П. Л. Лавров. Философия и социология
Избранные произведения в двух томах. Том 2.
Академия наук СССР. Институт философии
М., Издательство социально-экономической литературы «Мысль», 1965
Предисловие ко второму изданию
Предисловие к первому изданию
Письмо первое. Естествознание и история
Письмо второе. Процесс истории
Письмо третье. Величина прогресса в человечество
Письмо четвертое. Цена прогресса
Письмо пятое. Действие личностей
Письмо шестое. Культура и мысль
Письмо седьмое. Личности и общественные формы
Письмо восьмое. Растущая общественная сила
Письмо девятое. Знамена общественных партий
Письмо десятое. Идеализация
Письмо одиннадцатое. Национальности в истории
Письмо двенадцатое. Договор и закон
Письмо тринадцатое. «Государство»
Письмо четырнадцатое. Естественные границы государства
Письмо пятнадцатое. Критика и вера
Письмо шестнадцатое. Теория и практика прогресса
Письмо семнадцатое. Цель автора
С появления первого издания этой книги прошло с лишним 20 лет, и к тому же 20 лет весьма знаменательных для нашего отечества.
Тогда была еще свежа проповедь Чернышевского и Герцена. Все шире и шире сатира Щедрина захватывала область «непозабытых еще слов». Шли споры между сторонниками блестящих статей Писарева, с их превознесением естествознания в теории, индивидуализма в жизни, и зарождающимися народниками, для которых все заслонялось требованием общественной борьбы ввиду введения в историческую жизнь только что освобожденного русского крестьянина. Тогда можно было лишь смутно предчувствовать — но даже не предвидеть, — что среди разрозненных, занятых преимущественно самообразованием кружков русской молодежи раздастся через три года пламенный призыв «в народ!» под знаменем, на котором будет сиять, как девиз, теоретическое учение Маркса и Лассаля1, при практическом требовании «опроститься».
Русское общество пережило с тех пор эту эпоху самоотверженных крестоносцев социализма. Оно пережило то либеральное опьянение, с которым было встречено по всей России оправдание Веры Засулич. Оно пережило еще иную, недолгую, но грозную историю: небольшая группа молодых людей в начале 80-х годов сумела слить старинную революционную традицию декабристов 20-х годов с идейной традицией русской интеллигенции, проповедовавшей в продолжение всего долгого и душного царствования Николая начала гуманизма и человеческого достоинства, причем эти начала вылупились теперь из своего состояния либеральной личинки, чтобы развернуть крылья созревшего социального вопроса, проникнутого жизнью исторической борьбы классов. Во имя экономической и политической эмансипации русского народа «Народная воля» вступила в неумолимую борьбу с русским абсолютизмом, не считая жертв, которые пришлось принести ее сторонникам. Но русские либералы, естественные враги абсолютизма, выработав в прошлом традицию борьбы идейной, выказались еще недоросшими до политической решимости своих дедов 20-х годов отстоять свои идеи на деле.
Тяжелою ценою заплатило русское общество за свои ошибки. Русское социально-революционное движение врезало для настоящего и для будущего неизгладимую черту в историю нашей родины, но его временное подавление отозвалось мучительною общественною болезнью. Наступила эпоха деморализации. Из рядов самоотверженных борцов за будущее России стали отставать утомленные и разочарованные. К именам иных из этих вчерашних борцов пришлось прибавлять слова: «отступник», «изменник», «предатель». Вместе с останками Салтыкова и Чернышевского, Елисеева и Шелгунова2 русская литература похоронила и «забытые слова» этих чуть ли не последних представителей идейной борьбы. Одиноки и подавлены те из них, которые остались на литературной сцене. Литературная «молодежь» 80-х годов стала явно отрекаться от преданий Белинского и Добролюбова. «Передовые» писатели стали признавать своими товарищами по делу сторонников смутной идеалистической метафизики и защитников более или менее еретического христианского богословия. Проповедь «непротивления злу» получила значительное число сторонников. Среди русского студенчества громко и смело стали говорить карьеристы и индифферентисты. Никто из «приспособляющихся» уже не стыдится своих уступок, идущих все далее и далее. Все живое в России, все проникнутое решимостью бороться против умственного растления, против общественного индифферентизма, против архаических форм русского абсолютизма и против капиталистического эксплуататорства во всем цивилизованном мире — все сохранившее великую идейную традицию русской интеллигенции и все усвоившее понимание еще более могучих практических задач научного социализма принуждено возвратиться к осторожной подпольной работе конспиративных групп, оберегаясь не только от сыщиков явных и тайных, но и от трусливой растерянности общества, сторонясь не только от возможных предателей, но и от деморализованных вчерашних товарищей, пытающихся в водке и в клубничных похождениях потопить свое нравственное обезличение, и от новых представителей молодежи, в которых заглохло самое желание бороться и, если нужно, гибнуть за свое идейное убеждение, за свои политические и социальные задачи.
И вот после этих-то 20 лет жизни нашего общества нашлись издатели для книги, появившейся в 1870 г. и материалом для которой послужили статьи журнала, выходившего в конце 60-х годов.
Следовало ли автору согласиться на предложение сделать новое издание этой книги, и если оно могло представить какой-либо интерес, то в каком виде могло появиться это издание? Задачи, стоявшие перед русским писателем и читателем в области мысли, которой принадлежит эта книга, или изменились с тех пор в своей постановке, пли заменились другими. Читатель начала 70-х годов сам изменился, а новое поколение, при различных формах, пережитых им за это время, представляет немалое отличие от своих предшественников. И тем и другим желательно, по всей вероятности, нечто иное. Новый читатель имеет полное основание спросить себя: нужно ли было снова издавать труд, пытавшийся отразить задачи русской жизни и мысли в том виде, как они представлялись в конце 60-х годов? Если была необходимость вернуться к этому предмету, то не следовало ли совершенно переделать этот труд и представить читателю нечто более соответствующее и настоящему положению русской мысли и жизни, и тому отношению, в которое теперь стал автор к этой мысли и жизни, и тому обстоятельству, наконец, что второе издание появляется за границею, а не при тех условиях печати, которые лежали и лежат на всяком писателе и издателе в пределах Российской империи? Если же в мире русских читателей была потребность в новом издании этой книги, а она, отражая давно пережитую эпоху русского развития, требовала бы теперь полной переработки, то не следовало ли издать ее совершенно безо всяких перемен, в том виде, как она появилась в 1870 году, когда единственные два ее экземпляра, достигшие до автора, получены были им в Париже как раз накануне того дня, когда германская армия, обложившая Париж, отрезала его на несколько месяцев от сообщений со всем остальным миром, в том числе и с Россией?
Так как автор согласился на предложение сделать второе издание своего труда и при этом не остановился ни на мысли вполне переработать его, ни на намерении воспроизвести совершенно безо всяких изменений издание 1870 г., то он считает себя обязанным объясниться по этому поводу с новыми своими читателями.
Книги имеют свою судьбу, как говорит латинская пословица, и эта судьба во многих случаях очень смутно предвидится — если предвидится сколько-нибудь — авторами в то время, когда они приступают к своему труду. «Исторические письма» появились впервые в «Неделе», находившейся в конце 60-х годов под руководством хорошей личной приятельницы3 их автора, способствовавшей их помещению в этом издании, причем, насколько известно автору, это помещение встречало тогда порицание многих заметных представителей нашей передовой литературы. При этом имелась в виду совсем не цельная книга, а ряд отдельных статей по вопросам, представлявшим вообще некоторую общую им аналогию. Автор писал свои письма в отдаленном городе Вологодской губернии и имел полное основание опасаться, что этот ряд может каждую минуту перерваться и редакция может предложить ему «по независящим от нее причинам» перейти к предметам иного рода. Вопросы, составлявшие содержание отдельных писем, были далеко не всегда, по мнению автора, самые важные по существу; но иногда они наиболее занимали прессу в данную минуту. Автор дал бы им совсем иное место и иные размеры, если бы предполагал с самого начала, что из этого выйдет более или менее цельная и законченная книга; если бы он предвидел, что на нее русская молодежь обратит то внимание, которое этой книге удалось вызвать. Это было тем неожиданнее для автора, что он очень хорошо сам знал и слишком часто слышал от своих более откровенных приятелей, что его манера писать по некоторой отвлеченности и тяжеловатости вообще не особенно привлекательна для большинства читателей. По мере того как ряд писем удлинялся, он и независимо от сознательного намерения автора получал большую цельность, концентрируясь около двух-трех главных вопросов, и в мысли автора сознательно вырабатывался в труд, способный поставить перед читателем хорошо ли, дурно ли, но определенные вопросы и предложить для них определенное решение. Когда ряд писем был закончен, автор в своей вологодской ссылке узнал, что этот ряд встретил кое-где внимательных и сочувствующих читателей; что его появление книгою может иметь некоторый успех; что многие находят это появление соответствующим требованиям читателей этой эпохи. Автор занялся переработкою отдельных писем ряда в более последовательное целое, как он объяснил это в предисловии к первому изданию, и таким образом из отдельных статей «Недели» конца 60-х годов произошла книга, появившаяся в сентябре 1870 г.
Не находясь в России и имея с родиной весьма мало сношений, автор не мог вовсе следить за успехом книги, за ее распространением, за впечатлением, ею произведенным. До него дошли лишь немногие критики. Он поместил в «Знании» возражения и пояснения, вызванные этими критиками4, и отчасти сделал то же в «Отечественных записках» в статье о формуле прогресса г. Михайловского5. В марте 1872 г. ему было предложено сделать второе издание этой книги в России. Он с радостью принялся за это дело, причем воспользовался указаниями критических статей, до него дошедших, и внес в поправки и дополнения более или менее обширные вставки из своих только что упомянутых статей в «Знании» и в «Отечественных записках». Оригинал второго издания, значительно дополненного и исправленного, но все-таки ставившего себе целью лишь уяснение задач прогресса для русских читателей в том виде, как считал возможным это сделать автор в конце 60-х и в начале 70-х годов, был вполне готов к печати; был отправлен в Россию; даже чуть ли не было приступлено к печатанию нового издания. Однако оказалось, что оно появиться не может. Оно было запрещено. Тогда же или вскоре после того и первое издание было извлечено из обращения по распоряжению администрации.
Прошло 10 лет. Автор узнал, что книга сделалась редкостью; что ей удалось, совершенно неожиданно для автора, получить некоторое значение в кругу русской молодежи; что вопросы, ею поднятые, представляют живой интерес в этом кругу; что она имела на дальней родине немало читателей сочувствующих, «читателей-друзей». Но именно потому автор и не подумал тогда о новом издании. Ему казалось, что его труд конца 60-х годов не может быть уже удовлетворителен; что русская мысль продвинулась вперед в своем созревании; что для русской жизни развернулись более широкие и более ясные горизонты; что русскому живому читателю нужно уже нечто не только подготовляющее его к эпохе общественной борьбы, но нечто более определенно характеризующее задачи этой борьбы; что поднятие духа и энергическое общественное движение, которые имели место на нашей родине в конце 70-х и начале 80-х годов, вообще требуют совершенно новой работы, ставящей вопросы гораздо более определенно и цельно. Ему открылась возможность помещать статьи в новом журнале. Он решился заменить «Исторические письма» 1870 г. в 1881 [году] новым трудом, где те же задачи были бы разработаны с той точки зрения, на которую он считал возможным поставить русского читателя в эту эпоху. Первой статьей этого рода должна была быть «Теория и практика прогресса», вошедшая в настоящее издание как- шестнадцатое письмо. Но она осталась и единственною. Журнал «Слово» был запрещен[1].
Прошло еще десять лет. Автору сделано было в прошлом году предложение снова издать «Исторические письма». Выше была сделана попытка характеризовать в нескольких строках печальное состояние русской мысли и жизни в настоящее время по сравнению с тем, что имело место в 60-х и тем более в начале 80-х годов. Автор «Исторических писем» вовсе не уверен, существует ли теперь в давно оставленной им родине мало или много таких читателей, которых он мог бы называть «читателями-друзьями». Он не знает и того, есть ли там достаточное число читателей, интересующихся теми вопросами, которые он продолжает считать одними из важнейших для развитого человека вообще и, может быть, для русского развитого человека в особенности. Поэтому он не счел необходимым предложить новым издателям заменить «Исторические письма», почти исчезнувшие из обращения в печатных экземплярах и циркулирующие в России кое-где лишь в литографированных, новым трудом по тем же вопросам, как думал сделать это в 1881 г. Отказать издателям он тоже не видел достаточной причины. Но он счел дозволительным принять за основание нового издания не экземпляр 1870 г., а тот исправленный и дополненный оригинал, который был совершенно готов к печати и, кажется, был даже отчасти отпечатан в 1872 г. Этому предполагавшемуся к напечатанию в России, но не появившемуся в продаже изданию принадлежат все крупные дополнения и изменения, которые читатель здесь найдет. Но, посылая в набор свой труд вне территории, где действует русское управление по делам печати, автор не счел нисколько нужным удержать в форме речи те оговорки и затушевывания, которые неизбежны во всяком труде, издаваемом в пределах этой территории, были неизбежны и в оригинале «Исторических писем» 1870 и 1872 годов. Во всех подобных случаях издание 1891 г. употребляет более определенное, точное и откровенное выражение. Автор воспользовался случаем для уяснения того, чем мог бы быть предположенный им труд 1881 г. по тем же вопросам, прибавив к прежним письмам 1870 г. новое письмо, шестнадцатое, которое заключает, таким же образом, пересмотренную статью из «Слова». Почти все остальные небольшие изменения и дополнения, которые автор счел нужным сделать в этом новом издании, отмечены годом, когда они сделаны.
Таким образом, читатель этого нового издания «Исторических писем» имеет, собственно, перед собою предполагавшееся издание 1872 г. в том виде, в каком оно имело бы возможность появиться тогда лишь за границею, с прибавкою одной статьи 1881 г. и с небольшими изменениями и примечаниями 1890—91 годов, почти везде указанными.
В 1870 г., отдавая свой труд в печать в форме книги, автор вовсе не знал, как встретит его русская публика. Она встретила его с большим сочувствием, чем он ожидал, с большим, может быть, чем заслуживал труд, заключающий много недостатков. Автор встретил тогда «читателей-друзей». Он глубоко благодарен этим «читателям-друзьям» за те хорошие минуты, которые он пережил, узнав о их сочувствии. Автор опять и теперь не знает, многие ли из этих «читателей-друзей» 70-х годов сохранили теперь сочувствие к этому труду. Он еще менее знает, как встретят читатели нового поколения это новое издание и вообще, и в том виде, как оно теперь появляется. Из Парижа автору трудно следить за действительным настроением русской публики.
Во всяком случае он посылает привет сочувствующим ему читателям на далекую родину, как бы ни было мало или много этих сочувствующих читателей. Тем, кто ему не сочувствует, пусть эта книга напомнит, какие вопросы, как вопросы жизненные, вызывали интерес читателей тому 20 лет. Тем же, которые в разбросанных группах посвятили себя той же неутомимой борьбе за будущность России, которую вели их предшественники оружием идейным и жизненным, тем, которые продолжают эту борьбу оружием, удобнейшим для них в настоящую минуту, нужно не напоминание невозвратного прошлого, но умение сплотиться в одну историческую силу, ясное понимание новых задач, стоящих перед развитыми русскими людьми, и самоотверженная решимость выполнить эти задачи.
Париж, 29/17 октября 1891 г.
Предлагая читателям, в совокупности и в обновленной форме, письма, помещенные прежде в «Неделе», я считаю нелишним предпослать этому изданию небольшое объяснение.
Когда я начал посылать эти письма, я вовсе не был уверен, найдет ли удобным редакция журнала поместить на своих страницах систематический ряд этюдов по вопросам, здесь рассмотренным. Отдаленность от столицы не дозволяла мне следить за ходом дела и видеть, насколько я сумел заинтересовать читателей. Повременное же издание должно постоянно иметь в виду цель — быть читаемым. Несколько раз в продолжение помещения этих писем я мог думать, что мне придется прекратить их, и лишь с окончанием печатания уверился, что они составят для читателей журнала несколько связное целое. Кроме того, я хорошо знаю, что читатели журналов редко имеют терпение следить за развитием мысли несколько отвлеченной, если начало этого развития помещено в одном номере, продолжение тянется в нескольких номерах, а окончание отделяется от начала целым годом. Все это побуждало меня придавать каждому письму более законченную форму, чем следовало бы для связного ряда этюдов, а потому весь ряд мог пострадать и в связности, и в цельности. Да и собственная мысль, отрываясь от работы, чтобы возвратиться к ней через некоторое время, сообщала ей слишком отрывочный характер. Поэтому при пересмотре этих писем пришлось указать их связь в некоторых случаях, уяснить зависимость между отдельными этюдами, развить некоторые пункты, переставить кое-что, чтобы читателю удобнее было обнять целое. В этой чисто формальной переделке состоит главнейшее отличие этого издания от первоначального вида «Исторических писем». Позволяю себе надеяться, что новая форма, при большей связности частей и при уяснении основных мыслей, сделает мой труд хоть немного более достойным внимания читателя.
Очень желал бы я сделать в этом труде более существенные исправления, но в этом отношении наша критика нисколько не помогла мне. Ни в толстых журналах, ни в ежедневных газетах, ни в журналах серьезно-исторических, ни в тенденциозных журналах разных направлений — насколько по крайней мере эти издания мне удавалось видеть — я не встретил разбора, опровержения, исправления, указания, которое бы меня навело на мысль, где требуется более точности, где более развития; не просмотрел ли я в одном месте важную сторону предмета; не принял ли в другом призрачное явление за существенно важное. Может быть, я не умел достаточно заинтересовать читателей и критиков этими письмами; может быть, критики считали мысли, здесь высказанные, слишком азбучными, чтобы обратить на них внимание; возможно и то, наконец, что до меня не дошли именно те издания, которые мне были бы нужны. Как бы то ни было, я был предоставлен в этом отношении сам себе и некоторым отрывочным, личным отзывам, до меня доходившим. Последние особенно концентрировались около одного недостатка: отвлеченно, сухо, трудно читается… К сожалению, этот недостаток частью лежит в самом предмете. Тем не менее я сознаюсь, что он-таки принадлежит и моему способу изложения. В отдельном издании я постарался кое-где исправить это, внося примеры, но я не имел в виду писать новое сочинение, а хотел лишь представить читателям прежний труд в несколько лучшем виде. Излишняя пестрота примеров могла бы, как мне кажется, несколько повредить связности развития мысли. Последняя осталась совершенно без изменения, и только кое-где более точное выражение заменило прежнее.
Не желая изменить общего заглавия моего труда, я счел, однако же, ненужным удержать в нем некоторые формы эпистолярного слога, употребленные мною прежде.
Мне совершенно неизвестно, насколько мои письма читались или оставлялись без внимания читателями «Недели». Может быть, и теперь критика найдет их малодостойными своего внимания. Я высказался в последнем письме, что сам сознаю многие недостатки этого труда, особенно сравнительно с важностью предмета. Даю читателям то — что имею, так — как умею.
Кадников, 1869 г.
Если читателя интересует движение современной мысли, то немедленно предъявят свои права на его внимание две ее области: естествознание и история. Которая из них ближе для современной жизни?
На этот вопрос не так легко ответить, как оно, пожалуй, могло бы показаться с первого взгляда. Я знаю, что естествоиспытатели и большинство мыслящих читателей не задумаются решить его в пользу естествознания. Действительно, как легко доказать, что вопросы естествознания лезут сами в жизнь человека каждую минуту, что он не может повернуться, взглянуть, дохнуть, подумать, чтобы не пришел в действие целый ряд законов механики, физики, химии, физиологии, психологии! Сравнительно с этим что такое истории? Забава праздного любопытства. Самые полезные деятели в сфере частной или общественной жизни могут прожить и умереть, не имея даже надобности вспомнить о том, что когда-то эллинизм проникал в среду азиатских племен с войсками Александра Македонского; что в эпоху самых деспотических правителей мира составились те кодексы, пандекты, новеллы и т. д., которые легли в основу современных юридических отношений Европы; что были эпохи феодализма и рыцарства, когда самые грубые и животные побуждения уживались с восторженной мистикой. Переходя к отечественной истории, спросим себя, много ли для жизни современного человека полезных применений в знании богатырских былин, «Русской Правды», в дикой опричине Ивана Грозного или даже в петровской борьбе европейских форм с древнемосковскими? Все это прошло невозвратно, и новые очередные вопросы, требуя для себя всех забот и всего размышления современного человека, оставляют для минувшего лишь интерес более или менее драматических картинок, более или менее ясного воплощения общечеловеческих идей… Итак, по-видимому, не может быть даже и сравнения между знанием, обусловливающим каждый элемент нашей жизни, и другим знанием, которое объясняет предметы только интересные, — между насущным хлебом мысли и приятным десертом.
Естествознание есть основание разумной жизни, — это бесспорно. Без ясного понимания его требований и основных законов человек слеп и глух к самым обыденным своим потребностям и к самым высоким своим целям. Строго говоря, человек, совершенно чуждый естествознанию, не имеет ни малейшего права на звание современно образованного человека. Но когда он однажды стал на эту точку зрения, спрашивается, что ближе всего к его жизненным интересам? Вопросы ли о размножении клеточек, о перерождении видов, о спектральном анализе, о двойных звездах? Или законы развития человеческого знания, столкновение начала общественной пользы с началом справедливости, борьба между национальным объединением и общечеловеческим единством, отношение экономических интересов голодающей массы к умственным интересам более обеспеченного меньшинства, связь между общественным развитием и формою государственного строя?.. Если поставить вопрос таким образом, то едва ли кто, кроме филистеров знания (а их немало), не признает, что последние вопросы ближе для человека, важнее для него, теснее связаны с его обыденною жизнью, чем первые.
Даже, строго говоря, они одни ему близки, одни для него важны. Первые лишь настолько важны и близки ему, насколько они служат к лучшему пониманию, к удобнейшему решению вторых. Никто не спорит о пользе грамотности, о ее безусловной необходимости для человеческого развития, но едва ли есть у нее столь тупые защитники, чтобы стали предполагать в ней какую-нибудь самостоятельную, магическую силу. Едва ли кто скажет, что самый процесс чтения и письма важен для человека. Этот процесс важен человеку лишь как пособие для усвоения тех идей, которые человек может приобрести путем чтения и передавать путем письма. Человек, который из чтения ничего не извлекает, нисколько не выше безграмотного. Название безграмотного есть отрицание основного условия образованности, но грамотность сама по себе не есть вовсе цель, она только средство. Едва ли не такую же роль играет естествознание в общей системе человеческого образования. Оно есть лишь грамотность мысли; но развитая мысль пользуется этою грамотностью для решения вопросов чисто человеческих, и эти вопросы составляют суть человеческого развития. Мало читать книгу, надо понимать ее. Точно так же мало для развитого человека понимать основные законы физики и физиологии, интересоваться опытами над белковиною или законами Кеплера. Для развитого человека белковина есть не только химическое соединение, но и составная часть пищи миллионов людей. Законы Кеплера не только формулы отвлеченного движения планет, но и одно из приобретений человеческого духа на пути к усвоению общего философского понимания неизменности законов природы и независимости их от какого бы то ни было божественного произвола.
Мы замечаем здесь даже прямо противоположное тому, что было выше говорено о сравнительной важности основ естествознания и истории для практической жизни. Химический опыт над белковиною и математическое выражение законов Кеплера только любопытны. Экономическое значение белковины и философское значение неизменности астрономических законов весьма существенны. Знание внешнего мира доставляет совершенно необходимый материал, к которому приходится обратиться при решении всех вопросов, занимающих человека. Но вопросы, для которых мы обращаемся к этому материалу, суть вопросы не внешнего, а внутреннего мира, вопросы человеческого сознания. Пища важна не как объект процесса питания, а как продукт, устраняющий сознаваемое страдание голода. Философские идеи важны не как проявление процесса развития духа в его логической отвлеченности, а как логические формы сознания человеком более высокого или более низкого своего достоинства, более обширных или более тесных целей своего существования; они важны как форма протеста против настоящего во имя желания лучшего и справедливейшего общественного строя или как формы удовлетворения настоящим. Многие мыслители заметили прогресс в мысли человечества, заключавшийся в том, что человек, представлявший себя прежде центром всего существующего, сознал впоследствии себя лишь одним из бесчисленных продуктов неизменного приложения законов внешнего мира; в том, что от субъективного взгляда на себя и на природу человек перешел к объективному. Правда, это был прогресс крайне важный, без которого наука была невозможна, развитие человечества немыслимо. Но этот прогресс был только первый шаг, за которым неизбежно следовал второй: изучение неизменных законов внешнего мира в его объективности для достижения такого состояния человечества, которое субъективно сознавалось бы как лучшее и справедливейшее. И здесь подтвердился великий закон, угаданный Гегелем и оправдывающийся, по-видимому, в очень многих сферах человеческого сознания; третья ступень была видимым сближением с первою, но действительным разрешением противоречия между первою и второю ступенью. Человек снова стал центром всего мира, но не для мира, как он существует сам по себе, а для мира, понятого человеком, покоренного его мыслью и направленного к его целям.
Но это именно есть точка зрения истории. Естествознание излагает человеку законы мира, в котором сам человек есть лишь едва заметная доля; оно пересчитывает продукты механических, физических, химических, физиологических, психических процессов; находит между продуктами последних процессов во всем животном царстве сознание страдания и наслаждения; в части этого царства, ближайшей к человечеству, сознание возможности ставить себе цели и стремиться к их достижению. Этот факт естествознания составляет единственную основу биографий отдельных существ животного мира и историй отдельных групп этого мира. История как наука принимает этот факт за данный и развивает перед читателем, каким путем история как процесс жизни человечества произошла из стремлений избавиться от того, что человек сознавал как страдание, и из стремлений приобрести то, что человек сознавал как наслаждение; какие видоизменения происходили при этом в понятии, связанном со словами наслаждение и страдание, в классификации и иерархии наслаждений и страданий; какие философские формы идей и практические формы общественного строя порождались этими видоизменениями; каким логическим процессом стремление к лучшему и справедливейшему порождало протесты и консерватизм, реакцию и прогресс; какая связь существовала в каждую эпоху между человеческим восприятием мира в форме верования, знания, философского представления и практическими теориями лучшего и справедливейшего, воплощенными в действия личности, в формы общества, в состояние жизни народов.
Поэтому труды историка составляют не отрицание трудов естествоиспытателя, а неизбежное их дополнение. Историк, относящийся с пренебрежением к натуралисту, не понимает истории; он хочет строить дом без фундамента, говорить о пользе образования, отрицая необходимость грамотности. Естествоиспытатель, относящийся с пренебрежением к историку, доказывает лишь узкость и неразвитость своей мысли; он не хочет или не умеет видеть, что поставление целей и стремление к ним есть столь же неизбежный, столь же естественный факт в природе человека, как дыхание, кровообращение или обмен веществ; что цели могут быть мелки или возвышенны, стремления жалки или почтенны, деятельность неразумна или целесообразна, но и цели, и стремления, и деятельность всегда существовали и всегда будут существовать; следовательно, они суть столь же правомерные предметы изучения, как цвета спектра, как элементы химического анализа, как виды и разновидности растительного и животного царства. Естествоиспытатель, ограничивающийся внешним миром, не хочет или не может видеть, что весь внешний мир есть для человека только материал наслаждения, страдания, желаний, деятельности; что самый специальный натуралист изучает внешний мир не как что-либо внешнее, а как нечто познаваемое и доставляющее ему, ученому, наслаждение процессом познавания, возбуждающее его деятельность, входящее в его жизненный процесс. Естествоиспытатель, пренебрегающий историей, воображает, что кто-либо кладет фундамент, не имея в виду строить на нем дома; он полагает, что все развитие человека должно ограничиваться грамотностью.
Мне, пожалуй, возразят, что естествознание имеет два неоспоримые преимущества перед историей, позволяющие естествоиспытателю несколько свысока относиться к ученому достоинству трудов историка. Естественные науки выработали точные методы, получили бесспорные результаты и образовали капитал неизменных законов, беспрестанно подтверждающихся и позволяющих предсказывать факты. Относительно же истории еще сомнительно, открыла ли она хоть один закон, собственно ей принадлежащий; она выработала лишь изящные картины и по точности своих предсказаний стоит на одной степени с предсказателями погоды. Это первое. Второе же и самое важное есть то, что современные стремления к лучшему и справедливейшему, как в ясном понимании цели, в верном выборе средств, так и в надлежащем направлении деятельности, черпают свой материал почти исключительно из данных естествознания, а история представляет крайне мало полезного материала, как по неопределенности смысла событий минувшего времени, доставляющих одинаково красивые аргументы для прямо противоположных теорий жизни, так и по совершенному изменению обстановки с течением времени, что делает крайне трудным приложение к настоящему результатов, выведенных из событий несколько отдаленных, даже тогда, когда эти результаты точны. Уступая, таким образом, и в теоретической научности, и в практической полезности трудам естествоиспытателя, могут ли труды историка быть поставлены с ним рядом?
Чтобы уяснить себе поставленный здесь вопрос, следует условиться в том, какой объем придаем мы слову естествознание. Я не имею здесь вовсе в виду строгой классификации наук со всеми спорными вопросами, ею возбуждаемыми. Само собою разумеется, что история, как естественный процесс, могла бы быть подведена под область естествознания и тогда самое противоположение, рассматриваемое выше, не имело бы места. Во всем последующем я буду понимать под термином естествознание два рода наук: науки феноменологические, исследующие законы повторяющихся явлений и процессов, и науки морфологические, изучающие распределение предметов и форм, которые обусловливают наблюдаемые процессы и явления, причем цель этих наук есть сведение всех наблюдаемых форм и распределений на моменты генетических процессов. Оставляя в стороне ряд морфологических наук, обращу внимание на то, что к ряду наук феноменологических я буду относить: геометрию, механику, группу физико-химических наук, биологию, психологию, этику и социологию. Придавая термину естествознание только что указанное значение, обращусь к поставленному выше вопросу.
Научность и самостоятельность методов не подлежит сомнению в исследованиях, относящихся к механике, физике, химии, физиологии и к теории ощущений в психологии. Но уже теория представлений, понятий в отдельной личности и личная этика пользуются весьма мало методами предшествующих естественных наук. Что касается до общестпознания (социологии), т. е. до теории процессов и продуктов общественного развития, то здесь почти все орудия физика, химика и физиолога неприложимы. Эта важная и самая близкая для человека часть естествознания опирается на законы предшествующих областей его как на готовые данные, но свои законы отыскивает другим путем. Каким же? Откуда феноменология духа и социология черпают свои материалы? Из биографий отдельных личностей и из истории. Насколько ненаучны труды историка и биографа, настолько же не могут быть научны выводы психолога в обширнейшей области его науки, труды этика, социолога в их научных сферах, т. е. настолько же естествознание должно быть признано ненаучным в его части, самой близкой для человека. Здесь успех научности вырабатывается взаимными пособиями обеих областей знания. Из поверхностного наблюдения биографических и исторических фактов получается приблизительная истина психологии, этики, социологии; эта приблизительная истина позволяет более осмысленное наблюдение фактов биографии и истории; оно в свою очередь ведет к истине уже более близкой, которая позволяет дальнейшее усовершенствование исторического наблюдения, и т. д.; улучшенное орудие дает лучший продукт, и лучший продукт позволяет дальнейшее усовершенствование орудия, что в свою очередь влияет на еще большее усовершенствование продукта. Для естествознания в его надлежащем смысле история составляет совершенно необходимый материал, и, лишь опираясь на исторические труды, естествоиспытатель может уяснить себе процессы и продукты умственной, нравственной и общественной жизни человека. Химик может считать свою специальность научнее истории и пренебрегать ее материалом. Человек, обнимающий словом естествознание науку всех естественных процессов и продуктов, не имеет права поставить эту науку выше истории и должен сознать их тесную взаимную зависимость.
Предыдущее решает вопрос о практической полезности. Если психология и социология подлежат непрерывному совершенствованию по мере улучшения понимания исторических фактов, то изучение истории становится неизбежно необходимым для уяснения законов жизни личности и общества. Эти законы настолько же опираются на данные механики, химии, физиологии, как и на данные истории. Меньшая точность последних должна бы повлечь не устранение их изучения, а, напротив, большее его распространение, так как специалисты-историки не настолько возвысились над массою читателей по точности своих выводов, насколько стоят над нею химики и физиологи. Современные жизненные вопросы о лучшем и справедливейшем требуют от читателя уяснения себе результатов феноменологии духа и социологии, но это уяснение достигается не принятием на веру мнений той или другой школы экономистов, политиков, этиков. При споре этих школ добросовестному читателю приходится обратиться к изучению самих данных, на которых построены выводы школ; а также к генезису этих школ, уясняющему их учение как филиацией догматов, так и положением дела в ту минуту, когда возникла та или другая школа; наконец, к событиям, влиявшим на их развитие. Но все это, за исключением данных основных наук, принадлежит истории. Кто оставляет в стороне ее изучение, тот высказывает свой индифферентизм в отношении самых важных интересов личности и общества или свою готовность верить на слово той практической теории, которая случайно ему первая попадается на глаза. Таким образом, поставленный вначале вопрос, что ближе для современной жизни — естествознание или история, можно решить, по моему мнению, следующим образом: основные части естествознания составляют совершенно необходимую подкладку современной жизни, но представляют для нее более отдаленный интерес. Что касается до высших частей естествознания, до всестороннего изучения процессов и продуктов жизни лица и общества, то подобное изучение стоит совершенно на одной ступени с историей как по теоретической научности, так и по практической полезности; нельзя спорить, что эти части естествознания связаны с более живыми вопросами для человека, чем история, но серьезное изучение их совершенно невозможно без изучения истории, и они осмысливаются для читателя лишь настолько, насколько для него осмыслена история.
Поэтому в интересах современной мысли лежит разработка вопросов истории, особенно тех из них, которые теснее связаны с задачами социологии. В этих письмах я рассмотрю общие вопросы истории; те элементы, которые обусловливают прогресс обществ; то значение, которое имеет слово прогресс для различных сторон общественной жизни. Социологические вопросы здесь неизбежно сплетаются с историческими, тем более что, как мы видели, эти две области знания находятся в самой тесной взаимной зависимости. Конечно, это самое придает настоящим рассуждениям более обобщающий, несколько отвлеченный характер. Читатель имеет перед собою не картины событий, а выводы и сближения событий разных периодов. Рассказов из истории немало, и, может быть, мне удастся к ним перейти впоследствии. Но факты истории остаются, а понимание изменяет их смысл, и каждый период, приступая к истолкованию прошлого, вносит в него свои современные заботы, свое современное развитие. Таким образом, исторические вопросы становятся для каждой эпохи связью настоящего с прошедшим. Я не навязываю читателю моего взгляда, но передаю ему вещи так, как я их понимаю, — так, как для меня прошлое отражается в настоящем, настоящее — в прошлом.
Обратимся к другому смыслу слова история.
В первом письме речь шла об ней как области человеческого знания; теперь будем рассматривать историю как процессу который составляет предмет изучения для истории как знания. История как процесс, история как явление в ряду других явлений должна иметь и действительно имеет свои особенности. В чем они состоят? Чем отличается в глазах мыслящего человека явление историческое от падения камня, от брожения гниющей жидкости, от процесса пищеварения, от разнообразных явлений жизни, наблюдаемых в каком-нибудь аквариуме?
Мой вопрос может показаться странным, потому что всякому читателю придет на ум следующее: исторический процесс совершается человеком, народами, человечеством, и в этом уже достаточное отличие этого процесса от всего остального. Но оно не совсем так. Во-первых, геологи с некоторым правом говорят об истории земли, астрономы-теоретики — об истории мира. Во-вторых, далеко не все в человеке, в народах входит в процесс исторической жизни. В ежедневной деятельности самых важных исторических личностей есть много такого, что самый тщательный биограф никогда не записывал и никогда не запишет, точно так же как жизнь тысяч человеческих единиц, с первого до последнего их дыхания, не представляет никакого интереса для исследователя. В жизни общества историк не записывает явлений, повторяющихся ежегодно с математическою правильностью, но отмечает лишь то, что изменяется. Многие историки выделяют из всей массы человечества лишь некоторые народы и некоторые расы, называя их историческими, и оставляют все остальное человечество на долю этнографии, антропологии, лингвистики, словом, какой там угодно науки, лишь бы не истории. И они в одном отношении правы. Вопросы науки о жизни этих народов и методы мышления о них совершенно подобны тем, с которыми зоолог обращается к данной породе птиц и муравьев. Зоолог описывает анатомические особенности и нравы этих животных, их способы вить гнезда или строить муравейники, их борьбу с другими животными и т. п. Этнографу представляются те же вопросы. Правда, отправления человека сложнее и описывать приходится более. Лингвист узнает не только способ выражения, а и смысл слов языка, но и зоолог, если бы умел, очень охотно узнал бы от птиц значение того или другого перелива звука. Антрополог записывает знания, ремесла, орудия, мифы, привычки, но вопрос его тот же, что и у зоолога: записать данные факты так, как они есть. Предметы изучения антрополога для нас интереснее, потому что людей мы не только изучаем, мы им еще и сочувствуем. Но это не должно нас обманывать относительно научного значения прилагаемого метода. Антрополог есть только естествоиспытатель, избравший себе предметом изучение человека. Он описывает лишь то, что есть.
Но я сказал, что историки, разделяющие народы и расы на исторические и неисторические, правы в одном отношении. Действительно, есть другое, что делает правильность этого разделения крайне сомнительною. Едва ли существует такой несчастный остров, жители которого были бы одинаково описаны двумя путешественниками, разделенными сотнею лет. Эти жители в протекший между двумя эпохами период жизни изменились. Это изменение так обще, что наука имеет полное право его предполагать и там, где о нем не существует сведений, и потому антрополог к своим исследованиям о каком-либо племени всегда прибавляет еще указания, более или менее гипотетические, о том, как изменилась в течение времени культура племени и как она произошла. Но эти вопросы историк с некоторым правом причисляет к своей области. В наше время можно уже говорить и об истории всего органического мира, так как с точки зрения трансформизма каждая органическая форма имеет смысл лишь как момент общего органического генезиса, но здесь самый генезис форм является до сих пор лишь как научное объяснение, а не как наблюдаемый факт. Наука же имеет перед собою лишь распределение органических форм, которые приходится группировать, и каждый частный случай получает интерес лишь в смысле исследования общего процесса. Частный случай есть не более как средство исследования. Появление частной формы при тех или других условиях получает интерес лишь в смысле изучения законов зависимости между данными условиями среды и появляющимися при этом формами. Кроме того, наиболее исследованную часть явлений изменения органических форм представляют изменения растений и животных под влиянием человека, что входит уже в область истории самого человека.
Конечно, есть в сфере зоологии явления, которые в значительной мере аналогичны тому, что изучает историк. Это — явления развития и изменения обычаев животных. До сих пор можно лишь заключить, что такие явления должны были совершаться, совершались и совершаются, но зоологам не удалось еще наблюдать пи одного подобного явления в самом процессе его совершения. Весьма вероятно, что все культурные животные имели нечто аналогичное истории или по крайней мере что для них существовал во времени ряд изменений форм их культуры. Например, весьма правдоподобно, что нынешнее общежитие пчел произошло из общежития более простого. У позвоночных животных даже наблюдали изменения их привычек, преимущественно ввиду приспособления к новым условиям среды. Но «история» пчел, как «история» всех беспозвоночных со сложною культурою, лежит за пределами научного наблюдения. Изменения же, наблюдаемые в привычках позвоночных под влиянием новых условий среды, составляют столь же мало факт истории, как мало входят в нее изменения в постройке жилищ, в одежде, в самой пище, неизбежно происходящие в колонии переселенцев-людей, которые устраиваются в новых климатических условиях. Мир зоологов, так, как его дает наука, есть мир неизменно повторяющихся явлении. Поэтому до сих пор лишь умозрение может перенести на животных аналогию человеческой истории, а в действительности история ограничивается лишь человеком.
Во всех прочих процессах исследователь ищет закона, охватывающего явление во всех его повторениях; только в историческом процессе представляет интерес не закон повторяющегося явления, а совершившееся изменение само по себе. Формы данного кристалла интересуют лишь наблюдателя-профана; минералог возводит уродливые искаженные формы к неизменным типам, подчиненным строгим геометрическим законам. Данная анатомическая аномалия есть лишь повод для анатома установить закон, который показал бы, между какими пределами отклонения колеблется нормальное устройство того или другого органа. Но явления человеческой жизни, личной или коллективной, имеют ужо двойственный интерес.
Каспар Гаузер внезапно явился на улицах Нюрнберга и через 5 лет был зарезан[2]. Кеплер нашел законы движения планет. Североамериканское междоусобие вызвало страшную потерю людей и денег в Америке и отозвалось экономическим кризисом в Европе. Что изучаем мы в этих событиях?
Для психолога Каспар Гаузер представляет интерес редкого экземпляра личности, вступившей взрослою в общество, экземпляра, на котором удобнее исследовать некоторые общие законы психических явлений, чем на других личностях. Для биографа и для историка Каспар Гаузер представляет обособленное явление данной эпохи, результат странной совокупности однажды встретившихся обстоятельств, вследствие которых это загадочное существо было до 17 лет выделено из всех общественных сношений, а через 5 лет погибло от руки убийцы. Когда Ансельм Фейербах предполагал в нем последнего представителя дома Церинген, он исследовал не повторяющееся, а единственное историческое явление.
Точно так же для логика процесс открытий Кеплера есть не более как пример общих законов научного мышления. Милль и Юэль (Whewell) могли спорить о том, представляет ли этот процесс образец истинной индукции или нет. Но для историка эти открытия суть однажды совершившееся событие, не имеющее возможности повториться, потому что оно было обусловлено крайне сложною совокупностью предшествующих научных открытий, общественного развития в начале XVII века, особенностей событий в Германии этого времени и еще больших особенностей биографии Кеплера. Но как только это событие имело место, оно сделалось элементом нового умственного развития, процесс которого опять не может повториться, потому что представляет результат сплетения научных, философских, религиозных, политических, экономических и случайных биографических элементов.
В группе явлений, связанных с североамериканским междоусобием, социолог найдет подобным же образом ряд примеров для общих законов разных областей общественной жизни, историк же рассмотрит эту группу в ее сложности как обособленное явление, наблюдаемое однажды и которое, именно в своей целости и сложности, повторения не допускает.
Насколько исторические явления представляют материал для установления постоянного закона психических явлений в личности, экономических явлений в собрании личностей, неизбежной смены политических форм или идеальных влечений в народах, настолько эти исторические явления представляют интерес для психологии, для социологии, для феноменологии личного или общественного духа, словом, для одного из отделов естествознания в его приложении к человеку. Но для историка они не экземпляры неизменного закона, а характеристические черты однажды происшедшего изменения.
Против предыдущего могут восстать с двух точек зрения. Исторические теоретики скажут, что я не понимаю требования истории как науки: что она, как все науки, ищет неизменных законов и факты исторического прогресса для историка важны лишь настолько, насколько они уясняют ему общий закон этого процесса; что факты сами по себе никакой важности не имеют и придавать им ее — значит обращать историю в тот калейдоскоп пестрых картинок трагического или комического свойства, который для дюжинных историков и теперь составляет идеал истории. Найдутся также читатели, которые с некоторым правом признают в сказанном повторение давно избитой мысли, что лишь человек имеет историю и что в истории события не повторяются, а представляют постоянно новые комбинации.
Последним я замечу, что я не выдаю свою мысль за новость; но иногда и старое недурно напомнить, а это старое мне хотелось напомнить именно потому, что в последнее время произошла некоторая путаница понятий в отношении смысла слова исторический закон. Многие приверженцы Бокля, например, говорят, что он открыл некоторые законы истории. Я не имею в виду здесь подтверждать или отрицать точность его открытий, но, каковы бы они ни были, они относятся не к законам истории. Он только помощью истории устанавливал некоторые законы социологии, т. е. определял при пособии исторических примеров, как преобладание того или другого элемента действует на развитие общества вообще и как оно всегда будет действовать, если повторится это преобладание. Это вовсе не закон исторического прогресса, как понимали установление подобного закона Вико, Боссюэ, Гегель, Конт, Бюшэ.
Что касается до историков-теоретиков, то я думаю, что они согласятся со мною в двух пунктах. Первое — что все попытки мыслителей, которые подобно Вико старались свести историю на процесс повторяющихся явлений, оказались весьма неудачны, как только дело дошло до сравнения двух периодов в частностях; следовательно, что история представляет процесс, в котором требуется определить последовательную связь явлений, один лишь раз представляющихся историку в данной совокупности, в каждый момент процесса. Второе — что закон исторической последовательности в ее целом еще не найден, но ищется. Если так — будем искать.
Прежде всего следует уяснить себе самый смысл вопроса: что такое закон истории? В двух упомянутых выше рядах наук естественных слово закон имеет весьма различный смысл. В науках феноменологических закон явлений формулирует условия, при которых явления повторяются в определенном порядке. Так как в истории явления не повторяются, то этот смысл слова к истории вовсе не приложим. Совсем иное значение имеет то же слово в науках морфологических, выражая самое распределение форм и предметов в группы, более или менее тесно связанные. В этом смысле слово закон встречается, например, в звездной астрономии, когда дело идет о законе распределения светил на поверхности небесного свода, или в систематике организмов, когда говорят о законе распределения их. В этом смысле слово закон приложимо и к истории, так как оно обозначало бы группировку событий во времени.
Но что значит найти или понять закон какого-либо распределения форм? Ответ на это нам даст единственная из морфологических наук, где распределение форм нам вполне понятно. Это — морфология единичных организмов. Мы понимаем как нормальное, так и уродливое анатомическое строение организма, когда при пособии эмбриологии и теории развития проследили генезис тканей, органов и органических систем с элементарной клеточки неоплодотворенного яйца через все фазисы бытия зародыша, плода, детеныша до той ступени, которую наблюдаем. Распределение анатомических форм нам понятно, потому что оно для нас есть лишь один момент целого ряда последовательных распределений, обусловленного процессом органического развития, которое есть не что иное, как совокупность механических, физико-химических и биологических явлений.
В другой морфологической науке наше знание не так далеко подвинулось и наше понимание не так ясно, но то, что мы понимаем, мы понимаем именно тем же путем. Я говорю о геологии. Распределение формаций, горных пород и минералов для нас понятно лишь как след истории земли, как результат генезиса земного шара, т. е. как один член из ряда продуктов непрерывного действия механических и физико-химических законов в пределах нашей планеты.
В других морфологических науках понимание законов распределений было бы тоже не иное что, как уяснение генезиса форм, если бы только этот генезис мог быть нам известен. Пока это последнее условие не выполнено, до тех пор мы можем путем тщательных наблюдений более и более узнавать закон распределения как закон чисто эмпирический, но мы не понимаем его. Так, по мере усиления телескопического зрения новые группы светил выступают на поверхности неба и закон распределения их меняется или становится вернее. По мере увеличения фактического знания в морфологии организмов закон их классификации становится определительнее. Но мы лишь тогда могли бы сказать, что понимаем закон распределения светил, когда мы узнали бы с достаточной подробностью генетический процесс мирового вещества и могли бы возвести наблюдаемые звездные группы к фазисам этого процесса. В астрономии даже не пытались этого сделать, и потому распределение созвездий и до сих пор составляет лишь предмет эмпирического описания, а не научного понимания. Для распределения организмов период научного понимания начался с первыми попытками открыть генезис органического мира вообще: теория Дарвина позволила сделать громадный шаг в этом направлении, и в настоящее время закон классификации организмов представляется как задача вполне научная: понять этот закон — значит свести органические формы на их генетическую связь. В обоих рассмотренных случаях распределение представляется сначала беспорядочным, почти произвольным, весьма легко вызывает в мысли первобытного человека представление произвольно действующего существа, которое рассыпало звезды по небу и как бы играло странным разнообразием органических форм. Научное понимание видит в генезисе этого распределения действие неизменных феноменологических законов; при этом явления непрерывно повторяются; но, действуя в определенной среде, феноменологические законы вызывают все новые и новые распределения вещества в мировом пространстве, все новые и новые распределения органических форм на земной поверхности. Морфология вещества должна бы заключать закон последовательного изменения распределения вещества в пространстве (механически) и по разнородности его состава (химически). Морфология организмов, как ее понимает Геккель, уже теперь ставит себе задачею найти закон последовательного изменения распределения организмов на основании вечно действующих законов биологии.
По аналогии этих наук легко заключить о том, что значит найти закон истории и научно понять его. Здесь мы имеем ту выгоду, что генезис дан с самого начала; как в беспорядочном размещении созвездий и туманностей или в разнообразии органических форм, поверхностный наблюдатель и здесь видит сначала лишь пестрый ряд событий; но как там, так и здесь начинается весьма быстро группировка по генетической связи и по важности событии.
