, когда это случится, — сказал он, уходя.
Карин сидела, выпрямившись в своем кресле, румянец еще долго горел на ее щеках — так сильно она была раздражена.
«Неужели меня нельзя оставить в покое в моем собственном доме, — думала она. — Просто ужас, сколько людей думает, что они призваны Господом».
Вдруг Карин увидела, что ее маленькая дочка заметила пылающий огонь, радостно вскрикнула и заковыляла к очагу, то ползком, то опять вставая на ножки.
Карин звала ее назад, но девочка не слушалась; она несколько раз падала, но, наконец, добралась до камня, на котором был разведен огонь.
— Боже, Боже, помоги мне! — воскликнула Карин.
Она начала громко кричать, хотя знала, что поблизости никого нет.
Девочка радостно тянулась к огню, как вдруг горящая головешка упала прямо на ее желтое платьице.
Карин вдруг вскочила на ноги и, бросившись к очагу, схватила ребенка.
Только после того, как она стряхнула с платьица все искры, осмотрела ребенка и убедилась, что девочка невредима, Карин сообразила, что случилось. Она твердо держалась на ногах и снова двигалась, как здоровая!
Карин была потрясена до глубины души и испытывала величайшее счастье.
Она почувствовала себя под особой защитой и милостью Господней, ведь Он послал ей в дом святого человека, чтобы исцелить ее.
В эти дни Хелльгум часто простаивал у избушки Ингмара-сильного, любуясь открывающимся видом. Окрестности с каждым днем становились все красивее. Земля пожелтела, а листья на деревьях горели, как огонь, или сверкали, как золото. Там и сям виднелись рощи, вершины которых переливались, как волны расплавленного золота. Всюду на холмах, покрытых елями, мелькали желтые пятна лиственных деревьев.
Эти, обычно невзрачные, северные деревца теперь пылали в своем осеннем уборе, подобно тому, как бедные серые избушки кажутся красивыми и уютными, когда в них горит огонь. Все было такое желтое и сверкающее, словно только что явилось с самого солнца.
Глядя на все это, Хелльгум мечтал о времени, когда Господь озарит эту страну своей милостью, и все слова, посеянные им этим летом, дадут богатую жатву любви и справедливости.
И вот однажды вечером пришел Хальвор и пригласил его с Анной-Лизой в Ингмарсгорд.
Когда они вошли во двор, то увидели, что он чисто прибран. Сухие листья, опавшие с берез, были сметены, а земледельческие орудия и телеги, загромождавшие двор, были убраны.
«Они, похоже, ждут много гостей», — подумала Анна-Лиза.
Хальвор в это время отворил двери в дом. В комнате было много народу, все торжественно сидели на скамьях и, казалось, кого-то ждали. Заглянув в дом, Хелльгум увидел лица самых уважаемых в приходе людей.
Тут были Льюнг Бьорн и его жена Мерта Ингмарсон, а также Колос Гуннар с женой. Потом он увидел Кристера Ларсона и Израэля Томассона с женами, также из семьи Ингмарсонов. Тут был еще Хок Маттс Эриксон, его сын Габриэль, дочь бургомистра Гунхильда и многие другие. Всего было человек двадцать.
После того как Хелльгум и Анна-Лиза обошли всех и поздоровались, Тимс Хальвор сказал:
— Здесь собрались все, кто задумался над словами Хелльгума, услышанными от него этим летом. Большинство из нас принадлежит к старинному роду, члены которого всегда стремились идти по Божьему пути, и если Хелльгум может нам в этом помочь, то мы последуем за ним.
На следующий день в приходе разнеслась новость, что в Ингмарсгорде основали новую секту, члены которой утверждают, что только они познали истинное христианство.
VII
[править]Следующей весной, когда снег уже растаял, Ингмар и Ингмар-сильный вернулись в деревню, чтобы пустить в ход лесопильню. Всю зиму провели они в лесу за выжиганием угля и рубкой леса. Когда они спустились теперь в равнину, Ингмару казалось, что он медведь, вылезший из своей берлоги. Он отвык от яркого солнечного света и щурил глаза, словно не вынося его блеска. Человеческие голоса были для него как шум водопада, а доносящийся с улицы гомон заставлял болезненно морщиться. И в то же время Ингмар чувствовал себя необыкновенно счастливым, но не выказывал этого ни жестами, ни (упаси Боже!) походкой. Он чувствовал себя молодым, как свежие побеги на березках.
Нечего и говорить, как приятно было спать на чистой постели и есть вкусные блюда.
К тому же Карин так заботилась о нем и была к нему нежнее всякой матери. Она велела ему сшить новую одежду и, проходя из кухни, часто совала ему лакомые кусочки, как в то время, когда он был еще мальчиком.
А сколько чудесного произошло в деревне за время его отсутствия! Ингмар уехал в лес на следующий день после большого собрания; с тех пор он не бывал дома, и об учении Хелльгума до него доходили только неясные слухи. Ему доставляло большую радость слушать рассказы Хальвора и Карин о том, как они теперь счастливы, и как они и их друзья помогают друг другу следовать Божьему пути. «Мы уверены, что и ты примкнешь к нам», — говорила Карин. Ингмар отвечал, что охотно присоединится к ним, но сначала хотел бы хорошенько обсудить этот вопрос. «Всю зиму я мечтала о том, как ты приедешь и приобщишься нашего блаженства, — сказала Карин. — Можно сказать, что мы теперь живем не на земле, а в новом Иерусалиме, спустившемся к нам с небес».
Ингмар очень обрадовался, услышав, что Хелльгум еще был в округе. Прошлым летом он часто заходил на лесопильню потолковать с Ингмаром, и они стали большими приятелями. Ингмар относился к Хелльгуму с большим уважением и считал его выдающимся человеком. Никогда он не встречал людей таких мужественных, красноречивых и так уверенных в себе.
Порой, когда у Ингмара было много работы, Хелльгум снимал сюртук и принимался ему помогать. В такие минуты Ингмар с молчаливым благоговением смотрел на него.
Теперь же Хелльгум уехал на несколько дней, но скоро должен был вернуться.
— Да, когда ты поговоришь с Хелльгумом, ты перестанешь колебаться, — сказала Карин.
Ингмар тоже так думал, хотя его несколько смущала мысль, что отец не одобрил бы его решения.
— Но ведь отец всегда учил нас, что мы должны идти по Божьему пути, — сказала Карин.
Да, все было хорошо и отрадно; Ингмар даже не думал, что будет так приятно снова пожить среди людей. Одно только удивляло его: никто не говорил о дочери учителя Гертруде. Это огорчало его, потому что он не видел Гертруды целый год. В прошлом году не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не упомянул о Стормах.
Разумеется, это молчание было чисто случайным. Все-таки очень неприятно, когда сам не решаешься спросить, а никто из окружающих не заводит разговора о том, что, собственно, и хотелось бы услышать.
А вот Ингмар-сильный чувствовал себя далеко не таким счастливым и довольным. Старик хмурился и ворчал, и никто не мог угодить ему.
— Ты, мне кажется, скучаешь по лесу, — сказал ему Ингмар однажды вечером, когда они сидели на досках и ужинали.
— Видит Бог, это правда, — ответил старик. — Я желал бы вовсе не возвращаться назад.
— А что тебе здесь не так? — спросил Ингмар.
— И ты еще спрашиваешь? — возмутился Ингмар-сильный. — Я думал, ты тоже слышал, сколько бед натворил здесь Хелльгум.
Ингмар ответил, что он, напротив, слышал, что Хелльгум стал знаменитым человеком.
— Да, он знаменит тем, что перевернул вверх дном весь приход.
Ингмару показалось удивительным, что Ингмар-сильный не питает никакой любви к собственным родным, всю свою заботу и преданность перенеся на Ингмарсгорд и Ингмарсонов, поэтому счел своей обязанностью вступиться за Хелльгума.
— Я думаю, он учит очень хорошим вещам, — сказал Ингмар.
— Ты так считаешь? — переспросил старик, сердито глядя на него. — И ты думаешь, что Ингмар-старший согласился бы с тобой?
Ингмар ответил, что отец, наверное, согласился бы с тем, что люди должны вести праведную жизнь.
— Так ты думаешь, что Ингмар-старший тоже стал бы считать антихристом любого, кто не принадлежит к этой секте, и порвал бы со своими старыми друзьями только за то, что они остались при своей прежней вере?
— Я не могу поверить, чтобы такие люди, как Хелльгум, Хальвор и Карин стали так поступать, — сказал Ингмар.
— Попробуй сказать им что-нибудь поперек, и тогда увидишь, чего ты стоишь в их глазах.
Ингмар отрезал огромный ломоть хлеба с маслом и стал молча набивать им рот. Его раздражали мрачные предсказания Ингмара-сильного.
— Да, вот такие дела, — продолжал старик, помолчав немного. — Вот ты сидишь здесь, сын Ингмара-старшего, и никто не обращает на тебя внимания, а моя дочь Анна-Лиза с мужем бывают у самых важных людей. Деревенские богатеи встречают их поклонами и не знают уж, чем угостить, и они все время ездят по гостям.
Ингмар продолжал спокойно есть, он не считал нужным отвечать на это. Ингмар-сильный продолжал:
— Да, конечно, это прекрасное учение, полдеревни примкнуло к Хелльгуму. Еще никто не пользовался у нас такой властью, даже Ингмар-старший. Он разлучает детей с родителями, проповедуя, что его последователи не должны жить среди грешников. Хелльгуму стоит только моргнуть, и брат отворачивается от брата; друзья враждуют между собой, и разлучаются женихи и невесты. Он довел до того, что прошлой зимой в каждом доме царили ссоры и раздоры. Да, Ингмар-старший, конечно, радовался бы, глядя на это! Он стоял бы заодно с Хелльгумом, да-да, разумеется!
Ингмар смотрел по сторонам, ему страшно хотелось убежать. Он прекрасно понимал, что Ингмар-сильный преувеличивает, но все-таки это портило его хорошее настроение.
— Нет, — продолжал старик, — я не отрицаю, — Хелльгум сделал очень многое; он заставил людей крепко держаться друг за друга и примирил многих врагов. Он берет у богатых и оделяет бедных, он научил людей заботиться друг о друге! Я хочу только сказать, что нехорошо называть всех остальных людей детьми сатаны и отталкивать их от себя. Ты, конечно, думаешь иначе?
Ингмар сердился на старика за его дурные слова о Хелльгуме.
— А как мирно жили мы здесь прежде! — говорил Ингмар-сильный. — Теперь всему конец. Во времена Ингмара-старшего здесь царило такое единодушие, что наш приход считался самым миролюбивым во всей Далекарлии. А теперь все разделились на ангелов и дьяволов, овец и козлищ.
«Запустить бы лесопильню, — подумал Ингмар, — чтобы не слушать эту болтовню».
— Скоро и нашей с тобой дружбе придет конец, — продолжал Ингмар-сильный. — Если ты примкнешь к ним, тебе не позволят знаться со мной!
У Ингмара вырвалось проклятие, он вскочил с места.
— Если ты будешь продолжать в том же духе, то в этом не будет ничего удивительного, — сказал он. — Тебе не стоит настраивать меня против моих родных и Хелльгума, которого я считаю самым замечательным человеком.
Этими словами Ингмар заставил старика замолчать. Поработав еще немного, Ингмар-сильный ушел, сказав, что хочет пойти в деревню потолковать со своим другом, капралом Фельтом, так как давно не беседовал с разумными людьми. Ингмар был рад, что старик ушел. «Так всегда бывает, — думал он, — после долгого отсутствия не хочется слышать ничего неприятного, а, наоборот, хочется, чтобы вокруг все было весело, светло и радостно».
На следующее утро Ингмар пришел на лесопильню в пять часов утра. Ингмар-сильный был уже там.
— Сегодня можешь повидаться с Хелльгумом, — сказал старик, — он и Анна-Лиза вернулись вчера вечером. Похоже, они торопятся поскорее приняться за тебя.
— Ты опять начинаешь? — спросил Ингмар.
Слова старика всю ночь не давали ему покоя. Он никак не мог понять, кто же прав, и не хотел больше слушать ничего дурного о своих родных.
Ингмар-сильный помолчав некоторое время, вдруг начал смеяться.
— Что ты смеешься? — спросил Ингмар.
Он только что собирался открыть шлюз, чтобы пустить в ход лесопильню.
— Да, ничего, я вспомнил учительскую Гертруду.
— А что с ней случилось?
— В деревне говорят, что Хелльгум слушает только ее одну.
— Какие у Гертруды могут быть дела с Хелльгумом?
Ингмар не открывал шлюза: когда лесопильня будет пущена в ход, разговаривать будет нельзя. Старик пытливо взглянул на него.
— Ты же не хочешь, чтобы я говорил об этом, — сказал он.
Ингмар усмехнулся.
— Ты умеешь настоять на своем, — сказал он.
— Все дело в этой полоумной Гунхильде, дочери бургомистра Ларса Клементсона.
— Она совсем не полоумная, — перебил его Ингмар.
— Называй, как хочешь; когда основали эту секту, она как раз была в Ингмарсгорде. Вернувшись домой, она сказала родителям, что обрела истинную веру и теперь должна бросить свой дом и переселиться в Ингмарсгорд. Родители, конечно, спросили ее, почему она должна уйти от них, и она отвечала, что хочет вести праведную жизнь. Они сказали, что она может вести ее и дома. Нет, она может вести праведную жизнь, только живя с единоверцами. «В таком случае все должны переехать в Ингмарсгорд?» — спросил бургомистр. — «Нет, только я, потому что у других все в семье истинные христиане».
Ты знаешь, бургомистр человек благоразумный, поэтому они с женой старались по-хорошему убедить Гунхильду, но та стояла на своем, и бургомистр, наконец, рассердился, запер Гунхильду в ее комнатке и сказал, что она будет там сидеть, пока не выкинет из головы свои глупости.
— Я думал, ты мне расскажешь что-нибудь о Гертруде, — перебил его Ингмар.
— Имей терпенье, дойдем и до Гертруды. На следующий день, когда Гертруда и матушка Сторм сидели в кухне, к ним пришла бургомистерша. Увидев ее, они испугались. «На тебе лица нет! Что случилось?» — спросила матушка Стина. И тогда бургомистерша ответила: «Нельзя оставаться спокойным, когда теряешь самое дорогое на свете». О, я с удовольствием прибил бы их, — сказал старик.
— Кого? — спросил Ингмар.
— Хелльгума и Анну-Лизу! — ответил Ингмар-сильный. — Они пришли ночью к бургомистру и увели Гунхильду.
Ингмар громко вскрикнул от удовольствия.
— Я готов думать, что выдал Анну-Лизу за разбойника, — сказал старик. — Ночью они подошли к дому, постучали в окошко Гунхильды и спросили, почему та не пришла в Ингмарсгорд. Она сказала, что родители заперли ее. И тогда Хелльгум сказал: «Это дьявол научил твоих родителей». — Родители все это слышали.
— Они это слышали?
— Да, они лежали в комнате рядом, и дверь была приотворена, так что они слышали все, что говорил Хелльгум, чтобы соблазнить их дочь.
— Отчего же они не прогнали его?
— Сочли, что лучше предоставить Гунхильде выбрать самой; они не верили, что она действительно хочет их покинуть, ведь они всегда были так добры к ней.
— И все-таки она ушла?
— Да, Хелльгум не успокоился, пока она не ушла с ними. И родители, слыша, что она не может противиться, дали ей уйти. Бывают же такие люди!
Утром мать пожалела об этом и попросила мужа поехать в Ингмарсгорд за дочерью. «Нет, — сказал он, — я не поеду за ней; не хочу больше видеть ее, если она не вернется добровольно».
Тогда мать отправилась к учителю и просила Гертруду пойти в Ингмарсгорд и поговорить с Гунхильдой.
— И что же Гертруда?
— Она пошла и поговорила с Гунхильдой, но та не обратила внимания на ее слова.
— Почему же я не видел у нас Гунхильды? — задумчиво спросил Ингмар.
— Теперь-то уж она вернулась назад к родителям. Случилось так, что, возвращаясь от Гунхильды, Гертруда встретила Хелльгума. «А, вот он-то и есть виновник всех бед», — подумала она, подошла к нему и высказала все, что о нем думала. Она была в таком гневе, что готова была поколотить его.
— Да, уж, Гертруде палец в рот не клади, — сказал довольный Ингмар.
— Она сказала, что видела однажды картину, где изображалось, как языческий воин тащит похищенную девушку, и вот поступок Хелльгума напомнил ей эту картину.
— Что же ответил Хелльгум?
— Сначала он слушал ее молча, а потом сказал, что она права, а он поступил неправильно. И Хелльгум сейчас же пошел, отвел Гунхильду к родителям, и все дело уладилось.
Когда Ингмар-сильный кончил свой рассказ, Ингмар, улыбаясь, посмотрел на него.
— Да, Гертруда замечательная девушка, — сказал он. — Хелльгум тоже прекрасный малый, хотя немного и несдержанный.
— Ах, вот как ты смотришь на это, — сказал Ингмар-сильный. — Я думал тебя удивит, что Хелльгум так слушается Гертруду.
Ингмар ничего не ответил.
Ингмар-сильный, немного помолчав, начал снова.
— В деревне про тебя многие спрашивали. Все хотят знать, чью сторону ты примешь.
— Разве им не все равно?
— Пожалуй, что и так, — сказал старик. — Послушай, что я тебе скажу, — продолжал он. — В нашей деревне люди привыкли, чтобы кто-нибудь вел их и руководил ими. Ингмара-старшего больше нет в живых, учитель потерял все свое влияние, а пастор никогда им и не пользовался. Поэтому в твое отсутствие они последовали за Хелльгумом.
Ингмар опустил руки, вид у него был самый несчастный.
— Я никак не могу разобрать, на чьей стороне правда?
— Народ надеется, что ты избавишь их от Хелльгума. Поверь мне, благодаря тому, что нас не было здесь зимой, мы избежали больших неприятностей. Трудно было вначале, пока люди еще не привыкли к их приемам обращения в свою веру и к тому, чтобы их звали дьявольским отродьем и адскими псами. Хуже всего стало, когда и обращенные дети начали проповедовать.
— Что, и дети занимались проповедью? — недоверчиво спросил Ингмар.
— Да, Хелльгум внушил им, что они должны служить Богу, вместо того чтобы играть, и вот они принялись за обращение взрослых. Они прятались в кустах и канавах и выскакивали к прохожим, оглушая их возгласами: «Когда же ты начнешь бороться с дьяволом? Или ты решил погрязнуть в своих грехах?»
Ингмар возмутился. Он не мог поверить, что старик говорит правду.
— Ты, должно быть, наслушался этих россказней от капрала! — сказал он.
— Да, я как раз хотел тебе рассказать об этом, — вздохнул старик. — Фельт тоже погиб. Ах, мне стыдно смотреть людям в глаза, когда я подумаю, что все это пошло из Ингмарсгорда!
— Разве с Фельтом случилось что-нибудь дурное? — спросил Ингмар.
— Во всем виноваты эти дети. Однажды вечером, не зная, чем заняться, они придумали обратить Фельта. Они, конечно, слышали, как старшие называли Фельта страшным грешником.
— Да, ведь дети прежде бегали от Фельта как от черта, — заметил Ингмар.
— Им и теперь было страшно, но они решили совершить этот геройский поступок.
Как-то раз вечером они явились к Фельту, когда тот сидел у себя в избушке и варил кашу. Когда они отворили дверь и увидали Фельта с всклокоченной бородой и крючковатым носом, как он сидит, уставившись единственным глазом на огонь, они так испугались, что несколько малышей сразу убежали назад. Но человек десять-двенадцать остались и, окружив Фельта, опустились на колени и начали петь и молиться.
— И он не разогнал их? — спросил Ингмар.
— Ах, если бы так! — сказал Ингмар-сильный. — Я решительно не понимаю, что с ним случилось. Может быть, бедняга как раз думал о своем одиночестве и заброшенности на старости лет, а может и постыдился обойтись с детьми грубо. Ему, вероятно, было тяжело, что они все боятся его, его обезоружили их личики с глазами, полными слез.
Дети, наверное, ждали что он вскочит и начнет их бить. Они продолжали петь и молиться, готовые обратиться в бегство при одном его движении.
Вдруг некоторые из них увидели, что лицо Фельта начинает как-то странно подергиваться. «Вот сейчас, вот сейчас», — думали дети и приподнялись с колен, но старик всхлипнул, и из глаз его покатилась слеза. Дети громко запели: «Аллилуйя!», и Фельт погиб. Теперь он все время проводит в посте и молитве и утверждает, что беседует с Богом.
— Не понимаю, в чем тут несчастье? — спросил Ингмар. — Фельт уже допился до последней степени.
— Конечно, у тебя так много друзей, что тебе ничего не стоит потерять одного из них. Ты, вероятно, остался бы очень доволен, если бы дети обратили и учителя.
— Ну, я не думаю, чтобы ребятишки отважились обратиться к Сторму. — Ингмар задыхался от удивления. Должно быть, в этом учении действительно скрыта истина, если, как говорит Ингмар-сильный, вся деревня, от мала до велика, обратилась к нему.
— И все-таки они отважились на это; однажды вечером, когда учитель сидел в классе и что-то писал, пришло человек двадцать детей и начали проповедовать.
— И что же сделал Сторм? — спросил Ингмар, он не мог удержаться и громко расхохотался.
— В первую минуту он был так поражен, что не знал, как поступить. Случайно в это же время в кухню вошел Хелльгум, чтобы поговорить с Гертрудой.
— Хелльгум ходит к Гертруде?
— Да, после истории с Гунхильдой Хелльгум и Гертруда стали большими друзьями. Услышав в классе шум, Гертруда сказала Хелльгуму: «Вы пришли как раз вовремя. Скоро дети захватят в свои руки и школу». Хелльгум засмеялся; он понял, что дети зашли слишком далеко, прогнал их из школы, — этим дело и кончилось.
Ингмар чувствовал, что, рассказывая это, Ингмар-сильный как-то особенно посматривает на него. Он был похож на охотника, который стоит над подстреленным медведем и размышляет, надо ли выстрелить в него еще раз.
— Чего ты, собственно, ждешь от меня? — спросил Ингмар.
— Чего я могу от тебя ждать? У тебя ничего нет, кроме двух здоровых рук.
— Похоже, ты хочешь, чтобы я убил Хелльгума.
— В деревне говорят, что все опять пойдет хорошо, если ты заставишь Хелльгума уехать.
— Новое учение всегда влечет за собой ссоры и распри, — сказал Ингмар.
— Тебе, во всяком случае, представляется удобный случай показать народу, чего ты стоишь, — многозначительно сказал Ингмар-сильный.
Ингмар отвернулся от старика и запустил лесопильню. Больше всего ему хотелось бы знать, перешла ли Гертруда на сторону Хелльгума, но он был слишком горд, чтобы выдать свою тревогу.
В восемь часов Ингмар пошел в Ингмарсгорд завтракать. Как обычно, его ждали вкусные блюда, а Хальвор и Карин были как-то особенно ласковы с ним. Увидев их, Ингмар усомнился в рассказах Ингмара-сильного. На сердце у него стало легко, и он был почти уверен, что старик все преувеличил.
Вдруг его снова охватило беспокойство, так что он не мог проглотить и куска.
— Ты давно была у учителя, Карин? — вдруг спросил он.
— Да, — быстро отвечала Карин, — я больше не хожу к этим безбожникам.
Ингмар погрузился в долгое молчание. Над этим ответом надо было хорошенько подумать. Говорить ему теперь или молчать? Если он заговорит, то поссорится с семьей, но в то же время он не хотел никакой неясности.
— Я никогда не замечал, чтобы в семье учителя были безбожники, — едва слышно произнес он, — ведь я прожил у них четыре года.
Карин тоже не знала, не будет ли лучше промолчать. Нет, она должна сказать правду, если даже это огорчит Ингмара:
— Если люди не следуют Божьему гласу, значит они — безбожники.
Ингмар перебил ее:
— Очень важно, какое обучение получают дети, а ведь Сторм он выучил всю деревню и тебя с Хальвором тоже.
— Да, но он не учил нас вести праведную жизнь, — возразила Карин.
— Мне кажется, Карин, ты всегда вела такую жизнь.
— Я скажу тебе, Ингмар, чем была наша жизнь раньше. Мы как будто шли по круглому бревну: то мы твердо стоим на нем, а то вдруг падаем. Если я возьму своих единомышленников за руки и почувствую поддержку, то смогу пройти, не оступившись, по узкой тропе праведности.
— Да, — сказал Ингмар, — однако тогда в этом мало твоей заслуги.
— Это и сейчас еще трудно, возможно.
— Ну, а как же вы теперь ладите с учителем?
— Все приверженцы нашего учения забрали своих детей из школы. Мы не хотим, чтобы наши дети воспитывались в старых заблуждениях.
— И что же сказал на это учитель?
— Он сказал, что по закону дети обязаны посещать школу.
— Я тоже так думаю.
— Он отправил урядника к Израэлю Томассону и Кристеру Ларсону и велел привести детей.
— И теперь вы в ссоре со Стормом?
— Да, мы не общаемся.
— Вы, вероятно, не в ладу со всей деревней?
— Мы держимся в стороне от всех, кто погряз в грехах.
Чем дальше шла беседа, тем тише они говорили, осторожно взвешивая каждое слово, потому что всем троим казалось, что разговор грозит принять печальный оборот.
— Я могу порадовать тебя насчет Гертруды, — сказала Карин, стараясь говорить весело. — Хелльгум часто беседовал с ней зимой и теперь сообщил, что сегодня вечером она присоединится к нам.
Губы Ингмара задрожали. Ему казалось, что он весь день ждал, когда его застрелят, и вот теперь раздался выстрел.
— Так она хочет присоединиться к вам?.. — произнес он почти беззвучно. — Как много случилось здесь, пока мы работали в лесу.
Ингмару казалось, что Хелльгум все время старался привлечь на свою сторону Гертруду и расставлял сети и приманки, чтобы поймать ее.
— Что же теперь со мной будет? — спросил Ингмар каким-то странно беспомощным тоном.
— Ты должен принять нашу веру, — быстро отвечал Хальвор. — Хелльгум вернулся, и, когда ты с ним поговоришь, то сразу же убедишься в истинности нашего учения.
— Может случиться, что я и не присоединюсь к вам, — сказал Ингмар.
Карин и Хальвор ничего не возразили, и в комнате воцарилась мертвая тишина.
— Может статься, что я не пожелаю иметь другой веры, кроме веры моего отца, — продолжал Ингмар.
— Не решай ничего, не поговорив с Хелльгумом, — сказала Карин.
— Если я не присоединюсь к вам, вы, вероятно, не захотите, чтобы я жил с вами? — спросил Ингмар, вставая с места.
Не получив ответа, Ингмар почувствовал, как будто все разом обрушилось на него. «Лучше всего сразу решить этот вопрос», — подумал, приободрившись, он.
— Я хотел бы знать, как вы решите тогда вопрос с лесопильней, — продолжал Ингмар.
Хальвор и Карин переглянулись, оба не решались ничего сказать.
— Ты не должен забывать, Ингмар, что, кроме тебя, у нас нет никого на свете, — сказал Хальвор.
— Да-да, ну, а как же лесопильня? — настойчиво спросил Ингмар.
— Прежде надо распилить заготовленные бревна, — сказал Хальвор.
При этих уклончивых ответах Ингмара словно что-то озарило.
— Вы, может быть, хотите отдать лесопильню в аренду Хелльгуму?
Хальвор и Карин были смущены настойчивостью Ингмара. После разговора о Гертруде он был совершенно вне себя.
— Поговори сначала с Хелльгумом, — тихо предложила Карин.
— С ним-то я поговорю, но прежде я желал бы знать, на что могу рассчитывать.
— Ты сам знаешь, как мы любим тебя.
— И все-таки вы хотите отдать лесопильню в аренду Хелльгуму? — настойчиво переспросил Ингмар.
— Мы бы очень хотели найти Хелльгуму подходящую работу, чтобы он мог остаться в Швеции, и мы с ним думали, что вы могли бы работать вместе, в случае, если ты примкнешь к истинной вере; Хелльгум очень дельный работник.
— С каких это пор ты стал бояться говорить прямо, Хальвор? — сказал Ингмар. — Я только хочу знать, отдадите вы лесопильню Хелльгуму или нет?
— Да, мы отдадим ему лесопильню, если ты не познаешь истинной веры, — сказал Хальвор.
— Благодарю тебя, Хальвор, теперь я знаю, насколько мне выгодно присоединиться к вам.
— Ты хорошо знаешь, что мы не это хотели сказать, — возразила Карин.
— О, я прекрасно понимаю, что вы хотели сказать! — выкрикнул Ингмар. — Я вижу, что потеряю и Гертруду, и лесопильню, и родной уголок, если не примкну к вам!
С этими словами Ингмар быстро вышел из комнаты, не желая оставаться дольше.
Выйдя на улицу, он подумал: «Самое лучшее решить все сразу. Я должен знать, на что могу рассчитывать».
И он медленно направился к школьному дому.
Когда Ингмар подошел к калитке школы, начался теплый весенний дождь. В садике виднелась травка и наливались почки. Лужайки так быстро зеленели, что, казалось, было заметно, как растет трава. Гертруда стояла на крыльце и любовалась весенним дождем, и две большие ольхи простирали над ней свои ветви, покрытые пробивающейся молодой листвой.
Ингмар остановился в восторге; картина была такая прекрасная и мирная, что все волнение его разом улеглось. Гертруда еще не заметила его. Он тихо притворил калитку и подошел к ней.
Вдруг Ингмар снова остановился, смущенно глядя на Гертруду. Когда они расстались, она еще была ребенком, но за этот год, что они не виделись, она превратилась в стройную, красивую девушку. Голова красиво сидела на шее, кожа была белая и нежная, как пух, на щеках играл легкий румянец. Взгляд ее был глубок и печален, и все выражение лица из плутовского и веселого превратилось в серьезное и задумчивое.
Когда Ингмар увидел такую Гертруду, любовь горячей волной хлынула в его сердце. Кругом все было тихо и торжественно, но Ингмару казалось, словно звонят громкие воскресные колокола. Все это было так чудесно, что ему захотелось упасть на колени и возблагодарить Бога.
Когда Гертруда заметила Ингмара, черты лица ее вдруг окаменели, брови сдвинулись, и между ними пролегла легкая морщинка.
В этот день мысли Ингмара текли быстрее обыкновенного. Он сразу заметил, что Гертруда нисколько не обрадовалась встрече с ним, и это больно кольнуло его. «Они хотят отнять ее у тебя, — подумал он, — они уже ее отняли».
Праздничное настроение рассеялось, волнение и тревога снова охватили его.
Ингмар прямо спросил Гертруду, правда ли она собирается примкнуть к секте Хелльгума, и девушка сказала, что так оно и есть.
— Ты понимаешь, что хелльгумианцы не позволят тебе общаться с теми, кто не разделяет их веры?
И Гертруда тихо ответила, что обдумала и это.
— А отец и мать тебе разрешили? — спросил Ингмар.
— Нет, — отвечала Гертруда, — они еще ничего не знают.
— Гертруда…
— Тише, Ингмар, я делаю это для душевного покоя, сам Господь призывает меня.
— Ах! — воскликнул Ингмар. — Совсем это не Господь, а…
Гертруда бросила быстрый взгляд на Ингмара и тогда он произнес:
— Скажу тебе только одно: я никогда не примкну к хелльгумианцам, а если ты перейдешь к ним, мы будем разлучены навсегда!
Лицо Гертруды оставалось равнодушным.
— Не делай этого, Гертруда! — просил Ингмар.
— Ты считаешь, что я поступаю легкомысленно. Уверяю тебя, я все серьезно обдумала.
— Подумай еще хорошенько.
Гертруда в нетерпении отвернулась.
— Хорошенько подумай, хотя бы ради Хелльгума! — Ингмар все больше распалялся и схватил Гертруду за руку, чтобы удержать ее, но та вырвалась.
— Ты совсем сошел с ума, Ингмар!
— Да, — отвечал Ингмар. — Хелльгум и все его выходки сводят меня с ума, этому надо положить конец.
— Чему положить конец?
— Это я скажу тебе как-нибудь в другой раз.
Гертруда пожала плечами.
— Прощай, Гертруда! — сказал Ингмар. — Могу тебе поручиться, что ты никогда не перейдешь к хелльгумианцам.
— Что ты задумал? — спросила девушка, начиная беспокоиться.
— Прощай, Гертруда, и подумай о том, что я тебе сказал!
С этими словами он быстро удалился.
Ингмар повернул домой.
«Был бы я таким умным, как отец! — думал он. — Или обладал бы его властью! Что мне делать? Я теряю все, что люблю, и нигде не вижу выхода».
Одно он решил твердо: Хелльгуму не поздоровится, если все действительно так и случится.
Ингмар направился к избе Ингмара-сильного, чтобы повидаться с Хелльгумом. Подойдя к двери, он услышал громкий спор нескольких голосов. Там, по-видимому, было много посторонних и Ингмар повернул обратно. Но в эту минуту он услышал, как один голос сказал: «Как видишь, нас трое братьев, и мы специально приехали издалека, чтобы потребовать у тебя отчета, Юхан Хелльгум, о судьбе нашего младшего брата, который два года тому назад уехал в Америку. Там он перешел в твою веру, а на днях мы узнали из письма, что он сошел с ума из-за твоих бредней».
Ингмар быстро пошел прочь. Видимо, были и другие люди, недовольные Хелльгумом, но и они были так же беспомощны в борьбе с ним, как и Ингмар.
Ингмар отправился на лесопильню, где уже работал Ингмар-сильный. За скрипом пилы и шумом водопада Ингмару послышался крик со стороны избушки, однако он не обратил на него внимания. В эту минуту он думал только о той ненависти, какую питал к Хелльгуму, и не переставал вспоминать все, что Хелльгум отнял у него: Гертруду и Карин, лесопильню и родной дом.
Опять ему послышался крик, и Ингмар подумал, что у Хелльгума с его гостями дело дошло до ссоры.
«Не беда, если они и поубивают друг друга», — подумал Ингмар.
Вдруг раздался громкий крик о помощи, и Ингмар бросился на зов.
По мере того как он приближался, все явственнее слышались крики Хелльгума о помощи, и, когда он подбежал к избе, ему показалось, что земля дрожит от их драки.
Ингмар неслышно распахнул дверь и тихонько проскользнул в комнату. Хелльгум стоял, прислонившись к стене, и оборонялся коротким топориком. Трое других, здоровые и сильные парни, наступали на него, размахивая дубинами.
Ружей с ними не было, поэтому Ингмар решил, что они хотели только хорошенько проучить Хелльгума, но, когда дошло до дела, их охватила ярость, и теперь его жизнь была в опасности.
Они не обратили на Ингмара никакого внимания. Чем им мог помешать этот долговязый, неуклюжий малый?
С минуту Ингмар стоял молча, созерцая эту картину. Точно во сне исполнялось его желание, и он сам не знал, как это случилось. По временам Хелльгум громко звал на помощь.
«Думаешь, я буду так глуп, что помогу тебе?» — подумал Ингмар.
В это мгновение один из нападавших так сильно ударил Хелльгума дубиной по голове, что тот выпустил топор и упал на землю. Остальные побросали дубины и набросились на Хелльгума. Вдруг Ингмар вспомнил, о существовавшем в их роду предании, что каждый Ингмарсон раз в жизни должен совершить что-нибудь дурное и несправедливое. Неужели теперь пришел его черед?
Внезапно один из братьев почувствовал, как чьи-то сильные руки обхватили его сзади и выкинули из избы. Не успел опомниться и подняться второй брат, как последовал за первым, а третий, которому удалось вскочить на ноги, получил такой пинок, что вылетел за остальными.
После этого Ингмар вышел на порог и, смеясь, крикнул им:
— Не хотите ли вернуться?
Он не имел ничего против того, чтобы подраться. Ему хотелось истратить накопившиеся в нем силы.
Братья, по-видимому, были готовы напасть и на него, но в это время один из них крикнул, что кто-то идет по тропинке через ольховник и им лучше удалиться.
Они были в бешенстве, что Хелльгум ускользнул от них, и, прежде чем скрыться, один из них быстро прыгнул на Ингмара и ударил его ножом в спину.
— Вот тебе за то, что ты вмешался не в свое дело! — крикнул он.
Ингмар упал на землю, а крестьянин злобно рассмеялся и бросился бежать.
Несколько минут спустя Карин была уже в избушке. На пороге сидел Ингмар, а в избе она нашла Хелльгума, который уже поднялся и стоял, прислонившись к стене. В руках у него был топор, а лицо все было залито кровью.
Карин не видела беглецов и думала, что это Ингмар напал на Хелльгума и ранил его. Она так испугалась, что у нее подкосились ноги.
«Нет, не может быть! — подумала она. — Из нашего рода никто не был убийцей!»
И вдруг она вспомнила историю своей матери.
«Так вот это откуда», — пробормотала она и, быстро пройдя мимо Ингмара, поспешила к Хелльгуму.
— Нет-нет, помоги сначала Ингмару! — крикнул тот.
— Прежде надо позаботиться о жертве, а потом уж и об убийце, — сказала Карин.
— Сначала помоги Ингмару! — кричал Хелльгум. Он был в страшном возбуждении и размахивал топором. — Ведь это он разогнал убийц и спас мне жизнь!
Когда Карин поняла, наконец, в чем дело и обернулась к Ингмару, тот уже встал и вышел из избы. Карин увидела, как он, шатаясь, идет по двору и бросилась за ним:
— Ингмар! Ингмар! — звала она.
Ингмар даже не обернулся. Карин нагнала его и схватила за руку.
— Постой, Ингмар, — сказала она, — дай мне перевязать твою рану.
Ингмар вырвался у нее из рук и пошел дальше. Он шел, спотыкаясь, словно слепой, не разбирая дороги. Кровь из раны текла под одеждой и наполняла его башмаки, так что при каждом шаге она выливалась из башмака и оставляла за ним кровавый след.
Заламывая руки, бежала за ним Карин.
— Остановись, Ингмар, остановись! Куда ты идешь? Остановись, Ингмар!
Ингмар направлялся к лесу, где ни один человек не мог бы ему встретиться и оказать помощь.
Карин не могла оторвать глаз от его башмаков, полных крови. Следы его становились все более кровавыми.
«Вот он идет в лес, чтобы лечь там и истечь кровью, — думала Карин. — Благослови тебя Бог, Ингмар, за то, что ты помог Хелльгуму, — нежно заговорила она. — На это надо было много силы и мужества».
Ингмар шел дальше. Тогда Карин обогнала его и заступила ему дорогу. Он свернул в сторону, не поднимая на нее глаз, и только пробормотал:
— Иди и помоги Хелльгуму!
— Слушай, что я тебе скажу, Ингмар. Мы с Хальвором были очень огорчены тем, как обошлись с тобой сегодня утром. И я шла к Хелльгуму затем, чтобы сказать, что мельницу мы в любом случае оставим за тобой.
— Теперь ты можешь передать ее Хелльгуму, — произнес, наконец, Ингмар.
Он шел дальше, часто спотыкался, но не останавливался. Карин бежала за ним, стараясь удержать.
— Прости меня, что я хоть минуту могла думать, что ты напал на Хелльгума. Трудно было предположить что-нибудь другое.
— Да, тебе ничего не стоит счесть своего брата убийцей, — сказал Ингмар, не оборачиваясь.
Он продолжал идти дальше: смятая его ногами трава выпрямлялась и с нее капала кровь.
Когда Ингмар произнес имя Хелльгума, Карин впервые стало ясно, как сильно он его ненавидит. И в то же время она поняла, как велик был поступок Ингмара.
— Все сегодня же узнают, что ты совершил, Ингмар, и все будут хвалить тебя за это, — сказала Карин. — Неужели ты хочешь умереть, когда все будут тобой гордиться?!
В ответ она услыхала саркастический смех. Ингмар повернул к ней свое бледное, искаженное лицо.
— Уйдешь ты, наконец? Я ведь знаю, кому ты хотела помочь первому!
Он шел, все больше шатаясь, и на земле за ним тянулся непрерывный кровавый след.
Карин не могла вынести этого. Огромная любовь, которую она питала некогда к Ингмару, вспыхнула с новой силой при виде этой крови. Теперь она гордилась Ингмаром и видела в нем достойного отпрыска старинного рода.
— Ингмар, — сказала Карин, — я не думаю, чтобы ты имел право перед Богом и людьми так играть своей жизнью. И вот еще что я тебе скажу: если я могу сделать что-нибудь, что вернуло бы тебе охоту жить, только скажи.
Ингмар остановился, обхватил ствол дерева, чтобы не упасть, и с иронией, сказал:
— Может быть, ты отошлешь Хелльгума в Америку?
Карин взглянула на лужу крови около левой ноги Ингмара.
Она старалась привести в порядок свои мысли, чтобы ясно понять, чего требует ее брат. Значит, она должна покинуть дивный райский сад, в котором провела всю зиму, и снова начать жить в горестном мире греха?
Ингмар повернулся к ней лицом; лицо его было желто, как воск, а кожа на висках и около носа обтянулась, как у покойника. Нижняя губа выдалась вперед сильнее обыкновенного, и линия рта выступила резче. Нечего было и думать, что он откажется от своего требования.
— Не думаю, чтобы мы с Хелльгумом могли ужиться в одном приходе, — сказал Ингмар. — Вижу, что уступить придется мне.
— Нет, — быстро произнесла Карин, — если ты позволишь мне позаботиться о твоем здоровье и жизни, то я постараюсь, чтобы Хелльгум уехал.
«Господь пошлет нам помощь и защиту, — думала Карин, — и я не вижу другого выхода, кроме как исполнить требование Ингмара».
Рану Ингмара перевязали, и уложили его в постель. Рана была неопасна, но ему надо было несколько дней полежать спокойно. Он лежал в комнате наверху, и Карин сидела возле него.
Весь день Ингмар бредил. Он снова переживал все случившееся, и Карин увидела, что не только Хелльгум и лесопильня огорчали и тревожили его.
К вечеру Ингмар пришел в себя, немного успокоился, и тогда Карин сказала ему:
— Там один человек хотел бы с тобой поговорить.
Ингмар отвечал, что слишком утомлен и не может говорить.
— Я думаю, что это пойдет тебе на пользу.
Вслед за этими словами в комнату вошла Гертруда. Она казалась взволнованной и расстроенной. Ингмар давно любил Гертруду, еще в те времена, когда она была задорной и веселой, но что-то всегда мешало ему дать простор своему чувству. Теперь же, после целого года беспокойств и страданий, Гертруда так изменилась, что только увидев ее, Ингмар испытал непреодолимое желание завоевать эту девушку.
Когда Гертруда подошла к постели, он прикрыл глаза рукой.
— Ты не хочешь меня видеть? — спросила Гертруда.
Ингмар покачал головой, он вел себя, как капризный ребенок.
— Я хочу сказать тебе всего несколько слов, — сказала Гертруда.
— Ты, вероятно, пришла мне сообщить, что присоединилась к хелльгумианцам?
Гертруда опустилась на колени возле кровати, взяла руку Ингмара и отвела от его глаз.
— Я пришла сообщить тебе новость, Ингмар.
Ингмар вопросительно взглянул на нее, но ничего не сказал. Гертруда, покраснев сказала:
— В прошлом году, когда ты уехал от нас, я поняла, что люблю тебя…
Ингмар покраснел и слегка улыбнулся от радости, но сейчас же снова стал серьезен и недоверчив.
— Я сильно тосковала по тебе, Ингмар.
Ингмар, слегка улыбнувшись погладил ее руку, благодаря за то, что она хотела сделать ему приятное.
— Ты ни разу не пришел к нам, как будто меня совсем и не существует.
— Я не хотел встречаться с тобой, пока не скоплю достаточно денег, чтобы посвататься к тебе, — сказал Ингмар таким тоном, как будто это было понятно само собой.
— А я думала, что ты забыл меня. — На глазах Гертруды выступили слезы. — Ты не знаешь, что мне пришлось пережить за этот год. Хелльгум был очень добр ко мне и всегда утешал меня. Он говорил, что сердце мое успокоится, если я всецело отдам себя Господу.
Теперь Ингмар глядел на нее с каким-то новым ожиданием.
— Я испугалась, когда ты пришел сегодня утром. Я боялась, что не смогу устоять перед тобой, и тогда придется начать все сначала.
Лицо Ингмара озарилось широкой улыбкой, однако продолжал молчать.
— Сегодня вечером я узнала, что ты помог человеку, которого ненавидишь. И я не могла больше бороться с собой, — Гертруда густо покраснела. — Я почувствовала, что у меня не хватит сил сделать что-нибудь, что может нас разлучить.
Она быстро наклонилась и поцеловала руку Ингмара.
Ингмару казалось, что кругом громко звонят воскресные колокола. Сердце его радостно забилось, сладостное чувство охватило все его существо, и невыразимое блаженство разлилось в его душе.
Часть вторая
[править]I
[править]За два года до постройки учителем миссии и возвращения Хелльгума из Америки, по Атлантическому океану плыл большой пассажирский пароход «Л’Юнивер», направлявшийся из Нью-Йорка в Гавр.
Было около четырех часов утра. Большинство пассажиров и команда еще спали в своих каютах. Громадная палуба была почти безлюдна. Только один французский матрос ворочался с боку на бок в своем гамаке и никак не мог заснуть. Море было неспокойно и деревянная оснастка парохода невыносимо скрипела и трещала, но не это мешало французу спать.
Низкий кубрик, где спали матросы, был отделен перегородкой от основной палубы. При свете нескольких фонарей матрос различал серые гамаки, висящие плотными рядами и слегка покачивающиеся под тяжестью спящих в них людей. По временам в иллюминаторы врывался свежий, влажный ветер, и матросу виделись бегущие в тумане волны. «Море — это что-то совсем особенное», — подумал старый матрос.
Вдруг стало как-то необычайно тихо. Не было слышно больше ни гула машин, ни скрипа цепей, ни шума волн, ни завываний ветра, — решительно ничего. Матросу показалось, что пароход внезапно опустился на дно. Он подумал о том, что его товарищей никогда не обернут в саван и не положат в гроб, и они так и будут вечно качаться в этих серых гамаках среди морских глубин.
Прежде он всегда боялся, что его поглотит пучина, теперь же эта мысль казалась ему особенно приятной. Его радовало, что над ним будет колыхаться прозрачная вода, которая не будет давить, как тяжелая, черная кладбищенская земля.
«Море — это что-то совсем особенное», — подумал матрос еще раз.
Тут его начала беспокоить одна мысль. Что, если душа его, отошедшая в вечность без покаяния и напутствия Святых Тайн, не найдет пути к небу?
Вдруг он заметил в глубине помещения слабый мерцающий свет. Француз приподнялся и свесился из гамака, стараясь разглядеть, что бы это могло быть. Он увидел несколько человек с зажженными свечами и в изумлении высунулся еще дальше.
Старый матрос никак не мог понять, кто же это ходит по каюте. Гамаки висели так плотно и низко над полом, что проходящий через каюту должен был почти ползти, чтобы не задеть спящих.
Вскоре француз разобрал, что это были двое мальчиков-певчих с восковыми свечами в руках. Он ясно видел их длинные черные плащи и короткую стрижку.
Матрос нисколько не удивился при виде их, ему даже казалось вполне естественным, что маленькие певчие так свободно проходят с зажженными свечами между гамаками.
«Может быть, с ними идет священник», — подумал он. В это время раздался звон колокольчика, и за мальчиками появилась еще одна фигура. Это, однако был не священник, а старушка, ростом не выше певчих.
Старуха показалась ему знакомой.
«Это, должно быть, моя мать, — подумал матрос, — я не знаю никого, кто был бы меньше ростом. И, кроме нее, никто не может так тихонько пробираться между гамаками, никого не разбудив».
Он видел, что на матери, поверх ее обычного черного платья, была надета батистовая одежда с широким кружевом, какую надевают священники во время службы. В руках она держала большой молитвенник с золотым крестом, который француз не раз видел в церкви.
Маленькие певчие поставили свечи возле его гамака, преклонили колени и начали кадить. Матрос уловил тонкий запах ладана, увидел голубоватые струйки дыма и услышал, как тихо позвякивают цепочки кадил.
Мать раскрыла молитвенник, и ему показалось, что он слышит слова заупокойной мессы.
Теперь ему казалось совсем отрадным покоиться на дне морском вместо того, чтобы лежать на кладбище.
Матрос, вытянувшись, лежал в гамаке неподвижно. Отчетливо слушал голос матери, бормотавшей что-то по-латыни. Благоухание ладана и позвякивание кадильных цепочек окутывали его, но вдруг все смолкло; певчие взяли свечи и пошли впереди, а мать, громко захлопнув молитвенник, последовала за ними. Вскоре все они исчезли в серой стене.
В тот миг, как они пропали с глаз, кончилась и тишина. Француз снова различал дыхание товарищей, скрип снастей, вой ветра, плеск волн и он понял, что все еще жив.
Пресвятая Дева, что же значит мой сон?" — думал он.
Десять минут спустя «Л’Юнивер» содрогнулся от страшного удара; казалось, пароход пробило насквозь.
— Этого-то я и ждал, — сказал матрос.
В то время, как все остальные матросы в суматохе, полуодетые, бежали на палубу, он спокойно начал одеваться в свое лучшее платье. Француз видел перед собой смерть, но она казалась ему такой ласковой, что он готовился спуститься в морскую глубину, как к себе домой.
Когда страшный удар потряс судно, маленький юнга, спавший в крошечной каюте неподалеку от камбуза, проснулся и в ужасе приподнялся на койке.
Как раз над его головой находился иллюминатор. Мальчик приподнялся и заглянул в него, но не увидел ничего, кроме какой-то серой бесформенной массы, казалось, выросшей из этого тумана. Маленькому юнге спросонья казалось, что он видит крылья огромной птицы, спустившейся ночью на палубу. Судно стонет и бьется, стараясь вырваться из ее крепких когтей, но чудовище вцепилось в него когтями и клювом и бьет его крыльями.
Мальчик думал, что умрет от страха.
Он окончательно проснулся и увидел, что в их пароход врезалось большое парусное судно. Юнга увидел громадный парус и чужую палубу, по которой в ужасе бегали матросы в длинных штормовках. Поднялся ветер и паруса надулись так, что на них можно было играть, как на барабане. Мачты гнулись, а снасти и канаты натягивались и лопались с таким треском, словно кто-то стрелял из ружья.
Большое трехмачтовое судно наскочило в тумане на «Л’Юнивер» и так сильно врезалось в него, что не могло больше отцепиться. Пароход сильно накренился на бок, но двигатель его продолжал работать, и он мчался вместе с парусным судном.
— Боже мой! — воскликнул маленький юнга, выскакивая на палубу. — Бедный корабль натолкнулся на наш и теперь погибнет!
Ни одной секунды он не думал, что опасность может грозить их пароходу, такому большому и сильному.
На палубу выбежали офицеры. Когда они увидели, что столкновение произошло всего только с парусным судном, они успокоились и со знанием дела начали отдавать распоряжения, чтобы расцепить суда.
Маленький юнга стоял на палубе как был, босиком, рубашка развевалась по ветру, он махал руками несчастным матросам парусного судна, чтобы они перебирались к ним на пароход.
Сначала никто не замечал мальчика, но скоро он увидел, что какой-то большой рыжебородый матрос кивает ему:
— Переходи к нам, парень! — кричал матрос, подбегая к борту. — Ваш пароход тонет!
Маленький юнга не собирался переходить на парусное судно. Он кричал, как мог, громко, чтобы эти несчастные спешили к ним, на «Л’Юнивер».
Остальные матросы парусника, схватив багры и шесты, старались оттолкнуться ими от парохода, но рыжебородый человек, казалось, не думал ни о чем, кроме спасения маленького юнги. Он держал руки рупором около рта и кричал: «Переходи к нам! Переходи к нам!»
Мальчик стоял на палубе, дрожа от страха и холода в своей тонкой рубашонке; он топал босыми ногами о пол и грозил кулаками матросам парусного судна за то, что они не слушались его и не переходили на пароход. Такой громадный пароход, как «Л’Юнивер», где плывут шестьсот пассажиров и двести человек команды, никак не может погибнуть! И он видел, что капитан и матросы так же уверены в этом, как и он сам.
Вдруг рыжебородый матрос схватил багор, зацепил им мальчика за рубашку и хотел перетащить его к себе на судно. Бородач дотащил уже мальчика до борта, но тому удалось высвободиться. Он вовсе не хочет, чтобы его тащили на чужое судно, обреченное на гибель!
В эту минуту раздался ужасный треск. У парусника сломался бушприт, и суда отделились друг от друга. Когда пароход пошел дальше, юнга увидел, как огромный бушприт повис на носу парусного судна, и в то же время вся масса парусов обрушилась на хлопотавших внизу людей.
Пароход шел на всех парах, и парусник вскоре исчез в тумане. Последнее, что увидел юнга, это матросов, старавшихся высвободиться из-под парусов.
Вдруг парусник как-то сразу исчез из виду.
«Они уже пошли ко дну», — подумал юнга, прислушиваясь, не слышны ли крики о помощи.
Внезапно раздался громкий, резкий голос: «Спасайте пассажиров! Спускайте лодки!»
Снова все стихло, и снова юнга прислушивался к крикам о помощи.
Откуда-то издали опять раздался голос:
— Боже! Мы погибли!
К капитану подошел старый матрос и тихо и торжественно произнес:
— В корпусе парохода большая течь, мы идем ко дну.
Почти в то же мгновение, как стало известно об опасности, на палубе появилась маленькая женщина. Пальто ее было застегнуто на все пуговицы, а ленты шляпы завязаны под подбородком красивым бантом; она поднималась по лестнице спокойным, твердым шагом.
Эта маленькая старушка с седыми волнистыми волосами, круглыми совиными глазами и румяными щеками за короткое время путешествия успела перезнакомиться со всеми пассажирами. Все знали, что ее зовут мисс Хоггс, и всем и каждому она рассказала, что никогда в жизни ничего не боялась. По ее словам, умереть все равно когда-нибудь придется, и ей было безразлично, случится это чуть раньше или чуть позже.
И теперь она, не испытывая никакого страха, вышла на палубу просто посмотреть, не увидит ли она чего-нибудь интересного или трогательного.
Два матроса пробежали мимо нее с искаженными от ужаса лицами. Полуодетые лакеи бросались вниз в каюты и будили пассажиров, созывая их на палубу. Старый матрос притащил целую груду спасательных поясов и свалил их в кучу на палубе. Мальчик-юнга сидел в одной рубашке в уголке и плакал от страха.
Капитан стоял на мостике и командовал: «Стоп машина! Спускайте лодки!»
По черной от копоти лестнице из машинного отделения выскочили кочегары и машинисты и бросились наверх, крича, что вода проникла уже в топки.
Не прошло и нескольких минут, как мисс Хоггс вышла из своей каюты, а вся палуба уже наполнилась людьми. Пассажиры третьего и четвертого класса высыпали дикой толпой, громко требуя лодок и крича, что иначе спасены будут только пассажиры первых классов.
Суматоха все возрастала, и мисс Хоггс поняла, что им грозит реальная опасность. Тогда она пробралась на верхнюю палубу над столовой, где за бортом висело несколько шлюпок.
Здесь не было ни души и, никем не замеченная, мисс Хоггс забралась в одну из шлюпок, висевшую между снастей и канатов над бездной. Забравшись благополучно в лодку, она похвалила саму себя за свою догадливость и бесстрашие. Вот что значит думать ясно и спокойно!
«Когда шлюпку спустят на воду, — думала она, — то к ней со всех сторон бросятся люди и на всех лестницах и трапах будет страшная толкотня и давка». — Она снова похвалила себя за счастливую мысль занять в лодке место заранее.
Шлюпка, в которой сидела мисс Хоггс, висела почти на самой корме, и, свесившись через борт, она могла видеть спасательные лодки и трап.
Она видела, как одну шлюпку отцепили и подвели к трапу, чтобы свести на нее людей. Вдруг раздался отчаянный вопль: от страха кто-то оступился и упал в воду. Это, должно быть, напугало других, и толпа запаниковала. Пассажиры кричали и в безумном ужасе выбегали на палубу, отталкивая друг друга, готовые любой ценой пробиваться к трапу. Во время этой борьбы многие падали в воду, а другие, видя невозможность добраться до трапа, в слепом ужасе бросались через борт, надеясь вплавь достичь шлюпки. Без того перегруженная лодка уже отчалила; сидевшие в ней вынули ножи и резали ими пальцы несчастных, цеплявшихся за ее борта.
Мисс Хоггс видела, как подводили шлюпки, одну за другой, и все они шли ко дну под непомерной тяжестью бросавшихся в них людей.
Шлюпки, висевшие поблизости от нее, тоже все были спущены, и только по какой-то непонятной случайности никто не подходил к той, где она сидела.
«Слава Богу, что они не берут мою лодку, пока идет первый наплыв», — думала она.
Мисс Хоггс видела и слышала ужасные вещи, и ей казалось, что она висит над адской бездной.
Ей не было видно людей; она лишь различала шум ожесточенной борьбы, слышала глухие револьверные выстрелы и видела легкий голубоватый дымок, поднимавшийся над палубой.
Наконец наступила минута, когда все стихло.
«Теперь пора спускать и мою шлюпку», — подумала мисс Хоггс.
Ей совсем не было страшно, она сидела тихо и спокойно, пока пароход не начал медленно погружаться в воду. Только тогда мисс Хоггс поняла, что пароход тонет, и ее лодку просто забыли спустить.
На пароходе была еще молодая американка миссис Гордон; она ехала в Европу навестить своих родителей, которые уже много лет жили в Париже.
С ней были дети, двое маленьких мальчиков, спокойно спавших в каюте, когда случилось несчастье.
Мать сразу проснулась, быстро накинула на себя одежду и, поспешно одев детей, вышла с ними из каюты.
В узком проходе толпились пассажиры, спешившие на палубу, но здесь еще можно было протиснуться вперед. На лестнице давка и теснота усилились.
Держа детей за руки, молодая женщина с отчаянием остановилась перед лестницей, не зная, удастся ли ей подняться наверх. Она видела, что мужчины всех отталкивают и думают только о себе. Никто, казалось, и не замечал ее.
Ей была необходима помощь, так как дело шло о спасении детей. Миссис Гордон надеялась, что кто-нибудь возьмет на руки одного мальчика и вынесет его на палубу, а она отнесет другого, но у нее не хватало решимости обратиться к кому-нибудь. Мужчины пробегали мимо в самых странных одеждах, одни накинули на себя мягкие одеяла, другие надели пальто поверх рубашек. Миссис Гордон видела, что многие держали в руках палки, и, встречая ледяной взгляд этих людей, она понимала, что к ним лучше даже не соваться.
Женщин она не боялась, но не видела ни одной, кому могла бы доверить своего ребенка. Все обезумели от ужаса, и никто не мог понять, чего она от них хочет.
Миссис Гордон оглядывалась, надеясь увидеть хоть кого-нибудь, сохранившего присутствие духа. Однако, видя пробегавших мимо женщин, из которых одни старались спасти цветы, полученные ими при отъезде из Нью-Йорка, а другие кричали и ломали руки, она не решалась обратиться ни к одной из них.
Наконец она попыталась обратиться к одному молодому человеку, который был ее соседом за столом и оказывал ей много внимания.
— Мистер Мартенс!
Тот взглянул на нее тем же злым, холодным взглядом, как и другие мужчины. Он даже поднял слегка палку и, наверное, ударил бы ее, вздумай она за него ухватиться.
Вскоре она услышала рев или, вернее, яростное шипенье, похожее на завывание грозной бури. Оно доносилось от людей, остановленных на лестнице каким-то препятствием. По лестнице несли калеку. Он был настолько беспомощен, что слуга должен был переносить его с места на место. Это был большой, тяжелый мужчина, и слуга с трудом дотащил его на спине до половины лестницы, где остановился, чтобы перевести дух, — толпа в своем движении сбила его с ног. Он упал на колени и загородил проход по лестнице так, что никто не мог двинуться дальше.
Миссис Гордон увидела, как один высокий, здоровый мужчина нагнулся, поднял калеку и сбросил его через перила лестницы, и никто не ужаснулся, даже не возмутился этим отвратительным поступком.
Все думали только о том, как бы поскорее добраться до палубы. Казалось, они просто отбросили камень с дороги, не больше того.
Молодая американка увидела, что от этих людей ей нечего ждать помощи и спасения; и она, и ее маленькие дети обречены на смерть.
На этом же пароходе пара новобрачных совершала свое свадебное путешествие. Каюта их находилась на корме, и спали они так крепко, что не слышали удара. Весь шум и сумятица происходили на другом конце палубы, а так как никто не вспомнил о них, то они продолжали спать, когда другие пассажиры были уже наверху и ожесточенно боролись за место в шлюпке.
Молодые проснулись только тогда, когда замолк шум машинного винта, находившегося как раз под их каютой. Муж набросил на себя одежду и выскочил посмотреть, что случилось.
Через минуту он вернулся, крепко запер дверь и сказал:
— Пароход тонет.
Он сел и, когда жена хотела броситься из каюты, попросил ее остаться.
— Спасательных лодок больше нет, — сказал он. — Большинство пассажиров утонули, а оставшиеся борются насмерть за последние лодки.
На одной из ступенек он споткнулся о затоптанную насмерть женщину, со всех сторон до него доносились смертельные вопли.
— Нам не спастись, — сказал он. — Не уходи, умрем вместе!
Она согласилась и покорно села возле него.
— Зачем тебе видеть борьбу этих людей? — продолжал муж. — Раз уж мы должны умереть, — умрем спокойно!
Жена находила справедливым его желание разделить вместе с ним последние минуты жизни, ведь она собиралась отдать мужу всю свою жизнь от ранней юности до глубокой старости!
— Я мечтал, — говорил он, — что после долгой жизни ты будешь сидеть у моего смертного ложа, а я буду благодарить тебя за долгую счастливую жизнь!
В это мгновение жена увидела бегущую из-под двери тонкую струйку воды. Этого она не могла вынести.
В отчаянии она протянула к мужу руки.
— Пусти меня! — воскликнула она. — Я не могу сидеть здесь взаперти и ждать смерти, я люблю тебя, но вынести этого я не в силах!
Она выбежала из каюты в ту минуту, когда пароход со страшным скрипом уже погружался на дно.
Пароход пошел ко дну, дети миссис Гордон утонули, и сама она погружалась в пучину все глубже и глубже.
Она вынырнула на поверхность, но знала, что в следующую минуту ее опять накроет волна, несущая смерть.
Она не думала ни о муже, ни о детях, ни о чем земном, она старалась только вознестись душой к Богу.
Молодая женщина чувствовала, что душа ее сбросила с себя тяжелые оковы телесной оболочки и, ликуя, воспарила как птица, радостно возносясь к своей истинной родине.
«Неужели умирать так легко?» — подумала миссис Гордон.
И в это время ей показалось, что весь невообразимый шум вокруг: рев волн, завывание ветра, вопли утопающих, гул падающих в воду и сталкивающихся между собой снастей, — все соединилось в один сплошной шум, подобно тому как бесформенные облака сливаются иногда в одну определенную картину, и в этом шуме ей послышался ответ:
— Да, ты права, умирать легко, но жить тяжело.
«Да, это так», — подумала она и задала себе вопрос, что надо сделать, чтобы жить было так же легко, как умирать.
Вокруг нее люди дрались и боролись из-за плавающих досок и перевернутых лодок. Среди всех этих диких воплей и проклятий ей опять послышались ясные и твердые слова:
— Чтобы жизнь была так же легка, как смерть, нужно единодушие, единодушие, единодушие! — будто Создатель обратил весь этот шум и гул в шепот, ответивший на ее вопрос.
Эти слова еще звучали в ее ушах, когда к ней подоспела помощь. Ее приняли на маленькую шлюпку, где сидело только трое людей: высокий, сильный матрос в праздничной одежде, старушка с круглыми совиными глазами и маленький заплаканный мальчик в разорванной рубашонке.
На следующий день к вечеру по направлению к отмелям и рыболовным местам близ Ньюфаундленда шел большой норвежский парусник.
Стояла ясная тихая погода, зеркальная поверхность моря была почти неподвижна, и судно медленно скользило вперед. Все паруса были подняты, готовые поймать последние дуновения стихающего ветра.
Вокруг расстилалась прекрасная водная гладь, и лишь там, где ее трогал легкий ветерок, она покрывалась серебристой рябью.
Вдруг матросы заметили, что по воде к ним плывет какой-то темный предмет.
Мало-помалу темный предмет приблизился, и вскоре они увидели, что это был труп.
Утопленник проплыл совсем близко, и по его одежде было ясно, что это матрос.
Он плыл на спине, лицо его было спокойно, а глаза широко раскрыты. По-видимому, он находился в воде недавно, так как на теле его не было заметно следов разложения. Казалось, он испытывает удовольствие, покачиваясь на тихих волнах.
Взглянув в сторону, матросы едва сдержали крик: прямо по курсу качался на волнах другой труп.
Судно едва не коснулось его, но в последнюю минуту волны отбросили тело в сторону. Все бросились к бортам и стали смотреть в воду. На сей раз это был ребенок, маленькая нарядная девочка в шляпке и голубой накидке.
— Господи Боже мой! — воскликнули моряки, не веря глазам. — Господи Боже, такая прелестная крошка!
Ребенок проплыл мимо, взглянув на них серьезным, недетским взглядом, как будто у него были важные заботы.
Вслед за этим один из матросов закричал, что видит еще труп, а моряки, стоявшие у другого борта, объявили, что и они видят трупы. Показались пять трупов сразу, потом десять и, наконец, целая масса, не поддающаяся счету.
Судно медленно плыло среди мертвецов, которые укоризненно глядели на него, словно требуя чего-то.
Некоторые плыли целой кучей, и казалось, что это снасти или глыбы земли, смытые с берега, но это были лишь трупы.
Матросы неподвижно стояли, созерцая это зрелище, никто не решался пошевелиться.
Они едва могли поверить, что видят все это наяву.
Вдруг им показалось, что из воды выступает целый остров. Издали эта масса казалась землей, но вблизи это оказались мертвецы, плывшие сплошной грудой.
Они окружили судно со всех сторон, как будто преследовали его, желая сопровождать в плавании по океану.
Капитан сменил направление, надеясь забрать в паруса хоть немного ветра, но это не помогло. Паруса беспомощно висели, и мертвецы продолжали следовать за судном. Моряки становились все бледнее и молчаливее. Судно двигалось так медленно, что они никак не могли вырваться из массы утопленников. Они боялись, что так им придется провести всю ночь.
Тогда один шведский матрос встал на самом носу, прочел «Отче наш» и запел псалом.
Во время его молитвы солнце село, подул свежий вечерний ветерок и вывел судно из царства мертвых.
II
[править]Из лесной хижины вышла старушка. Несмотря на будний день, на ней была праздничная одежда, словно она собралась в церковь. Старушка заперла дверь и положила ключ на обычное место под порогом.
Пройдя несколько шагов, она оглянулась на свою хижину, такую маленькую и жалкую под громадами покрытых снегом елей, и посмотрела на свое жилище с невыразимой нежностью. «Сколько счастливых дней провела я здесь, — торжественно произнесла она. — Да-да, Бог дал, Бог взял».
И старуха двинулась дальше по лесной тропинке. Она выглядела очень дряхлой, но держалась еще твердо и прямо, хотя годы и старались сломить ее.
Ее красивое лицо, обрамленное мягкими седыми волосами, имело такой ласковый вид, что странно было слышать ее голос: резкий, торжественный и внушительный, как у пророчицы.
Старушке предстоял далекий путь: она шла в Ингмарсгорд на собрание хелльгумианцев. Старая Эва Ингмарсон была одной из самых горячих последовательниц учения Хелльгума.
«Ах! — думала она, направляясь туда, — как хорошо было прежде, когда мы не знали никаких раздоров, и больше половины деревни примкнуло к Хелльгуму. Кто бы мог поверить, что большинство вернется к прежним заблуждениям и через каких-то пять лет у него останется только двадцать последователей, не считая малых детей!»
Она вспомнила то время, когда она, столько лет прожившая одна-одинешенька в лесной глуши, вдруг сразу обрела братьев и сестер, которые навещали ее, расчищали путь к ее хижине после снежных метелей и без всякой просьбы наполняли ее сарайчик сухими, аккуратно наколотыми дровами. Она вспоминала то время, когда Карин Ингмарсон, ее сестры и другие важные господа приходили в ее маленькую избушку, чтобы разделить с ней ее скромную трапезу.
«Ах, как подумаешь, что многие сами отказались от блаженства! — думала она. — Теперь над нами разразится гнев Божий. В следующее лето мы все погибнем, потому что только немногие откликнулись на Господний призыв, а многие откликнувшиеся отпали».
Старушка думала о письме Хелльгума, которое хелльгумианцы считали истинным апостольским посланием и читали на своих собраниях, как на других собраниях читают Библию.
«Было время, когда слова его были сладки, как молоко и мед, — думала она. — Он учил нас терпению к необращенным и кротости к отпавшим, и внушал богатым быть одинаково милосердными с праведными и неправедными. Но с некоторых пор слова его источают только желчь и горечь и пишет он только об испытаниях и наказаниях».
Старушка вышла на опушку леса, откуда открывался вид на деревню.
Был прекрасный февральский день. Блестящая снежная пелена покрывала равнину, вся растительность была погружена в зимний сон, и даже воздух, казалось, замер.
Старушка думала о том что вся эта мирная зимняя картина скоро будет нарушена огненными потоками лавы, которые низринутся с небес; она видела уже всю окрестность объятой пламенем так же, как теперь она была покрыта снегом.
«Он не выражает своей мысли прямо; он все время пишет о каком-то великом испытании. Да-да, нечего удивляться, если наша деревня будет наказана, как Содом и разорена, как Вавилон».
Проходя через деревню, Ева Ингмарсон при виде каждого дома представляла себе, как грядущее землетрясение сметет все дома подобно карточным домикам. А встречая людей, она думала, что скоро адские чудовища будут гнать и терзать их.
«Вон идет учительская Гертруда, — подумала она, увидев красивую девушку, идущую ей навстречу. — Ее глаза сверкают и горят, подобно солнечным лучам на снегу. Она, должно быть, так счастлива оттого, что осенью выходит замуж за молодого Ингмара Ингмарсона. Вон, она несет целую связку пряжи, видно, собирается ткать для своего нового дома занавески и скатерти. Но, прежде чем она закончит свою работу, гнев Божий настигнет нас».
Старушка грустно поглядывала по сторонам, проходя через деревню, которая, как ей казалось, выросла до невероятных размеров. И все эти белые и желтые домики с деревянной обшивкой и высокими окнами будут разрушены, как и ее собственная жалкая лачуга с крошечными оконцами и балками, поросшими мхом.
Дойдя до половины деревни, она остановилась и сердито ударила палкой о землю. Ее охватил гнев, и она крикнула так громко, что бывшие поблизости люди остановились и стали слушать.
— Да-да, во всех этих домах живут люди, отвергшие Иисуса Христа и Евангелие и объявившие себя Его врагами! Почему не следуете вы призыву, почему не каетесь в своих грехах? За это все мы теперь обречены на гибель! Рука Божия равно сурово покарает праведных и неправедных!
Перейдя реку, старуха встретила нескольких хелльгумианцев. Это были старый капрал Фельт и Колос Гуннар с женой Бриттой Ингмарсон. Немного дальше к ним присоединился Хок Маттс Эриксон, его сын Габриэль и дочка бургомистра Гунхильда.
Все эти мужчины и женщины в пестрых местных нарядах смотрелись на белом снегу очень красиво. Еве Ингмарсон все они казались осужденными, ведомыми на казнь, или животными, которых гнали на бойню.
Все хелльгумианцы выглядели мрачно и понуро. Они шли, опустив головы, словно придавленные тяжелой ношей. Все они ожидали, что царство блаженства скоро распространится по земле, и не за горами день, когда новый Иерусалим спустится к ним с небес. Однако число их последователей становилось все меньше, они разочаровывались в своих надеждах, и сердца их терзались печалью. Они шли медленно, вяло переставляя ноги, часто вздыхали и не обменивались ни единым словом, так как дело их действительно было плохо. Они поставили на карту всю свою жизнь и проиграли.
«Почему все они так печальны? — думала старушка. — Ведь они не знают еще о самом худшем, если не хотят, как следует, вникнуть в письмо Хелльгума. Я пыталась им объяснить, но никто не хотел меня слушать. Да, живущие на равнине под открытым небом не умеют по-настоящему печалиться и тосковать. Эти чувства понятны только тем, кто живет в одиночестве во мраке лесов».
Она заметила, что хелльгумианцев беспокоило и пугало то, что Хальвор созвал их на собрание в будний день. Они боялись, что он сообщит им об очередном отпадении. Они беспокойно обменивались недоверчивыми, тревожными взглядами, как будто спрашивая: «Как долго ты еще останешься верным? А ты? Или ты? Может, лучше сразу покончить с этим и распустить общество? — думали они. — Лучше сразу умереть, чем медленно чахнуть».
Единение, которое они так горячо любили, эта мирная, тихая жизнь в любви и согласии — неужели всему должен наступить конец?!
Солнце, по-прежнему могучее и величественное, совершало свой путь по далекой небесной выси, озаряя этих скорбных людей. От снега веяло свежестью, придающей мужество и бодрость, а с холмов, покрытых темными зелеными елями, на всю равнину спускалась какая-то успокоительная и мирная тишина.
Наконец они дошли до усадьбы Ингмарсонов и вошли в дом.
В гостиной Ингмарсгорда высоко на стене висела большая картина маслом, написанная больше ста лет тому назад одним сельским живописцем. На ней был изображен большой город, окруженный высокой стеной; над стенами поднимались фронтоны и крыши многих домов. Одни из зданий были красными крестьянскими домами с зелеными торфяными скатами, у других были белые стены и черепичная кровля, как в господских усадьбах, а у третьих на крышах были высокие, обшитые медью шпили, как у церкви святой Кристины в Фалуне.
За городом разгуливали кавалеры в коротких летних брюках и туфлях, держа в руках трости с золотыми набалдашниками. Из ворот выезжала карета, в которой сидели напудренные дамы в соломенных шляпках. Вокруг стены росли высокие тенистые деревья, а высокую, волнующуюся траву лужайки прорезали веселые ручейки.
Под картиной очень крупно, каллиграфическим почерком было выведено: «Святой град Божий Иерусалим».
Старая картина висела так высоко на стене, что ее едва было видно; даже большинство тех, кто часто бывал в Ингмарсгорде, не очень-то помнили о ее существовании.
В этот день она была окружена венком из брусничных листьев, и сразу бросалась в глаза входящим. Ева Ингмарсон заметила ее и подумала: «Да-да, вот и в Ингмарсгорде уже знают, что мы должны погибнуть, и нам следует любоваться небесным Иерусалимом!»
Карин и Хальвор вышли навстречу друзьям. Еве они показались мрачнее и подавленнее других. «Они уже знают, что наступил конец», — подумала старуха.