При уяснении связи явлении, как при уяснении распределения форм, предметов или событий, первый шаг всегда заключается в отличении важнейшего от менее важного. В феноменологических науках естествоиспытателю это сделать легко: что повторяется в неизменной связи, то важнее, потому что в нем-то и есть закон; что же относится к случайным видоизменениям, то маловажно и берется лишь к сведению, для будущих возможных соображений. Вероятно, ни один исследователь не нашел совершенно тожественных углов преломления света для той же преломляющей среды, ни один не получил совершенно тожественных результатов химического анализа, но, откидывая случайные отклонения опыта, он под ними открыл неизменный закон повторяющегося явления. Это и есть единственно важное.
Что определяет важность факта в науках морфологических? Мы видели выше, что в них понимание закона распределения форм совпадает с уяснением непрерывного действия законов феноменологических, которые обусловливают генезис этого распределения. Очевидно, всего важнее здесь будет тот элемент, который способствует лучшему пониманию закона распределения форм, т. е. элемент феноменологический: солнечная система выделяется астрономами из прочих групп, потому что тела, ее составляющие, связаны механическими явлениями, подводимыми под закон тяготения; то же самое обособляет системы двойных или тройных звезд; точно так же в описательной химии мы сближаем калий и натрий или хлор и йод по сходству их химического действия; сближаем минералы по сходству химического состава и кристаллографических явлении. Законы феноменологических наук определяют, что важнее и что менее важно в распределении наук морфологических. Для этого определения необходимо взять в соображение все феноменологические законы, действующие при данном распределении, в особенности же те, которые наиболее влияют на самое распределение и на его генезис.
Какие феноменологические законы влияют на распределение событий в человеческой истории и на их генезис? Законы механики, химии, биологии, психологии, этики и социологии, т. е. всех феноменологических наук, следовательно, необходимо и научно взять их все в соображение. Которые из этих законов особенно важны для понимания истории? Для этого нужно взять в соображение характеристические особенности того существа, которое составляет единственное орудие и единственный предмет истории, — человека. Особенные электрические явления не выделяют гимнота6 из его зоологической группы, как собственные химические продукты не обусловливают ботанической классификации; в обоих случаях биологические явления доставляют важнейшие указания. Так и для всей группы наук, относящихся к человеку, критерий важнейшего должен прилагаться сообразно характеристическим особенностям человека, особенности же эти неизбежно определяются по его субъективной оценке, потому что исследователь сам — человек и не может ни на мгновение выделиться из процессов, для него характеристичных.
Может быть (и даже вероятно), в общем строе мира явление сознания есть весьма второстепенное явление, но для человека оно имеет столь преобладающую важность, что он всегда будет прежде всего делить действия свои и подобных себе на действия сознательные и бессознательные и будет относиться различно к этим двум группам. Сознательные психические процессы, сознательная деятельность по убеждению или противно убеждению, сознательное участие в общественной жизни, сознательная борьба в рядах той или другой политической партии ввиду того или другого исторического переворота имеют и будут всегда иметь для человека совершенно иное значение, чем автоматическая деятельность при подобных обстоятельствах. Следовательно, в группировке исторических событий сознательные влияния должны занимать первое место, именно в той постепенности, которую они имеют в самом человеческом сознании.
На основании этого сознания какие процессы имеют преимущественное влияние на генезис событий? Человеческие потребности и влечения. Как группируются эти потребности и влечения по отношению к сознанию личности? Они могут быть разделены на три группы: одна группа потребностей и влечений вытекает бессознательно из физического и психического устройства человека как нечто неизбежное и сознается им лишь тогда, когда составляет готовый элемент его деятельности; другая группа получается личностью столь же бессознательно от общественной среды, ее окружающей, или от предков в виде привычек, преданий, обычаев, установившихся законов и политических распределений, вообще культурных форм; эти культурные потребности и влечения сознаются тоже готовыми; как нечто данное для личности, хотя не вполне неизбежное: в них предполагается некоторый смысл, существовавший при происхождении культурных форм; этот смысл отыскивают и угадывают исследователи; но для каждой личности, живущей в данную эпоху, в данных формах культуры, он есть нечто внешнее, независимое от ее сознания. Наконец, третья группа потребностей и влечений вполне сознательна и для каждой личности кажется происходящею в этой личности вне всякого постороннего принуждения, как свободный и самостоятельный продукт ее сознания: это, во-первых, область деятельности, опирающаяся на сознанный расчет интересов эгоистических и интересов личностей, близких человеку; это, во-вторых, еще более важная для исторического прогресса потребность лучшего, влечение к расширению знаний, к постановке себе высшей цели, потребность изменить все данное извне сообразно своему желанию, своему пониманию, своему нравственному идеалу, влечение перестроить мыслимый мир по требованиям истины, реальный мир — по требованиям справедливости. Впоследствии научное исследование убеждает человека, что и эта группа развивается в нем не свободно и не самостоятельно, но под сложными влияниями окружающей среды и особенностей его личного развития; однако, убеждаясь в этом объективно, он все-таки никогда не может устранить субъективно иллюзии, которая существует в его сознании и устанавливает для него громадное различие между деятельностью, для которой он сам ставит себе цель и выбирает средства, критически разбирая достоинство цели и средств, и деятельностью механического, страстною, привычною, где он сознает себя орудием чего-то извне данного.
Указанные три группы отдалены одна от другой на основании того феноменологического процесса, который наиболее важен для человека во всех науках, к нему относящихся, следовательно, эти группы установлены научно и значение их для группировки событий истории вытекает по необходимости из их отношения к процессу сознания. Та группа, которая наиболее сознательна, должна иметь преобладающую важность для истории человека по самой сущности этой истории, как она имеет неизбежно преобладающую важность для историка — человека по свойствам его личности. Целесообразная сознательная деятельность доставляет по самой постановке вопроса центральную нить, около которой группируются прочие проявления человеческой деятельности, точно так же как разнообразные цели, к которым стремится человек, подчинены одна другой, для большинства людей — сообразно наибольшему интересу личностей, для наиболее развитых людей — сообразно их представлению о нравственном достоинстве. Здесь научность построения получается из совпадения двух процессов, одинаково субъективных, но из которых один совершается в мысли историка, а другой получается как результат наблюдения над историческими личностями и группами. Закон хода исторических событий оказывается с этой точки зрения определенным предметом исследования; надо уловить в каждую эпоху те цели, умственные и нравственные, которые в эту эпоху были созданы наиболее развитыми личностями как высшие цели, как истина и нравственный идеал; надо открыть условия, вызвавшие это миросозерцание, критический и некритический процесс мысли, его выработавший, и его последовательное видоизменение; надо группировать различные миросозерцания, таким образом возникавшие в их исторической и логической последовательности; надо расположить около них как причины и следствия, как пособия и противодействия, как примеры и исключения все прочие события человеческой истории. Тогда из пестрого калейдоскопа событий исследователь неизбежно переходит к закону исторической последовательности.
При этом построении все главные предметы и орудия исследования принадлежат миру субъективному. Субъективны разнообразные цели, преследованные личностями и группами личностей в данную эпоху; субъективно миросозерцание, по которому оценивались эти разнообразные цели их современниками; субъективна и оценка, приложенная историком к миросозерцаниям данной эпохи, чтобы выбрать из них то, которое он считает центральным, высшим, и ко всему ряду миросозерцаний, чтобы определить ход прогресса в человеческой истории, отметить прогрессивные и регрессивные эпохи, причины и следствия этих фазисов исторического движения и указать современникам возможное и желательное в настоящую минуту. Но источники субъективности в этих случаях различны, и средства для устранения ошибок, которые могли бы быть следствием этого метода, тоже различны. Субъективность частных целей и нравственной оценки их в данную эпоху есть факт вполне неизбежный, вполне научный, который подлежит самому разностороннему наблюдению и исследованию: историк для избежания ошибки должен лишь самым тщательным образом усвоить культурную среду и степень развития личностей в данную эпоху; он здесь собирает факты, как во всякой другой науке, и личные его взгляды имеют или должны иметь крайне малую долю участия в установке этих фактов. Если он допускает для Сезостриса или Тамерлана сложные дипломатические соображения Людовика XIV или Бисмарка, то он просто не знает эпохи, о которой пишет. Если он влагает в мысль Гераклита диалектику Гегеля, то он опять-таки не усвоил достаточно различия периодов. Если он дает культурным явлениям, расширениям государств, борьбе национальностей преобладающее значение в истории, то он не уяснил себе характеристической особенности природы человека, как она сознается самим человеком. Во всех этих случаях точность, обширность и разносторонность научных сведений есть лучшее средство для устранения ошибок. Но совсем иное дело объективная оценка различных миросозерцании данной эпохи или теория исторического прогресса, устанавливаемая историком. Здесь самая точная эрудиция не может устранить ошибки, если автор устанавливает ложный идеал; здесь отражается личное, индивидуальное развитие историка; в заботе о собственном развитии он может найти и единственное средство придать более верности своему построению. Сознательно или бессознательно человек прилагает ко всей истории человечества ту нравственную выработку, которой он сам достиг. Один ищет в жизни человечества лишь того, что способствовало образованию или разрушению сильных государств. Другой следит преимущественно за борьбою, усилением и гибелью национальностей. Третий старается убедить себя и других, что торжествующая сторона была всегда правее побежденной. Четвертый интересуется фактами, насколько они осуществили ту или другую идею, принимаемую им за безусловное благо для человечества. Все они судят об истории субъективно, по своему взгляду на нравственные идеалы, да иначе и судить не могут.
Пусть читатель не полагает, что историк может получить объективный критерий для обсуждения важности события, беря в соображение число личностей, подлежащих влиянию того или другого события. Как для Августина или Боссюэ события, имевшие влияние на жителей маленькой Палестины, были несравненно важнее походов Чингисхана или Александра Македонского, так и для современного историка завоевание огромной Китайской империи монголами будет, я думаю, менее значительно, чем борьба нескольких горных кантонов Швейцарии с Габсбургами. Конечно, и тут можно положить критерий большего числа личностей, если брать в соображение не только все личности, на которые непосредственно влияли события, но еще и ряд поколений, жизнь и мысли которых были обусловлены этими событиями. Но в подобных случаях историк и мыслитель находятся весьма часто под влиянием иллюзии. Что он считает важнейшим по своему субъективному нравственному взгляду, то ему представляется и оказавшим наиболее косвенного влияния на будущие судьбы более значительной доли человечества. Один автор найдет в умственной культуре новой Европы преобладающее влияние проповеди, раздававшейся когда-то в Галилее, и станет утверждать, что сравнительно влияние греческих философских школ было незначительно; другой историк столь же решительно будет утверждать прямо противоположный тезис.
Итак, волей-неволей приходится прилагать к процессу истории субъективную оценку, т. е., усвоив по степени своего нравственного развития тот или другой нравственный идеал, расположить все факты истории в перспективе, по которой они содействовали или противодействовали этому идеалу, и на первый план истории выставить по важности те факты, в которых это содействие или противодействие выразилось с наибольшей яркостью. Но здесь представляются еще два многозначительные обстоятельства. Во-первых, при этой точке зрения все явления обособляются как благодетельные или вредные, как нравственное добро или зло. Во-вторых, мы — с нашим нравственным идеалом, определяющим перспективу процесса истории, — становимся в конец этого процесса; все предыдущее становится к нашему идеалу в отношение подготовительных ступеней, ведущих неизбежно к определенной цели. Следовательно, история представляется нам борьбою благодетельного и вредного начала, где благодетельное, в неизменном виде или в постепенном развитии, достигло наконец той точки, на которой оно есть для нас высшее благо человечества. Не то чтобы благодетельное начало должно было непременно фактически восторжествовать. Не то чтобы всякий последующий период представлял непременно приближение к нашему нравственному идеалу. Нет; многие наблюдатели сознают совершенно ясно, что регрессивные эпохи весьма обыкновенны в истории; другие всего охотнее жалуются на преобладание зла в этой «юдоли плача», на порчу новых поколений; иные прямо утверждают, что лучшее будущее для человечества невозможно. Тем не менее если эти люди начинают делать обзор исторических событий, то неизбежно все минувшее располагается для них в перспективу сообразно тому, что они считают лучшим. Лишь те события выдвигаются на первый план, которые содействовали развитию их идеала или наиболее препятствовали его осуществлению. Если мыслитель верит в настоящее или будущее реальное осуществление своего нравственного идеала, то вся история для него группируется около событий, подготовлявших это осуществление. Если он переносит свой идеал в область загробных мифов, то история есть лишь подготовление того верования, которое связано с блаженством в будущем мире. Если он отрекся от всякой возможности реализации лучшего, то его идеал остается высшим внутренним убеждением, выработанным историей в мысли человека, и опять-таки все минувшее, как важное и неважное, располагается перед его взором как подготовка этого нравственного убеждения, неосуществленного, неосуществимого и в реальном будущем, но осуществленного в области человеческого сознания как крайний и высший пункт человеческого развития. Это приближение исторических фактов к реальному или идеальному лучшему, нами сознанному, это развитие нашего нравственного идеала в минувшей жизни человечества составляет для каждого единственный смысл истории, единственный закон исторической группировки событии, закон прогресса, считаем ли мы этот прогресс фактически непрерывным или подверженным колебаниям, верим ли мы в его реальное осуществление или только в его сознание.
Итак, в процессе истории мы неизбежно видим прогресс. Если мы сторонники начала, торжествующего в наше время, то мы рассматриваем свою эпоху как венец всего предыдущего. Если наши симпатии принадлежат тому, что, очевидно, ослабело, то мы верим, что наша эпоха критическая, переходная, патологическая, за которою последует эпоха торжества нашего идеала или в реальном мире, или в мифическом будущем, или в сознании лучших представителей человечества. Веровавшие в близкий конец мира — причем мир представлялся им исполненным зла — верили в долженствующее последовать затем блаженство праведных. Принимавшие первобытное состояние совершенства вступали со следующего шага в теорию прогресса. Даже приверженцы круговоротов в истории (что мы, впрочем, теперь развивать не будем) невольно подчинялись этому общему закону человеческого мышления. По неизбежной необходимости этого мышления для человека процесс истории всегда представляется — более или менее ясно и последовательно — борьбою за прогресс, реальным или идеальным развитием прогрессивных стремлений, прогрессивного понимания, и лишь те явления были историческими в строгом смысле этого слова, которые влияли на этот прогресс.
Я знаю, что мое понимание слова прогресс многим и многим не понравится. Все желающие придать истории то объективное беспристрастие, которое присуще процессам природы, возмутятся тем, что для меня прогресс зависит от личного взгляда исследователя. Все верующие в безусловную непогрешимость своего нравственного миросозерцания хотели бы себя уверить, что не только для них, но и само в себе важнее лишь то в историческом процессе, что имеет ближайшее отношение к основам этого миросозерцания. Но, право, пора бы людям мыслящим усвоить себе очень простую вещь: что различие важного и неважного, благодетельного и вредного, хорошего и дурного суть различия, существующие лишь для человека, а вовсе чуждые природе и вещам самим в себе, что одинаково неизбежна для человека необходимость прилагать ко всему свой, человеческий (антропологический), способ воззрения и для вещей в их совокупности необходимость следовать процессам, не имеющим ничего общего с человеческим воззрением. Для человека важны общие законы, а не индивидуальные факты, потому что он понимает предметы, лишь обобщая их; но наука с ее общими законами явлений присуща лишь человеку, а вне человека существуют только одновременные и последовательные сцепления фактов, столь мелких и дробных, что человек едва ли может их и уловить во всей их мелкости и дробности. Для человека из непрерывной нити пошлостей жизни выделяются в биографиях и в историях некоторые мысли, чувства и дела человека (или группы людей) как важнейшие, имеющие идеальное значение, историческую важность; но это выделение совершается только им, человеком; бессознательные процессы природы вырабатывают мысль о всемирном тяготении, о солидарности людей совершенно так же, как ворсинку на ноге жука или стремление лавочника сорвать лишнюю копейку с покупщика; Гарибальди, Варлен и им подобные для природы совершенно такие же экземпляры породы человека в XIX веке, как любой сенатор Наполеона III, любой бюргер маленького городка Германии, любой из тех пошляков, которые гранят тротуары Невского проспекта. Наука не представляет никаких данных, по которым беспристрастный исследователь имел бы право перенести свой нравственный суд о значительности общего закона, гениальной или героической личности из области человеческого понимания и желания в область бессознательной и бесстрастной природы.
При этом мне приходится высказаться относительно понятия о прогрессе двух замечательных мыслителей, по-видимому несогласных с приведенным выше определением. «Прогресс, — говорит Прудон (Philosophie du progrès, 24), --это утверждение всеобщего движения, следовательно, отрицание всякой неизменной формулы… приложенной к какому бы то ни было существу; всякого ненарушимого строя, не исключая строя вселенной; всякого субъекта или объекта, эмпирического или трансцендентного, который бы не изменялся». Это как будто совершенно объективная точка зрения, закалывающая собственные убеждения на алтаре всемирного процесса изменения. Но продолжайте читать великого мыслителя, и вы узнаете, что для него прогресс в разных областях — синоним группировки идей свободы, личности, справедливости, т. е. что он называет прогрессом те изменения, которые ведут к лучшему пониманию вещей, к высшему нравственному идеалу личности и общества, как этот идеал выработался у него, Прудона. Безусловно лучшее существовало и для Пру-дона, как существовало и будет существовать для всякого развитого человека; оно называлось для Прудона: истина, свобода, справедливость, и это безусловное становилось здесь целью и сущностью прогресса с такой же субъективною обязательностью, как тысячелетнее царство для хилиастов. Впрочем, сам Прудон высказал иное понятие о прогрессе в другом месте, именно в девятом этюде своего большого труда «О справедливости в революции и в церкви». Здесь его взгляд во многом подходит к тому, который высказан в моих письмах. Он говорит (изд. 1868, Bruxelles, III, 244 и след.): «Прогресс есть нечто большее, чем движение, и, показав, что вещь движется, мы еще нисколько не доказали, что она прогрессирует»; он не видит прогресса и в «кризисах, определенных a priori и в данном порядке необходимыми условиями нашего устройства», в «ряде физико-социальных переходов, независимых от воли человека». Для него «прогресс — то же, что справедливость и свобода, если мы их рассматриваем: 1) в их движении во времени, 2) в их действии на способности, которым они подчинены и которые они изменяют по мере своего поступательного движения». Прудон даже требует от «полной и верной теории прогресса», между другими условиями, доказательства, что в прогрессе нет ничего фаталистического. Ниже он говорит (III, 270), что «мы неизбежно верим прогрессу». Спенсер говорит (Собрание сочинений, вып. I, II): «Чтобы правильно понять прогресс, мы должны исследовать сущность этих изменений, рассматривая их независимо от наших интересов… Оставляя в стороне побочные обстоятельства и благодетельные последствия прогресса, спросим себя, что он такое сам в себе». Затем он называет органическим прогрессом переход от однородного к разнородному и доказывает, что это есть закон всякого прогресса. Тут уже, по-видимому, мы совершенно объективно смотрим на явление. Но прочтите внимательно самый приступ Спенсера к делу, и вы увидите, что он выходит из точки зрения совершенно субъективной. Он за данные принимает обиходные понятия о прогрессе, как увеличение числа народа, количество материальных продуктов, улучшение их качества, увеличение числа познанных фактов и понятных законов, словом, всего, что прямо или косвенно стремится к возвышению человеческого счастия. Он только находит в этих понятиях неясность, тень прогресса, а не самый прогресс. Он хочет уяснить именно эти изменения, найти сущность именно этого процесса и полагает, что нашел ее в дифференцировании, по аналогии органического развития, которое ему угодно назвать прогрессом. Но заключает ли органическое развитие характеристический признак тех явлений, из которых автор заимствовал понятие о прогрессе, весьма сомнительно. Увеличение числа людей, увеличение материальных и умственных богатств имеет ту общую черту, что в нем мы видим нечто лучшее, более желательное, более соответственное требованиям от человека и человечества. Но что лучшего в новорожденном животном сравнительно с зародышем или яйцом, из которого оно произошло? Или почему взрослое животное лучше новорожденного? Если позволительно говорить о прогрессе в развитии животного, то столь же правильно будет говорить и о целях в природе, о желаниях растений, о государстве солнечной системы. К тому же желательно знать, назвал ли бы сам Спенсер прогрессом переход от однородного к разнородному в человеческом обществе, если бы это дифференцирование дошло до того, что каждый человек говорил бы особым языком, имел бы особые понятия об истинном, справедливом и прекрасном? — Мысль Спенсера вообще верна, так как опыт доказал, что в значительном числе случаев приближение личности и общества к нравственному идеалу его, Спенсера, шло путем дифференцирования; но это понятие не покрывает собой всех явлений прогресса и даже не всегда исключает полное несогласие с прогрессом как процессом вырабатывания данного нравственного идеала. Да и в тех случаях, когда мысль верна, она указывает лишь причину прогресса, а он сам все-таки лежит в субъективном взгляде мыслителя на то, что лучше или что хуже для человека или для человечества. Заметим, что уже в первом издании своих «Основных начал» Спенсер сознал неточность слишком обширного употребления слова прогресс, заменил его в большинстве случаев словом развитие (évolution) и дал для последнего формулу: «Развитие есть переход от неопределенной бессвязной однородности к определенной связной разнородности путем беспрерывных дифференцирований и интеграции» (Собр. соч., вып. VII, стр. 233). Эта формула допускает менее возражений частью по своей действительной широте, частью по несовершенной ее ясности, дозволяющей подвести под нее случаи крайне разнородные и едва ли под нее подходящие по прямому ее смыслу. Впрочем, так как это формула развития, а не прогресса, то она не касается прямо рассматриваемого здесь вопроса.
Итак, я полагаю, что два мыслителя, взятые мною для примера, расходятся с приведенными взглядами на прогресс лишь на словах, а в сущности стоят, как и все, на той же почве, обусловливаемой природою человеческого мышления. Они ставят сами или заимствуют у других некоторый нравственный идеал, видят в событиях истории борьбу за это высшее благо и приближение к нему. И все поступают точно так же.
Все сказанное в предыдущем письме требует, конечно, чтобы я выставил перед читателем определительно, в чем, собственно, я вижу цель прогрессивного движения человечества. Я это и сделаю. Но прежде мне хотелось бы устранить одно возражение, которое, по-видимому, подрывает в самом основании научность всего моего рассуждения.
Мне могут заметить, что если история может быть понята лишь как наука прогресса, а прогресс сам по себе есть не более как субъективный взгляд на события с точки зрения нашего нравственного идеала, то научность истории обусловливается возможностью выработать научным путем нравственный идеал, который должен неизбежно утвердиться в человечестве как единая научная истина. Допустив это следствие (а его я допускаю), мне могут возразить (и возражали), что нравственные идеалы людей были до сих пор крайне разнообразны и по самой сущности дела, как явления чисто субъективные, должны всегда оставаться разнообразными; что мы здесь находимся не в области науки, а в области верований; верования одного не обязательны для другого; столь же мало обязательны для кого бы то ни было чужие нравственные идеалы; каждый имеет полное право выработать себе свой особый нравственный идеал, так как для чисто субъективных взглядов нет критерия научной истины; следовательно, оценка прогресса и самое понимание прогресса не может быть выработано научно; следовательно, научная теория прогресса, научное построение истории или даже соглашение по этим пунктам решительно невозможны. Эти возражения я не могу признать основательными и на них остановлюсь на минуту.
Если заключать на основании существующей и всегда существовавшей разницы между людьми, то придется отвергать не только единство нравственных идеалов, но и единство научных истин. Из 1400 миллионов личностей, составляющих человечество, огромное большинство не только не имеет поверхностных научных сведений, но не выработало даже начал научного понимания, не перешло даже первых ступеней антропологического развития. Целые племена не могут представить себе несколько значительного числа и не обладают отвлеченными словами. Фетишизм, вера в амулеты и в гаданья, вера в чудесное не только господствует у диких и в безграмотных классах европейского населения, но и беспрестанно проявляется в среде так называемого цивилизованного меньшинства. Следует ли заключить из этого, что наука не существует как непреложная истина для человека? Следует ли рассматривать результаты, полученные европейскими учеными, как феномены мысли, нисколько не имеющие более права на утверждение, чем рассказы о привидениях и пророческих снах? Между тем если продолжится то положение вещей в мире, которое мы наблюдаем в настоящем, то число личностей научно мыслящих будет всегда подавлено массою верующих в привидения и в пророческие сны. Я думаю, что единство нравственных идеалов может быть рассматриваемо как положение не менее убедительное, чем единство научных истин. Кто хочет, тот может отвергнуть то и другое на том основании, что оба требуют специального развития от личностей и для большинства в прошедшем не существовали, как в настоящем не существуют. Но лица, для которых наука умственно развитого меньшинства есть единственная обязательная истина, едва ли имеют право отвергать идеалы нравственно развитого меньшинства как нечто совершенно индивидуальное.
Все научные результаты достигнуты не разом, а путем выработки мысли и критики фактов. Надо подготовить ум упражнением, прежде чем он будет способен понять и усвоить научную истину; потому большинство людей до нашего времени остается вне научного движения и значительное число личностей, знакомых с результатами научной критики, повторяют эти результаты лишь на веру, как они повторяли бы рассказ о чудесном событии. Для исследователей факт становится научным, когда он выдержал ряд методических поверок; отсутствие противоречия, согласие с наблюдением, допущение лишь таких гипотез, которые имеют реальные аналоги, устранение всяких ненужных и недоступных опыту гипотез — таковы требования от всякого нового построения, которое имеет претензию войти в ряд научных истин. Эти требования нелегко выполнимы, и потому история человеческих знаний представляет длинный ряд ошибок, из которых постепенно, кусками, выработалась точная наука. Требование отсутствия противоречия было одною из могучих причин задержки знания, потому что приходилось сравнивать новое положение с тем, что считалось бесспорно истиною, и это сравнение могло быть плодотворно лишь тогда, когда самые точки сравнения установились критически; необходимо было, чтобы специальная наука выработалась из общей массы философских соображений; необходимо было, чтобы истины простейших наук стали подкладкою для наук сложнейших. Поэтому весьма не мудрено, что самые сильные умы, на основании отсутствия противоречия с кажущимися истинами, отвергли и отвергают до сих пор некоторые научные положения. Требование согласия с наблюдением было не менее трудною задачею; надо было выучиться наблюдать, а это нелегко; величайшие умы древности и заметные ученые нового времени оставили нам многочисленные доказательства весьма грубых ошибок наблюдения, и до сих пор споры о точности наблюдения, сделанного в том или другом случае, не прекращаются. Мы не будем распространяться о трудности установления правомерных гипотез, когда столь же невозможно обойтись без них для движения науки вперед, как нелегко указать предел, где научная гипотеза переходит в метафизическое соображение; примеры тому ежедневны в самых распространенных сочинениях и у самых уважаемых ученых.
Все эти трудности объясняют медленный ход научного понимания и должны бы убедить критически мыслящих исследователей, что вовсе нет причины считать невозможным приложение строго научного мышления и к областям, где теперь господствует столь же беспорядочный хаос мнений, какой в древности господствовал в основных частях естествознания. Античный мир выработал понимание логически дедуктивной, математической и геометрической истины; но и до сих пор есть люди, отыскивающие квадратуру круга. Семнадцатый век установил метод поверки истины в объективных феноменологических науках; но до сих пор специалисты противополагают друг другу опыты о гетерогенезисе7, приводящие к противоречивым результатам. Значение психологического наблюдения еще составляет предмет спора. Социология начала устанавливать некоторые свои положения еще очень недавно. Во всех этих областях люди различных мнений стоят еще друг против друга, упорно отрицая научную правомерность противников, и не могут условиться в том, какие наблюдения в этих областях бесспорны, какие гипотезы допустимы, где существует и где отсутствует противоречие. Тем не менее во всех этих областях исследователи ищут научной, общей, бесспорной истины; везде большинство критиков допускает, что эта истина существует, что ее искать можно и должно. Почему же для области нравственных идеалов допускать вечное разноречие? Почему ставить на один уровень человека, живущего инстинктами и мгновенными влечениями, с человеком, пытающимся анализировать нравственные явления и открыть их законы. Почему заключать из нынешних споров между мыслителями о нравственных вопросах, что тут до научных результатов никогда не дойдут? Судя по теории движения у Аристотеля — бесспорно великого ума, — можно бы отвергнуть возможность существования динамики когда бы то ни было.
Итак, нет невозможности в выработке научным путем нравственного идеала, который, по мере развития человечества, станет неизбежно обязательною истиною для кружка личностей, все более расширяющегося. С тем вместе получается возможность выработать научное понимание прогресса и построить историю как науку.
Во всяком случае при отсутствии убедительных доказательств в невозможности употребления научных приемов в области нравственности дозволительно и едва ли не обязательно для каждого, кто не проходит индифферентно мимо важнейших вопросов для человечества, стараться о критической выработке нравственного идеала, наиболее рационального, и о построении науки прогресса — истории — на основании этого идеала. По тому самому я позволяю себе поставить в основании всего последующего рассуждения определенное указание на то, в чем я вижу прогресс человечества.
Развитие личности в физическом, умственном и нравственном отношении; воплощение в общественных формах истины и справедливости — вот краткая формула, обнимающая, как мне кажется, все, что можно сч н-тать прогрессом; и прибавлю, что я в этой формуле не считаю ничего мне лично принадлежащим, более или менее ясно и полно высказанная, она лежит в сознании всех мыслителей последних веков, а в наше время становится ходячею истиною, повторяемою даже теми, кто действует несогласно с нею и желает совершенно иного.
Понятия, входящие в эту формулу, я считаю вполне определенными и не допускающими различных толкований для всякого, кто добросовестно к ним относится. Если я ошибаюсь, то во всяком случае определение этих понятии, доказательство положений, входящих в эту формулу, и подробное ее развитие входят в этику, а не в теорию прогресса. Химические истины нечего доказывать в трактате о физиологии; истины этики нечего развивать, когда дело идет о их приложении к процессу истории. Предложенная формула, как мне кажется, при своей краткости, допускает обширное развитие, и, развивая ее, мы получим полную теорию как личной, так и общественной нравственности. Здесь я принимаю эту формулу за основание для последующего и прямо приступаю к рассмотрению некоторых условий, необходимых для осуществления прогресса в том смысле, который указан выше.
Развитие личности в физическом отношении лишь тогда возможно, когда она приобрела некоторый минимум гигиенических и материальных удобств, ниже которого вероятность страдания, болезней, постоянных забот далеко превосходит вероятность какого-либо развития, делает последнее долею лишь исключительных личностей, а все остальные обрекает на вырождение в ежеминутной борьбе за существование, без всякой надежды на улучшение своего положения.
Развитие личности в умственном отношении лишь тогда прочно, когда личность выработала в себе потребность критического взгляда на все, ей представляющееся, уверенность в неизменности законов, управляющих явлениями, и понимание, что справедливость в своих результатах тожественна с стремлением к личной пользе {Нахожу необходимым, для предупреждения недоразумений, пояснить эти последние слова, надлежащее разъяснение которых в книге, издаваемой в пределах Российской империи, было невозможно.
В современном обществе, проникнутом всеобщею конкуренциею, отожествление справедливости с личною пользою кажется бессмысленным. Действительно, лица, которые теперь наслаждаются выгодами цивилизации, могут наслаждаться ими, лишь приобретя богатство и увеличивая его. Но капиталистический процесс обогащения есть по самой своей сущности процесс обсчитывания рабочего, процесс недобросовестной спекуляции на бирже, процесс рыночной торговли своими умственными способностями, своим политическим и общественным влиянием. Этот путь едва ли назовет справедливым самый завзятый софист, но он будет утверждать, что умственное развитие личности еще весьма слабо, когда личность ищет возможности согласить свою личную пользу со справедливостью. Он выставит иное положение: жизнь — борьба, и истинное умственное развитие заключается в том, чтобы быть достаточно хорошо вооруженным для постоянной победы в этой борьбе. Когда-то этому противопоставляли неудобства укоров совести; противопоставляли опасность при постоянной борьбе быть побежденным и тогда не иметь близ себя никого, кто поддержал бы в минуту несчастия; противопоставляли общественное презрение и общественную ненависть и т. п. Все эти аргументы легко разбиваются современными теоретиками житейских наслаждений: укоры совести — дело привычки, и от них очень легко закалить себя, когда убедишься, что приобретаешь богатство путем законным и что пи один судья не может подвести наш поступок под статью Уложения о преступлениях и наказаниях; если огромное большинство конкурирует на законном основании за обогащение, за увеличение наслаждений, то это большинство чувствует не презрение, не ненависть к ловкому победителю в борьбе, а удивляется ему и преклоняется пред ним, стараясь подражать ему и выучиться у него; что касается до шансов поражения в постоянной борьбе, то, во-первых, богатство достаточных размеров в значительной степени обеспечивает от этих шансов, а, во-вторых, жизнь личности коротка и дело лишь в том, чтобы обеспечить себе наслаждение жизнью на срок этой жизни.
Итак, следует согласиться, что при настоящем строе общества личная польза не только не тожественна с справедливостью, но прямо противоречит ей. Чтобы иметь наибольшее количество наслаждений в настоящее время, личность должна заглушить в себе самое понятие о справедливости; должна обратить всю свою критическую способность на то, чтобы эксплуатировать все и всех ее окружающих для доставления себе наибольшей доли наслаждений на их счет, и должна помнить, что если она на минуту поддастся соображениям о справедливости или даже эффекту искренней привязанности, то она сама станет объектом эксплуатации от тех, которые ее окружают. Патрону приходится прижимать рабочего, или рабочий будет его обкрадывать. Семьянину приходится подозрительно надзирать за женою и детьми, или жена и дети будут его надувать. Правительству приходится иметь тысячеглазую полицию, или власть его захватят другие. Накопляй богатство, но держи ухо востро, потому что друг приносит тебе жертву, лишь рассчитывая на большие проценты; поцелуй, который дает тебе любовница, есть поцелуй покупной. Война всюду, и оружие должно быть готово против всех и в каждую минуту.
Итак, или положение о тожестве справедливости с личною пользою бессмысленно, или настоящий строй общества — строй патологический. Если читатель находит, что последнее неверно и все — как быть должно, то пусть закроет эту книгу: она писана не для него. Но тогда являются вопросы: развил ли в себе он, читатель, потребность критического взгляда на все окружающее? Проникся ли он уверенностью в неизменности закона, что общество, основанное на войне всех против всех, есть общество, которого не скрепит никакая законность, никакая полиция; что это общество разлагающееся и требующее радикальной реформы? Если же читатель инстинктивно и сознательно возмущен против этого общественного строя, фатально обреченного на взаимное недоверие, на взаимную эксплуатацию, если он признал под блеском современной культуры существование патологических процессов, которые не могут оставить этот строй при его нынешних основаниях, то потребность критического взгляда на все окружающее должна его привести к иному ряду вопросов. Приходится ли лечить болезненные симптомы этого общественного строя или искать источник этой болезни и действовать против него? Если источник этой болезни лежит в самых основах современного общежития, то радикальное изменение экономических, политических, общежительных отношении между людьми не требует ли и для самого принципа этих отношений иной формулировки? Не придется ли при перестройке патологического общественного строя в здоровый принять в основание не борьбу всех против всех, не всеобщую конкуренцию, но возможно тесную и возможно обширную солидарность между личностями? Может ли быть здорово и прочно общество вне существования солидарности между его членами? А что такое общественная солидарность, как не сознание того, что личный интерес совпадает с интересом общественным, что личное достоинство поддерживается лишь путем поддержки достоинства всех солидарных с нами людей? А если это результат, к которому должна привести потребность критического взгляда на все окружающее, то чем этот результат разнится от поставленного в тексте: в здоровом общежитии справедливость в своих результатах тожественна со стремлением к личной пользе? (1889).}.
Развитие личности в нравственном отношении лишь тогда вероятно, когда общественная среда дозволяет и поощряет в личностях развитие самостоятельного убеждения; когда личности имеют возможность отстаивать свои различные убеждения и тем самым принуждены уважать свободу чужого убеждения; когда личность сознала, что ее достоинство лежит в ее убеждении и что уважение достоинства чужой личности есть уважение собственного достоинства.
Воплощение в общественных формах истины и справедливости предполагает прежде всего для ученого и мыслителя возможность высказать положения, считаемые им за выражения истины и справедливости; затем оно предполагает в обществе некоторый минимум общего образования, дозволяющий большинству понять эти положения и оценить аргументы, приводимые в их пользу; наконец, оно предполагает такие общественные формы, которые допускали бы изменение, лишь только окажется, что эти формы перестали служить воплощением истины и справедливости.
Лишь тогда, когда физическое развитие личности возможно, когда умственное ее развитие прочно, когда нравственное ее развитие вероятно, лишь тогда, когда общественная организация заключает в себе условия достаточной свободы слова, достаточного минимума среднего образования, достаточной доступности для изменений в общественных формах, — лишь тогда прогресс общества в целом может считаться более или менее обеспеченным, лишь тогда можно сказать, что все данные для прогресса налицо и лишь внешние катастрофы могут остановить его. Пока все эти условия не выполнены, до тех пор прогресс может быть случайный, частный, не дающий никакого ручательства за самое близкое будущее; до тех пор всегда можно ожидать эпохи застоя или реакции вслед за эпохою видимого успеха. При самых невыгодных условиях для целого общества иная личность может быть поставлена, вследствие благоприятных обстоятельств, в положение, где она разовьется далеко за уровень своей среды. Эти благоприятные обстоятельства могут существовать для группы личностей, но оставаться все-таки эфемерным явлением, тогда как все общество будет предоставлено застою или реакции. Закон больших чисел с неумолимою строгостью всегда не замедлит доказать, как мало исторического значения имеет развитие небольшой кучки личностей при исключительных условиях. Большинство общества должно быть поставлено в условия возможного, вероятного и прочного развития, чтобы можно было сказать об обществе, что оно прогрессирует.
Я вовсе не так уверен в том, что читатель согласится с указанными мною условиями прогресса, как надеялся на беспрекословное принятие им короткой формулы, поставленной вначале; но это общая судьба формул. Весьма многие согласны с ними, пока они не уяснены; как только начинается уяснение, люди, их принимавшие, начинают угадывать, что они, приверженцы одной и той же формулы, не совсем понимали друг друга. Для меня эти условия кажутся необходимыми, и я предоставляю тому, кто не согласен со мною, удержав формулу, поставить ей другие условия.
Но, поставив эти условия, я позволю себе спросить читателя: имеем ли мы вообще право говорить в настоящее время о прогрессе человечества? Можно ли сказать, что для большинства 1400 миллионов, из которых состоит современное человечество, начальные условия прогресса уже осуществлены? Даже некоторые из этих условий осуществлены ли? И для какой доли из этих 1400 миллионов? И можно ли без некоторого ужаса подумать, во что обошлось несчастным миллионам погибших поколений осуществление прогресса для маленькой горсти личностей, которых историк может считать представителями цивилизации?
Я бы счел оскорблением для читателя, если бы усомнился на минуту в том, как он ответит на вопрос: осуществлены ли начальные условия прогресса? Здесь возможен лишь один ответ: все условия прогресса не осуществлены ни для одного человека и ни одно из них не осуществлено для большинства. Лишь небольшие группы личностей или отдельные личности оказывались иногда и кое-где в достаточно благоприятных обстоятельствах, чтобы завоевать себе какой-либо прогресс и передать традицию борьбы за лучшее другим маленьким группам, которым судьба тоже подарила несколько выгоднейшее положение. Всюду и всегда личности, выработавшие в себе какой-либо прогресс, должны были бороться с неисчислимыми препятствиями, тратить на эту борьбу самую значительную долю своих сил и своей жизни, чтобы только отстоять свое право на физическое, умственное развитие. Лишь при особенно выгодных обстоятельствах им это удавалось. Лишь при исключительном положении личностей борьба за существование не имела места, а время и силы шли на борьбу за увеличение наслаждений. Еще исключительнее было положение тех, которые воспользовались настолько совершившеюся за них борьбою других личностей, чтобы бороться за нравственное наслаждение сознательного развития в себе человечных начал и воплощения их в общественные формы. И во всех этих случаях борьба требовала такой доли сил и жизни, что на самое осуществление цели борьбы оставалось и того и другого крайне мало, так что не мудрено, если человечество, даже в части; всего лучше обставленной, достигло еще столь немногого. Удивительно еще, что при столь невыгодных условиях некоторая часть человечества все-таки достигла чего-то имеющего права называться не осуществлением, а разве подготовлением правильного прогресса. Но зато как мала эта доля успевших? И чего это стоило остальным?
Всего более подвинулось человечество относительно условий физического развития личности; между тем даже и в этом отношении как еще незначительно число лиц, для которых осуществлен необходимый минимум гигиенических и материальных удобств! Какое ничтожное меньшинство из 1400 миллионов человечества пользуется достаточною и здоровою пищею, имеет одежду и жилище, удовлетворяющие основным требованиям гигиены, может обратиться к медику в случае болезни, к общественной заботливости в случае голода или внезапного несчастия! Какое огромное большинство проводит почти всю свою жизнь в непрерывных заботах о насущном хлебе, в неутомимой борьбе за свое жалкое существование, и притом еще не всегда в состоянии отстоять себя! — Сочтите племена, которым эта борьба и до сих пор не дозволила выйти из состояния, почти ничем не отличающегося от других пород животных. Сочтите жертвы голода, эпидемий в многочисленных племенах, лишенных всех пособий рациональной культуры. Сочтите в среде цивилизованной Европы ту массу населения, которая осуждена всю жизнь биться из-за завтрашнего куска хлеба. Припомните страшные отчеты о гигиенических условиях жизни рабочего в самых развитых странах Европы. Посмотрите в таблицах смертности, какие цифры соответствуют вздорожанию хлеба на несколько процентов, как изменяется вероятность жизни для бедняка и для богатого. Припомните, как мал заработок огромного большинства европейского населения. — Когда эти цифры предстанут пред вами в их ужасающей реальности, тогда можете спросить себя, какая доля человечества пользуется действительно теми жизненными удобствами, теми необходимыми условиями физического развития для человека, которые вырабатывает современная культура в ее фабриках, медицинских факультетах, в ее комитетах о бедных? Как велико практическое значение человеческой науки и человеческой филантропии в наше время для жизни большинства людей, для их развития? А при этом нельзя не сознаться, что увеличение материальных удобств жизни в Европе бросается в глаза и что, бесспорно, количество личностей, имеющих возможность пользоваться удобствами здоровой пищи, здорового жилища, медицинского пособия в случае болезни и полицейской охраны от случайностей, очень увеличилось в последние века. На этой-то небольшой доле человечества, охраненной от самой тяжкой нужды, лежит в наше время вся человеческая цивилизация.
Далеко, далеко ниже стоит человечество на пути осуществления условий умственного развития. Нечего и говорить о выработке критического взгляда на вещи, о понимании неизменности законов природы и утилитарного значения справедливости для огромного числа тех, которые должны еще отстаивать свое существование против ежеминутной опасности. Но и меньшинство, более или менее огражденное от этих тяжелых забот, заключает в себе лишь самую незначительную долю личностей, привыкших мыслить критически, усвоивших смысл слова закон явлений и ясно понимающих собственную пользу. Слишком много смеялись и негодовали, приводя примеры господства моды, привычки, предании, всякого рода авторитетов в цивилизованном меньшинстве, чтобы мне нужно было распространяться об этом предмете и повторять тысячу раз повторенную истину, что люди, выработавшие в себе привычку критически мыслить вообще, суть замечательные редкости. Несколько более, хотя и то очень мало, людей, привыкших обобщать явления какой-либо одной, более или менее широкой, сферы явлений. Вне этой сферы они столь же подчинены бессмысленному повторению чужих мнений, как и все остальное большинство человечества. — Что касается до усвоения понятия о неизменности законов, управляющих явлениями, то его можно искать только в маленькой группе лиц, серьезно занимавшихся наукою. Но и между ними далеко не все, которые проповедуют на словах неизменность закона природы, могут считаться усвоившими это начало в самом деле. Эпидемии новейших магов — магнетизеров, вызывателей духов, спиритистов — дали длинные списки лиц, увлеченных этими эпидемиями, и в числе этих имен встречаются, к сожалению, люди науки. Да и вне этих эпидемий, особенно в минуту жизненной опасности, душевных потрясений и т. п., не раз люди науки обращались к амулетам и заклинаниям (конечно, в их общеупотребительной христианской форме), показывая, как некрепко в их умах убеждение в неизменности хода явлений и в невозможности отклонить процессы природы от их неизбежного совершения. Мудрено ли после этого, что христианские амулеты и заклинания играют свою роль среди блестящей культуры Европы XIX века столь же эффектно, как другие в пустынях Африки у наших современников или за несколько тысячелетий у наших предков. Наука природы отвоевала лишь кое-что у мира чудесного, так что культура нашего времени в мелочах жизни представляет пеструю смесь рациональных и предрассудочных приемов и вера в чудесное готова пробудиться в большинстве образованного класса при первом удобном к тому поводе.
Я не решаюсь даже поставить вопрос о развитии понимания утилитарной стороны справедливости. При настоящем общественном строе условия всеобщей конкуренции ведут к прямому отрицанию утилитарного значения справедливых действий, следовательно, ожидать усиления понятия, противоречащего господствующему направлению мысли, невозможно. Можно лишь удивляться, как здоровые инстинкты человека, на зло господствующей и растущей конкуренции, все еще принуждают людей преклоняться пред фикциями справедливости. Но это так. Почти каждому самому бессовестному эксплуататору всего окружающего хочется казаться справедливым, и не только пред другими, а весьма часто пред самим собой. Это есть симптом невольного признания истины поставленного выше положения даже среди строя, в основании которого лежит отрицание этого положения. Но само собою разумеется, что в настоящее время число лиц, усвоивших себе это положение в теории и на практике, совершенно незаметно. — Как ни мало доступны условия умственного прогресса, даже в среде меньшинства, обеспеченного от прямой борьбы за существование, но все-таки эти условия, хотя частью, выполняются. Есть небольшая группа людей, выработавших в себе привычку критически мыслить хотя в частной области знании. Неизменность законов явлений теоретически признана большинством ученых, хотя очень мало вошла в личное убеждение. Только утилитарное значение справедливости, даже в теории, сознано очень мало. Но что сказать об условиях нравственного развития личности? Так как об убеждениях можно говорить только в кругу людей, выработавших в себе способность критически мыслить, то и условия нравственного развития существуют для этой маленькой группы. Но лишь одна доля ее находится в странах, где закон ограждает личное убеждение, а не карает его. Лишь небольшая доля этой доли живет в общественной среде, которая не смотрит на самостоятельность убеждений как на нравственный порок, не старается искоренить его с детства воспитанием, внушающим покорность общепринятому, не гонит его всеми средствами в жизнь как неприличие, вредящее общественному спокойствию. Когда личности этой едва заметной группы человечества, счастливее других поставленной в отношении условий нравственного развития, выработали в себе убеждение, то лишь маленькая доля их сохраняет терпимость в отношении чужих убеждений и еще меньшая к этому присоединяет сознание, что достоинство человека лежит в его убеждении. Судите же поэтому, для какой самомалейшей части человечества в каждом поколении возможен нравственный прогресс. А в нравственном прогрессе каждое поколение повторяет ту же работу, так как сила и самостоятельность убеждения, а также готовность стоять за него не передается от одной личности к другой, а вырабатывается каждою личностью самостоятельно. Прогресс заключается лишь в числе личностей, усвоивших сильные и самостоятельные убеждения. По малочисленности лиц, для которых это убеждение вообще возможно, нет никаких средств определить, существует ли этот прогресс или нет. Можно бы предполагать, что он имеет место вследствие расширения географической территории, где закон ограждает свободу мысли, но зато лучшие средства административного надзора стесняют ее более, чем прежде, в тех местах, где существует в этом отношении репрессивное законодательство, так что решение этого вопроса предстоит будущему. Для настоящего он и не имеет особой важности по незначительности той доли человечества, до которой этот вопрос касается. Замечу, что Бокль, отрицая нравственный прогресс в человечестве, имел в виду совсем иное.