Еву, как самую старшую, усадили во главе стола и положили перед ней распечатанное письмо с американской маркой.
— Вот мы опять получили письмо от нашего возлюбленного брата Хелльгума, — сказал Хальвор, — и поэтому я созвал вас на собрание, братья и сестры!
— Там что-то важное, Хальвор? — спросил Колос Гуннар.
— Да, — отвечал Хальвор, — Хелльгум объясняет, какие испытания нам предстоят.
— Думаю, никто из нас не боится пострадать ради Господа нашего, — сказал Гуннар.
Многие из хелльгумианцев запаздывали, и их пришлось ждать довольно долго. Старая Ева Ингмарсон тоскливым взором смотрела на письмо Хелльгума. Оно казалось ей откровением за многими печатями, и Ева боялась, что в ту минуту, как его коснется человеческая рука, на них с небес низринется ангел истребления.
Старуха подняла глаза на картину, изображавшую Иерусалим. «Да-да, — бормотала она, — разумеется, я хочу попасть в этот город, ворота которого из прозрачного стекла, а стены из чистого золота. — И она тихо зашептала: — И основания стен городских были украшены драгоценными камнями. Первое основание — яшма, второе — сапфир, третье — халкидон, четвертое — смарагд, пятое — сардоник, шестое — сердолик, седьмое — хризолит, восьмое — берилл, девятое — топаз, десятое — хризопраз, одиннадцатое — гиацинт, двенадцатое — аметист».
Старуха глубоко погрузилась в свою любимую книгу Откровения и вздрогнула, как бы очнувшись от сна, когда Хальвор Хальворсон подошел к столу, где лежало письмо.
— Сначала мы споем гимн, — сказал он. — Думаю, что сегодня следует спеть 244-й.
Хелльгумианцы поднялись со своих мест и запели:
О, священный град Господень!
О, святой Иерусалим!
Богу был всегда угоден
Тот, кто шел к стенам твоим.
О, когда же день настанет,
Тот счастливый день,
Когда Бог нас, грешных, примет
Под твою святую сень!
У Евы Ингмарсон вырвался вздох облегчения: страшная минута еще не наступила.
«Пристало ли мне, такой старухе, бояться смерти», — подумала она со стыдом.
Когда пропели псалом, Хальвор взял письмо и развернул его.
В эту минуту Еве Ингмарсон показалось, что Дух Божий сошел на нее, она встала и начала молить Господа помочь всем правильно понять послание Хелльгума. Хальвор терпеливо ждал с письмом в руке, когда она закончит.
Потом он начал читать таким же голосом, каким говорил проповеди:
«Возлюбленные братья и сестры, мир вам!
До сих пор я думал, что я и вы, принявшие мое учение, одни в мире исповедуем нашу веру. Но к вящей славе Господней мы нашли здесь, в Чикаго, единомышленников и братьев, которые думают и живут по тем же заповедям, что и мы.
Знайте же, что в Чикаго, в начале восьмидесятых годов, жил один человек по имени Эдвард Гордон. Он и его жена были люди благочестивые, людское горе находило отклик в их сердцах, и они молили Бога дать им уразуметь, чем можно облегчить людские страдания. Так случилось, что жена Эдварда должна была совершить большое морское путешествие, но пароход их потерпел крушение, и она едва не утонула. В самую страшную минуту опасности она услышала глас Божий, повелевавший ей учить людей жить в единении.
Она спаслась от смерти, и, вернувшись обратно к мужу, передала ему весть, полученную ею от Господа. Тогда он сказал:
— Господь возвестил нам Свое слово, и мы исполним Его волю. Заповедь эта столь велика, что на всем земном шаре есть лишь одно место, достойное ее принять. Мы соберем своих друзей, переселимся с ними в Иерусалим и там, с горы Сионской, возвестим миру эту новую заповедь Божию.
После этого Эдвард Гордон с женой и тридцатью друзьями, которые примкнули к ним, переселились в Иерусалим.
Там они жили вместе в одном доме, делили между собой все свое имущество, владели всем сообща, служили друг другу и наблюдали, чтобы все исполняли заповедь Господню.
Они брали к себе детей бедняков и ухаживали за больными, давали у себя приют старым и слабым, помогали людям в нужде и не требовали за это ни благодарности, ни вознаграждения.
Они не проповедовали ни в церквах, ни на площадях, говоря: „Наша жизнь сама должна говорить за нас“.
Люди, слышавшие про них, говорили: „Они, должно быть, сумасшедшие!“
И сильнее всех против них восставали христиане, прибывшие в Иерусалим проповедовать Евангелие иудеям и магометанам.
Они говорили: „Что это за люди, которые не проповедуют? Несомненно, они приехали сюда, чтобы вести дурную жизнь и предаваться своим страстям среди язычников“.
И они стали распускать о них дурные слухи, которые даже через океан достигли их родины.
Среди переселенцев в Иерусалиме была одна богатая вдова с двумя маленькими детьми. На родине у нее остался брат, и все стали говорить ему: „Как можешь ты допускать, чтобы твоя сестра с детьми жила среди этих людей, ведущих такую дурную жизнь? Это просто бездельники, которые обирают ее“. И брат обратился в суд, требуя, чтобы сестра, по крайней мере, позволила воспитать детей в Америке.
Из-за этого процесса мать с детьми и Эдвард Гордон с женой поехали назад в Чикаго, прожив в Иерусалиме четырнадцать лет.
Об их приезде из далекой страны писалось во всех газетах. Одни называли их безумными, другие — обманщиками».
Хальвор остановился и повторил в нескольких словах содержание письма, чтобы все лучше поняли его.
Затем он продолжал: «Но в Чикаго есть дом, о котором вы знаете. В этом доме люди живут по заповеди Господней, делят все поровну и помогают друг другу.
И вот мы, живущие в этом доме, прочли в газетах об этих „безумных“, приехавших из Иерусалима, и сказали друг другу: „Эти люди разделяют нашу веру; они соединились вместе, чтобы вести праведную жизнь, и мы хотели бы повидать наших единомышленников“.
Мы написали им, прося посетить нас. Наше приглашение было принято, мы сравнили наши учения и поняли, что исповедуем одну веру, и Милосердый Господь ниспослал нам встретиться.
Они рассказывали нам о великолепии града Господня, который, сверкая, высится на белой горе и мы считали их счастливцами, потому что они ходили по земле, где странствовал Иисус.
Тогда один из нас сказал: „Почему бы нам не поехать с вами в Иерусалим, когда вы будете туда возвращаться?“
Они отвечали: „Не стоит вам следовать за нами, потому что святой город полон ссор и раздоров, нужды и болезни, злобы и нищеты“.
Кто-то быстро возразил на это: „Может быть, Господь привел вас к нам именно затем, чтобы мы последовали за вами и начали борьбу со всем этим злом?“
И тут все мы услышали в своих сердцах глас Божий: „Да, такова Моя воля!“
Мы спросили, согласятся ли они принять нас в свою общину, ведь мы бедны и невежественны, и они ответили, что примут нас.
Тогда мы решили, что станем братьями и сестрами и все будем делить поровну. Мы приняли их веру, а они — нашу. Дух Божий все время пребывал с нами, и мы непрестанно радовались.
И мы говорили: „Теперь мы видим, что наши дела угодны Богу, потому что Он направляет нас в ту же землю, куда некогда послал Своего Сына. И теперь мы знаем, что наше учение истинно, потому что Господь желает, чтобы его провозгласили со святой горы Сионской“.
Один из наших единоверцев вдруг воскликнул: „А что же будет с нашими братьями в Швеции?“
И тогда мы сказали прибывшим из Иерусалима: „Мы гораздо многочисленнее, чем вы видите нас здесь. У нас много братьев и сестер, живущих в Швеции. Они терпят большие испытания, и им приходится вести тяжелую жизнь, потому что они живут среди грешников“.
„Пусть ваши братья и сестры переселятся из Швеции в Иерусалим и примут участие в нашем святом труде“, — отвечали они.
Сначала мы сильно обрадовались при мысли, что вы присоединитесь к нам и мы будем вести в Иерусалиме общую жизнь, полную радости и самосовершенствования, но потом мы опечалились и сказали: „Никогда не покинут они свои большие усадьбы, возделанные поля и привычный труд“.
Тогда братья из Иерусалима ответили: „Мы не можем предложить им полей и поместий, зато можем указать им дороги, по которым ступала нога Спасителя и по которым пройдут и они“.
Сомнение не покидало нас, и мы сказали: „Нет, наши братья и сестры в Швеции никогда не согласятся переселиться в чужую страну, где никто не понимает их языка“.
И братья из Иерусалима отвечали: „Они научатся понимать, что говорят камни святой земли об их Спасителе“.
Мы сказали: „Никогда не отдадут они свое достояние чужим людям, чтобы самим остаться нищими. Они не захотят отказаться от власти и почета, потому что наши единомышленники самые уважаемые и почтенные люди в приходе“.
Братья из Иерусалима отвечали: „Мы не можем дать им власть и богатство, но мы предлагаем им разделить страдания Господа нашего Иисуса Христа“.
Когда они это сказали, сердца наши снова исполнились великой радостью.
И вот я обращаюсь к вам, дорогие братья и сестры! Прочитав это письмо, не вступайте в беседу между собой, как обычно, но сидите тихо и ждите. Сделайте то, что повелит вам глас Господень».
Хальвор сложил письмо и положил его на стол.
— Теперь мы исполним повеление Хелльгума. Будем сидеть молча и ждать, — сказал он.
В комнате воцарилась глубокая тишина.
Старая Ева Ингмарсон сидела тихо и ждала, что возвестит ей глас Божий. Все это она поняла по-своему. «Да-да, — думала она, — Хелльгум хочет переселить нас в Иерусалим, чтобы избавить от страшной гибели. Господь хочет спасти нас от потоков лавы и сберечь от огненного дождя. И праведные услышат глас Господень, который повелит им бежать отсюда».
Старуха и мысли не допускала, что кому-то, может быть, тяжело бросить дом и родину. Ей и в голову не приходило, что кто-нибудь может в душе сомневаться, не имея сил покинуть зеленые леса своей родины, веселые реки и плодородные поля. Многие со страхом думали о том, что им придется изменить всю свою жизнь и проститься с родным домом, родителями и друзьями, но старая Ева не думала об этом. Ведь это значило, что Господь хочет их спасти, как в ветхозаветные времена он спас Ноя и Лота. Они призываются к блаженной жизни в святом граде Господнем. Для нее это было все равно, как если бы Хелльгум написал, что их берут живыми на небо.
Все сидели с закрытыми глазами, погрузившись в свои мысли. Многие так переживали, что горячий пот выступил у них на лбу.
— Вот испытание, которое предвещал нам Хелльгум, — вздыхали они.
Солнце склонялось к западу, и его яркие лучи падали прямо в комнату, отбрасывая красноватый отсвет на их бледные лица.
Наконец жена Льюнг Бьорна, Мерта Ингмарсон, поднялась со своего места и опустилась на колени. Все последовали ее примеру и тоже преклонили колена.
Многие глубоко вздохнули, и радостная улыбка озарила их лица.
Карин Ингмарсон произнесла дрожащим голосом:
— Я слышу глас Господень, он призывает меня!
Гунхильда, дочь бургомистра, протянула в экстазе руки, и по щекам ее текли слезы.
— Я тоже могу ехать! — воскликнула она. — Господь призвал меня!
Потом Кристер Ларсон и его жена произнесли почти в один голос:
— В ушах моих звучит глас Божий! Я слышу, как Господь зовет меня!
Один за другим они получали откровение, тревога и страх покидали их, а сердца наполнялись великой радостью. Они не думали больше о своих усадьбах и родных, они думали только о том, что их община опять расцветет, ведь это такое счастье — быть призванными жить в граде Господнем.
Многих Господь уже призвал, но Хальвор Хальворсон все еще не слышал голоса, зовущего его в Иерусалим. Он боролся в душе сам с собой и, глубоко опечаленный, думал: «Господь не желает призвать меня, как Он призвал других. Он видит, что я люблю свои поля и луга больше, чем Его слово. Я недостоин Его».
Карин Ингмарсон подошла и положила ему руку на лоб.
— Успокойся, Хальвор, молись и жди зова.
Хальвор крепко сжал руки, так что хрустнули суставы:
— Должно быть, Господь не считает меня достойным ехать вместе с вами, — сказал он.
— Ты сможешь ехать, Хальвор, только стой совсем-совсем спокойно, — сказала Карин. Она опустилась рядом с ним на колени и обняла его. — Жди и не волнуйся.
Через несколько минут лицо Хальвора потеряло свое напряженное выражение.
— Я слышу… я как будто слышу что-то вдали.
— Это звуки ангельских арф, которые предшествуют зову Господню, — сказала жена. — Молчи и жди!
Она тесно прижалась к нему, чего никогда не делала при посторонних.
— Ах, — воскликнул он, — я слышу глас Господень! Он громко прозвучал у меня в ушах: «Ты должен ехать в Мой святой град Иерусалим!» И вы все тоже слышали эти слова?
— Да, да, — воскликнули все. — Мы все слышали это!
Тут старая Ева начала жаловаться и стенать.
— Я ничего не слышала! Я не могу ехать с вами! Я, как жена Лота, буду брошена на полпути. Я должна остаться здесь и буду превращена в соляной столб.
Она плакала от страха, и хелльгумианцы собрались вокруг нее, чтобы молиться вместе с ней. Она по-прежнему ничего не слышала, и скорбь ее переходила в отчаяние.
— Я ничего не слышу, — сказала она, — но вы все равно должны взять меня с собой. Вы не должны оставлять меня здесь, чтобы меня поглотили потоки лавы!
— Подожди, Ева! — говорили хелльгумианцы. — Господь еще призовет тебя. Он призовет тебя сегодня ночью или завтра.
— Вы не отвечаете мне, — говорила старуха, — не отвечаете на мои слова. Вы не возьмете меня, если я не услышу призыва Господня?
— Господь призовет тебя, — воскликнули хелльгумианцы.
— Вы не отвечаете мне! — с отчаянием сказала старуха.
— Дорогая Ева, — сказали хелльгумианцы, — мы не можем взять тебя с собой, если Господь не призовет тебя. Не бойся, ты еще услышишь глас Божий.
Тут старуха быстро поднялась с колен. Дряхлое тело ее выпрямилось и она сильно стукнула палкой об пол.
— Я вижу, вы хотите уехать без меня и бросить меня тут на погибель, — сказала она. — Да-да-да! Вы хотите уехать и оставить меня погибать!
Она пришла в сильный гнев и стала похожа на прежнюю Еву Ингмарсон, сильную, горячую и вспыльчивую.
— Не хочу больше ничего даже слышать о вас! — крикнула она. — Я не хочу, чтобы вы меня спасали! Тьфу! Вы собираетесь покинуть жен и детей, отцов и матерей, чтобы спастись самим! Стыдитесь! Вы безумны, если хотите покинуть ваши усадьбы! Вас соблазнили ложные пророки, и вы в заблуждении следуете за ними! На вас польются потоки огня и лавы! Вы погибнете! А мы, оставшиеся здесь, будем спасены!
III
[править]В этот же день, в сумерках, двое молодых людей стояли на дворе и разговаривали.
Молодой человек привез из лесу бревно, такое большое, что лошадь едва тащила его. А лошади, между тем, пришлось сделать большой крюк и проехать через все село, прежде чем она остановилась перед большим белым зданием школьного дома.
У школы лошадь остановилась, и в ту же минуту из дома выбежала девушка полюбоваться на бревно.
Казалось, она не могла на него наглядеться. Какое оно было большое и толстое, какая у него была красивая светло-коричневая кора! На всем дереве не было ни малейшего изъяна!
Юноша с серьезным видом рассказал ей, что дерево это росло в песках, на севере округа, за Олофсхаттеном. Он рассказывал, как ему понравилось дерево, как долго оно лежало и сушилось в лесу, сколько дюймов оно в обхвате дерева и в толщину.
Девушка повидала на своем веку немало деревьев, которые сплавляли по реке или провозили через село, но это бревно казалось ей прекраснее и лучше всех виденных раньше.
— Милый Ингмар, ведь это только первое? — воскликнула она.
Радость ее вдруг омрачилась мыслью, что Ингмар потратил пять лет труда и работы, чтобы срубить первое дерево на постройку их собственного дома.
Сколько же времени понадобится, чтобы нарубить остальные бревна и, наконец, построить сам дом!
Ингмару же казалось, что он уже преодолел все трудности.
— Погоди, Гертруда, — сказал он, — если я успею привезти бревна, пока еще земля мерзлая, тогда дом построить будет недолго.
Наступила ночь, стало подмораживать, и лошадь дрожала от холода: она мотала головой и била ногой, грива и холка ее побелели от инея.
Молодые люди, по-видимому, не чувствовали холода. Они продолжали стоять на дворе, оживленно обсуждая устройство дома от подвала до чердака.
Когда силой их воображения дом был практически построен, они принялись за расстановку мебели.
— По длинной стене мы поставим диван, — сказал Ингмар.
— Но ведь у нас нет дивана, — возразила девушка.
Молодой человек прикусил губу. Он не хотел пока рассказывать ей, что диван уже был заказан у столяра, но теперь выдал свою тайну. Тогда и Гертруда покаялась в том, что все пять лет скрывала от него, и рассказала, что плела тесемки и, на вырученные за их продажу деньги, покупала разные хозяйственные принадлежности: тарелки, блюда, кастрюли, а также одеяло, подушки и простыни.
Ингмар пришел в восторг от всего этого великолепия, но вдруг оборвал свои восторженные похвалы и взглянул на Гертруду в немом изумлении. Неужели такая красивая и славная девушка будет принадлежать ему?!
— О чем задумался, Ингмар? — спросила Гертруда.
— Я думаю о том, что из всего этого самое лучшее — ты сама.
Гертруда молчала. Она тихо поглаживала большое бревно, из которого будет построен их с Ингмаром дом. Она верила, что там ее ждут счастье и верная любовь, потому что человек, за которого она выходит замуж, добр и умен, благороден и верен.
В эту минуту в сгустившихся сумерках рядом с ними мелькнула фигура старухи. Она шла очень быстро и в сильном возбуждении говорила сама с собой.
— Да-да-да, — говорила старуха, — ваше счастье будет длиться не дольше, чем от утренней зари до заката. Когда придет час испытания, вера ваша порвется, как веревка, сплетенная из мха. И жизнь ваша превратится в непрерывную ночь.
— Ведь это она предсказывает не нам! — сказала в испуге молодая девушка.
— Конечно, нет, какое это может иметь к нам отношение? — ответил юноша.
IV
[править]На следующий день, в субботу, священник возвращался домой поздно вечером.
Он ехал от одного больного, который жил на самом севере прихода в лесу. На дорогу нанесло много снега, лошадь шла медленно и с большим трудом, глубоко увязая в сугробах; сани каждую минуту грозили опрокинуться, и кучеру с пастором то и дело приходилось вылезать, чтобы отыскивать дорогу. Ночь была светлая, полная луна выглядывала из-за облаков, казавшихся прозрачно-серыми в лунном свете. Снег шел хлопьями; в воздухе непрерывно летали маленькие белые звездочки.
Дорога, однако, не везде была такая тяжелая, попадались места, где снег смело, и тогда сани быстро катились по ровной, обледенелой земле. В других местах, хотя снег и лежал, но был крепкий и глубокий, ехать по нему было легко. Главными препятствиями были высокие сугробы, наметенные ветром. Тогда приходилось сворачивать с дороги и ехать по полю или среди заборов, причем нередко случалось, что сани проваливались в канаву, а лошадь упиралась в изгородь.
Пастор с кучером озабоченно совещались, как им быть с большим снежным сугробом, который наметало каждый раз у старого бревенчатого забора возле Ингмарсгорда.
— Если нам удастся перебраться через него, мы сможем вздохнуть спокойно, — говорили они.
Священник вспомнил, как часто просил он Ингмара-старшего снести высокий бревенчатый забор, потому что из-за него наносило такие высокие снежные сугробы. Забор так и оставался там по сей день. Какие бы перемены ни случались в Ингмарсгорде, забор всё также стоял на своем месте.
Скоро они увидели постройки именья и огромный сугроб на своем обычном месте, высокий, как стена, и твердый, как камень. Об объезде нечего было и думать, надо было переезжать через эту громаду. Задача казалась настолько невыполнимой, что кучер предложил зайти в усадьбу и попросить о помощи.
Пастор и слышать об этом не хотел. В течение пяти лет он не обменялся с Хальвором и Карин ни единым словом и его совсем не радовала мысль встретиться со своими прежними друзьями.
Лошадь начала подниматься на сугроб. Снег выдерживал всю эту тяжесть, пока они не достигли вершины, тут снег вдруг обвалился, и лошадь провалилась, словно в яму, а полозья глубоко врезались в снег.
В довершение всего одна оглобля сломалась, и ехать дальше было просто невозможно.
Через несколько минут священник вошел в дом Ингмарсонов.
Яркий огонь пылал в очаге, по одну сторону его сидела хозяйка и пряла тонкую шерсть, а позади нее, вытянувшись в длинный ряд, сидели женщины и девушки и пряли очески и лен. [Очески, отбросы прядильных материалов при обработке (чесании) льна и т. п. Употребляются для изготовления грубых тканей и пакли.] По другую сторону очага расположились мужчины, только что вернувшиеся с рубки леса. Одни из них отдыхали, а другие, как бы для забавы, занимались разной легкой работой: строгали лучины, вырезали топорища, точили косы.
Когда священник вошел и рассказал о постигшей его беде, все засуетились. Работники сейчас же бросились освобождать из снега лошадь. Хальвор подвел священника к столу и пригласил его сесть. Карин послала служанок в кухню сварить кофе и приготовить гостю ужин, а сама повесила его шубу сушиться на печь, взяла лампу и придвинула свою прялку к столу, чтобы принять участие в беседе мужчин.
«Я не встретил бы лучшего приема и во времена Ингмара-старшего», — подумал пастор.
Хальвор завел серьезный разговор о содержании дорог и потом спросил священника, хорошо ли он продал свое зерно и сделал ли в доме ремонт, о котором говорил уже давно. Карин осведомилась о пасторше и поинтересовалась, не наступило ли улучшение в ее болезни.
Кучер вошел и сказал, что лошадь вытащили из снега, оглоблю поправили и можно ехать дальше. Карин и Хальвор просили священника остаться поужинать, и так упрашивали, что он не смог им отказать.
Кофе принесли в большом серебряном кофейнике, который подавали только в торжественных случаях на свадьбах и похоронах; три вазы были доверху наполнены свежим печеньем.
Пастор вытаращил от удивления свои маленькие глазки и несколько раз потер лоб; ему казалось, что он видит сон и вот-вот проснется.
Хальвор показал священнику шкуру лося, которого убил прошлой осенью в своем лесу. Шкуру раскинули на полу и пастор сказал, что никогда не видел такой большой и красивой шкуры. Карин подошла к Хальвору и шепнула ему что-то на ухо, и Хальвор сейчас же начал просить пастора принять эту шкуру от него в подарок.
Карин ходила по комнате, доставая из шкафов, выкрашенных в голубую краску, прекрасное старинное серебро. Она постелила на стол скатерть с широкой мережкой и положила столько серебряных ложек, словно ждала множество гостей. Молоко и другие напитки были поданы в тяжелых серебряных кувшинах.
После ужина священник собрался ехать, и Хальвор Хальворсон, взяв двух работников, сам отправился его провожать. В трудных местах они расчищали снег, поддерживали сани, когда те клонились на бок, и простились с пастором только у дверей его дома.
Священник, довольный, стоял на крыльце. Он думал о том, как прекрасно снова вернуть себе прежних друзей, и с большой сердечностью простился с Хальвором. Крестьянин не уходил и искал что-то в карманах.
Наконец, он вынул сложенную бумагу.
«Нельзя ли сейчас передать это господину пастору? — спросил он. — Это заявление нужно огласить завтра, после проповеди. Если господин пастор будет так добр принять бумагу сейчас, мне не придется никого специально посылать завтра утром в церковь».
Войдя в свою комнату, священник зажег свечу, развернул бумагу и прочел:
«По случаю отъезда владельцев в Иерусалим продается усадьба Ингмарсгорд…»
Дальше священник не стал читать, он глубоко задумался.
— Да-а-а… Налетело и на нас, — пробормотал он, словно говоря о буре. — Я уже столько лет ждал чего-нибудь в этом роде!
V
[править]Одним прекрасным весенним вечером крестьянин шел с сыном по дороге на большие заводы, стоявшие к югу от их прихода.
Оба жили на самом севере, и им пришлось идти через всю деревню. Они шли мимо свежевспаханных и засеянных полей, на которых уже пробивалась молодая зелень. Перед ними расстилались тучные зеленые нивы и роскошные луга, на которых скоро зацветет сладко благоухающий клевер.
Крестьяне шли мимо домов, из которых многие были покрашены заново; в одних вставляли новые оконные рамы, к другим пристраивали веранды. В садах тоже шла работа — люди копали грядки и сажали цветы. У всех, кого они встречали, была земля на руках и сапогах, потому что все шли с полей или огородов, где сеяли репу и морковь или сажали картофель.
Крестьянин не мог удержаться, чтобы то и дело не начать расспрашивать встречных, какой сорт картофеля они посадили и давно ли посеяли овес. При виде теленка или жеребенка он старался определить их возраст, высчитывал, сколько коров содержится в той или иной усадьбе, и задавался вопросом, за сколько можно продать хорошо выезженную кобылу.
Сын каждый раз старался отвлечь отца от этих мыслей.
— Я думаю о том, что скоро мы с тобой вступим в долину Сарона и пройдем через пустыню Иудейскую, — говорил он.
Отец улыбнулся, и лицо его на минуту прояснилось.
— Да, отрадно будет идти по стопам Иисуса, — сказал он, но в следующее мгновенье мысли его снова отвлеклись на проезжавшие мимо телеги с негашеной известью.
— Кто это повез известь, Габриэль? Говорят, известь прекрасное удобрение. Осенью надо будет подумать об этом.
— Осенью, отец? — с упреком спросил Габриэль.
— Да-да, я помню, осенью мы будем жить в шатрах Иакова и возделывать виноградники Господни, — ответил отец.
— Да, — сказал сын, — воистину, так и будет. Аминь.
Некоторое время они шли молча, любуясь весной. Вдоль полей струились ручьи, и дорога размякла от обилия весенних дождей. Всюду, куда ни глянь, работают люди! Так и хочется схватить заступ и самому взяться за дело, даром что вокруг чужие поля.
— По правде сказать, — задумчиво произнес крестьянин, — мне приятнее было бы продавать именье осенью, когда все работы окончены. Тяжело расставаться с ним весной, когда впереди столько дел.
Сын только снисходительно пожал плечами.
— Прошло уже тридцать с лишним лет, как я молодым парнем купил выгон в северной части прихода, — продолжал вспоминать крестьянин. — Земля была совсем невозделанная. Половину участка занимали болота, а другая была сплошной грудой камней; просто ужас! Я сам обтесывал камни так, что у меня, казалось, жилы лопнут от натуги. И все-таки работа в болотах была, пожалуй, еще тяжелее. Какого труда стоило только провести дренаж и осушить его!
— Да, отец, вы, разумеется, положили немало труда, — сказал сын, — поэтому Господь вспомнил о вас и зовет в Святую Землю.
— Первое время, — продолжал крестьянин, — я жил в лачуге, как угольщик; она была построена из неотесанных стволов, вместо крыши была насыпана земля. Мне никак не удавалось добиться, чтобы крыша не протекала. Это было очень неприятно, особенно по ночам. Да и лошади с коровой приходилось не лучше моего. Всю первую зиму они простояли в пещере, где была темень, как в преисподней.
— Отец, — спросил Габриэль, — почему вы так дорожите местом, где вытерпели столько нужды и тягот?
— Зато подумай, какая была радость, когда я выстроил большие стойла, и с каждым годом поголовье скота все увеличивалось, мне даже пришлось расширять скотный двор! Если бы я не продавал усадьбу, то мне пришлось бы перекрывать крышу на скотном дворе. Теперь, после посева, было бы самое время.
— Батюшка, вы будете сеять теперь в той стране, где одно семя упало в тернии, иное на каменистое место, иное при дороге, а иное на добрую почву.
— К тому же в этом году я собирался сломать старые постройки, — продолжал отец, — чтобы выстроить красивый двухэтажный дом. Что же мне теперь делать со всем лесом, который мы заготовили за зиму? Не так-то легко было свозить его, мы измучили и лошадей, и себя.
Сын начал беспокоиться, ему казалось, что старик не вполне готов принести в жертву Господу все, что имеет.
— Да, — произнес Габриэль, — но что значат новый дом или стойло в сравнении с новой чистой жизнью среди своих единомышленников?
— Аллилуия! — воскликнул отец. — Да, я понимаю, что нам на долю выпало огромное счастье. И вот, теперь я иду на заводы, чтобы продать мое имение акционерному обществу. Когда я пойду обратно по этой же самой дороге, все будет кончено, и у меня уже не будет ничего.
Сын промолчал. Слова отца несколько успокоили его. Вскоре им попалась на глаза усадьба, красиво раскинувшаяся на холме. Дом, выкрашенный белой краской, был окружен балконами и верандой, вокруг росли высокие тополя с красивыми и крепкими серовато-белыми стволами.
— Посмотри, — сказал отец, — вот так же и я всегда хотел сделать. Вот именно такую веранду и балкон с резьбой. И такую же лужайку перед домом с густой мягкой травой. Разве это не здорово, Габриэль?
Сын ничего не ответил, и крестьянин понял, что тому надоели разговоры про усадьбу. Старик тоже замолчал, но все мысли его были там, дома. Он думал, как будут обращаться с лошадьми новые владельцы и, вообще, как они будут управлять его имением.
«Ах, — думал он, — разумеется, мне не стоило продавать его лесопильному обществу. Оно повырубит все леса, и дом придет в запустение. Там снова появятся болота, а поля зарастут березняком».
Наконец они подошли к заводам. Старик ко всему присматривался с интересом. Он видел плуги и бороны новой конструкции и вспомнил, что давно уже собирался купить косилку. Он посматривает на Габриэля, красивого, сильного юношу, и представляет себе, как он сидит на красивой красной косилке, пощелкивает кнутом на лошадей, а высокая трава ложится скошенная, словно сраженная неприятелем.
Когда он стоит в конторе, ему все еще кажется, что он слышит скрип машины, легкий шелест травы и чириканье и писк спугнутых пташек.
В конторе лежал уже готовый контракт. Все переговоры закончены, цена определена, ему остается только подписать.
Ему читают контракт. Он выслушивает перечень своего имущества: столько-то леса, столько-то полей и лугов, такие-то хозяйственные постройки и столько-то голов скота — все-все-все. Лицо его напрягается. «Нет, — говорит он сам себе, — нет, этому не бывать».
Когда чтение окончено, он почти решается сказать, что не может так поступить, но в это время сын наклоняется и шепчет ему:
— Отец, выбирайте между мной и усадьбой. Поступайте, как знаете, я поеду в любом случае.
Крестьянин был так занят своими мыслями об имении, что ему и в голову не приходило, что сын может уехать без него! Что? Габриэль уедет в любом случае? Отец не верит своим ушам. Сам бы он, разумеется, не поехал, если бы его сын остался на родине.
Было ясно, что ему нужно ехать вместе с сыном.
Крестьянин подошел к конторке, на которой лежал контракт. Управляющий заводом сунул ему перо в руку и показал, где надо подписывать:
— Вот здесь! Вот здесь напишите ваше имя: Хок Маттс Эриксон.
Старик взял перо и вдруг ясно вспомнил, как тридцать лет тому назад он вот так же ставил подпись, покупая свою землю.
Он вспомнил, что, подписав бумаги, пошел осматривать свое владение, а потом сказал себе: «Посмотри, чем наградил тебя Господь, здесь работы хватит на целую жизнь».
Управляющий думал, что крестьянин медлит из-за того, что не знает, где поставить свое имя, и еще раз указал ему, говоря:
— Вот здесь. Пишите: Хок Маттс Эриксон.
Хок Маттс Эриксон начинал писать.
«Это имя, — думал он, — я пишу ради моей веры и моего спасения, ради моих дорогих друзей хелльгумианцев, ради нашего единомыслия, чтобы мне не остаться одному, когда все уедут».
И старик выводит свое первое имя.
«Это, — думал он дальше, — я пишу ради моего Габриэля, чтобы не потерять его, такого доброго и преданного сына. В благодарность за то, что он был почтителен и ласков к своему старому отцу, чтобы показать ему, что он мне дороже всего на свете».
Он стал писать свое второе имя.
«А это имя, — думал крестьянин, снова берясь за перо. — Ради чего пишу я его?»
И в то же мгновение рука его сама собой жирно перечеркнула ненавистную бумагу.
— Да, я делаю это, потому что я уже старый человек, который должен продолжать работать на своей земле, где он всю жизнь пахал и сеял.
Хок Маттс Эриксон с большим смущением повернулся к управляющему и показал ему бумагу.
— Господин управляющий, извините меня, я и, правда, хотел продать вам имение, но я не могу этого сделать.
VI
[править]Майским днем в Ингмарсгорде был аукцион. День стоял чудный: было тепло, как летом! Работники сняли длинные белые шубы и ходили в одних сюртуках; женщины были в широких белых блузках, какие носят летом.
Жена учителя собиралась на аукцион. Гертруда отказалась пойти с ней, а у Сторма были уроки. Собравшись, матушка Стина приотворила дверь в класс и кивнула мужу на прощанье. Он как раз рассказывал детям о разрушении Ниневии; лицо у него при этом было такое свирепое, что дети дрожали от страха.
По пути в Ингмарсгорд матушка Стина то и дело останавливалась, то перед цветущим кустом черемухи, то перед холмиком, покрытым белыми, благоухающими ландышами. «Можно насладиться всей этой красотой, и не уезжая в Иерусалим», — думала она.
С матушкой Стиной случилось то же, что и со многими в деревне: с тех пор как хелльгумианцы стали называть деревню Содомом и решили покинуть ее, она еще больше полюбила свою родную землю.
Она рвала цветы и с нежностью любовалась на них. «Если бы мы были так дурны, как они говорят, — думала она, — то Господу Богу ничего бы ни стоило уничтожить нас. Он мог бы послать вечный мороз и холод. Но, если милостивый Господь снова посылает нам весну и тепло, значит мы все-таки не заслуживаем погибели».
Придя в Ингмарсгорд, матушка Стина остановилась и с грустью огляделась.
«Я, пожалуй, вернусь назад: не могу видеть, как будут разорять это старое гнездо».
На самом деле ей было слишком любопытно знать, за кем останется усадьба, и она передумала уходить.
Как только было объявлено о продаже именья, Ингмар начал хлопотать о покупке. У него было всего-навсего шесть тысяч крон, а акционерное общество, которому принадлежали лесопильни Бергсона, предлагали Хальвору двадцать пять тысяч. Ингмару удалось занять денег на ту же сумму, но тогда акционерное общество предложило заплатить тридцать тысяч, Ингмар побоялся взять на себя слишком крупный долг.
Самое печальное было не только то, что таким путем Ингмарсоны навсегда теряли свое именье, потому что акционерное общество никогда не перепродавало своих покупок, а главным образом то, что оно могло не сдать Ингмару в аренду лесопильню Лангфорса, и таким образом он лишался куска хлеба.
Тогда нечего было и думать сыграть осенью свадьбу. Ему, вероятно, придется искать работу где-нибудь в другом месте.
В душе матушка Стина была настроена против Хальвора и Карин. «Надеюсь, — думала она, — что Карин не подойдет и не заговорит со мной, потому что тогда я не удержусь в скажу ей, как дурно они поступили с Ингмаром. Нет, я не выдержу и скажу ей, что это из-за нее Ингмар не владеет теперь имением. Правда, я слышала, что на путешествие им надо очень много денег. Все-таки удивительно, как у Карин хватает духу продать свое родовое гнездо акционерному обществу, которое вырубит весь лес и вконец забросит сельское хозяйство?»
Кроме акционерного общества, на именье нашелся еще покупатель: это был богатый волостной судья Бергер Свен Персон. Матушка Стина возлагала на него все свои надежды, потому что Свен Персон был человек благородный, и, конечно, он отдал бы Ингмару лесопильню.
«Свен Персон не забудет, как бегал здесь по двору бедным пастухом, — думала матушка Стина, — ведь только благодаря помощи Ингмара-старшего он вышел в люди».
Большинство пришедших на аукцион не пошли в дом, а оставались на дворе. Жена учителя последовала их примеру, села на кучу досок и стала внимательно осматриваться, как делают всегда, прощаясь с дорогими местами.
Двор с трех сторон был обнесен хозяйственными постройками, посередине на опорах была выстроена маленькая кладовая. Все постройки выглядели еще крепкими и не старыми, кроме крытого прохода с резной балюстрадой на крыше, ведущего от входа в жилые комнаты, и другого прохода, еще более старинного, с изъеденными столбами, который вел в пивоварню.
Матушка Стина думала о всех Ингмарсонах, которые жили здесь. Казалось, она видит, как они проходят по двору, возвращаясь с работ домой. Она видела высокие сгорбленные фигуры людей, которые боятся быть назойливыми или занять не свое место.
Она думала о всех трудолюбивых и честных людях, живших здесь.
«Не следовало этого допускать, — думала она об аукционе, — власти должны были запретить это».
Матушке Стине было тяжелее, чем если бы продавали ее собственный дом.
Аукцион еще не начался, а на дворе толпилось уже много народу. Одни входили в стойла, осматривая скот, другие рассматривали земледельческие орудия, тележки, плуги и топоры, сложенные вместе на дворе.
Видя крестьянок, выходящих из стойла, матушка Стина думала: «Вот матушка Инга и матушка Густа выбрали себе по корове. И потом вы будете хвастаться, что ваши коровы старой хорошей породы из Ингмарсгорда».
Она насмешливо улыбнулась, видя, как Бакстуг Нильс осматривает один из плугов.
«Нильс будет считать себя крупным землевладельцем, когда начнет пахать плугом, который служил еще Ингмару-старшему», — пробормотала она про себя.
Мало-помалу вокруг вещей, выставленных на дворе, собиралось все больше народа. Все с удивлением осматривали старинные орудия, такие старые, что даже нельзя было понять, зачем они нужны. Многие из присутствующих позволяли себе непочтительно смеяться над старыми санями. Сани были древние, ярко выкрашенные в красное с золотом; сбруя была украшена пестрыми шерстяными кистями и белыми маленькими раковинами.
И опять матушка Стина вспомнила, как старые Ингмарсоны выезжали в этих старых санях, когда возвращались с какого-нибудь праздника или ехали с новобрачной домой после венчания. — «Сколько хороших людей покидает деревню», — подумала она. У матушки Стины было такое чувство, словно все Ингмарсоны до этого дня продолжали жить здесь, а теперь все их имущество и достояние рассеивается, как дым.
«Хотела бы я знать, где сейчас Ингмар и что он чувствует, — спросила она себя. — Если мне так тяжело, то насколько же тяжелее ему!»
Погода была такая хорошая, что аукционист предложил все движимое имущество вынести во двор, чтобы избежать толчеи в комнатах. Работники и служанки начали выносить ящики и сундуки, разрисованные розами и тюльпанами. Многие из них не открывались веками. Выносили серебряные кувшины, старинную медную утварь, самопрялки, чесалки и всевозможные ткацкие приборы.
Вокруг этих хозяйственных принадлежностей толпились крестьянки, брали их в руки и рассматривали, держа перед глазами.
Матушка Стина не собиралась ничего покупать, но тут она вспомнила, что, по слухам, в Ингмарсгорде был ткацкий станок, на котором можно прясть самую тонкую пряжу, и подошла поближе поглядеть, нет ли его тут. В это время одна из девушек, сгибаясь от тяжести, вынесла из дому две старые толстые Библии в кожаных переплетах с железными застежками.
Матушка Стина была так поражена, словно ее ударили по голове. Она прекрасно знала, что теперь никто уже не читает этих Библий, написанных старинным языком, но все-таки не понимала, как Карин могла решиться их продать.
Может быть, как раз эту Библию и читала бабушка Карин, когда ей пришли сказать, что ее мужа задрал медведь.
Матушка Стина припоминала все, что ей приходилось слышать о стариках Ингмарсонах. Каждый предмет, попадавшийся ей на глаза, казалось, имел свою историю.
Старинные серебряные пряжки, лежащие на столе, по преданию, были похищены одним из Ингмаров Ингмарсонов у колдуна на Клокберге.
А в той старой одноколке всегда ездил в церковь Ингмар Ингмарсон, который жил во времена детства матушки Стины. И всякий раз, когда он проезжал по дороге в церковь мимо нее с матерью, мать клала ей руку на плечо и говорила: «Поклонись, Стина, это едет Ингмар Ингмарсон».
Тогда она удивлялась, почему мать никогда не забывала напомнить ей, чтобы девочка поклонилась Ингмару Ингмарсону, ведь сама она не всегда оказывала такое внимание королевскому наместнику или судье.
Потом она узнала, что, когда ее мать была маленькой и тоже ходила со своей матерью в церковь, та всегда клала ей руку на плечо и говорила: «Поклонись, это едет Ингмар Ингмарсон».
«Видит Бог, — вздыхала матушка Стина, — я не потому скорблю об этом разрушении, что Гертруда могла бы быть тут хозяйкой, нет, но мне кажется, что приходит конец и разорение всему приходу».
В это время приехал священник. Он был очень серьезен, быстро прошел в дом, и матушка Стина поняла, что он приехал похлопотать перед Карин и Хальвором за Ингмара.
Вслед за ним приехал управляющий бергсоновских заводов, представитель акционерного общества, и с ним судья Бергер Свен Персон. Управляющий прошел прямо в дом, но Бергер Свен Персон обошел весь двор, рассматривая выставленные на продажу предметы. Проходя мимо старика с длинной бородой, который сидел на досках рядом с матушкой Стиной, он остановился и спросил:
— Не знаешь, согласился ли Ингмар Ингмарсон купить строевой лес, который я предлагал ему?
— Он не соглашался, но думаю, что он еще изменит свое решение.
И старик, подмигнув, указал на матушку Стину, как бы предостерегая, что она может услышать их разговор.
— Мне кажется, он должен быть рад моему предложению, — продолжал Свен Персон. — Я не каждый день предлагаю такой товар, да и то делаю это только в память Ингмара-старшего.
— Да, товар хорош, что и говорить, — ответил старик. — Но он говорит, что сторговал лес уже в другом месте.
— Он, должно быть, не до конца все обдумал, — сказал Свен Персон и медленно пошел дальше.
Матушка Стина до сих пор не видела еще никого из хозяев усадьбы, и теперь вдруг заметила Ингмара. Он стоял, прислонясь к стене, с полузакрытыми глазами.
Многие шли к нему поздороваться, однако, подойдя ближе, передумывали и отходили прочь.
Ингмар был бледен, как полотно, и все, кто его видел, понимали, что он борется с невыразимым страданием, поэтому никто не решался заговорить с ним.
Ингмар стоял так неподвижно, что многие даже не замечали его; всякий взглянувший на него не мог забыть его лица, и вообще о веселье, какое всегда царит на аукционах, на этот раз не было и речи. У кого хватило бы духу смеяться и балагурить, пока Ингмар стоит, прислонясь к стене своего старого дома, который скоро ему придется покинуть.
Приближалось время начала аукциона. Аукционист влез на стул и объявил первый лот — старый плуг. Ингмар продолжал стоять, не двигаясь, словно был не человеком, а каменным изваянием.
«Боже мой, хоть бы он ушел! — думал народ. — К чему ему смотреть на все это разрушение? Ингмарсоны никогда не поступают, как все люди».
Раздался первый удар молотка. Видно было, как вздрогнул Ингмар, словно удар пришелся по нему, но остался на своем месте, и только легкая дрожь пробегала по его телу при каждом ударе.
Две крестьянки прошли мимо матушки Стины, как раз обсуждая Ингмара.
— Если бы он посватался к богатой девушке, то у него хватило бы денег купить Ингмарсгорд, но он хочет во что бы то ни стало жениться на учительской Гертруде, — говорила одна.
— Да, надо быть богачом, чтобы обещать Ингмарсгорд в приданое за дочерью, — отвечала другая. — Они не смотрят на то, что он беден, зато он старинного, почтенного рода.
— Да, не всякому выпало быть сыном Ингмара-старшего.
«Какое было бы счастье, если бы у Гертруды были деньги и она могла помочь ему!» — думала матушка Стина.
Скоро земледельческие орудия распродали, и аукционист перешел на другую сторону двора, где лежали домотканые изделия. Тут были полотенца и пологи к кроватям, он высоко поднимал их, и солнце играло на вязаных тюльпанах и пестрых тканых каймах.
Ингмар невольно открыл глаза и увидел развевающиеся ткани. Матушка Стина заметила его тусклые, покрасневшие глаза; он обвел ими царящее кругом разорение и, снова их закрыл.
«Я еще никогда не видела человека в таком горе, — сказала одна крестьянская девушка. — Мне кажется, он умирает. И зачем он остается тут и мучает себя?»
Матушка Стина поднялась с места, ей хотелось крикнуть, что так нельзя, что аукцион нужно прекратить, но потом она снова опустилась на свое место. «Я должна помнить, что я женщина бедная и незначительная», — вздохнула она.
На дворе вдруг стало как-то странно тихо, и матушка Стина невольно оглянулась кругом. Тут она увидела, что Карин Ингмарсон вышла из дому. Теперь было ясно видно, как относятся люди к Карин и ее поступкам; когда она шла по двору, все отшатывались от нее, никто не протянул ей руки и не сказал ни слова, все глядели на нее молча и недружелюбно.
Карин выглядела усталой и похудевшей, она шла, сгорбившись больше обыкновенного. На ее щеках горел нездоровый румянец, и вид у нее был такой же удрученный, как во время ее жизни с Элиасом.
Карин вышла, чтобы пригласить матушку Стину войти в дом:
— Я не знала, что вы здесь, матушка Стина.
Матушка Стина начала отказываться, но Карин уговорила ее.
— Теперь, когда мы уезжаем, должны быть забыты все ссоры, — сказала она.
Когда обе они шли к дому, матушка Стина решилась заметить, что, вероятно, для Карин это тяжелый день. Карин вздохнула, но ответила отрицательно.
— Я не понимаю, как у вас хватает духу распродать все ваше имущество.
— Именно то, чем дорожишь больше всего, и надо отдать в жертву Господу, — сказала Карин.
— Люди все-таки находят это странным, — начала матушка Стина, но Карин перебила ее словами:
— Господь, вероятно, тоже нашел бы странным, если бы мы захотели утаить хоть что-нибудь из того, что Он дал нам.
Матушка Стина закусила губы и не могла принудить себя сказать еще что-нибудь. Так и пропали все упреки, которые она приготовила для Карин. Все существо Карин было проникнуто таким достоинством, что ни у кого не хватило бы мужества порицать ее.
Когда обе женщины поднялись на широкие ступени балкона, матушка Стина дотронулась до руки Карин:
— Вы видели, кто там стоит, Карин? — спросила она, указывая на Ингмара.
Карин согнулась еще ниже, она старалась не глядеть в ту сторону, где стоял Ингмар.
— Господь укажет ему выход, — прошептала она.
В комнатах, несмотря на аукцион, почти все оставалось по-прежнему, потому что кровати и скамьи были прибиты к стенам и их нельзя было сдвинуть с места. На полках не блестела медная посуда, кровати стояли пустые, без покрывал и перин, а выкрашенные в голубой цвет дверцы шкафов, которые прежде часто стояли полуоткрытыми, чтобы гости могли любоваться на хранящиеся в них серебряные кофейники и чаши, были теперь плотно затворены в знак того, что в шкафах не осталось ничего, на что стоило бы посмотреть.
Единственным украшением стен оставалась картина, изображающая Иерусалим, в этот день снова окруженная свежим венком из зелени.
Большая комната была полна народа. Тут были родственники Карин и Хальвора и их единоверцы. Одного за другим их подводили с большими церемониями к столу, на котором стояло угощение.
Дверь в соседнюю комнату была закрыта, там шли переговоры о продаже самого имения. Говорили громко и горячо, особенно волновался пастор.
В большой горнице говорили мало и то шепотом. Все и мыслями и душой были в соседней комнате, где решалась судьба имения.
Матушка Стина спросила, обращаясь к Габриэлю Маттсону:
— Неужели невозможно оставить усадьбу за Ингмаром?
— Его предложение осталось далеко позади, — отвечал Габриэль. — Хозяин постоялого двора в Кармсунде предлагает тридцать две тысячи крон, а акционерное общество дошло до тридцати пяти тысяч. Теперь священник старается уговорить их продать имение все-таки трактирщику, а не обществу.
— А что же Бергер Свен Персон? — спросила матушка Стина.
— От него сегодня еще не слышали ни слова.
Слышно было, как пастор что-то долго и взволнованно говорил. Слов разобрать было нельзя, но все, по крайней мере, знали, что если он говорит, значит дело еще не решено.
На минуту все смолкли, затем заговорил содержатель постоялого двора; говорил он негромко, но так отчетливо, что можно было разобрать каждое слово:
— Я предлагаю тридцать шесть тысяч, я не думаю, чтобы имение стоило так дорого, но я не хочу, чтобы оно досталось акционерному обществу.
В ответ на это послышался удар кулаком по столу, и загремел голос управляющего заводами:
— Я даю сорок тысяч, не думаю, чтобы Хальвор и Карин могли рассчитывать на большую сумму.
Матушка Стина побледнела, как полотно, встала со своего места и вышла из дому. Ей было тяжело и грустно, и оставаться в душной комнате, слушая спор об усадьбе, ей было совершенно не под силу.
За это время все домотканые изделия уже продали, и аукционист снова перешел на другое место. Пришла очередь серебра: больших серебряных кувшинов, отделанных золотыми монетами, и кубков с надписями семнадцатого века.
Когда аукционист поднял первый кувшин, Ингмар сделал два шага вперед, как бы намереваясь помешать продаже, но сейчас же остановился и вернулся на свое прежнее место.
Несколько минут спустя какой-то старый крестьянин подошел к Ингмару, держа в руках серебряный кувшин. Он осторожно поставил его к ногам Ингмара и сказал:
— Возьми его себе на память обо всем, что должно было по праву принадлежать тебе.
Дрожь пробежала по телу Ингмара.
— Нет, ничего не говори, ты скажешь это как-нибудь в другой раз, — сказал крестьянин. Он отошел на несколько шагов, но потом опять вернулся. — Я слышал, народ говорит, ты мог бы вернуть себе усадьбу, если бы захотел. Ты оказал бы этим большую услугу всей деревне.
В Ингмарсгорде было много стариков, которые всю жизнь прослужили в усадьбе и теперь жили там на покое. Они тревожились больше всех других, опасаясь, что новый владелец прогонит их из теплого угла, и им придется взяться за нищенскую суму. Даже если их и не прогонят, им все равно уже не жить так сытно и тепло, как при прежних господах.
Эти несчастные старики целый день блуждали по имению, нигде не находя себе покоя. Сердце разрывалось от вида этих дряхлых, робких стариков, плетущихся по двору с испуганным выражением в полупотухших, впалых глазах.
Наконец какой-то столетний старец подошел к Ингмару и опустился на землю у его ног. Казалось, это было единственное место, где он мог найти покой. Он оперся руками на свою крючковатую палку и замер в такой позе.
Старая Лиза Лагардс Мерта, увидя, где уселся Карл Бенгт, приплелась туда же и села у ног Ингмара. Они ничего не говорили ему, но, вероятно, считали, что помочь им теперь может только он, которого теперь звали Ингмар Ингмарсон.
С той минуты, как его окружили старики, Ингмар открыл глаза и осмотрелся. Казалось, что он пересчитывает все их года и все заботы, пронесшиеся над их головами за то время, что они служили его роду. Ингмар подумал, что, прежде всего, должен позаботиться о том, чтобы старики дожили свой век в родном гнезде.
Он оглянулся, как бы ища кого-то, и, когда взгляд его нашел Ингмара-сильного, многозначительно кивнул ему.
Ингмар-сильный встал, не говоря ни слова, прошел в дом, в комнату около большой горницы, подошел к столу и стал ждать удобной минуты, чтобы вступить в разговор.
При появлении Ингмара-сильного пастор стоял посреди комнаты и говорил, обращаясь к Хальвору и Карин, которые сидели неподвижно, как каменные изваяния. Управляющий лесопильных заводов сидел за столом, вид у него был высокомерный, он прекрасно сознавал, что сможет перебить любую цену, какую бы ни предложили. Трактирщик из Кармсунда стоял у окна. Он был сильно взволнован, на лбу у него выступил каплями пот, а руки дрожали. Бергер Свен Персон сидел на диване в углу комнаты, на его крупном, выразительном лице не было и следа волнения. Он сложил руки на животе и, казалось, ни о чем не думал, а только вертел большими пальцами все быстрее и быстрее.
Пастор замолчал. Хальвор взглянул на Карин, спрашивая ее совета, но та сидела неподвижно, не поднимая глаз.
— Мы с Карин не должны забывать, что уезжаем в чужую землю, — сказал Хальвор, — и что мы сами и наши братья должны будем жить на деньги, вырученные от продажи имения. Уже одно только путешествие в Иерусалим будет стоить пятнадцать тысяч крон, а кроме того нам надо будет нанять дом и покупать еду и одежду.
— Разве справедливо требовать, чтобы Хальвор и Карин отдали имение за бесценок только для того, чтобы оно не досталось акционерному обществу? — сказал управляющий. — Я считаю, что им следует принять мое предложение и разом окончить все эти переговоры.
— Да, — сказала Карин, — конечно, нам следует принять ваше предложение.
Но не так-то легко было сладить с пастором. Как только речь заходила о мирских делах, священник становился необыкновенно красноречив, это был совсем другой человек, чем в церкви.
— Я считал, что вы любите вашу старую усадьбу и продадите её человеку, который будет заботливо управлять ею, если даже он и заплатит на несколько тысяч меньше, — сказал он и, обращаясь почти исключительно к Карин, начал одно за другим перечислять имения, которые пришли в полный упадок, попав в руки акционерного общества.
Карин несколько раз вскидывала глаза, и пастор почувствовал, что ему, наконец-то, удалось зацепить ее. Когда он заговорил о голодном скоте и разрушенных постройках, в ней снова ожила прежняя крестьянка. В заключение священник сказал:
— Я прекрасно знаю, что акционерное общество, если захочет, может пересилить всех крестьян. Если Хальвор и Карин не хотят, чтобы имение досталось обществу, то должны назначить определенную цену, и тогда крестьяне будут знать, на что им ориентироваться.
Когда пастор замолчал, Хальвор с беспокойством взглянул на Карин, та подняла тяжелые веки и сказала:
— Я уверена, что Хальвор, как и я, считает, что лучше продать имение кому-нибудь из крестьян, тогда мы сможем быть спокойны, что оно не будет разорено.
— Да, если кто-нибудь, кроме акционерного общества, даст нам сорок тысяч, то мы удовольствуемся этой суммой, — произнес Хальвор, поняв желание жены.
Услышав эти слова, Ингмар-сильный медленно подошел к Бергеру Свену Персону и сказал ему на ухо несколько слов.
Судья быстро встал и, подойдя к Хальвору, сказал:
— Если Хальвор согласен удовольствоваться сорока тысячами, то я даю эту сумму.
По лицу Хальвора пробежала судорога, он тяжело перевел дух.
— Благодарю вас, Свен Персон, — сказал он, протягивая ему руку. — Я рад, что имение перейдет в такие хорошие руки.
Карин тоже пожала руку Свен Персона, она была сильно взволнована и смахнула с глаз слезинку.
— Можете быть уверены, что здесь все останется по-прежнему, — сказал судья.
Карин спросила, не думает ли он сам поселиться в усадьбе.
— Нет, — отвечал он и торжественно прибавил: — летом я выдаю замуж свою младшую дочь и даю Ингмарсгорд за ней в приданое.
Затем он обратился к пастору и поблагодарил его:
— Теперь исполнится желание господина пастора, — сказал он. — Когда я бегал здесь бедным пастушонком, мне и в голову не приходило, что когда-нибудь я смогу вернуть Ингмарсгорд Ингмару Ингмарсону.
Священник и другие мужчины смотрели на него, не понимая, но Карин быстро выскользнула из комнаты.
Проходя через большую горницу, она выпрямилась, повязала платок красивыми складками и оправила фартук.
Карин торжественно и гордо шла по двору. Она держалась прямо, но глаза ее были опущены, и шла она так медленно, что, казалось, совсем не двигалась.
Она подошла к Ингмару и протянула ему руку.
— Желаю тебе счастья, Ингмар, — сказала она, и голос ее дрожал от радости. — В этом деле мы твердо стояли каждый на своем. И если Господь не дал мне видеть тебя среди нас, то все-таки я благодарю Его за то, что Он дает тебе остаться хозяином в нашей усадьбе.
Ингмар промолчал и рука его не ответила на пожатие Карин. Когда Карин отошла от него, он остался на своем месте такой же подавленный, каким был весь день.
Мужчины подходили к нему, жали руку и говорили:
— Желаем тебе счастья и благополучия, Ингмар Ингмарсон из Ингмарсгорда!
Тут только радость промелькнула на лице Ингмара. Он тихо пробормотал:
— Ингмар Ингмарсон из Ингмарсгорда, — он был похож на ребенка, которому дали, наконец, страстно желаемую игрушку.
В следующую минуту лицо его приняло уже другое выражение, словно он с отвращением и недовольством отталкивает от себя с таким трудом завоеванное, счастье.
Новость в одно мгновение разнеслась по всему имению. Люди громко и оживленно передавали ее друг другу, многие от радости плакали.
Никто больше не обращал внимания на выкрикивание аукциониста; все, и богатые и бедняки, друзья и незнакомые, теснились вокруг Ингмара.
Стоя в толпе этих людей, Ингмар поднял глаза и увидел матушку Стину, которая держалась несколько поодаль и смотрела на него. Она была очень бледна и выглядела совсем несчастной. Встретившись глазами с Ингмаром, она отвернулась и поплелась к воротам.
Ингмар, протиснувшись сквозь толпу, и догнал ее. Лицо его исказилось от боли, он нагнулся к ней и сказал дрожащим голосом:
— Пойдите к Гертруде, матушка Стина, и скажите, что я изменил ей и продал себя за имение. Будет лучше, если она поскорее забудет такого жалкого человека, как я.
VII
[править]С Гертрудой происходило что-то странное. Ее охватило чувство, с которым она не могла бороться, и постепенно оно завладело всем ее существом.
Это чувство зародилось в ней в ту минуту, когда девушка узнала, что Ингмар от нее отказался, и ее охватил страх встретиться с ним на улице, в церкви или в поле. Гертруда сама не знала, что именно так ее пугает; она чувствовала, что этой встречи ей не вынести.
Охотнее всего Гертруда заперлась бы у себя в комнате и не выходила оттуда, но это было невозможно для такой бедной девушки. Ей приходилось работать в саду; несколько раз в день она должна была ходить в стадо доить коров; ее часто посылали в лавку купить сахара, муки или других продуктов.
Выходя на улицу, Гертруда низко надвигала платок на лицо, опускала глаза и шла быстро, словно за ней гнались. Она старательно избегала главной улицы, пробираясь узкими тропинками вдоль канав и между полей, где было меньше шансов встретиться с Ингмаром.
Страх не покидал девушку. Ведь Ингмар мог всюду попасться ей на глаза. Он мог сплавлять свой лес как раз там, где она переходила реку; зайдя далеко в лес, Гертруда могла встретить его возвращающимся с работы с топором на плечах.
Когда ей случалось полоть грядки в огороде, она поминутно поднимала голову, чтобы успеть убежать, если Ингмар появится на дороге.
Гертруда с горечью думала о том, что его все хорошо знают в их доме. Собака не залает при его приближении и даже голуби, роющиеся в пыли, не улетят прочь, предупреждая ее громким хлопаньем крыльев.
Страх Гертруды возрастал с каждым днем. Все ее горе превратилось в один сплошной страх и у нее почти не хватало сил бороться с этим.
«Скоро наступит день, когда у меня не хватит решимости даже выйти из дому, — думала она. — Я стану полной трусихой, если, конечно, до этого не сойду с ума. — О, Боже мой, Боже мой! — молила Гертруда. — Избавь меня от этого страха! Я вижу, отец и мать думают, что я лишилась рассудка. Ах, Господи, помоги мне!»
И вот, когда страх превратился в ужас, Гертруде приснился сон.
Ей снилось, что она идет утром с подойником в руках в стадо доить коров. Коровы паслись на огороженном лугу далеко в лесу; она шла по узким тропинкам вдоль канав и между пахотных полей. Гертруда чувствовала такую слабость, что едва передвигала ноги. «Что это со мной? — спрашивала она себя. И сама же отвечала: — Ты устала и измучилась от тяжести своего горя».
Наконец ей показалось, что она дошла до пастбища. Подойдя к загородке, девушка увидела, что коров там нет. Она испугалась и начала искать их вокруг, в кустах и березовой рощице.
Вдруг она заметила, что загородка со стороны леса сломана и горько заплакала: «Ах, я так устала! Неужели мне придется еще бегать по лесу и искать коров!»
Она встала и пошла, с трудом пробираясь через колючий терновник, растущий между гигантскими елями.
Скоро, сама не зная как, Гертруда вышла на ровную тропинку. Идти по ней было мягко и приятно, потому что она вся была усыпана хвоей; ели высились ровными рядами по ее краям, а солнечные лучи весело играли на желтом мхе, покрывавшем землю. Здесь было так спокойно и красиво, что девушка успокоилась.
Выйдя на тропинку, Гертруда увидела, что из-за деревьев к ней навстречу вышла маленькая горбунья. Это была старая Финн-Марит, умевшая колдовать.
«Как ужасно, что эта старая ведьма еще жива, не к добру повстречалась она мне здесь, в лесу!» — подумала Гертруда. Она старалась пройти как можно незаметнее, чтобы старуха не увидела ее.
Однако, когда они поравнялись, ведьма окликнула ее.
— Постой-ка, я тебе что-то покажу! — крикнула она.
Финн-Марит опустилась на колени посреди тропинки, расчистила круг в опавшей хвое и поставила посреди него плоскую оловянную чашку. «Похоже, она собирается колдовать, — подумала Гертруда, — Значит, это правда, что она — колдунья».
— Смотри в чашку. Что ты там видишь? — спросила старуха.
Гертруда взглянула в чашку и испуганно вздрогнула: на дне ее она ясно увидела лицо Ингмара. Финн-Марит сунула ей в руку длинную иглу.
— Вот, — сказала она, — возьми и выколи ему глаза за то, что он обманул тебя.
Гертруда колебалась, но испытывала удивительное желание последовать совету старухи.
— Почему он должен жить счастливо, спокойно и богато, когда ты страдаешь? — сказала ведьма.
Гертруду охватило непреодолимое желание отомстить. Она занесла руку с иглой.
— Постарайся попасть ему в зрачок, — подсказала старуха.
И Гертруда быстрым движением вонзила иглу, почувствовав, что та действительно входит во что-то мягкое, а когда она вынула ее, игла была в крови.
Увидев на игле кровь, девушка поняла, что действительно выколола Ингмару глаза, и так испугалась, что громко закричала и проснулась.
Гертруда разразилась громким плачем, все тело ее содрогалось от рыданий, и она успокоилась только тогда, когда убедились, наконец, что это был сон. «Боже, спаси и сохрани меня от мысли отомстить Ингмару», — рыдала она.
Скоро она успокоилась и заснула, и вновь приснился тот сон.
Опять ей снилось, что она пробирается тропинкой на пастбище. Снова она не нашла коров и отправилась в лес искать их. И опять она вышла на прелестную тропинку, где солнечные лучи весело играли на мхе. Тут она вспомнила свой прошлый сон и испугалась, что опять увидит злую старуху, но той нигде не было видно.
Вдруг ей показалось, что между двумя кочками раздвинулась земля. Сначала из норы показалась голова, а затем вылез и весь карлик. Он все время шипел и жужжал. Гертруда узнала его. Это был Снурр Петер, которого считали дурачком. Иногда он приходил в село, предпочитая летом жить в лесу.
Гертруда вспомнила рассказы о том, что к помощи Снурра Петера прибегали, желая отомстить своему врагу. Уже не раз он совершал за других преступления.
Во сне Гертруда сейчас же подошла к человечку и, как бы в шутку, спросила, не может ли он поджечь Ингмарсгорд; ей бы этого очень хотелось, потому что Ингмар любит усадьбу сильнее, чем ее. Во сне ее очень забавляло обратиться с такой просьбой к этому безумцу.
К ее великому ужасу, Снурр Петер сразу согласился на ее предложение, закивал в ответ и быстро направился к деревне. Гертруда побежала за ним, но не могла его догнать. Она цеплялась за еловые ветки, проваливалась в болота и спотыкалась о камни. Наконец девушка выбежала на опушку, там уже пылало пламя. «Ах, он уже поджег усадьбу!» — воскликнула она и проснулась.
Гертруда села на постели, слезы струились у нее по щекам. Она не решалась снова лечь, боясь увидеть все тот же сон.
— Господи, помоги мне! Господи, помоги мне! — рыдала она. — Я и не подозревала, что в моем сердце столько злобы! Ты знаешь, Господи, что за все это время я ни разу не думала о мести Ингмару. Ах, Боже мой, не допусти меня до этого греха! Горе опасно! — воскликнула она, сжимая руки. — Горе опасно! О, горе опасно!
Гертруда сама не вполне ясно сознавала, что хотела сказать этими словами; она чувствовала только, что сердце ее было подобно саду, лишившемуся всех цветов, в котором царит печаль и растут терния и ядовитые растения.
Все утро Гертруда ходила как во сне. Она еще не вполне проснулась, сон был такой ясный, что она никак не могла забыть его.
Девушка содрогалась, вспоминая, с какой радостью выколола Ингмару глаза. «Как ужасно, что я сделалась такой мстительной и злой, — укоряла она себя. — И я не знаю, что надо сделать, чтобы освободиться от этого чувства. Ах, скоро я стану совсем дурной и погибну!»
В полдень Гертруда, по обыкновению, взяла в руки подойник и пошла доить коров.
Она надвинула платок на лицо и шла, опустив глаза в землю.
Она шла по тропинке, которую видела во сне, и узнавала даже цветы, растущие по краям дороги. В своем полусонном состоянии девушка с трудом отличала действительность от сна.
Когда Гертруда пришла на пастбище, она, как и во сне, не нашла там коров. Пошла искать их — как уже искала во сне — к ручью, в березняке и в еловом кустарнике, но нигде их не находила, только чувствовала, что коровы где-то здесь, и она увидит их, как только совсем проснется.
Скоро, однако, Гертруда нашла отверстие в изгороди и догадалась, что коровы ушли через него в лес.
Она отправилась по следам от их копыт, глубоко отпечатавшимся в мягкой лесной почве. Следы вели к отдаленному скотному двору в лесу.
— Ах, теперь я знаю, куда они ушли! — воскликнула Гертруда. — Сегодня туда гнали скот с Люкгорда. Когда наши коровы услыхали их колокольчики, они сломали загородку и убежали за ними в лес.
Беспокойство заставило девушку стряхнуть с себя дремоту. Она решила пойти за коровами, ведь неизвестно было, когда их пригонят назад. Она быстро направилась по крутой каменистой дороге, ведущей в глубь леса.
После небольшого крутого подъема дорога вдруг резко повернула, и перед ней открылась ровная, гладкая тропинка, осененная елями.
Она узнала тропинку своего сна, узнала солнечные блики на белом мхе и высокие деревья.
Узнав дорогу, Гертруда снова впала в какое-то полудремотное состояние, в котором находилась целый день. Ей казалось, что должно произойти что-то необычайное. Она заглядывала между елей, ожидая увидеть необыкновенных существ, таящихся в лесном мраке.
Девушка ничего не видела, но в душе ее пробудились странные мысли: «А если я действительно отомщу Ингмару? Может быть, тогда пройдет и моя тревога? И я не буду больше бояться сойти с ума! Быть может, приятно будет заставить Ингмара страдать так же, как страдала я?» — Тропинка тянулась перед ней в бесконечную даль. Гертруда шла уже около часа, но, к ее удивлению, ничего чудесного не происходило. Наконец она вышла на небольшую лесную лужайку, покрытую нежной свежей травой и пестрыми полевыми цветами.
С одной стороны высилась крутая скала, с другой — росли цветущие рябины, светло-зеленые березы и темные ели. Широкий, полноводный ручей, стекая со склонов скалы, извивался по лужайке, низвергаясь в ущелье, густо поросшее молодняком и кустарником.
Гертруда остановилась. Она сразу поняла, где находится. Это был Черный ручей, о котором рассказывали много чудесного.
Часто бывало, что люди, переходящие через ручей, становились ясновидящими и видели то, что происходило далеко отсюда.
Один малый, переходя через ручей, увидел однажды свадебный поезд, направлявшийся в церковь на самом севере прихода, а один угольщик видел, как король с короной на голове и скипетром в руках ехал короноваться.
Гертруде казалось, что сердце ее перестает биться. «Боже, сжалься надо мной, — молила она, — что-то мне доведется увидеть».
Она едва не повернула обратно. «Мне надо идти дальше. Ах, я несчастная, — вздыхала она. — Я должна отыскать коров!
Господи, Боже мой! — молила она в ужасе, сжимая руки. — Не дай мне увидеть что-нибудь злое или дурное! Дай мне сил выдержать это испытание!»
Она ни минуты не сомневалась, что ей придется что-нибудь увидеть, и с большой опаской ступила на плоские камни, образующие мостик через ручей.
Дойдя до середины, она увидела, что в чаще мелькает что-то темное. Это был не свадебный поезд — по лугу медленно шел какой-то человек.
Он был высок и строен, на нем была длинная, черная одежда, спускающаяся до земли. У него было юношески-прекрасное лицо, голова не была покрыта, и длинные, темные кудри волной ниспадали ему на плечи.
Незнакомец направлялся прямо к Гертруде. Глаза его сияли, какой-то свет исходил из них, и, когда взгляд его остановился на Гертруде, она поняла, что он читает всю ее скорбь, как книгу, и увидела, что он жалеет ее; ту, чья душа полна забот о земном и чье сердце, в котором растут тернии и шипы горя, осквернено думой о мести.
Когда взоры его упали на Гертруду, она почувствовала, как все ее существо охватила радость, невыразимый покой и блаженство. Пройдя мимо нее, он словно смахнул с нее все печали и скорби; злые мысли исчезли, как болезнь, и она снова стала здоровой и сильной.
Гертруда долго стояла неподвижно. Видение прошло дальше, а Гертруда все продолжала стоять на том же месте в блаженной задумчивости. Когда она, наконец, очнулась, видение исчезло, но полученное впечатление не изгладилось. Она сложила руки и восторженно подняла их к небу. «Это Иисус! Я видела Иисуса! — воскликнула она. — Я видела Иисуса! Он снял с меня все мое горе, и я люблю Его! С этой минуты я больше никого не люблю на свете!»
Все земные заботы рассеялись, и показались ей бесконечно ничтожными. Все долгие годы жизни представились ей одним коротким днем. Все земное счастье стало вдруг таким жалким, хрупким и незначительным.
И в то же время она ясно поняла, как ей устроить свою жизнь.
Она должна покинуть родину, чтобы избежать искушения снова впасть в тревогу и предаться злобе и мести. Она поедет с хелльгумианцами в Иерусалим.
Эта мысль зародилась в ней, когда она увидела Иисуса. Ей казалось, что это Он внушил ей эту мысль, что она прочла ее в Его глазах.
Рано поутру в тот день, когда Бергер Свен Персон справлял свадьбу своей дочери с Ингмаром Ингмарсоном, в имение пришла какая-то девушка и попросила разрешения поговорить с женихом. Она была высокая и стройная, но платок был низко надвинут на лицо, и виден был только край белоснежной щеки и румяные губы. На руке у нее висела корзина, в которой лежали маленькие пучки домотканой тесемки и несколько цепочек и браслетов, сплетенных из волос.
Она обратилась со своей просьбой к старой служанке, повстречавшейся ей на дворе. Служанка пошла сейчас же в дом и передала ее просьбу матери невесты. Та ответила: «Пойди и скажи ей, что Ингмар Ингмарсон едет сейчас в церковь и ему некогда разговаривать с ней».
Выслушав ответ, незнакомка ушла и не появлялась на дворе все утро. Когда новобрачные и гости вернулись из церкви, она снова появилась и попросила вызвать жениха.
На этот раз она обратилась к молодому конюху, стоявшему у дверей конюшни. Он пошел в дом и передал ее просьбу хозяину. «Скажи ей, — отвечал отец невесты, — что Ингмар Ингмарсон сидит за свадебным столом и у него нет времени разговаривать с ней».
Получив этот ответ, незнакомка вздохнула и ушла, снова она вернулась поздно вечером, когда солнце уже садилось.
Она обратилась на этот раз к маленькому мальчику, который сидел верхом на заборе. Мальчик сейчас же побежал в дом и обратился к самой новобрачной. «Скажи ей, — сказала она, — что Ингмар Ингмарсон танцует со своей молодой женой, и ему некогда разговаривать с другими».
Когда мальчик передал ей этот ответ, незнакомка засмеялась и сказала: «Нет, ты говоришь неправду, Ингмар Ингмарсон не танцует со своей женой».
На этот раз она не ушла, а осталась у ворот.
Вскоре после этого молодая жена Ингмара подумала: «Нехорошо, что я солгала в день моей свадьбы». Она раскаялась, подошла к Ингмару и сказала, что его ждет на дворе какая-то женщина и хочет поговорить с ним.
Ингмар вышел и увидел у ворот Гертруду.
Заметив его, Гертруда пошла по дороге вперед, и Ингмар последовал за ней. Они молча шли, пока усадьба не исчезла из вида.
Ингмар казался сильно постаревшим за последние недели. Его лицо приняло выражение серьезности и осторожности. Он горбился сильнее прежнего, а с тех пор, как разбогател, держал себя еще скромнее, чем прежде.
Ингмар не выразил никакой радости при виде Гертруды. Со времени аукциона не проходило дня, чтобы он не старался убедить себя, что очень доволен своим поступком. «Ведь мы, Ингмарсоны, ни о чем другом не заботимся на свете, как о том, чтобы работать в Ингмарсгорде», — повторял он сам себе.
Его не так мучило то, что он потерял Гертруду, как сознание, что есть человек, который может сказать про него, что он не сдержал своего слова; и, идя позади Гертруды, он думал о том презрении и ненависти, какие она имеет право питать к нему.
Гертруда села на придорожный камень и поставила корзину рядом с собой. Платок она еще ниже надвинула на лицо.
— Садись, — сказала она Ингмару, указывая на другой камень. — Мне надо поговорить с тобой.
Ингмар сел, радуясь, что он чувствует себя совершенно спокойным.
«Дело идет лучше, чем я ожидал, — подумал он. — Я думал, что мне будет гораздо тяжелее встретиться и говорить с Гертрудой. Я боялся, что любовь преодолеет меня».