Переходим к условиям, необходимым для воплощения в общественных формах истины и справедливости. Первое из них — возможность высказать свои научные знания и философские убеждения — выполнено более или менее в довольно заметной части Европы и Америки, и это самый действительный прогресс человеческой истории, хотя и тут дело не обходится без значительных неудобств для людей слишком решительных мнений: судьба Людвига Фейербаха в Германии, прежнего Рошфора, Марото, Эмбера 8 во Франции, даже в Англии затруднения, которые встречал Брэдло9 при вступлении в парламент, указывают, что много еще осталось завоевать для прогресса и на этом пути. Но второе — достаточный минимум общественной образованности, — как мы видели, осуществлено лишь для незначительного меньшинства, обеспеченного от самой упорной борьбы за существование и привыкшего критически мыслить: все остальные члены общества пли подавлены ежедневными заботами, или привыкли идти за авторитетами. Третье условие — возможность обсуждения и изменения отживших общественных форм, — по-видимому, осуществлено там, где конституция узаконяет учредительные и законодательные собрания. Однако в наше время надежды на эти легальные органы общественного мнения очень ослабели. Точно ли они представляют и могут ли представлять общественное мнение, т. е. мнение большинства взрослого населения страны? Мы видели, что условия физического развития весьма недостаточно удовлетворены для большинства людей, условия же умственного и нравственного развития — почти для всех. В таком случае можно ли допустить, чтобы какое бы то ни было учредительное или законодательное собрание выражало в своих прениях и постановлениях действительное общественное мнение? Так как тяжелые заботы о насущном хлебе делают для огромного большинства личностей совершенно невозможным участие в законодательстве при сложных формах, которые ему приданы, и так как даже немногим личностям этого большинства, имевшим случайно возможность развиться умственно, настоящий общественный строй в большей части случаев полагает всевозможные препятствия, то и наличные общественные формы обусловливаются и изменяются лишь представителями обеспеченного меньшинства. Так как это меньшинство критически развито весьма мало и всего менее в отношении понимания утилитарного значения справедливости, то справедливое суждение в этом случае составляет случайность, а общим правилом является суждение и решение на основании исключительных эгоистических интересов меньшинства, поставленного обстоятельствами у двигателя законодательной машины. Смотря по знаниям этого меньшинства и по его лучшему или худшему пониманию собственных интересов, оно воплощает в законодательстве эти интересы полнее или менее полно. Но в самом выгодном случае законодательство является, таким образом, попыткою удовлетворить минимуму потребностей масс, для того чтобы предотвратить революционные взрывы. Большею же частью господствующие классы или правительственное меньшинство воплощают в законодательстве ту самую социальную борьбу, которая побуждает обладателя капитала смотреть на массы лишь как на объект экономической эксплуатации для собственного обогащения, а лиц, участвующих в правительстве, — видеть в подданных лишь предмет полицейского надзора и карательных мер.
Не только интересы меньшинства препятствуют улучшению общественных форм; ему препятствуют еще более усвоенные привычки, освященные временем предания. В глазах значительного числа личностей самых развитых обществ обсуждению и законному изменению всегда подлежали лишь некоторые политические и некоторые маловажные экономические формы. Все остальное остается неприкосновенною святынею даже в глазах многих из тех, которые более или менее терпят от этой неприкосновенной святыни, тем более в глазах тех, которые не чувствуют ее тягости. Было время, когда ни один политический оратор свободной республики не мог бы заикнуться об уничтожении рабства. Выло время, когда терпимость к иноверцам представляла тему, способную повести на костер. Но еще и в наше время в парламентах Европы и Америки можно спокойно обсуждать тарифы и займы, а радикальное обсуждение вопроса о распределении богатств невозможно. Прения об ответственности министров допускаются, но замена одной династии другою или переход от монархического правления к республиканскому могут иметь место лишь путем революции. Экономическую сторону семейных отношений подвергают пересмотру, но до сущности этих отношений и не касаются. Во многих случаях нельзя сказать, чтобы прикосновение к этим святыням было прямо запрещено законом или подвергало бы нарушителя определенной каре. Мнение может быть высказано, если между законодателями найдется критически мыслящая и смелая личность. Но привычка и предание не дозволяют большинству законодателей и значительной части общества даже про себя приступить к обсуждению его мотивов. Мнение будет отвергнуто невыслушанным, несознанным, и не потому, чтобы его противникам казались аргументы его слабыми или интересы их при этом затронутыми, а просто потому, что это мнение в их глазах не подлежит обсуждению. При недостатке критического развития в среде обеспеченного меньшинства, поставляющего законодателей, и при меньшем страдании интересов этого меньшинства от неприкосновенных святынь последние долго остаются фактически святынями даже и после того, как в области мысли они уже давно потеряли свою неприкосновенность, после того, как огромное большинство чувствует их гнет, хотя еще и не сознало необходимости изменить неприкосновенные формы. Недовольство растет. Страдания умножаются. Происходят местные взрывы, легко подавляемые. Правительства и господствующие классы прибегают к паллиативам, к полумерам для облегчения слишком явных страданий и к уменьшению полицейского надзора и карательных мер. Когда критически мыслящее меньшинство повторяет свои требования реформ, оно встречает неодолимые препятствия. Все остается как есть, пока мнение о негодности этих форм (конечно, взятое на веру) не распространится на довольно значительное число личностей и пока недовольные не сознают, что путь мирных реформ для общества невозможен. Тогда отжившие формы разрушаются, но уже не путем мирных законодательных реформ, а путем насильственной революции, которая фактически в историческом процессе оказывается большею частью несравненно более обыкновенным орудием общественного прогресса, чем радикальная реформа в законодательстве мирным путем. Правительства, конечно, всегда стараются предотвратить революции. Эти революции почти всегда вовсе нежелательны и оппозиционным партиям, требующим реформ. Но недостаток умственного и нравственного развития в господствующих и руководящих личностях и группах ведет обыкновенно в подобных случаях к неизбежному кровавому столкновению. Бедствия революций известны всем. Огромное количество страданий, ими вызываемых, именно для масс, подавленных ежедневными заботами, делает их всегда весьма печальным средством исторического прогресса. Но так как он большею частью невозможен иным путем при серьезных общественных неудобствах и так как иногда даже прямой расчет доказывает, что хронические страдания масс при сохранении прежнего строя иногда далеко превосходят все вероятные страдания в случае революции, то приходится самым мирным, но искренним реформаторам обращаться в революционеров. Бедствия, при этом неизбежные, могут быть уменьшены лишь рациональным обсуждением действительных изменений, к которым должна привести революция, тогда как мы слишком часто видим в истории, что она ограничивается лишь заменой одной господствующей группы другой, массы же, к улучшению положения которых стремятся искренние революционеры и силами которых революции совершаются, очень мало выигрывают от переворота.
Замечая, как мало выполнены условия человеческого прогресса, мы, конечно, перестанем удивляться существованию печального хора писателей, во все века повторявших горькие жалобы на бедствия человечества и сетовавших на непрочность так называемых исторических цивилизаций. Как в наше время огромное большинство человечества обречено на непрестанный физический труд, отупляющий ум и нравственное чувство, на вероятность смерти от голода или от эпидемий, так и всегда большинство было в подобном положении. Вечно трудящейся человеческой машине, часто голодающей и всегда озабоченной завтрашним днем, вовсе не лучше в наше время, чем было в другие периоды. Для нее прогресса нет. Ей мало дела и до культуры, стоящей над ее головою со своими дворцами, парламентами, храмами, академиями, студиями. Ее связывали в прежнее время с господствующим меньшинством неприкосновенность стародавнего обычая, святыня общей религии. Позже она верила в заботу о ней патриархальных начальников, далеких царей. Еще позже надеялась на «народных» министров, на «радикальных» ораторов в парламентах и на митингах, слыша, как эти люди с жаром говорили о «народе». Но история уносила одну из этих иллюзий за другою, и цивилизации с их блеском все оставались средствами наслаждения меньшинства в виду постоянно страждущего большинства. Тем не менее все снова и снова пред всяким обществом возникает вопрос о необходимости, для прочности цивилизации, установить солидарность интересов и убеждений, установить связь между господствующими классами и большинством. Если этой связи не существует между массою неимущих и цивилизованным меньшинством, то цивилизация его всегда не прочна. Столкновение с чужеземным завоевателем, проповедь новой религии, минутный взрыв голодной массы могут уничтожить в самое короткое время весьма блестящую культуру, несмотря на ее кажущееся преобладание по материальным, умственным и нравственным условиям. Единственное средство для цивилизации быть более прочной — это постоянно связывать со своим существованием материальные, умственные и нравственные интересы неимущего большинства, расширяя на большее и большее число лиц выгоды материальных удобств жизни, развивающее действие науки, сознание личного достоинства и привлекательное влияние более справедливых общественных форм. Лишь распределяя равномернее скопленный капитал благосостояния, умственного и нравственного развития, цивилизованное меньшинство может доставить вероятность прочности своему собственному развитию.
Древние восточные царства, точно так же как царства Мексики, Перу и, вероятно, того безыменного общества, которое оставило дворцы и храмы в лесах Паленка10, были снесены со всеми их цивилизациями первою социальною бурею. Это был не ряд случайностей, а совершенно естественный продукт формы этих цивилизаций. Когда монополия умственного развития принадлежала теократии, когда монополия жизненных благ и культурных улучшений принадлежала небольшому кружку наследственных собственников или людей, переходивших за порог царского дворца, когда дворцы для одного и храмы для немногих были результатами неисходного труда огромного большинства, когда для этого большинства не предвиделось ни значительного улучшения быта от сохранения туземных общественных форм, ни значительного вреда от подчинения чуждому завоевателю, тогда что могло искренне связывать это большинство с цивилизациею, составлявшею для него лишь любопытное зрелище, отдаленное и бесполезное? Приходил чуждый завоеватель и легко снимал с вершины общества небольшой слой цивилизованного меньшинства. Пустели, рушились и обрастали лесом великолепные дворцы и храмы в Ниневии, чтобы подняться в Вавилоне; затем падал Вавилон, чтобы притянуть труд и капиталы в Сузу и Персеполь. Большинство теряло лишь пестрое зрелище, а трудилось без пользы для Сеннахеримов так, как для Навуходоносоров; было связано интересами и жизнью мысли с Амазисом столь же мало, как с Дарием; гибло машинально в войсках Кира, как оно гибло в войсках Креза… Глубокая несправедливость распределения условий физического, умственного и нравственного развития придавала крайнюю непрочность всем этим цивилизациям.
То же явление повторилось при падении греко-римского мира. Но здесь все-таки круг распространения цивилизации был шире, формы ее несколько справедливее, поэтому античная цивилизация была и устойчивее, поэтому и не так легко поддалась она напору внешних и внутренних разрушительных сил; потому и следы ее в истории человечества глубже и многочисленнее. С нею связаны были интересы экономические значительного числа граждан, интересы умственные всех тех, кто имел возможность, устранив самые тяжелые заботы, прийти в один из городских центров мысли и политической жизни. Унизительный деспотизм личности сменился идеализированным деспотизмом государства и закона. С теократией исчезла монополия умственного развития. Точная наука, независимое философское мышление, сознательное участие гражданина в политическом целом расширили осуществление условий физического, умственного и нравственного развития. Тем не менее под слоем свободных граждан находился несравненно многочисленнейший класс рабов, которым предоставлен был весь ремесленный труд и которые ничем не были связаны с политическою жизнью граждан. За стенами самодержавных городов расширялись территории, подчиненные произволу и эксплуатации, чуждые научному и философскому развитию центров. Педагогическое действие научной и философской мысли было слабо, и, вместо того чтобы расширить круг знающих, философы писали на дверях академий запрет незнающему войти. Высоко и быстро поднялась греческая мысль, но тем уединеннее стояли на этой высоте ученые, непонятные обществу, философы, чуждые обыденных интересов жизни. Неизбежный фатум не заставил себя долго ждать. Многочисленные граждане, не связавшие своих интересов с интересами ремесленников-рабов и подвластных территорий, не отстояли свободы своих городов от внешнего насилия. В продолжительной борьбе население городов, хранившее традицию гражданственности, смешалось с пришлым большинством, чуждым этой традиции, и центры древней политической жизни потеряли свое живое значение. Малочисленные ученые и передовые мыслители, не связавшие своей мысли педагогически с мыслию значительного числа лиц, не отстояли прав и методов своей критики от фетишизма массы, от лени и непоследовательности умов обеспеченного меньшийства. Под влиянием волнений времен диадохов11 и римского завоевания критически мыслящее меньшинство утонуло в большинстве, чуждом критики; потребность нелепых верований подавила потребность верований продуманных, так же как потребность материального обеспечения подавила потребность гражданской жизни. Эллинский идеал справедливой жизни сменился римским идеалом законной формы. Круг городов-эксплуататоров сузился сначала в круг консуляров12 одного города, эксплуатировавшего мир, потом в круг приближенных одного человека, повелевавшего миром. Когда внешние враги Древнего Рима пришли грабить его, он развалился под их рукою, потому что некому было дорожить императорским фиском с его тяжелым гнетом. Когда новые христианские чудотворцы бросили в глаза потомкам Аристотеля, Архимеда и Эпикура требование мыслить немыслимое, критика замолчала, наука была похоронена и философия пошла в рабство, потому что их представители были уединены или сами подпали влиянию массы, чуждой умственных интересов. Недостаточная справедливость древней цивилизации подорвала ее прочность, несмотря на ее замечательные успехи сравнительно с прежними формами жизни и мысли.
И новая цивилизация Европы может рассчитывать на свою прочность лишь настолько, насколько материальные, умственные и нравственные интересы меньшинства, ее представляющего, связаны экономически с благосостоянием большинства, педагогически — с его мышлением, жизненно — с убеждением большинства личностей, что их достоинство солидарно с существующей цивилизацией. Кто находит, что эти условия но выполнены в настоящем строе общества, что в нем господствует не солидарность, а социальный раздор, тот неизбежно должен искать путей, которыми это патологическое состояние было бы переведено в здоровое, в строй более справедливый, в котором установилась бы солидарность между интересами различных общественных групп. Справедливейшая в своем распределении цивилизация есть и долговечнейшая.
Но долговечие цивилизации иногда покупается ценою ее способности развиваться. Если географические условия некоторым образом обеспечивают цивилизацию извне, то она может оградиться от опасностей изнутри тем, что помешает развиваться в своей среде личностям с критическою мыслью, которых вовсе не так много, чтобы нельзя было их подавлять каждый раз, когда они появятся. Для иных рас человечества, крепче других держащихся за свои привычки и за свою старину, а может быть, и по строю мозга менее склонных к критическому развитию, образуется наконец в ряде поколений привычка к определенному складу мысли, повторяющемуся с такой же неизменностью, как строй улья у пчел и постройки термитов. Тогда в обществе могут происходить дворцовые революции, кровавые войны, смены династий, даже образование многотомной литературы, но цивилизация его не изменяется, а жизнь историческая в нем прекращается. Китай представляет довольно обычный пример подобного застоя. Впрочем, не должно думать, чтобы самые высшие расы были совершенно избавлены от опасности впасть в застой. Византия прошла довольно далеко по тому же пути. Московское царство уже склонялось к нему. Но и более развитые формы государственности могут прийти к окоченению.
Таким образом, всякой цивилизации грозят постоянно две опасности. Если она ограничивается слишком малочисленным и слишком исключительно поставленным меньшинством, то ей грозит опасность исчезнуть. Если она не даст развиваться в среде цивилизованного меньшинства критически мыслящим единицам, ее оживляющим, ей грозит застой.
Недостаточное удовлетворение самых основных условий прогресса не дозволило ему никогда и нигде сделаться прочною принадлежностью какой-либо цивилизации, обеспечивая ее от остановок и потрясений, от реакций и переворотов. Застой грозил и грозит всем цивилизациям; если его примеры редки в истории, то лишь потому, что стремление к застою не было даже в состоянии устранить причины непрочности общественного строя; внешние враги и внутренние болезни не давали времени обществу обратиться в муравейник. Таким образом, вероятность прочного прогресса в человечестве никогда не существовала, но, несмотря на невыгодные условия, невероятное совершалось, и кое-где для едва заметного меньшинства человечества наука прогресса, история, могла накопить кое-какой материал. Кое-где личности и группы личностей могли развиться физически, умственно и нравственно, могли приобрести кое-какие истины, воплотить в жизнь маленьких кружков несколько более справедливости и завещать другим поколениям средства успешной борьбы за прогресс. Если условия общественного прогресса не были осуществлены нигде (т. е. условия, необходимые для беспрепятственного и прочного прогресса в данном обществе), то условия для прогрессивной деятельности отдельных личностей были часто налицо: критическое отношение к современной культуре, крепкое убеждение и решимость воплотить его, не обращая внимания на опасности. Вообще эти последние условия были не так редко выполнимы, как оно бы казалось, если взять в соображение полное отсутствие осуществления условий для общественного прогресса. Умственное развитие личности, если оно было и непрочно, то не всегда мешало личности доходить до критики существующего, иногда же сознавать и совпадение справедливости с личной пользой развитого человека. Нравственное развитие, как оно ни было мало вероятно при существующем строе общества, но выказывалось в самых отсталых средах. При самых трудных обстоятельствах мыслители высказывали свои теории истины и справедливости и встречали около себя сочувствие и понимание. Формы общественной жизни, упорно противившиеся прогрессу, распадались не раз под взрывами революций, если они не поддавались под напором развития мысли. При самых враждебных условиях прогресс оказывался возможным. Он происходил действительно. Когда результаты, добытые в одной местности, исчезали с разрушением цивилизации вследствие ее непрочности, их традиция большею частью выживала в другой местности, пускала ростки и опять отвоевывала для истории немножко новой почвы. Но никогда человечество не могло, ценою всех жертв и всей исторической борьбы, завоевать себе достаточных условий прочного прогрессивного развития. Между тем следует помнить, что это не более как условия прогресса, тогда как его цели заключают требования, далеко, далеко обширнейшие. Это всего удобнее видеть, если мы сопоставим каждое из указанных выше основных условий прочного общественного прогресса с конечною целью, соответствующею этому условию.
Минимум гигиенических и материальных удобств — это необходимое условие прогресса; обеспеченный труд, при общедоступности удобств жизни, — это конечная цель, соответствующая этому условию. Потребность критического взгляда, уверенность в неизменности законов природы, понимание тожества справедливости с личной пользой — это условия умственного развития; систематическая наука и справедливый общественный строй — это конечная цель его. Общественная среда, благоприятная для самостоятельного убеждения, и понимание нравственного значения убеждения — это условие нравственного прогресса; развитие разумных, ясных, крепких убеждений и воплощение их в дело — это цель его. Свобода мысли и слова, минимум общего образования, общественные формы, доступные прогрессу, — это условия прогрессивной общественности; максимум возможного развития для каждой личности, общественные формы как результат прогресса, доступного каждой нз них, — это цель общественного прогресса.
Ввиду этих целей условия, указанные выше, представляют ступень весьма невысокого общественного развития. Между тем они не были удовлетворены нигде и никогда. Истинные же цели прогресса кажутся большинству мыслителей не более как утопиями. Однако, несмотря на это, несмотря на полное отсутствие условий прочного прогресса, история все-таки имела место в человечестве и прогресс осуществлялся.
Но зато чего он и стоил человечеству!
В продолжение своего долгого существования человечество выработало несколько гениальных личностей, которых историки с гордостью называют его представителями, героями. Для того чтобы эти герои могли действовать, для того даже, чтобы они могли появиться в тех обществах, которые были осчастливлены их появлением, должна была образоваться маленькая группа людей, сознательно стремившихся к развитию в себе человеческого достоинства, к расширению знаний, к уяснению мысли, к укреплению характера, к установлению более удобного для них строя общества. Для того чтобы эта маленькая группа могла образоваться, необходимо было, чтобы среди большинства, борющегося ежечасно за свое существование, оказалось меньшинство, обеспеченное от самых тяжких забот жизни. Для того чтобы большинство борющихся за насущный хлеб, за кров и одежду могло выделить из себя этот цвет народа, этих единственных представителей цивилизации, надобно было большинству просуществовать; а это было не так легко, как оно может показаться с первого взгляда.
В первоначальной борьбе за существование со своими братьями-животными человеку приходилось плохо. У него нет таких могучих естественных орудий нападения и защиты, как у других пород, которые выработались среди врагов именно благодаря подобным орудиям; и в борьбе физическими средствами сильнейшие животные его пожирали. Ему недостает органов для лазанья, прыганья, полета или плаванья, чтобы легче избежать опасности, тогда как другие, слабейшие породы, именно этим органам, вероятно, обязаны своим сохранением. Человеку нужно выучиться всему, приноравливаться ко всему; иначе он погибнет. По мнению некоторых писателей, детеныши человека средним числом в продолжение ⅕ их жизни составляют для родителей беспомощную тягость, тогда как для прочих пород это число не превышает никогда 1/20. Допустив даже, что в первобытном человечестве эта разница выражалась более близкими между собою числами, она все-таки неизбежно была не в пользу человека. Следовательно, просуществовать человеку вообще в среде животного царства было крайне трудно.
Один орган в своем постепенном развитии мог доставить человеку торжество в этой борьбе, заменив преимущества всех прочих пород и превзойдя их. Это был орган мысли. Вероятно, неисчислимое множество двуногих особей погибло в безнадежной борьбе со своими врагами — зверями, прежде чем выработались счастливые единицы, способные лучше мыслить, чем эти враги, единицы, способные изобресть средства для охранения своего существования. Они отстояли себя ценою гибели всего остального, и эта первая, совершенно естественная, аристократия между двуногими создала человечество. Унаследованная способность или переимчивость перенесли изобретения этих первобытных гениев на небольшое меньшинство, поставленное в наиболее выгодные условия, для переимчивости. Существование человечества было упрочено.
Если и прежде человек боролся с человеком, как со всяким другим животным, чтобы отнять у него пищу или пожрать его, то теперь серьезная для будущности борьба ограничилась лишь борьбою между людьми. Шансы были здесь более равносильны, а потому борьба должна была быть упорнее и продолжительнее. Всякое совершенствование в ловкости тела, в употреблении орудий нападения и защиты, в подражании первым учителям-зверям, всякое изобретение, удавшееся единице, вызывали гибель многих единиц. Гибли брошенные детеныши; гибли беременные или только что родившие самки; гибли слабейшие, менее ловкие, менее изобретательные, менее осторожные, менее переимчивые. Выдерживал детеныш, который, по крепкой организации, мог ранее обойтись без ухода, чем другие, или, по счастливой обстановке, мог долее пользоваться уходом; выдерживал способнейший телом и мыслью; выдерживал счастливейший из равно способных. Он питался лучше; он спал спокойнее; он знал больше; он имел время лучше обдумать свои действия. Эти счастливцы составили вторую аристократию человеческих пород, умевших просуществовать ценою истребления всех своих братин. Прочный союз особей для общей защиты и для общего труда был, вероятно, первым и величайшим делом для нравственного развития человечества. Из своего зоологического состояния человек вынес первую, древнейшую семью, группирующуюся около матери, которая долго кормила своих детей. Вырастая, человеческие особи, по примеру хищных и некоторых обезьян, были знакомы с другим видом общественности, с временною дружиною для обороны или для нападения. На почве первобытной материнской семьи образовался первый обширный чисто человеческий союз — материнский род. В тяжелой борьбе за существование человек выработал эту форму прочного союза, опирающегося на общее дело и подчиняющего себе личный эгоизм. Общий результат исследований ряда современных ученых указывает нам тесно связанную человеческую группу с общими женами, с общими детьми, с общею собственностью как древнейшую и едва ли не всеобщую чисто человеческую форму общежития. Это была первая прочная связь между людьми, связь, основанная еще на слепо господствующем обычае, но в этой связи человек усваивал для будущего возможность рассчитанного ряда действий, возможность плана жизни. Это был первый урок личности, научавший ее, насколько она выигрывает в борьбе за существование, вступая в ассоциацию, которой личность приносит в жертву исключительный эгоизм, но от которой получает громадное приращение сил, результаты общей опытности, общей работы мысли всех членов ассоциации и традицию длинного ряда поколений. Из этого основного человеческого союза выработались впоследствии патриархальный род, патриархальная семья, разные формы союза семей, развились племена и народы. В борьбе с этими родовыми союзами все более слабые группы должны были погибнуть или даже сомкнуться в союзы того или другого вида. В присутствии этих сплоченных сил исчезли без всякой возможности отстоять себя все те особи, которые своевременно не додумались до союза в каком бы то ни было виде или не переняли почему-либо этого изобретения. Истребительная борьба родовых союзов между собою должна была быть тем жесточе, чем большими силами располагали борющиеся, чем значительнее становились экономические потребности человеческих групп или их скопления и чем неумолимее поэтому они оспаривали друг у друга скудные средства удовлетворения этих потребностей. Ценою этого истребления большинства человечество купило возможность непрерывного прогресса культуры; путем передачи ее от одного поколения другому купило привычку общественности и личной привязанности, традицию знания и верования.
Борьба продолжалась между родами, племенами и нациями, когда впоследствии формы общественности усложнились, выработались формы общинной, родовой, семейной, племенной и частной собственности, выработались сословные, кастовые и государственные отношения и невольничество. Безжалостно истребляли побежденных противников, пока дело шло только о борьбе за существование; но первый урок о пользе чужой жизни для удобства собственной не мог пропасть даром. Желание увеличить свои наслаждения побудило обдумать: не выгоднее ли иногда не убивать побежденного? не выгоднее ли победителю развивать в себе только ловкость тела и мысли, взвалив труд добывания необходимого на другого? Те гениальные личности доисторического человечества, которые додумались до этого утилитарного начала, положили в нем основу уважения к чужой жизни и уважения к собственному достоинству. Они тем самым бессознательно поставили себе и своим потомкам в обязанность, в нравственный идеал развитие физическое и умственное, культуру и науку. Они обеспечили себе и потомству досуг для прогресса. Они создали прогресс в среде человечества, как их гениальные и счастливые предшественники создали человечество среди зверей, создали человеческие общества и человеческие породы в борьбе между людскими особями и полуживотными группами, создали возможность будущего прогресса. Но этот прогресс небольшого меньшинства был куплен порабощением большинства, лишением его возможности добиться той же ловкости тела и мысли, которая составила достоинство представителей цивилизации. В то время как меньшинство развивало в себе и мозг, и мышцы, в то время как самая мышечная система его развивалась разносторонне в деятельности военной, разнообразной, временной, сопровождаемой досугами и отдыхами, большинство было обречено на однообразную, утомительную и непрерывную мирную работу для чужой пользы, не имея досуга для работы мысли, уступая в ловкости своим повелителям и потому оставаясь неспособным на употребление своих громадных сил для завоевания себе права на развитие, на истинно человеческую жизнь.
Сознание великого значения культуры и науки как силы и как наслаждения вело само собою к желанию монополизировать эту силу и это наслаждение. Прямое принуждение, организация общества, кара закона, религиозный ужас, привычная традиция, внушаемая с колыбели, отделили меньшинство породистых, знающих, развивающихся от всего остального. Ценою неустанной работы и борьбы за существование этого остального немногие могли выбирать себе лучших женщин, производить лучшее поколение, питать и воспитывать его лучше; могли употреблять время на наблюдение, обдумывание, соображение, не заботясь о пище, крове и простейших удобствах; могли добиваться истины, взвешивать справедливость, искать технических улучшений, лучшего общественного строя, могли развивать в себе страстную любовь к истине и справедливости, готовность принести за них в жертву свою жизнь и свое благополучие, решимость проповедовать истину и осуществить справедливость.
Проповедь истины и справедливости шла от убежденных и понимающих единиц в небольшой кружок людей, для которых развитие составляло наслаждение; она образовала в этом кружке восприимчивых приверженцев, к которым примыкали верующие из обеспеченного меньшинства. Сила или соглашение вносили от времени до времени учение истинного и справедливого в закон и в привычку. Как развитые личности из внутренней потребности стремились к воплощению справедливости в дело и к распространению истины, так рассуждающее меньшинство для собственной пользы находило лучшим поделиться частью удобств жизни с большинством и расширить круг знающих до некоторой степени. Я уже говорил, что прочность цивилизации зависела от сознания необходимости подобного расширения. Но понимание распространялось медленно; мелкий расчет всегда побуждал уделять возможно менее удобств другим людям, ограничивать возможно более сферу доступного им знания. Неохота мыслить побуждала видеть во всех новых требованиях времени нечто враждебное общественному порядку, нечто преступное и грешное, а потому монополисты знаний большею частью противились всеми средствами их прогрессу. Они заковывали свои знания в традиционные теории, в авторитетные догматы, сливали эти знания со священным преданием, с сверхъестественным откровением il тем самым старались сделать свое знание недоступным дальнейшей критике. Впоследствии, когда знание стало светским и не могло уже ограждать своих монополизаторов мистическою таинственностью святыни, возникли котерии официальных ученых с определенными шариками мандаринов, с громкими дипломами докторов, профессоров, академиков. Они точно так же старались избавить себя от дальнейшей работы мысли, тщательно замыкая свои котерии, оттесняя из них и заглушая новые силы, которые выставляли слишком смело знамя научной критики; монополисты старались сделать из науки официальной дело привычки и традиции, каким прежде была наука священная. Признанное знание становилось слишком часто врагом критики, врагом научного прогресса. Слабость этого прогресса вызывала неизбежно дурное понимание человеческого достоинства и форм справедливости. Отсюда продолжительная непрочность цивилизаций; отсюда же постоянное стремление их к застою; отсюда, наконец, та крайняя незначительность прогресса в среде человечества, на которую указано в предыдущем письме, несмотря на то что за несколько великих людей в продолжение тысячелетий и за прогресс едва заметного меньшинства заплачено миллиардами жизней, океанами крови, несчетными страданиями и неисходным трудом поколений.
Дорого заплатило человечество за то, чтобы несколько мыслителей в своем кабинете могли говорить о его прогрессе. Дорого заплатило оно за несколько маленьких семинарий, где воспитывало себе педагогов, которые, впрочем, до сих пор еще принесли ему мало пользы. Если бы счесть образованное меньшинство нашего времени, число жизней, погибших в минувшем в борьбе за его существование, и оценить работу ряда поколений, трудившихся только для поддержания своей жизни и для развития других, и если бы вычислить, сколько потерянных человеческих жизней и какая ценность труда приходится на каждую личность, ныне живущую несколько человеческою жизнью, — если бы все это сделать, то, вероятно, иные наши современники ужаснулись бы при мысли, какой капитал крови и труда израсходован на их развитие. К успокоению их чуткой совести служит то обстоятельство, что подобный расчет невозможен.
Впрочем, следует ужасаться не тому, что прогресс меньшинства обошелся дорого, но разве тому, что он обошелся так дорого и что за эту цену сделано так мало. Если бы меньшинство ранее и старательнее позаботилось о распространении около себя развития, приобретенного в области культуры и мысли, то число потерянных жизней и труда было бы не так велико; сумма, приходящаяся на каждого из нас, была бы менее и не увеличивалась бы так громадно с каждым поколением. Над законами естественной необходимости мы не властны, а потому рассудительный человек должен с ними помириться, ограничиться их спокойным исследованием и, насколько возможно, воспользоваться ими для своих целей. Не властны мы и над историей; прошедшее доставляет нам лишь факты, которые могут нам иногда служить для исправления будущего. За грехи отцов мы ответственны лишь настолько, насколько продолжаем эти грехи и пользуемся ими, не стараясь исправить их последствий. Мы властны в некоторой степени лишь над будущим, так как наши мысли И наши действия составляют материал, из которого организуется все содержание будущей истины и справедливости. Каждое поколение ответственно перед потомством за то лишь, что оно могло сделать и чего не сделало. Поэтому и нам, ввиду суда потомства, предстоит решить вопросы: какая доля неизбежного, естественного зла лежит в том процессе, который мы называем громким именем исторического прогресса? насколько наши предки, доставившие нам, цивилизованному меньшинству, возможность воспользоваться выгодами этого прогресса, без нужды увеличивали и продолжали страдания и труды большинства, выгодами прогресса никогда не пользовавшегося? в каком случае ответственность за это зло может пасть и на нас в глазах будущих поколений?
Закон борьбы за существование так общ для мира животных, что мы не имеем ни малейшего повода обвинять первобытное человечество, когда этот закон прилагался и в нем, пока не пробудились в людях сознание взаимной солидарности, потребность истины и справедливости. Так как это сознание едва ли могло пробудиться, пока люди, взаимно истребляя друг друга, не дошли до замены убийства эксплуатацией, то и на весь длинный период борьбы между особями, дружинами, родами, племенами и нациями нам приходится смотреть лишь как на зоологический факт.
Едва ли можно себе представить и накопление знаний, развитие мысли о праве и обязанности в первое время иначе как процессом, совершающимся в единицах, поставленных в особенно выгодные обстоятельства, т. е. в особях, имеющих досуг, лучшее питание и воспитание на счет других особей, которые доставляют первым этот досуг, питание и воспитание увеличением своего труда, если не ценою собственной жизни или значительных страданий. Прежде чем учиться, надо иметь учителей. Большинство может развиваться лишь действием на него более развитого меньшинства. Поэтому в человечестве или должно было отсутствовать всякое развитие, или пришлось большинству сначала вынести на своих плечах счастливейшее меньшинство, работать на него, страдать и гибнуть из-за него. Это, по-видимому, тоже закон природы. Ввиду его нам остается или сказать: мы не хотим вовсе развития, купленного такою ценою; или посмотреть и на это как на антропологический факт. Но в начале предыдущего письма я уже включил всестороннее развитие в самую формулу прогресса, следовательно, допуская отказ от развития вообще, впал бы в противоречие. Примиримся же с фактом, что человечеству для его развития было необходимо очень, очень дорогою ценою приготовить себе педагогическую семинарию и более развитое меньшинство, чтобы наука и разносторонняя жизненная практика, мышление и техника, накопляясь в этих центрах, постепенно разливались на большее и большее число людей.
Необходимое, естественное зло в прогрессе ограничивается предыдущим, и за пределами этих законов начинается ответственность человеческих поколений, в особенности же цивилизованного меньшинства. Вся кровь, пролитая в истории вне прямой борьбы за существование, в период более или менее ясного сознания прав человека на жизнь, есть кровь, преступно пролитая и лежащая на ответственности поколения, ее пролившего. Всякое цивилизованное меньшинство, которое не хотело быть цивилизующим в самом обширном смысле этого слова, несет ответственность за все страдания современников и потомства, которые оно могло устранить, если бы не ограничивалось ролью представителя и хранителя цивилизации, а взяло на себя роль ее двигателя.
Если мы с этой точки зрения оценим панораму истории до нашего времени, то, вероятно, должны будем признаться, что все исторические поколения проливали реки крови, даже не имея оправдания в борьбе за существование, и что почти всегда и везде меньшинство, гордившееся своею цивилизацией, крайне мало делало для распространения этой цивилизации. Немногие личности заботились о расширении области знания в человечестве; еще меньшее число — об укреплении мысли и о разыскании справедливейших форм общества; личности же цивилизованного меньшинства, стремившиеся воплотить в дело подобные формы, встречаются в весьма незначительном числе. Многие блестящие цивилизации заплатили своею гибелью за это неумение связать со своим существованием интерес большего числа личностей. Во всех цивилизациях без исключения большая часть людей, пользовавшихся удобствами культуры, вовсе не думала о всех тех, которые ею не пользовались и не могли пользоваться, а тем менее о цене, которою куплены приобретенные удобства жизни и мысли. Но немало всегда было и лиц, которые на каждой ступени цивилизации признавали эту степень пределом общественного развития, возмущались против всякого критического отношения к ней, против всякой попытки распространить благо цивилизации на большее число лиц, уменьшить труд и страдание большинства, ею не пользующегося, и внести в мысль более истины, в общественные формы более справедливости. Эти проповедники застоя ужасались мысли, что вся история есть неумолимый steeple chase [скачка с препятствиями] в погоне за лучшим, где всякий, кто отстал, немедленно выходит из круга исторических деятелей, пропадает в толпе безыменных хлопальщиков глазами и гибнет в зоологическом ничтожестве. Неспособные к подобной скачке уговаривают и других остановиться, отдохнуть, насладиться покоем, как будто это возможно для человека, если он хочет оставаться человеком. Этим проповедникам застоя крайне редко удавалось положить совершенную преграду общественному прогрессу, но им часто удавалось замедлить его и усилить страдания большинства.
Ввиду этого мы должны признать, что выгоды современной цивилизации оплачены не только неизбежным злом, но еще огромным количеством совершенно ненужного зла, ответственность за которое лежит на предыдущих поколениях цивилизованного меньшинства, частью по беззаботности, частью по прямому противодействию всякой цивилизующей деятельности. Исправить в прошедшем это зло мы уже не можем. Страдавшие поколения большинства умерли, не облегченные в своем труде. Нынешнее цивилизованное меньшинство пользуется их трудом и страданиями. Мало того: оно пользуется еще страданиями и трудом огромного числа своих современников и может влиять на увеличение труда и страданий их внучат. Так как за это последнее обстоятельство мы несли и будем нести нравственную ответственность перед потомством, то историческое исследование цены совершившегося прогресса приводит к следующему практическому вопросу: какие средства имеет настоящее поколение, чтобы уменьшить свою ответственность? Если бы живущие личности различного развития спросили себя, что нам делать, чтобы не отвечать пред потомством за новые страдания человечества, и если бы все они ясно поняли свое дело, то ответы были бы, конечно, различны.
Член большинства, борющегося ежедневно за физическое существование, как боролись его предки в первые периоды жизни человечества, сказал бы себе: борись как знаешь и как умеешь; отстаивай право на жизнь для себя и для тех, к кому ты привязан! Это был закон твоих отцов; твое положение не лучше их положения: это единственный закон и для тебя.
Более несчастная личность из того же большинства, в которой цивилизация пробудила сознание ее человеческого достоинства, но тем только и ограничилась, сказала бы себе: борись как знаешь и как можешь; отстаивай свое и чужое достоинство; умри за него, если нужно!
Член цивилизованного меньшинства, желающий лишь увеличить и упрочить свое наслаждение, но склонный искать его более в области удобств жизни, чем в области мысли, сказал бы себе: ты можешь наслаждаться лишь в обществе, где более или менее господствует солидарность; противодействуй же в себе и в других тому, что несогласно с этой солидарностью; от разлада современного общества страдаешь и ты сам, как только сознаешь, что этот разлад — общественная болезнь; уменьшай же собственные страдания, стремясь улучшить положение большинства: то, чем ты пожертвуешь из сегодняшних благ с этой целью, возвратится тебе в сознании, что ты на одну каплю уменьшил болезнь общества, болезнь, и тебе приносящую страдание. Изучай же свою действительную пользу; уменьшай страдания около себя и в себе: это тебе всего полезнее.
Член небольшой группы меньшинства, видящий свое наслаждение в собственном развитии, в отыскании истины и в воплощении справедливости, сказал бы себе: каждое удобство жизни, которым я пользуюсь, каждая мысль, которую я имел досуг приобрести или выработать, куплена кровью, страданиями или трудом миллионов. Прошедшее я исправить не могу, и, как ни дорого оплачено мое развитие, я от него отказаться не могу: оно именно и составляет идеал, возбуждающий меня к деятельности. Лишь бессильный и неразвитый человек падает под ответственностью, на нем лежащей, и бежит от зла в Фиваиду 13 или в могилу. Зло надо исправить, насколько можно, а это можно сделать лишь в жизни. Зло надо зажить. Я сниму с себя ответственность за кровавую цену своего развития, если употреблю это самое развитие на то, чтобы уменьшить зло в настоящем и в будущем. Если я развитый человек, то я обязан это сделать, и эта обязанность для меня весьма легка, так как совпадает именно с тем, что составляет для меня наслаждение: отыскивая и распространяя более истин, уясняя себе справедливейший строй общества и стремясь воплотить его, я увеличиваю собственное наслаждение и в то же время делаю все, что могу, для страждущего большинства в настоящем и будущем. Итак, мое дело ограничивается одним простым правилом: живи сообразно тому идеалу, который ты сам себе поставил как идеал развитого человека!
Это было бы все так легко и просто, если бы все личности поняли дело, но беда именно в том, что весьма немногие понимают его. Предыдущим правилам следует лишь часть лиц первой категории и немногие из остальных. Другая часть борющихся за свое физическое существование отстаивает себя не довольно энергически; не потому, чтобы не знала, как это сделать, или не умела этого, но по недостатку решимости, по апатии. Большинство лиц второй категории жертвует своим достоинством для насущного хлеба и унижается в собственных глазах, не имея все-таки возможности выбиться из своего положения. Большинство лиц третьей категории не понимает собственной действительной пользы, действует по рутине и не умеет противодействовать даже в малой мере болезни общества, приносящей страдания каждой личности, следовательно, и им самим; т. е., стремясь избегать страдания, оно не умеет уменьшить в себе те из них, которые вытекают из общественного разлада. Большинство же лиц последней категории или ставит идолы на место истины и справедливости, или ограничивается истиною и справедливостью в мысли, а не в жизни, или не хочет видеть, какое незначительное меньшинство пользуется выгодами прогресса цивилизации.
А цена этого прогресса все растет…
Последние два письма мои приводят в конце к одному и тому же результату. Обществу угрожает опасность застоя, если оно заглушит в себе критически мыслящие личности. Его цивилизации грозит гибель, если эта цивилизация, какова бы она ни была, сделается исключительным достоянием небольшого меньшинства. Следовательно, как ни мал прогресс человечества, но и то, что есть, лежит исключительно на критически мыслящих личностях: без них он, безусловно, невозможен; без их стремления распространить его он крайне непрочен. Так как эти личности полагают обыкновенно себя вправе считаться развитыми и так как за их-то именно развитие и заплачена та страшная цена, о которой говорено в последнем письме, то нравственная обязанность расплачиваться за прогресс лежит на них же. Эта уплата, как мы видели, заключается в посильном распространении удобств жизни, умственного и нравственного развития на большинство, во внесении научного понимания и справедливости в общественные формы.
Поговорим же об этих личностях, единственных орудиях человеческого прогресса. Каков бы он ни был, он зависит от них. Он не вырастет из земли, как вырастают сорные травы. Он не размножится от плавающих в воздухе зародышей, как инфузории в гниющей жидкости. Он не окажется внезапно в человечестве результатом мистических идей, о которых так много толковали тому назад лет сорок, а многие и теперь еще толкуют. Его семя есть действительно идея, но не мистически присутствующая в человечестве; она зарождается в мозгу личности, там развивается, потом переходит из атого мозга в мозги других личностей, разрастается качественно в увеличении умственного и нравственного достоинства этих личностей, количественно в увеличении их числа и становится общественною силою, когда эти личности сознают свое единомыслие и решатся на единодушное действие; она торжествует, когда такие личности, ею проникнутые, внесли ее в общественные формы.
Если личность, говорящая о своей любви к прогрессу, не хочет критически пораздумать об условиях его осуществления, то она в сущности прогресса никогда не желала, да и не была даже никогда в состоянии искренно желать его. Если личность, сознающая условия прогресса, ждет сложа руки, чтобы он осуществился сам собою, без всяких усилий с ее стороны, то она есть худший враг прогресса, самое гадкое препятствие на пути к нему. Всем жалобщикам о разврате времени, о ничтожестве людей, о застое и ретроградном движении следует поставить вопрос: а вы сами, зрячие среди слепых, здоровые среди больных, что вы сделали, чтобы содействовать прогрессу?
При этом вопросе большинство их ссылается на слабость сил, недостаток таланта, малый круг действия, враждебные обстоятельства, враждебную среду, враждебных людей и т. д. «Какие мы деятели! — говорят они, — И учили нас не доучили, и статейку журнальную написать не сумеем, и пророческим красноречием господь обидел, и место по службе ничтожное, а то и никакого нет, и капитала дедушка не оставил, а заработаешь лишь настолько, чтобы сидеть впроголодь. Вот если бы то и другое — капитал, да место большое, да талант, то мы бы себя показали».
Я не говорю о тех, которые всю жизнь бьются из-за куска хлеба. В прошлом письме я упомянул о них, и на них не падает ни одного обвинения. Если прогресс прошел над их головами, не дав им даже развития, то они лишь жертвы его. Если их коснулось умственное развитие, если сознание лучшего зажгло в них ненависть ко лжи и злу, но обстоятельства задавили в них всякое проявление этого сознания и ограничили их жизнь заботою о насущном хлебе; если при этом они все-таки сохранили человеческое достоинство, то они своим примером, своим существованием остаются самыми энергическими деятелями прогресса. Перед этими незаметными героями человечества, не совершившими ни одного яркого дела, по историческому значению ничтожны величайшие исторические деятели. Если бы первых не было, то последние никогда не могли бы осуществить ни одного своего начинания. Между тем как заметные герои борются и часто даже гибнут в борьбе за лучшее, в это время, несмотря на неблагоприятные условия, незаметные герои поддерживают в обществе традицию человеческого достоинства, сознание лучшего, и, когда одному на сто из великих деятелей удается провести в жизнь свои идеи, он вдруг видит около себя группу крепких людей, закаленных работою, непоколебимых в своих убеждениях, радостно протягивающих ему свои руки. Из этих-то незаметных героев создается во всякую великую историческую минуту почва для преобразований. Они хранят в себе всю возможность будущего. В том обществе, где не было бы их, прекратился бы разом всякий исторический прогресс. Дальнейшая жизнь такого общества ничем не отличалась бы в нравственном отношении от жизни других общественных животных.
Но эти энергические деятели заключают лишь возможность прогресса. Его осуществление никогда не принадлежит и не может принадлежать им по очень простой причине: каждый из них, принявшийся за осуществление прогресса, умер бы с голода или пожертвовал бы своим человеческим достоинством, исчезнув, в обоих случаях, из ряда прогрессивных деятелей. Осуществление прогресса принадлежит тем, которые избавились от самой гнетущей заботы о насущном хлебе, но из этих последних всякий критически мыслящий может осуществлять прогресс в человечестве.
Да, всякий. Не говорите, пожалуйста, о недостатке таланта и знания. Для этого не нужно ни особенного таланта, ни обширного знания. Если вашего таланта и знания хватило на то, чтобы критически отнестись к существующему, сознать потребность прогресса, то вашего таланта и знания достаточно, чтобы эту критику, это знание воплотить в жизнь. Только не упускайте ни одного случая, где жизнь предоставляет действительно для этого возможность. Положим, ваша деятельность мелочна; но из неизмеримо малых частиц состоят все вещества; из бесконечно малых толчков составляются самые громадные силы. Количество пользы, полученной от вашей деятельности, ни вы и никто другой оценить не в состоянии: оно зависит от тысячи различных обстоятельств, от многочисленных совпадений, предвидеть которые невозможно. Прекраснейшие намерения приводили к отвратительным результатам, как маловажное, с первого взгляда, действие разрасталось в неисчислимые последствия. Но мы можем с некоторою вероятностью ожидать, что, придавая целому ряду действий одно и то же направление, мы получим лишь немногие результаты, прямо противоположные данному направлению, хотя некоторые действия совпадут с удобными условиями для того, чтобы оказались заметные результаты в этом самом направлении. Может быть, мы не увидим этих результатов, но они непременно будут, если мы сделали все от нас зависящее. Земледелец, обработавший почву и посеявший семена, знает, что многие семена погибнут, что он никогда не оградит нивы от потравы, от неурожая, от ночного хищника, но и после неурожая он несет на поле снова горсть семян, ожидая будущей жатвы. Если каждый человек, критически мыслящий, будет постоянно активно стремиться к лучшему, то, как ни был бы ничтожен круг его деятельности, как бы ни была мелка сфера его жизни, он будет влиятельным двигателем прогресса и оплатит свою долю той страшной цены, которую стоило его развитие.
Но точно ли есть мелочные и важные сферы деятельности? В каких это сферах люди имеют право на монополию прогрессивности? Уж не литераторы ли? Не художники ли? Не ученые ли?
Посмотрите на этого литератора-прогрессиста, который так великолепно пишет о благе общества и еще искуснее эксплуатирует своих братии или в своем лице отдает идеи, которым, по-видимому, служит, на поругание противникам. А я еще не говорю о разных «мрачных сонмищах», для которых литература есть орудие самого отвратительного принижения мысли, принижения человеческого достоинства, орудие застоя и общественного развращения.
Посмотрите на этого художника-прогрессиста, который воспевает свободу слова, хотя он вовсе не прочь участвовать в цензурных учреждениях, и который вне своей студии никогда не подумал, чем отличается скверное дело от хорошего. А я не упоминаю о всех тех — им же имя легион, — которые по скромной лесенке стихотворного, музыкального, живописного, скульптурного, архитектурного творчества только и лезли, что к пенсиям, орденам, высоким чинам и огромным домам.
Посмотрите на этого прогрессивного профессора, который готов из своей эрудиции, смотря по обстоятельствам, делать арсенал для какого угодно направления. А еще сколько бездушных аргументирующих и экспериментирующих человеческих приборов, которые, следя всю жизнь за процессами химического замещения и разложения, за разрастанием клеточек и сокращением мышц, за склонениями и спряжениями греческих терминов, за перебоем звуков в санскрите и зенде, за отличительными признаками утвари времен Александра Невского и Ивана Грозного, никогда не подумали, что их ум и знание есть сила, оплаченная страданиями поколений, сила, за которую надо же заплатить и им; что эта сила налагает на них обязанность и что аргументирование и экспериментирование могут низвести человека на один уровень с пауком, точно так же как могут повести ученого на высшую точку человеческого достоинства, доступную в его время.