— Я бы не стала мешать тебе в день твоей свадьбы, — сказала Гертруда, — если бы могла поступить иначе, но я уезжаю из наших краев и больше сюда не вернусь. Я хотела уехать уже неделю тому назад, но случилось одно обстоятельство, о котором я должна поговорить с тобой, и я отложила отъезд.
Ингмар сидел молча, погруженный в свои мысли. Он сидел, втянув голову в плечи, и имел вид человека, который ждет, что над ним разразится буря.
Он думал: «Что бы ни думала Гертруда, я уверен, что поступил справедливо, выбрав усадьбу. Я не мог бы перенести этой потери, я умер бы с горя, если бы именье перешло в чужие руки».
— Ингмар… — начала Гертруда, и кончик ее щеки залила яркая краска. — Ингмар, ты, вероятно, помнишь, что еще пять лет тому назад я имела намерение присоединиться к хелльгумианцам. Я отдала тогда мое сердце Спасителю, но потом взяла его назад и подарила тебе. Это было дурно с моей стороны, поэтому я и была наказана за это. Как я изменила Христу, так и человек, которого я любила, тоже изменил мне.
Поняв, что Гертруда хочет ехать с хелльгумианцами, Ингмар сделал недовольное движение. Мысль эта была ему неприятна. «Я не могу примириться с мыслью, что она присоединится к иерусалимским переселенцам и уедет в чужую страну», — думал он и начал убеждать ее не делать этого так же горячо, как в то время, когда она была его невестой.
— Ты не должна так думать, Гертруда. Господь совсем не хотел наказывать тебя, устроив так все дело.
— Нет, не наказывать, Ингмар, а только Он хотел показать мне, что я сделала плохой выбор. Ах, ведь это не наказание! Я так счастлива! Я ни о чем не жалею, я избавилась от всех страданий. Ты это поймешь, Ингмар. Знаешь, Господь Сам избрал и призвал меня.
Ингмар молчал, лицо его приняло жесткое выражение осторожности и расчета.
«Не будь дураком, — убеждал он себя, — пусть Гертруда уезжает. Самое лучшее, если между вами лягут моря и земли! Моря и земли, моря и земли!»
Что-то в глубине его души восставало против отъезда Гертруды сильнее всяких расчетов, и он сказал:
— Не понимаю, как родители соглашаются на твой отъезд.
— Они и не дадут своего согласия, — отвечала Гертруда, — я это прекрасно знаю и ничего не говорю им об этом; отец никогда бы не согласился. Я думаю, он стал бы даже удерживать меня силой. Мне очень тяжело, но придется уехать потихоньку. Они думают, что я пошла по деревням продавать свои товары. Они узнают о моем отъезде только тогда, когда я соединюсь с переселенцами в Гётеборге, и пароход отчалит от берега.
Ингмар был вне себя, слыша, что Гертруда готова нанести такой удар своим старым родителям.
«Неужели она не понимает, как она дурно поступает? — думал он. Он уже хотел выразить ей свое неодобрение, но раздумал. — Не тебе, Ингмар, за что бы то ни было упрекать Гертруду».
— Я знаю, что поступаю несправедливо по отношению к отцу и матери, — сказала Гертруда, — но я должна следовать зову Господа моего.
Она улыбнулась, упоминая о Спасителе.
— Он спас меня от страха и душевных страданий, — сказала она с глубоким чувством, молитвенно складывая руки.
И, словно только теперь почувствовав мужество, она откинула платок с головы и взглянула Ингмару прямо в глаза. Ингмар понял, что она сравнивает его с кем-то другим, кто стоит перед ее мысленным взором, и почувствовал, как он сам ничтожен и незначителен.
— Да, это несправедливо. Отец так стар, что должен оставить должность учителя, и доходы их еще сократятся, когда отец не занят, он легко раздражается и сердится. Матери будет нелегко с ним ладить, и жизнь их будет очень печальна. Если бы я могла остаться и ухаживать за ними, все было бы иначе.
Гертруда остановилась, словно не зная, следует ли ей говорить вполне откровенно. Ингмар чувствовал, что вот-вот заплачет. Он догадывался, что Гертруда хочет его попросить позаботиться о ее родителях.
«Я думал, что она пришла издеваться надо мной и высказать мне свое презрение, — думал он, — а вместо этого она оказывает мне величайшее доверие».
— Тебе нечего и просить меня об этом, Гертруда, — сказал Ингмар, — ты оказываешь этим большую честь тому, кто бросил тебя! Поверь мне, я поступлю с твоими родителями лучше, чем поступил с тобой.
Голос Ингмара задрожал, выражение осторожности и расчета исчезло с его лица. «Как добра ко мне, Гертруда! Она обращается ко мне с этой просьбой не только ради своих родителей, но и чтобы доказать мне, что прощает меня».
— Я знала, Ингмар, что ты не откажешь мне в этом, — сказала Гертруда. — Теперь мне надо поговорить с тобой еще кое о чем. — Голос ее зазвучал уверенно и радостно. — Я принесла тебе хороший подарок.
«Как красиво Гертруда говорит, — подумал Ингмар. — Мне кажется, я еще никогда не слышал такого приятного, звучного голоса».
— Неделю тому назад я вышла из дому, — сказала Гертруда, — я намеревалась пойти в Гётеборг, чтобы встретиться там с хелльгумианцами. Первую ночь мне пришлось переночевать на заводах Бергсона у бедной вдовы кузнеца Марии Бувинг. Запомни это имя, Ингмар. И, если она будет в нужде, ты должен помочь ей.
«Как красива Гертруда, — думал Ингмар, кивая ей головой и обещая не забыть Марию Бувинг. — Как красива Гертруда! Что со мной будет, когда я не смогу больше видеть ее? Боже, смилуйся надо мной; я поступил несправедливо, променяв ее на старую усадьбу! Разве поля и леса могут мне заменить человека? Они не могут ни смеяться со мной, когда мне весело, ни утешить, когда мне грустно! Ничто в мире не может заменить любимого человека».
— У Марии Бувинг, — продолжала Гертруда, — за кухней есть маленькая каморка, куда она и положила меня. «Вот увидишь, как тебе хорошо будет спаться, — сказала она, — ведь эту кровать я купила на аукционе в Ингмарсгорде». — Когда я легла, я почувствовала под головой что-то жесткое. «Не очень-то хорошую постель купила себе Мария», — подумала я. Но я так устала за целый день ходьбы, что мгновенно заснула.
— Ночью я проснулась и перевернула подушку, чтобы вынуть из-под нее этот жесткий комок. Тут я увидела, что наволочка была посередине разрезана и потом сшита грубыми стежками. Внутри лежало что-то твердое. «Я вовсе не хочу спать на камнях», — подумала я, пробуя вытащить этот комок. В конце концов я вытащила оттуда пакет, хорошо завернутый и перевязанный.
Гертруда на минуту остановилась, чтобы посмотреть, насколько она затронула любопытство Ингмара, который слушал ее невнимательно. «Как красиво Гертруда двигает рукой при разговоре! — думал он. — Я еще ни у кого не видел таких плавных движений и такой легкой походки, как у Гертруды. Да, старая поговорка верно говорит: человек больше всего любит человека… Все-таки я поступил правильно, это было важно не только для меня, но и для всей деревни».
Несмотря на это, Ингмар с грустью чувствовал, что теперь ему все труднее убедить себя, что он любит усадьбу больше Гертруды.
— Я положила пакет возле кровати, — продолжала Гертруда, — чтобы на следующий день отдать его Марии Бувинг. Наутро я увидела, что на пакете стоит твое имя. Я рассмотрела пакет ближе и, в конце концов, я решила взять его с собой и отнести тебе, не говоря об этом ни слова Марии и никому другому. Вот, Ингмар, возьми его, это твоя собственность.
Гертруда достала из корзины небольшой пакет и передала его Ингмару, при этом она так смотрела на него, словно ожидала, что он страшно обрадуется.
Ингмар взял сверток, не задумываясь над тем, что бы в нем могло быть. Он старался подавить в душе одолевавшее его горькое раскаяние.
«Если бы Гертруда знала, как она для меня опасна, когда она так ласкова и добра со мной, — думал он. — Ах, разве не лучше было бы, если бы она пришла бранить и упрекать меня! Я должен бы радоваться этому, Гертруда как будто благодарит меня за то, что я покинул ее. Почему же эта мысль мне невыносима?»
— Ингмар, — произнесла Гертруда таким тоном, что он понял, наконец, что она говорит о чем-то важном. — Мне пришло в голову, что Элиас мог спать на этой подушке, когда лежал больной в Ингмарсгорде.
Она взяла пакет из рук Ингмара и развернула его. Ингмар услышал, как зашуршали банковские билеты. Потом он увидел, что Гертруда пересчитала билеты, каждый в тысячу крон. Она поднесла деньги к его глазам.
— Смотри, Ингмар, ведь это твоя часть отцовского наследства. Теперь ты понимаешь? Элиас зашил деньги себе в подушку.
Ингмар видел деньги и слышал ее слова словно в тумане. Гертруда протянула ему деньги, но руки его не могли их держать, и вся связка упала на землю. Тогда Гертруда подняла пакет и сунула его ему в карман. Ингмар чувствовал, что он качается, как пьяный.
Вдруг он протянул руку, сжал кулак и погрозил кому-то в воздухе, совершенно так, как делают иногда пьяные.
— О, Господи, Господи! — простонал он.
Ах, как бы ему хотелось в эту минуту поговорить с Господом, спросить Его, почему эти деньги не объявились раньше! Почему он получил их только теперь, когда они уже не нужны ему, когда Гертруда потеряна для него.
В следующее же мгновение руки его тяжело опустились на плечи Гертруды.
— Ты сумела отомстить мне! — сказал он.
— Ты это называешь местью, Ингмар? — в ужасе спросила она.
— А как же это назвать? Почему ты не принесла мне деньги сразу же?
— Я хотела дождаться дня твоей свадьбы.
— Если бы ты принесла деньги раньше, я мог бы выкупить именье у Бергера Свена Персона и жениться на тебе.
— Да, я это знала.
— И вот, ты приходишь в самый день свадьбы, когда уже поздно.
— Все равно было уже поздно, Ингмар. Это было поздно и неделю тому назад, как поздно теперь и как будет поздно всегда.
Ингмар снова опустился на камень, закрыл лицо руками и простонал:
— Я-то думал, что ниоткуда не может прийти помощь! Я думал, что никакая человеческая сила не может изменить этого! А теперь я вижу, что помощь была. Теперь я вижу, что все мы могли бы быть счастливы!
— Ты должен знать еще одно, Ингмар, — сказала Гертруда, — когда я нашла деньги, я сразу поняла, что они могли бы нам помочь вот так, как ты сказал. Но для меня это ни на мгновенье не было искушением, потому что я уже принадлежу Господу моему.
— Лучше бы ты оставила эти деньги себе! — воскликнул Ингмар. — У меня такое чувство, словно в грудь мне впились волчьи зубы и рвут мое тело. Мне не было так тяжело, пока я знал, что это невозможно, теперь же, когда я знаю, что ты могла бы быть моей женой…
— Я пришла, думая принести тебе радость, Ингмар.
В доме уже начали беспокоиться. Люди выходили на крыльцо и звали:
— Ингмар! Ингмар!
— Теперь жена сидит там и ждет меня! — воскликнул Ингмар в глубокой тоске. — И во всем этом виновата ты, Гертруда! Я оставил тебя, потому что у меня не было другого выхода, а ты разрушила все, только чтобы сделать меня несчастным. Теперь я понимаю, что должен был чувствовать отец, когда мать убила ребенка! — воскликнул он вне себя.
Он разразился слезами.
— Никогда я не любил тебя так, как сегодня вечером, — плакал он. — Я и вполовину не любил тебя так, как теперь. Ах, я и не знал, что любовь может принести столько горя и страданий.
Гертруда ласково и нежно погладила его по голове.
— Никогда не хотела я мстить тебе, Ингмар, но пока сердце твое привязано к вещам этого мира, тебе не избежать горя.
Ингмар еще долго плакал, и, когда он, наконец, поднял голову, Гертруды уже не было. Из усадьбы на поиски за ним шли люди.
Он с силой ударил рукой по камню, на котором сидел, и на лице его появилось выражение непреодолимого упорства.
— Мы еще встретимся с Гертрудой, — сказал он. — И тогда, может быть, все будет иначе. Мы, Ингмарсоны, всегда добиваемся того, к чему стремимся!
VIII
[править]Все старались уговорить хелльгумианцев не уезжать на восток. Порою казалось, что даже лес и горы кричат: «Не уезжайте! Не уезжайте!»
Не только односельчане, но и помещики пытались отговорить крестьян от их намерения. Даже королевский наместник и губернатор не оставляли их в покое, спрашивая хелльгумианцев, почему они верят этим американцам, которых совсем не знают.
В той стране, говорили они, нет ни законов, ни порядка. В любой момент могут напасть разбойники. Там нет проезжих дорог, и всю поклажу им придется перевозить на спинах лошадей, как в северных лесах.
Доктор предсказывал, что они не вынесут тамошнего климата. В Иерусалиме свирепствует оспа и лихорадка, — они едут на верную смерть!
Хелльгумианцы отвечали, что знают обо всем этом и именно поэтому едут туда — чтобы вести борьбу с оспой и лихорадкой, прокладывать дороги и обрабатывать поля. Земля Господня не должна дольше оставаться невозделанной, они превратят ее в рай.
Никто не мог их переубедить.
В большом мезонине над почтой, как раз наискосок от церкви, жила старуха — вдова пробста. Она была очень стара и жила там с тех пор, как выехала из пасторского дома.
Богатые крестьяне, приезжая по воскресеньям в церковь, обычно заходили к ней и всегда привозили ей в подарок свежих булочек, масла или молока. Тогда старуха быстро готовила кофе, и одна из женщин, которая могла кричать громче других, вступала с ней в разговор, ведь старуха была совсем глуха. Гости сообщали ей все, что случилось в деревне за неделю, но было непонятно, все ли из услышанного она понимает.
Старуха никогда не выходила из своей комнаты и люди по временам даже забывали о ее существовании. Кто-нибудь, проходя мимо ее окон, случайно заглядывал в них и, видя ее старое лицо между белыми накрахмаленными занавесками, думал: «Нам следует почаще вспоминать о ней. Завтра у нас закалывают теленка, надо будет послать ей телячьего супа».
Никто никогда не знал, в курсе ли она тех событий, которые происходят в деревне. Она становилась все старее и дряхлее, и, казалось, уже не думает ни о чем земном. Целыми днями она бормотала какие-то две проповеди, которые раньше знала наизусть.
У вдовы пробста была старая служанка, помогавшая ей одеваться и готовившая еду. Обе они панически боялись воров, крыс и пожара, поэтому почти никогда не зажигали по вечерам огня.
Многие из тех, кто перешел в секту Хелльгума, прежде часто навещали вдову пробста и приносили ей гостинцы. После обращения к новой вере они порвали отношения с другими людьми, и перестали навещать ее. Никто не знал, понимает ли старуха, почему они больше не приходят.
Точно так же они не знали, известно ли ей о великом переселении в Иерусалим.
Однажды старуха послала свою служанку заказать экипаж и лошадей, она хотела ехать кататься.
Можете себе представить удивление старой служанки!
Старуха осталась глуха ко всем возражениям. Она подняла правую руку, погрозила указательным пальцем и сказала:
— Я хочу ехать кататься, Сара Лен, пойди и закажи мне экипаж и лошадей!
Старой Саре Лен оставалось только исполнить ее приказание.
Она пошла к пастору и попросила его одолжить вдове пробста приличный выезд. Потом у нее было много хлопот с чисткой меховой накидки и бархатной шляпы, которые лет двадцать не вынимались из нафталина.
Нелегко было также свести старуху с лестницы, а потом посадить ее в экипаж. Вдова была такая дряхлая, что жизнь каждую секунду грозила угаснуть в ней, как догоревшая свеча.
Когда, наконец, старуху усадили в экипаж, она велела везти себя в Ингмарсгорд.
Там немало удивились, увидев, какая гостья приехала к ним.
Хозяева вышли на крыльцо, взяли ее на руки и внесли в комнаты. Здесь собралось много хелльгумианцев, сидевших за столом. За последнее время хелльгумианцы собирались вместе вкушать свою скудную трапезу, состоящую из чая, риса и других легких припасов. Они готовили себя к предстоящему переходу через пустыню.
Вдова пробста остановилась на пороге и обвела глазами комнату. Некоторые пробовали заговорить с ней, но казалось, что сегодня она окончательно оглохла.
Старуха подняла руку и проговорила сухим, резким голосом:
— Так как вы больше не приходите ко мне, то я сама пришла к вам сказать, что вы не должны уезжать в Иерусалим. Это дурная страна. Там распяли нашего Спасителя.
Карин пыталась ответить ей, но та ничего не слушала и продолжала:
— Это дурная страна, там живут злые люди, там распяли нашего Спасителя. — Я пришла сюда, — продолжала старуха, — потому что прежде это был хороший дом. Имя Ингмарсонов славилось во всей деревне. Оно всегда было добрым именем. Вы должны остаться в нашем приходе.
И она повернулась, чтобы уйти. Она исполнила свой долг и теперь могла умереть спокойно.
После отъезда вдовы пробста Карин заплакала.
— Может быть, нам действительно не следует уезжать, — говорила она.
В то же время ее радовало, что старуха сказала:
— Это хорошее имя, оно всегда было добрым именем.
Это был первый и единственный раз, когда Карин поколебалась в великом решении.
IX
[править]Прекрасным июльским утром из Ингмарсгорда выехала длинная вереница телег и повозок. Это были переселенцы в Иерусалим. Они закончили, наконец, свои приготовления и теперь отправлялись на железнодорожную станцию.
Проехав деревню, они выехали к крайнему хутору, называемому Мюкельсмюр.
Здесь жили дурные люди, отбросы общества, подонки, которые зародились, когда Господь отвернул свой лик от этой местности или был занят другими делами. На этом хуторе всегда была целая толпа грязных, оборванных ребятишек, осыпавших бранью всех проезжавших мимо; была тут старуха, которая почти всегда сидела пьяная на краю канавы, и здесь жили муж с женой, которые только и делали, что ссорились и дрались.
Никто никогда не видел их за работой, и неизвестно было, чем они чаще добывали себе пропитание — нищенством или воровством.
Когда путники приблизились к этой жалкой, полуразрушенной лачуге, где круглый год беспрепятственно хозяйничали ветер и непогода, они увидели старуху, трезвую и аккуратно одетую, на том самом месте, где она обыкновенно сидела пьяная, покачиваясь и напевая, возле нее стояли дети, и все они были умыты, причесаны и одеты опрятно, насколько это было возможно.
Когда ехавшие в первой телеге увидели их, они задержали лошадь и медленно проехали мимо, то же самое сделали и другие, и весь поезд медленно проследовал мимо старухи и детей.
Отъезжавшие вдруг разразились слезами. Взрослые плакали, тихо всхлипывая, а дети огласили воздух громким плачем и криками.
Паломники никак не могли потом понять, почему они так громко расплакались над нищей Леной, такой старой и дряхлой, стоявшей на краю дороги. Потом они не могли удержаться от слез, рассказывая, как в этот день она воздержалась от водки и вышла на дорогу с умытыми и причесанными детьми, чтобы почтить их отъезд.
Когда проехала последняя телега, заплакала и нищая Лена.
— Они едут на небо, к Господу нашему Иисусу! — сказала она детям. — Все они едут к небесам, одни мы должны сидеть здесь, на краю дороги.
Проехав половину деревни, длинная вереница телег и повозок въехала на большой плавучий мост, перекинутый через реку.
Ехать по этому мосту было нелегко. Сначала к нему вел крутой спуск, затем мост в некоторых местах образовывал арки, чтобы под ним могли проходить лодки и сплавляемый лес, а на другой берег вел такой крутой подъем, что люди и животные пугались при одном только его виде.
Этот мост доставлял людям много хлопот. Доски быстро гнили и их постоянно надо было заменять новыми. Во время ледохода день и ночь приходилось сторожить, чтобы его не разбило, а весной, в половодье, вода отрывала от него целые куски и сносила их к водопаду у Бергсоновских лесопилен.
Но, несмотря на это, деревенские жители очень гордились этим мостом. Не будь его, им пришлось бы держать лодки или паром при частых переездах с одного берега на другой.
Мост гнулся и скрипел под тяжестью телег паломников, вода проступала между досками и обдавала брызгами ноги лошадей.
Отъезжавшим было очень грустно расставаться с их любимым мостом. Они думали о том, что он был их общим достоянием. Дома, усадьбы, поля и леса принадлежали разным владельцам, а мост был общинной собственностью, и всем было одинаково больно покидать его.
Да, разве только он один принадлежал им всем сообща? А церковь, мелькавшая на том берегу среди берез? А красивое белое здание школы и приходской дом?
Чем еще они владели сообща? Да, всей красотой, открывавшейся их взорам.
Прекрасным видом на широкую, могучую реку, величаво несущую свои чистые воды через рощи, широким видом на долину с цепью голубоватых гор на горизонте…
Все это принадлежало им, все это запечатлелось в их душах, и со всем этим они расставались на всю жизнь!
Доехав до середины моста, отъезжавшие запели одну из песен Санкея: «Мы встретимся еще, мы встретимся еще в Царствии Небесном!»
На мосту не было никого, кто бы мог их услышать. Они пели голубым холмам своей родины, зеленым водам реки и качающимся на ветру деревьям.
Они никогда больше не увидят их, и из их горла, сжимающегося от слез, вылетали слова прощальной песни:
«О, прекрасный родимый край с твоими приветливыми красными и белыми домиками среди густых березовых рощ, с твоими плодородными полями и зелеными лугами, с твоей длинной долиной, перерезанной рекой, слушай нас! Мы будем молиться, чтобы Господь привел нам свидеться снова! Мы будем молиться, чтобы снова увидеть тебя в Царствии Небесном!»
После того как паломники миновали мост, им пришлось ехать мимо кладбища.
Среди других памятников на кладбище лежала большая, плоская, вся истертая от времени плита, на которой не стояло ни имени ни года, но все знали, что под ней с незапамятных времен покоится крестьянин из рода Льюнгов.
Однажды, когда Льюнг Бьорн Олафсон, уезжавший теперь в Иерусалим, и брат его Пер были еще детьми, они сидели на этом камне и разговаривали.
Сначала они беседовали мирно, но потом о чем-то поспорили и спор их готов был перейти в бурную ссору.
Позднее братья и не вспомнили, о чем спорили, но они никогда не могли забыть, что в самый разгар спора из-под камня кто-то медленно и отчетливо постучал.
Братья сразу замолчали. Они схватились за руки, потихоньку встали и убежали, а позднее, садясь на эту плиту, всегда вспоминали этот случай.
Проезжая мимо кладбища, Льюнг Бьорн увидел своего брата Пера, который сидел на плите, подперев голову руками.
Тогда Льюнг Бьорн остановил свою лошадь и сделал другим знак подождать его.
Он слез с телеги, перепрыгнул через кладбищенскую ограду и, подойдя к плите, сел рядом с братом. Пер Олофсон сказал:
— Ты продал усадьбу, Бьорн.
— Да, — отвечал Бьорн, — я пожертвовал всем моим достоянием Богу.
— Да, но ведь усадьба была не твоя, — тихо заметил брат.
— А чья же?
— Она принадлежала всему твоему роду.
Льюнг Бьорн ничего не ответил, он молча ждал, что скажет брат. Он знал, что, сидя на этом камне, брат будет говорить только слова мира и любви, поэтому не боялся услышать, что скажет Пер.
— Я выкупил обратно именье, — произнес Пер.
Льюнг Бьорн вздрогнул.
— Ты сделал это, чтобы оно не ушло из нашего рода?
— Я не настолько богат, чтобы руководствоваться только этим, — отвечал брат.
Бьорн вопросительно поглядел на него.
— Я сделал это, чтобы у тебя был угол, куда ты мог бы вернуться.
Слезы выступили на глазах Бьорна, и он заплакал.
— Я сделал это, чтобы твоим детям было, где преклонить голову, когда они вернутся.
Бьорн обнял брата за шею и погладил его.
— И я сделал это для моей дорогой невестки, — продолжал Пер, — ей отрадно будет думать, что у нее есть на родине дом, где ее всегда ждут. В старой усадьбе радостно примут каждого из вас, кто захочет вернуться.
— Пер! — сказал Бьорн, — садись в телегу и поезжай с ними в Иерусалим, а я останусь. Ты больше моего заслуживаешь жизни в обетованной земле.
— Ах, нет, — отвечал, улыбаясь, брат, — понимаю тебя, но я больше пригожусь здесь.
— Мне кажется, тебе место в раю, — сказал Бьорн. Он прижался головой к плечу брата. — Прости меня за все, — прибавил он.
Они встали и на прощанье пожали друг другу руки.
— На этот раз нам никто не постучит, — сказал, вставая, Пер.
— Как странно, что тебе пришло в голову сесть именно на этот камень.
— В последнее время, брат, нам трудно было говорить, не споря.
— Неужели ты думаешь, что я стал бы сегодня ссориться?
— Нет, зато я могу прийти в гнев при мысли, что теряю тебя.
Они вышли на дорогу, и Льюнг Пер крепко пожал руку жене Бьорна.
— Я купил Льюнгорд, — сказал он. — Я говорю это тебе теперь, чтобы ты знала, что у тебя есть дом, куда ты можешь вернуться, если захочешь.
Он переходил от одного из детей к другому, пока не дошел до маленького Эрика, которому было всего два года и который не мог понять слов дяди.
— Не забудьте, дети, рассказать Эрику, когда он подрастет, что у него есть родной угол, куда он может вернуться, если захочет.
И затем длинный поезд двинулся дальше.
Проехав кладбище, вереница телег и повозок встретила толпу родственников и друзей, которые в последний раз могли проститься с отъезжающими.
Остановка была долгая, потому что все хотели еще раз пожать им руки и пожелать счастливого пути.
Вся дорога через деревню была усеяна народом.
В дверях каждого дома стояли люди, они глядели из окон и из-за заборов, с холмов и пригорков и размахивали платками и шляпами.
Телеги медленно проезжали сквозь толпу, пока не достигли дома бургомистра Ларса Клемантсона. Здесь поезд остановился, чтобы Гунхильда могла проститься с родителями.
Гунхильда жила в Ингмарсгорде с тех пор, как она решила переселиться в Иерусалим. Она предпочла это вечной ссоре с родителями, которые не могли примириться с мыслью, что она их покидает.
Выйдя из телеги, Гунхильда увидела, что весь дом словно вымер. Ни в дверях, ни в окнах не было видно ни души.
Калитка была заперта. Девушка пролезла в отверстие в заборе и вошла во двор, но дверь тоже была крепко заперта.
Гунхильда зашла со стороны кухни, но и кухня была заперта изнутри на крючок.
Гунхильда несколько раз постучала в дверь, но никто ей не отворил, тогда она просунула в дверь щепку и с ее помощью приподняла крючок. Она отворила дверь и вошла в дом.
Ни в кухне, ни в комнатах не было ни души.
Гунхильда не хотела уходить, не оставив родителям записки на прощанье. Она подошла к бюро и приподняла крышку: отец всегда держал там письменные принадлежности.
Девушка не сразу нашла чернила и начала искать их по всем ящикам. Тут на глаза ей попалась хорошо знакомая шкатулка, принадлежавшая матери. Это был свадебный подарок отца, и маленькой Гунхильде доставляло в детстве большое удовольствие рассматривать эту шкатулку.
Шкатулка была белая, лакированная с нарисованной гирляндой цветов на крышке. На внутренней стороне крышки был изображен пастушок, играющий на флейте среди стада белых барашков. Гунхильда приподняла крышку, чтобы еще раз взглянуть на пастушка.
Мать складывала в эту шкатулку все самые дорогие вещи. Тут хранилось, истертое от времени, обручальное кольцо ее матери, вышедшие из употребления часы отца и ее собственные золотые серьги.
Открыв шкатулку, Гунхильда увидела, что все эти вещицы были вынуты и на их месте лежало только одно письмо.
Это было ее письмо. Несколько лет тому назад Гунхильда ездила в Мору, и их пароход, пересекая озеро, потерпел крушение. Многие из ее спутников утонули, и родителям сказали, что в числе погибших была и Гунхильда.
Гунхильда поняла, что мать так обрадовалась известию о том, что она жива, что вынула все из свадебной шкатулки и положила в нее это письмо, как свое самое дорогое сокровище.
Гунхильда побледнела, сердце ее сжалось.
— Теперь я знаю, что, уезжая, я убиваю этим мать, — сказала она.
Она не собиралась больше писать записки и поспешила выйти из дома. Она села в телегу, не отвечая на расспросы окружающих, видела ли она своих родителей. Всю дорогу она сидела неподвижно, сложив руки и пристально глядя перед собой.
«Я убиваю мать. Я знаю, она не переживет этого, — думала она. — Я не увижу больше ни одного счастливого дня. Я еду в Святую землю, но убиваю этим свою мать».
Когда длинный ряд телег оставил, наконец, за собой деревню и поля, он въехал в березовый лесок.
Здесь только иерусалимские паломники заметили, что их провожают какие-то незнакомые им люди.
Проезжая через деревню, уезжавшие так были заняты прощаньем с родными и друзьями, что не обратили внимания на чью-то чужую телегу, и только теперь в лесу увидели ее.
Она то обгоняла весь поезд, то останавливалась и пропускала мимо себя все другие телеги.
Телега была самая обыкновенная, как у каждого крестьянина, лошадь тоже была самая обычная, поэтому трудно было догадаться, чья она.
Телегой правил сгорбленный старик с узловатыми руками и длинной седой бородой. Никто его не узнал.
Около него сидела женщина, которая многим показалась знакомой. Лица ее не было видно; она так тщательно закрывала его большим платком, что не видно было даже глаз.
Многие по фигуре и росту женщины старались угадать, кто бы она могла быть, но мнения их расходились.
Гунхильда сейчас же сказала, что это ее мать, но жена Израэля Томассона объявила, что это ее сестра.
Каждый решал по-своему, кто была эта женщина. Тимс Хальвор думал, что это старая Ева Ингмарсон, которую они не взяли с собой в Иерусалим.
Телега ехала за ними все время, и женщина ни разу не подняла платка.
Одним из отъезжавших она казалась человеком близким и любимым, других она пугала, но для большинства она олицетворяла собой все то, что они покидали.
Много раз, когда дорога была достаточно широка для этого, странная телега проезжала вперед мимо всех и потом, остановившись, снова пропускала их.
Тогда незнакомка поворачивалась лицом к путникам и пристально всматривалась в них, но никому она не делала знака, и никто не мог с уверенностью сказать, кто она.
Она проводила паломников до станции. Там они надеялись увидеть ее лицо, однако когда они слезли с телег и оглянулись на нее, незнакомка уже исчезла.
В день отъезда паломников никто не работал, в полях не было видно ни одного человека, который бы косил, сгребал сено или складывал его в стога.
В этот день людям было не до работы, они выходили на дорогу или, надев праздничное платье, ехали провожать путников. Кто-то проезжал одну-две мили, а другие провожали их до самой станции.
За весь день только одного человека видели за работой. Этот человек был Хок Маттс Эриксон.
Он не вышел косить, потому что считал косьбу детской забавой; нет, он принялся выворачивать камни, как делал это в юности, когда возделывал целину своего участка.
Габриэль Маттс увидал с телеги своего отца, когда они проезжали мимо. Хок Маттс киркой выворачивал камни и складывал из них стену. Когда телеги ехали мимо, он не взглянул на них, а еще старательнее принялся за работу, и некоторые камни были такие тяжелые, что Габриэлю казалось, что отец вот-вот надорвется. Он с такой силой бросал их на ограду, что от них сыпались искры и летела щебенка.
Габриэль правил повозкой, но тут он предоставил лошадей самим себе и не мог оторвать глаз от отца.
Старый Хок Маттс продолжал работать. Он трудился так же упорно, как в те времена, когда у него родился сын и он прилагал все силы на устройство своей земли.
Тоска грызла его сердце, но он поднимал все более крупные камни и кидал их на ограду.
Вскоре после того, как проехал поезд, разразилась гроза с ливнем. Все, бывшие на дороге, спешили укрыться от дождя.
В первую минуту Хок Маттс тоже собрался укрыться, но потом раздумал и остался в поле. Он не решался бросить работу.
Когда наступило время обеда, дочь вышла на крыльцо и позвала его. Хок Маттс не был голоден, но подумал, что ему все-таки не мешало бы перекусить. В конце концов он так и не пошел, боясь хоть на минуту бросить работу.
Его жена поехала провожать сына на станцию. Поздно вечером она вернулась домой одна и пошла к мужу рассказать, что их сын уехал, но Хок Маттс все продолжал выворачивать и таскать камни, ни на минуту не переставая работать и не слушая, что она ему говорит.
Соседи удивлялись, что Хок Маттс работает целый день, не покладая рук. Они выходили посмотреть на него, постояв несколько минут они возвращались и рассказывали: «Он все еще в поле, целый день работает без отдыха».
Наступил вечер, но дневной свет еще не погас, и Хок Маттс продолжал свою работу. Ему казалось, что горе сломит его, если он остановится, поэтому надо продолжать, пока он еще может держаться на ногах.
Жена снова вышла поглядеть на него. Земля была вся изрыта, ограда почти готова, а крестьянин все продолжал выворачивать камни, которые были под силу разве что великану.
То тот, то другой сосед выходили посмотреть, продолжает ли работать Хок Маттс, но никто не заговаривал с ним.
Наконец стало так темно, что ничего не было видно, зато слышно было, как он стучит киркой, и, когда он бросал на ограду камни, от них сыпались искры.
Вдруг кирка выскользнула у него из рук, он нагнулся поднять ее, и сам свалился, как подкошенный. Хок Маттс остался лежать на земле, потому что заснул прежде, чем успел собраться с силами, чтобы подняться.
Вскоре после этого он вошел в дом, ничего не сказал, не подумал даже раздеться, а просто повалился на лавку и заснул, как убитый.
Наконец длинная вереница телег и повозок добралась до станции.
Железнодорожная линия была проведена здесь недавно, и станционные постройки были совсем еще новые. Станция находилась на широкой вырубленной площадке посреди густого, темного леса. Поблизости не было ни деревень, ни полей, ни садов, но станционные здания были роскошно устроены, так как ожидали, что это пустынное и глухое место станет впоследствии крупным железнодорожным узлом.
Вокруг станционного дома разровняли землю, вдоль полотна тянулась широкая вымощенная платформа, а за ней лежала большая площадь, усыпанная щебнем и песком.
На площади уже находилось несколько лавок, фотография и гостиница; все остальное расчищенное место было еще в диком, первозданном виде.
Река Дальэльф протекала и здесь. С громким шумом неслась она из темного леса, образуя целый ряд маленьких пенящихся водопадов. Переселенцы с трудом могли поверить, что это все та же широкая, величественная река, с которой они простились только сегодня утром.
Здесь не открывалось вида на веселую долину, все закрывали собой холмы, поросшие густыми, темными хвойными деревьями.
Когда маленькие дети, сопровождавшие своих родителей в путешествии, вышли из телег и огляделись, им стало страшно, и они начали плакать. До этой минуты дети радовались тому, что едут в Иерусалим, но, прощаясь дома, они горько плакали, а приехав на станцию, пришли в полное отчаяние.
Взрослым предстояла возня с багажом, который надо было сразу же переносить в вагон, и у них не было времени смотреть за детьми. Дети собрались вместе, встали плотной группкой и о чем-то совещались.
Немного спустя старшие взяли младших за руки и пошли со станции назад. Они шли по той же дороге, по которой приехали, через песчаную площадь, по вырубленному лесу, через мост, прямо в густой лес.
Некоторое время спустя одна из женщин, вспомнив о детях, достала корзинку с едой и хотела покормить их.
Она позвала детей, но никто не откликнулся: дети исчезли, и несколько человек отправились отыскивать их.
Мужчины шли по следам, оставленным маленькими ножками на песке, и, войдя в лес, увидели детей.
Дети шли длинной вереницей по двое, один большой и один маленький.
Тогда мужчины пустились бегом, чтобы догнать их.
Дети попробовали было бежать, но маленькие не могли поспеть за старшими, спотыкались и падали.
Дети остановились, они плакали и выглядели несчастными.
— Куда же вы шли? — спросил один из мужчин.
Тогда младшие горько заплакали, а старший мальчик сказал:
— Мы не хотим ехать в Иерусалим, мы хотим домой.
И долго еще после того, как детей вернули на станцию и рассадили по вагонам, они продолжали плакать и кричать:
— Мы не хотим ехать в Иерусалим! Мы хотим домой!
КНИГА ВТОРАЯ
[править]Часть первая
[править]I
[править]Жаркий август стоял в Палестине. Солнце нещадно палило. На небе не было ни облачка, и уже с апреля не выпадали дожди. Люди не знали, чем умерить зной и куда от него скрыться.
Легче всего было, пожалуй, в Яффе; конечно, не в самом городе, который своими скученными домами карабкался, как крепость, по крутой скале и от грязных улиц и мыловарен которого шла нестерпимая вонь. Город все-таки лежал у моря, от которого хоть немного веяло прохладой. Окрестности Яффы были не лишены прелести: город был окружен, по крайней мере, пятьюстами апельсиновыми садами, деревья в которых были усеяны зреющими плодами и твердыми темно-зелеными листьями, сохранявшими плоды от жгучих солнечных лучей.
Но какая жара царила в самой Яффе! Громадные листья высокой клещевины съежились и высохли, даже выносливые пеларгонии больше не цвели и с поникшими стеблями лежали на камнях и во рвах, почти погребенные под слоем пыли. При взгляде на красные цветы кактуса казалось, что тепло, накопившееся за лето в его толстом стволе, вырывается теперь большим языком жаркого пламени. О температуре можно было судить по тому, что дети, бегущие к морю купаться, громко кричали и высоко подпрыгивали, — так жег их ноги раскаленный белый песок.
В Яффе было нестерпимо жарко. И все-таки здесь было лучше, чем в обширной Саронской равнине, простиравшейся сразу же за городом между морем и горами. В маленьких городках и селениях, разбросанных по равнине, жили люди, но трудно было понять, как они выдерживают этот зной и отсутствие воды. Только изредка решались они выходить из своих жилищ, лишенных окон, и то старались держаться возле стен или искали хоть немного тени под одиноко стоящими деревьями.
На открытой равнине трудно было встретить хоть одну зеленую былинку, как и человека. Все прекрасные цветы весны — красные анемоны и махровый мак, маленькие маргаритки и пышные гвоздики, покрывавшие землю густым красновато-белым ковром, — погибли. Пшеница, рожь и сорго, покрывавшие обработанные поля вблизи селений, были сжаты и убраны, а жнецы с их волами и ослами, песнями и танцами уже разошлись по деревням. Единственно, что напоминало о весне — это торчащие высокие высохшие стебли, на которых когда-то качались прелестные, благоухающие лилии.
А между тем находились люди, утверждавшие, что лето лучше всего проводить в Иерусалиме. Они, соглашаясь, что город тесен и густонаселен, говорили, что он зато лежит на вершине длинного горного хребта, пересекающего всю Палестину, и поэтому малейший ветерок, с какой бы стороны он ни подул, никогда не минует святого города.
Но что бы ни говорили о легком горном воздухе и доступности места всем ветрам, в Иерусалиме царила страшная жара. По ночам люди спали на крышах, а днем запирались в домах; им приходилось пить дурно пахнущую воду, собранную во время зимних дождей в подземных цистернах, да еще бояться, что ее не хватит. Малейший ветерок поднимал густые облака известковой пыли, а если кто-нибудь отваживался выйти на дорогу за городом, нога его тонула в густой белой пыли по щиколотку.
Хуже всего было то, что этот зной лишал людей сна. Все спали плохо, а некоторые сутками не могли заснуть. От этой бессонницы жители Иерусалима днем ходили подавленные и раздраженные, а ночью мучились кошмарами.
В одну из таких ночей пожилая американка, много лет жившая в Иерусалиме, беспокойно металась и ворочалась на постели, не в силах заснуть. Она вынесла свою постель на верхнюю террасу, огибающую весь дом, положила себе на голову холодный компресс, что, однако, не помогало. Женщина жила в пяти минутах ходьбы от Дамасских ворот в большом роскошном доме, стоявшем на отшибе. Здесь можно было рассчитывать на чистый, свежий воздух, но в эту ночь американке казалось, что вся городская духота собралась в ее доме. Правда, со стороны пустыни дул легкий ветерок, но был жарким и колючим, словно напитанный бесчисленными пылинками. Кроме того, стая уличных собак за городскими воротами оглашала воздух жалобными завываниями.
Пролежав без сна несколько часов, американка впала в унылое, подавленное состояние. Она старалась ободрить себя, вспоминая, как ей все удавалось с тех пор, как благодаря откровению Господню она переселилась в Иерусалим, основала здесь общину и преодолела все препятствия. Только ничто не могло ее успокоить, ее тревога все возрастала. Мало-помалу ей стало казаться, что она и ее единоверцы будут убиты, что враги подожгут их дом, предварительно перекрыв все выходы. Ей представлялось, что Иерусалим выпустил всех своих фанатиков, которые нападут на нее со всей силой своей ненависти и жажды истребления, таящихся в стенах этого города.
Американка старалась вернуть себе обычную, спокойную уверенность. Стоит ли приходить в отчаяние именно теперь, когда дело ее движется с таким успехом, теперь, когда колония миссис Гордон еще усилилась пятьюдесятью шведскими крестьянами, приехавшими из Америки, и ждет еще приезда из Швеции этих славных, надежных людей. Действительно, ее затея еще никогда не стояла так твердо и прочно, как теперь.
Чтобы рассеять свое беспокойство, миссис Гордон встала, накинула длинный белый плащ и решила выйти из дома. Она открыла маленькую калитку в задней стене и направилась по дороге к Иерусалиму. Скоро она свернула с дороги и поднялась на небольшой крутой холмик. С его вершины в лунные ночи виден был весь город с его зубчатыми стенами и бесчисленными куполами, большими и маленькими, сверкавшими в лунном свете.
Все еще борясь с тревогой и беспокойством, американка поддалась обаянию чудной ночи.
Все окрестности далеко вокруг были залиты зеленовато-серебристым светом палестинской луны, придававшем всему чудесный, таинственный оттенок. Вдруг в голову миссис Гордон пришла странная мысль: «В старых замках есть комнаты, в которых появляются привидения, возможно, что и в этом старинном городе, на этих самых холмах могут появляться призраки прежних времен, что с гор может спускаться величавое шествие и что древние мертвецы тихо скользят во мраке ночи».
Миссис Гордон не пришла в ужас от нахлынувших мыслей, напротив, она вся преисполнилась радостного ожидания. С той ночи, как потерпел крушение «Л’Юнивер», и она, борясь с волнами, услышала глас Божий, она нередко получала вести из иного мира. Американка начала думать, что нечто подобное ждет ее и теперь. Ее сознание словно расширилось, а мысли работали с необыкновенной легкостью и быстротой. Чувства обострились, ночь уже казалась не тихой, а напротив, полной голосов и таинственных звуков.
Не успела она осознать произошедшие с ней перемены, как вдруг услышала могучий, громовый голос, словно вылетающий из старого, охрипшего горла:
— Воистину могу я с гордостью поднять голову из праха, ибо никто не может сравниться со мной в могуществе, силе и святости!
Едва были произнесены эти слова, как от храма Гроба Господня раздался удар колокола, — только один удар, прозвучавший словно протест.
И голос продолжал:
— Разве не я наполнил мир благочестием? Разве не я остановил людской поток в его бессмысленном беге и направил его в новое русло?
Миссис Гордон оглянулась. Голос доносился с востока, со стороны города, где некогда возвышался храм Соломона, а теперь на серовато-зеленом ночном небе высился силуэт мечети Омара. Может быть, это был мулла, который, поднявшись на минарет, славил Аллаха?
— Слушай же, — продолжал голос, — я помню эти места задолго до того, как здесь воздвигли город. Я помню эту гору нетронутой и недоступной. Вначале это была одна несокрушимая скала, но потоки дождя, льющиеся на нее с сотворения мира, размыли ее на бесконечное множество холмов. Одни из них спускались мягкими склонами, другие раскинулись широкими плоскогорьями с отвесными стенами, некоторые представляли такие узкие гряды, что служили мостиками для окружающих возвышенностей.
Когда глубокий голос замолк, со стороны Гроба Господня снова раздалось несколько отрывистых ударов колокола. Миссис Гордон, ухо которой уже привыкло различать звуки в ночной тишине, уловила в этом звоне голос, и ей почудились слова:
— Я тоже видел все это.
Первый голос снова заговорил:
— Я помню, что на вершине этого горного хребта находился холм, называемый Мориа. Он угрюмо и мрачно возвышался крутыми склонами и резко очерченной вершиной над глубокими темными долинами, на дне которых пенились бурные потоки. С востока, юга и запада гора Мориа высилась неприступной стеной, и только с северной стороны она соединялась с широкой грядой холмов, наползавших друг на друга по ту сторону долины.
Миссис Гордон опустилась на груду камней, оперлась головой на руку и стала слушать.
Как только первый голос замолк, как будто несколько утомленный, с противоположной стороны раздался второй голос:
— Я тоже помню изначальный вид скалы.
— Случилось однажды, — снова заговорил голос со стороны мечети, — что несколько пастухов, перегонявших свои стада через горный хребет, заметили эту гору, которая стояла среди долин и возвышенностей так хорошо защищенная, словно в ней хранились большие сокровища или другие чудеса. Они поднялись на ее вершину и нашли здесь величайшую святыню.
Тут его прервал голос колокола:
— Они нашли на восточном склоне всего лишь обломок скалы. Это был большой, круглый, приплюснутый камень, который слегка возвышался над землей, поддерживаемый посередине острием другого обломка, и в таком виде он больше походил на шапку исполинского гриба.
— Но пастухи, — продолжал первый голос, — знавшие все священные сказания с начала мира, были охвачены большой радостью при виде его и воскликнули: «Вот та священная скала, о которой так много рассказывают старики. Вот камень, который Господь создал прежде всего мира. Отсюда раскинул Он поверхность земли на восток, запад, север и юг, отсюда воздвиг Он горы и разлил моря до самой тверди небесной».
Голос остановился, как бы ожидая возражения, но колокол молчал.
«Какое странное явление, — подумала миссис Гордон, — ведь это не могут быть голоса людей». И в то же время это совсем не казалось ей странным. В эту душную ночь при зеленовато-бледном свете месяца все чудесное представлялось ей вполне естественным.
— Пастухи с большой поспешностью сошли с горы, — продолжал первый голос, — чтобы оповестить все окрестности, что они нашли Камень, служащий основанием мира. И скоро я увидел толпы людей, поднимающиеся на гору Мориа, чтобы на мне, первосотворенном камне, принести жертву Творцу и воздать Ему хвалу за Его чудное создание.
При этих словах голос перешел в певучий напев на высоких дрожащих нотах, каким дервиши читают Коран.
— И тогда впервые мне поклонились и принесли жертву! Слава обо мне разнеслась по всему миру. Почти ежедневно видно было, как длинные вереницы караванов поднимаются по беловато-серой горе, отыскивая дорогу к горе Мориа. Поистине я могу с гордостью поднять свое чело! Благодаря мне эта недоступная вершина перестала быть одинокой и заброшенной. Ради меня на гору Мориа стремилось столько людей, что купцы сочли выгодным для себя возить сюда свои товары на продажу. Благодаря мне на горе появились оседлые жители, которые продавали паломникам уголь и воду, благовония и огонь, голубей и ягнят.
Второй голос все еще молчал, но миссис Гордон подняла удивленно голову. Говоривший так должен был быть самим Камнем Основания! Она слышала голос обломка скалы, который покоится в великолепной мраморной нише в мечети Омара!
Голос продолжал:
— Я первый и единственный, я тот, кому никогда не перестанут поклоняться люди!
Едва он произнес эти слова, как прозвучал ответ колокола церкви Святого гроба:
— Ты забыл рассказать, что почти посередине той самой возвышенности, где покоишься ты, находилась маленькая, незначительная гора, поросшая дикими маслинами. И ты, вероятно, охотно бы забыл, что древний патриарх Сим, сын Ноя, второй прародитель человеческого рода, поднялся однажды на гору Мориа. Он был уже стар и дряхл и стоял одной ногой в могиле; он поднимался медленными, неверными шагами. Двое слуг сопровождали его, неся всевозможные орудия, необходимые для того, чтобы выбить в скале могильный склеп.
Но старый хриплый голос молчал.
— Ты притворяешься, будто не знаешь, что Ной, отец Сима, владел черепом Адама, первого человека; он хранил его как самую драгоценную реликвию, оставшуюся от праотца всех людей. Умирая, он передал череп Симу, а не кому-то другому из сыновей, потому что предвидел, что от Сима произойдет величайший народ из всех народов. Чувствуя приближение своего последнего часа, Сим решил захоронить святую реликвию в горе Мориа. Но, обладая даром пророчества, он похоронил череп не под святой скалой, а под небольшой горой, поросшей маслинами, и она с того дня стала называться Голгофой, или Лобным местом.
— Я хорошо помню это событие. — проговорил хриплый голос, — Я помню также, что почитатели святой скалы находили это в высшей степени странным. Они считали, что патриарх был слишком стар и дряхл, чтобы сознавать, что делает.
Со стороны церкви раздался только один звонкий удар, который показался миссис Гордон больше похожим на отрывистый смешок.
— И что может значить такое ничтожное событие, — снова раздался голос со стороны мечети. — Могущество и святость великого камня все возрастали. Цари и народы стекались к нему, прося у него счастья и удачи. Я помню и тот день, когда патриарх более славный, чем Сим, посетил гору. Я видел почтенного седовласого Авраама, когда он поднимался на гору в сопровождении своего сына Исаака. И не на тебе, о Голгофа, а на святом камне воздвиг Авраам жертвенный алтарь, чтобы принести в жертву своего сына.
Колокол Гроба Господня резко прервал его:
— Разумеется, это делает тебе честь, но не забывай, что почет при этом выпал и на мою долю! Ведь когда ангел Господень остановил нож в руке патриарха, и тот пошел по горе искать животное, чтобы принести его в жертву, то нашел на Голгофе овна, зацепившегося рогами за куст маслины.
Миссис Гордон прислушивалась все с большим вниманием. Слушая спор двух великих святынь, она с некоторым унынием думала о своем призвании.
«Ах, Боже мой, зачем послал Ты меня проповедовать единение? Споры и распри — вот единственное, что осталось неизменным с сотворения мира!»
Первый голос отвечал:
— Я не забыл ничего, что достойно сохраниться в памяти. Я помню, что уже во времена Авраама плоскогорье не было пустыней. Здесь был город, в котором жил царь, считавшийся первосвященником святого камня. Этим царем был Мельхиседек, он первый установил порядок жертвоприношения и прекрасные священные обряды, совершавшиеся у святого камня.
Собеседник не замедлил с ответом:
— Я тоже признаю Мельхиседека святым мужем и пророком. То, что он был одним из избранников Господних, доказывает уже его желание быть погребенным в могильном склепе под Голгофой на том самом месте, где покоится череп Адама. Ты никогда не задумывался над великим смыслом того, что первый грешник и первосвященник погребены в одном месте?
— Я слышал, что ты придаешь этому очень большое значение, — отвечала святая скала, — но я знаю нечто, имеющее еще большую важность. Город на горе рос и ширился. Окрестные долины и холмы заселялись и получали имена. И скоро уже только восточная часть горы, где лежит Камень Основания, сохранила за собой название Мориа. Южная возвышенность стала называться Сионом, западная — Гаривом, а северная — Везефой.
— Однако расположенный на горе город продолжал оставаться незначительным, — возразил голос Святого Гроба. — В нем жили только пастухи и священники. Люди не имели никакого желания селиться в этой бесплодной каменистой пустыне.
Миссис Гордон содрогнулась, услышав в ответ громкий победоносный голос:
— Я видел царя Давида! Я видел царя в багряных одеждах и блестящих доспехах; он стоял здесь и созерцал город, прежде чем избрал его своей царской обителью. Почему не выбрал он веселый, радостный Вифлеем или Иерихон, лежащий в плодородной долине? Почему не сделал он Гилгал или Хеврон столицей Израиля? Говорю тебе, он избрал это место ради Святой горы. Он избрал его, чтобы цари Израильские жили на горе, которая целые тысячелетия осенялась моей святостью.
И голос снова заговорил нараспев:
— Я вижу великий город с его стенами и башнями. Я вижу на юге Сиона царский дворец с тысячей строений. Я вижу лавки купцов и мастерские ремесленников, укрепленные стены, высокие ворота и башни. Я вижу людные улицы, всю красоту и весь блеск града Давидова!
— И вспоминая все это, я могу поистине воскликнуть: «Велико твое могущество, о Святая скала! Все это вызвано к жизни благодаря тебе. С гордостью можешь ты поднять свое чело! Ничто не может сравниться с тобой в славе и святости!» А ты, Голгофа, была маленьким пятнышком на земле, пустынным холмом за городскими воротами. Кто приносил тебе жертвы, кто поклонялся тебе, кто знал хоть что-нибудь о твоей славе?
В то время, как эта хвалебная песнь разносилась в ночном воздухе, заговорил голос колокола, гневно, но тише, чем прежде, как бы сдерживаемый чувством благоговения:
— Видно, что ты уже стар и преувеличиваешь все, что видел в юности, как делают все старики. Город Давида одиноко раскинулся по южному склону. Он не достигал даже середины горы. Вполне естественно, что я остался за городской стеной.
Первый голос тут же продолжил, не давая прервать себя:
— Но величайшей славы, о Святая скала, достигла ты при Соломоне! Гора вокруг тебя была выровнена и выложена каменными плитами. А вокруг этой площади построили колоннады, как в парадных залах царских дворцов. Посреди площади был возведен храм, где помещалось святилище и Святая Святых. И ты, о Камень Основания, покоился посреди храма, и на тебе хранились в святилище скрижали заповедей и ковчег завета!
Со стороны храма донесся только глухой жалобный стон.
— А при Соломоне была проведена вода из глубины долины на возвышенность, окружающую Иерусалим, потому что Соломон был мудрейший из царей. На сухой беловато-серой почве стали расти деревья, а между расщелин скал зацвели розы. Осенью в садах к радости Соломона собирали финики и виноград, гранаты и маслины. А ты, Голгофа, все еще продолжала оставаться пустынным холмом за городской стеной. Ты была такой невзрачной и бесплодной, что ни один богач во времена Соломона не хотел разбить на тебе сады и ни один бедняк не сажал на тебе виноградной лозы.
Второй собеседник, казалось, собравшись с мужеством, ответил на последние нападки:
— Ты забываешь, что именно в это время произошло событие, придавшее Голгофе блеск и славу. В это время мудрая царица Савская посетила Соломона, и царь принял ее в своем дворце, который назывался «Дом из ливанского дерева», потому что был построен из бревен, привезенных из далекого Ливана.
— Когда Соломон привел арабскую царицу полюбоваться на эту невиданную постройку, она обратила внимание на одно бревно необычайной толщины. Когда его рассмотрели ближе, оно оказалось сросшимся из трех стволов. Мудрая царица содрогнулась, увидев это дерево во дворце царя, и поспешила рассказать его историю. Она поведала царю, что ангел, охранявший вход в рай после изгнания первых людей, впустил однажды в великолепные райские сады Сифа, сына Адама.
— Ему было позволено идти вперед, пока он не увидит древа жизни. Когда же Сиф уходил обратно, ангел дал ему три зерна чудесного дерева. Сиф посадил эти зерна на могиле Адама на ливанской горе, и из них выросли три ствола, сросшиеся в одно дерево. «И это самое дерево, — сказала царица, — срубили для тебя дровосеки царя Хирама, о царь, и вот оно вложено в стену твоего дворца. Но сказано, что на этом стволе должен умереть человек, и, когда это случится, Иерусалим падет и все племена Израилевы рассеятся по миру». Чтобы избежать исполнения этого мрачного пророчества, царица посоветовала Соломону уничтожить это дерево. И Соломон повелел вынуть ствол из стены дворца и бросить его в купель Вифезду.
За этим длинным рассказом последовало глубокое молчание, миссис Гордон начала думать, что этим все и кончится, колокол зазвучал снова:
— Я вспоминаю те тяжелые времена. Я видел, как храм был разрушен и весь народ заключен в темницы. Где же были тогда твои слава и могущество, о Святая скала?
Голос Святой скалы ответил после некоторого молчания:
— И все-таки я всемогущ! И хотя я пал, я снова сумел подняться. Разве ты не помнишь, каким блеском я сверкал во времена Ирода? Помнишь три преддверья, ведущие в храм? Помнишь огонь на жертвенном алтаре, который поднимался высоким пламенем, озаряя ночью весь город? Помнишь Царский портик Ирода, называемый «прекрасным», который состоял более, чем из полутора сотен порфировых колонн? Помнишь благоухание благовоний, сжигаемых в храме, которое при западном ветре доносилось до Иерихона? Помнишь, с каким гулом распахивались медные врата? Помнишь вавилонскую завесу перед Святая Святых, затканную розами и нитями чистого золота?
Со стороны храма прозвучал отрывистый резкий ответ:
— Я помню все это, но помню также, что в те времена Ирод велел вычистить купель Вифезды и что его работники нашли на дне ее Древо Жизни, находившееся некогда в стене дворца Соломона, и выбросили на берег толстый ствол.
— Вспомни еще, — с гордым торжеством продолжал голос камня, — вспомни еще блестящий город, в котором цари иудейские жили на Сионе, а римляне и чужестранцы в окрестностях Везефы! А помнишь крепость Мариамны и крепость Антония? Помнишь ли несокрушимые врата и стену с башнями, окружавшую город?
— Да, я все помню, — отвечал колокол, — но я помню и то, что именно в это время член синедриона Иосиф Аримафейский приказал вырыть могильный склеп в своем загородном саду, прилегавшем к Голгофе.
Голос камня, несколько вздрогнув, продолжал неустрашимо:
— Помнишь огромные толпы людей, сходившиеся на большие праздники в Иерусалим? Ты не забыл еще, как на всех дорогах Палестины кишел народ, а склоны горы вокруг города были тесно заставлены палатками? Ты помнишь, как народы Рима, Афин, Дамаска и Александрии стремились сюда, чтобы созерцать красоты храма и города? Помнишь ты еще гордый град Иерусалим?
Колокол прозвучал с непоколебимой уверенностью:
— Несомненно я помню все это, я не забыл также, что как раз в это время палачи Пилата нашли Древо Жизни на берегу купели Вифезды и сделали из него крест, на котором должен был быть распят осужденный преступник.
— Презираемым и непризнанным был ты всегда, — прозвучал горький ответ. — Но до тех пор ты был, по крайней мере, незаметным пятном на земле. А в те времена на тебя навлекли позор, ибо палачи Пилата выбрали тебя местом для казни. Я помню тот день, когда на Голгофе воздвигли три креста.
— Я был бы достоин презрения, если бы когда-нибудь забыл этот день! — возразил ему торжественно голос храма, и слова разнеслись далеко в воздухе, словно сопровождаемые хвалебным пением невидимых хоров. — И я помню так же, что в то время, когда на скалистой Голгофе был водружен деревянный крест, на горе Мориа совершилось великое пасхальное жертвоприношение. Пышно одетые входили израильтяне в украшенные колоннами преддверья храма. Среди толпы шли люди с длинными шестами в руках, на которых висели жертвенные агнцы. И когда толпа наполнила весь храм, так что не было больше ни одного свободного места, врата храма захлопнулись и трубные звуки возвестили начало празднества.
— Жертвенные животные были повешены между колонн и заколоты. Священники стояли длинными рядами поперек храмового двора, собирали кровь жертвенных животных в золотые и серебряные чаши и возливали ее на пылающий жертвенный алтарь. Крови было пролито так много, что она залила весь двор, и священники должны были стать на скамейки, чтобы не замочить в крови края своих белоснежных одеяний. И в то мгновение, когда Распятый на Голгофе испустил дух, великое пасхальное жертвоприношение в храме было прервано. Глубокий мрак окутал святилище, весь храм сотрясся до основания, и вавилонская завеса в храме разорвалась надвое в ознаменование того, что с этого часа слава, могущество и святость Мориа переходят к Голгофе.
— Землетрясение не обошло и Голгофу, — произнес первый голос, — вся гора дала трещины.
— Да, — подхватил храм в прежнем торжественном тоне. — На вершине Голгофы образовалась глубокая трещина, и через нее кровь с креста стекла глубоко до самого могильного склепа, возвестив и первому грешнику, и первосвященнику, что искупление свершилось.
В ту же минуту в церкви раздался громкий и ликующий перезвон колоколов, а со стороны минарета мечети донеслось заунывное пение, призывающее правоверных.
Миссис Гордон поняла, что наступил час молитвы, и ей показалось, будто обе спорящие святыни хотели дать излиться обуревавшим их чувствам гордости и унижения.
Едва только смолкли колокола, как мечеть заговорила в прежнем торжественном тоне:
— Я великая скала, пребывающая с начала мира, а что такое Голгофа? Я есть то, что я есть, никто не может усомниться, где ему искать меня, а как найти Голгофу? Где гора, в глубину которой погрузился крест? Никто этого не знает. Где гробница, куда был положен Христос? Никто с уверенностью не может указать места.
Быстро прозвучал ответ с Голгофы:
— И ты возводишь на меня все эти обвинения? Тебе следовало бы знать местоположение Голгофы, ты достаточно стар для этого. Целые тысячелетия видел ты Голгофу на ее месте перед Вратами Правосудия.
— Да, разумеется, я стар, я очень стар, — заговорил снова камень. — Но ты сам сказал, что у стариков плохая память. Вокруг Иерусалима лежит много пустынных холмов. Как могу я помнить, какой из них Голгофа? А в горах вырыто много могильных склепов. Как могу я узнать, в каком из них был погребен Христос?
Миссис Гордон слушала со все возрастающим нетерпением. Ее охватывало желание вмешаться в разговор. Эти чудесные голоса раздавались в ее ушах только для того, чтобы напомнить ей давно знакомые древние сказания! Ей хотелось крикнуть им, чтобы они открыли ей тайны Царствия Божия, а обе святыни вместо этого самым жалким образом спорили о первенстве и преимуществе.
Колокол нетерпеливо зазвенел:
— Тяжело вечно оправдываться и возражать, как будто я говорю о том, чего не было. Ты, несомненно, помнишь, что еще первые христиане посещали меня, чтобы вспомнить о важных событиях, совершившихся на Голгофе?
— Да, — отвечала мечеть, — это может быть и правда, но я почти уверена, что христиане потеряли тебя среди вновь построенных улиц и новых домов, город сильно разросся, и Ирод приказал обнести его новой стеной.
— Они не потеряли меня, — возразила Святая Гробница, — они собирались вокруг Голгофы, пока не прекратилась осада Иерусалима. Только тогда они покинули город.
Святой камень ничего не возразил. Он, казалось, был подавлен этими грустными воспоминаниями.
— Твой храм был низвергнут! — воскликнула церковь. — Священное место покрылось обломками, а римский император запретил убирать развалины. Шестьсот лет, о камень, пролежал ты в пыли и прахе!
— Что значат для меня шестьсот лет? — возразил надменно камень. — Никто не сомневается, где я лежу, а твое местонахождение вызывает постоянные споры.
— Как можно спорить обо мне, если я была вновь обретена благодаря чуду Господню! — с благочестивым смирением отвечала гора. — Меня снова нашла царица Елена, которая была христианкой и святой. Она получила во сне повеление отправиться во Святую землю и воздвигнуть святыни на том самом месте, где происходили великие события.
— Ах, я помню то время, когда царица прибыла в Иерусалим. Ее сопровождали благочестивые и ученые мужи. Я помню, как она долго и напрасно отыскивала гроб Господень.
— В то время почти посреди города был воздвигнут храм Венеры, и царица узнала, что Адриан построил его на горе, которую христиане некогда почитали святой. Она повелела разрушить храм, и тогда обнаружилось, что он был воздвигнут на Голгофе. Под фундаментом храма нашли, нетронутым и сохранившимся для потомства Святой Гроб и вершину Голгофы с гробницей Мельхиседека и расщелину в горе, из которой, как утверждали, все еще продолжала сочиться кровь. Нашли также и…
Тут мечеть прервала его громким насмешливым хохотом.
— Выслушай последнее и самое веское доказательство, — продолжала церковь, не давая перебить себя. — Святая Елена ничего так не жаждала, как отыскать Святой Крест, который совершенно исчез, и только после долгих и бесплодных поисков к царице пришел мудрец, сообщивший ей, что Крест погребен глубоко под землей, и указал место, где его следует искать. Он сказал, что надо рыть очень глубоко, потому что стражники бросили Крест в крепостной ров, который теперь доверху наполнен землей и камнями. О, я помню, как сама святая сидела на краю рва и поощряла работников. Я помню также тот день, когда Святой Крест был поднят со дна старого крепостного рва.
Церковь продолжала говорить дальше, не давая мечети перебить себя насмешливыми восклицаниями и недоверчивым хохотом.
— И я помню великое множество чудес, последовавших за обретением Креста, и, я думаю, ты не осмелишься оспаривать их. Ты сам слышал ликующие крики больных, исцеленных святыней. Ты помнишь толпы паломников, стекавшихся со всех сторон к Кресту. Ты должен помнить благочестивых пустынников, живших в горных пустынях близ Иерусалима. А помнишь монастыри и церкви, выраставшие как из-под земли?
— Или, может, ты забыл, о камень, великолепное здание, которое Константин и его мать возвели над святой Гробницей? На том месте, где был найден Крест, воздвигли базилику, а над пещерой Гроба Господня построили прекрасную церковь. Ты, наверное, еще не забыл греческих мастеров, которые строили эти здания с такой же пышностью, как если бы это были королевские дворцы. Ты помнишь также и караваны, которые поднимались в гору, тяжело нагруженные драгоценными камнями и золотом, необходимыми для украшения церкви. Помнишь порфировые колонны с серебряными капителями в базилике и мозаичные своды в церкви Гроба Господня. И ты, наверное, не забыл узкие оконца, через которые проникал свет, преломляясь в алебастровых переплетах и разноцветных стеклах, и каждый луч сверкал как драгоценный камень. Ты, разумеется, помнишь резную решетку перед алтарем и двойной ряд колонн, а также купол, легко и гордо возносящийся над храмом. А посреди церкви стоял Святой Гроб, один только простой и неукрашенный среди всего этого блеска!
— А какое чудесное время наступило после окончания постройки! Разве можно забыть, что все восточные христиане считали Иерусалим своим святым городом, и его начали посещать уже не одни только случайные паломники. Или ты забыл, как сюда прибыли епископы с целой свитой священнослужителей и построили свои дворцы вокруг храма? Разве ты не видел, как здесь воздвигли свои троны армянские, греческие и ассирийские патриархи? Разве ты не видел коптов, прибывших из древнего Египта и абиссинцев из самых недр Африки? Видел ли ты вновь отстроенный Иерусалим, — город, полный церквей и монастырей, гостиниц и благочестивых учреждений? Ты знаешь, что именно тогда он достиг зенита своей славы! Все это было моим делом, о камень! А ты лежал на Мориа покинутый и забытый всеми, под грудой пепла, и никто не вспоминал о тебе.
Камень отвечал на вызов:
— Что значат для меня годы унижения? Разве я не остался тем, что я есть? Прошло не больше двух столетий, и вот, однажды ночью ко мне пришел величественный старец в полосатом плаще и чалме из верблюжьей шерсти. Это был Магомет, пророк Божий. Он был взят живым на небо, и нога его покоилась на моем челе, когда он был взят от земли. И в то же мгновенье я собственной силой поднялся на несколько футов над землей, из одного только страстного стремления последовать за ним. Я поднялся из пепла и праха. Я — вечный, которому никогда не суждено погибнуть.
— Ты покинул свой народ, ты предатель! — загремела церковь. — Ты предоставил власть неверным.
— Я не принадлежу никакому народу, я никому не служу, я — вечная скала. Я охраняю тех, кто поклоняется мне. Вскоре пришел день, когда Омар вступил в Иерусалим, и великий калиф приказал очистить место, где стоял храм: первый поднял себе на голову корзину с мусором и отнес ее. А несколько лет спустя последователи Омара воздвигли надо мной великолепнейшее здание, когда-либо построенное в полуденной стране.
Голос колокола быстро прервал ее:
— Да, это здание очень красиво, но разве ты не знаешь, из чего оно построено? Или ты думаешь, я не узнаю этих мозаичных сводов, этих прекрасных куполов, этих мраморных стен, среди которых ты покоишься точно таким же образом, некогда покоился Святой Гроб в базилике Елены? Твоя мечеть построена по образцу первого храма Гроба Господня.
Миссис Гордон становилась все нетерпеливее. Спор двух святынь казался детским и жалким. Они не обменялись ни единой мыслью в защиту своих религий, а только хвастались друг перед другом, возведенными над ними, зданиями.
Мечеть продолжала:
— Я помню очень многое, но не помню, чтобы мне доводилось видеть великолепный храм над Гробом Господнем, о котором ты говоришь. Он, правда, был возведен на Голгофе, но скоро разрушен врагами, снова отстроен и опять разрушен. Наоборот, я помню, что на Голгофе находилось множество больших и маленьких зданий, которые почитались святыми местами. Они стояли жалкие, полуразрушенные, и дождь протекал сквозь их крыши.
— Да, это правда, — отвечала церковь, — это было в твое время, во времена мрака. Но я тоже могу повторить твои слова: что значат для меня годы унижения? Я видела, как весь запад поднялся на защиту меня. Я видела, как Иерусалим был завоеван воинами, закованными в железо, которые прибыли из Европы. На моих глазах твоя мечеть была превращена в христианскую церковь, и крестоносцы воздвигли на тебе, о камень, святой алтарь. И я видела еще, как рыцари вводили своих лошадей под своды храма.
Древний камень возвысил голос и запел так, как поют дервиши в пустыне.
Но церковь не унималась:
— Я помню, как рыцари снимали свои железные доспехи и брались за заступы и лопаты, чтобы построить новый храм над Гробом Спасителя. Я помню, как они строили здание очень большим, чтобы оно могло вместить в себя все святые места, а серую каменную гробницу они обложили белыми мраморными плитами.
Древний голос перебил церковь:
— Что пользы в том, что тебя построили крестоносцы, ведь ты опять была разрушена?
— Я полна воспоминаний и святости! — громовым голосом вскричала церковь. — В моих стенах есть масличный куст, у которого Авраам нашел овна, и часовня, где покоится череп Адама. Я могу показать Голгофу и Гробницу, и камень, на котором сидел ангел, когда пришли женщины, чтобы оплакивать умершего. Внутри моих стен находится место, где царица Елена поощряла работников, и то место, где был найден Крест. Я владею колонной, у которой сидел Распятый, когда на Него надели терновый венец, и камнем, который привалили ко входу в Его могилу, и гробницей Мельхиседека. Я обладаю мечом Готфрида Бульонского. Мне продолжают поклоняться копты и абиссинцы, армяне и якобиты, греки и римляне. Толпы пилигримов наполняют меня.
Мечеть снова прервала ее:
— Какое значение имеешь ты, гробница, местоположения которой никто не знает? Ты хочешь сравняться с вечной скалой? Разве не на мне запечатлено святое, незыблемое имя Иеговы, которое означает Иисуса? Разве не в моих стенах восстанет Магомет в судный день?
Спор между двумя святынями становился все оживленнее и горячее. Миссис Гордон поднялась с места. Она забыла, что ее слабый голос не сможет заглушить могучие голоса спорящих:
— Горе, горе вам! — воскликнула она. — Что же вы за святыни? Вы спорите и враждуете между собой, и через вас раздоры, ненависть и преследования идут в мир. Последняя заповедь Божия возвещает единение, — запомните это! Последняя заповедь Божия, которую Он мне дал, возвещает единение!
Когда она произнесла эти слова, обе святыни смолкли. Миссис Гордон изумилась: неужели ее слова обладали силой прекратить их спор? Но тут она увидела, что все кресты и полумесяцы, высящиеся над куполами святого города, постепенно позолотились и засверкали. Из-за Масличной горы поднималось солнце, и всем ночным голосам пора было смолкнуть.
II
[править]Среди американских последователей Хелльгума, переселившихся с ним в Иерусалим, трое происходили из старинного рода Ингмарсонов: две дочери Ингмара-старшего, переехавшие в Чикаго вскоре после смерти отца, и их двоюродный брат, Бу Ингмар Монсон, молодой человек, живший в Америке всего года два.
Бу был стройным белокурым юношей со светлыми глазами. У него были румяные щеки и добродушное выражение лица. Черты его имели мало общего с лицами предков, но сходство между ними ясно выступало, когда он делал какую-нибудь тяжелую работу или был в сильном гневе.
Посещая в детстве школу Сторма, Бу был таким ленивым и так плохо соображал, что учителю оставалось только удивляться, как потомок такой выдающейся семьи может быть настолько непонятлив. Приехав в Америку, Бу совершенно изменился: леность его исчезла без следа, он проявлял себя необыкновенно деловым и толковым малым, но в детстве он так много наслушался о своей глупости, что все еще питал некоторое недоверие к самому себе.
Односельчане Бу немало дивились его решению уехать в Америку. Родители его были люди состоятельные, владели большим имением и, конечно, были против отъезда сына. Ходили слухи, что Бу любил дочь учителя Гертруду и уехал, чтобы забыть ее, но никто точно не знал, в чем было дело.
Бу поверил свою тайну только матери, но та не напрасно была сестрой Ингмара-старшего: от нее нельзя было добиться ни словечка сверх того, что она хотела сказать.
В день отъезда Бу мать принесла ему пояс, попросила надеть его и всегда носить прямо на теле. Взяв его в руки, Бу почувствовал, что пояс был тяжелый: мать зашила в него деньги.
— Обещай мне, что ты не истратишь их без нужды, — сказала мать. — Денег тут немного, но их хватит на обратный путь в случае, если тебе будет плохо житься!
Бу обещал тронуть деньги только в крайнем случае и твердо выполнил слово. Ему не особенно трудно было исполнить это обещание, так как дела его в Америке шли недурно, и только раза два он доходил до того, что ему нечем было заплатить за ночлег и не на что было купить еды. Но всякий раз ему удавалось выпутаться из нужды, и он смог сохранить в целости подарок матери.
Вступив в секту хелльгумианцев, Бу был в некотором смущении, не зная, как ему поступить с зашитыми в поясе деньгами. Его новые друзья старались подражать первым христианам — они делили между собой все свое имущество и все деньги складывали в общую кассу. Бу отдал все, что имел, кроме денег, зашитых в пояс. У него не было четкого представления, как справедливее поступить в этом случае, зато было такое чувство, что эти деньги нужно сохранить. Бу был уверен, что Господь поймет, что он скрывает эти деньги не из корыстолюбия, а исполняя данное матери обещание.