Ни литература, ни искусство, ни наука не спасают от безнравственного индифферентизма. Они не заключают и не обусловливают сами по себе прогресса. Они доставляют лишь для него орудия. Они накопляют для него силы. Но лишь тот литератор, художник или ученый действительно служит прогрессу, который сделал все, что мог, для приложения сил, им приобретенных, к распространению и укреплению цивилизации своего времени; кто боролся со злом, воплощал свои художественные идеалы, научные истины, философские идеи, публицистические стремления в произведения, жившие полной жизнью его времени, и в действия, строго соответственные количеству его сил. Кто же сделал менее, кто из-за личного расчета остановился на полудороге, кто из-за красивой головки вакханки, из-за интересных наблюдений над инфузориями, из-за самолюбивого спора с литературным соперником забыл об огромном количестве зла и невежества, против которого следует бороться, тот может быть чем угодно: изящным художником, замечательным ученым, блестящим публицистом, но он сам себя вычеркнул из ряда сознательных деятелей исторического прогресса. По нравственному значению, как человек, он стоит ниже бесталанного писаки, всю жизнь неутомимо твердящего столь же бесталанным читателям старые истины о борьбе со злом и невежеством; ниже полузнайки-учителя, с жаром вколачивающего полупонятые знания в умы неразвитых мальчиков. Эти сделали все, что умели, что могли; с них и требовать более нечего. Если из сотен читателей один-два найдутся поталантливее, повпечатлительнее и применят в жизни те истины, которые они узнали от писаки, то прогресс был. Если жар учителя зажег хотя в небольшом числе учеников жажду поразмыслить, поработать самому, жажду знания и труда, то прогресс опять был. Я уже не говорю, как неизмеримо ниже — при всей их художественной талантливости, при всей их учености, при всей их публицистической знаменитости — стоят упомянутые господа сравнительно с теми совершенно незаметными деятелями прогресса, о которых сказано выше и которые хранят в себе всю возможность прогресса для будущего.
Мне скажут, что я несправедлив в отношении как к искусству, так и к науке. Прекрасное произведение, даже не осмысленное художником, есть все-таки увеличение развивающего капитала человечества; не говоря о другом действии искусства, лишь путем прекрасного человек большею частью переходит из мира пошлости в область истины и справедливости. Оно возбуждает внимание, увеличивает впечатлительность и, следовательно, есть уже само по себе орудие прогресса независимо от мысли, одушевлявшей художника. Точно так же всякий новый факт знания, как бы он ни был мелок и ничтожен для современных жизненных вопросов, есть увеличение капитала человеческой мысли. Лишь классифицируя и изучая все существа природы как они суть на самом деле, человек получает возможность классифицировать и изучать их по отношению к человеческому благу, по их полезности и вредности для большинства. Сегодня энтомолог порадуется, что в его коллекции прибавились два-три незамеченных прежде жучка, а через несколько времени, посмотришь, изучение одного из этих жучков даст технику новое средство для удешевления полезного продукта, следовательно, отчасти и для увеличения удобств жизни большинства. А затем другой из этих жучков стал исходной точкой разысканий ученого о законах развития животных форм и функций — законах, по которым развивалось и человечество из своего зоологического состояния, вынося фатально из него в свою историю много печальных переживаний; законах, которые указывают человеку, что, лишь борясь за свое развитие, он, рядом с неизбежным зоологическим элементом своего существа, может выработать в себе и другой элемент, позволивший ему быть деятелем прогресса. Сегодня лингвист с восторгом отметил особенности спряжения глаголов древнего языка; завтра эта особенность свяжет несколько языков, до тех пор разрозненных; послезавтра эта связь уяснит ряд мифов доисторического периода; а там, смотришь, оказалась возможность проследить влияние этих мифов на учения христианских церквей, понятнее стал меньшинству строй мысли большинства и, следовательно, стало удобнее найти средства для развивающей прогрессивной деятельности. Искусство и наука в их произведениях суть орудия прогресса независимо от настроения и стремления художника и ученого, даже против их желания. Лишь бы произведение искусства было в самом деле художественно, лишь бы открытие ученого было в самом деле научно — они уже принадлежат прогрессу.
Я и не думал говорить, что искусство и наука не суть орудия прогресса, что художественное произведение и научное открытие как факты не служат прогрессу. Но бесспорно, и металлы, хранящиеся в почве, и шелк, вырабатываемый шелковичным червем, суть тоже орудия прогресса, факты для него. Художник, имеющий в виду только искусство и никогда не подумавший о человечном его влиянии, может представлять огромную эстетическую силу. Его произведение прекрасно; его влияние может быть огромно и даже весьма полезно, Но его сила, по нравственному достоинству, не выше той, конечно, громадной силы, которая разбросала по земле самородки меди, заключила в болота и озера железо, а относительно пользы металлов для человеческой цивилизации никто спорить не станет. Эстетическая сила сама по себе — сила вовсе не нравственная. Нравственною, цивилизационною, прогрессивною силою она становится, независимо от художника, лишь в мозгу того, кто, вдохновившись прекрасным произведением, подвинулся на благо; в том, кто сделался лучше, впечатлительнее, развитее, энергичнее, деятельнее под влиянием впечатления, полученного от произведения художника; как металл сделался цивилизационною силою лишь в мозгу того, кто придумал из него первое полезное орудие. Художник как художник стоит в уровень со всяким могучим физическим или органическим процессом, не имеющим никакого человеческого значения. И звук, и кровообращение служат источником мысли, желания добра, решимости на дело, но они не суть ни мысль, ни добро, ни решимость. Чтобы художник сам был цивилизационною силою, для этого он должен сам вложить в свои произведения человечность; он должен выработать в себе источник прогресса и решимость его осуществить; должен приступать к работе, проникнутый прогрессивною мыслию; и тогда, в процессе творчества, не насилуя себя, он будет сознательным историческим деятелем, потому что сквозь преследуемый им идеал красоты будет и для него всегда сиять требование истины и справедливости. Он не забудет о борьбе против зла, которая обязательна для каждого, а для него тем более, чем более естественной силы в нем заключается.
То же можно сказать об ученом. Накопление знаний, само по себе, нисколько не имеет более высокого нравственного значения, чем накопление воска в улье. Но воск становится орудием цивилизации в руках пчеловода, в руках техника. Они очень благодарны пчелам, очень нежат их и сознают, что без пчел воска бы не было. Но все-таки пчелы не люди; нравственными деятелями цивилизации пчел назвать нельзя, и выделение ими воска по внутренней потребности есть лишь материал прогресса. Энтомолог, собирающий жуков, и лингвист, отмечающий спряжения, если они это делают только из внутреннего удовольствия созерцать коллекцию жуков или знать, что глагол спрягается так-то, нисколько не ниже — но зато и не выше — пчелы, выделяющей свой комочек воска. Если этот комочек попадает в руки техника, который обратит его в восковой пластырь, или в руки химика, который откроет при помощи его новый обобщающий закон, комочек будет материалом цивилизации; если он бесполезно растает на солнце, то работа пчелы пропала даром для прогресса. Но в обоих случаях пчела ни при чем; она удовлетворила своей потребности, переработала пищу в комочек воска, внесла этот комочек в свою постройку, как следует животному, и потом полетела за новою пищею. Подобно тому и факт знания становится орудием цивилизации лишь двумя путями. Во-первых, в мозгу того, кто его употребит в технике или в обобщенной мысли; во-вторых, в мозгу того самого, кто вырабатывает факт науки, но не из удовольствия созерцать его как новый комочек воска, а с заранее обдуманною целью, как материал, имеющий в виду определенное техническое применение или определенное научное и философское обобщение. Наука и искусство суть могущественные орудия прогресса, но я уже сказал в начале этого письма, что прогресс осуществляется лишь в личностях, лишь личности могут быть его двигателями; а в этом отношении художник и ученый как личности могут не только не быть могучими деятелями прогресса, но могут совершенно стать вне прогрессивного движения" несмотря на свой талант и знание, наравне с бессознательным металлом или с животным, от которого никто нравственности и не требует. Другие, настоящие, люди, может быть менее талантливые и менее ученые, могут придать человеческое значение материалу, накопленному великими художниками и великими тружениками, но они придадут человеческое значение этим трудам своим пониманием. Они внесут эти труды в прогресс истории.
Я нарочно остановился на науке и искусстве как на самых могучих элементах цивилизации, чтобы указать, что и эти сферы сами по себе не составляют прогрессивного процесса; что ни талант, ни знание не делают еще, сами по себе, человека двигателем прогресса; что с меньшим талантом и знанием в этом отношении можно сделать более, если сделаешь все, что можешь. Да, повторяю, всякий человек, критически мыслящий и решающийся воплотить свою мысль в жизнь, может быть деятелем прогресса.
Положим, что личность, критически мыслящая, сознала себя как возможного и обязательного деятеля для прогресса человечества. Спрашивается, как она обязана поступать во имя своего сознания, чтобы сделаться действительным органом прогресса?
Конечно, прежде всего она должна отнестись критически к себе: к своему знанию, к своим силам. Поприще, на котором ей недостает знания, надо изучить или оставить в стороне. Дела, для которого у нее недостает сил, лучше не трогать, пока не наберешь достаточно сил для его совершения. Не то, чтобы целая сфера деятельности была, таким образом, закрыта для кого-нибудь; но надо, чтобы человек, обращаясь к этой сфере, ясно поставил и решил вопрос: что именно могу я сделать в этой сфере с моими знаниями и при моих силах? Только решив этот вопрос, можно разумно ставить себе и жизненную задачу.
Но, приступая к ней, личность имеет перед собою несколько учений, как будто противоположных между собой, и читатель, знакомый с известным взглядом Луи Блана на индивидуализм и общественность, или братство, может быть, видя большое значение, придаваемое мною личности в истории, заподозрил автора этих писем в склонности к индивидуализму в том именно смысле этого слова, который придан ему знаменитым когда-то французским социалистом. Я не долго остановлюсь на этом вопросе, потому что считаю его более вопросом о словах, чем о деле.
Луи Блан говорит («Histoire de la révolution franèaise», 1847; 1, 9—10), что «индивидуализм рассматривает человека как находящегося вне общества,., дает ему преувеличенное чувство его прав, не указывая ему его обязанностей, предоставляет его его собственным силам и вместо всякого правительства провозглашает laissez faire». Ниже он говорит, что индивидуализм «ведет к притеснению путем анархии». Для «братства» мы находим у Луи Блана более громких фраз, чем определенных понятий, но в стремлении, приписанном этому принципу, «организовать в будущем общество — дело человека — по образу человеческого тела — дела божия», видно, что личность, при господстве начала братства, считается Бланом столь же подчиненным элементом общества, как отдельный бессознательный орган тела подчинен сознательному человеческому Я. Индивидуализм, как его понимает Луи Блан, был стремлением подчинить общее благо личным эгоистическим интересам единиц, так же как общественность, с его точки зрения, склоняется к поглощению личности, в ее особенности, интересами общества. Но личность лишь тогда подчиняет интересы общества своим собственным интересам, когда смотрит на общество и на себя как на два начала, одинаково реальные и соперничествующие в своих интересах. Точно так же поглощение личности обществом может иметь место лишь при представлении, что общество может достигать своих целей не в личностях, а в чем-то ином. Но и то и другое — призрак. Общество вне личностей не заключает ничего реального. Ясно понятые интересы личности требуют, чтобы она стремилась к осуществлению общих интересов; общественные цели могут быть достигнуты исключительно в личностях. Поэтому истинная общественная теория требует не подчинения общественного элемента личному и не поглощения личности обществом, а слития общественных и частных интересов. Личность должна развить в себе понимание общественных интересов, которые суть и ее интересы; она должна направить свою деятельность на внесение истины и справедливости в общественные формы, потому что это есть не какое-либо отвлеченное стремление, а самый близкий эгоистический ее интерес. Индивидуализм на этой ступени становится осуществлением общего блага помощью личных стремлений, но общее благо и не может иначе осуществиться. Общественность становится реализированием личных целей в общественной жизни, но они и не могут быть реализированы в какой-либо другой среде.
Итак, жизненная задача личности, если это критически мыслящая личность, не противополагает ее интересов интересам общества. Но пожалуй, можно подумать, что эти две половины условий прогресса могут быть выполнены каждая отдельно. Развитие личности и воплощение ею в общественные формы истины и справедливости могут быть обособлены мысленно, и возникает задача, которую различные мыслители решали различно. Возникают вопросы: должен ли человек преимущественно работать над собою, ставя своей целью личное совершенство независимо от общественных форм, его окружающих, и участвуя в общественной жизни лишь настолько, насколько ее формы вполне соответствуют его требованиям? или он должен направить свою деятельность преимущественно на выработку из данных общественных форм возможно лучших результатов для настоящего и будущего, хотя бы формы, в которых ему приходится действовать, были крайне неудовлетворительны, деятельность его — весьма незначительна?
Оба решения, принятые в своей исключительности, приводят к искажению личности и ее деятельности. Создавая свои нравственные идеалы, личность никогда не может взять в соображение всех исторических условий жизни общества в его целости и в его разнообразии; поэтому идеалы личности всегда будут и должны быть далеко выше исторической действительности; следовательно, личность имела бы в большей части случаев повод удалиться от общественной деятельности. Чем она развитее и совершеннее, тем скорее ей пришлось бы это сделать и смотреть сложа руки, с бесполезною иронией, как дела идут своим порядком, т. е. как их направляют личности с более слабым нравственным развитием. Такое самосовершенствование равнялось бы общественному индифферентизму. Впрочем, оно было бы и противоречиво в самом себе. Личность, способная пройти индифферентно мимо общественного зла, когда она могла, хотя бы частью, помочь ему, не способна развить в себе ничего более, кроме кажущейся силы мысли, схоластического и вполне бесполезного набора громких правил или мистического самовозвышения в отчуждении от всего реального. К тому же если среда, в которой живет рассматриваемая личность, дозволила развиться ей до критического отношения ко всему окружающему, то среда эта еще не безусловно дурна; в ней может развиться и другой, и третий, лишь бы им представились те же условия, т. е. лишь бы устранить в этой среде наиболее стеснительные, удушающие формы. Лучшее в ней возможно, и, если личность не видит этого, значит, она недостаточно развила сама себя, а только кажется себе развитою.
Но, вполне приноравливаясь к данным общественным формам, легко незаметно перейти к полному подчинению себя этим формам. Довольствуясь все меньшим и меньшим результатом своей деятельности, можно наконец удовольствоваться и отсутствием всякого результата. Тогда общественный деятель сходит на весьма незавидную ступень белки, бегающей в колесе, или трибуна, произносящего пламенную речь в пустой комнате. Откинув в сторону требование личного достоинства, состоящего в том, чтобы в своей деятельности не спускаться ниже данного уровня, личность не только отказывается от самосовершенствования; она отказывается и от способности оценить, приносит ли она обществу пользу или вред; живет ли она в нем как производитель или как паразит.
Оба высказанные выше требования нераздельно связаны одно с другим. Личность не может иначе развиваться всесторонне, как на критике реального. Критика реального мира, природы, указывает человеку безусловные пределы собственной и чужой деятельности, неизбежные законы, против которых вооружаться нелепо. Критика реального прошлого, истории, позволяет ему оценить неизбежную почву, на которой он стоит вместе со всеми другими своими современниками, почву, допускающую переработку, но при условии: взять самую почву в соображение такою, какова она есть. Критика реального общества научает человека отличать людей с самостоятельным стремлением к прогрессу от людей, живущих чужою мыслью, и от сторонников реакции, научает отличать главное зло от второстепенного, сегодняшний вопрос от вопроса, который можно оставить до завтра. Критика реального Я позволяет человеку взвесить свои силы и определить свою деятельность без самоунижения и без высокомерия. Но все эти формы критики суть не что иное, как развитие собственной личности. В то же время они невозможны или призрачны, если личность не принимает самого живого участия в общественных вопросах и страданиях, если ее критика не есть лишь преддверие к полезной деятельности.
С другой стороны, общественная деятельность имеет человеческий смысл лишь при саморазвитии, при постоянной поверке самого себя, своих сил, своих знаний, своих убеждений, своего умения и своей решимости отстаивать эти убеждения. На деятельности упражняются и растут силы; опыт жизни и ее задачи увеличивают знания; в борьбе крепнет убеждение и способность отстаивать его. Сознание своего участия в общественном деле есть уже начало возвышающее, вызывающее развитие. Как личность может нормально развиться только во взаимодействии с общественной жизнью, так полезная общественная деятельность может иметь место лишь при саморазвитии личностей, в ней участвующих.
Это самое устанавливает предел, за который личность, не роняя своего достоинства, не может перейти в своем участии в общественной жизни. Там, где есть еще возможность оживления, поднятия уровня общественных интересов; там, где есть еще надежда внести человечность в механизм жизни, разбудить мысль, укрепить убеждение, возбудить ненависть и отвращение к обыденному злу, — там личность может и обязана встать в ряды деятелей общественного прогресса. Но если она сознала, что около нее пошлость сплела ткань, которую одинокая личность прорвать не в силах; если человеку необходимо содействие других для дела, а эти другие живут паразитами на теле общества, нисколько не думая об его требованиях; если многописание, формализм и низкопоклонничество задавили п чиновничестве всякую мысль о государственной пользе; если на ученьях и парадах из-за верного темпа и ровного фронта военный совсем забыл, что он человек и гражданин; если общественное собрание глухо ко всему вне личной вражды, личных связей и муравьиных интересов; если зло растет в обществе, а трусость и подлость закрывают перед ним глаза или рабски аплодируют ему, — тогда разумному, сознательному, но бессильному деятелю остается отойти от этого омута в сторону… когда может. Его силы недостаточны, чтобы остановить общественное зло даже в малейшей его доле, [но] он но крайней мере не приложит их к продолжению и усилению зла. Среди общественного отупения он присоединится к тем незаметным хранителям традиции прогресса, о которых я говорил в предыдущем письме. Может быть, придет минута, когда его участие в общественной жизни будет возможно. Если же она не придет, то он передаст другому поколению традицию истины и справедливости, которая для него осталась лишь в области сознания, которую воплотить в жизнь он не мог или не умел. В этом случае уже и то составляет некоторую заслугу, что он не преклонился перед всеобщим злом, не сделался его орудием. Другой, с лучшим пониманием, с большею энергией, с большими силами, сумел бы, может быть, и тут быть положительным деятелем, сумел бы бороться и, если не победить, то хоть показать другим примеры борьбы. Не у всех равные силы. Развившись в данную эпоху, при данных условиях, иногда и те люди составляют исключение, которые умеют устраниться от общего зла, отнестись к нему критически и выгородиться из него в своей частной жизни.
Но как только возможность действовать явилась, как только есть элементы борьбы и жизни в обществе, устранить себя от этой борьбы не имеет права человек развитой. Как ни противно среди грязных луж отыскивать дорогу, ее отыскивать все-таки надо. Как ни утомительно толкаться между сотнями полулюдей, чтобы найти в сотне одного-двух доступных пробуждению к жизни, искать все-таки приходится. Можно наперед предвидеть, что неудач будет много. Даже и те люди, которые кажутся доступными свежей мысли, в большинстве случаев поддадутся трусости или мелочным побуждениям, побегут за жирной подачкой или пожертвуют делом из-за громкого слова. Многие отстанут; многие разбегутся; еще большее число оставит знамя из-за личных ссор, иногда в самом пылу боя. Проповедники передовых идей и неумолимой борьбы за них, увидев эти идеи на деле, в их резкой реальной обстановке, испугаются того самого, что было так красиво, мягко и безобидно на листе бумаги, отрекутся от своего прошлого, от своих прежних единомышленников и последователей и обратятся в карикатурных уединенных ворчунов, в бледные и трусливые ничтожества. Будут и прямые наглые изменники своему прошлому из-за личных интересов. Самые шансы борьбы будут изменяться, и, когда, по-видимому, ряды защитников прогресса будут всего гуще и неодолимее, может оказаться вдруг, что это призрак, что достаточно раздавить двух-трех передовых деятелей, чтобы псевдорыцари прогресса попрятались по углам, изменили знамени или отреклись от него. Все это, конечно, очень противно и возмутительно, но, если бы борцам прогресса приходилось только торжествовать, их дело было бы чересчур легко. Все-таки для успеха борьбы необходимо действовать в той среде, которая дана каждому историческим процессом в настоящем. Вооружаться приходится тем оружием, которое удобнее именно в этой среде и для того именно сорта битвы, который предстоит в настоящем. Отойти в сторону имеет право лишь тот, кто сознает себя бессильным. Тот же, кто чувствует или воображает, что у него есть силы, не имеет нравственного права тратить их на мелкий, частный круг деятельности, когда есть какая-либо возможность расширить этот круг. Развитой человек по мере расширения своего развития должен оплатить и более значительную цену, израсходованную человечеством на это развитие; поэтому на нем лежит нравственная обязанность избрать столь широкий круг общественной деятельности, какой только ему доступен.
Отсюда рождается необходимость уяснить себе: какие элементы в сложном строе общества представляют почву действия и какие — орудия деятельности? где более или менее блестящая, но сама по себе мертвая форма и где живая сила?
Потребности обусловливают процессы мира органического, развитие растительности, размножение животных. Они составляют один из важнейших вопросов физиологии, психологии человека и социологии. Они составляют и неизбежную точку исхода для объяснения всякого исторического явления. Всюду, где есть действие воли, существует в основе действия потребность; поэтому все элементы исторических явлений сводятся на различные потребности личностей. Потребности суть факты, общие для масс, но разнообразие физиологических и психологических особенностей в особях имеет следствием разнообразие влечений, вызываемых потребностями. Здесь уже можно указать различие двух классов потребностей.
Одни из них, общие всем живым существам, вызывают бессознательную или весьма малосознательную рефлективную деятельность, элементарную технику приспособления к среде, развивают разнообразные инстинкты животного мира, а в человеческом обществе вызывают все те действия, которые мы называем привычками-, все, что в жизни человека принадлежит преданию; все, что он делает механически, вовсе не рассуждая или рассуждая очень мало, почему он делает так, а не иначе, и на что он мог бы дать лишь такое объяснение: «я к этому привык» или «это так делается; это всегда так делалось; это принято» и т. п. Я сказал уже, что эта группа физиологических и привычных потребностей сближает все классы животного мира, не представляет никакого различия для человека сравнительно с другими позвоночными или с беспозвоночными животными и даже в последнем подцарстве представляет самые поразительные примеры своего проявления, именно в обществах муравьев, пчел и других близких к ним существ. Эти потребности составляют самый прочный, если можно так выразиться, самый натуралистический элемент в жизни общества. Они дают те неизменные экономические и статистические законы, то взаимное определение физических условий страны и ее цивилизации, которые лежат в основе человеческой истории. Они вызывают первую технику, следовательно, и первые знания; под их влиянием происходит первое сближение людей, как и других животных. Общественная жизнь, истекающая из этого источника, есть уже жизнь культурная, и человек, немыслимый без потребностей, тем самым немыслим без какой-либо культуры. Наравне с некоторыми другими своими собратьями из мира насекомых и позвоночных он принадлежит к животным культурным.
С первыми индивидуализированными влечениями вступает в органический мир вторая группа потребностей, более сложных, более разнообразных и менее общих. Она наблюдается в сколько-нибудь определенной форме лишь в высших классах позвоночных (у птиц и млекопитающих), вырабатывается вполне и здесь лишь в некоторых семействах, родах, видах существ, высказывается в выборе, по-видимому произвольном, в разнообразных аффектах привязанности и отвращения, аффектах, которые невозможно свести на общую потребность в изменчивости влечений, переходящих при совершенно сходных обстоятельствах от полного равнодушия к неудержимой страсти, которая заставляет особь забывать о самосохранении, заглушает все прочие потребности, вызывает иногда вполне безумную, иногда хитро рассчитанную деятельность, проявляется в человеке героизмом или преступлением. Эта вторая группа аффективных потребностей играет широкую роль в интимной биографии личностей, но весьма ничтожную в истории человечества, в ее целом, потому что непродолжительность жизни личностей мешает им даже тогда, когда они поставлены в очень влиятельное положение, оставить слишком заметный след своих аффектов в жизни общества, тем более что аффекты изменчивы во всякой личности по самой своей природе и большею частью в разнообразии аффектов сосуществующих личностей эти влияния взаимно уравновешиваются.
Потребности физиологические и привычные привели бы всякую культуру к вечно повторяющимся формам улья или муравейника. Потребности аффективные вызывали бы личные драмы, но не могли бы создать истории. Она происходит лишь под влиянием работы мысли. Она обусловливается еще новым родом потребностей, наблюдаемых только в человеке, и здесь лишь в небольших группах личностей, для которых страдания поколений выработали исключительное развитие. Это — потребности прогрессивные, исторические, потребности развития.
Уже первая техника и первый расчет пользы представляют работу мысли, и культура обществ разнообразится по мере развития их мысли. Под влиянием ее работы размножаются потребности, изменяются влечения; расчет вызывает целый ряд целесообразных действий, оттесняющих прямые влечения; самые влечения, в форме аффектов и страстей, становятся источниками деятельности, рассчитанной ввиду наилучшего удовлетворения аффекта. Наконец, является момент, где критика мысли направлена не на удовлетворение прямого влечения, но на самое влечение. Тогда мысль сравнивает влечения и распределяет их по тому достоинству, которое они имели перед критикою мысли. С другой стороны, сама мысль становится любимою целью, возбуждает аффект; удовлетворение этого аффекта, направленного на продукт мысли, становится новою, чисто человеческою, высшею потребностью. Самая разработка мысли как увлекательной цели, как искомой истины, как желательного нравственного блага обращается в потребность для развития личности. Под непрерывною работою критики, ввиду развития, вообще как цели, все потребности и влечения располагаются в различные перспективы, как влечения лучшие и худшие, как потребности высшие и низшие. Является потребность в истине и справедливости независимо от пользы: создаются начала науки и искусства. Является потребность ставить себе жизненные идеалы и воплощать их нравственною жизнью. Человек становится способен противодействовать своим влечениям, своим потребностям и предаться безраздельно идее, представлению, жизненной цели, иногда призраку, жертвуя им всем и часто даже не думая подвергать их критике. Как только работа мысли на почве культуры обусловила общественную жизнь требованиями науки, искусства, нравственности, то культура перешла в цивилизацию и человеческая история началась.
Результаты работы мысли одного поколения не остаются для поколения, следующего за ним, в сфере одной лишь мысли. Они обращаются в жизненные привычки, в общественные предания. Для людей, получивших их в этом виде, их происхождение безразлично; самая глубокая мысль, повторяемая привычно или по преданию, представляет для человечества не высшее явление, как привычные поступки бобра и пчелы для бобров и пчел. Изобретение первого топора, первого обожженного глиняного горшка было громадною работою элементарной технической мысли, но современное человечество употребляет топоры и обожженную глину со столь же малым сознанием, как птица вьет свое гнездо. Первые протестанты, чуждаясь пестрого великолепия католических храмов и собираясь около своего проповедника, действовали под влиянием ясно сознанной мысли; нынешние же потомки их большею частью идут в этот храм, а не в другой на воскресную проповедь потому лишь, что их отцы и деды ходили именно в подобный храм и слушали подобные же проповеди, точно так как аист, возвращаясь из перелета, садится на ту же крышу, где сидел год тому назад. Даже в высшей сфере человеческой мысли повторяется то же явление: нынешние преподаватели и нынешние ученики повторяют мысль Архимеда о законах равновесия и рычага, мысль Ньютона о всемирном тяготении, мысль Пруста14 о законе химических пропорций, мысль Адама Смита о законе спроса и предложения; но это совершается гораздо чаще по педагогическому преданию, что так учили, так учат и так следует учить, чем вследствие живой самостоятельной умственной потребности, неизбежно приводящей человека в данную минуту к данному вопросу и вызывающей на этот вопрос именно такой ответ, а не другой. Надо полагать, что и бобры валят и обдирают деревья, сплавляют их и возводят свои постройки вследствие подобного же педагогического и технического предания. Вообще часть цивилизации отцов, в форме привычек и преданий, составляет не что иное, как зоологический культурный элемент в жизни потомков, и над этою привычною культурою второй формации должна критически работать мысль нового поколения, чтобы общество не предалось застою, чтобы в числе унаследованных привычек и преданий оно разглядело те, которые предоставляют возможность дальнейшей работы мысли на пути истины, красоты и справедливости, отбросило остальное как отжившее и создало новую цивилизацию как новый строй культуры, оживленный работою мысли.
И в каждом поколении человеческом повторяется то же. Оно получает от природы и истории совокупность потребностей и влечений, которые в значительной степени обусловливаются культурными привычками и преданиями. Оно удовлетворяет этим потребностям и влечениям обиходной жизни и унаследованными общественными учреждениями, ремесленным искусством и рутинною техникою. Все это составляет его культуру, или зоологический элемент в жизни человечества. Но в числе унаследованных привычек всякой цивилизации заключается привычка критики, и она-то вызывает человечный элемент истории, потребность развития и работу мысли ввиду этой потребности. Критика науки вносит в миросозерцания более истины; критика нравственности расширяет в жизни приложение науки и справедливости; критика искусства вызывает более полное усвоение истины и справедливости, придает жизни более стройности, культуре — более человечного изящества. Насколько в обществе преобладают культурные начала и подавляется работа мысли, настолько оно приближается к строю муравьев и ос, как бы, впрочем, ни была блестяща его культура; это не более как разница в степени, в форме потребностей и влечений. Насколько в обществе сильна работа мысли, критическое отношение к своей культуре, настолько общество человечнее и более обособляется от низшего животного мира, даже если бы борьба, вызываемая работою мысли, критикою существующего, имела следствием, в частности, грустные картины, прибегала к оружию общественной или умственной революции и нарушала в обществе спокойствие и порядок: весьма часто лишь временным волнением и беспорядком, лишь путем революции можно купить лучшее обеспечение спокойствия и порядка для большинства в будущем. Когда Тразибул15 с афинскими изгнанниками явился в Афины возмущать отечество против олигархии тридцати тиранов, он, конечно, произвел волнение и беспорядок. Когда гуманисты XV века и реалисты XVIII повели войну против схоластики, они произвели чрезвычайное волнение в школах и страшный беспорядок в умах. Когда английские колонии Северной Америки отложились от метрополии, это был явный мятеж. Когда Гарибальди со своею тысячею пристал к берегам Сицилии, тут не было следа уважения к порядку. Когда Дарвин низвергнул кумир неизменного вида, он спутал ботанические и зоологические классификации и разрушил основу их. Но за свободу Афин, за новую европейскую науку, за политический идеал Северо-Американской республики, за низвержение неаполитанских Бурбонов, за величественное обобщение развития органического мира стоило заплатить некоторым беспорядком и волнением.
Культура общества есть среда, данная историею для работы мысли и обусловливающая возможное для этой работы в данную эпоху с такою же неизбежностью, с какою во всякое время ставит пределы этой работе неизменный закон природы. Мысль есть единственный деятель, сообщающий человечное достоинство общественной культуре. История мысли, обусловленной культурою, в связи с историею культуры, изменяющейся под влиянием мысли, — вот вся история цивилизации. В разумную историю человечества могут войти лишь события, уясняющие историю культуры и мысли в их взаимодействии.
Потребности и влечения даются природою или порождаются культурою и вызывают общественные формы. Внести в эти общественные формы истину и справедливость — дело мысли. Что в общественные формы вложила природа, то мысль изменить не может и должна только принять к сведению. Мысль не может отнять у человека потребность в пище и в воздухе, не может уничтожить полового влечения, не может сделать, чтобы рядом со взрослыми не существовали малолетки, не может изменить процесса своего распространения так, чтобы личность не являлась неизбежным ее органом. Но все внесенное в общественные формы культурою подлежит критике мысли. Культура должна быть взята в соображение при работе мысли, как исторически данная среда, но не как неизменный закон. Если сравним культуру разных эпох, то легко заметим, насколько самые основные элементы культуры подлежат изменчивости. Тем не менее для лиц, живших в эпоху господства данной культуры, эта культура представляла среду, в которой приходилось действовать всякой личности, не имея возможности сделать среду своей деятельности иною. Естественные потребности и влечения, под влиянием критики мысли, должны выработать в себе общественные формы, заключающие наибольшее количество истины и справедливости, допускаемое данным состоянием культуры.
Итак, перед нами определенная задача прогресса: культура должна быть переработана мыслию. Перед нами также определенный, единственный реальный деятель прогресса: личность, определяющая свои силы п дело, ей доступное. Мысль реальна лишь в личности. Культура реальна в общественных формах. Следовательно, личность остается со своими силами и со своими требованиями лицом к лицу с общественными формами.
Положим, что личность решила важнейший из своих жизненных вопросов: она взвесила свои силы и определила себе дело.
Пред нею различные общественные формы. Могут быть случаи, что эти формы, по своей сущности и по своей ширине, соответствуют убеждениям человека об истине и справедливости. Тогда он блажен: он может действовать в этих формах, не борясь с ними и не стесняясь ими. Он блажен, но в этом случае ему нечего и считать себя деятелем прогресса. Он, как критически мыслящая личность, по своей полезности не стоит ничем выше других личностей, не мыслящих критически. Всех их несет волна прогресса, движению которой они подчиняются. Он только сознает лучше других, что Делается.
Но это сказка Шехеразады! Где же, когда все общественные формы удовлетворяли даже довольно умеренным образом требованиям научности и справедливости? Если личность видит около себя всюду добро, всюду благополучие, всюду разумность, она может быть уверена, что она многого не продумала критически, не доглядела по невниманию или по врожденной нравственной близорукости. Ей недостает решимости пли недостает сил сделаться вполне критически мыслящею личностью.
Тот, кто мыслит критически, неудержимо ищет не наслаждения созерцанием существующего добра, а Предела, за которым это добро кончается, где начинается зло как враждебное противодействие прогрессу или как пошлость и рутина. Пусть все те, которые не выработали в себе личность, наслаждаются прекрасными людьми, насколько эти люди прекрасны; разными укромными уголками общественного быта, насколько эти уголки укромны; разными веселенькими пирушками жизни, насколько в этих пирушках есть веселости. Людям — не личностям — оно так и следует: для них самостоятельная борьба невозможна.
Но человек, критически мыслящий, роется в глубине мыслей и действий прекрасного человека, чтобы отыскать, где этот человек перестает быть прекрасным, и оценить его во имя единства его недостатков и его достоинств. Одному можно смело указать его слабости и надеяться, что он сам увидит, поймет и исправит их. Другого — усталого и разбитого — можно поддержать и придать ему новую энергию для дальнейшего, быстрейшего движения. Третьего, сворачивающего с пути, можно направить снопа на прежнюю деятельность. Четвертому можно простить его слабости во имя его дел, когда он не в силах вырвать из себя то, что у него отнимает часть силы, но все остальное направляет на содействие прогрессу. С пятого можно решительно сорвать маску и обличить его пошлость или противодействие прогрессу. Но все это требует изучения, изучения именно зла в человеке, изучения его слабости наравне с его силами, его пошленьких сторон еще более, чем его ярких достоинств.
Точно так же критическая мысль лишь на мгновение отдыхает в укромных уголках, в тихих убежищах жизни. Покорная жена и ласковые дети, обеспеченное существование и видное место, безукоризненная отчетность и безупречная совесть, огромная эрудиция и знаменитость ученого, бесспорный талант художника и хорошая плата за его произведения — все это прекрасно, все это блага, но все это лишь механизм культурной человеческой жизни. В этой пестрой оболочке, в этой вечной хлопотливости человек может всю жизнь провести не человеком, а рассуждающим муравьем, способствуя лишь тому, чтобы год за годом, поколение за поколением повторялись отцы и матери, нарождающие детей, капиталисты, проживающие свои доходы, чиновники, сдающие дела, ученые, пишущие диссертации, художники, ласкающие эстетический вкус поколений.
Человеческий муравейник обращается в общество людей лишь тогда, когда критика со своими неумолимыми запросами начинает нарушать мирное блаженство или сонную рутину скромных уголков. Точно ли искренно, по-человечески, сознательно вы любите друг друга, верные супруги? Точно ли вы развиваете детей, а не только нарождаете их? Точно ли ты заработал свой капитал и свое положение, счастливый спекулятор? Точно ли ты трудился на пользу общества, честный чиновник? Точно ли ты двигал науку вперед, много писавший ученый? Точно ли ты творил современно-поэтические произведения, художник? Точно ли все эти формы, в которые вы драпируетесь, которыми вы прикрываетесь как святынею, которыми питаетесь и на разработку которых уходит вся ваша жизнь, — точно ли эти формы, как они суть и какими вы их сделали, заключают разумное человеческое содержание? Точно ли они не должны быть иными во имя истины и справедливости? Точно ли против них не следует бороться, чтобы их оживить? Точно ли они не идолы, в которых вы поклоняетесь своей рутине, своей боязни мысли, своему эгоизму в узком значении этого слова? Точно ли не следует свергнуть эти идолы, чтобы поставить на их место настоящую святыню?
Но здесь, я чувствую, со всех сторон поднимаются возражения. Как! Личность! Одинокая, ничтожная, бессильная личность думает критически относиться к общественным формам, выработанным историею народов, историею человечества! Личность считает себя вправе и в силах низвергнуть, как идола, то, что остальная масса общества признает святынею! Это преступно, потому что перед массою единица прав не имеет. Это вредно, потому что блаженство массы, довольной общественными формами, важнее страданий единицы, отрицающей их как зло. Это бессмысленно, потому что ряд поколений, выработавших данные общественные формы, в сумме умнее всякой отдельной личности. Это безумно, потому что личность бессильна перед обществом и его историею. — Разберем эти возражения по порядку.
Прежде всего о праве. Или прогресса нет, или он есть воплощение в общественные формы сознания лжи и несправедливости. Я сознаю истину и справедливость в иных формах, чем те, которые налицо, указываю на ложь и несправедливость в том, что есть, и хочу бороться против этой сознанной лжи и несправедливости. Где право, отрицающее мое право на это? В живых личностях? Но пусть они докажут мне, что я ошибся; пусть спорят со мной; пусть борются со мной; это их право; я его не отрицаю; но и я имею право им доказывать, что они ошибаются, имею право с ними спорить и бороться. В целом обществе? Но это абстракт, который, как абстракт, против меня, существа реального, не имеет ровно никакого права; а в своем реальном содержании распадается на личности, имеющие не более нрава, как и я. В истории? Но все реальное содержание истории заключается опять-таки в деятельности личностей. Из них одни умерли, и против меня, живого, мертвецы никакого права не имеют; другие живы и имеют права столько же, как и я. Итак, права бороться за истину и справедливость никто отнять у меня не может, если я сам не отниму его у себя во имя вреда, который может выйти из моей деятельности; во имя недоверия к моему личному разуму ввиду исторического разума общества; во имя моего бессилия ввиду громадных сил организованного общества. Первый пункт личность уже выиграла; остается три.
Какой вред может быть от того, что я укажу обществу на ложь и несправедливость в его формах и буду стремиться воплотить в жизнь истину и справедливость? Если я буду говорить и меня не послушают, если мои действия будут безуспешны, то пострадаю только я. Если меня послушают и общество устроится с большею истиною и справедливостью, то это будет не вред, а польза, потому что истина и справедливость в общественных формах есть условие наибольшего наслаждения для личностей и расширения наслаждения на наибольшее количество личностей. Конечно, если одна часть послушает меня и станет на мою сторону, а другая будет сопротивляться, то начнется борьба, которая временно возмутит спокойствие всего того, что пользовалось удобствами общественного строя. Одни не будут наслаждаться потому, что в их душе будет теперь постоянно пребывать сознание, что они наслаждаются в силу несправедливых общественных форм. Другие не будут наслаждаться потому, что им будут мешать их противники, а еще более будет мешать страх, что вот-вот придет конец их благополучию. Не спорю, это — положение, неприятное для всех, пользующихся удобствами данной цивилизации. Но можно ли его назвать безусловно вредным? Едва ли. В предыдущем письме приведено несколько примеров тому, какие благодетельные следствия вытекают иногда из некоторого беспорядка, внесенного в установившуюся жизнь. Я уже говорил в письме третьем и четвертом, что до сих пор удобствами прогресса пользуется лишь весьма небольшое меньшинство; что за его развитие заплачена цена, которую и счесть оказалось невозможно; что эта цена может быть оплачена только стремлением распространить в обществе истину и воплотить в нем более справедливости. Если это так, то борьба из-за подобного воплощения есть не только не вред, а единственный путь доставить данной цивилизации прочность. Во все времена большинство страдало, следовательно, страдание не есть что-либо небывалое в человечестве; надо только стремиться, чтобы страдания были наименее бесполезны для истории, а какие же страдания могут быть полезнее тех, которые ведут к воплощению истины и справедливости? Во-первых, если счастливцы, пользующиеся удобствами данной цивилизации, заплатят за это пользование некоторым страданием, они не оплатят этим и малой доли того, что для них выстрадали предшествовавшие миллионы. Во-вторых, если уже считать вред, так надо помнить, что история не кончается живущим поколением, что за этим проследуют другие и безусловное количество вреда, приносимого каким-либо действием, измеряется суммою приращений зла, последующего от этого действия для всего будущего. Если мне удастся действительно содействовать воплощению в общественные формы большей истины и справедливости, то количество зла уменьшится для длинного ряда последующих поколений, которые воспользуются долею добра, внесенного в жизнь. Если я откажусь от этого, их страдания возрастут, но в современном обществе — или, точнее, в меньшинстве, пользующемся удобствами современного общественного строя, — будет несколько менее страданий. В сущности же и это сомнительно, потому что насколько в обществе менее истины и справедливости, настолько в нем более страдания для одних, понижения достоинства для других. Итак, с одной стороны, бесспорный вред для более или менее длинного ряда поколений; с другой — сомнительная выгода для живущего поколения; может ли быть и вопрос о том, в которую сторону должно пасть решение? Да и в чем, собственно, неприятность? Положим, что несколько человек уяснят себе, что форма, бывшая для них правдою вчера, не есть в сущности правда и ею наслаждаться нельзя развитому человеку. Неужели неприятность сознания ошибки есть зло? Положим, что общественный муравейник сделает один шаг на пути, чтобы стать человеческим обществом. Неужели очеловечение людей есть зло?
Итак, польза от борьбы за истину и справедливость во всяком случае бесспорна, если только дело идет о действительной истине и справедливости и если успех возможен. Вред борьбы я сознаю лишь тогда, а, следовательно, право борьбы я могу отнять у себя лишь тогда, когда усомнюсь в моем понимании истины и справедливости или уверюсь в своем бессилии воплотить в жизнь мое убеждение. — Личность выиграла два пункта; обратимся к третьему. Посмотрим, насколько борьба личности против общественных форм может быть признана бессмысленною.
Личность, критически разобравшая свои знания и свои умственные силы, дополнила свои знания в данной отрасли, направила на нее свою мысль и пришла к определенному убеждению. Это убеждение оказывается несогласным с формою, выработанною исторически. И вот человеку говорят: покорись, потому что против тебя дух народа, опыт человечества, разум истории. Есть ли достаточный повод для личности на основании этих аргументов отказаться от своего убеждения как неразумного?
Что такое дух народа? Физические особенности сообщили ряду поколений, живущему под влиянием некоторой среды, неизбежное природное основание народности? Небольшое меньшинство из него, жившее исторически, создало ему культуру, которая распространилась в разной степени и в разных формах на различные слои народа и, в своем многоразличии, вошла в народные привычки, в народные предания. Время от времени появлялись личности, имевшие возможность действовать на меньшинство, а через него и на большинство. Эти личности вносили в прежние культурные формы новую мысль или изменяли некоторые культурные формы во имя другой культуры, иногда же производили эти изменения на основании новой мысли. В каждый момент своей истории народ в своей жизни представляет результат этих трех элементов: естественнонеобходимого, исторически привычного, лично продуманного. Их комбинация составляла и составляет народный дух. В нем неизбежно лишь то, что обусловлено физически и климатически. Все остальное — привычка, постоянно изменяющаяся под влиянием мысли личностей и их действий. Если личности мало мыслят и мало действуют, то привычка не изменяется в продолжение длинного ряда поколений; культура сохраняет свои особенности; цивилизация впадает более и более в застой; дух народа получает более и более определенные формы, которые можно описать почти так же, как описывают нравы животных. Если же личности деятельны и мысль их не ограничивается тесным кругом меньшинства, а стремится проникнуть и в большинство, то привычки едва успевают установиться; культура сменяется быстро в меньшинстве и несколько медленнее распространяется на большинство; цивилизация рискует более сделаться непрочною, чем окоченеть. Дух народа тогда определить крайне трудно, и большею частью писатели, о нем толкующие, не понимают друг друга. В обществе, бесспорно, присутствуют, на общем естественнонеобходимом основании, несколько слоев исторической привычной культуры как результат более быстрого изменения ее в меньшинстве и более медленного распространения в большинстве. Сообразно своему развитию писатель приурочивает народный дух к тому или к другому слою, ему наиболее любезному, и видит настоящую народную историю в той или другой нормальной эпохе.
Спросите французов: где нормальная Франция, выражающая истинный народный дух? После падения всех законных, избирательных и захваченных силою монархий, после постыдного падения цезаризма, после стольких опытов республики, задушенной в крови или проданной ее официальными защитниками, ей изменявшими, вы найдете в литературе, в обществе, в нынешней самодержавной палате представителей всех партий, которые будут доказывать, что истинная Франция, с ее национальным духом, воплотилась именно в истории того периода, которого традицию они поддерживают. Один укажет на ancien régime и Людовика XIV с его ревностным католицизмом, с его Расинами и Буало, другой — на 1789 г. с его «правами человека», третий — на Робеспьера или на Бабёфа, четвертый — на маленького капрала16, пятый — на шумную эпоху парламентаризма при Людовике-Филиппе, шестой не постыдится указать на эпоху «спокойствия, богатства и славы» под сенью Второй империи; а найдутся и такие, которые вернутся к эпохе Людовика Святого и инквизиции. И все приведут доводы, что это — эпоха истинного народного духа Франции.
Спросите наших соотечественников: где истинный народный дух России? Кто укажет на Москву Ивана Васильевича Грозного со «Стоглавом» и «Домостроем», кто — на новгородский вечевой колокол, кто — на Владимира Красное Солнышко, на мифического Святогора, а то пойдут перечислять Великого Петра, Великую Екатерину, Сперанского с его преобразованиями. Кто остановится на 1854 году, кто на 1861, кто на 1863, кто даже на 1889 17. И все будут спорить; все будут доказывать, что вот здесь уловлен, угадан, воплощен в миф, в быт, в указ или слово настоящий русский народный дух. Кто из них прав? На чем остановилось развитие русского народного духа? На доисторическом славянском быте? На слое византийской культуры? Или на слое петровской цивилизации и чиновничества? Или этот дух, оставаясь собою, способен воспринять и воспримет в себе все новые и новые элементы? — Если другие думают не так, то позвольте иной личности, при разнообразии мнений, думать последнее и действовать сообразно этому убеждению. Позвольте считать, что народный дух имеет кое-какую более широкую способность перерабатывать в себе новые элементы, чем зоологические породы быков и гиен. Среди бесконечного разнообразия понятий о народном духе или, точнее, об истиннейшем и справедливейшем для данного народа позвольте критически мыслящей личности высказать и проводить в жизнь свое мнение об истине и справедливости, надеясь, что оно настолько же может войти элементом в народный дух, как и многочисленные силы, вошедшие в него ранее. Почему автор «Домостроя» имеет более меня прав на выражение народного духа? Почему одно распоряжение может внести в этот дух новый живой элемент, а другое не может?
Этому судья только критика истории, критика народного духа, критика истины, критика справедливости. Л эта критика совершается и может совершаться только в личности. Именно во имя народного духа, но не зоологически неизменного, а человечески развивающегося личность должна подвергнуть народный дух критике, разбирать, что в нем естественнонеобходимо, насколько культурные элементы не могут быть изменены в данную минуту и что в них подлежит переработке с точки зрения более точной истины, более широкой справедливости. Народный дух в данную эпоху есть дух критически мыслящих личностей этой эпохи, понимающих историю народа и желающих внести в его настоящее возможно более истины и справедливости. Точно так же опыт человечества есть не что иное, как понимание его истории теми же критически мыслящими и энергически желающими личностями.
Что касается до разума истории, это не более как слово, призрак для мечтателей, пугало для трусов, если этот разум есть что-либо вне формулы: большинство всегда подчинялось необходимости; меньшинство всегда стремилось наслаждаться; немногие личности хотели понять и воплотить в жизнь истину и справедливость. Личность, ясно понимающая минувшее и энергически желающая правды, есть, по своей природе, правомерный ценитель истинного опыта человечества, правомерный истолкователь истинного разума истории.
Итак, если человек сознал в себе ясное понимание минувшего и энергическое стремление к правде, то он не может и не должен отрекаться от выработанного им убеждения ввиду исторических форм общества, потому что разум, польза, право на его стороне. Он только должен взвесить свои силы для предстоящей борьбы, не тратить даром тех, которые у него есть, увеличить их, насколько может, оценить возможное, достижимое, рассчитать свои действия и тогда решиться. Итак, остается один последний пункт.
Борьба личности против общественных форм, огражденных привычкою, преданиями, законом, организацией) общества, физическою силою, нравственным ореолом, говорят, безумна. Что может сделать личность против массы личностей, крепко сплоченной, когда многие из них столь же сильны отдельно, как эта одинокая борющаяся личность?