Бу не расстался с поясом и тогда, когда присоединился к гордонистам. Но тут им овладело мучительное сомнение. Он убедился вскоре, что миссис Гордон и другие члены ее общины были людьми выдающимися, и испытывал к ним большое почтение. Что подумают о нем эти безупречные люди, когда узнают, что он тайком носит на себе деньги, несмотря на клятвенное уверение, что он отдал общине все, что имел?
Хелльгум со своими приверженцами переселился в Иерусалим в мае, как раз в то время, когда у себя в Швеции крестьяне распродавали свои поместья. В июне в Иерусалиме получили письмо, где говорилось, что Ингмарсгорд продан и Ингмар Ингмарсон отказался от Гертруды, чтобы вернуть себе именье.
До этих пор Бу хорошо чувствовал себя в Иерусалиме и постоянно твердил о том, как он рад, что переселился сюда.
С того же дня, как он узнал, что Гертруда свободна, он стал угрюм и печален.
В колонии никто не мог понять, о чем Бу грустит. Многие старались узнать это, прося его открыть им причину своей грусти, но он ни за что не хотел признаться. Он не мог ждать от них большого сочувствия своему сердечному горю, ведь гордонисты всегда учили, что ради единодушия не надо любить одного человека больше других, и утверждали, что сами они любят всех людей одинаково. Все они, и Бу вместе с ними, поклялись никогда не вступать в брак и вести целомудренную жизнь, как монахи и монахини.
Бу ни разу не вспомнил об этом обете с тех пор, как узнал, что Гертруда свободна. Ему хотелось поскорее распроститься с общиной, уехать на родину и жениться на Гертруде.
Бу был очень рад, что спрятал деньги: теперь он мог уехать, когда захочет.
Первые дни он ходил как в бреду и думал только о том, как бы узнать, когда отходит пароход из Яффы. Случая, однако, такого не представлялось, и Бу начал думать, что действительно будет лучше несколько отложить отъезд. Если он теперь вернется домой, то вся деревня поймет, что он сделал это ради Гертруды. И если ему не удастся завоевать ее, он сделается посмешищем всей деревни.
Как раз в это время Бу принялся за работу, полезную для всей колонии. До сих пор старейшие гордонисты жили в самом Иерусалиме, и только недавно, перед приездом шведских братьев, они сняли большой дом у дамасских ворот. Колонисты как раз устраивались там и поручили Бу сложить печи. Он решил запастись терпением и уехать, только окончив возложенную на него, работу.
Временами на него нападала такая тоска, что Иерусалим казался ему тюрьмой. По ночам Бу часто снимал с себя пояс и ощупывал, зашитые в нем, деньги. С наслаждением перебирая пальцами маленькие кругляши монет, он видел перед собой Гертруду, совершенно забывая, что она никогда и слышать о нем ничего не хотела. В такие минуты Бу был убежден, что стоит ему только вернуться на родину, как она согласится стать его женой.
После того, как Ингмар обманул ее, Гертруда научится, наконец, ценить Бу, который всю свою жизнь не любил никого, кроме нее.
А между тем постройка печей продвигалась очень медленно. Не то Бу был неумелым печником, не то материал у него был плохой, но дело не ладилось. Один раз обвалился весь свод, другой раз он сложил печь так плохо, что весь дым повалил в пекарню.
Пришлось отложить отъезд до начала августа. За это время Бу еще ближе присмотрелся к жизни гордонистов, и она нравилась ему все больше. Он никогда еще не видел людей, которые всю свою жизнь посвящали бы служению больным, бедным и несчастным. Они нисколько не стремились назад к прежней жизни, хотя некоторые из них были так богаты, что могли бы исполнить малейшую свою прихоть, а другие были так образованны и умны, что могли высказать свой взгляд относительно всего, что происходило в мире. Каждый день устраивались собрания, на которых они излагали свое учение новым членам, и, слушая их, Бу казалось действительно важным возродить истинное христианство, извращавшееся уже почти две тысячи лет. В эти минуты он совершенно забывал и о родине, и о Гертруде.
Однако по ночам, ощупывая пояс, Бу чуть не плакал от тоски по ним. И когда его посещала мысль, что, вернувшись на родину, он уже не сможет служить возрождению единого истинного христианства, он утешался тем, что этому делу служат многие гораздо более достойные, чем он. Колония немного потеряет, лишившись такого глупого и неспособного человека.
Но Бу не мог без страха подумать о той минуте, когда он должен будет сообщить всей общине, что покидает ее. Его охватывал ужас при мысли, что миссис Гордон, старая мисс Хоггс, прекрасная мисс Юнг, Хелльгум и его племянники, все, стремящиеся послужить делу Господню, будут смотреть на него, как на отверженного.
А как Господь на небесах отнесется к его побегу? Как ужасно, если Бу погубит свою душу, бросив служение святому делу!
С каждым днем решимость Бу падала. Теперь он ясно понимал, что поступил несправедливо, сразу не вручив общине деньги матери. Если бы он отдал их, у него не было бы денег на обратный путь, и он избежал бы этого страшного искушения.
В это время колонисты терпели большую нужду, отчасти из-за переезда, а отчасти из-за процесса, который они вели в Америке. Кроме того, в самом Иерусалиме множество бедняков постоянно обращались к ним за помощью, а так как гордонисты не брали никакого вознаграждения за свою работу, считая, что деньги несут миру только зло, то неудивительно, что им часто приходилось терпеть нужду.
Несколько раз, когда запаздывали деньги, присылаемые из Америки, им едва хватало на хлеб. Нередко вся община взывала к Господу, прося Его о помощи.
В таких случаях Бу казалось, что пояс жжет его тело. Но теперь, когда его мучила жажда отъезда, он не имел сил расстаться с деньгами! И, кроме того, думалось ему, теперь уже поздно: не может же он сознаться, что носил при себе деньги все то время, как они терпели нужду.
В августе Бу окончил наконец кладку печей и решил уехать с первым же пароходом. Однажды он вышел за ворота города, отыскал уединенное место, снял с себя пояс и вынул из него деньги. Сидя так с золотыми монетами в руках, он казался себе преступником.
— Ах, Господи, прости меня! — воскликнул он. — Когда я вступил в общину, я ведь не знал, что Гертруда будет свободна. Ни из-за кого другого я не бросил бы колонию.
Бу вернулся в город робкими шагами, ощущая на себе чужие взгляды, будто кто-то выслеживал его. А когда он затем менял деньги у армянина на улице Давида, тот, видимо, принял его за вора и обманул почти на половину суммы.
На следующий день рано утром Бу покинул колонию. Сначала он направился на восток к Масличной горе, чтобы никто не догадался о его намерении, и сделал громадный крюк, прежде чем дошел до станции.
Он все-таки пришел за час до прихода поезда и терпел невыразимые мучения, дожидаясь его. Бу испуганно вздрагивал каждый раз, когда кто-нибудь проходил мимо, напрасно стараясь убедить себя, что не делает ничего дурного, что он человек свободный и может ехать куда ему вздумается. Он понимал, что лучше было бы открыто поговорить с общиной, а не уезжать тайком. Страх, что его могут увидеть и узнать, так мучил его, что Бу готов был вернуться обратно.
Наконец Бу очутился в поезде. Вагоны были переполнены, но он не видел ни одного знакомого лица. Он сидел, вжавшись в угол, обдумывая, что он напишет миссис Гордон и Хелльгуму. Он представил себе, как его письмо будет читаться после утренней молитвы вслух всей общине, и ясно видел презрение на их лицах. «Я, должно быть, действительно делаю сегодня что-то ужасное», — думал он, и его пугала сама мысль, что он покрывает себя позором, который ему не смыть. Он был противен сам себе, и его тайный побег казался ему все более дурной затеей.
Наконец они добрались до Яффы. Проходя по раскаленной платформе, Бу увидел целую толпу желтых румынских переселенцев. Когда он остановился около них, один сириец рассказал ему, что их сняли больными с парохода, идущего в Яффу. Они намеревались пешком отправиться в Иерусалим, но были не в состоянии. Эти люди целый день лежали на платформе, денег у них не было, и им грозила смерть, если они еще пару часов пробудут здесь под палящими лучами солнца.
Бу поспешно ушел со станции. Он видел перед собой этих людей с лихорадочными лицами, некоторые лежали без сознания и не могли даже отогнать мух, ползавших у них по лицу. Бу ни минуты не сомневался, что Господь послал ему на пути этих несчастных, чтобы он помог им. Никто из их общины не прошел бы мимо этих людей, не оказав им помощи. И Бу, вероятно, тоже сжалился бы над ними, если бы не был таким дурным человеком, ведь он не хотел больше помогать ближним, потому что у него были деньги, на которые можно было уехать на родину.
Он вышел в городские ворота, прошел по нескольким улицам и попал на небольшую площадь, расположенную у самого берега. Отсюда открывался вид на море. Погода для морского путешествия была самая благоприятная. Море спокойной сверкающей синевой расстилалось перед ним, волны тихо плескались о черные базальтовые скалы, лежащие при входе в гавань. На рейде стоял большой пароход под германским флагом.
Бу собирался уехать на французском пароходе, который в этот день должен был прийти в Яффу, но его нигде не было видно; вероятно, он опоздал.
Пароход из Европы только что пришел, и целая толпа лодочников поспешно спускала в воду лодки, отправляясь за пассажирами. Они спорили, шумели, кричали и грозили друг другу веслами.
Лодок десять поспешно спустили на воду. Сильные, неустрашимые лодочники гребли стоя, чтобы быстрее двигаться. Вначале они действовали осторожно, но, миновав опасные скалы, бешено понеслись вперед, обгоняя друг друга. Бу слышал с берега, как они смеялись и громко перекрикивались.
Его вдруг охватило непреодолимое желание уехать сейчас же. Не все ли равно, на каком пароходе ему ехать, подумал он, только бы вернуться в Европу.
Бу заметил у берега еще одну маленькую лодку. Лодочник был человеком старым, и не мог угнаться в ловкости и проворстве за другими. Бу показалось, что он медлил именно для него.
В первую минуту Бу подумалось, что хорошо решить вот так все сразу, но, когда они отъехали на некоторое расстояние от берега, его охватил страх. Что скажет он матери, когда вернется домой, и она спросит его, на что он употребил ее деньги? Неужели он должен будет ей ответить, что воспользовался ее подарком, чтобы навлечь на себя позор и срам?
Бу, как наяву, увидел морщинистое лицо матери с резкой складкой около рта. Мать его была немного близорука и поэтому, разговаривая с людьми, подходила к ним вплотную. И вот мать подойдет к нему и скажет:
— Ты обещал, Бу, жить с этими людьми и помогать им в их добрых делах?
— Да, мама, обещал, — придется ему ответить.
— Так ты и должен был оставаться с ними, — скажет мать. — С нас довольно и одного клятвопреступника в семье.
Бу судорожно сжал руки, ясно понимая, что не посмеет вернуться к матери опозоренным. Ему ничего не оставалось, как вернуться назад в колонию.
Он велел лодочнику ехать обратно, но тот его не понял и продолжал грести вперед. Тогда Бу поднялся и хотел взять у него весла. Лодочник стал защищаться, и в этой возне они едва не опрокинули лодку. Бу увидел, наконец, что ему ничего не остается, как сидеть спокойно и дать отвезти себя на пароход. В ту же минуту он испугался при мысли, что тогда у него не хватит мужества вернуться. «Когда я взойду на пароход, желание уехать, быть может, одолеет меня», — думал он.
Нет, этого не будет, он разом положит конец искушению! Он вынул из кармана золотые монеты и бросил их в воду.
В ту же секунду его охватило горькое раскаяние. Да, теперь он поистине может сказать, что сам разрушил свое счастье, теперь он уже навсегда потерял Гертруду.
Через несколько минут им стали попадаться лодки, везущие пассажиров с парохода на берег.
Бу протер глаза: уж не мерещится ли ему? Ему вдруг показалось, что по морской глади к нему плывут те же лодки с праздничной толпой, какие он видел в воскресные дни на реке у себя на родине, в Швеции.
В длинных лодках сидели люди, выглядевшие так же торжественно и серьезно, как и его односельчане, когда они высаживались на пристани у церкви. В первую минуту Бу ничего не мог понять. Все лица были ему знакомы. — «Разве это не Тимс Хальвор? — спрашивал он себя. — А это не Карин Ингмарсон? А в этой лодке разве не Биргер Ларсон, который держал кузницу у проезжей дороги?»
Бу так далеко ушел в свои мысли, что не сразу понял, что это переселенцы из Далекарлии, приехавшие на несколько дней раньше, чем их ждали.
Тогда Бу поднялся в своей лодке, замахал рукой и крикнул:
— Добро пожаловать!
Люди, молча сидевшие в лодках, один за другим взглянули на него и слегка кивнули головами в знак того, что узнали его. Но Бу показалось, что он поступил дурно, нарушив в эту минуту их настроение. Теперь им следовало думать только о том, что они ступят, наконец, на Святую землю.
Никогда еще Бу не видел ничего прекраснее этих суровых лиц. Он обрадовался и в то же время опечалился. «Видишь, какие люди живут у тебя на родине», — подумал он и его охватило такое стремление уехать, что он готов был броситься в море и со дна доставать свои золотые монеты.
Бу задрожал от волнения с ног до головы. Он снова сел и крепко ухватился за борта лодки, он боялся за самого себя и готов был броситься в воду, чтобы скорее догнать Гертруду. Слезы выступили у него на глазах, он сложил руки и возблагодарил Господа Бога. Нет, никто и никогда еще не получал такой награды за то, что отрекся от греха. Никогда еще Господь не являл большего милосердия!
III
[править]Каждый день на улицах Святого города появлялся человек, тащивший на плечах тяжелый деревянный крест. Он ни с кем не разговаривал и к нему тоже никто не обращался. Никто не знал, был ли это сумасшедший, возомнивший себя Христом или богомолец, выполняющий взятый на себя обет.
Несчастный крестоносец проводил ночи в пещере на Масличной горе. Каждое утро на восходе солнца он поднимался на гору и смотрел на раскинувшийся перед ним Иерусалим. Пытливым взором окидывал он город, от одного дома к другому, от купола к куполу, как бы ожидая, что за ночь произошла какая-то серьезная перемена. Убедившись, что все осталось без изменений, он испускал глубокий вздох и шел обратно в пещеру, взваливал на плечи тяжелый крест и надевал на голову терновый венец.
Человек начинал спускаться с горы медленно и со вздохами, волоча свою тяжелую ношу через виноградники и масличные рощи, пока не достигал высокой ограды, окружающей Гефсиманский сад. Здесь он обыкновенно останавливался возле маленькой калитки, клал крест на землю и прислонялся к ограде, словно ожидая чего-то. По временам он наклонялся и смотрел через замочную скважину. Когда он замечал одного из францисканцев, стороживших сад, гуляющим среди маслин и миртовой изгороди, на лице его появлялось напряженное радостное выражение ожидания. Но вслед за этим он печально качал головой, казалось, понимая, что тот, кого он ждет, не придет. Тогда он поднимал крест и шел дальше.
Затем он спускался по широким террасам вниз, в долину Иосафата, где находилось иудейское кладбище. Огромный крест, волочась за ним, стучал по могильным плитам и скатывал рассыпанные по ним мелкие камешки. Заслышав шум камней, человек останавливался и оглядывался, уверенный, что кто-то следует за ним. Но, увидев свою ошибку, он снова тяжело вздыхал и отправлялся дальше.
Эти вздохи переходили в громкие стоны, когда он спускался на дно долины, и ему предстояла задача взобраться со своей тяжелой ношей на восточный склон, на вершине которого раскинулся Иерусалим. С этой стороны расположено магометанское кладбище, и ему часто приходилось видеть закутанных в белые покрывала женщин, которые сидели на низких гробницах. Он подходил к ним, и тогда женщины, испуганные шумом креста о камни, поворачивались к нему лицом, плотно закрытым густой черной вуалью, так что казалось, будто она скрывает под собой не лицо, а черную дыру. Тогда человек в ужасе отворачивался и шел дальше.
Со страшным усилием взбирался он на вершину, где высились городские стены. Отсюда он сворачивал по узкой тропинке на южный склон горы Сион и добирался, наконец, до маленькой армянской церкви, называемой домом Каиафы.
Здесь он опускал крест на землю и заглядывал в замочную скважину. Не ограничиваясь этим, он хватал веревку колокола и звонил. Чуть погодя, заслышав шлепанье туфель о плиты, он улыбался и уже протягивал руки к венцу, готовясь его снять.
Но, отперев калитку и видя крестоносца, привратник отрицательно качал головой.
Кающийся грешник нагибался и заглядывал в полуоткрытую калитку. Он бросал взгляды в маленький садик, где, по преданию, Петр отрекся от Спасителя, и убеждался, что там никого нет. Лицо его принимало недовольное выражение, он в нетерпении захлопывал калитку и шел дальше.
Тяжелый крест громко стучал по камням и древним плитам, покрывавшим землю Сиона. Он поспешно шел дальше, словно нетерпеливое ожидание придавало ему новые силы.
Человек входил через ворота в город и снимал крест с плеч, только достигнув мрачного серого строения, которое почиталось как место погребения царя Давида и про которое говорили, что в одной из его комнат Иисус справлял Тайную вечерю.
Здесь старик опускал крест и сам входил во двор. Завидев его, привратник-магометанин, недружелюбно относившийся ко всем старикам-христианам, низко склонялся перед тем, чьим разумом владел Господь, и целовал его руку. И каждый раз, принимая эти знаки почтения, старик с надеждой и ожиданием смотрел на привратника; но сейчас же отдергивал свою руку, отирал ее о свой длинный грубый плащ и, выйдя за ворота, снова взваливал себе на плечи свою тяжелую ношу.
Необыкновенно медленно плелся он к северной части города, где начинался тяжелый и скорбный Крестный путь Христа. Идя по оживленным улицам, он заглядывал в каждое лицо, останавливался, пытливо вглядывался и потом отворачивался с выражением горького разочарования.
Добродушные водоносы, видя его усталость и пот, покрывавший его лицо, часто протягивали ему жестяные сосуды, наполненные водой, а зеленщики бросали ему пригоршни бобов и фисташек. В первую минуту старик радостно принимал эти дары, а затем отворачивался, словно ожидая чего-то большего.
Ступив на Крестный путь, он снова загорался надеждой, как и в начале своего пути. Он уже не так глубоко вздыхал под тяжестью креста, держался прямее и напоминал узника, уверенного в своем освобождении.
Он начинал с первой из четырнадцати остановок Крестного пути, которые были обозначены вдоль всей улицы маленькими каменными табличками и не останавливался, пока не доходил до монастыря Сионских сестер около арки Ессе Homo, где некогда Пилат показал Христа народу. Здесь старик бросал крест на дорогу, как ярмо, которое ему никогда больше не придется нести, и стучал в монастырские ворота тремя сильными резкими ударами. Прежде чем ему успевали отпереть, он срывал с головы терновый венец. Иногда человек был настолько уверен, что бросал его собакам, спавшим в тени монастырских стен.
В монастыре сразу узнавали его стук. Одна из сестер открывала дверное окошечко и протягивала ему маленький хлебец.
Тогда старик впадал в страшную ярость. Он не принимал хлеба и оставлял его валяться на земле, топал ногами и испускал дикие крики, подолгу простаивая перед воротами. Но вскоре лицо его снова принимало выражение терпеливого страдания. Старик поднимал хлеб и с жадностью съедал его. Потом он выпрямлял венец и взваливал на плечи крест.
Несколько минут спустя крестоносец уже стоял в радостном ожидании перед маленькой часовней, которая называлась домом святой Вероники, но и оттуда уходил подавленный разочарованием. Он проходил весь путь от остановки к остановке, с одинаковой уверенностью ожидая своего освобождения, как у маленькой часовни, знаменующей место Львиных ворот, через которые Иисус вышел из города, так и на том месте, где Спаситель говорил с женами иерусалимскими.
Пройдя весь страстной путь Христа, старик начинал в беспокойных поисках бродить по всему городу. На узкой многолюдной улице Давида он представлял такое же препятствие для передвижения людей, как верблюд, нагруженный связками хвороста, но никто не сердился и не беспокоил его.
Во время этих странствий ему случалось иногда заходить в тесное преддверие храма Гроба Господня. Даже здесь несчастный крестоносец не снимал с плеч креста, а с головы — тернового венца. Как только взор его падал на мрачную серую стену, он отворачивался и бежал прочь. Он никогда не принимал участия в блестящих процессиях и даже не появлялся на праздновании Пасхи. По-видимому, старик был убежден, что в этом месте он никак не сможет найти того, что ищет.
Он старательно понукал караваны, которые разгружали свои товары у яффских ворот, порой садился возле гостиниц и пытливо вглядывался в лица иностранцев. Когда же была проведена железная дорога между Яффой и Иерусалимом, этот человек почти ежедневно отправлялся на вокзал. Он посещал на дому патриархов и епископов, и каждую пятницу приходил к стене Плача, где иудеи прижимают свои лица к холодным камням и оплакивают дворец, который был уничтожен: стены, которые были разрушены, могущество, которое исчезло, пророков, сошедших в могилу, священнослужителей, потерявших веру и царей, презревших Всемогущего.
В один очень жаркий августовский день крестоносец вышел из Дамасских ворот и шел по пустынной, голой местности, окружающей жилище гордонистов. Плетясь по краю дороги, он увидел длинный ряд повозок, ехавших к зданию колонии со стороны вокзала. В повозках сидели люди с бородатыми, серьезными лицами. Почти все они были некрасивы: у них были светлые рыжеватые волосы, тяжелые набрякшие веки и выдающаяся вперед нижняя губа.
Когда эти люди поравнялись с крестоносцем, он сделал то же самое, что и всегда, когда в Иерусалим въезжали новые пилигримы. Он прислонил крест к плечу, лицо его озарилось надеждой и он воздел руки к небу.
Когда проезжавшие мимо увидели его с крестом на плечах, они вздрогнули, но не от изумления. Казалось, они ожидали увидеть именно это при въезде в Иерусалим.
Многие поднялись, охваченные глубоким чувством сострадания. Они протягивали руки, и, казалось, готовы были сойти с повозок и помочь старику нести его тяжелую ношу.
Некоторые из колонистов, живущих в Иерусалиме, сказали вновь прибывшим:
— Это просто несчастный сумасшедший, который блуждает так целые дни. Он воображает, что носит крест Господень и что обречен его носить, пока не встретит человека, который возьмет и понесет за него крест.
Вновь прибывшие оглянулись на странного путника. И пока они его видели, он стоял с поднятыми руками и видом невыразимого восторга.
В этот день старого крестоносца видели в Иерусалиме в последний раз. Напрасно ожидали его на следующий день прокаженные, лежавшие у городских ворот. Он не тревожил больше скорбящих на кладбище, не утруждал больше привратника при доме Каиафы, а благочестивым сестрам Сионского монастыря не приходилось больше подавать ему хлеб. Напрасно ждал турецкий привратник при церкви Святого Гроба, что старик придет и снова обратится в бегство, а добродушные водоносы удивлялись, не встречая его больше на многолюдных улицах.
Несчастный безумец не появлялся больше в Святом городе, и никто не знал, умер ли он в своей пещере на Масличной горе или вернулся на свою далекую отчизну. Знали только одно: он не носит больше свою тяжелую ношу.
На следующее утро после прибытия крестьян из Далекарлии гордонисты нашли на пороге своего дома тяжелый деревянный крест.
IV
[править]Среди переселенцев из Швеции был кузнец по имени Биргер Ларсон. В начале он был очень доволен путешествием, никому из переселенцев не было так легко расстаться с родиной, как ему, и никто не радовался больше его, что увидит красоты Иерусалима.
Биргер заболел, когда они высадились в Яффе на землю. Путешественникам пришлось провести несколько часов на станции под раскаленными лучами солнца, и ему становилось все хуже.
Когда Биргера усадили в душный вагон, у него так разболелась голова, что, казалось, она вот-вот лопнет. Когда путешественники наконец прибыли в Иерусалим, он чувствовал себя так плохо, что Тимс Хальвор и Льюнг Бьорн, взяв его под руки, почти вынесли его из вагона.
Бу послал из Яффы телеграмму колонистам, извещая их о прибытии шведских переселенцев. Многие из американских шведов выехали на вокзал встретить своих друзей и родственников. У Биргера был такой жар и лихорадка, что он не узнавал даже своих старых односельчан, хотя многие из них были его ближайшими соседями. Он сознавал только, что прибыл в Иерусалим, и испытывал одно желание: не умереть, не увидев Святого города.
Со станции, которая находилась на значительном расстоянии от города, Биргер не мог увидеть Иерусалима, и, дожидаясь отъезда, он лежал все время неподвижно с закрытыми глазами. Наконец они разместились в ожидавших их повозках. Когда они выехали в Энномову долину, перед ними на вершине горы открылся Иерусалим. Биргер поднял тяжелые веки и увидел город, обнесенный величественной стеной с башнями и шпилями. Из-за стены выступали крыши высоких зданий и листья нескольких пальм трепетали на ветру.
Дело шло к вечеру, и солнце клонилось к западу. Огромный солнечный шар отбрасывал огненный отсвет на все небо, а земля пылала, раскаленная красными и золотистыми лучами. Но Биргеру казалось, что сияние, окружавшее землю, исходило не от солнца, а от самого города — от его стен, сверкавших, как чистое золото, и от его башен, крытых хрусталем. Биргер Ларсон улыбался, глядя на эти два солнца: одно на небе, а другое на земле, которое и было Иерусалимом, градом Господним.
На мгновение Биргер почувствовал себя почти исцеленным от охватившей его живительной радости. Но приступ лихорадки возобновился с новой силой, и он пролежал без сознания все время пути к дому колонистов, находившемуся на другом конце города.
Биргер не сознавал, как их принимали в общине. Он не мог любоваться обширностью помещения, белой мраморной лестницей и великолепной галереей, идущей вокруг дома. Он не мог видеть ни прекрасного умного лица миссис Гордон, которая вышла на крыльцо встретить путешественников, ни мисс Хоггс с ее совиными глазами, ни других братьев и сестер. Он не знал, что его перенесли в большую светлую комнату, отведенную его семье, где спешили устроить ему постель. На следующий день он был еще болен, но сознание время от времени возвращалось к нему. Тогда его охватывало беспокойство, что он умрет, не побывав в Иерусалиме и не полюбовавшись вблизи на его великолепие.
— Ах, я заехал так далеко, — говорил он, — и теперь должен умереть, не увидев Иерусалимского дворца и золотых улиц, по которым ходят святые в белоснежных одеждах с пальмовыми ветвями в руках!
Целых два дня он так жаловался и стонал. Лихорадка усилилась, но даже в бреду его не покидал страх, что он не увидит сверкающих золотом стен, блестящих башен града Господня. Его отчаяние и страх были так велики, что Льюнг Бьорн и Тимс Хальвор сжалились над ним и решили исполнить его желание. Они думали, что ему станет легче, если тревога его утихнет. Они приготовили носилки, и однажды вечером, когда в воздухе посвежело, отнесли его вниз в Иерусалим. Они шли по прямой дороге к городу, Биргер был в полном сознании и с удивлением рассматривал каменистую почву и обнаженные холмы. Когда перед ними открылся вид на Дамасские ворота и городскую стену, они опустили носилки, чтобы дать возможность больному полюбоваться давно желанным видом. Биргер молчал. Он заслонил глаза рукой и выпрямился, чтобы лучше видеть.
Перед ним высилась только темная, серая стена, построенная из камня и известняка, как и все другие стены. Большие ворота с низкими сводами и зубчатым навесом выглядели очень мрачно. Когда он, утомленный и обессиленный, откинулся на носилки, ему пришла в голову мысль, что друзья привели его не в настоящий Иерусалим. В тот вечер, всего несколько дней тому назад, он видел другой Иерусалим, сверкающий как солнце.
«Как могут мои старые друзья и односельчане так дурно поступать со мной, — думал больной. — Ах, почему они не хотят порадовать меня и показать мне истинный Иерусалим!»
Крестьяне несли его по крутому спуску, ведущему к воротам, а Биргеру казалось, что его несут в какое-то подземелье.
Когда они проходили под сводами ворот, Биргер немного приподнялся. Он хотел видеть, действительно ли они несут его в золотой город.
Он все больше и больше удивлялся, видя по сторонам безобразные серые дома. Его совершенно сбивал с толку вид нищих, сидящих у дверей этих домов, и худых грязных собак, которые стаями лежали и спали на больших кучах мусора.
Еще никогда Биргер не чувствовал такой отвратительной вони и не испытывал такой удушающей жары, как в эту минуту, и он спрашивал себя, способен ли даже самый сильный ветер привести в движение этот тяжелый спертый воздух. Взглянув на мостовую, Биргер увидел, что она покрыта слоем высохшей грязи, и очень удивился, что вся улица завалена капустными листьями, кожурой и другими отбросами.
— Я совершенно не понимаю, чего ради Хальвор принес меня в это отвратительное место, — пробормотал Биргер.
Друзья быстро несли его дальше по городу. Сами они уже не раз бывали в нем и могли указать больному все замечательные места.
— Вот дом богача, — говорил Хальвор, указывая на здание, которое, как казалось Биргеру, ежеминутно грозило рухнуть.
Они свернули на улицу, такую мрачную и темную, как будто в нее никогда не проникал ни один луч солнца. Биргер смотрел на своды, перекинутые через улицу от одного дома к другому, и думал: «Это, разумеется, необходимо. Без таких подпорок эти лачуги давно бы развалились».
— Это страстной путь Христа, — указал Хальвор Биргеру. — Здесь проходил Иисус, неся Свой крест.
Биргер лежал бледный и неподвижный. Кровь, казалось, замерла в нем, и он похолодел как лед. Где они ни проходили, он видел только неприветливые серые стены с низкими воротами. Окна попадались только изредка, и то почти всегда были разбиты и заткнуты тряпками или заклеены бумагой.
— Вот здесь стоял дворец Пилата, — сказал Хальвор, останавливая носилки, — а вот здесь он вывел Иисуса к народу и сказал: «Смотрите, се Человек!»
Биргер Ларсон кивнул Хальвору и схватил его крепко за руку.
— Скажи мне честно, как брату, — сказал он, — ты думаешь, это и вправду Иерусалим?
— О, да, — отвечал Хальвор, — разумеется, это Иерусалим.
— Послушай, я болен и могу завтра умереть, ты сам понимаешь, что меня нельзя обманывать, — сказал Биргер.
— Никто и не думает обманывать тебя, — возразил Хальвор.
Биргер все-таки надеялся, что ему удастся заставить Хальвора сказать правду. Слезы выступили у него на глазах при мысли, что его друзья так дурно с ним поступают.
Вдруг ему пришла в голову счастливая мысль. «А может, они делают это нарочно, чтобы доставить мне больше радости, когда внесут меня через высокие ворота в город славы и великолепия? — думал он. — Пусть себе делают, как знают, ведь они хотят мне только добра. Недаром мы, хелльгумианцы, обещали заботиться друг о друге, как братья». Крестьяне несли Биргера дальше по мрачным улицам. Над некоторыми были натянуты огромные кольцевые навесы, все в дырах. Под этими навесами царили мрак, зловоние и удушливая жара.
Еще раз носилки остановились на площади перед большим серым зданием. Площадь была запружена нищими и жалкими торговцами четками, посохами, иконами и другими мелочами.
— Вот это церковь, построенная над Гробом Господним и Голгофой, — сказал Хальвор.
Тусклым взглядом смотрел Биргер Ларсон на здание. Правда, оно было значительной высоты и имело большие врата и высокие окна, но все-таки Биргер никогда не видел, чтобы дома теснились так близко вокруг церкви. Ему не было видно ни башни, ни хоров, ни паперти. Нет, никто его не убедит, что это дом Божий. К тому же он не мог понять, как на площади может быть так много торговцев, если это действительно церковь над Гробом Господним. Он хорошо помнил, Кто выгнал менял из храма и опрокинул клетки торговцев голубями.
— Вижу, вижу, — сказал Биргер, кивая Хальвору, а про себя подумал: «Интересно знать, что они придумают на следующей остановке?»
— Может быть, ты устал, и нам лучше вернуться? — спросил Хальвор.
— О, нет, я не устал, — возразил больной. — Пойдем дальше, если вы не очень утомлены.
Мужчины снова подняли носилки и пошли дальше, повернув теперь в южную часть города.
Здесь улицы были такие же тесные и мрачные, как и другие, но здесь было многолюднее. Хальвор свернул на боковую улицу и обратил внимание Биргера на смуглых бедуинов, которые расхаживали с оружием за плечами и кинжалами за поясом. Он указывал ему на полуобнаженных водоносов, таскавших воду в бурдюках из свиной кожи; он обращал его внимание на русских священников, носивших волосы, по-женски собранные в хвост на затылке, и на магометанских женщин, которые скользили как призраки в своих белых одеждах и с черной паранджой на лице.
Биргер все больше уверялся, что друзья сыграли с ним шутку. Эти люди совсем не были похожи на мирных паломников, которые должны расхаживать по улицам истинного Иерусалима.
Когда Биргер попал в плотную толпу народа, его снова охватила лихорадка. Хальвор и его друзья, тащившие носилки, наблюдали, как ему становится все хуже. Его руки беспокойно двигались по одеялу, накинутому на него, и капли пота выступили у него на лбу.
Когда они заговорили о возвращении домой, Биргер приподнялся и сказал, что умрет, если они не понесут его дальше и он не увидит Святого града.
И они пошли дальше. У Сионской горы, увидев ворота, Биргер потребовал, чтобы его пронесли через них. Он приподнялся на носилках в твердой надежде, что за этой стеной увидит, наконец, прекрасный град Божий, к которому он так стремился.
За стеной, однако, тянулись выжженные безлюдные поля, покрытые камнями, пылью и кучами мусора.
Около ворот сидели какие-то жалкие фигуры. Они подползли ближе, прося милостыню, протягивая больному руки с отгнившими пальцами. Они жалобно вопили голосом, напоминавшим вой собаки, лица их были полуизъедены, у одних не хватало носа, у других щеки.
Биргер громко закричал от ужаса. Он беспокойно метался, плача и жалуясь, что они несут его в ад.
— Ведь это прокаженные, — сказал Хальвор. — Ты же знаешь, как их много в этой стране.
Крестьяне поспешили подняться на гору, чтобы избавить больного от этого тяжелого зрелища.
Дойдя до вершины, они опустили носилки. Хальвор подошел к больному, помог ему приподняться на подушках и сказал:
— Посмотри, Биргер, отсюда ты можешь увидеть Мертвое море и Моавийские горы.
Биргер снова открыл свои усталые глаза, взглянув на пустынные дикие горы, лежащие к востоку от Иерусалима. Далеко на горизонте сверкала полоска воды, а за ней высилась гора, отливающая золотом сквозь легкую голубоватую дымку.
Картина была такая прекрасная, такая светлая, прозрачная и сверкающая, что трудно было поверить, что все это происходит на земле.
Охваченный восторгом, Биргер поднялся с носилок, словно спеша навстречу далекому видению. Шатаясь, он сделал несколько шагов и упал без чувств.
Сперва крестьяне думали, что Биргер умер, но сознание снова вернулось к нему, и он прожил еще два дня. До самой смерти кузнец бредил об истинном Иерусалиме, жалуясь, что город отступает все дальше, когда он пытается достигнуть его, так что ни ему, ни кому другому никогда не удастся войти в Святой град.
V
[править]Не всем хватает сил долго жить в Иерусалиме. Даже те, кто выносят его климат и не заболевают, быстро гибнут, сходят с ума или впадают в депрессию. Каждый, кто прожил недели две в Иерусалиме, обязательно услышит о том или другом внезапно умершем: «Это Иерусалим убил его».
Слыша это в первый раз, люди удивляются: «Как это может быть? Как может город убить человека? Наверное, в этих словах скрыт какой-то тайный смысл».
Гуляя по Иерусалиму, осматривая его улицы и дома, не можешь отрешиться от одной мысли: «Что же значат слова людей, что Иерусалим убивает? Каков этот Иерусалим?».
Если кто-то захочет осмотреть весь Иерусалим, ему сначала нужно будет войти через Яффские ворота, повернуть к западу, миновать величественную четырехугольную башню Давида и затем пройти по узкой пешеходной тропинке, ведущей вдоль городской стены, к Сионским воротам.
Около стены стоят турецкие казармы, откуда доносятся военная музыка и шум оружия. Следом находится большой армянский монастырь, который своими высокими стенами и тяжелыми запертыми воротами похож на настоящую крепость. Немного дальше возвышается величественное серое здание, называемое Гробницей Давида. При взгляде на нее сразу вспоминаешь, что идешь по святой горе царей и невольно думаешь о том, что в этой горе таится громадная пещера, в которой царь Давид сидит в золотой мантии на огненном троне и держит в руках скипетр Иерусалима и всей Палестины. Вспоминаешь, что эти башни, покрывающие землю, — развалины стен павшего города царей; что этот холм, — та самая Гора греха, на которой царил Соломон; что долина, открывающаяся взорам, — это глубокая Энномова долина, которая была некогда до краев наполнена трупами людей, погибших при завоевании Иерусалима римлянами.
Любого путника в этом месте охватывает совершенно особое чувство; ему слышится шум войны, он видит войска, идущие на приступ, и царей, мчащихся в колесницах.
«Это Иерусалим силы, могущества и войны, — думает путник и содрогается при воспоминании о всех этих кровавых деяниях. — Не этот ли Иерусалим убивает людей?» И, тотчас пожав плечами, отвечает самому себе: «Нет, это невозможно, ведь уже столько веков прошло с тех пор, как здесь звенели мечи и текли реки крови».
И путешественник идет дальше.