Но как же шла история? Кто ее двигал? — Одинокие борющиеся личности. Как же они достигли этого? — Они делались и должны были сделаться силою. Следовательно, четвертый пункт требует ответа более сложного. Перед общественными формами личность действительно бессильна, однако борьба ее против них безумна лишь тогда, когда она силою сделаться не может. Но история доказывает, что это возможно и что даже это единственный путь, которым осуществлялся прогресс в истории. Итак, нам приходится поставить и решить вопрос: как обращались слабые личности в общественную силу?
«Один в поле не воин», — говорит старинная пословица, и личность, являющаяся пред лицом общества с критикою общественных форм и с желанием воплотить в них справедливость, как бессильная единица, конечно, ничтожна. Тем не менее подобные личности создали историю, сделавшись силою, двигателями общества. Как же они это сделали?
Прежде всего надо признать факт, что если рассматриваемый деятель есть действительно критически мыслящая личность, то он никогда не одинок. В чем состоит его критика общественных форм? В том, что он понял яснее и глубже других недостатки этих форм, отсутствие справедливости в них для настоящего времени. Но если это так, то многое множество личностей, под тяжестью этих форм, страждет и ропщет, мечется и гибнет. Только они, как недостаточно критически мыслящие личности, не понимают, отчего это им так нехорошо. Но если им сказать, то они понять могут, и те, которые поймут, поймут это так же хорошо, как тот, кто высказал мысль впервые, а пожалуй, еще и лучше, потому что они, может быть, выстрадали верность этой мысли гораздо полнее и разностороннее, чем ее первый провозвестник. Итак, чтобы не быть совсем одиноким, человек, начинающий борьбу против общественных форм, должен только высказать свою мысль так, чтобы ее узнали: если она верна, то он не будет одинок. Он будет иметь товарищей, единомышленников между людьми наиболее свежей восприимчивой мысли. Они ему неизвестны; они разбросаны, не знают один о другом, чувствуют себя одинокими и бессильными пред злом, их давящим; они стали, пожалуй, еще более несчастными, когда до них достигло слово, уясняющее им зло, их давящее. Но они и там и тут; и их тем более, чем мысль вернее, справедливее. Это — сила невидимая, неощутимая, не проявившаяся еще в действии, но уже сила.
Чтобы действие силы проявилось, нужен пример. Чтобы личность почувствовала себя не одинокою, надо, чтобы она узнала, что есть другая личность, не только понимающая, как ей тяжело и почему так тяжело, но и действующая против этого зла. Нужно не только слово, нужно дело. Нужны энергические, фанатические люди, рискующие всем и готовые жертвовать всем. Нужны мученики, легенда которых переросла бы далеко их истинное достоинство, их действительную заслугу. Им припишут энергию, которой у них не было. В их уста вложат лучшую мысль, лучшее чувство, до которого доработаются их последователи. Они станут недосягаемым, невозможным идеалом пред толпою. Но зато их легенда воодушевит тысячи тою энергиею, которая нужна для борьбы. Никогда не сказанные слова будут повторяться. Сначала полупонятые, потом понятые лучше и лучше, и мысль, никогда не одушевлявшая оригинала идеальной исторической фигуры, воплотится в дело позднейших поколений, как бы ее внушение. Число гибнущих тут неважно. Легенда всегда их размножит до последней возможности. Консерваторы же общественных форм, как доказывает история, с похвальным самоотвержением всегда поставляли на поклонение толпы достаточное число погубленных борцов, чтобы была возможность оппозиции против той или другой общественной формы составить длинный мартиролог своих героев. При этом фазисе борьбы критически мыслящие личности имеют пред собою уже действительную силу, только силу нестройную. Она тратится большей частью бесполезно, из-за пустых мелочей, которые прежде всего бросаются в глаза. Люди гибнут из-за проявления зла, а сущность его остается нетронутою. Страдания не уменьшаются, а пожалуй, и увеличиваются, потому что по мере усиления борьбы озлобление противников растет. В среде самих борцов начинается раздор, распадение, потому что, чем жарче они борются, тем ревнивее следят друг за другом. При всей энергии деятелей, при всех жертвах результат незначителен. Сила проявилась, но растрачивается задаром. Тем не менее это уже сила, сознавшая себя.
Чтобы сила не тратилась даром, надо ее организовать. Критически мыслящие и энергически желающие личности должны желать не только борьбы, но победы; для этого надо понимать не только цель, к которой стремишься, но и средства, которыми можно ее достигнуть. Если борьба была серьезна, то в числе борцов против устаревших общественных форм находятся не всё только личности, борющиеся во имя своего страдания и понявшие это страдание лишь с чужого слова, с чужой мысли. В числе борцов есть и личности, критически продумавшие положение дел. Им приходится отыскивать друг друга; им приходится соединиться и придать нестройным элементам народившейся исторической силы стройность и согласие. Тогда сила организована; ее действие можно направить на данную точку, концентрировать для данной цели; ее задача теперь чисто техническая: с наименьшею тратою сил совершить наибольшую работу. Пора бессознательных страданий и мечтаний прошла; пора героических деятелей и фанатических мучеников, безрасчетливой траты сил и бесполезных жертв прошла. Настала пора спокойных, сознательных работников, рассчитанных ударов, строгой мысли и неуклонной терпеливой деятельности.
Этот фазис самый трудный. Первые два фазиса развиваются естественным путем. Страдание рождает в единице мысль; мысль высказывается и распространяется; страдание становится сознательным; там и здесь прорываются более энергические личности; являются мученики; их гибель увеличивает энергию; их энергия усиливает борьбу; все это вызывается в неизбежной последовательности, одно за другим, как всякое явление природы. Нет эпохи, где это явление не повторялось бы в больших или меньших размерах, иногда же оно достигало весьма обширного распространения. Но изо всех партий, боровшихся против устарелых форм за истину и справедливость, восторжествовали весьма немногие. Остальные погибли, распались или окоченели; они исчезли, когда новое время вызвало новые протесты, образовало новые партии, а время первых прошло невозвратно. Не досталось победы этим партиям лишь потому, что они, пройдя естественными путями два первых фазиса, не умели создать себе третьего, потому что третий фазис сам собою не создается. Его надо продумать во всех его частностях: в причинах и следствиях, в целях и средствах. Его надо захотеть, и захотеть твердо, несмотря на сотни личных неприятностей, несмотря на утомительную, однообразную деятельность, незаметную и неоцененную в большей части случаев. Его надо подготовить, поддержать и охранить всеми силами, терпеливо перенося неудачи, пользуясь каждым обстоятельством, не упуская из виду никого и ничего. Это — фазис, человечески обдуманный, искусственно созданный и который желательно пережить возможно скорее, потому что во все его продолжение партии подвергаются в высшей степени опасностям, грозящим всему живому и о которых мы уже говорили, упоминая о прогрессе цивилизации: опасности распасться вследствие непрочности связи; опасности окоченеть в застое одностороннего стремления. В этом фазисе эти опасности всего сильнее для партий именно потому, что лишь в этом фазисе партия живет жизнью организма; все разнородные органы направляются к одной деятельности. Распадение и окоченение грозит гибелью лишь организму. До этого личности подчинялись влечениям, а влечения прочны, потому что выходят прямо из обстоятельств. Теперь личности должны подчиняться мысли, которая лишь тогда прочна, когда ясна, но ясности мысли постоянно грозят самые разносторонние влечения. Посмотрим же, в чем заключаются главные затруднения этого фазиса, потому что, лишь победив эти затруднения, личности становятся действительно органическою силою в обществе в борьбе за истину и справедливость.
Критически мыслящие личности, которые должны сойтись, чтобы организовать партию, потому уже, что они более других способны и энергичны, носят в себе характер более определенной индивидуальности. Они выработали свою привычку мыслить, и потому им труднее, чем другим, стать на чужую точку зрения и ей подчиниться. Они выработали в себе самостоятельность деятельности, и потому им труднее, чем кому-либо, принудить себя действовать не совсем так, как им кажется лучше. Они умели лучше других отстоять свою независимость в среде общественной рутины, и потому им всего удобнее действовать в одиночку. И между тем именно этим людям, самостоятельно думающим, самостоятельно действующим, привыкшим к нравственному уединению, надо теперь сойтись, сплотиться вместе, думать сообща, действовать сообща, организовать нечто сильное, единое, но сильное коллективною силою, единое абстрактным единством; их же индивидуальность, которую они уберегли от затягивающего влияния рутины, индивидуальность, к которой они так привыкли, которою они так дорожили, должна исчезнуть в общем направлении мысли, в общем плане действия. Они создают организм, но сами в нем сходят к положению органов. И это они делают добровольно. Все это очень тяжело. Постоянно грозит опасность разъединения, раздора между этими энергическими личностями. Но теперь раздор имеет совсем иное значение, чем в предыдущем фазисе. Там, при преобладании индивидуального действия, в периоде пропаганды примером и личной энергиею, не особенно важно обстоятельство, на что тратится энергия: лишь была бы она, был бы герой, которого можно поставить на пьедестал и его именем и примером воодушевиться на новое дело. Два врага, истратившие силы на бесполезную борьбу между собою, могут стоять рядом в пантеоне потомства подобно Вольтеру и Руссо. Но теперь распадение — это смерть, отречение от победы общего дела, от будущности партии. И вот самостоятельные личности сходятся с твердым намерением уступить часть своих привычных взглядов, отказаться от части своих привычных действий, лишь бы самые интимные, самые глубокие их убеждения могли восторжествовать со временем. Вся сила их мысли опять направляется на критику собственного духа, собственной деятельности, и даже не с целью узнать, точно ли это справедливо и истинно, а с целью решить вопрос: точно ли это связано так неразрывно с сущностью моих стремлений, моего убеждения, что я не могу отказаться от этой частности, не роняя собственного достоинства, не жертвуя всем, что мне дорого в самом себе; не могу, даже если бы шло дело о возможности торжества для моих идей, так как восторжествовали бы тогда только названия моих идей, а под этими названиями скрывалось бы нечто столь опошленное, столь искаженное, что я бы в нем не узнал своих идей? Только вполне уяснив себе, докуда может идти уступка и где начинается измена делу, личности, сходящиеся на это общее дело, могут организовать сильную и энергическую партию. Если они сходятся с решительною мыслью не уступать ни йоты, им и сходиться нечего. Общего дела для них не существует. Каждый из них охотно обратит других в орудие для своего строя мысли в том виде, как этот строй выработался в нем в своей целости, со всем существенным и случайным в убеждениях и привычках. Но подобные сходки для обращения друг друга в нравственное рабство не организация партии, а попытка все обратить в механизм для побуждений и целей одной личности. Каждый должен отделить в своих мнениях существенное от привычного; каждый должен вступать в союз с решимостью пожертвовать привычным, хотя и очень дорогим, для пользы существенного; каждый должен смотреть на себя как на орган общего организма; он не безжизненное орудие, не бессмысленный механизм, но все-таки только орган; он имеет свое устройство, свои отправления, но он подчинен единству целого. Это — условие, и неизбежное условие жизни организма. Это — условие согласного действия, условие победы.
Но если раздор гибелен, если уступки в привычном необходимы, если личности должны подчиниться общему делу, то столь же гибельны были бы уступки в существенном; столь же необходимо деятелям оставаться мыслящими личностями, не обращаясь в машины для чужой мысли. Кто уступил существенное из своего убеждения, тот вовсе никакого серьезного убеждения не имеет. Он служит не понятому, продуманному и желанному делу, а бессмысленному слову, пустому звуку. Конечно, победа невозможна без крепкого союза, без единства в действиях. Конечно, победа желательна для всякого борца. Но победа сама по себе не может быть целью мыслящего человека. Надо, чтобы победа имела какое-нибудь внутреннее значение. Важно не кто победил; важно что победило. Важна торжествующая идея, А если идея от уступок потеряла все свое содержание, то партия утратила смысл, дела у нее никакого нет и спор идет лишь о личном преобладании. Тогда партия борцов за истину и справедливость ничем не отличается от рутинеров общественного строя, против которого она борется. На их знамени написаны слова, которые когда-то обозначали истину и справедливость, а теперь ничего не обозначают. И будут они тысячу раз повторять эти громкие слова. И поверит им молодежь, влагающая в эти слова свое понимание, свою душу, свою жизнь. И разуверится она в своих предводителях и в своих знаменах. И потащут ренегаты по грязи вчерашнюю святыню. И осмеют реакционеры эти знамена, оскверненные теми самыми, кто их несет. И будут ждать великие, бессмертные слова новых людей, которые возвратят им смысл, воплотят их в дело. Старая же партия, пожертвовавшая всем для победы, может быть, и не победит, а во всяком случае окаменеет в своем бессодержательном застое.
Итак, организация партии для победы необходима, но, для того чтобы партия была живым организмом, одинаково необходимо подчинение органов целому и жизненность органов. Партии образовались из мыслящих, убежденных и энергических союзников; они ясно понимают, для чего они сошлись; они крепко дорожат своими самостоятельными убеждениями; они твердо решились сделать все, что можно, для торжества этих убеждений. Только при этих условиях они могут надеяться избежать обеих опасностей, им грозящих: не разойтись и не впасть в застой.
Положим, что условия выполнены. Критически мыслящие и энергически желающие личности сошлись и организовали партию. Но уже по самым условиям, при которых подобная организация могла произойти, очевидно, что людей, вполне удовлетворяющих требованиям, которые приходится ставить организаторам партии, будет крайне мало даже между критически мыслящими личностями. Но у них есть, во-первых, союзники возможные между такими же критически мыслящими личностями, во-вторых, союзники неизбежные в массах, не дорабатывавшихся до критической мысли, но страждущих от того самого общественного неустройства, для устранения которого организуется партия.
Поговорим сначала о первых. Это, как сказано, люди критической мысли, люди интеллигенции, но в данном случае нм недостает кое-чего, чтобы сделаться организаторами сильной партии. Одни, при всей силе мысли, не додумались до того, что лишь при организации победа возможна, и остались на точке зрения одиночных, героических борцов предыдущего фазиса. Другие и додумались, но не решились пожертвовать для общего дела личным самолюбием, привычным для них образом действия. Третьи недостаточно сумели отделить несущественное от существенного. Напротив, четвертые, из страстного желания победы, готовы подчиниться совсем, пожертвовать существенным, обратиться в механическое орудие и порицают тех, кто этого сделать не в состоянии. А найдутся еще и другие категории. Очевидно, что люди, организовавшие партию борьбы за истину и справедливость, при своей малочисленности должны прежде всего увеличивать свою силу всеми материалами, около них рассыпанными и способными войти в организацию. Важна здесь не столько численность, сколько значение участвующих, их самостоятельная мысль и энергическая воля. Важны в особенности те из них, которые могут стать самостоятельными, энергическими центрами, разносящими жизнь нового организма далее и далее. Итак, важны в особенности три первые категории личностей, не примкнувших еще к движению. Первым надо изъяснить практическое значение дела, последним — теоретическую его сущность; вторых надо просто привлечь к делу. Все они могут быть в будущем весьма полезными деятелями; все они возможные союзники, и понимание общей пользы должно заставить смотреть на них именно так. С этой точки зрения и определяется деятельность организующейся партии относительно всех элементов, как вошедших уже в ее состав, так и могущих войти в него впоследствии.
Но общественная партия не есть партия кабинетных ученых. Она борется за истину и справедливость в конкретной форме. Она имеет в виду определенное зло, существующее в обществе. Если это действительно зло, то от него страдают весьма многие, чувствующие всю громадность этого зла, но не понимающие ясно ни его причин, ни средств борьбы против него. Это — те незаметные герои, о которых я говорил выше и которые обусловливают возможность прогресса. Это — реальная почва организующейся партии. Последняя именно потому и организуется, что знает о существовании значительного числа личностей, которые должны придти навстречу ее требованиям, должны протянуть ей руки именно потому, что они страдают от зла, против которого она восстала. Очень может быть, что эти страждущие массы незаметных хранителей лучшего будущего не признают сразу своих сторонников, почувствуют к ним недоверие, не будут в состоянии разглядеть в борьбе, начинающейся на почве выработанной критической мысли, ту борьбу, которую они сами призывают инстинктивно, на основании темных влечений и верований. Это ничего не значит. Партия должна все-таки организоваться ввиду союза с этими общественными силами, союза неизбежного если не сегодня, то завтра. Непризнанные, непонятые сначала, сторонники борьбы за лучшее будущее должны во всех своих словах, во всех своих действиях иметь в виду этих союзников, не только возможных, но неизбежных.
Итак, партия организовалась. Зерно ее — небольшое число выработанных, обдуманных энергических людей, для которых критическая мысль нераздельна от дела. Около них — люди интеллигенции, менее выработанные. Реальная же почва партии — в неизбежных союзниках, в общественных группах, страждущих от зла, для борьбы с которым организовалась партия. Установившееся различие существенного от несущественного в личных мнениях определяет как свободу действий внутри партии, так и ее терпимость извне. Как пи расходились бы члены в ее пунктах, признанных несущественными, они все-таки полезные и неизбежные союзники ее в будущем. Все члены партии, действительные и возможные, находятся под ее охраной. Каждый мыслящий человек, вошедший в организм партии, становится естественным адвокатом не только того, кто уже теперь к ней принадлежит, но и того, кто завтра может войти в нее. Адвокат не должен извращать дело своего клиента; он только выставляет на вид, что действительно говорит в пользу клиента, и умалчивает обо всем, что может повредить ему. Это умолчание не есть ложь, потому что и противные партии имеют своих адвокатов, которые не щадят и не должны щадить противников. Адвокат, очевидно искажающий истину, только повредил бы этим и своему знамени, н своему собственному авторитету как умного и добросовестного адвоката. Но адвокат, который подсказал бы противникам лучшие аргументы, был бы вовсе не адвокатом. Взаимная адвокатура членов партии — это ее самая могущественная связь, самое энергическое противодействие противникам; это и одно из лучших средств для организованной партии привлечь к себе лиц, еще в нее не вступивших. Как единая мысль, единая цель составляют внутреннюю силу партии, так взаимная адвокатура составляет ее внешнюю силу.
За пределами несущественного прекращается свобода действия членов партии и ее терпимость относительно лиц, вне ее стоящих. Кто из ее членов переступил этот предел, тот более не член ее, а ее враг. Кто из личностей, вне ее стоящих, расходится с нею в существенных вопросах, тот тоже враг ее. Против этих врагов партия направляет и должна направить всю силу своей организации, борясь, как один человек, всеми своими средствами, сосредоточивая свои удары. Каждый член партии есть естественный адвокат своих действительных и возможных союзников; точно так же он есть естественный прокурорский надзор за всеми признанными врагами. И здесь требуется не извращение истины: это вовсе не в обязанности добросовестного прокурора. Требуется внимание к действительным проступкам противников и выставление на вид всех обвиняющих обстоятельств. Дело адвоката защищать обвиненного. Слишком мелочное обвинение точно так же в глазах внимательной публики помогает делу обвиняемого и вредит авторитету обвинителя, как явно пристрастная защита адвоката оказывает действие, противоположное его собственному желанию. Но и упустить из виду ошибки противников, дать им средство скрыть свои проступки совершенно несогласно с задачею человека партии. Внимательная и неуклонная борьба с врагами есть проявление жизни партии, как единство мысли есть основа этой жизни, а взаимная адвокатура ее членов — связь партии.
Так растет общественная сила, переходя от уединенной, слабой личности сначала в сочувствие других личностей, потом в нестройное их содействие, пока не организуется партия, придающая борьбе направление и единство. Конечно, тут эта партия встречается с другими партиями и вопрос о победе становится вопросом числа и меры. Где более силы? Где умнейшие, лучше понимающие, более энергичные, более искусные личности? Которая партия лучше организована? Которая успеет лучше воспользоваться обстоятельствами, лучше успеет отстоять своих и побороть врагов? Здесь уже борются организованные силы и интерес истории концентрируется на принципах, написанных на их знаменах.
Тут нет ничего нового; я это знал и прежде, скажет читатель.
И прекрасно, если ты знал это. В истории нечего искать побасенок, небывальщины, но там можно узнать, как было, бывает и будет. Борьба личности против общественных форм и борьба партий в обществе так же древни, как и первая историческая общественная организация. Я желал лишь напомнить читателю старую истину об условиях борьбы слабых личностей с громадною силою общественных форм; об условиях работы мысли над культурными привычками и преданиями; об условиях победы партии прогресса; об условиях жизненного развития цивилизации. Личности, выработавшие в себе критическую мысль, приобрели тем самым право быть деятелями прогресса, право бороться с отжившими общественными формами. Эта борьба полезна и разумна. Но личности тем не менее суть лишь возможные деятели прогресса. Действительными деятелями его они становятся лишь тогда, когда сумеют вести борьбу, сумеют сделаться из ничтожных единиц коллективною силою, представительницею мысли. Путь для этого один, и его указывает бесспорное свидетельство истории.
Я изложил в последних письмах мое мнение о том, что весь общественный прогресс неизбежно зависит от деятельности личностей; что лишь они могут придать цивилизации прочность и спасти ее от застоя; что они имеют право и возможность относиться критически к общественным формам, в которых #швут; что путь борьбы за новое против старого, за растущее против отживающего неизбежно ведет к группировке партий под знаменами разных идей и к столкновению их во имя этих идей.
Но как узнать, при столкновении партий, кто борется за прошедшее, за отживающее? Кто стоит за живое, за растущее? — Вопрос может показаться странным, потому что на практике, по-видимому, чрезвычайно легко различить, проповедуют ли вам идеи, которые были в ходу тому два, три, четыре года, тому два десятилетия, тому век назад, или идеи самоновейшего закала, от которых отвернулись бы в предшествующий период со смехом, с испугом или с отвращением. Последняя умственная мода, последняя статья влиятельного журнала, последнее слово любимого проповедника — вот живое, растущее. Партия, в которой добровольно или невольно поредели ряды приверженцев, — вот партия реакции. Этот прием самый легкий, и ему следуют все бараны человеческих стад с самой тупоголовою последовательностью; ему следуют все говоруны без убеждений с самою изумительною гибкостью. Вероятность успеха, вероятность добычи на общественном пиру для человека, становящегося в ряды той или другой партии, — вот что они называют стремлением вперед, следованием за временем. Если бы они были правы, то слово прогресс не имело бы никакого смысла, история представляла бы нечто вроде метеорологической таблицы, по которой можно отмечать дни дождливые и ясные, дни, когда ветер дул с юго-запада или с северо-востока, но где далее таблицы статистических цифр идти весьма трудно. Тогда и письма, которые я нынче пишу, не имели бы в моих глазах причины быть написанными, так как общественная метеорология меня столь же мало интересует, как и физическая. Лишь в исключительных случаях и исключительных странах дожди и засуха представляют простую последовательность. Мы живем в зоне переменчивой погоды; на основании вчерашнего и третьегодняшнего направления ветра предсказать завтрашнее его направление для нас довольно трудно; мы страждем от перемены погоды, но не понимаем ее. Запасайтесь, если хотите и можете, галошами и зонтиками, теплою одеждою и домами с плотно затворенными окнами, но неужели вы станете исследовать зависимость сегодняшнего дождя от того, который шел в прошлый четверг? В теперешнем положении наших знаний это была бы работа неблагодарная в метеорологии физической, как и в политической. Наука не идет далее размещения метеорологических станций для людей, наиболее подверженных опасности, и далее указания им на приближающийся ураган за несколько часов до его наступления.
К сожалению, я не могу допустить такого легкого приема для отличения прогрессистов от реакционеров, какой указан мною выше. Поставив в начале третьего письма требования прогресса, я обязан, чтобы быть последовательным, допустить, что они определяют и разницу в партиях. Побежденная партия может быть партиею прогресса. Мало читаемая книга, написанная десять, пятьдесят, сто лет тому назад, может заключать более живых исторических начал, чем самоновейшая журнальная статья. Вчерашняя мода может быть оживлена лучшим инстинктом будущего, чем сегодняшняя. Да, вообразите себе, я предпочитаю наши журналы 1861 года журналам 1867 года и даже 1890 г. Предпочитаю Канта Шеллингу, Вольтера Кузену и нахожу, что у Лукиана гораздо более жизненных элементов прогресса, чем у Каткова18. Это, конечно, возмутит иных прогрессистов, сознающих себя стоящими каждый день в уровень с самым модным направлением. Это вызовет презрительную улыбку тех вечно спокойных деятелей, которым «игра в направление» кажется детскою забавою. Это, пожалуй, обрадует тупых поклонников «Домостроя» и Византии, которые вообразят, что с этой точки зрения и они могут попасть в истинные прогрессисты. Предоставляю им всем возмущаться, улыбаться и радоваться.
Если допустить, что прогресс заключается именно в развитии личности и в воплощении истины и справедливости в общественные формы, то вопрос, поставленный выше, о признаках прогрессивной и реакционной партии решить уже гораздо труднее, так как внешних отличительных признаков для них вовсе не оказывается. Увы! Это так. В словах человеческой цивилизации нет такого слова, которое безусловно, всегда и везде стояло бы лишь на знамени прогрессистов или на знамени реакционеров. Величайшие идеи, которые в большинстве случаев были в глазах лучшей части мыслящих людей самым живительным началом общества, в некоторые периоды истории служили приманкою в ряды партий, препятствовавших развитию человечества. Самые реакционные элементы в некоторые эпохи становились орудиями прогресса.
Для уяснения этого рассмотрим отдельно те идеи, которые можно назвать общими началами личной и общественной жизни, и другие, соответствующие частным формам последней. Те и другие, в различных комбинациях, обыкновенно служат знаменами для борющихся партий как в тех случаях, когда партии преследуют в сущности эгоистически-расчетливые цели, так и в тех, когда они фанатически веруют, что их приверженцы, и только они, суть представители безусловной истины и справедливости. Обе эти группы идей могут сделаться и источником развития, и орудием застоя; обе в действительности были по очереди тем и другим, но причины этого явления для этих двух групп различны.
Что касается до общих начал: развития, свободы, разума и т. п., то они подвергались этой участи именно потому, что, по обширности своего смысла, они оставались крайне неясными большинству, могли повторяться одними без всякого определенного значения и быть для других орудиями весьма мелких и реакционных целей.
Слово развитие могло быть рассматриваемо в смысле фаталистическом, как неизбежность, на которую приходится смотреть не только как на существующий факт, но которая представляет начало правомерное, требующее умственного признания и нравственного поклонения во всяких своих проявлениях. Для фетишистов исторического процесса патологические клеточки общественного рака суть элементы столь же человечного развития, как и здоровые клеточки общественных мышц и нервов. Но оно иначе для того, в глазах кого история имеет человеческий смысл: он знает, что те и другие суть одинаково необходимые естественные следствия предшествующих процессов, но что лишь последние обусловливают развитие; первые же — это элементы разрушения и гибели. Первому роду развития (если уже употреблять здесь это слово) следует противодействовать в настоящем и в будущем, насколько можно. Второму роду развития (который один, собственно, и имеет в истории право на это название) следует содействовать.
Бессмысленное употребление слова свобода до того знакомо всякому сколько-нибудь вдумывающемуся в историю, что об этом и говорить, кажется, нечего: свобода для сильного мучить слабого, свобода для бедного умереть с голоду, свобода для родителей искажать физические, умственные и нравственные способности детей представляют весьма известные формы этого принципа. — Во имя разума углублялись в созерцание безусловного, отвергая критику факта; признавали существующее разумным, отвергая критику общественных форм. Справедливость отожествляли с законностью, хотя бы это был закон Дракона. Под истиною подразумевали мистические положения, недоступные пониманию и требовавшие лишь тупого повторения. Добродетелью считали принесение лучшей личности в жертву худшей, реальных благ в жертву благам фантастическим; не борьбу против зла, а непротивление злу. Исполнение долга видели в шпионстве и в варварстве; в доносе семинариста-иезуита на товарища; в истреблении целых народов мадьянитов, амалекитов, аммонитов19; в измене слову, данному иноверцу, в аутодафе инквизиции и в резне Варфоломеевской ночи. Святость жизни находили в отрицании развития личности, в отрицании реальной истины и человеческой справедливости, в тупом самомучении факира, в зверином состоянии отшельника, в безумии угодника, в вере в немыслимое, в гонении неверующих и иначе верующих. Одним словом, все самые худшие, самые животные, противообщественные, унизительные, противочеловечные стороны человека нашли себе защитников под маскою развития, свободы, разума, добродетели, долга, святости. Только критика, постоянная, неумолимая критика могла предохранить личность от увлечения громким словом в лагерь, совершенно несогласный с ее желаниями, инстинктами, со всею ее натурою. Общие начала были в этом случае самою обыкновенною вывескою, и крайне часто две борющиеся партии, существенно противоположные, объявляли себя защитниками одного и того же великого принципа. Все сектанты называли себя истинно верующими, а другие церкви — язычниками. Все философы утверждали, что истинное, разумное понимание вещей находится только в их системе. За благо Рима стоял, по-видимому, и Цезарь, и Катон. Справедливости требовали и рабовладельцы, и противники рабства. Мыслящим людям приходилось доискиваться: у которой партии великое слово имело настоящий смысл? Не было ли требование свободы (как у французского духовенства) лишь требованием права притеснять других? Не был ли призыв к справедливости (как у крепостников, рабовладельцев и капиталистов) лишь желанием узаконить безнравственный факт истории даже и тогда, когда его безнравственность уже была сознана?
Казалось бы, что возможность служить знаменем для противоположных партий, заключающаяся в слишком обширном смысле общих принципов, не существует для частных общественных форм. Семья, закон, национальность, государство, церковь, ассоциация с ученою, экономическою или художественною целью представляют определенную задачу, которую понять не особенно трудно и, следовательно, не трудно сказать, есть ли та пли другая из этих форм начало развивающее, прогрессивное или мертвящее, реакционное. К сожалению, оно вовсе не так, но уже совсем по иной причине, чем та, которая обращает иногда великие общие принципы в громкие фразы. Общие принципы, именно по своей общности, получают определенное значение лишь при ясном сознании реального содержания, на которое они обращены. Частные же общественные формы, именно по своей частности, сами но себе ни прогрессивны, ни ретроградны: все они заключают возможность прогрессивного влияния наличности, как все они могут служить личности самою тягостною задержкою на пути ее развития. Историческое значение каждой из них определяется комбинацией) условии, при которых существует та или другая форма в данную эпоху, и комбинацией) всех общественных форм в эту эпоху. Условия общественного роста неизбежно выдвигают в определенное время данную форму на первое место как орудие прогресса, и в это время общество может развиваться лишь при условии, чтобы все прочие общественные формы подчинились одной руководящей. Но условия изменяются: то, что было вчера преобладающим, основным требованием, сегодня становится лишь одним из требований личности и общества, в числе многих других. Формы общественного союза, вчера подчиненные, сегодня требуют равноправности, а завтра — преобладания; и общество должно перейти к новой комбинации, если оно хочет остаться прогрессивным. Форма, которая вчера преобладала и за преобладание которой боролись по праву вчерашние прогрессисты, сегодня обязана уступить свое первенство, и тот, кто станет защищать его, будет реакционером… Новые комбинации в свою очередь будут иметь свое время, после которого должны замениться новейшим. Тот, кто будет поклоняться как фетишу временной комбинации общественных форм, рискует неизбежно стать единомышленником реакции, потому что нет ни одной комбинации, которая бы раз навсегда удовлетворяла требованиям прогресса. Общественные формы для мыслящего человека должны быть не более как непрочною историческою одеждою, не имеющею самостоятельного смысла, но получающею свое значение лишь потому, насколько эти формы в данной комбинации соответствуют требованиям данной эпохи, именно: свободному развитию личностей, справедливейшему отношению между ними, возможно широкому участию личности в благах цивилизации, упрочению этих благ, устранению опасности застоя.
Родственная связь между людьми, положившая начало союзу родовому и семейному, изменяла, по-видимому, не раз свое прогрессивное значение. Трудно составить себе ясное представление о той общественной форме, в которой жил примат — предшественник человека или даже первобытный человек, следы которого археологи скорее угадывают, чем наблюдают в третичных слоях земной коры. Но эта зоологическая форма общества была неизбежно отсталою социальною формою сравнительно с родовым союзом, группировавшимся около матери; союзом, который все с большею вероятностью воскрешают пред нашим воображением современные общественные эмбриологи как первый чисто человеческий союз (я говорил о нем выше, в четвертом письме). Этот материнский род почти всюду уступил место роду патриархальному и затем — выработанной последним патриархальной семье. Борьба между этими двумя формами, в своем прогрессивном значении, для нас уже совершенно неясна. Может быть, — и даже вероятно — торжество патриархального рода и патриархальной семьи над материнским родом было торжеством эгоистического начала над общественным вследствие несколько большей обеспеченности человеческих групп, некоторого ослабления борьбы за существование, а потому и облегчения эгоистическим страстям достигать своих обособленных целей. Но может быть, личная критика меньшинства, выгоднее поставленного и имевшего более досуга, не могла выработаться иначе как переходя через патриархальную форму с ее исключительным положением патриархов и родовитых людей. Может быть, действительно была для человечества эпоха, когда патриархат составлял основное развивающее начало союза, когда экономические, политические, религиозные, отчасти научные требования человечества разрешались наилучшим образом при безусловном преобладании патриарха над потомством, при крепчайшей иерархической связи поколений. Впрочем, оставим в стороне весьма трудно разрешимый теперь вопрос, был ли патриархальный быт прогрессом сравнительно с периодом материнства; охватим термином родовой связи все формы первобытного союза, в котором общее дело было неразрывно связано с родственными отношениями внутри союза; тогда под это понятие подойдет и материнский род с общими женами и общими детьми; и патриархальная семья, которую сохранило нам предание семитов, которую выработало в дальнейшую форму законодательство античного мира; и разнообразные переходные формы с обычаем многомужия; и другие, более исключительные формы, сохранившиеся кое-где в человечестве. Во всех этих формах родовой союз, как первый союз, сплотивший людей и заставивший их создать прочную связь для взаимной защиты, был основным прогрессивным началом. Деспотизм обычая, ненависть к иноплеменнику, мелочная генеалогическая гордость, предрассудочное сношение с мертвыми предками, вражда племен и тогда, конечно, были следствиями этого начала, приносили много страданий. Но все-таки, сравнительно, эта форма или могла давать возможно наименьшее количество страданий для общества, или могла обусловливать по крайней мере единственную возможность более широкой работы мысли в будущем, а следовательно, и уменьшения страданий в будущих поколениях под влиянием этой работы мысли на пути истины и справедливости. Во всяком случае приходится сказать, что родовой строй был тогда прогрессом. Как ни резались между собою племена из-за родовой мести, все-таки в этой резне гибло, может быть, менее личностей, чем при недостатке охранения личности родовой связью. Как ни тяжело ложился обычай на отдельные единицы, а впоследствии как ни бесцеремонно эксплуатировал патриарх труд и жизнь членов своего племени, но единство в деятельности племени, соединенного родовым обычаем или властью патриарха, позволяло этому племени оградить от голода и опасностей большее число лиц в своей среде, чем это возможно было бы этим лицам при разрозненной деятельности. Как ни бесчеловечно люди этих групп относились к иноплеменникам, обращая их в рабство, истребляя или съедая их, но все-таки в родовом союзе человек приучался к мысли, что он должен стоять за жизнь, за благополучие, за достоинство не только собственной личности и не только людей, лично ему дорогих, но еще и за жизнь, за благополучие, за достоинство других людей, связанных с ним идеально тем, что они имеют с ним равные нрава, равные обязанности, тем, что в их благополучии — и его достоинство, в их оскорблении — и ему оскорбление.
Лишь только закон стал в ограду личности, кровавая родовая месть сделалась гибельным общественным предрассудком и из элемента прогрессивного перешла в реакционный. Как только свободная экономическая ассоциация доставила личности более обеспечения и выгоды, чем родовой и общинный союз, то и защита экономического родового начала получила характер ретроградный. Как только в человеке выработалась мысль, что достоинство всякого человека солидарно с его собственным достоинством, оскорбление всякого человека есть и ему оскорбление, то мысль о преимущественной связи людей одного происхождения обратилась в препятствие на пути цивилизации.
В другую эпоху жизни человечества закон сделался преобладающим началом, и по праву началом прогрессивным. Он обеспечил жизнь слабого от произвола сильного. Он, закрепив договоры, дал общине возможность свободного и широкого экономического развития. Он был одним из могущественнейших орудий для воспитания в людях понятия об их нравственной равноправности, о человеческом достоинстве вне всяких случайных обстоятельств происхождения, имущества и т. п. Но и закон не всегда был и есть элемент прогрессивный. Я еще рассмотрю в другом письме ту наклонность к застою, которая неизбежно развивается с усилением в обществе формального элемента закона; теперь довольствуюсь лишь немногими указаниями. Закон есть всегда буква; жизнь общественная в своем непрерывном органическом развитии неизбежно разрастается в категории несравненно более разнообразные, чем мог предвидеть законодатель, и перерастает быстро условия, при которых законодатель, даже самый добросовестный, написал свою формулу. Тот, кто захочет во что бы то ни стало втискивать все разнообразие жизни в установленные формулы кодекса, будет не прогрессивным деятелем. Тот, кто станет на сторону отжившего закона ввиду новых исторических потребностей, — тот реакционер. Конечно, почти все сколько-нибудь благоустроенные общества заключают в себе возможность отменять отжившие законы; но иногда эгоистический интерес правительства или влиятельного меньшинства поддерживает формальное существование закона, антипатичного всем естественным стремлениям общественного сознания. Если бы грозная война 1870 г. не подрыла всех основ второй бонапартистской империи, может быть, долго еще эта империя стояла бы, как законная форма, над Францией; между тем число ее действительных приверженцев было так незначительно, что она не нашла ни одного защитника 4 сентября20, и в то же время правительство, ее сменившее, не отличалось ни политическими, ни умственными, ни нравственными качествами[3]. В подобных случаях буква все стоит в кодексе и находит даже иногда энергических заинтересованных защитников; но правда, жизнь, прогресс не с нею. Тогда как ни верно с юридической точки зрения требование прокурора-обвинителя, но правда на стороне присяжных, произносящих против очевидности: не виновен. Тогда как ни законно действует палач, кладя преступника на колесо, или полиция, ограждая орудия пытки, но прогресс на стороне беззаконной толпы, вырывающей мученика из рук палача, разрушающей позорные орудия. Тогда как ни правильно узаконен декрет сената, что Цезарь-Август Домициан — бог и что пред его статуей следует приносить жертвы, как ни правильно требование Геслера21 кланяться его шляпе, но едва ли история не на стороне оборванного проповедника, который говорит: нет, Домициан не бог и его статуе приносить жертвы не должно; едва ли она не на стороне полумифического стрелка, который не кланяется шляпе Геслера, а посылает ему смертельный удар[4].
В эпоху последних цезарей и первых варварских королей церковь, как общественная форма, получила по праву преобладающее значение и все общественные начала подчинились ей. Когда, с одной стороны, римский фиск, с другой — грабеж варваров отнимал у большинства всякие средства существования, когда ни древнее право, ни новые общественные потребности не были довольно сильны, чтобы оградить личности, тогда епископ во имя духовного связующего авторитета стал прогрессивным общественным деятелем. Его забота была одностороння, но все-таки это была забота о страждущих населениях. Его суд был неправилен, но все-таки это было какое-либо приближение к справедливости. Он мог иногда публично осудить дикий поступок даже в императоре, которого никто не судил. Он мог, страхом адских мучений и мести угодников, остановить хотя иногда хищнические порывы варваров, которых ничто остановить не могло. Как ни дики были уставы Кассианов и Бенедиктов22, но они доставляли при данных условиях единственную возможность сохранить традицию знания, просто — грамотности и элементарной культуры. Следовательно, в эту эпоху для Западной Европы это были положительные элементы прогресса. Но уже в самом скором времени подобное представление об общественном значении епископов и монастырей сделалось на Западе началом реакционным. Самый грубый патримониальный суд стал справедливее суда церковного в гражданских делах. Все злоупотребления феодализма, центральной государственной администрации, буквенного права были ничтожны перед злоупотреблениями вмешательства католического иерарха в дела общества. Самостоятельность церкви, как иерархического элемента, пред лицом государства стала идеей ретроградов. Господство теологов над прочими отраслями изучения сделалось вреднейшею задержкою развития. Только там иерархическая организация являлась помощницею прогресса, где она становилась не руководительницею общества, но участницею борьбы за другие руководящие начала, за национальность, за расширение культуры высшей расы среди низших и т. п. Возьмем еще пример, на который я указал в пятом письме. Наука, конечно, в своем процессе завоевания есть элемент прогресса; но ученая ассоциация, как общественная форма, весьма может быть, в известном случае, задержкою развития общества, когда все наличные его силы должны быть направлены на вопросы жизни; когда всякий член общества, индифферентно относящийся к этим вопросам, есть его враг; когда никто не имеет права считать себя прогрессивным деятелем, если смотрит с пренебрежением олимпийца на мимолетную полемику публицистов, на шумные прения митингов, на кровавые столкновения партий. В эти минуты если ученая ассоциация понимает свое человеческое значение, то она придает своим трудам направление, соответствующее потребностям общества, или ее члены, отодвигая на второй план свои исследования о новых формах инфузорий, о покрое платья Хлодвика, о спряжении кельтических глаголов, отдают свои способности, свое время, свою жизнь вопросам жизни. Тогда создатель новой отрасли геометрии, Монж, проводит целые дни в мастерских, питается сухим хлебом и пишет наставления для рабочих. Тогда участники в создании научной химии, Бертолле, Фуркруа, посвящают себя добыванию селитры и обучению людей, взятых от плуга. Тогда создатель сравнительного языкознания, Вильгельм Гумбольдт, направляет всю силу своего ума на возрождение Пруссии. Астроном Араго сидит в совете учредителей республики. Основатель целлюлярной патологии, Вирхов, громит Бисмарка в парламенте. Но ученая ассоциация может поступить и иначе. Она может, гордясь неземным спокойствием своих кабинетных разысканий, употреблять свое влияние на распространение около себя индифферентизма к страданиям массы, уважения к официальному status quo или по крайней мере может считать ниже своего достоинства участие в мимолетных вопросах дня. В этом случае все ученое достоинство ее трудов не спасет ее от неизбежного приговора истории. Ученая ассоциация, проповедующая во имя науки — конечно, дурно понятой науки — индифферентизм к жизненным вопросам и устраняющаяся сама от участия в них, будет элементом реакции, а не элементом прогресса.
Удовольствуемся пока этими примерами. Все они доказывают одно: начало развития не принадлежало и не принадлежит безусловно ни одной из упомянутых общественных форм, но каждая из них может сделаться более или менее влиятельным орудием прогресса в данную эпоху, при данной обстановке. Безусловные защитники каждой из этих форм при всяких обстоятельствах проповедуют безусловно реакционное начало, так как при всяких обстоятельствах одна и та же форма или даже одна и та же комбинация форм преобладать не может с пользою для человечества. Формы должны поочередно господствовать и уступать место одна другой для правильного хода истории.
Как же узнать в данную минуту истории, где прогресс? Которая из партий его представительница? На всех знаменах написаны великие слова. Все партии проповедуют начала, которые при определенных условиях были и будут двигателями прогресса. И то хорошо, и это не дурно. Но как же выбрать?
Незнающему, немыслящему, готовому идти за чужим авторитетом выбрать нельзя, не ошибаясь. Никакое слово не имело за собой привилегии прогресса; он не втиснулся ни в одну формальную рамку. Ищите за словом его содержание. Изучайте условия данного времени и данной общественной формы. Развейте в себе знание и убеждение. Без этого нельзя. Только собственное понимание, собственное убеждение, собственная решимость делают личность — личностью, а вне личности нет никаких принципов, нет прогрессивных, форм, нет прогресса вообще. Важно не знамя, важно не слово, на нем написанное, важна мысль знаменосца.
Чтобы удобнее разглядеть эту мысль, надо уяснить себе, в чем состоит процесс, помощью которого люди прячут иногда под великие слова весьма скверные вещи.
Часть мира и раб природы, человек никогда не хотел сознаться в своем рабстве. Подчиняясь беспрестанно неосмысленным влечениям и случайным обстоятельствам, он никогда не желал назвать свои побуждения прямо неосмысленными и свои действия — результатом случайных влияний. В самых интимных глубинах его души уже находим стремление скрыть от себя свою зависимость от неизменных законов бессознательного вещества, украсить чем-либо пред собою шаткость и непоследовательность своих действий. Это он сделал при помощи идеализации.
Процесс ее совершается так. Я сделал хорошее или дурное дело под влиянием минуты, не подумав даже о том, хорошо оно или дурно. Когда оно сделано, является оценка. Если оно, по-моему, хорошо, я очень рад. Но если я сознаюсь себе, что сделал хорошее дело, не подумав даже о том, хорошо ли оно, то я в своих глазах выиграю немного. Может быть, я сообразил, но не помню. И вот теперь припоминаю: действительно, я быстро сообразил, что это хорошо, и быстрота соображения увеличивает еще мое достоинство: я и хороший и весьма быстро соображающий человек. Но допустим, что я одарен достаточно хорошею памятью, чтобы на этот счет не ошибиться. Прекрасно. Я сделал хорошее дело, не обдумывая, не рассчитывая, но по внутреннему влечению своей природы. Значит, моя природа настолько проникнута хорошими началами, что я делаю хорошие дела, не имея даже вовсе нужды сознавать разумом, насколько они хороши. Я — хороший человек не по развитию умственному, но по природе. Я принадлежу, значит, к исключительно хорошим людям. А то есть еще один прием, годный при религиозных привычках мысли. Я сделал хорошее дело не от себя: оно мне было внушено свыше, божеством, направляющим волю и действия людей без участия их размышления. Я был избран орудием бога в его намерении осуществить хорошее дело. Кажущаяся скромность последнего приема скрывает еще большее самовозвышение, чем приемы, прежде рассмотренные. Во всех случаях из совершенно неосмысленного поступка, случайно оказавшегося по своим следствиям хорошим делом, идеализация вывела заключения: что я человек очень хороший и замечательно быстро соображающий; что я исключительно хороший человек по самой природе; что я личность, избранная богом на хорошие дела. Когда дело дурно, то приемы идеализации несколько иные, но подлежат подобным же категориям. Во-первых, последний прием годится и здесь без всякого изменения. Я это сделал не от себя, но был орудием гнева и суда божия. Бог избрал меня на дело, которое только кажется дурным слабому человеческому разуму; но высший разум судит иначе, и, если он решил, чтобы его избранник совершил это дело, значит, в сущности оно не дурно. Рационалист станет говорить не о боге, но о высшем законе, управляющем событиями и выводящем хорошие следствия из дурных дел; о высшей гармонии всего сущего, где поступки личностей суть отдельные ноты, звук которых режет ухо, если слышат их отдельно, но необходим для стройности целого. Оказывается, что дурное дело, как необходимый элемент всеобщей гармонии, вовсе не дурно и сделать его следовало, а я из совершителя дурного дела стал полезным участником всемирного концерта. Но охотнее всего люди при этом употребляют прием предполагаемого высшего расчета. Дело, взятое само по себе, положим, дурно, но память быстро развертывает длинный ряд великих принципов, примеряя их к моему поступку, и если который-нибудь из них, хотя издали, придется по мерке, то воображение подсказывает, что я имел в виду именно этот принцип при совершении моего поступка. Я побранился с приятелем и убил его на дуэли: я защищал великий принцип чести. Я увлек женщину и бросил ее с ребенком на улицу без средств существования: я следовал великому принципу свободы привязанностей. Я составил с крестьянами невыгодный для них договор и довел их юридическими исками до нищеты: я поступал во имя великого принципа законности. Я донес на заговорщика: я поддержал великий принцип государства. В трудное для литературы время я топчу в грязь из-за личного озлобления последние органы идей моей же партии: я борец за великий принцип самостоятельности мнений и чистоты литературных нравов. Едва ли есть такое скверное дело, которое решительно нельзя было бы подвести ни под один из великих принципов. Выходит, что с высшей точки зрения дело мое не только не дурно, но хорошо. — Опять неосмысленный поступок, несмотря на то что выказывался вредным но своим последствиям, выставил меня защитником великих принципов, полезным участником всемирной гармонии, избранным орудием высшей воли.
Область идеализации очень обширна. Во всех элементах своего развития она опирается на стремление придать в воображении человека сознательный характер действиям бессознательным и полусознательным, а действия сознательные перевести с более элементарной ступени на высшую. Но приходится при этом различать случаи идеализации неизбежные, так как они обусловливаются самою природою человеческого мышления; затем огромную область той ложной идеализации, против которой и должна быть направлена работа критики во имя истины и справедливости; наконец, некоторые случаи идеализации истинной, где той же самой критике приходится защищать реальные и правомерные потребности человека против их отрицателей.