Когда он поворачивает за угол стены и входит в восточную часть города, перед ним открывается совсем другое зрелище. Это священная часть города. Здесь все наводит на мысль о древних первосвященниках и служителях храма. Здесь находится Стена Плача, где раввины в длинных красных или синих бархатных одеждах оплакивают разрушение Храма и гнев Божий. Здесь возвышается храмовая гора Мориа. От стены местность спускается в Иосафатову долину с ее гробницами, а по ту сторону долины видны Гефсимания и Масличная гора, откуда Иисус был вознесен на небо. В стене виден камень, на котором будет стоять Христос в Судный день, держа в руках конец тонкой, как волос нити, а другой конец ее будет держать Магомет, стоя на Масличной горе. И все мертвые должны будут проходить по этой нити через Иосафатову долину, и праведные достигнут другой стороны долины, а грешники низринутся в геенну огненную.
Идя здесь, путник думает: «Это Иерусалим смерти и суда, здесь открываются небеса и ад. Но и не этот Иерусалим убивает. Трубы судного дня молчат, и огонь геенны потух».
Путешественник идет дальше вокруг стены и достигает наконец северной части города. Здесь открывается пустынная, сухая и однообразная равнина. Здесь находится голая скала, именуемая Голгофой, здесь же пещера, где Иеремия слагал свои песни плача. Здесь же около стены находится купель Вифезда и тянется под мрачными сводами Страстной путь. Это Иерусалим скорби и страдания, муки и искупления.
Путешественник на минуту останавливается и задумчиво созерцает эту мрачную картину. «Нет, это не тот Иерусалим, который убивает людей», — думает он и идет дальше.
Но какая перемена происходит, когда он поворачивает на запад! Здесь за городскими стенами раскинулся новый город, с величественными дворцами миссий и громадными гостиницами. Здесь находится русская церковь, больница и громадный странноприимный дом, вмещающий в себя двадцать тысяч паломников. Консулы и епископы строят себе здесь прекрасные загородные дома, а пилигримы ходят по церковным и сувенирным лавкам. Здесь по широким светлым улицам ездят экипажи, на каждом шагу встречаются витрины магазинов, банки и справочные бюро для путешественников.
По другую сторону тянутся красивые иудейские и немецкие земледельческие колонии, большие монастыри и всевозможные благотворительные учреждения. На каждом шагу попадаются монахи и монахини, сестры милосердия и послушницы, священники и миссионеры. Здесь живут ученые, исследователи иерусалимских древностей и старые английские дамы, которым кажется, что они не могут жить ни в каком другом месте.
Здесь находятся великолепные миссионерские школы, ученики которых пользуются бесплатным обучением, питанием, одеждой и содержанием только для того, чтобы легче было завладеть их душами. Здесь высятся миссионерские больницы, в которые больных прямо-таки заманивают, чтобы нежным и заботливым уходом обратить их в свою веру. Здесь устраиваются собрания и диспуты, на которых идет ожесточенная борьба за души.
Здесь католики клевещут на протестантов, методисты дурно отзываются о квакерах, лютеране восстают против реформаторов, а русские — против армян. Здесь гнездится зависть, а всякое милосердие изгнано. Здесь религиозный философ сомневается в Искупителе, а правоверный спорит с еретиком. Здесь все друг друга ненавидят во славу Божью.
И здесь-то находишь то, чего искал. Здесь Иерусалим — охотник за душами, Иерусалим — злоречия, лжи, клеветы и порока. Здесь преследуют без пощады и убивают без оружия. Вот этот-то Иерусалим и убивает людей.
С тех пор, как шведские крестьяне приехали в Иерусалим, члены гордонской колонии заметили большую перемену в отношении к ним окружающих.
Сначала это были мелочи. Так, например, английский проповедник методистов перестал им кланяться, а благочестивые Сионские сестры, жившие в монастыре около арки Ессе Homo, при встрече с ними переходили на другую сторону улицы, словно боясь заразиться от них чем-нибудь дурным.
Никто из колонистов не обращал на это внимания и не задумывался над этим, даже после случая с проезжими американцами, которые провели у них весь вечер в дружеской беседе и обещали прийти на следующий день, но, встретив на улице миссис Гордон и мисс Юнг, сделали вид, что не узнают их.
Были случаи и посерьезнее. Так, когда молодые женщины из колонии пошли в новые лавки у Яффских ворот, греческие купцы крикнули им несколько оскорбительных слов, и хотя женщины их не поняли, но выражение лиц и тон купцов заставили их покраснеть.
Колонисты старались убедить себя, что все это просто случайность. «В христианской части города про нас распустили какую-нибудь клевету, — говорили они, — но это скоро пройдет».
Старые гордонисты вспоминали, что про них уже не раз распускали злые слухи. Их упрекали в том, что они не хотят учить своих детей; что они живут за счет одной богатой вдовы, которую они совершенно обобрали; что они оставляют больных без помощи, потому что не хотят противиться воле Божьей; что они ведут роскошную праздную жизнь и только делают вид, что стараются восстановить истинное христианство.
«Такие же слухи распускают и теперь, — говорили они. — Но клевета умрет так же, как и раньше, потому что в ней нет и крупицы правды».
Тут случилось, что женщина из Вифлеема, которая каждый день приносила им плоды и овощи, вдруг перестала ходить к ним. Гордонисты отыскали ее и старались уговорить снова носить им товар, но та самым решительным образом отказалась продать им хоть одну морковку.
От этого уже нельзя было отмахнуться. Колонисты поняли, что распущенные слухи касаются их всех и проникли всюду.
Вскоре они получили этому подтверждение. Однажды несколько сестер находились в церкви Святого Гроба, когда туда пришла толпа русских богомольцев. Добродушные русские радостно им закивали, стараясь объяснить, что и они тоже христиане. В эту минуту пришел русский священник и сказал несколько слов богомольцам. Тогда они начали креститься и грозить шведам кулаками, а вид у них был такой, словно они готовы были прогнать гордонистов из церкви.
Близ Иерусалима жили немецкие крестьяне-сектанты. Эти немцы уже много лет как переселились в Иерусалим. И на родине, и в Иерусалиме они терпели много притеснений, но стойко выдержали все это, и теперь владели большими великолепными колониями в Каиафе и Яффе, не считая той, которую они основали в самом Иерусалиме.
Один из этих колонистов пришел однажды к миссис Гордон и откровенно сказал ей, что слышал дурные вещи про ее приверженцев.
— Это миссионеры распускают про вас клевету, — сказал он, кивая на западную часть города. — Правда, если бы я сам на опыте не знал, что можно клеветать на людей совершенно невинных, я бы тоже отказался продавать вам муку и мясо. Но для меня ясно, что так они мстят вам за то, что вы в последнее время приобрели так много последователей.
Миссис Гордон спросила, в чем же их обвиняют.
— Люди говорят, что вы ведете здесь, в колонии, дурную жизнь. Вы не позволяете людям вступать в брак, как повелел Господь, и поэтому они утверждают, что у вас все идет не так, как надо.
Сначала колонисты не хотели ему верить, но вскоре убедились, что немец говорил правду: все в Иерусалиме верят, будто они ведут дурную жизнь. Никто из христиан не заговаривал с ними. В гостиницах насчет них предупреждали путешественников. Только проезжие миссионеры решались изредка заглядывать в колонию. Возвращаясь оттуда, они многозначительно покачивали головой. Хотя они и не видели там ничего предосудительного, но думали, что там происходит всякое беззаконие под маской благочестия.
Громче всех против гордонистов выступали американцы, начиная с консула и заканчивая самой последней сиделкой.
«Какой позор для нас, американцев, — говорили они, — что этих людей еще не выгнали из Иерусалима!»
Колонисты были людьми разумными и говорили себе, что с этими слухами ничего нельзя поделать, пусть себе люди болтают, что хотят. Со временем их клеветники увидят сами, как они были несправедливы.
«Не можем же мы ходить из дома в дом, уверяя всех в своей невиновности! — восклицали гордонисты и утешались тем, что живут между собой в единении и любви. — Бедные и больные из Иерусалима еще не боятся посещать нас, — говорили они. — Нужно дать пронестись этой буре, ведь все испытания посылаются нам Богом».
Вначале и шведы совершенно спокойно переносили эту клевету. «Если люди здесь такие жестокие, — говорили они, — что могут верить, будто мы, бедные крестьяне, избрали тот самый город, где пострадал наш Спаситель, чтобы вести дурную жизнь, то слова их ничего не значат. Нам все равно, что они там говорят».
Так как люди не переставали выказывать им свое презрение, то крестьяне начали радоваться при мысли, что Господь нашел их достойными претерпеть гонение и стыд в том самом городе, где был преследуем и распят Сам Христос.
Однажды в октябре Гунхильда получила от отца письмо, где он писал, что ее мать умерла. Письмо не было жестоким, как того ожидала Гунхильда. Отец ни в чем не упрекал ее; он сообщал ей только о болезни и о похоронах. Похоже, что старый бургомистр думал: «Буду с ней мягок, она и без того почувствует себя несчастной».
Все письмо было написано в ровном дружеском тоне; когда же бургомистр подписал свое имя, сдерживаемый гнев его внезапно вырвался наружу: быстрым движением опустил он перо в чернильницу и резким почерком подписал в конце письма: «Твой отъезд причинил матери большое горе, но убило ее известие, которое она прочла в миссионерском листке, что вы ведете в Иерусалиме дурную жизнь. Здесь никто не ожидал этого ни от тебя, ни от тех, с кем ты уехала».
Гунхильда спрятала письмо в карман и проносила его целый день, не сказав никому о нем ни слова.
Она не сомневалась, что отец написал ей правду относительно смерти матери. Родители Гунхильды были люди всеми уважаемые и очень дорожили своим добрым именем; никто в колонии не страдал так, как она, от возведенной на них напраслины. Девушке мало было самой сознавать себя невинной: она чувствовала себя опозоренной, и ей казалось, что она не сможет уже больше показываться на людях. Все время она скорбела об этом, и уколы злословия жгли ее, как огонь. А теперь они убили ее мать.
Гертруда и Гунхильда жили в одной комнате и продолжали оставаться лучшими подругами. Но Гунхильда не показала письма даже Гертруде, ей казалось несправедливым нарушить ее радость. Гертруда была так счастлива с тех пор, как жила в Иерусалиме, где все пробуждало в ней мысли о Спасителе.
Гунхильда часто вынимала письмо из кармана и смотрела на него. Перечитывать его она не решалась: уже при одном взгляде на него сердце ее сжималось от острой боли. «Если бы я могла умереть! — думала она. — Я никогда больше не буду иметь покоя. Ах, если бы я могла умереть!..»
Девушка сидела и смотрела на письмо, ей казалось, что оно источает яд, способный убить и ее, и она надеялась, что он быстро окажет свое действие.
На следующий день Гунхильда была в городе и возвращалась домой через Дамасские ворота.
Стояла жара, какая часто бывает в октябре перед сезоном осенних дождей. Когда Гунхильда вышла из темного города, где дома и арки служили защитой от солнца, ей показалось, что ослепительный солнечный свет поразил ее, как молния, и ее охватило желание вернуться назад под прохладную тень ворот. Дорога, залитая солнцем, казалась девушке очень опасной. Ей представлялось, что она должна идти через стрельбище, где солдаты упражняются в меткости.
Гунхильда не хотела отступать перед солнечным светом. Хотя она слышала, что он может быть опасен, чему не особенно верила. Поэтому она поступила так, как делают, спасаясь от сильного дождя: втянула голову в плечи, надвинула платок на голову и быстро пошла вперед.
И когда она так шла, ей казалось, что солнце на небе держит в руках сверкающий лук и пускает в нее одну стрелу за другой. Да, действительно казалось, что солнце тем только и занято, что целит в нее. Острые жгучие искры сыпались на Гунхильду дождем, и не только с неба; все вокруг сверкало и кололо ей глаза. Даже из расщелин стен вылетали маленькие острые стрелы, а стекла в окнах монастыря сверкали так ослепительно, что девушка не решалась на них взглянуть. Ключ в одной из дверей полыхнул ей вслед маленьким злым лучом, и точно также преследовали ее блестящие листья клещевины, которые, казалось, пережили лето только для того, чтобы помучить ее. Куда бы она ни взглянула, на небо или на землю, — все сверкало и блестело. И в то же время Гунхильде казалось, что она страдает так не столько от жары, сколько от ослепительно-белого солнечного сияния, проникающего ей в глаза и выжигающего мозг.
Гунхильда чувствовала такой же гнев и ненависть к солнцу, какое бедное загнанное животное чувствует по отношению к охотнику. Ее охватило непреодолимое желание взглянуть своему преследователю прямо в лицо. Некоторое время она боролась с собой, но потом оглянулась и посмотрела прямо в небо. И действительно, солнце стояло там, похожее на сгусток огромного голубовато-белого пламени. Когда Гунхильда смотрела на него, небо делалось черным, а солнце сжалось в одну маленькую искру, сверкающую острым опасным светом, и девушке показалось, что эта искра сорвалась со своего места на небе и жужжа понеслась вниз, чтобы поразить ее в голову и убить на месте.
Гунхильда громко закричала от ужаса, схватилась руками за голову, как бы защищаясь, и бросилась бежать.
Пробежав немного по дороге, где поднималось белое облако удушающей известковой пыли, она увидела большую кучу камней — обломки стены разрушенного дома. Бедная девушка поспешила к нему, где посчастливилось найти вход в подвал.
Прохладный и приятный мрак охватил ее; было так темно, что она не могла сделать и двух шагов.
Гунхильда встала спиной ко входу, давая глазам отдохнуть в темноте.
Здесь ничего не блестело и не сверкало. Теперь она понимала состояние бедной загнанной лисицы, когда ей удается проскользнуть в нору от преследующих ее охотников. И вот теперь жара и духота, свет и блеск солнца стояли, как обманутые охотники, вокруг убежища, где она скрылась. Целая толпа сверкающих стрел стояла и ждала ее, а она была спокойна и в безопасности.
Глаза Гунхильды понемногу привыкли к темноте, она увидела камень и села на него. Ей казалось, что она просидит много часов, прежде чем у нее хватит мужества покинуть пещеру. Во всяком случае, не раньше, чем солнце склонится на запад и потеряет над небом свою власть и могущество.
Просидев немного во мраке, Гунхильда почувствовала, как перед глазами ее мелькает бесчисленное количество маленьких солнц и искр, и в мозгу у нее все начинает вертеться. Ее охватило сильное головокружение, и казалось, что стены здания стремительно вертятся. Она поспешила прислониться к стене, чтобы не упасть.
— О, Боже, они преследуют меня и здесь! — простонала Гунхильда. — Должно быть я сделала, что-нибудь дурное, если даже солнце не выносит меня, — продолжала девушка.
В ту же минуту она вспомнила о письме и смерти матери, о своем ужасном горе и желании умереть. Девушка не думала об этом, пока ее жизни грозила реальная опасность, она заботилась только о спасении.
Гунхильда быстро вынула письмо, развернула его и подошла к выходу, чтобы прочесть. Она увидела, что там стояли именно те слова, какие сохранились у нее в памяти, и застонала.
И тут же в голову пришла мысль, которая показалась ей легкой, приятной и утешительной.
«Разве ты не понимаешь, — обратилась Гунхильда сама к себе, — что Господь желает призвать тебя к Себе».
Это представилось ей великой милостью Божьей.
Девушка еще не вполне пришла в себя. У нее продолжала кружиться голова, весь подвал вертелся, а перед глазами прыгали сверкающие точки.
Гунхильда крепко ухватилась за мысль, что Господь позволяет ей оставить жизнь, уйти к матери на небо и отрешиться от всех печалей.
Она встала, прижав руки к затылку, но потом отвела руки и совершенно спокойно, словно идя в церковь, вышла на солнечный свет.
Гунхильда немного освежилась и, выйдя наружу, сразу не заметила ни охотников, ни сверкающих искр и стрел.
Пройдя несколько шагов, девушка вновь почувствовала, как все снова набросились на нее. Все вокруг сверкало и кололо ей глаза, а солнце, звеня, сорвалось с неба и огненной искрой ударило ее в затылок.
Она сделала еще несколько шагов и упала, будто пораженная молнией.
Несколько часов спустя люди из колонии нашли ее. Она лежала, прижав одну руку к сердцу, а другая рука была вытянута и сжимала письмо, как бы показывая, что убило ее.
VI
[править]В тот день, когда Гунхильда умерла от солнечного удара, Гертруда тоже вышла из дому и пошла по широкой дороге к западному предместью. Ей нужно было купить иголок и тесьмы для рукоделия, но она плохо знала эту часть города, и ей долго пришлось искать нужный магазин; кроме того, она не спешила и была даже рада пройтись по улице. Гертруда еще почти не видела Иерусалима; она привезла с собой из дому так мало одежды, что ей все время приходилось проводить за работой, чтобы прилично выглядеть.
Как всегда, когда Гертруда выходила на улицу, лицо ее озарялось радостной улыбкой. Она тоже страдала от ужасной жары и жгучих лучей солнца, но не так, как другие. При каждом шаге она думала, что, может быть, Иисус ступал там же, где она теперь идет. Девушка была уверена, что Его взгляд устремлялся к холмам, мелькавшим в конце улицы. И думая об этом, она чувствовала присутствие Христа совсем близко, и радость щедро переполняла ее.
По приезде в Иерусалим Гертруду больше всего радовало то, что здесь она чувствовала себя гораздо ближе к Христу, чем прежде. Здесь она никогда не вспоминала, что прошло уже две тысячи лет с тех пор, как Иисус ходил по этой земле со Своими учениками. Ей казалось, что Он жил здесь совсем недавно. Она видела следы Его ног на земле и слышала отзвук Его голоса на улицах Иерусалима.
Когда Гертруда спускалась с отвесного холма, ведущего к Яффским воротам, навстречу ей поднималась большая группа русских паломников. Они осматривали святые места уже несколько часов, и уже так утомлены и измучены продолжительной ходьбой под жгучими лучами солнца, что, казалось, были не в силах дойти до гостиницы, стоящей на вершине холма.
Гертруда остановилась, глядя на них. Группа состояла исключительно из крестьян; в своих одеждах из домашнего сукна и вязаных кофтах они напоминали ей жителей ее родины.
«Должно быть, целая деревня приехала поклониться святым местам, — подумала она. — Вон тот, с очками на носу, наверное школьный учитель, а этот, с толстой палкой, имеет большое хозяйство и, наверняка, управляет всей деревней. А тот, что марширует так прямо, — бывший солдат, а вон та фигура, с узкими плечами и длинными руками, — деревенский портной».
Гертруда пришла в хорошее настроение и, по своей старой привычке, начала придумывать разные истории про проходящих мимо.
«Вон та женщина в шелковом платке на голове — богачка, — думала девушка. — Она смогла уехать из дому только на старости лет, потому что сначала ей надо было устроить судьбу сыновей и дочерей и вырастить внучат. Женщина, которая идет рядом с ней и несет маленький узелок в руках, вероятно, очень бедна. Всю свою жизнь она терпела лишения и копила деньги на поездку в Иерусалим».
Стоило только взглянуть на паломников, чтобы почувствовать к ним расположение. Хотя все они были в пыли и поту, но вид у них был веселый и радостный, и не было видно ни одного недовольного лица.
«Как они должны быть благочестивы и терпеливы, — думала Гертруда, — и как они должны любить Христа, чтобы не испытывать ни малейшего страдания, а чувствовать только счастье ходить по Его земле!»
Среди этого шествия попадались отдельные люди, которые с трудом передвигали ноги. Трогательно было видеть, как родственники и друзья берут их под руки и помогают им подниматься на холм. Наиболее утомленные брели одни, у них был такой измученный вид, что никто не чувствовал себя в силах помочь им. Самой последней шла молодая девушка лет семнадцати. Она была почти единственная из молодых, большинство богомольцев были люди старые или средних лет. Увидев молодую девушку, Гертруда решила, что она, вероятно, пережила на родине какое-нибудь глубокое горе, и жизнь там стала ей невыносима. Может быть, и этой несчастной явился в лесу Спаситель и указал ей путь в Иерусалим.
Молодая паломница выглядела очень больной и изнуренной. Она была хрупкого телосложения, и грубая тяжелая одежда, а главное подкованные сапоги, которые она носила, как и другие женщины, казалось, еще больше сковывали ее движения. Она сделала несколько шагов и остановилась, чтобы перевести дух. Но, стоя так неподвижно посреди дороги, она подвергалась опасности быть опрокинутой верблюдом или сбитой с ног экипажем.
Гертруда почувствовала непреодолимое желание помочь больной. Недолго думая, она подошла к девушке, обняла за талию и жестом показала, чтобы та оперлась на нее. Девушка подняла на нее мутный взгляд. Полубессознательно приняла помощь и дала Гертруде провести себя несколько шагов.
Тут их заметила одна из пожилых женщин. Она неприязненно взглянула на Гертруду и сурово крикнула больной несколько слов. Девушка, казалось, испугалась; она выпрямилась, оттолкнула Гертруду и попыталась идти сама, но вынуждена была снова остановиться.
Гертруда не могла понять, почему девушка отказывается от помощи. Она подумала, что русские, должно быть, слишком застенчивы, чтобы принимать помощь от чужих. Поэтому она снова поспешила к больной и обняла ее, но лицо девушки исказилось от ужаса и отвращения. Она вырвалась из рук Гертруды и бросилась бежать.
Тут Гертруда ясно увидела, что все они боятся ее, и поняла, что это было следствием злых сплетен, распускаемых про гордонистов. Это огорчило и рассердило Гертруду; единственное, что она могла сделать для несчастной, — это оставить ее в покое и не пугать. Провожая ее взглядом, она увидела, что девушка в своем замешательстве и страхе бежала прямо под колеса экипажа, который на полном ходу спускался с холма, Гертруда с ужасом видела, что русская паломница неминуемо будет сбита.
Гертруда хотела закрыть глаза, чтобы не видеть этого ужасного зрелища, но, совершенно потеряв над собой власть, не могла пошевелиться. Она стояла с широко раскрытыми глазами и видела, как лошади налетели на девушку и сбили ее с ног. В следующее же мгновение умные животные сдержали свой бег, откинулись назад и, крепко осев на задние ноги, удержали на себе разогнавшийся экипаж; они ловко бросились в сторону и помчались дальше, не задев лежащую на земле и краем колеса.
Гертруда думала, что опасность миновала. Хотя русская девушка продолжала лежать не двигаясь, вероятно, она просто лишилась чувств от страха.
Богомольцы со всех сторон бросились к несчастной. Гертруда подоспела к ней первой. Она наклонилась, чтобы помочь девушке подняться, но тут увидела, что из-под затылка упавшей течет кровь, а лицо приняло какое-то странное застывшее выражение. «Она умерла, — подумала Гертруда, — и это я виновата в ее смерти».
В эту минуту какой-то человек нетерпеливо оттолкнул Гертруду в сторону. Он проворчал несколько слов, по тону которых она поняла, что такое погибшее создание, как она, недостойна прикасаться к благочестивой молодой паломнице. Она снова услышала вокруг себя те же слова и увидела угрожающе поднятые руки; ее гнали и толкали, пока она не очутилась вне толпы, собравшейся вокруг умершей.
Одну минуту Гертруда была так возмущена их обращением, что подняла грозно сжатые кулаки. Она хотела защищаться, хотела снова пробраться к русской девушке, чтобы убедиться, действительно ли та умерла.
— Нет, это не я недостойна подойти к ней, а вы все! — воскликнула она громко по-шведски. — Ваши гнусные нападки убили ее.
Никто ее не понял, и гнев Гертруды быстро сменился бесконечным ужасом. Господи, а если кто-нибудь видел, как все произошло, и расскажет об этом паломникам? Тогда все эти люди без всякой жалости набросятся на нее и убьют!
Гертруда бросилась прочь, и бежала изо всех сил, хотя никто ее не преследовал. Она перестала бежать, только достигнув пустыни, простиравшейся к северу от Иерусалима. Здесь Гертруда остановилась, провела рукой по лбу и, сложив руки, прижала их к груди.
— Боже, Боже! — воскликнула она. — Неужели я убийца? Неужели я действительно виновата в смерти человека?
В ту же минуту девушка обернулась к городу, высокие и мрачные стены которого высились перед ней. «Нет, не я виновата в этом, а ты! — воскликнула она. — Не я, а ты!»
С ужасом отвернувшись, Гертруда направилась к колонии, крыша которой мелькала вдали. По дороге она несколько раз останавливалась, стараясь привести в порядок нахлынувшие мысли.
Когда Гертруда только приехала в Палестину, она думала: «Здесь я живу в стране Владыки и Господа моего, здесь я нахожусь под Его особым покровительством, и со мной не может случиться ничего дурного». Она жила в уверенности, что Христос повелел ей отправиться в Святую землю, потому что видел, что она достаточно страдала, и теперь в жизни ей нужны только мир и покой.
Теперь же Гертруда испытывала чувство, какое испытывает всякий житель хорошо укрепленного города, когда вдруг видит, что все его башни и стены внезапно разрушились. Девушка чувствовала себя беспомощной; она не видела никакой защиты перед надвигающимся злом. Здесь, напротив, ее могло настичь еще большее несчастье.
Она мужественно откинула мысль о том, что была причиной смерти русской девушки; Гертруда не хотела упрекать себя, но она чувствовала смутный страх перед воспоминанием, которое навсегда сохранится об этом несчастии.
«Я ежеминутно буду видеть, как лошади налетели на нее, — жаловалась она. — Я никогда больше не буду знать ни одного счастливого дня!»
Девушка невольно спрашивала себя, зачем Христос послал ее в эту страну. Гертруда сознавала, что было большим грехом задавать такие вопросы, но ничего не могла с этим поделать; этот вопрос непрестанно раздавался в ушах: «Чего хотел от меня Христос, посылая в эту землю?»
— Ах, Боже мой, — говорила она в сильном отчаянии, — я думала, Ты любишь меня и хочешь все устроить к моему благу! Ах, Господи, я была так счастлива, когда верила, что Ты охраняешь меня!
Когда Гертруда вернулась в колонию, ее поразила царившая там необычная тишина и торжественность. Юноша, отворивший ворота, был как-то особенно серьезен, и когда она проходила по двору, то увидела, что все стараются осторожно ступать по плитам и говорить тихо. «У нас кто-то умер», — подумала Гертруда, еще ничего не зная.
Скоро она узнала, что Гунхильду нашли на дороге мертвой. Ее уже перенесли в дом и положили на носилки в подвале. Гертруда знала, что на востоке мертвых хоронят очень скоро, но все-таки испугалась, видя, что приготовления к похоронам были в полном ходу. Тимс Хальвор и Льюнг Бьорн сколачивали гроб, а несколько пожилых женщин одевали умершую. Миссис Гордон отправилась в американскую миссию просить разрешения похоронить Гунхильду на американском кладбище. Бу и Габриэль стояли на дворе с заступами в руках и ждали только возвращения миссис Гордон, чтобы отправиться рыть могилу.
Гертруда сошла в подвал. Она долго смотрела на Гунхильду и потом горько заплакала. Она всегда любила свою подругу, которая лежала перед ней мертвой, но, стоя теперь и глядя на Гунхильду, ясно сознавала, что ни она сама и никто другой из колонии не любил Гунхильду так, как та заслуживала. Правда, все ценили ее за то, что она была справедлива, добра и правдива, но она делала жизнь тяжелой себе и другим, потому что легко раздражалась по пустякам и этим отталкивала от себя многих людей. И когда Гертруда так думала, ей становилось страшно жаль Гунхильду, и слезы снова текли из глаз.
Вдруг она перестала плакать и начала рассматривать Гунхильду с беспокойством и страхом. Она увидела, что Гунхильда лежит с тем же выражением на лице, какое у нее бывало при жизни, когда она задумывалась над каким-нибудь трудноразрешимым вопросом. Странно было видеть, как она лежит неподвижно и думает, слегка надув губы и сдвинув брови.
Гертруда медленно отошла от покойницы. Уловив выражение вопроса на лице Гунхильды, она вспомнила свои собственные сомнения. Ей показалось, что Гунхильда тоже вопрошает, зачем Иисус послал ее в эту страну. Казалось, она спрашивала: «Неужели я должна была приехать сюда, только для того, чтобы умереть?»
Когда Гертруда снова вышла на двор, к ней быстро подошел Бу. Он попросил ее пойти с ним и сказать несколько слов Габриэлю Маттсону.
Гертруда в недоумении взглянула на Бу, мысли ее были так далеко, что она не сразу поняла, о чем он говорит.
— Ведь это Габриэль нашел Гунхильду на дороге, — пояснил ей Бу.
Гертруда не слышала его; она смотрела на юношу, но думала о том, почему Гунхильда лежит с таким выражением на лице.
— Подумай, как ужасно было Габриэлю случайно найти ее мертвой, когда он, не подозревая ни о каком несчастье, шел по дороге, — сказал Бу.
Видя, что Гертруда все еще не понимает его, он продолжал глубоко взволнованным голосом:
— Я не знаю, что бы со мной было, если бы я нашел мертвым на дороге человека, которого я люблю больше всего на свете.
Гертруда оглянулась, как бы очнувшись от сна. Ну-да, конечно, ведь она и раньше знала, что Габриэль любит Гунхильду. Они должны были пожениться, если бы их не разлучило путешествие в Иерусалим. Но они все-таки отправились в Иерусалим, хотя знали, что теперь уже никогда не смогут стать мужем и женой. И теперь Габриэль нашел Гунхильду мертвой на дороге.
Гертруда подошла к Габриэлю, который неподвижно стоял у ворот, воткнув заступ в землю. Губы его были плотно сжаты, взгляд устремлен в одну точку. Когда Гертруда подошла к нему, он пошевелил губами, но не произнес ни слова.
— Хорошо бы, если бы он смог заплакать, — шепнул Бу Гертруде.
Гертруда молча протянула Габриэлю руку, как это в обычае на похоронах между близкими родственниками, рука Габриэля вяло и безжизненно лежала в ее руке.
— Бу сказал мне, что это ты нашел Гунхильду, — сказала Гертруда.
Габриэль стоял неподвижно.
— Тебе, должно быть, было очень тяжело, — продолжала Гертруда, между тем как Габриэль стоял как каменное изваяние. Гертруде удалось проникнуть в его горе, и она поняла, как это должно быть для него ужасно.
— Думаю, Гунхильде было приятно, что именно ты нашел ее, — продолжала она.
Габриэль вздрогнул и взглянул на Гертруду широко раскрытыми глазами.
— Ты думаешь, это ей было приятно?
— Да, — отвечала Гертруда, — я понимаю, что тебе это было очень тяжело, но я думаю, она хотела, чтобы ее нашел именно ты.
— Я не отходил от нее ни на минуту, — тихо произнес Габриэль, — пока не подошли люди, которые могли мне помочь; я нес ее бережно и осторожно.
— Я в этом не сомневаюсь, — сказала Гертруда.
Губы Габриэля задрожали и слезы внезапно полились из глаз. Бу и Гертруда тихо стояли около него, давая ему выплакаться. Габриэль рыдал, уткнувшись лицом в ворота.
Немного погодя, он успокоился и, подойдя к Гертруде, взял ее за руку.
— Спасибо, что ты заставила меня заплакать, — сказал он. Голос его звучал нежно и мягко, как всегда говорил его отец, старый Хок Маттс. — Я покажу тебе кое-что, что не решился показать другим, — продолжил он. — Когда я нашел Гунхильду, в ее руках было письмо от отца, я взял его, так как считал, что больше других имею право прочитать его. Я покажу его и тебе, ведь у тебя тоже на родине остались старики родители.
Гертруда взяла письмо и прочла его, а потом взглянула на Габриэля.
— Так это и убило ее? — спросила она.
Габриэль кивнул головой:
— Да, я думаю, что это и убило ее.
Гертруда громко воскликнула:
— Иерусалим, Иерусалим, ты отнимаешь у нас всех братьев! Мне кажется, что Бог покинул нас! — рыдала она.
В эту минуту в ворота вошла миссис Гордон и послала Габриэля и Бу на кладбище, а Гертруда пошла в маленькую комнату, где еще недавно жила с Гунхильдой, и провела там весь вечер.
Она сидела, охваченная сильным страхом, словно в ожидании появления привидений; ей казалось, что в этот день должно случиться что-то еще худшее, что-то словно притаилось в углах, готовое напасть на нее. Гертруду мучили робкие сомнения.
«Я не понимаю, зачем Господь послал нас сюда? Ведь мы приносим несчастье и себе и другим».
Она боролась с отчаянием, но ничего не получилось; и она начинала перечислять всех, кого постигло несчастье после их переселения. Ведь было так ясно и несомненно, что Сам Господь повелел им отправиться в Иерусалим, так почему же они терпят столько горя?
Она достала бумагу и чернила, чтобы написать родителям, однако не могла написать ни слова.
— Что я им напишу, чтобы они поверили мне? — воскликнула она. — Да, если я лягу и умру, тогда они, может быть, и поверят, что мы невинны.
Наконец наступил вечер, а за ним и ночь. Гертруда чувствовала себя такой несчастной, что не могла заснуть. Лицо Гунхильды постоянно стояло перед ней; она непрестанно спрашивала себя, о чем раздумывала покойница, и ей казалось несомненным, что Гунхильда умерла с тем же вопросом на устах, какой мучил и ее.
Рано-рано утром Гертруда оделась и вышла.
За последние сутки она так далеко отошла от Христа, что даже не знала, как ей снова найти к Нему путь. И вот утром ее охватило горячее стремление пойти в такое место, которое несомненно посещал Спаситель. Таким местом была только Масличная гора. Гертруда подумала, что, придя туда, она снова станет ближе ко Христу; и, быть может, там ее снова осенит Божия любовь, и она поймет, чего же Он от нее хочет.
Когда девушка вышла в ночную мглу, ее охватил страх. Перед ней снова встали все несчастья, случившиеся за прошлый день.
По мере того как она поднималась выше на гору, на душе у нее становилось легче. Подавленное настроение исчезло и Гертруда начала яснее осознавать происходившее.
«Да, это можно объяснить только одним, — думала она. — Если возможна такая несправедливость, значит близок конец мира. Чем же иначе можно объяснить, что в мире царит неправда, что Господь не может помешать злу, что святые терпят преследование, а ложь не встречает никакого противодействия».
Гертруда остановилась в задумчивости. Да, действительно, приход Спасителя близок, и скоро она увидит Его спускающимся на облаке с небес.
Если это так, то можно понять, почему они все были призваны в Иерусалим. Господь оказал великую милость ей и ее друзьям, послав их сюда навстречу Иисусу. Девушка сложила руки в восхищении и радости при мысли об этом величественном зрелище.
Быстрыми шагами поднималась она по горе, пока не достигла вершины, откуда Иисус вознесся на небо.
Она не могла ступить на самое священное место, и, стоя лишь возле него, смотрела на облака, бегущие по утреннему небу.
«Может быть, этот день наступит уже сегодня», — думала она. Гертруда сложила руки и устремила свой взор к небу, покрытому легкими облачками.
— Он придет, — говорила она. — Он непременно придет!
Девушка пристально глядела на разгорающуюся утреннюю зарю, словно видя ее в первый раз. Ей казалось, что она видит самую глубину небес. На Востоке ей виделся глубокий свод с широкими и высокими воротами, и ей представлялось, как эти ворота распахнутся, и из них выступит Христос во славе со всеми Своими ангелами.
Немного спустя врата востока действительно распахнулись и солнце выплыло на небо. Неподвижно, затаив дыхание, стояла Гертруда, наблюдая как солнце заливало своими лучами горы на западе от Иерусалима, где гряда холмов была похожа на морские волны. Вот солнце поднялось настолько высоко, что лучи его засверкали на кресте купола церкви Гроба Господня; тогда Гертруда вспомнила, что, по преданию, Христос должен явиться при восходе солнца на крыльях утренней зари, и поняла, что в этот день Его уже нечего ждать. Девушка, однако, не чувствовала себя ни подавленной, ни расстроенной.
— Значит, Он придет завтра, — говорила она с полной уверенностью.
Гертруда спустилась с горы и вернулась в колонию, вся сияющая счастьем, но она не спешила ни с кем поделиться своей великой радостью. Целый день сидела она за работой и говорила о самых обыкновенных вещах.
На следующий день, на рассвете, Гертруда опять стояла на Масличной горе.
И каждое утро она возвращалась туда, потому что хотела быть первой, кто увидит Христа, снисходящего с небес во всей славе Своей.
На ее прогулки скоро обратили внимание в колонии, и Гертруду попросили прекратить их. Колонисты доказывали ей, что им может только повредить, если люди будут видеть, как она каждое утро стоит на коленях на Масличной горе, ожидая пришествия Спасителя. Если она будет продолжать в том же духе, то гордонистов обвинят еще и в безумии.
Гертруда обещала послушаться и оставаться дома. Но на следующий же день она проснулась на рассвете и ей стало совершенно ясно, что именно в этот день и должен прийти Христос. Она не могла больше совладать с собой, встала и быстро отправилась на гору, чтобы встретить своего Господа и Спасителя.
Это ожидание стало ее второй натурой. Гертруда не могла ни бороться с ним, ни преодолеть его. Во всем остальном она была прежней: мысли ее были в полном порядке, она стала только заметно веселее и ласковее, чем прежде.
Спустя некоторое время все так привыкли к ее утренним прогулкам, что не обращали на них никакого внимания. Выходя однажды утром, Гертруда увидела у ворот чью-то темную тень, будто поджидавшую ее. Поднимаясь на гору, она слышала за собой шаги подкованных железом сапог. Девушка никогда не оборачивалась и не заговаривала с этой тенью, но чувствовала себя в безопасности, когда слышала позади эти тяжелые шаги.
Иногда, спускаясь с горы, о