Единственная идеализация, совершенно неизбежная для человека, есть то представление свободной воли, вследствие которого он не может никаким образом отделаться от субъективной уверенности, что он произвольно ставит себе цели и выбирает для них средства. Как ни убедительно объективное познание доказывает ему, что все «произвольные» его действия и мысли суть не иное что, как необходимые следствия предыдущего ряда внешних и внутренних, физических и психических событий, но субъективное сознание произвольности этих действий и мыслей остается неизбежною ежеминутною иллюзиею, даже в самом процессе доказательства всеобщего детерминизма, господствующего и во внешнем мире, и в духе человека. Неизбежное приходится поневоле принять. Эта невольная идеализация своих побуждений становится в области человеческой деятельности плодотворной основой обширных научных и философских областей работы человеческой мысли. Совершенно независимо от того, насколько в сущности действительны или иллюзионны цели, которые ставит себе человек, и средства, которые он выбирает для их достижения, эти цели и сродства располагаются в его уме в определенную иерархию целей и средств лучших и худших. Но ученая критика принимается за работу установления среди них правильной иерархии. Бесспорная истина противополагается вероятной гипотезе, ошибочному рассуждению, вымыслу фантазии, противоречивому представлению. Нецелесообразное средство отличается от средства целесообразного, вредное от полезного. Нравственное побуждение выделяется из всей массы побуждений неосмысленных, случайных, страстных, эгоистических. Области его побуждений, мыслей и действий, в которых сам человек не может открыть следа сознательной воли, противопоставляется им область других его побуждений, мыслей и действий, относительно которых человек не может отделаться от сознания, что он их хотел, что он за них ответствен и что другие люди подобно ему самому признают за ним эту ответственность, как ни подлежало бы все это, наравне с первыми областями, мировому детерминизму. Столь же неизбежно для человеческого ума, как объективные законы, господствующие в природе, основная интимная идеализация произвольной постановки целей и произвольного выбора средств ставит пред каждою личностью иерархию нравственно лучших и нравственно худших целей, оставляя ему лишь способность критически проверить, не Надо ли, в этой критике, видоизменить эту иерархию, признать иное лучшим и худшим. Решение воли и выбор того или другого поступка вследствие этого решения оказывается всегда неизбежным, но критика этики может признать за этим выбором высшее или низшее значение и возложить на личность ответственность за этот выбор пред собою и пред другими разделяющими те же убеждения. Это позволяет сопоставить область теоретического познания с областью нравственного сознания и в последней области выходить из первоначального, субъективного факта свободной воли для себя, независимо от теоретического значения этого факта; дает прочную основу практической философии и позволило мне в этих письмах говорить с читателем о нравственном долге личности, о нравственной необходимости борьбы личностей против отживающих общественных форм, о нравственных идеалах и об историческом прогрессе, из них вытекающем.
Если начало ответственности перед собою за все, что человек сознает в себе как проявление его воли, должно быть признано неизбежною идеализациею, а потому устранено быть не может, то оно есть единственная идеализация, имеющая право на подобную привилегию. Все, чего избежать можно, следует допустить лишь на основании критики. Приступая с этим требованием к явлениям идеализации, мы замечаем, как широко прилагала она свой прием осмысления бессознательных процессов. При этом она далеко не ограничилась человеком, но попыталась очеловечить, осмыслить целый мир. Наблюдение указывает три группы идеализации, выходящие из желания человека внести сознание и разум во все явления или по крайней мере в большинство их. Во-первых, явления представлялись человеку как действия сверхъестественных, внемировых личностей, духов и богов, одаренных сознанием, разумом и волею. Во-вторых, явления представлялись ему как проявления единой сознательной и разумной сущности мира. Но всего древнее, восходя к первобытным периодам жизни человечества, был третий прием идеализации мира: предметы внешнего мира почти во всех областях его считались существами, одаренными сознанием, разумом и волею, или жилищем подобных существ, и явления мира представлялись как преднамеренные действия этих существ. Наука признала мир духов и богов продуктом творчества фантастического. Она признала и «душу мира», и «безусловный дух», и «безусловную волю» продуктами творчества метафизического. Но ей пришлось далее заниматься вопросом, до сих пор не решенным во всех его частностях, о том, каким предметам внешнего мира следует приписать сознание, разум и волю и в какой мере. Доисторический человек долго готов был распространять почти на все предметы представление о сознательной жизни, подобной сознанию человеческому. Затем критика мысли все более суживала круг сознательных предметов. Была попытка признать психические процессы за одним человеком, но потом оказалось необходимым распространить их и на многих животных в разной постепенности. В настоящее время существует у иных исследователей склонность допускать сознание и на очень низкой ступени развития организмов и даже чуть ли не во всем веществе, населяя как бы мыслящими «человечками» даже атомы газов. Зато и в человеке критика открыла длинный ряд постененностей разумности действий. Она нашла в нем группу явлений чисто механических, бессознательных. Затем другую группу явлений, где самые низшие животные влечения сознаются, но действуют с неудержимой силой, без всякого участия размышления. Затем еще новую группу, где рутинный ход мысли совершается как бы механически, хотя нельзя сказать, чтобы сознание или размышление здесь отсутствовало или чтобы быстрота действия мешала оценке его; тем не менее оценка личной ответственности перед собою является лишь впоследствии, когда дело сделано или более чем наполовину, или совсем. Еще далее мы встречаем весьма сложную группу действий, совершаемых под влиянием сильных аффектов и страстей; тут большею частью присутствует и размышление, и нравственная оценка ответственности перед собою, но сила аффекта, или страсти, преобладает настолько, что человек ей подчиняется назло размышлению и нравственным требованиям. Только за этой группой лежит область действий, в которых человек является размышляющим и вполне ответственным перед собою существом. Есть люди, большая часть жизни которых проходит без того, чтобы какое-либо действие их можно было считать принадлежащим к последней группе. Самое же большое число действий человеческих надо отнести к группе третьей, т. е. к действиям, совершенным под влиянием рутины, привычки и предания, как совершают свои действия, часто довольно сложные, все культурные животные. Оценка ответственности, как мы сказали, приходит при этом в продолжение самого действия или по окончании его, а иногда и совсем не приходит. Степень жизненного развития человека определяется долею, которую составляет последняя, вполне сознательная группа действий, во всех его действиях.
Из предыдущего видно, что подыскивание разумного мотива к совершенному действию не может быть признано приемом всегда рациональным; что в человеческих действиях участвуют чаще мотивы механические или зоологические, чем человечные. Насколько это необходимо иметь в виду криминалисту для взвешивания приговора и для постройки уголовного права, настолько же оно необходимо историку и общественному деятелю для критического отношения к человеческим действиям в минувшем и в настоящем, к стремлениям людей идеализировать свои и чужие действия, подыскивая к ним разумные мотивы, наконец, для того, чтобы не ошибиться в расчете при преследовании практических целей.
Как ни ограничен в человечестве круг действий, которые можно назвать разумными, но стремление к идеализации, предполагающей действия разумными, весьма широко, и потому большинство людей желает представить все механические, рутинные, страстные свои действия как действия разумные. Иные совершают этот процесс идеализации совершенно искренно, другие же — лишь для возвышения своего Я перед чужими глазами или для достижения своекорыстных целей. Но недостаток знания и гибкости мысли не дозволяет значительному числу людей этого делать самим. Тогда они очень рады, когда за них сделают это другие, и охотно пристают к тем людям, которые позволяют им выдать свою тупость за размышление, свои животные влечения за нравственно-политические начала, свою рутину за консервативную теорию, свою трусость за преданность государству, свою подлость за геройство, свое любостяжание за служение праву, свое личное озлобление за борьбу против лжи. Это именно доставляет партиям, пишущим на своих знаменах великие слова, наибольшее число приверженцев. Всегда, при поднятии подобного знамени, есть люди, которые нуждаются в нем для прикрытия громким словом мелкого содержания своей деятельности. Поэтому расчетливые провозгласители великих принципов, под защитою которых предводители имеют в виду осуществить эгоистические интересы своего сословия или кружка, в большей части случаев тем скорее собирают партии приверженцев, или эта партия становится тем обширнее, чем удобнее прикрыть новым знаменем механические, животные, рутинные и страстные стремления личностей. В этом случае совершить идеализацию тем удобнее, что в продолжение человеческой истории каждое из громких слов не раз бывало на самом деле девизом передовой партии, формулою прогресса, и потому в подобные эпохи поэзия и философия, обычай и предание совершенно искренно и правомерно окружали подобное слово ореолом величия. Ложным идеализаторам остается указать на этих хвалителей, заведомо искренних и талантливых, и черпать из арсенала, ими устроенного, оружие для своих целей.
Ввиду подобного явления критика должна еще строже относиться к громким словам, написанным на знаменах партий, и еще внимательнее рассматривать, насколько под ними скрывается идеализация унизительных или правомерных влечений личности.
В предыдущем письме я отделил две группы великих идей, соответствующие общим началам и частным общественным формам. Это мы сделаем и здесь. Относительно общих начал прием критики для раскрытия ложной идеализации весьма прост: надо лишь разобрать, в каком смысле партии употребляют слова разум, свобода, общее благо, справедливость и т. д. Надо проверить, насколько смысл, придаваемый всем этим словам, соответствует в данном случае их действительному прогрессивному значению. Это, конечно, возможно лишь тогда, когда критика сама предварительно уяснила себе действительное значение этих слов.
Для частных общественных форм задача сложнее. Я уже говорил в шестом письме, что общественные формы вырабатываются естественными потребностями и влечениями. Насколько эти потребности и влечения естественны, настолько же и формы, ими выработанные, правомерны, но не далее. Между тем в истории форма, выработанная одною потребностью, оказывалась часто удобною, за неимением лучшей, и для удовлетворения других потребностей; вследствие того эта форма обращалась в орган для самых разнообразных функций и в этом виде, подвергаясь искренней и ложной идеализации, была провозглашаема знаменем партий, существеннейшим орудием прогресса. В этом случае дело критики двойное. Во-первых, ей приходится разобрать, какие действительные стремления партий скрываются под словом, написанным на их знамени. Во-вторых, ей надо доискаться той естественной и, следовательно, правомерной потребности, которая вызвала к существованию форму, выставленную на знамени партии как основной ее принцип. Первым путем критика разрушает ложную идеализацию тех, которые выставляют форму, по сущности, может быть, и почтенную, в защиту стремлений, не имеющих с нею ничего общего. Вторым путем критика борется и против тех, которые сделали из громкого слова фетиш, не понимая его смысла, и против ложных идеализаторов другого рода, именно тех, которые отрицают правомерность потребности, вполне естественной, и этим вызывают или искажение человеческой природы, или, что всего чаще, лицемерие. Последняя задача имеет сторону не только отрицательную, но и положительную: открывая в основе данной общественной формы естественную потребность, естественное влечение, критика тем самым признает эти основы правомерными и требует построения общественных форм на основании искренности чувства, т. е. на основании искреннего отношения к естественным потребностям и влечениям, лежащим в природе человека. Это осуществление в общественных формах нравственных идеалов, коренящихся в самой природе человека, составляет законную и человечную идеализацию его естественных потребностей в противоположность призрачной идеализации их под видом исторически образовавшихся культурных форм, им вовсе не соответствующих. Эта человечная идеализация есть идеализация вполне научная, потому что элемент субъективного мнения присутствует в ней лишь настолько, насколько он совершенно неизбежен во всяком исследовании о психических явлениях. Потребность есть реальный психический факт, который следует лишь изучить, насколько это возможно, в его особенности. Раз потребность установлена как потребность естественная, она должна быть удовлетворена в пределах ее здорового функционирования, и надо искать общественные формы, наилучше ее удовлетворяющие. Я могу ошибаться в определении естественной потребности, лежащей в основе данной общественной формы; могу ошибаться в выводах, которые, на мой взгляд, необходимо вытекают из искреннего отношения к этой потребности. Более искусный исследователь откроет новые стороны в последней и потому построит более верную теорию соответствующей общественной формы. Но возможность ошибок и последовательные их устранения нисколько не подрывают научности общего приема. Сведение общественных форм на потребности, их вызывающие, искреннее (т. е. прямое, чуждое посторонних соображений) отношение исследователя к этим потребностям и требование приспособить к ним общественные формы могут иметь место вне всякого личного произвола, вне всякого догматического ослепления, вне всякой работы творческой фантазии. Этот процесс может быть совершен строго методически, устраняя все источники личной ошибки. Следовательно, он научен и результат его — теория общественных форм, как они должны быть на основании ясно понятых человеческих потребностей, — есть продукт истинной и научной идеализации соответствующей потребности. Таким образом, всякая потребность допускает законную и человеческую идеализацию, собственно ей принадлежащую, точно так же как отрицать в ней можно только то, что внесено в нее культурою; этим и ограничивается отношение к ней мысли. Отрицая закон природы, мы его не уничтожим, а только вызовем боле" патологическое его проявление при преобладании лицемерия в общественной форме. Призрачная идеализация не может изменить ни на волос закон природы и вносит в нравственные формы лишь лживость, всегда дающую более хитрой и менее нравственной личности возможность притеснить личность менее хитрую и более нравственную.
Но именно эта лживость и несправедливость, вносимая в общественные формы мелкими эгоистическими интересами под прикрытием призрачной идеализации, вызывает постоянное раздражение против наличных общественных форм и сообщает им непрочность. Единственный путь для придания им большей прочности заключается именно во внесении в них настоящей жизненности, т. е. в замене их призрачной идеализации истинною. В этом-то преимущественно и заключается тот процесс работы мысли над культурными формами, который составляет движение цивилизации. — Как читатель видит, в этом процессе нет, собственно, ничего отрицающего, разрушающего, революционного. Мысль стремится постоянно доставить общественным формам более прочности, отыскав их действительные основы в настоящих человеческих потребностях; изучая эти потребности, она скрепляет общественные формы наукою и справедливостью. То, что отрицает критика мысли, есть именно элемент, сообщающий общественным формам непрочность. Разрушает она именно то, что грозит разрушением цивилизации. Революцию она стремится предупредить, а не вызвать.
Обращаясь к самой элементарной человеческой потребности, к потребности питания, мы и здесь уже встречаем ложную идеализацию в форме искусственной потребности к дорогим лакомствам, развитой культурой, и в форме призрачного благодеяния даровых пиров, развивающих паразитство. В то же время ложная идеализация аскетизма, отрицая, что каждый человек должен быть сыт, привела естественным путем к бессмысленным формам поста, к столь же бессмысленному скоплению драгоценных металлов в храмах богов, где эти сокровища никому не нужны, и к обращению центров отшельничества в убежища безнравственности и невежества. Наука противопоставила обеим этим призрачным идеализацням признание потребности питания естественною и правомерною и построение ее удовлетворения на основании физиологии и социологии. Если она идеализирует потребность питания, то идеализирует ее правильно, указывая, сколько пищи нужно данной личности, в размерах какой ценности она может быть присвоена личностью без нарушения справедливости в ее распределении, и развивая технику кулинарного искусства для здорового, экономического и вкусного приготовления надлежащего количества пищи.
То, что можно сказать об этой элементарной потребности питания, прилагается еще лучше ко всем остальным, и прогресс всех общественных форм заключался всегда именно в более строгом различии естественных потребностей, их вызывающих, в более искреннем отношении к этим потребностям, в рассеянии призраков, с ними связанных, и в идеализации их лишь тем путем, который указан самою сущностью потребности. Рассмотрим главнейшие формы поочередно.
Первый крепкий человеческий союз, материнский род, заключал в себе, по необходимости, все общественные функции, старался одновременно удовлетворить всем потребностям личности. То же самое положение дел продолжалось, когда род материнский, перейдя в род отцовский, выработал патриархальные семьи. Бедность культурного развития имела следствием, что эта общественная форма должна была удовлетворить разом и потребности воспитания растущего поколения, и потребности экономического обеспечения личностей, и потребности защиты их от внешних врагов, и потребности ограждения одной личности семьи от насилия другой, и потребности накопления знания, и потребности творчества. Главы рода или патриархальной семьи оказались разом и руководителями детей, и всесторонними промышленниками, политическими деятелями, судьями, хранителями преданий теоретических и практических, лириками в молитве, эпиками в мифе, актерами в культе, и все это потому лишь, что родовые связи дали им определенное положение в их племени. Привычка и предание облекли семейную связь в ее сложной патриархальной форме поэтическою прелестью, величием священного союза, бронею закона, путами общественного мнения. В то же время аскетизм отрицал не только существующие культурные формы семьи, но признавал половое влечение осквернением человеческого достоинства и проповедовал воздержание от половой связи. Результатом ложной идеализации семьи явилось страшное злоупотребление власти главы семьи, обращение брака — в куплю и продажу, подчинения детей родителям — в рабство; явился в семье разврат под маскою приличия, превзошедший все излишества явного разврата; она дошла до уничтожения в своей среде всяких человечных отношений, предоставляла разгул лишь лицемерию и унижению личности. Точно так же аскеты, проповедовавшие воздержание от половой связи, не могли уничтожить полового влечения, если не прибегали к радикальным мерам скопцов. И здесь было лишь два исхода: или искажение человеческой природы, или лицемерие, прикрывающее еще более изысканное влечение к тому, что явно отрицалось. Большинство фанатических сектантов, пошедших этим путем, пришло к искажению физического организма человека; но иным, например шекерам23, по-видимому, удалось исказить человека в этом отношении психически. Там же, где фанатизм перестал действовать, воцарилось лицемерие и под ангельскою одеждою монахов и монахинь, отрекшихся от всего плотского, часто скрывалось еще более животных побуждений, чем среди мирян. Знаменитые процессы в этом случае доказали, что так называемые убежища чистоты делались на самом деле аренами оргий, прошедших не только все ступени естественных потребностей, но заглянувших весьма далеко и в область влечений, которые новая Европа признала противоестественными. Случалось и то, что мистическое отрицание половых влечений мирилось в восторженных экстазах некоторых сектантов с искусственным преувеличением этих самых влечений. Во всех этих случаях мы видим, что аскетизм вызывал среди общества появление лживых стремлений в группах людей, имевших специальное назначение отрицать или искажать основное влечение человеческой природы и ставивших себе это в заслугу.
Прогресс в истории родового и семейного союза шел тремя путями, из которых самый существенный заключался в постепенном выделении из деятельности главы патриархальной семьи тех атрибутов, которыми он был облечен, по необходимости, лишь при очень неразвитом состоянии культуры. Прежде всего родовая связь, опирающаяся на непродуманный обычай, уступила место другим общественным связям, в которых работала личная мысль в форме расчета, аффекта или убеждения. Критическая мысль выработала промышленную систему разделения работ, сначала по наследству в кастах, потом по личному влечению; выработала политическую систему государственной обороны личностей от внешних врагов с разнообразным участием подданных или граждан в управлении; выработала юридическую систему судов, менее причастных интересам подсудимых; выработала методическое подготовление к научным работам, независимое от авторитета глав рода или семьи; выработала образцы искусства, сделавшие художественную деятельность достоянием лишь особенно одаренных личностей; выработала (и вырабатывает еще) педагогическую систему воспитания молодого поколения лишь теми из взрослых личностей, которые подготовились к этому надлежащим образом умственно и нравственно.
По мере того как число атрибутов главы патриархальной семьи ограничивалось, мысль имела под собою лучшую культурную почву и для борьбы против ложной идеализации в этой сфере. Панегирику семьи противополагалась ее сатира. Скептицизм и цинические нападки колебали ее святыню. Закон стал ограждать членов семьи от деспотизма их главы и допустил развод. Общественное мнение искало других идеалов. Параллельно с этим, на почве науки и справедливости, критическая мысль боролась с аскетизмом, отрицавшим половое влечение вообще. Физиология доказывала неестественность аскетизма; политическая экономия доказывала его разорительность для общества; история доказывала призрачность его преданий и его несостоятельность в проведении собственного идеала.
Взамен этих ложных идеалов, бледнеющих под лучами критической мысли, настоящая идеализация половых влечений шла именно указанным выше путем — требованием искренности. Как физиологическое влечение это был неотрицаемый естественный факт. Он делался фактом работы мысли как свободный выбор. С давних времен этот выбор идеализирован эстетически, как выбор во имя влечения к красоте. Прогресс идеализации заключается лишь в том, что красота или привлекательность обратились по мере работы мысли лишь в повод к выбору, а его настоящею основою стало умственное и нравственное достоинство. Идеализация любви — независимо от семейной связи и назло аскетизму — воспевалась чуть ли не так же давно, как сохранились следы человеческого слова; но она постоянно звучала чем-то ложным, когда рядом с песнями Саади, трубадуров, миннезингеров, рядом с мадригалами XVII и XVIII веков, с лирическими излияниями современников Шиллера существовали культурные привычки гаремной жизни, браков по воле сюзерена, по воле родителей, по торговым расчетам и когда брак и любовь вызывали одинаково представления вечной обязательности. Пока женщина стояла в патриархальной семье ниже мужчины и по культурным привычкам, и по развитию мысли, до тех пор нравственные идеалы оставались различны для любящих, и, следовательно, идеализация взаимного влечения не представляла следа равноправности. Женщина стремилась найти в мужчине нравственный идеал силы, ума и энергии характера, общественного влияния и гражданской деятельности, но этот идеал был для нее не идеалом, а идолом, потому что сама она отказывалась от его осуществления в жизни. Мужчина искал в женщине только эстетический идеал красоты и грации, считая этот самый идеал унизительным для себя и допуская в себе даже грубость форм как элемент достоинства. Поэтому со стороны женщины не могло быть и речи о правильной идеализации полового влечения. Осужденная на поклонение идолу, заключавшему, впрочем, правомерное влечение к нравственной силе, она несла в этом случае весь гнет обязательных культурных форм семьи. Вся работа мысли в процессе идеализации путем правомерного влечения к красоте приходилась на выгоду мужчине, которому культура присвоила право свободного выбора. Настоящая идеализация взаимной любви возможна лишь с того времени, когда женщина вызывает к себе уважение во имя того же самого идеала нравственного достоинства, который поставлен и для мужчины. Тогда союз любви представляется обоюдным свободным выбором двух существ, взаимно привлеченных физиологически и сближающихся потому, что каждый уважает в другом человеческое достоинство в его всестороннем проявлении. Физиологическое влечение остается правомерною основою сближения личностей, но оно подвергается законной и человечной идеализации; союз личностей упрочивается тем, что, стремясь к одинаковым нравственным идеалам, они своим союзом взаимно совершенствуют и развивают друг друга. Это самое обращает случайное влечение в прочное нравственное сближение, не навязанное извне, не обязательное во имя культурных привычек и преданий, но выработанное самими личностями. Внешняя обязательность перестает иметь какое-либо значение пред более крепкою связью. Взаимное уважение делает связь святынею, причем свобода отношений устраняет всякое лицемерие, а взаимное доверие делает соединяющиеся личности наиболее способными к взаимной помощи и в экономической борьбе, и в работе мысли, и в общественном деле, и в педагогических обязанностях к растущему поколению. При ее правильной, научной идеализации задача семьи в настоящем имеет две стороны, причем каждая из них берет в соображение необходимые условия естественных потребностей, опирается на искренность свободного аффекта и ставит обязательную цель человеческой деятельности во имя справедливости. Половое влечение как неизбежный источник; личная симпатия как интимная связь, свободно определяющая выбор; взаимное развитие двух равноправных существ для участия в прогрессивной деятельности общества как социальная цель — вот одна сторона семейного идеала современности. Воспитание ребенка взрослым как неизбежный источник; подготовка воспитателя к делу воспитания как личное влечение, свободный выбор любимого занятия; развитие в будущем человеке мысли, способной к критической работе, убеждения, готового на самоотверженное дело, как общественная обязанность — вот другая сторона того же идеала. — Таким образом, искреннее отношение к естественному влечению, устраняя призрачные и лживые культурные формы, ставит перед семьею (если это название будет удержано) новый идеал, выработанный мыслию, идеал, имеющий все достоинства прежних идеалов семьи, но охраняющий в высшей мере ее прочность, так как он опирается на научные данные, на требования справедливости, на достоинство человеческой личности.
Возьмем другую потребность, проявившуюся на первых шагах человеческой культуры, — потребность экономического обеспечения, которая создала разнообразные формы: собственности, наследственности, пользования, экономической зависимости между капиталом и трудом и т. д. Как только широкий родовой союз распался на союзы семейные, конкурирующие между собою экономически под охраною обычая или закона, немедленно из элементарных способов временного и более или менее продолжительного присвоения предметов по необходимости выработалась забота об образовании и охранении монопольных запасов, личных и семейных. При низком развитии общества возможность заработка для личности была мало обеспечена. Сегодня охота, грабеж, удобные условия погоды давали возможность человеку приобрести много, но затем эта добыча могла долго не повториться. А жить надо было не только сегодня, но и завтра, и послезавтра. Кроме того, в семье были старики и дети, неспособные добывать себе пищу. Надо было подумать об их обеспечении. Самое простое и рациональное решение заключалось и том, чтобы в удачный день запасаться излишком на случай возможной неудачи других дней. Ловкий охотник, счастливый грабитель присваивал себе все, что мог захватить для обеспечения на будущее время себя и своей семьи. Вещь, им захваченная, становилась его исключительною, монопольной) собственностью даже тогда, когда ни он, ни его семья ею воспользоваться не могли. Дети становились тоже монопольными собственниками того, что было добыто отцом, и это имело место даже в том случае, когда они могли бы и сами добывать себе пропитание. Пока общество стояло на такой низкой ступени, что никто не мог ручаться на несколько дней вперед за ограждение от голодной смерти, подобная монополизация имущества личностью далеко за пределы ближайших потребностей ее и ее семьи была почти неизбежна. Каждому приходилось отстаивать себя и своих близких всеми средствами. Борьба за существование была для человека если не единственным, то по крайней мере преобладающим законом. Но положение общества стало улучшаться; скотоводство и земледелие дошли до той степени, где вероятность обеспечения на некоторый период будущего превысила вероятность гибели от всевозможных случайностей. Монополизация всего захваченного или унаследованного потеряла значение необходимости, оправдывавшей ее в более тяжелое время. Тем не менее, потеряв свой законный смысл, она осталась преданием, восходившим к незапамятным временам, культурною привычкою, которая привела — при помощи улучшенной техники, при помощи труда невольников и наемников, при помощи усовершенствованных способов хищничества — к монополизации громадных имуществ в руках одного сословия, одного кружка лиц, одной семьи, одного лица. Отсюда форма экономического строя общества, опирающегося на монопольную частную собственность, где меньшинство наследственных собственников окружено большинством рабов, наемников и нищих[5] И здесь мы видим поэтическую, религиозную, метафизическую идеализацию этого строя. Богатство, роскошь, хищничество, завоевания, наследственная аристократия, жирная буржуазия имели своих певцов, своих теоретиков, хвалителей, свои заповеди для их охраны и свои tedeum’ы24, их прославлявшие. Точно так же и здесь аскетизм отрицал всякое имущество, всякий экономический труд и развивал паразитизм нищенства во имя божие. Критике мысли здесь предшествовало и помогало естественное развитие условий подобного строя. Привычка хищничества и монополизации, перенесенная из более дикого строя в общество более цивилизованное, должна была перенести туда и элементы образа жизни первобытных дикарей: борьбу всех против всех и непрочность того самого, что старались обеспечить с такими усилиями. Аристократия собственников хирела физически и нравственно. Личные и семейные привязанности раздробляли имущество, а члены семьи тратили в безумном мотовстве богатства, накопленные хищничеством, крали друг у друга и губили друг друга, чтобы себе доставить более жирный кусок. Государство захватывало, насколько могло, святыню частной собственности. Голодные наемники и нищие расхищали то, что удавалось расхитить. Строй общества становился столь шаток, что энергический толчок извне или взрыв внутри уносил блестящую цивилизацию меньшинства. Кроме того, взаимная борьба собственников губила их одного за другим. В последние периоды монополистам-собственникам для упрочения общественного строя приходится жертвовать все большую и большую долю своего имущества на войско, на полицию, на тюрьмы, на бедных, на случайности экономических кризисов и т. п. Ввиду этих фактов истории развивается экономическая критика социализма и одинаково поражает роскошествующих монополизаторов и паразитирующих аскетов. Критическая мысль организует борьбу ассоциационного труда против монопольного капитала и ставит новый экономический идеал. Она признает потребность экономического обеспечения, но требует такого строя общества, где личность была бы обеспечена, не быв в то же время поставлена в необходимость монополизировать имущество, превышающее ее ближайшие потребности. Идеализация, соответственная потребности, и здесь не нова. Это — идеализация труда. Но прежде труд идеализировался как смиренное орудие капитала, как подчинение рабочего, лежащее в законах мира, в уставах провидения, как мистическое наказание за грех праотца.
Социализм ставит перед рабочим другой идеал. Это — борьба производительного полезного труда против незаработанного капитала; это — труд, обеспечивающий работника, завоевывающий ему человеческое развитие, политическое значение; это — труд, пользующийся всеми удобствами и даже роскошью жизни, не имея нужды прибегать к средству дикарей, к монополизации имущества личностью, потому что удобства и роскошь жизни становятся доступны всем.
От элементарных потребностей, рассмотренных нами в их призрачной и в их истинной идеализации, перейдем к более сложным началам, выработанным историею человека.
Многоразличные условия местности, климата, исторических обстоятельств сближают в продолжение длинного периода потомства родовых союзов разного происхождения. Большею частью все эти союзы усваивают один и тот же язык, разнящийся лишь оттенками наречий, усваивают более или менее сходные психические наклонности, некоторые сходные привычки и предания; история выделяет образовавшуюся таким образом группу от других подобных же групп при исчезании переходных ступеней; образуется исторический продукт нарождения и культуры, особая национальность. Как только она обособилась, для нее начинается, как для всего живого, борьба за существование, и ее последовательные поколения передают одно другому весьма простое стремление: защищай свое существование сколько можешь; распространяй свое влияние и подчиняй себе все окружающее сколько можешь; поедай другие национальности физически, политически или умственно сколько можешь. Чем энергичнее национальность, тем лучше она проводит первое требование. Чем она человечнее, тем более теряет значение для нее последнее. Историческая же роль ее определяется ее способностью влиять на другие национальности при сохранении собственных и чужих особенностей.
Как продукт истории и природы национальность есть начало совершенно правомерное, но призрачная идеализация не замедлила обработать по-своему и этот великий принцип. Так как неизбежно та или другая национальность в данный момент истории становилась реальным представителем прогрессивного движения человечества, то явилась теория отождествления различных общественных идей, выработанных общечеловеческою мыслию, с различными национальностями. Так как большая часть истории национальностей прошла во взаимной резне и во взаимном поедании, то явилось учение ложного патриотизма, учение, по которому гражданин ставил себе в достоинство желание, чтобы его национальность поела все прочие. Так как в политической истории принцип национальностей играл немаловажную роль, то явилась политическая теория разделения земли на государственные территории по национальности.
Присмотримся к этим теориям.
Не раз случается встретить в исторических сочинениях и рассуждениях мысль, что та пли другая национальность есть главный деятель прогресса в данном отношении; что она проводит определенную идею в общем движении человечества вперед; что с ее победою связано развитие человечества, с ее гибелью — его застой или долгая остановка на пути прогресса. Есть даже историки-мыслители — в их числе умы даже весьма замечательные, — которые отожествляют общее историческое значение главных национальностей с различными идеями человеческого разума или с различными психическими явлениями личного духа. Какой рациональный смысл можно придать этим историческим построениям?
Если рассматривать как исторический факт, что в данную эпоху руководящие личности определенной национальности, замечательнейшие явления в литературе и в жизни этой национальности имели ту общую им всем характеристику, что личности были проникнуты одною господствующею идеею, а литература и жизнь служили ей выражением; если, одним словом, видеть в идее данной национальности обобщающую формулу для одного фазиса ее цивилизации, то можно согласиться с предшествующими выражениями и признать за ними немаловажное историческое значение. Действительно, в каждую эпоху цивилизация несколько развитого общества имеет свои характеристические черты, свои руководящие идеи, и чем общественные формы лучше способствуют всестороннему развитию личности, чем здоровее общество, чем более целости в его цивилизации, тем полнее и определительнее выражает эта цивилизация свою идею. Понятно, что в подобном случае цивилизация данной национальности влияет как идеальный центр на другие современные ей национальности и на последующие периоды человечества и это влияние тем прогрессивнее, чем сама руководящая идея данной национальности в рассматриваемую эпоху более способствует развитию личностей и внесению справедливости в формы общественной жизни. Насколько последнее условие выполнено, настолько и можно сказать, что данная национальность в рассматриваемую эпоху есть представитель прогресса, что с ее историческою судьбою связан или успех человечества, или его остановка на пути развития.
Но обыкновенно подразумевают под национальною идеею нечто большее. Полагают, что эта идея не ограничивается определенною эпохою, но связывает все эпохи национальной жизни; что она обобщает всю историю данной национальности. Подобный факт можно себе представить тремя способами:
Или цивилизация определенного строя вошла настолько в привычки нации, что обратилась в культуру, в антропологический признак, так что мысль личностей не способна уже придумать улучшение в жизни общества или немедленно подавляется общественными формами при самом своем возникновении. Поколения следуют одно за другим, но формы жизни и руководящие идеи остаются одни и те же. Другими словами: господствует полный застой и история общества обратилась в зоологическое отправление. — Несколько странно говорить о прогрессивности цивилизации, подобным образом служащей воплощением идеи. Национальности, дошедшие до такого состояния, не имеют уже влияния на развитие человечества. Победы им никто не желает; о гибели их никто не жалеет; они обречены на историческую смерть при столкновении с чем-либо живым, если не в состоянии пробудить в себе живых элементов.
Или идею, руководящую всей историей данной национальности, надо считать чем-то прирожденным всем личностям этой национальности, антропологическим Элементом, присущим строю их мозга и обусловливающим развитие всего ряда поколений, как бы ни были разнообразны формы культуры для различных поколений, как бы ни было широко в них развитие мысли или как бы ни были фантастичны ее уклонения. — В таком случае национальность приходится рассматривать как одно из видовых различий человеческого рода. Приходится отыскивать причины общности мозгового или психического строя личностей в единстве их происхождения. Иначе говоря, с этой точки зрения национальная идея существует лишь в национальностях, образовавшихся путем нарождения. Вне единоплеменников она немыслима.
Но где же такие исторические национальности? В современной Европе одни немцы могли бы претендовать на единоплеменность, так как для всех других наций смешение племен есть исторический факт. Но и у немцев легко видеть разноплеменность; для этого стоит только заглянуть хоть в известное сочинение Риля «Land und Leute»25. В древней истории Рим представлял смешанную нацию. О Греции многие ученые предполагают то же самое на основании весьма вероятных данных. Персидская цивилизация была, собственно, мидо-персидскою. К более же древним эпохам лучше не обращаться, потому что науке там не за что ухватиться для получения сколько-нибудь основательных выводов по этому вопросу. Если же ни для одной исторической национальности нельзя считать вероятным единство происхождения, то и предложенное понимание национальной идеи места не имеет.
Наконец, можно себе представить дело так. Личности одного племени или разных племен под влиянием одинаковых климатических, почвенных, экономических и культурных условий вырабатывают некоторые общие психические наклонности при большом разнообразии во всем остальном. Эти психические наклонности, общие для всех, и составляют национальное обособление, каким бы путем они ни получились. Пока их нет, и наций нет; как только они получились, то их можно формулировать в особенной идее, которая непрерывно проявляется во всей последующей жизни национальности. По мере влияния последней на историю человечества входит в эту историю и соответственная идея. Торжество и гибель национальности вызывают и возвышение или ослабление ее идеи. — Первые положения этого построения допустить, конечно, можно, и теперь некоторые мыслители уже поставили себе задачею исследовать явления психологии народов. Но дело в том, насколько можно признать в обособляющих национальных наклонностях нечто прогрессивное, принимая их в то же время за постоянный элемент.
Если бы сравнение между жизнью личности и жизнью национальности имело какое-нибудь значение, кроме внешнего уподобления двух различных процессов, то можно было бы признать, что единству в жизни мыслящего человека соответствует единство в жизни исторической национальности. Есть минуты, когда развитая личность осмысливает свое существование, взвешивает свои силы, проникается определенным убеждением, ставит себе общую цель жизни и живет сообразно этой цели, отклоняясь иногда от нее вследствие внешних влияний или внутренних увлечений, но находя в этой цели единство и смысл всего процесса своего развития. Если бы для общества могла существовать аналогия этому явлению, то можно было бы себе представить, что в известную эпоху пробуждается национальное сознание; что оно составляет сознанную цель национального развития; что к этой цели стремятся личности, передавая свои стремления к сознанной национальной цели потомкам, которые, таким образом, преследуют ту же цель в новом фазисе, проникнутые тою же идеею. И так дело идет от поколения к поколению, пока не истощится сила развития в национальности, как она истощается в личности при одряхлении, или пока историческая катастрофа не разобьет национальность, как болезнь или насилие убивает личность.
Но подобное сравнение — фантазия. Общего между жизнью личности и нации лишь то, что для каждой из разрушенных национальностей была в истории минута появления на историческую сцену, период исторического существования, эпоха агонии. Далее все различно. Для личности физиолог укажет, каким образом те же самые процессы, которые развивают зародыш в младенца, развивают и младенца в зрелое существо, а потом приводят старика к неизбежной смерти. Для общества все попытки, до сих пор сделанные, дать что-либо похожее на подобное объяснение должны быть признаны ненаучными. Кроме того, в исторической жизни общества повторяются иногда по нескольку раз явления, которые, при строгой аналогии, надо бы признать эпохами молодости и одряхления. Что касается до смерти исторических обществ, то естественной их смерти история не знает, а знает лишь ряд убийств одних национальностей другими, так что даже вопрос, может ли историческая национальность умереть естественным путем, нельзя считать решенным. Следовательно, национальности справедливее было бы сравнить с личностью, которая рождается, иногда по нескольку раз молодеет и дряхлеет и большею частью подвергается случайности быть убитою при удобном случае. Подобная личность принадлежит области фантазии.
Еще более фантастично допущение передачи национальной идеи от одного поколения другому как сознанной традиции. Никто никогда ни для какой исторической национальности не указал даже тени сознанной традиции какой-либо идеи, подтвердив свое указание чем-либо похожим на научный факт. Поколения данной национальности, как мы видели в начале этого письма, передают друг другу лишь одно весьма не идеальное стремление. Его требования общи всем национальностям и никакой идеи в себе не заключают. Это не что иное, как естественная борьба за существование. Эти требования руководили зверей, руководили людей в их столкновениях со зверями, руководили первобытных людей в их столкновениях между собою и руководят теперь национальности в их столкновениях. Прогрессивного в этих требованиях нет ничего. Конечно, без борьбы между личностями, вероятно, не было бы следующего за пою прогресса; без борьбы между национальностями едва ли обобщался бы и распространялся успех цивилизации. Но необходимые условия для начала прогресса не суть еще прогресс, и традиция борьбы между национальностями только предшествует пониманию их справедливых отношений между собою, пониманию, с которым борьба прекращается и начинается общий прогресс наций.
Вне сознанной традиции национальной идеи остается допустить бессознательную передачу от одного поколения другому некоторого постоянного идеального стремления. — Но есть ли возможность доказать фактически подобное стремление? Возьмем для примера две бесспорно исторические национальности, из которых относительно первой даже есть возможность допустить единоплеменность, хотя древность появления этой национальности не позволяет совершенно научного решения вопроса.
Евреи, несмотря на свою малочисленность, играли историческую роль в древности; они играли также историческую роль в средневековой Европе; они и в наше время не лишены исторического значения, так что некоторые писатели связывали революционные потрясения Германии в конце сороковых годов с влиянием на германское общество многочисленных евреев, живущих в его среде, Имена евреев-социалистов достаточно неизгладимо вписаны как в летописи науки, так и в летописи социального волнения всего периода, затем следовавшего, чтобы возможно было отрицать их влияние, которое едва ли дозволительно вполне обособить их от национальности. Само антисемитское движение последнего десятилетия представляет в патологической форме признание врагами евреев, что последние, в своем обособленном целом, составляют общественную силу, так или иначе влияющую на самые существенные функции современного общества. — Неужели на минуту можно допустить, что одну и ту же идею представляли в истории пророки времен первого падения Иерусалима, средневековые каббалисты, талмудисты и переводчики Аверроэса и современники Гейне, Ротшильда, Мейербера, Маркса и Лассаля? Между тем едва ли есть национальность, где обособление и сила традиции были значительнее, чем у евреев.
Для другого примера возьмем Францию и здесь, для удобства, будем искать хотя бы некоторые черты, выступающие на вид в ее истории. Конечно, за последнее время подобною чертою можно было бы, по-видимому, признать наклонность к административной централизации. В этом сходились Конвент, доктринеры26 и Наполеон III; политические деятели централизовали управление; профессора университета централизовали преподавание; Огюст Конт помощью своей позитивной религии хотел централизовать все проявления мысли и жизни. Если черта, общая столь различным партиям новейшего периода, не есть элемент «национальной идеи», то едва ли мы найдем что-либо более характеристичное. Но кто же искал когда-либо этой черты в феодальной Франции? А нельзя же не допустить, что французская национальность была уже обособлена в период феодализма. — Возьмем несколько моментов бесспорного влияния французской литературы на Европу. В XII веке мы встречаем средневековую французскую эпику, которой подражали повсюду; схоласты Парижского университета в XIII и XIV веках были учителями Европы; придворные стихотворцы XVII века опять нашли подражателей; «Энциклопедия» XVIII века в свою очередь господствовала над европейскою мыслию. Сравним эти четыре эпохи; прибавим, пожалуй, менее влиятельную эпоху нового французского романтизма и эклектизма. Какую общую идею мы найдем во всех этих фазисах французской мысли, влиявших более или менее на развитие человечества? — Если отказаться от совершенно искусственных натяжек, то придется отказаться и от всякой идеи, общей всему историческому ходу французской мысли. — То же самое можно сказать и о каких бы то ни было других заметных чертах как для Франции, так и для других национальностей. Общей идеи, проникающей всю историю какой-либо нации, вовсе не оказывается.
Таким образом, кажется, можно признать за национальною идеею лишь значение временной обобщающей формулы для цивилизации некоторой народности или некоторого государства. На основании общих психических наклонностей и событий истории данная национальность в некоторую эпоху своего существования может сделаться, по характеру своей цивилизации, заметным представителем той или другой идеи и, следовательно, во имя этой идеи может занять определенное место в ряду прогрессивных или реакционных деятелей в некоторый период истории человечества.
Разрушив ложную идеализацию отожествления идей с национальностями, критика должна перейти к истинной идеализации этого начала. Именно, мы видели, что национальность не есть по самой сущности своей представитель прогрессивной идеи, орган прогресса, но может лишь им сделаться. В таком случае истинная идеализация принципа национальности должна заключаться в указании, каким путем эта возможность осуществима.
На основании сказанного в девятом письме мы легко заключим, что какова бы ни была идея, проникающая цивилизацию данной национальности в данную эпоху, но если национальность остается слишком долго представительницею одной и той же идеи, то почти неизбежно перейдет из прогрессивных деятелей в реакционные или наоборот, потому что ни за одной идеей нельзя признать монополию быть вечно прогрессивной. С другой стороны, мы теперь заметили, что одна и та же национальность в течение своей истории может делаться поочередно представительницею разных идей. Иногда она станет во главе движения за идею прогрессивную; в другой период на ее знамени будет написана другая идея, самым реакционным образом влияющая на человечество.
Отсюда выходит, что, и упорно держась однажды усвоенной идеи, и меняя свои руководящие начала, данная национальность может не остаться прогрессивным деятелем. Консерватизм и революция в сфере мысли одинаково не представляют еще сами по себе ручательства в прогрессе. Чтобы остаться в истории с ролью прогрессивного деятеля, национальность, однажды получившая подобное значение, должна держаться своей руководящей идеи до поры до времени, постоянно подвергая поверке новых обстоятельств, новых требований, новой мысли вопрос, насколько ее идея остается прогрессивною. Меняя руководящую идею с тою же целью, национальность должна опять-таки лишь из критики современных требований человечества, современной его мысли черпать начала, которые должна во имя прогресса написать на своем знамени как обещающие наилучшее развитие для личностей, наиполнейшее расширение справедливости в общественных формах.
Отсюда же следует, что всякая национальность может при счастливых обстоятельствах сделаться историческим прогрессивным двигателем. Чем лучше она поймет современные требования человечества, чем полнее воплотит их в формы своей культуры и в заявления своей мысли, тем вероятнее будет для нее достижение этого исторического положения. Конечно, при этом необходимо существование в общественном строе некоторых условий, о которых я говорил в третьем письме: надо, чтобы общественная среда дозволяла и поощряла развитие самостоятельного убеждения в личности; надо, чтобы для ученого и мыслителя существовала возможность высказать положения, считаемые им за выражение истины и справедливости; надо, чтобы общественные формы допускали изменение, лишь только окажется, что они перестали служить выражением истины и справедливости. Вне этих условий прогрессивное историческое значение национальности есть совершенная случайность, так как национальность сама по себе есть абстракт и о ней можно говорить лишь метафорически, что она понимает или воплощает что-либо. В сущности понимать и воплощать могут только личности, которые, как и было сказано в предыдущих письмах, суть единственные деятели прогресса. Они лишь могут сделать национальность, к которой принадлежат, прогрессивным элементом человечества или придать ей реакционный характер.
Поэтому настоящий национальный патриотизм для личности заключается в осмыслении естественных требований своей нации критическим пониманием требований общечеловеческого прогресса. Выше я указал три естественные стремления национальности, но значение их перед рациональною критикою различно.
Требование поддержать свою национальность как самостоятельную и обособленную единицу вполне законно, так как оно соответствует стремлению, чтобы идеи, в которые человек верует, язык, которым он говорит, жизненные цели, которые он себе ставит, вошли живым элементом в будущее и переродились бы согласно требованиям прогресса в человечестве, но не вымерли бы. Отказаться от поддержания своей национальности имеет право лишь тот, кто убедился, что национальность его заключила в себе нераздельным элементом начало застоя или реакции и от него отделаться не может. Но какая же национальность не может этого сделать?
Стремление поедать чужие национальности, уничтожая их особенности, есть факт антипрогрессивный. Человек, ставящий себе подобный идеал, имеет столь же мало прав на название патриота, как человек, проповедующий пользу уподобления общественной человеческой культуры нравам стаи волков или стада баранов, не имеет права на название человеческого мыслителя. Подобные «патриоты» оскверняют знамя национальности и стремятся, сознательно или бессознательно, унизить свой родной народ, налагая на него пятно зверства, мешая ему войти в число прогрессивных деятелей. Таким «патриотом» был Катон-цензор со своим знаменитым припевом: «Карфаген надо разрушить!» И последующая история Рима доказала, как мало выиграли нравственно и политически римские граждане в своем большинстве от разрушения Карфагена; как скоро после этого продажность римлян удивила даже Югурту, а гражданское их сознание выразилось в ряде уличных междоусобий, кровавых проскрипций и в цезаризме. Органом подобного же «патриотизма» в России стала в шестидесятых годах «катковская литература», размножившаяся и процветающая в последние годы. Как отрицание прогресса, стремление одних национальностей поедать другие есть отрицание и настоящего патриотизма.
Внесите в мысль вашей национальности наиболее истины; внесите в строй ее общественных форм наиболее справедливости, тогда она может безбоязненно стать рядом с другими национальностями, мысль которых заключает менее истинного содержания, формы общественности которых менее проникнуты справедливостью. Она будет влиять на них; она подчинит их себе нравственно, не имея нужды поедать их, т. е. лишать их самостоятельной исторической жизни. Подобного влияния, подобного подчинения вправе желать всякий настоящий патриот; к подобному значению своего отечества он имеет рациональное право стремиться; этому историческому господству своей национальности над другими он имеет право содействовать всеми силами, потому что он содействует этим и прогрессу человечества. Прогресс есть не безличный процесс. Кто-нибудь должен быть его органом. Какая-нибудь национальность должна прежде других и, может, лучше, полнее других стать представителем прогресса в данную эпоху. Настоящий патриот может и должен желать, чтобы это была его национальность; чтобы, таким образом, он содействовал этому историческому ее значению. Именно потому, что ему знакомее и привычнее культура своего народа, что ему легче усвоить приемы мысли и действия своих соплеменников, он может скорее оставаться патриотом, преследуя общечеловеческие цели. Рациональный патриотизм заключается в стремлении сделать свою национальность самым влиятельным деятелем человеческого прогресса, в наименьшей возможной мере стирая ее особенные характеристические черты.
Для этого настоящий патриот будет стремиться сперва к доставлению своему отечеству тех условий общественного строя, без которых невероятно прогрессивное развитие общества и о которых сказано выше; он постарается о возможно большем распространении среди своих соотечественников гигиенических и материальных удобств; он будет в родной среде пропагандистом критического понимания, научного взгляда на вещи, общественных теорий, наиболее проникнутых требованиями справедливости; он будет деятельным участником реформистских или революционных движений, которые стремятся внести в политический и экономический строй его отечества более возможности для личности выработать и отстаивать прочные убеждения; будет сторонником свободы мысли, свободы слова, таких форм общественного договора, которые облегчают замену отживших законов и учреждений более совершенными. Затем он будет стремиться наилучше понять современные задачи науки и справедливости. Наконец, он постарается по мере своих сил сделать свое отечество высшим представителем науки и справедливости между современными нациями. Вне этих стремлений патриотизма нет, а есть только маска его, надеваемая тупыми болтунами, себялюбивыми публицистами или расчетливыми эксплуататорами животных страстей человечества.
Если бы при этом не происходило столкновения национальностей во имя случайных интересов их правителей или во имя животного начала взаимного поедания, то на этом и остановился бы вопрос о значении национального элемента в прогрессе. Но сейчас указанные обстоятельства придают историческое значение прочности и материальной силе национальной организации. Национальный вопрос на практике вызывает вопрос государственный.
Много спорили о том, служит ли договор основанием государству или государство ему предшествует. Много смеялась историческая школа над теоретиками, которые представляли себе, каким образом полузвери, не имевшие никакого сношения между собою, вдруг придумали: нам лучше будет составить договор и жить в государстве; давайте сделаем так. Сошлись; вступили в прения, как лучше быть, решили и стали государством. Ясно как день, доказывала историческая школа, что подобный сознательный договор предполагает уже все то, что из него должно было получиться как следствие. Как это ни очевидно, но столь же ясно бросалась в глаза характеристическая особенность государства — законное обязательство его членов поддерживать его строй и понуждать к тому же тех, которые не хотят исполнять этого обязательства добровольно. Следовательно, здесь предполагается действительный или фиктивный договор, связывающий всех членов государства. Выражением этому договору служит закон. Эти два начала сами по себе имеют столько важности и так часто подвергаются призрачной идеализации, что я нахожу лучшим рассмотреть их сначала особо и потом уже перейти к вопросу о государстве.
Одно из первых и простейших проявлений мысли есть забота о будущем. Ребяческий возраст кончается для личности, когда она начинает обдумывать средства для обеспечения себе лучшего будущего. Если дозволительно в каком-либо смысле прилагать к обществу весьма употребительное, но весьма неточное сравнение развития общественного с личным, то можно сказать, что ребяческий возраст общества кончается, когда между людьми устанавливается начало договора. Этим средством люди стараются обеспечить себя заранее от случайностей. За изменчивой волей личности, за непредвиденным расчетом лучшего, удобнейшего, полезнейшего, который будет сделан завтра, за необходимостью прибегать к силе или к убеждению в самую минуту нужды встает обязательство, более или менее добровольно на себя принятое. Человек сам связывает свое будущее. Договор охраняют грозные, невидимые боги карою в этой жизни и в грядущей. Его охраняет более ощутительная кара закона. Его охраняет внутреннее самоуважение, честь человека, давшего свое слово. Надо полагать, что это средство оказалось весьма действительным, потому что для большинства общественных форм мыслители постарались реально или фиктивно применить начало договора. Физиологическое влечение двух влюбленных подвели под это начало, точно так же как отношение граждан к государству; даже религиозную жизнь, почитание Иеговы, евреи нашли удобным представить в форме договора между богом евреев и народом, им избранным.
В сущности договор есть принцип только экономический, так как чисто количественное сравнение услуг возможно лишь в сфере, где есть математические величины, а из общественных явлений лишь экономические нашли для себя меру в стоимости. Лишь то, что оценимо, и может быть равноценно; а где невозможно определить равенство, там договор всегда фиктивен, потому что несправедлив. Договор предполагает услугу, оказанную за другую равную услугу. Поэтому во всем, что оценимо, он совершенно приложим. Обмен товара на товар, работы на ценность суть самые простые случаи, но и в них уже проявляется рядом с прогрессивными явлениями явление регрессивное. И эти случаи допускают эксплуатацию человека человеком, истощение сил и средств одной личности в пользу монополизации сил и средств другою. Договор справедлив при этом лишь тогда, когда обе личности одинаково поставлены по своему пониманию относительно стоимости товаров, относительно роли труда и капитала; когда обеим одинаково нужно произвести обмен; когда обе одинаково честно к нему относятся. Но подобный случай исключителен, и, когда он встречается, едва ли есть надобность в формальном договоре. На договор приходится смотреть как на оружие против обмана, против притеснений. Но оружие подобного рода нужно в прогрессивном смысле лишь для обеспечения слабого против сильного, потому что сильный уже своею силою обеспечен от обмана и притеснения. Когда юрист заключает контракт с человеком неопытным в законах, то не со стороны последнего должно ждать внесения в контракт выражений, стесняющих впоследствии контрагента непредвиденным пунктом закона. Когда капиталист-фабрикант вступает в условие с пролетарием-работником, то притеснение может иметь место лишь со стороны капитала. Поэтому договор является прогрессивным началом лишь в том случае, когда он ограждает слабейшего от произвольного изменения ценности со стороны сильнейшего. Когда более умный, более знающий, более богатый человек заключает договор с менее умными, менее знающими, менее богатыми, то нравственная обязательность договора должна лечь всею своею тяжестью на первого. Вторые могли не понять, не оценить условий, ими на себя принятых, могли не иметь возможности от них уклониться, и каждое подобное обстоятельство, уничтожая справедливость договора, подрывает и его нравственную силу. Исполнение его может быть важно в глазах общества для поддержания общественного порядка, государственного закона, священного обычая, но никак не справедливости.
Еще более договор выходит из пределов условий прогрессивного развития — именно из условий справедливости, — когда он требует от обеих договаривающихся сторон или от одной из них таких услуг, которые не подлежат вовсе оценке или невознаградимы никакою ценностью. Первый случай представляется всюду, где экономический элемент не охватывает всей сферы деятельности, входящей в договор, или даже вовсе не касается этой деятельности. Все поступки, которые обусловливаются при нормальных отношениях между людьми любовью, дружбою, доверием, уважением, не могут иметь места по обязательству среди людей, сохраняющих человеческое достоинство, следовательно, не могут быть предметом договора. Второй случай имеет место, когда договор распространяется на всю жизнь договаривающегося или на такую значительную часть ее, относительно которой никакой расчет рассудка не может предсказать все возможные комбинации обстоятельств. Здесь тот, кто обязывается оказать невознаградимую услугу, столь же не нрав, как и тот, кто принимает подобное обязательство. Оно совершается под влиянием фантастических представлений: то, что я желаю сегодня, я буду желать и завтра; таков, каков я сегодня, таким я останусь и в продолжение всей своей жизни. Для экономических обстоятельств подобный расчет на далекое будущее не представляет непреодолимых затруднений. Меняется ценность услуги, но меняется и ценность денежных единиц, а для личности, входящей в многочисленные подобные обязательства, потеря на одном часто уравновешивается выгодою на другом, что вместе с огромным экономическим значением услуги, оказанной в надлежащее время, вознаграждает иногда за всякий риск. Но для услуг, не подлежащих оценке, оно не так. Не имея единиц объективных, следовательно, не имея возможности быть замененными другими равноценными, эти неоценимые услуги опираются в своем нравственном значении только на внутреннее убеждение личности. Нравственно лишь действие, согласное с убеждением; развивающим элементом в личности можно считать лишь действия, совершаемые согласно убеждению; но договор может требовать от меня действий, которые были согласны с моим убеждением, когда я подписывал договор, и стали не согласны, когда приходится его исполнить. Честность требует исполнения договора; я его и исполню, но мое действие делается продажным и лицемерным. Продажны и лицемерны ласки любви, жертвы дружбы, заявления уважения к власти и к закону, исполнение религиозного обряда, когда еще нет или уже нет любви, когда жалость или презрение сменили дружбу, когда власть стала возмутительным ярмом, закон — сознанною несправедливостью, когда вера в магическую или в мистическую силу обряда исчезла. Продажны эти поступки, потому что я ими лишь покупаю себе право избавиться от чужого и собственного укора в нарушении обязательства; они лицемерны, потому что при всех подобных договорах предполагается невысказанное условие, что я исполню обязательство так же, как его заключал, т. е. добровольно, а я его исполняю против совести. Скажут, что я могу избегнуть этого лицемерия, заявляя, что я принужден поневоле исполнить договор, но охотно исполнить его не могу, а в таком случае ответственность за безнравственное действие падает на того, кто требует исполнения договора, а не на меня. Это следует признать лишь фикцией. Конечно, можно и должно считать преступником того, кто требует исполнения неэкономического обязательства, когда заявлено ему об отсутствии желания исполнить это обязательство. Он требует безнравственного и унизительного поступка, следовательно, он сам безнравствен и низок. Но преступное действие, совершаемое другим, нисколько не уменьшает моей преступности, когда я знаю, что совершаю преступление, и все-таки совершаю его; когда я знаю, что продаю вещь непродажную. Человек, возлагающий нравственную ответственность за собственные действия на другого, ставит самого себя на степень машины: лишь машина сама не отвечает за свои действия. Но ставить себя на степень машины не менее унизительно, как и совершать продажу своего Я помощью действия, которое я совершаю наперекор убеждению. Здесь преступление уже заключено в самом договоре. Всякий договор, требующий в будущем услуги, в самой сущности которой лежит условие искренности и незаменимости, сам по себе нравственно преступен. Лишь под влиянием самообольщения люди обязываются к дружбе или любви в несколько отдаленном будущем и к поступкам, тому соответствующим, когда предмет их сегодняшней дружбы или любви может уже не заслуживать ни того, ни другого, да и сами они могут измениться; поступки же, вызываемые дружбою и любовью, глубоко безнравственны, если совершаются без искреннего чувства, лишь вследствие обязательства. Точно так же преступно принять на себя обязательство подчиняться распоряжениям неограниченной государственной власти, когда не знаешь вовсе, каковы будут эти распоряжения, когда не контролируешь их и не имеешь возможности влиять на них.
Само собою разумеется, что случай договора, заключаемого на всю жизнь или на неопределенно далекое будущее, представляет эту же самую безнравственность, увеличенную еще во столько раз, во сколько продолжительное повторение дурного дела хуже его одновременного совершения. Последнее еще может служить толчком развития человека, который пожелает загладить полезною деятельностью безнравственный поступок, однажды совершенный. Но первое обращает зло в привычку, притупляет нравственную чувствительность человека и не только низводит его на степень машины, но ставит пред ним автоматическую деятельность как идеал целой жизни или части ее. Это применимо в особенности к обеим областям, из которых взяты предыдущие примеры. Продажа ласк любви на всю жизнь остается унизительною продажею, хотя бы она была освящена церковью и законом. Добровольная поддержка неограниченной и неконтролируемой власти остается безнравственным и вредным делом. Совершение религиозного обряда неверующим в него остается симптомом упадка. Рабство реальное и рабство нравственное в различных их формах суть естественные проявления подобного унижения человеческого достоинства. Общество, которое охватывает обязательным договором большую часть жизни личностей, тем более вносит в себя элементы реакции и собственной гибели, чем тщательнее оно проникается регламентациею.
Таким образом, договор, один из важнейших элементов общественной жизни, один из самых простых и, по-видимому, самых благодетельных ее обнаружений, становится страшным разъедающим злом, если он распространяется вне своей правомерной сферы. Есть периоды в жизни общества, когда он составляет единственное спасение. Есть другие, когда он становится самым тягостным ярмом.
Этому можно найти аналогию в деятельности отдельной личности. Молодой человек должен пережить эпоху, когда он приучается рассчитывать свое настоящее ввиду будущего, приучается взвешивать свои слова и свои действия. Но эта приобретенная привычка не должна стать основою деятельности человека взрослого, она входит в эту деятельность лишь как элемент. Тот, кто только осторожен, становится трусом; от отсутствия решимости он теряет удобные случаи; он вредит себе трусостью иногда более, чем риском; он, наконец, теряет совершенно способность к решительной деятельности в каком бы то ни было случае, даже самом необходимом для него. Осторожность и обдуманность становятся могучими орудиями жизненного успеха лишь как пособия решительного поступка, как один из элементов сильной и смелой мысли.
Точно так общество доходит до договора в своей молодости. Элементарные инстинкты, культурные привычки, родовые обычаи или непосредственная общность интересов соединили временно людей. Их союз удобен, привычен или выгоден им всем; они это знают; но в них проснулось уже сознание изменчивости их желаний, способности увлекаться; это сознание заставляет их опасаться за исполнение в будущем того, что они сознают удобным или выгодным для себя. Они заключают договор, обязывающий их сделать то, что в сущности для них всего полезнее. Затем настает другой период. В обществе находятся люди более сильные и более слабые, эксплуататоры и эксплуатируемые; последние терпят от первых и не доверяют им. Но бывают минуты, когда первые, при своей силе, не могут достигнуть своих целей без содействия последних. Эту помощь они покупают обеспечением в будущем эксплуатируемых более или менее от своей силы. Между сильными и слабыми заключается договор в ту минуту, когда сильные случайно слабее, а слабые случайно сильнее; следовательно, договор этот дает общественному строю более справедливости, чем в нем было до того.
Мало-помалу выгода подобных договоров делается столь очевидною, что люди не могут не заметить улучшения общественного быта, являющегося как прямое следствие договора. Договор идеализируют. Его скрепляют магическими обрядами, грозящими неотвратимою карою его нарушителю. В его свидетели и как бы в участники призывают сонм невидимых духов. Подземные боги и небесные боги являются хранителями клятв, и эти всесильные и всеведущие свидетели, карающие на земле и за могилою, придают договору объективную святость. В идеал нравственного человека в самом обширном и простом значении этого слова входит честность, и этот внутренний судья требует от личности исполнения договоров более настоятельно, чем все олимпийцы. Договор этот получает святость субъективную. Идеал честного человека обобщается в образах поэтов, в миросозерцаниях мыслителей. Он входит в привычку общества. Нарушитель договоров видит в улыбке знакомого, в холодном поклоне приятеля, в намеке светского рассказчика свое осуждение. Из фантастического мира мифов и субъективного мира убеждений честность переходит в реальный мир священнейшей общественной связи.
Но грозные олимпийцы, хранители клятв, умилостивляются жертвоприношениями, и христианский духовник разрешает клятвопреступника от греха, грозящего карою в будущей жизни. Внутренний мир человека скрыт от глаз, и тот, кто, по-видимому, всего честнее, может про себя лишь ждать своего часа для крупного бесчестного поступка. Что касается до общественного суда, то приличия общежития составляют настолько противовес отвращению от бесчестных поступков, что нарушителям договоров жить вовсе не худо; к тому же значительный успех сообщает в глазах большинства как бы грандиозность и бесчестному поступку, а между dupes [простофили] и coquins [мошенники] презрение делится довольно равномерно; его даже, пожалуй, приходится более на долю первых. Следовательно, для охранения договора находят нужным прибегнуть к добавочной силе, независимой от олимпийцев, от совести договаривающихся и от общественного обращения с клятвопреступниками. Договор ставят под охрану закона, а самый закон становится общественным договором, охраняемым всеми силами государства.
Здесь уже сразу приплетаются к договору два элемента, совершенно чуждые нравственному его началу. Самый закон, как мы увидим в следующем письме, есть договор фиктивный, потому что не все подданные государства, обязанные исполнять этот договор, призываются к выражению добровольного согласия на него; да если бы и предположить подобное призвание, то большинство подданных не в состоянии было бы оценить выгоду или невыгоду принятия договора. Следовательно, термин честность и вовсе не применим здесь, и мы находимся в совершенно другой сфере действий. — С другой стороны, договор законный имеет всегда склонность делаться более и более формальным. Его обязательность все менее зависит от внутреннего убеждения договаривающихся, а более от разных пунктов закона в отношении, например, сроков подачи бумаг, числа и свойства свидетелей, слова, написанного так или иначе, и т. п. Самый законный договор может быть в сущности самым бесчестным делом, как самое честное условие может быть незаконно. Закон становится прогрессивным элементом и нравственною силою лишь тогда, когда законодательство имеет в виду два основные пункта, указанные выше. Первое, что всякий договор, требующий услуги, которая предполагает искренность, точно так же как всякий договор, связывающий волю человека на жизнь или на значительный период времени, сам по себе преступен. Второе, что договор, даже заключаемый относительно услуг, допускающих оценку, справедлив лишь тогда, когда договаривающиеся стороны одинаково поставлены в отношении понимания договора и возможности не заключать его. Следовательно, законодательство, чтобы быть нравственным, должно запрещать все безусловные договоры первого рода, а при условных договорах должно обеспечивать договаривающимся возможность заявить свою искренность пред самым исполнением договора или уклониться от его исполнения. Точно так же законодательство должно не только охранять договоры, уже заключенные, но и при их заключении ограждать слабого от сильного, менее умного и знающего от более умного и знающего, давая первому возможность хорошо уяснить себе условия, которые могут впоследствии обратиться ему во вред. Только тогда закон есть орудие нравственности, орудие прогресса, когда он охраняет святость честного договора и становится препятствием бесчестному.
Если же законодательство не имело этого в виду, а, собственно, опирается на фикцию, что большинство действий может быть предметом договора, что договаривающиеся равно понимают смысл и силу договора и имели равную возможность не заключать его, тогда он становится капканом для слабых в руках сильных и развивает одну лишь сторону в обществе — обдуманность и осторожность как последствия всеобщего взаимного недоверия. Тогда боги, хранители клятвы, обращаются в метафизического бога — государство, у которого место нравственности занимают томы кодекса. Честность бледнеет пред законностью, и находятся такие нравственные уроды, которые воображают, что, исполнив букву постановления, они честны. Общественный же суд теряет всякий смысл как потому, что перед оправданием и осуждением по закону оказываются ничтожными заявления общественного мнения, так и потому, что формальная исправность, входя в привычки общества, постепенно заменяет собою привычки честного понимания и честного исполнения данного обязательства.
Естественно, что при подобном положении дел особенно возвышаются две общественные формы. Так как по самой сущности договор есть перенесение на все жизненные отношения коммерческих, то вся выгода законности, освящающей полную свободу договора, достается элементу промышленному. Промышленная конкуренция становится типом общественных отношений. Семейная связь, общежительность, государственная служба получают колорит коммерческой сделки; литература, наука, искусство — характер ремесленного производства. Личности, удобнее других поставленные, имеющие возможность лучше других оценить силу договора и вовремя заключить его, получают широкую способность развиваться; богатство и блеск общественности возрастают; фабричная техника делает громадные успехи; она стремится обратить науку и искусство в простые орудия для своего усовершенствования. Напротив, менее удобно поставленные личности получают все менее и менее способности развиваться, даже устоять. Их давят не только сильные личности, их давит еще неодолимая сила пунктов закона. Биржа и фабрика охватывают все более и более общественных элементов.
С другой стороны, так как закон держится лишь силою государства, то государство получает все более и более значения в сфере жизни и в сфере мысли. В иных случаях под маскою лучшего наблюдения за законностью течения дел усиливается административная централизация и разветвляется административная сеть. В других случаях идол славы и чести отвлеченного государства требует беспрестанных жертв бездушного имущества и одушевленного персонала. В сфере же мысли развивается теория богопочитання государства, отожествления с ним всех высших человеческих идеалов, и мыслители ищут прогресс общества в усилении именно этого элемента, который при прогрессивном развитии общества должен подвергаться, как мы увидим, совсем иному процессу.
Но усиление промышленного и государственного начала в обществе вызывает еще одно явление при подобном положении дел. Так как сильнейшие личности при несколько удобной обстановке легко пробиваются в ряды счастливейшего меньшинства, то самые сильные умы не испытывают в значительной мере неудобств общественного строя, относятся к нему критически лишь в сфере мысли и не только скоро примиряются с этими неудобствами, но большею частью по самой силе вещей становятся в ряды защитников status quo. Все же недовольное охватывается так крепко сетью администрации и кодекса, что критика существующего высказаться не может или высказывается слишком слабо. Вследствие этого государство приближается к знаменитому идеалу наипрочнейшего общественного строя, что, выражаясь правильнее и нагляднее, должно было бы назвать идеалом застоя. Прочнее и прочнее устанавливается в обществе культурный элемент привычки и предания. Мысль работает все труднее под условиями коммерческой выгоды и законных стеснений. И она входит все более и более в колею обычных взглядов, традиционных форм. Жизнь в обществе начинает убывать; человечность его уменьшается; вероятность прогресса становится меньше.
Конечно, и при этом встречаются в обществе обыкновенно элементы, на которые может опереться мысль в своей критической работе. Государственное начало входит иногда в столкновение с экономическим; или в среде класса, занимающегося экономическими вопросами, более дальновидные люди начинают замечать опасность, угрожающую обществу как от подавления интересов большинства, так и от возможности застоя; или наука, в которой нуждаются как промышленность, так и государство, становится орудием общественной критики и прогресса; или, наконец, мысль работает в подавленном большинстве и вызывает взрыв, который в свою очередь пробуждает общество к новой жизни. Последние сто лет представили ряд примеров тому, как при усилении взаимодействия промышленного и государственного элементов в общественной жизни общественное недовольство приводило к более или менее крупным реформистским движениям и, в случае отсутствия легальных путей для реформ, к революционным взрывам. В конце XVIII-го века французская буржуазия имела уже достаточную экономическую и интеллектуальную силу, чтобы, опираясь на подавленные и эксплуатируемые государством массы народа, при отсутствии всяких легальных уступок со стороны старого режима, произвести чисто политический переворот в свою пользу. В тридцатых годах, опять-таки опираясь на недовольные массы, не сознавшие своего классового противоположения буржуазии, последняя явилась как бы представителем правового государства против полицейского, но в сущности закрепила за собой лишь легальное и экономическое господство. В настоящее время сознание классовой борьбы все более проникает и в теоретические работы социологов, и в волнующиеся массы рабочего класса; последние все расширяют свою организацию, которой фатально способствует самый процесс капиталистического хозяйства, стремящийся централизовать имущество и вызывающий неотвратимый ряд промышленных, торговых и биржевых крахов; правительства и господствующие классы Европы и Америки употребляют все усилия, чтобы предотвратить приближающуюся катастрофу, которая должна охватить все сферы общественной жизни на почве переворота экономического. И здесь еще есть возможность, что уступки, сделанные своевременно господствующими классами легальным путем, облегчат переход к новому строю; но с каждым днем эта возможность уменьшается, а с тем вместе растет вероятность более острой и кровавой катастрофы[6].
Но здесь мне пришлось уже говорить о таких путях решения общественных вопросов, которые лежат вне области юридической. В связи с предыдущим обращу особенное внимание на то обстоятельство, что переход нравственного начала договора в формальное начало закона не есть прогрессивное явление, точно так же как замена честности законностью есть явление аптипрогрессивное. Я уже говорил в девятом письме о том, что закон сам по себе, как все великие принципы, может быть и орудием прогресса, и орудием реакции. Из всего предыдущего можно заключить, что истинная идеализация закона должна иметь свой источник для него, как и для договора, мало-помалу переходящего в закон, в других началах. Лишь эти вспомогательные начала, дополняя и регулируя принципы договора и закона, могут устранить стремление к застою, лежащее в сущности легального формализма.
Договор освящается убеждением личности в минуту его заключения, точно так же как искренностью ее в минуту его исполнения. Закон освящается убеждением личности, что он есть благо, в том ли смысле, что он ограждает честный договор и преследует бесчестный, или в том, что большее зло произойдет от сопротивления закону, чем от его исполнения. В присутствии договора, требующего действий искренних в далеком будущем, личность находится в присутствии возможности нравственного преступления. Кто принял подобное обязательство, о том можно лишь жалеть, потому что дилемма нарушения обязательства или продажи непроданного для него почти неизбежна. В присутствии закона, противного личному убеждению, положение личности нравственно легче. Во многих государствах сам закон указывает личности пути для критики закона и для влияния на устранение отживающих юридических форм: этот исход легальный. Если это не имеет места, то личности приходится стать в ряды борцов против не-признаваемого ею закона и против строя, не дозволяющего его критики; каковы ни были бы последствия, убежденная личность может при этом всегда сказать себе: я поступаю по убеждению; пусть закон карает меня: это исход нравственный. Есть еще исход, так называемый утилитарный, когда личность ввиду наибольшей пользы подчиняет свое убеждение не оправдываемому этим убеждением закону; но тут всегда останется трудно разрешимым вопрос: есть ли зло нравственно худшее, чем поступок, противный убеждению? Прогресс общества зависит несравненно более от силы и ясности убеждений личностей, составляющих общество, чем от сохранения каких бы то ни было культурных форм.
- Следующие два письма требовали бы значительной переделки. Читатель, интересующийся этим вопросом, может найти многое сюда относящееся в моей статье «Государственный элемент в будущем обществе», появившейся в Лондоне в 1875 году и составляющей первый (и единственный) выпуск тома IV непериодического сборника «Вперед!». Я имею в виду кое-что сказать об этом вопросе и в последней главе отд. II книги II моего «Опыта истории мысли нового времени» 27. Здесь я ограничился почти исключительно лишь тем, что в разных местах высказал с большею ясностью мысли, которые при цензурных условиях в России приходилось облекать разными покровами (1891).
Хотя ни об одном из великих общественных принципов нельзя сказать, что им не злоупотребляли, идеализируя его, но едва ли в последний период который-либо принцип подвергался в такой мере подобной операции, как принцип государства. Это, конечно, имело свою логическую причину. Против феодального самовольства, против теократических стремлений католицизма, против деспотических стремлений личностей правителей этот принцип служил отличным орудием. Прогрессивная партия новой Европы, боровшаяся поочередно против этих стремлений, не замедлила его выставить на своем знамени. В период перехода от средних веков к новому времени люди государственного принципа, юристы, действовали в союзе с государями Европы, помогая им победить феодалов и клерикалов. Борьба шла между хищническими силами, но, во имя принципа государства, идеализация разукрашала деятельность Людовика XI, Фердинанда Католического, Ивана Грозного и т. п., облекала ее ореолом разумности и стремления к общему благу. К концу XVII века, когда Людовик XIV и Стюарты были уже преобладающею силою над прочими, прогрессивная партия противопоставила фразе: «Государство — это я» — другую фразу: «Государство — это общее благо» — и повела борьбу против произвола во имя законности. Но тут произошло явление, о котором я упоминал. Слово «государство» оказалось достаточно гибким, чтобы допускать весьма различные смыслы. Одни понимали его в смысле усиления правительства, другие — в смысле его ограничения возможно широким участием общества в политических делах. Одни напирали на увеличение объема государства, на его внешнее влияние; другие ставили выше всего механическую связь его частей путем искусной администрации, единообразных законов, единообразных форм жизни на всей его территории; третьи доказывали, что лишь органическая связь живых и достаточно самостоятельных центров, соединенных общностью ясно сознанных интересов, составляет государство. Оказалось необходимым вести полемику не за государство или против него, а уяснить себе, в чем именно состоит настоящее идеальное государство. Относительно того, что именно государство есть главный общественный принцип, казалось, и спорить было нечего. Кроме закоченелых феодалов и клерикалов, все были в этом согласны, а победы, одержанные государственным принципом над средневековыми началами и над произволом личностей, были у всех в свежей памяти. Таким образом, консерваторы и прогрессисты, монархисты и республиканцы, люди порядка и люди революции, практики и философы сходились в одном — в признании государства высшим принципом, право которого не может быть поставлено рядом с другими правами, а есть право высшее и допускающее некоторые ограничения более из гуманности, чем из признания иных прав. Около тридцатых годов нашего века обоготворение государства достигло своего апогея, и последний великий представитель немецкого идеализма, Гегель, был в то же время и мыслителем, который наиболее открыто высказал это обоготворение.
Но история шла вперед, и критика, уяснявшая истинный смысл государства, делала свое дело. Политическая экономия открыла в общественной жизни начала, чуждые политике, но несравненно глубже ее обусловливающие общее благо или страдание, а влияние биржи на политические дела перевело теоретические соображения политико-экономов в область практики. Принцип национальности, просмотренный идеалистами, заявил свои права на контроль распоряжений дипломатов относительно границ территорий, и его заявления оказались во многих случаях так эффективны, что принцип государства должен был подчиниться новому (а в сущности очень старому) началу. Наконец, оказалось, что современному общественному строю грозят не столько политические перевороты, сколько перевороты социальные; что политические партии смешиваются и значение их бледнеет перед антагонизмом экономических классов. К тому же в числе теоретиков государства одна консервативная партия оказала ему медвежью услугу, доказав, что государство есть, собственно, не продукт разума и обдуманности, а естественное культурное явление в общественной жизни. Этим думали, конечно, придать ему добавочную прочность, но в сущности подрывали его идеалистическое значение: все необходимое и чисто естественное человек стремится осмыслить и переработать. Следовательно, является вопрос: не должно ли переработать и естественное явление государства в высший продукт так, чтобы доля человеческого разума превзошла в нем долю естественного материала?
Все это заставляет в наше время отнестись гораздо более критически к началу, недавно еще боготворимому, вскрыть его ложную идеализацию и заменить ее идеализацией) истинною, т. е., дойдя до естественной основы государства в ее простейшей форме, указать, каким путем этот принцип доступен прогрессивному процессу, каким образом он может удовлетворять условиям развития личности и воплощения истины и справедливости в общественные формы.
Пока люди живут вместе, преследуя экономические, нравственные и умственные цели, которые каждый может изменять свободно или даже отступаться от них, не опасаясь никакого принуждения, до тех пор люди состоят в общественной связи, чуждой всего юридического и политического. Как только они вступают в договор, обязательный для договаривающихся, то их общество вступает в новый фазис жизни. Оно связано только юридически, если принудительная сила, наблюдающая за исполнением договора, принадлежит лицам, в договоре не участвующим. Оно становится политическим, когда в среде самого общества образуется власть, обязывающая членов общества к исполнению договора. Политическое общество становится государством, когда договор, обязательный для членов, в него вступивших, оно обращает в обязательный и для лиц, никогда не спрошенных об их согласии или соглашающихся на него лишь из опасения личного вреда в случае сопротивления ему. Ученое общество, легально-коммерческое товарищество, тайная политическая организация представляют примеры первых трех форм.
Из предыдущего понятно, что государство столь же древне, как насильственное подчинение личностей условиям, ими не выбранным. Так как всегда было в обществе огромное число личностей, которые по недостатку умственного развития, звания, энергии нуждались в том, чтобы другие личности, более умные, знающие и энергические, выбирали для них условия жизни, то государственный строй коренился в первых дородовых и родовых человеческих группах, в первых бродячих племенах и до сих пор вовсе не ограничивается тем, что называется политическими органами общества. Всюду, где человек, не рассуждая, подчиняется условиям жизни, им не выбранным, он подчиняется государственному началу.
Предыдущее уясняет и те два противоположные взгляда на государство, о которых я говорил в начале 12-го письма. Принцип государственной обязательности, конечно, есть продукт совершенно естественный, восходящий в глубокую древность и даже тем более обширный в своем приложении, чем далее мы будем уходить в древность. Сначала он является как физическое господство одних лиц над другими, затем переходит в зависимость экономическую, наконец, уже путем идеализации, становится силою нравственною.
Но на самых первых ступенях развития государства проявляется в нем и элемент договора, отличающий его от простого подчинения личностей личности. Взрослый и сильный глава семьи властвует над малолетками и над слабыми женщинами не на основании государственного принципа принудительности, а на основании личного преобладания. Точно так же пророк повелевает верующими вследствие личного влияния. Государственный элемент является в семье, когда есть взрослые члены, которые могли бы не повиноваться главе, но помогают ему повелевать другими; в религиозной секте — когда пророка окружают не только исполнители, но и помощники. И вообще государство возникает тогда, когда группа личностей во имя своих хорошо или дурно понятых интересов поддерживает добровольно обязательность некоторых постановлений, исходящих от лица, от учреждения, от выборного совета, обязательность, распространяющуюся на другие лица, не приступившие добровольно к этому союзу. Следовательно, к принципу принудительности присоединяется здесь начало договора с тою особенностью, что договор заключает меньшее число лиц, а принудительность распространяется на большее число их.
Конечно, это распространение начала договора изменяет его существенно. Весь нравственный и юридический смысл договора лежит, как мы видели, в обязательности честного человека исполнить условие, обдуманно на себя принятое. Но здесь договор заключают в действительности одни лица, а фикция его распространяется и на других. Заключение договора одним лицом от имени других, вовсе не имеющих понятия о заключаемом договоре, но тем не менее обязанных исполнять его, нарушает самые элементарные требования справедливости, следовательно, противоречит понятию о прогрессе. Как посмотрел бы юрист на контракт, обязательный для сотен, тысяч и миллионов, но о котором достоверно известно, что его составили, утвердили и сделали обязательным несколько человек, никем не уполномоченных подписывать подобный контракт? Насколько можно признать справедливым контракт, заключенный одним поколением и обязывающий ряд последующих поколений до тех пор, пока им не вздумается разорвать этот контракт насильственно или залить его кровью? Справедливости в подобных договорах, конечно, нет, и они предполагают лишь одно: существование сильной организации или значительного большинства лиц, для которых договор выгоден и которые вследствие своей организации или своего большинства заставляют подчиниться насильно государственному договору всех тех, которые им недовольны. Выйди из государства или исполняй государственный договор — такова дилемма, которая стоит перед каждым подданным государства.
Если число недовольных этим договором незначительно, эта дилемма чувствительна лишь для них: им приходится страдать под ярмом ненавистных им законов или испытывать удовольствие жертвы самыми элементарными удобствами жизни, удовольствие тюремного заключения, ссылки, казни за неисполнение этих законов или за борьбу против них. Недовольные могут, наконец, эмигрировать. Пока партия этих недовольных состоит из разрозненных личностей, они всегда будут подавлены. Чем продолжительнее эпоха этого подавления и чем безобразнее при этом законный порядок, тем более деморализующим образом действует подобная среда на личности, в ней живущие, атрофируя в них ясное понимание, энергию характера, способность иметь убеждения и бороться за них, наконец, сознание общественной солидарности.
Но, по мере того как недовольные собираются в растущую общественную силу и организуются, ими пренебрегать уже нельзя и самому государственному строю грозят опасности. Эти опасности двоякого рода. Если недовольные рассеяны по всей территории государства или скучены в его главных центрах, то государству грозит изменение основных законов путем реформы или путем революции. Если же недовольные скучены в одной части государства, ему грозит распадение. В обоих случаях государственная связь непрочна, и непрочна потому, что его законы представляют договор фиктивный, а не действительный: в нем находится значительное число личностей, которые обязаны подчиняться государственному договору, но никогда не были спрошены относительно его, никогда на него не соглашались и подчиняются ему лишь по бессилию, по недостатку энергии или по неумению сознать свои права и свои силы.
По мере того как увеличивается участие личностей в государственном договоре, он становится прочнее: во-первых, потому, что его неудобства скорее узнаются, правильнее обсуждаются, легче могут быть устранены путем реформ, а не путем революций; во-вторых, потому, что большее число личностей признает государственный закон для себя обязательным договором; противники же его чувствуют себя все бессильнее и скорее ему подчиняются. Очевидно, что идеал государственного строя есть такое общество, в котором все члены смотрят на закон как на взаимный договор, сознательно принятый всеми, допускающий изменение по общему согласию договаривающихся и принудительный лишь для тех, которые на него согласились, именно потому, что они на него согласились и за нарушение подлежат неустойке.
Но читатель сейчас заметит, что идеал, таким образом полученный из самой сущности государственного принципа, стремится к отрицанию того же самого принципа. Государство тем и отличается от других общественных форм, что в нем договор принят меньшим числом лиц и ими поддерживается как обязательный для большего числа. Два источника государственной связи — естественное начало принудительности и обдуманное начало договора — вступают в столкновение, потому что последнее во имя справедливости стремится уменьшить принудительность. Отсюда неизбежное следствие, что политический прогресс должен был заключаться в уменьшении государственного принципа в общественной жизни. Оно так в действительности и есть.
Политическая эволюция выражается в двух стремлениях. Во-первых, государственный элемент выделяется из всех общественных форм, вызванных наличными общественными потребностями, чтобы создать себе специальные органы. Во-вторых, насильственное подчинение большинства личностей государственному договору ограничивается все меньшим числом личностей, причем фиктивный договор государства получает более действительности, государственная связь скрепляется, но в то же время сближается со связью просто общественною. Оба эти стремления можно назвать прогрессивными, потому что первое имеет в виду теоретическую истину государства, второе — внесение справедливости в государственные формы. Тем не менее оба стремления, в процессе своего осуществления, должны привести государственный элемент в жизни человечества к его минимуму.
Когда власть мужа, отца и патриарха в семье потеряла в более цивилизованных обществах почти всю свою принудительную силу; когда экономические обязательства в случае неисполнения стали подлежать суду лиц, в них не заинтересованных; когда судебный элемент отделился от церковного и административного, — тогда принудительность закона легла на долю человеческой деятельности, не особенно значительную. Весьма многие лица могли прожить всю жизнь, почти не чувствуя на себе давления государственного элемента. Роли разных общественных форм изменились в теориях мыслителей. Идеал семьи обратился в свободный союз любящих и в разумное педагогическое действие старшего поколения на младшее. Идеал руководящей и нетерпимой церкви заменился требованием свободы личной совести, свободного союза верующих для практических задач их верования. Идеал экономического союза обратился в представление о свободном, солидарном обществе, где не существует общественных паразитов; где конкуренция исчезла, заменившись всеобщей кооперацией; где все трудятся для всеобщего благосостояния и для всеобщего развития, причем труд, сделавшись разнообразным и соединяя элементы мышечной и мозговой работы, не только не является элементом тягостным и отупляющим, но сам заключает в себе элемент наслаждения и развития; где всякий получает от солидарного общества все, что ему необходимо для существования и для всестороннего развития по его личным потребностям, работая по мере своих сил для общества, развитие которого сознается им в то же время как собственное развитие.
Таким образом, элемент принудительности, распространявшийся сперва на семью, на экономическую связь рабовладельца с рабом, помещика с крепостным, собственника с пролетарием, на суд в его формах — патримониальной, церковной, чиновничьей, теряет мало-помалу свою силу во всех этих областях. Правда, культурные привычки еще поддерживают деспотизм в семье; капитал все властвует над пролетарием; несменяемый, выборный судья и независимый присяжный вследствие личного интереса еще подчиняются иногда административным указаниям; эти представители «общественной совести» суть слишком часто лишь представители сословных и классовых интересов. В иных случаях здесь перед нами лишь частные злоупотребления, неизбежные в обществе, где идейное начало руководит лишь наиболее развитым, но незначительным меньшинством, тогда как большинство действует под влиянием личных и групповых интересов. В других мы имеем результат классовой борьбы, которая все обостряется по мере того, как она ведется более сознательно; здесь зло может быть устранено лишь с прекращением самой борьбы, и его проявление уже не зависит от элемента принудительности в частных случаях, а лишь от принудительно-невыгодного положения в настоящем обществе одного класса относительно другого. Против всех форм элемента принудительности борьба идет и будет идти во имя идеалов, уже отчасти признанных и которые естественным путем стремятся осуществиться все полнее. Одна доля этих идеалов уже осуществляется в современном строе во имя свободной конкуренции личностей, вполне независимо от других результатов этого принципа. Другая должна осуществиться при замене этой конкуренции всеобщей кооперацией, и многие мыслители считают дозволительным надеяться, что тогда последние следы принудительного элемента в обществе могут исчезнуть.
Но чем менее идеал общественных форм допускает элемент принудительности, чем более он требует свободы, тем более он должен быть охранен от случайных злоупотреблений личности. Принимая даже, что личность, действующая нравственно и разумно во всех этих сферах, не допустит себя до принудительности, следует помнить сказанное в письме десятом, именно что нравственно разумная деятельность есть лишь один из видов человеческой деятельности; что вне его человек может действовать автоматически, под влиянием животных влечений, рутины или страстей. Можно надеяться, что прогресс в человечестве уменьшит долю действий, приходящуюся на эти виды деятельности; но пока они налицо, пока умственное и нравственное развитие личностей еще весьма недостаточно, приходится охранять слабейших от действий сильнейших. Эта охрана неизбежно принимает характер принуждения, следовательно, заключает в себе элемент государственный. Конечно, н здесь этот элемент стремится к своему минимуму, но тем не менее он существует, пока прогресс не изменит значительно наклонностей и привычек человека. Устраняя произвол личности и администрации, общество стремится обратить при этом свои государственные органы лишь в исполнителей безличного закона и ограничить роль государства наблюдением за отсутствием принудительности, охранением слабейших от принуждения со стороны сильнейших. Как семьянин, как верующий, как участник экономического предприятия, человек старается ограничить государственный строй, которому он подчиняется, лишь безличною формою закона, истолкованного и приложенного судьею, чуждым всякого государственного интереса.
Тут кончается прогрессивный процесс политических начал в обществе в своем первом стремлении, именно как выделение государственного отправления из прочих. Ложная идеализация подчинения власти во всех общественных сферах разрушается началом свободного союза. Истинная идеализация государства требует от него справедливости: охранения слабых, охранения честного договора, препятствования бесчестному, доводит государственную функцию в этом отношении до минимума и представляет в будущности ее естественное дальнейшее уменьшение вследствие совершенствования самих личностей. Препятствия прогрессу в этом отношении лежат более в старых привычках общества, чем в самой сущности дела. Преимущественно же они заключаются в недостаточно быстром уменьшении числа личностей, насильственно подчиненных государственному договору.
Это второе политическое стремление встречает несравненно значительнейшие препятствия; тем не менее оно тесно связано с первым. Все предыдущее развитие общественных идеалов точно так же, как охранительная роль государства, опирается на предположение, что закон соответствует жизненным потребностям общества. Но это есть одна из форм ложной идеализации этого великого принципа. Закон сам по себе, как мы видели, не только не заключает в себе причины развиваться с развитием общества, но скорее склонен заковать общество в формы культуры и привести его к застою. Лишь в других, дополнительных началах заключается возможность развития для законодательства, именно в альтруистических аффектах, в лучше понятых интересах личностей и групп, в нравственных убеждениях. Закон можно развивать, а сам он развиваться не может. Справедливость требует, чтобы он, в своем происхождении, существовании и отмене, все более и более терял начало принудительности. Это совершается увеличением участия общества в законодательстве. По мере того как последнее переходит к обществу и к его свободно выбранным представителям, сам закон дает средство исправлять законы. Вполне деморализирующая общество форма правительства, власть которого ограничена лишь обычаем, переходит в разнообразные формы сословного и полицейского государства, где уже некоторая доля населения по праву влияет на ход дел; затем проникается задачами правового государства, где лишь экономические условия классовой борьбы ограничивают для масс это влияние. Государственный союз все более приближается к общественному. Государство все более принимает характер союза лиц, заключивших свободный договор и свободно его изменяющих. Принудительность государственного договора уменьшается и стремится еще уменьшиться. Идеал государства, как я уже говорил, обращается в представление о таком союзе, где лишь тот подчинен договору, кто имел средства и возможность обсудить договор, обсудил и признал его свободно, может отказаться столь же свободно от его исполнения, отказываясь и от всех его последствий.
Но возможно ли осуществление подобного идеала? Возможно ли вообще значительное прогрессивное движение в обществе в подобном направлении? Не существует ли непреодолимых естественных или исторических препятствий на этом пути? Эти вопросы невольно возникают, когда сравним настоящее положение цивилизованных народов с теми идеалами, которые перед этим поставлены, и когда заметим, как далеки последние от осуществления.
Знание и энергия характера суть необходимые условия для того, чтобы личность могла отстоять свою свободу и ею пользоваться, не нарушая чужой свободы; но распространение знаний и развитие характера так незначительны в среде человечества, что нельзя ничего ожидать иного от современного строя, кроме обязательного подчинения большинства условиям, установленным меньшинством. Всюду государство еще представляется нам массою лиц, при самом рождении подчиненных данному кодексу и объявляемых преступниками или изменниками, если они впоследствии заявляют свое несогласие с политическими формами, о которых спрошены не были. Небольшое меньшинство из этой массы достигает такого развития, что может толково указать, что именно в формах, стеснительных для массы, особенно тяжело и чем именно желательно его заменить, чтобы путем реформы улучшить состояние общества, не ослабляя государственной связи. Из этой политической интеллигенции лишь небольшое меньшинство достигает положения, при котором оно может провести свои взгляды в дело путем законодательства или хотя бы попробовать сделать это. Тем не менее работа этого меньшинства отражается в истории. Все уменьшается число стран, вступивших в эту историю, но продолжающих сохранять архаические формы ничем не ограниченной власти, как в нашем отечестве. В наиболее передовых странах правительство, господствующее над государственным договором, составляется путем избрания доверенных представителей от массы, подчиненной закону, и число избирателей увеличивается по возможности. Право участия в пересмотре договора все расширяется: патриции допускают политическую равноправность плебеев; третье сословие смешивается с дворянством и духовенством; билли парламентской реформы понижают цензы; вообще право выбора взрослых мужчин делается законом; выступают защитники политических прав женщин. Но, как ни широко право избрания и как ни велика разница между политическим строем Северо-Американских Штатов и строем азиатского ханства или Российской империи, тем не менее в обеих этих крайних формах, как и во всех промежуточных, остается общая черта: подчинение значительного числа личностей юридическому договору или классовому господству, которых эти личности не обсуждали или относительно которых они заявляют свое несогласие. Государство всюду остается насильственным обязательством для более или менее значительной части населения данной территории.
В этом последнем слове именно лежит стеснительность государственного договора для личности. Человек родился в данной местности. Эта местность входит в данную территорию, так как ряд событий более или менее отдаленных периодов разграничил всю обитаемую землю на политические территории. Родясь здесь, он подчинен и здешним законам, которых он не обсуждал, не принимал, а в большей части случаев и не будет никогда иметь возможности обсуждать. Между тем они давят его, мешают его развитию, противоречат его искреннему убеждению и бросают его в ряды недовольных. Оставить отечество — это горькое решение, которое иногда даже и невозможно принять, а во всяком случае трудно. Подчиниться против убеждения — это унижение достоинства личности. Остается один исход — борьба со всеми ее шансами и печальными последствиями для личности, вступление ее в ряды партий реформы или революции. Я уже говорил о пути, которому неизбежно следуют при этом образующиеся партии. Но теперь нам следует обратить внимание на другое обстоятельство, именно на опасность, которою грозит государственному организму присутствие в нем борющихся политических партий, и на расстройство, вносимое этою борьбою в общественную жизнь вообще. Присутствие недовольных на государственной территории заставляет государство тратить несоразмерное количество сил на охранение законов от их нарушения, на поддержание своего влияния в обществе. Это отвлекает силы общества от производительной и развивающей деятельности в других сферах его жизни к деятельности, которая, как мы видели, по требованиям прогресса должна быть доведена до минимума. Это развивает в обществе раздражение, взаимное недоверие его членов и, следовательно, становится постоянным препятствием к здоровой общественной кооперации. Здесь консервативное собрание забаллотировывает весьма хорошего и полезного юриста, предлагаемого в судебную должность, потому что он иначе думает о лучшей форме правления; там либеральная редакция не может купить роман человека, заявившего себя консерватором; тут сменяют профессора ботаники, потому что его взгляды на экономический вопрос кажутся опасны для министра, а здесь приятели готовы стреляться из-за смертного приговора над полоумным. Чем обширнее государственная территория, тем вероятнее, при данной причине неудовольствия, что в пей будет более недовольных; тем труднее следить за ними; тем значительнее трата сил на непроизводительный для общества процесс охранения того элемента, который сам должен бы ограничиться только ролью охранителя. Но усиление подобных мер еще увеличивает обыкновенно недовольство, и прочность общественного строя становится более и более сомнительною. Он поражен болезнью хронического недоверия и беспокойства, припадки которого вызываются самыми пустыми случаями. Если даже дело не доходит до мятежа, то все физиологические правильные действия общественного организма извращаются, общество деморализуется и солидарность его исчезает.
Но несравненно большие опасности грозят государствам с обширною территориею, если законы вызывают недовольство не личное, а местное; если они представляют более или менее добровольно признаваемый договор в одной части территории, но вызывают вражду населения в другой ее части. Разграничение политических территорий происходило в продолжение всей истории очень редко под влиянием ясно понятых потребностей населения. Но и те случаи, где их пределы были установлены ясно понятыми потребностями данной эпохи, не представляют еще ручательства, что разумная связь частей территории останется надолго прочною и разумною. Потребности населения в данную эпоху не суть еще потребности его во все эпохи, и, развиваясь, общество может точно так же скреплять связь между своими членами, как и давать начало разнородным интересам, обособляющим местности, прежде не имевшие повода к обособлению. Сепаратизм может иметь источником весьма бестолковые побуждения, точно так же как и весьма разумные основания. Но он всегда есть начало, ослабляющее общество. Ослабление здесь надо понимать вовсе не в том смысле, что государственному центру, повелевавшему территориею в 100 000 кв. миль, грозит уменьшение ее на какие-нибудь 20 000 с уменьшением доходов на несколько миллионов франков. Отделение американских колоний не ослабило Англии, как не особенно ослабила бы ее, вероятно, самостоятельность Индии и Австралии. Сепаратизм ослабляет общество тем, что он есть начало раздора и недоверия внутри общества; вызывает охлаждение одной части граждан к общему делу; заставляет другую часть тратить — большею частью непроизводительно — на охранение государственного единства огромные капиталы в деньгах и людях, когда эти капиталы нужны на развитие общества. Если сепаратистские попытки остаются неудачными, все еще долго в памяти победителей и побежденных живет подозрительность и вражда. Даже если разделение совершилось, нужно время, чтобы остыло предание вражды и чтобы недавние невольные союзники, вчерашние враги, пришли в спокойные отношения соседей, товарищей по общечеловечному делу, добровольных союзников для определенной цели. Лишь потрясения первой французской революции и более широкие политические идеалы, ею поставленные, сгладили нерасположение Бретани и Южной Франции к преобладающему Парижу. Память борьбы XVIII века еще не исчезла между Джон-Булем и братцем Джонатаном28, несмотря на их нынешние взаимные любезности. Еще много раз зазеленеют и пожелтеют листья деревьев на могилах, окружающих Ричмонд29, прежде чем потомки янки и медноголовых вполне почувствуют себя снова гражданами одного государства[7]. Поэтому государствам несравненно опаснее возникновение в их среде сепаратистских стремлений, чем самое разделение. Предупредить эти стремления составляет цель прогресса в государстве, где различие экономических условий, различие политического значения центров власти и остальной страны, различие круга политической деятельности личностей и политических партий всегда может возбудить недовольство. Насилие скрывает и временно отдаляет опасность, но она еще увеличивается для государства по мере увеличения в нем употребления насильственных мер. Во-первых, растет взаимное раздражение граждан, т. е. именно то, что составляет худшее зло сепаратизма; во-вторых, насильственные меры понижают человеческое достоинство и останавливают всякое развитие в обществе, которое к ним привыкает. Но усиление раздражения в обществе и понижение человеческого достоинства граждан суть явления, весьма ослабляющие государство и ставящие его в невыгодное отношение относительно соседей, а борьба государства с сепаратизмом может иметь в виду именно только его крепость извне.
В самом деле, если мы проследим фазисы истории, то заметим, что величина государств и крепкая связь их частей особенно важны были только с точки зрения их внешних отношений. Экономическое процветание, научное и художественное развитие общества, расширение прав личностей и более справедливые отношения между ними могли иметь место так же хорошо и в маленьких государствах, как в больших. Даже представляя себе мир собранием отдельных самодержавных общин, мы не имели бы повода думать, что во всех упомянутых отношениях встретилось бы тут понижение прогресса, так как обширные экономические, ученые и тому подобные предприятия могли бы осуществляться путем союзов между общинами, заключенных исключительно для определенных целей.
Но совсем иное дело — внешние отношения. Государство с крепко организованною властью имеет огромное преимущество в войне и дипломатии при столкновении с союзом государств, даже превосходящим материально силы первого, если только разница цивилизаций не слишком огромна (как было в борьбе персов с греками). Тайна подготовки к борьбе и энергическое преследование дипломатической цели несравненно удобнее для одного государства, чем для союза самостоятельных держав. Не говорю уже о том, что союз государств может быть непрочен и фиктивен, а в таком случае маленькое государство может быть легко раздавлено большим, может сделаться жертвою его хищничества или может быть поставлено в необходимость следовать политике большего государства, оставаясь таким образом самодержавным лишь по имени. Во всяком случае внешние сношения государств ставят вопрос о малых и больших государствах совсем на иную почву. Чем государство меньше, чем части его слабее связаны между собою и чем географические условия его положения делают возможнее хищническое отношение к нему соседей, тем самостоятельность его подвержена большим опасностям; следовательно, тем и внутреннее развитие общества в нем менее прочно; тем более сил ему приходится тратить непроизводительно на приготовление к возможной внешней опасности и тем тяжелее эти несоразмерные траты ложатся на его население. При таком положении дел весьма понятно, что ложная идеализация видит во всяком увеличении государства его усиление, во всяком уменьшении — упадок. Конечно, иногда отделение части государства ослабляет его, но это тогда, когда часть эта составляет действительно органический элемент государственного тела, но отнята хищничеством соседа, как, например, это имело место при хищническом захвате у Франции Эльзаса и Лотарингии новою Германскою империею. Подобные захваты действуют, конечно, очень болезненно на страну, которая подверглась хищничеству, но опять-таки не столько в смысле ее реального ослабления, сколько потому, что в ней долго на первом плане всех государственных и общественных забот остается жажда возвращения потерянного и репрессалий. Но еще более патологически эти факты хищничества действуют на страну, которая их совершает. Это засвидетельствовали разделы Польши, деморализующее действие которых на все европейские державы не прекратилось до сих пор. Это свидетельствует теперь Эльзас и Лотарингия с их упорными сепаратистскими влечениями. Части, которые заражены глубоко вкоренившимися сепаратистскими стремлениями, отпадением своим чаще могут усилить государство, чем способствовать его упадку. Тем не менее так как весьма трудно определить с точностью, насколько сепаратистские стремления данной части территории глубоко вкоренились в этой местности, так как весьма естественно ошибаться на этот счет и так как часто случается, что сепаратистские стремления лежат в интересах одного класса населения и противны интересам другого класса, то совершенно понятно, что в сомнительных случаях всякое государство борется с сепаратизмом своих частей и что обществу приходится тратить на эту борьбу громадное количество сил, иногда совершенно бесполезно. В присутствии других сильных государств, склонных к хищничеству, ни одно общество не желает быть слабым. Но отношения государств между собою сохранили еще в значительной степени первобытный характер хищничества. Все это ведет за собою неизбежные следствия. Так как существование больших исторических государств есть исторический факт, то он должен быть взят в соображение, и, пока карта мира будет представлять несколько больших государств, до тех пор совершенно естественно будет стремление всех обществ сплотиться в большие и сильные государственные тела, для того чтобы обеспечить свое самостоятельное развитие; когда же государство уже сплотилось, в нем совершенно естественно стремление отстаивать всеми силами свою целость.
Таким образом, мы имеем пред собою дилемму. Чем государство меньше, следовательно, слабее для внешней борьбы, тем более ему грозит внешняя опасность потери самостоятельности; оно может оградить свою самостоятельность, лишь делаясь сильнее в этом отношении и увеличиваясь. Но с тем вместе растет различие в интересах его частей, различие политического влияния центров и остальной страны; растет недовольство, и, следовательно, государство, ослабляемое сепаратизмом, подвергается большим внутренним опасностям.
Прогресс в государственном строе заключается, конечно, в стремлении к разрешению этой дилеммы, т. е. к постепенному устранению обоих неудобств, ею выказанных. Это достижимо теоретически лишь таким образом, чтобы государство сохраняло свое внешнее значение при возможно меньшем стеснении личностей внутри его и при допущении возможно широкой политической жизни в мелких центрах населения.
В Соединенных Штатах Северной Америки сделана попытка — до сих пор самая широкая в истории — соединить довольно сильное государственное единство, способное расшириться до каких угодно пределов, с возможно полною самостоятельностью главных центров. Но Северо-Американские Штаты представляют в этом отношении федерацию еще слишком крупных единиц, не допускающих всеобщего участия населения в важнейших функциях политической жизни штата, а потому не представляющих ручательства в том, что все население штата считает себя действительно солидарным с государственным договором, т. е. с конституцией штата. Точно так же теоретически и практически очевидно, что центральная конституция союза заключает в себе еще слишком много элементов, которые впоследствии могут быть переданы местным центрам без потери возможности для всего союза действовать как одна государственная единица в отношении других государств. При движении Парижской коммуны 1871 г. была выставлена программа политически федеративного строя с более значительной долей самоуправления мелких центров, но условия борьбы не позволили этой программе развиться хотя бы до той степени, при которой она могла бы назваться политическим опытом.
Таким образом, предыдущая дилемма еще не разрешена нигде, но может быть разрешена более строгим разделением двух сторон государственной жизни: внутренней и внешней. Это, может быть, было бы осуществимо путем создания более совершенных форм федеративного строя, при прочном ли установлении общей территории но плану Соединенных Штатов Северной Америки или при свободных временных федерациях для определенной цели, что вероятнее в будущем строе, к которому стремятся социалисты. В первом случае внешняя сторона государственной жизни — т. е. государство как единичная сила в системе государств мира, — оставаясь принадлежностью центральной власти, объединяющей территорию, может иметь естественное стремление к расширению этой территории, но функция эта должна становиться менее и менее важною, по мере того как история сделает отношения между государствами менее хищническими и столкновения между ними менее вероятными. Внутренняя же сторона государственной жизни, т. е. именно та, которая может оказаться более пли менее стеснительною для отдельных местностей и личностей и может вызывать наибольшее недовольство, должна переходить все полнее и полнее к мельчайшим центрам, допускающим действительное участие в политической деятельности почти всех взрослых личностей. В различии местного строя должно отразиться все разнообразие местных потребностей и местной культуры, причем гражданин, стесненный условиями политического строя одной местности, может перейти в другой местный центр, столь же полноправный политически, но более подходящий к его жизненному идеалу. Обширность территории в этом случае не только не может быть стеснительна, но скорее облегчает гражданина, так как по мере этой обширности растет и вероятность для него найти местный центр, соответствующий его желаниям; и в то же время он сохраняет сознание, что, заменяя одни политические условия жизни другими, он остается верен своему общему государственному отечеству. Центральная же власть может при этом удержать за собою охранение лишь тех законов, общих для всей территории, которые составляют не исторически выработанные условия культуры, не результат местных требований или временных увлечений, а неизменные выводы науки относительно общечеловеческой истины и общечеловеческой справедливости, именно того, что составляет указанные в предыдущих письмах условия прогресса и их прямые общие следствия. Научность и общечеловечность этих законов должны сами собою иметь следствием приложимость их ко всем личностям независимо от культурного разнообразия общества. Обязательность и принудительность этих законов может иметь лишь тот смысл, что условия прогресса для всего общества — обязательно охранить от частных увлечений личностей, но по мере развития общества эта обязательность может переходить все более из государственного закона в личное убеждение, следовательно, будет все более терять свою принудительность, т. е. все более будет сглаживаться особенность государственного строя от других политических связей.
При подобном положении дел отношение личностей к принудительности закона было бы совершенно отлично от того, что представляют нам все эпохи истории. Всегда личности менее развитые легче приноравливались к культуре и при менее сильной работе мысли менее страдали от недостатков данного строя. Личности же наиболее развитые и всего сильнее работавшие мыслью всего более чувствовали принудительность закона. В только что рассмотренном строе общества личности мыслящие встретят наименее препятствия в государственном порядке, потому что возможность дальнего перемещения, без оставления политического отечества, дозволит им жить в среде избранной ими культуры, а научность общегосударственных законов дозволит им направить свои силы не на изменение политических условий, а на более жизненные интересы личного и общественного развития. Этим путем государственный элемент в жизни человечества стремился бы, как уже было сказано, к своему минимуму по мере прогрессивного развития общества. Уменьшение столкновений государств уменьшало бы значение государственного элемента во внешних отношениях, а возрастание сознания в личностях и осуществления истины и справедливости в общественных формах уменьшало бы внутреннюю принудительность как исходящую из общего государственного центра. Та же часть государственной функции, которая перешла бы к мелким частным центрам, потеряла бы свою принудительность вследствие разнообразия местного политического строя, его соответствия с местной культурой и вследствие полной возможности для личности выбрать удобнейший политический строй, не выходя из пределов отечества. Этим путем местные центры стремились бы обратиться в свободный общественный союз, государство же стремилось бы основать свое существование и единство на обязательности разума, а не на историческом принуждении. Государственный договор сделался бы, с одной стороны, свободным договором личностей, с другой — результатом науки. Государственная связь перешла бы почти вполне в связь свободного общества. Но и на эту форму государственного строя приходилось бы смотреть как на переходную к более совершенной и более свободной федерации мелких центров и групп, которую имеет в будущем в виду современный социализм.
«Но всего этого нет нигде, — скажет читатель. — Современные государства стоят настороже друг против друга, все усиливая свои вооружения и строго охраняя свою целость законами и наказаниями. Государственный договор обязателен для подданного, никогда не спрошенного, согласен ли он на этот договор или нет; и тут также повиновение обеспечивается страхом наказаний. Наука остается на кафедрах и в книгах, не переходя в кодексы».
Конечно, нынешние государства, в том виде, как они существуют, заключают в себе несравненно более следов минувшей истории, чем заметных стремлений к прогрессу. Ложная идеализация государственного механизма имеет еще много приверженцев. Истинная идеализация государства как охранительного элемента общества, заключающего в себе самом стремление постоянно спускаться к минимуму, не только не осуществлена нигде, но еще и сознана очень немногими. Не будем порицать настоящего, потому что оно есть неизбежный результат прошедшего. Но в настоящем есть возможность прогресса, а прогресс для государства возможен лишь на одном пути. На этот путь помощью реформ или помощью революций должны стремиться направить существующие государства все те, кто понимает прогресс и желает служить ему. Если этот путь оказался бы невозможен, то прогресс для политического строя немыслим, а политическая история останется летописью общественной патологии.
Не покажется ли иному читателю прямым противоречием поставление для политического прогресса требования, чтобы государственный элемент в обществе уменьшался? Не покажется ли ему, что, ослабляя этот элемент в обществе во имя требований прогресса вообще, прогрессивная партия отнимает сама у себя лучшее орудие для борьбы с противником?
Мысль об уменьшении государственного элемента в обществе при его прогрессе есть вовсе не новая мысль. Ее высказал, между прочим, уже Фихте-старший в труде, появившемся в 1813 году30, и она с тех пор выражена была не раз. Анархисты-теоретики положили устранение государственного элемента в основу своего учения, отрицая необходимость его существования даже в эпоху упорной борьбы с сильными противниками прогресса, но с этим уже трудно согласиться. Ослабление государственного элемента, конечно, зависит от уменьшения необходимости защищать слабого, охранять свободу мысли и т. п. государственными силами. Пока существуют монополизаторы капиталов, огражденные законами, и пока большинство не имеет даже элементарных средств для развития, до тех пор государственные силы представляют необходимое орудие, которым стремится овладеть партия, борющаяся за прогресс или за регресс. При этих условиях критически мыслящие личности должны смотреть на него лишь как на орудие в этой борьбе, могут употреблять все усилия, чтобы овладеть необходимым орудием и направить его на выработку прогресса, на подавление регрессивных партий; но, употребляя это орудие, борцы за прогресс должны помнить, что оно имеет свои особенности, которые принуждают прогрессивного деятеля обращаться с ним крайне осторожно. В борьбе совершенно естественно заботиться об усилении орудия, которым действуешь, но усиление государственной власти, по самой сущности ее, может быть вредно для общественного прогресса, едва лишь это усиление идет несколько далее крайней необходимости в данном частном случае. Оно соответствует всегда увеличению обязательного, насильственного элемента общественной жизни, всегда подавляет нравственное развитие личности и свободу критики. Это и составляет главное затруднение в прогрессивной деятельности государственными средствами. Это обусловливало неудачу или вред, принесенный знаменитыми реформаторами, которые декретировали прогресс в неподготовленном обществе. Меру употребления государственных сил в борьбе за прогресс в каждом частном случае определить трудно, но, кажется, всего вернее допустить, что эти силы могут с пользою быть употреблены лишь отрицательно, т. е. для подавления препятствий, противопоставляемых свободному развитию общества существующими культурными формами. Впрочем, это — вопрос крайне спорный. Пока государственный союз есть могущественная функция в борьбе за прогресс и за регресс, до тех пор критически мыслящая личность имеет право употреблять ее как орудие для охранения слабых; для расширения истины и справедливости, для доставления личностям средства развиться физически, умственно и нравственно, для доставления большинству минимума удобств, необходимого для вступления на путь прогресса; для доставления мыслителю средств высказать свою мысль, а обществу возможность оценить ее; для сообщения общественным формам той гибкости, которая мешала бы им окоченеть и делала бы их доступными изменениям, благоприятным для расширения понимания истины и справедливости. Это справедливо не только для государства так, как оно есть в данную эпоху, но и для всех общественных форм, встречаемых личностью в культурной среде, как было сказано выше в письме восьмом. Но, работая при пособии государственного элемента для научного реализирования человеческих потребностей в других общественных формах, прогрессивный деятель должен помнить, что сама форма государственности не соответствует какой-либо особой реальной потребности; что она, следовательно, не может быть, никогда целью прогрессивной деятельности, остается для нее во всех случаях лишь средством и потому должна изменяться сообразно другим руководящим целям. При крайней неправильности жизненных отправлений может встретиться необходимость в лечении весьма энергическом. При улучшении положения больного лекарства должны быть слабее. Медик-человек знает, что лишь тогда пациент его здоров, когда для него достаточна правильная гигиена, а терапевтические средства устранены совсем.
Неужели человеческие общества могут ставить себе целью вечное политическое лечение, а не здоровую жизнь по правилам социологической гигиены?
В последнем письме я говорил о политическом прогрессе общества и пришел к тому результату, что этот прогресс заключается в уменьшении государственного элемента в общественной жизни. Мне пришлось указать, что современный строй общества еще очень недалеко ушел на пути этого прогресса и что государственное начало насильственного подчинения одной части населения территории условиям жизни, не обсужденным этой частью населения, есть общее правило для современных обществ. Такое положение дел тяготеет на личностях тем более, что государственные единицы стремятся расшириться для большего ручательства за успех в случае борьбы между государствами, а по мере расширения государственных единиц они захватывают местности, все более различающиеся между собою по экономическим и нравственным потребностям населения. Конечно, отдельные личности не в состоянии бороться против государства, захватывающего их жилища в свою территорию и налагающего на них обязанность подданства. Но для обеспечения личностей от беспрестанных случайностей подобного рода мыслители выставляли различные принципы, которые должны бы указать естественные пределы распространения государств. Если бы подобные принципы были установлены, то можно было бы научно определить для каждого государства законность или незаконность его существования, справедливость или несправедливость его завоевательных войн, словом, идеальную систему разделения поверхности земного шара на территории. Тогда всякое государство имело бы совершенно определенную цель для своего территориального развития и при всяком отклонении от этой цели оно знало бы, что завещает следующим поколениям тяжелую борьбу, которая все-таки кончится тем, что государство будет когда-нибудь приведено к своим естественным границам. Может быть, подобное соображение устранило бы из истории человечества многие кровавые столкновения, много страданий и горя для личностей, так как надо предполагать, что хотя некоторые руководители судеб народов сообразили бы, насколько нелепо проливать кровь и тратить капиталы на предприятия, по самой сущности своей противоречащие естественному течению событий.
Но до сих пор ни одного сколько-нибудь рационального принципа в этом отношении не было выставлено; естественные пределы государства оказались в большинстве случаев не более как маскою для хищнических поползновений на захваты того или другого кусочка землицы. Если внимательно рассмотреть деятельность разных приобретателей, возвеличенных историей, то пределы, к которым они стремились для своих государств, окажутся в самом деле естественными, но совсем в ином смысле. Они руководствовались весьма простым принципом, сближающим человека с его меньшими зоологическими братьями: бери, что можешь; а при этом естественные пределы силы определяли и естественные пределы государства. Идеалом для таких приобретателей всегда было всемирное государство. Ни форма правительства, ни раса завоевателей, ни степень их цивилизации в этом случае не представляют ни малейшей разницы. Тамерлан, Людовик XIV, Александр Македонский, Наполеон I, римская республика, венецианская аристократия, северо-американская демократия имели в виду одно и то же.
Если наши заатлантические друзья ограничиваются в своей политической программе материком Нового Света, то это не что иное, как временная стыдливость: во-первых, и программа овладения материком Америки уже довольно обширна, чтобы доставить немало дела нескольким последовательным поколениям; во-вторых, государство, охватывающее весь материк Америки, будет неизбежно господствовать над всеми государствами мира; следовательно, их самостоятельность будет лишь кажущейся; наконец, в-третьих, что же помешало бы начертать вторую, более широкую программу, когда первая была бы выполнена?
Из разных принципов, выставленных до сих пор для определения естественных пределов государств, лишь два заслуживают особенного внимания: это — стратегические границы и границы национальностей.
Если существенное отношение между государствами есть борьба, то совершенно понятно принять за естественные пределы для каждого государства такие линии, за которыми оно наиболее обеспечено от нападений, т. е. может с наименьшими издержками оградить свою территорию от захватов. Но подобные линии оказываются целесообразными лишь в тех случаях, когда государство готово к обороне и проникнуто достаточной энергией для обороны, да еще если силы обороняющегося не через меру уступают силам наступающего; иначе говоря, стратегические линии хороши лишь тогда, когда и без них оборона страны может быть весьма значительна. Если же указанные условия для нее не существуют, то стратегические границы не помогали никогда. Широкие реки и моря столь же мало останавливали искусных и энергических полководцев, как хребты гор, китайские стены и пресловутые четырехугольники крепостей. Для государства, сильного материально и нравственно, всюду оказывается достаточная стратегическая граница; в минуты политического ослабления такие границы существуют лишь на картах.
В последнее время получает более и более влияния на ход исторических событий принцип национальностей. Я говорил в одиннадцатом письме об отношении личности к этому принципу и о том, при каких условиях национальность может быть началом прогрессивным. Но там неудобно было разобрать обстоятельство, усложняющее вопрос, именно случай столкновения национальностей. Рассмотреть этот случай нельзя было, не взяв в соображение принцип государства, так как столкновение национальностей происходит или в форме столкновения государств, или в форме борьбы внутри государства за его целость и за сепаратизм. Хотя история не раз доказывала, что войны происходят столь же часто между различными нациями, как и между обществами, принадлежащими к одной и-той же национальности, но в последнее время многие считают вероятнейшим предохранительным средством от будущих войн и междоусобий принцип национальности в его приложении к определению естественных границ государства. В этом отношении он выражает двойственное стремление: первое — положительное — объединение личностей одной и той же национальности в одно государство, второе — отрицательное — освобождение личностей из государственного целого, образуемого национальностью, им чуждой. Посмотрим, насколько можно считать прогрессивными эти два элемента национального принципа.
Первый из них может быть сведен на следующее положение: естественно и справедливо, чтобы один и тот же государственный договор был обязателен для всех личностей, которых культура связала языком, преданиями, образом жизни. —Весьма понятно, что культурная связь может существовать и для личностей, экономические, политические и умственные требования которых весьма различны. Две группы людей, говорящих на одном и том же языке, могут иметь совершенно различную обстановку. Промышленные и торговые центры могут быть общи для людей, имеющих различный образ жизни, и различны для людей, сходных по образу жизни. Для одной части национальности интерес обороны своего существования от хищничества соседей может требовать большей централизации управления и высших прерогатив для власти, тогда как другая часть той же национальности, обеспеченная от внешних нападений свойством местности, на которой она обитает, не имеет нужды в подобной централизации и может стремиться свести принудительность государственного договора до минимума. Что же можно признать прогрессивным в объединении этих разнообразных групп одним государственным договором?
Неужели можно видеть прогресс в том, что политические условия, выработанные населением одной части данной территории вследствие особенных интересов и потребностей этой части, будут обязательны для населения другой части той же территории, связанной с первой лишь единством языка и некоторыми другими особенностями культуры? Ни понимание истинных потребностей отдельных личностей, ни понимание справедливейших отношений между ними не может выиграть от этого искусственного соединения одним принудительным договором людей, имеющих весьма мало общего; в подобном соединении всего менее можно видеть внесение справедливости в общественные формы. Это соединение вносит в население государственной территории лишь взаимное раздражение, т. е. источник сепаратистских стремлений, который, как уже было сказано, опаснее самого распадения государства. Оно обращает государство все более и более в отвлеченное целое, а не в живую единицу, выдвигает все более и более на вид, при его объединении, не общность интересов, культурных привычек и вопросов в области мысли, а принудительность договора, поддержанного административной организацией и силой оружия. Поэтому слитие обществ одной национальности в одно государство не представляет никакого ручательства в содействии прогрессу обществ, и, чем значительнее распространение данной национальности — следовательно, чем значительнее территория государства, ею образуемого, — тем вероятнее, что стеснение населения государственным договором усилится и явится большею помехою общественному прогрессу. Но есть еще повод предполагать, что государственное объединение национальности скорее может противодействовать прогрессу общества, чем способствовать ему. Я говорил в прежних письмах о том, что на почве идеализации того или другого принципа в данном обществе в нем вырабатывается меньшинство, которое пользуется выгодами этой идеализации, и что, ввиду прочности общества, на этом меньшинстве лежит обязанность распространить эти выгоды на большинство. Хотя это было и нравственной обязанностью и заключало в себе требование пользы самого меньшинства, но подобная задача, как известно из истории, выполнялась в самых ограниченных размерах. Напротив, меньшинство, пользовавшееся благами данной цивилизации, хотело большею частью — вследствие дурно продуманного эгоизма — присвоить себе монополию выгод цивилизации, оставляя на долю большинства лишь ее тягости. Лучшим орудием для подобных стремлений обыкновенно служила и могла служить государственная организация. Помощью ее меньшинство монополистов цивилизации пыталось упрочить себе выгоды последней и подавлять всякую попытку к изменению порядка вещей в обществе, изменению, которое имело бы целью внести в общество более справедливые отношения между личностями. Подобные попытки, вызываемые общественными страданиями, тем не менее делались личностями. Являлись противники устарелых законов и форм правления. Шла пропаганда реформистов. Образовались более или менее энергические партии оппозиции существующему строю. Это был, как мы уже видели, единственный путь прогрессивного развития для общества. Следовательно, прогресс общества требовал, чтобы для отдельных личностей были возможны попытки критически относиться к существующему общественному строю, распространять свои идеи, собрать около себя единомышленников и образовать партию, которая вступила бы в борьбу за более истинное понимание и более справедливое осуществление общественных задач. В противном случае требование легальных реформ переходило в подготовление революции. Оппозиция вырабатывалась в мятежников; при выгодных условиях — в революционеров. Конечно, подобная борьба личностей за общественный прогресс имела главным орудием своим проповедь или агитацию, словесную или письменную, на языке того общества, строй которого имела в виду критика личностей и на которое им необходимо было подействовать для своих реформационных или революционных целей. Но столь же неизбежно было и то, что именно на эти личности направлялись в особенности удары государственной организации, имевшей в виду охранить монополию меньшинства в пользовании выгодами цивилизации. Поэтому если все личности, говорившие данным языком, жили в пределах одной государственной территории, то действие личностей на население территории было очень затруднено; критическая мысль слабела; образование реформистских и революционных партий встречало значительные препятствия; личности, пытавшиеся вывести общество на более прогрессивную дорогу, большею частью гибли в борьбе и прогресс общества замедлялся. Напротив, когда несколько независимых государств употребляли один и тот же язык, то между ними весьма скоро возникало соперничество не только в сфере политического влияния, но и вообще в области мысли..Личности, критические стремления которых подвергали и могли подвергнуть их преследованию в одном государстве, находили убежище в другом. Их мысль крепла на свободе. Общность культурных условий в обоих государствах дозволяла легко распространиться слову и мысли из одного государства в другое, несмотря ни на какие препятствия. Партия прогресса усиливалась, и вероятность прогрессивных реформ в обществе становилась значительнее.
История представляет множество примеров в подтверждение этого положения. Разделение греческого мира на независимые центры способствовало развитию греческой мысли не только в эпоху свободных республик, но даже в эпоху деспотических диадохов. Единство римского государства раздавило развитие критической мысли. Феодальный мир Европы, несмотря на дикость его цивилизации, на крайнюю бедность его культуры, дал начало сатирической и полемической литературе, смелость которой едва вообразима во время ужасов инквизиции и полнейшего самоуправства властителей, не ставивших жизнь и свободу личности ни во что. Критика старой Франции в период Бурбонов сделалась возможна и влиятельна лишь потому, что ни Людовик XIV, ни Людовик XV не могли помешать существованию французской литературы за пределами их государства, среди населения, говорившего по-французски. Едва ли германская философская мысль могла бы получить такое блестящее развитие и такое независимое отношение к своему предмету, если бы германские университеты не были рассеяны в независимых государствах, соперничавших в области мысли, как древние диадохи, несмотря на свою склонность к абсолютизму. Даже для древней Руси можно заметить, что преобладание Северной Руси над Южной и потом Москвы над Русью, при падении самостоятельных народоправств, шло вперед рядом с ослаблением работы мысли. В Московской Руси критика могла уже проявляться лишь в форме Стеньки Разина и раскола.
Все это приводит к заключению, что раздробление национальностей на независимые государства гораздо более способствует прогрессу обществ, входящих в состав данной национальности, чем соединение всей нации, говорящей каким-либо языком, под законы одного государства. Имея это в виду, прогрессивные партии должны более заботиться о независимости территорий, лежащих за пределами их политического отечества, но имеющих с ним общий язык, чем о включении их в одно государство. Конечно, здравомыслящие французские прогрессисты в эпоху Второй империи должны были видеть, что для них выгоднее, чтобы Бельгия и Женева остались независимыми, чем входили в державу наполеонидов. Там же, где подобных независимых территорий не оказывается, прогрессивная партия должна всеми силами заботиться о их образовании, так как они представляют важное пособие свободной критике личностей, распространению независимой мысли и усилению прогрессивной партии. Вообще можно сказать, что положительная сторона национального принципа в разделении территорий не должна считаться прогрессивною и нация, стремящаяся к достижению естественных государственных границ в этом смысле, чтобы в них включить все личности, говорящие ее языком, весьма ошибается, если видит в этом стремлении прогресс.
Отрицательная сторона принципа национальностей имеет большее значение. Различие языка и культурных привычек большею частью обусловливает достаточную разницу в экономических, политических и умственных потребностях, чтобы государственное единство при этих условиях сделалось крайне затруднительным. Большою частью при соединении различных национальностей в одно государство договор, их связующий, выгоден для одной национальности, стеснителен для другой и возбуждает их взаимную вражду. Исход столкновений может заключаться или в том, что сильнейшая национальность поедает слабейшую, подавляя мало-помалу со особенности, или в том, что государственное единство все более стремится перейти в федеративный союз отдельных государств. При этом совершенно естественно, что слабейшая национальность, всеми силами отстаивая свое существование, стремится составить особое государство, так как в противном случае ей грозит гибель. Борьба за свое существование есть борьба вполне законная, и стремление к государственному обособлению в этом случае совершенно естественно. Столь же естественно, ввиду борьбы между большими государствами, как я говорил в последнем письме, стремление государственной власти сохранить единство государственного целого. При этом сталкиваются два естественные стремления, но вопрос о справедливости и прогрессе нисколько не связан нераздельно с тем или другим. Как всякое другое знамя общественных партий, и сепаратизм во имя принципа национальности, и стремление поддержать государственное единство могут быть явлениями прогрессивными в одном случае, ретроградными в другом. Решение вопроса зависит от совокупности обстоятельств, а не от которого-либо из них, взятого в отдельности.
Каждая национальность в данную эпоху своей истории лишь настолько имеет право на сочувствие мыслителя, насколько она в формах своей цивилизации осуществила стремления к истине и справедливости. При столкновении национальностей по вопросу о государственном единстве или сепаратизме победа во имя прогресса желательна для той национальности, которая воспитала в себе более критическое отношение к вопросам в области мысли, более живое стремление к практическому осуществлению того, что справедливее. Национальность, опирающаяся в своих требованиях на грубую силу численного преобладания, на предания, чуждые научной критике, на пережитые давно периоды истории, на трактаты, когда-то оградившие права хищников формою договора, сама себе подписывает приговор в процессе исторического столкновения народов. История тем именно отличается от остальных процессов природы, что в ней явления не повторяются и прошедшее остается для нее лишь воспоминанием. Если бы во имя минувшего можно было переделывать настоящее, то подобная переделка не имела бы конца, так как за полувековым минувшим восстало бы минувшее вековое, за ним двухвековое и т. д. и т. д., каждое со своими легендарными столкновениями и желаниями, со своими героями и злодеями. Минувшее минуло и не может быть судьею настоящего. Судьею настоящего является еще не осуществленное будущее в его идеалах истины и справедливости, в том виде, в каком они живут в умах мыслителей настоящего.
Перед мыслителем в основе всего лежит неизменный закон природы, который нарушить нельзя ни для каких стремлений к лучшему, истиннейшему и справедливейшему. Перед мыслителем фактическое распределение материальных, умственных и нравственных сил в настоящем, распределение, обусловленное минувшей историей, которого не признать тоже нельзя из-за новых идеалов, потому что оно совершилось. Перед мыслителем идеалы истины и справедливости, выработанные вокруг него и в нем самом историей. В них заключаются движущие силы будущего, действие которых ограничено неизменными законами природы и данной почвой исторических фактов. Во имя этих идеалов, и только во имя их, можно объявить настоящее распределение сил правильным. Никакое другое право не может быть признано пред судом совершающейся истории. Национальность, которая хочет отстоять себя в борьбе за существование при невыгодных для нее условиях, должна заявить себя представительницей лучших требований будущего, не ссылаясь на невозвратимое минувшее. Национальность, которая хочет преобладать над другими, должна отречься от всего, что сковывало жизнь народов с отжившими началами; должна возможно строже провести критику в области мысли и возможно лучше осуществить справедливость в области жизни. Вне этих способов нет прочных основ для государственного развития национальностей. Если они напишут на своем знамени призраки минувшего, то их существование будет всегда непрочно и призрачно, несмотря на героизм личностей, несмотря на сочувствие, которое всегда внушает зрителю отвага отчаянной борьбы слабого против сильного. Если нация скует себя с мумией безжизненных начал, то ни огромность территории, ни значительность материальных средств не дозволят ей прочного господства среди народов: ее мысль останется бесплодною, ее лучшие стремления будут поражены бессилием и ей придется подчиниться умственно и нравственно народам, несравненно слабейшим ее. Лишь в истине и справедливости сила народов.
Поэтому и в борьбе за государственное единство или за сепаратизм тот из этих элементов есть представитель права, который написан на знамени национальности, вполне отрекшейся от призраков минувшего, вносящей критику в область мысли, справедливость в область жизни. Государство есть отвлеченное понятие, и если это понятие не заключает реального содержания, то оно становится идолом, пред которым приносить кровавые жертвы бессмысленно и безнравственно. Реальное содержание понятию дает лишь личность в своем развитии. Внеся в понятие о государстве требование истины и справедливости, личность обращает предрассудочного идола в нераздельный элемент высшего общественного идеала, и для этого идеала всякие жертвы разумны и справедливы. Обособление национальности устраняется как неосуществимый вопрос там, где государство, хотя издалека, подходит к идеальным требованиям, и это доказывает пример Северо-Американских Штатов, где эмигранты целого мира уже во втором поколении, а иногда и в первом становятся просто американцами. Сепаратизм южных штатов не имел права заявлять себя перед конституцией, лучше которой еще ничего не представила история, и перед установлением равноправности рас, которой пришлось противопоставить лишь апологию невольничества. С другой стороны, многочисленные сепаратистские стремления в Европе и Южной Америке имели весьма часто право за себя, потому что государства, против целости которых вооружались сепаратисты, были весьма далеки от допущения свободной критики в мысли и от воплощения справедливости в общественных формах. Здесь право склонялось тем более на сторону сепаратистов, чем прогрессивнее был государственный идеал, к которому они стремились при обособлении. Там же, где и защитники единства государства, и сепаратисты спорят из-за мнений и из-за призраков минувшего, в весьма незначительной степени внося в свои требования идеалы современности, там идет борьба не за прогресс, не за человеческие стремления; там мыслитель отворачивается, сожалея о трате сил и крови. Там лишь любитель исторических мелодрам с жадностью следит за кровавой борьбой гладиаторов, за фанатическим самоотвержением рыцарей минувшего с их разнообразными девизами. Гомериды3l будут всегда воспевать Ахиллов и Гекторов, но какой смысл для Аристотеля имеет борьба за прекрасную Елену?
Когда национальность прониклась требованиями истины и справедливости, когда она решилась разорвать с минувшим и служить прогрессу, то она имеет право отстаивать свое обособление от государственного единства, стесняющего ее стремления; или, если она достигла уже государственного преобладания, она имеет право употреблять самые энергические меры, чтобы отстоять свою прочность и материальную силу своей политической организации, рядом с соседями, стоящими на низшей ступени цивилизации. Прогрессивная национальность имеет право на выделение из менее прогрессивного государства. Прогрессивная национальность имеет право на подавление сепаратистских стремлений национальностей менее прогрессивных и связанных с нею исторически государственным договором. Но это последнее абстрактное право никогда не приходится прилагать на практике, так как прогрессивной национальности не приходится бороться с сепаратизмом всего населения части территории, а разве с одним классом жителей последней. Так, северные штаты боролись не против всего населения южных, а против меньшинства населения, стремившегося удержать за собой власть над большинством. При подобных обстоятельствах борьба правомерна лишь в том случае, когда национальность, отстаивающая целость государства, действительно имеет в виду улучшить состояние подавленного большинства и может ему принести действительно высшие общественные начала, чем национальность, стремящаяся к сепаратизму. Так было в Америке.
Здесь нам представляется в новой форме рассмотренный уже выше вопрос: если государственное начало в своем прогрессивном развитии должно прийти к минимуму, то не следует ли прогрессивным партиям устраниться вовсе от международных политических вопросов и обратиться исключительно к другим сторонам общественной деятельности? Так как уже было сказано, что исторические условия составляют почву возможного для всякой деятельности, то в них надо искать и решение вопроса. Так как самые прогрессивные партии составляют еще меньшинство человечества и самые прогрессивные национальности подвергаются опасности хищнического насилия со стороны соседей, то они должны готовиться к борьбе, должны отстаивать прогресс и в том, чтобы доставить ему более материальной силы. Отсюда временная обязанность для прогрессивных партий не только отстаивать свои идеи путем критики и воплощать их путем убеждения, но и пользоваться существующими государственными организациями для того, чтобы бороться с враждебными партиями, стоящими во главе других государств.
Конечно, это — обязанность лишь временная, вызываемая хищничеством, которое господствует в сношениях между государствами, и опасностью политических войн. Мы видели, что политический прогресс заключается в доведении государственного элемента в обществе до минимума, т. е. в устранении всякой принудительности политического договора для личностей, с ним согласных. Так как этот прогресс уничтожает сепаратистские стремления в самом их зародыше, то с тем вместе исчезнут и поводы борьбы между национальностями, поводы к стеснению одних национальностей другими во имя государственного единства. Вместе с тем потеряет свое значение и вопрос о естественных границах государств. Временные экономические, культурные или научные интересы должны сблизить общества и определить временную территорию федерации, имеющей определенную цель. Эта цель изменяет, расширяет и суживает границы федерации, которые остаются всегда естественными. Что касается до высшего единства, то, как мы видели в прошлом письме, оно должно быть скреплено общечеловеческою наукою, для которой естественных границ ни на какой карте начертить нельзя.
Согласится ли или не согласится со мною читатель, что таково возможное будущее, к которому следует стремиться, но относительно прошедшего он, конечно, очень хорошо знает, что дело было не так. Принудительное начало внутри государства и хищнические отношения между государствами преобладали. Совершенно естественно, что подобное положение дел было всего тяжелее тому меньшинству, которое выделилось из массы по силе ума и по энергии характера. Поэтому понятно, что ум и характер передовых личностей в прошедшем были всего чаще и всего заметнее обращены на вопросы политические. Когда принудительная сила была в руках лиц, заинтересованных в тех самых вопросах, которые вызывали принуждение, то всего естественнее было ожидать злоупотреблений силы. Эти злоупотребления в свою очередь вызывали всего скорее оппозицию, образование партий, борьбу сил, и потому именно самая заметная сторона истории была история государственной борьбы. Кому будет принадлежать фактически право устанавливать государственный договор? Насколько могут отдельные личности и общества влиять на его составление, протестовать против его неудобств и требовать его изменения? Кому придется подчиняться государственному договору, не осуждая его? Спор из-за этих вопросов составляет всю ближайшую подкладку борьбы личностей за короны, за сан визирей или за портфели ответственных министров; борьбы политических партий в прессе, в парламентах, на площадях и на полях сражений; борьбы народов за самостоятельность или за подчинение других; борьбы государств за преобладание; борьбы лучших людей за политический прогресс.
Но это — наиболее видимая сторона истории, ее драматическая внешность, ее пестрая одежда. Интерес мыслящего историка ищет под этой внешностью более существенных начал. Самые драматические эпохи иногда свидетельствуют лишь о трате сил на вопросы маловажные. Самые даровитые личности иногда употребляли свой ум и свою энергию на цели весьма ничтожные. Успех и блеск деятельности не доказывают еще высокого человечного значения личности. Перспектива фактов в истории должна соответствовать значению этих фактов для прогресса человечества. Тот элемент, расширение которого наиболее важно для прогресса, может иметь значение и в своих едва заметных проявлениях. Тот же, который должен терять значение по мере прогресса общества, имеет наименее прав на внимание историка.
По мере прогрессивного развития общества государственный элемент доходит в нем до минимума; следовательно, политическая история представляет наименьший интерес для того, кто хочет найти какой-либо смысл в истории человечества. При каждом внешнем столкновении государств, как при каждом внутреннем их потрясении, историк должен спросить себя прежде всего: какие внегосударственные элементы играли роль в этом столкновении, в этом потрясении? От каждого влиятельного деятеля следует требовать отчет: что он сделал, чтобы уменьшить действие принудительного, государственного элемента на общество? Насколько он содействовал или противодействовал прогрессу внегосударственных элементов? Расширения и распадения государств, обширные завоевательные предприятия, кровавые битвы, дипломатические хитрости, административные распоряжения получают с этой точки зрения новый интерес, но уже совершенно иной, чем тот, который они имели в глазах прежних историков. Сами по себе эти явления никакой важности не имеют: это — метеорологические процессы истории. Сильные ураганы, землетрясения, эпидемии, особенно красивые северные сияния, необычное рождение близнецов или уродов суть факты совершенно одинакового значения с процессами, указанными выше. В обоих случаях факт для ученого важен не сам по себе, а по его следствиям или по его причинам. Он возбуждает внимание и тщательно изучается или для отыскания нового общего закона основных явлений, физических и психических, или для того, чтобы вызвать в будущем выгодные распределения фактов и устранить вредные. Какие потребности и мысли вызвали то или другое политическое явление? Насколько оно способствовало появлению новых потребностей и изменению прежних? Насколько оно расшатало прежнюю культуру или укрепило ее? Насколько оно дало толчок новому развитию мысли? Вот существенные вопросы истории относительно каждого политического явления. За ними являются другие: насколько в этом явлении можно изучить психические процессы личности, гибкость ее мысли, ее стремление к личному развитию и к справедливости? Насколько в нем можно изучить влияние общественной культуры на психическую жизнь личности? Решение первых вопросов указывает собственно историческое значение политических событий; решение вторых уясняет важность этих событий как материала для личной психологии и социологии. В обоих случаях политической истории придают значение задачи высших частей естествознания или задачи истории цивилизации.
В ряде предыдущих писем я разобрал главнейшие девизы, обыкновенно стоящие на знаменах общественных партий, и для всех их оказалось верно высказанное еще прежде вообще положение: ни один из них сам по себе не есть выражение прогресса; смотря по обстоятельствам, он представляет реакцию или движение вперед, получает жизненное значение или делается пустым словом. Постоянно над этими девизами работает ложная идеализация, прикрывая ими совершенно посторонние для них, вовсе не идеальные влечения, забывая те естественные потребности, которые дозволяют идеализацию истинную, человечную. Таким образом, великие идеи, двигатели истории, лишь в их конкретном смысле, как знамя определенных личностей при определенных обстоятельствах, суть действительно идеи великие. Лишь постоянная критика их исторического конкретного содержания может придать личности уверенность, что, становясь под знамя, на котором написано громкое слово, личность не преследует призрака или не делается орудием в руках расчетливых и своекорыстных интриганов.
Но читатель имеет право спросить меня, встречая постоянно возвращающееся слово критика на этих страницах: если личность будет всегда иметь в виду критику, и только критику, то не отнимет ли она сама у себя энергию действия? Критика предполагает неуверенность, колебание, достаточное время для взвешивания аргументов за и против. Но всегда ли жизнь дает досуг? Когда человек гибнет перед нашими глазами, есть ли время рассуждать, насколько полезно или вредно спасти его? Когда политическая буря по какому-нибудь случайному поводу взволновала общество и масса, лишенная предводителей, может ринуться на ложную дорогу, принять друзей за врагов и врагов за друзей или потерять всю выгоду своей силы и своего одушевления вследствие нерешительности, неужели тогда истинный гражданин, понимающий положение дел, имеет право колебаться, упускать минуту? То, что прекрасно в кабинете, может не годиться на площади; то, что необходимо ученому, может быть вредно для общественного деятеля.
Это справедливо; но дело в том, что критика есть дело всей жизни, привычка, которую человек должен приобрести и усвоить, чтобы иметь право на название развитой личности. Плох тот, который до той минуты, когда видит гибнущего человека, не подумал и не усвоил убеждения: должно ли спасать человека, который гибнет при данных условиях? Не имеет права считать себя общественным деятелем тот гражданин, который оставался настолько чужд историческому движению, что народный взрыв застает его врасплох и ему еще приходится колебаться и обдумывать: что сказать? что сделать? куда идти? где правда? какое знамя есть знамя данной минуты? Эпохи, вызывающие человека к решительной деятельности, редки, и вся жизнь служит к ним подготовлением. Никто не может сказать, когда личные или общественные обстоятельства станут перед ним с грозными словами: иди и делай свое дело. Поэтому каждый должен постоянно готовиться. Вырабатывая в себе личность, человек решает всевозможные вопросы жизни. Приглядываясь к пестрой волне истории, человек воспитывается для борьбы в ту минуту, когда он понадобится. Критика ему нужна не при наступлении дела, а для этого дела.
Минута настала. Голос брата зовет его на помощь. Общество проснулось в негодовании от долгой спячки. Знамена враждебных партий развернулись там и здесь. Критика сделала свое дело. Подводя итог капиталу своих физических, умственных и нравственных сил, человек бросает этот капитал в предприятия. Чем строже, осмотрительнее, холоднее, обширнее была его критика, тем могущественнее и жарче теперь его вера.
Да, вера двигает горы, и только она. В минуту действия она должна овладеть человеком, или он окажется бессильным в то самое мгновение, когда надо развить все свои силы. Не враги опасны борющимся партиям: им всего опаснее неверующие, индифферентисты, которые находятся в их рядах, становятся под знаменем партий и провозглашают их девизы иногда громче, чем самые преданные предводители; им опасны люди, отвергающие критику этих девизов, пока есть еще время для критики, но именно тогда, когда минута наступила, когда надо действовать, принимающиеся за критику, колеблющиеся и готовые оставить битву, когда она началась.
Самые веские слова обыкновенно представляли возможность придавать им самый разнообразный смысл, но едва ли слово вера не принадлежит к тем, которые вызвали наибольшие споры, именно вследствие недоразумений, так как спорящие, употребляя одно и то же слово, говорили о совершенно различных предметах.
Нет никакой необходимости связывать со словом вера представление о разнообразных религиозных культах, мифах, догматах или философских миросозерцаниях. Люди вследствие своей веры защищали и проповедовали мифы и догматы, совершали обряды разных культов, но это было лишь одно из приложений веры. Точно так же нет никакой необходимости связывать термин вера лишь с представлением сверхъестественного. Обиходная жизнь, природа и история в их разнообразии представляют весьма обширный материал для процесса веры; и тот, кто приобрел привычку относиться скептически ко всему, что не имеет аналогий в мире наблюдения, может быть очень склонен к вере.
Вера есть психическая или внешняя деятельность, где присутствует сознание, но отсутствует критика. Когда мною овладело представление, которое я уже не разбираю, но которое ложится в основу разбора других представлений и понятий, я верю в это представление. Когда, по слову другого человека, я действую, обдумывая, как бы осуществить это слово, а не обдумывая уже, нужно ли осуществить его, я верю этому человеку. Когда я поставил себе цель и подвергаю критике лишь способы ее достижения, а не самую цель, я верю моей цели.
Поэтому сказать, что вера противоположна критике, можно, но в ограниченном смысле. То, во что человек верит, он уже не подвергает критике. Но это нисколько не исключает случая, что предмет сегодняшней веры был вчера подвергнут критике. Напротив, такова самая твердая вера и единственно рациональная, единственно прочная. Проверкою веры представляется действие в ту минуту, когда есть поводы действовать так или иначе; но если вера моя не есть следствие критики, т. е. не имела случая подвергаться возражениям, то кто мне поручится, что в минуту действия поводы, побуждающие меня действовать несогласно с этой верою, не пошатнут ее?
Лишь критика созидает прочные убеждения. Лишь человек, выработавший в себе прочные убеждения, находит в этих убеждениях достаточную силу веры для энергического действия. В этом отношении вера противоположна критике не по существу, а по времени: это — два разные момента развития мысли. Критика подготовляет деятельность, вера вызывает действие.
В фантазии художника объединился образ. Художник подверг его строгой научной и эстетической критике в его частностях. Эта критика выяснила ему все более и более художественные формы в их отделке. И вот цельный, живой образ встал перед мыслью художника. Он берет кисть или резец и воплощает свой идеал, потому что верит в его жизненность, в ого красоту. Иначе деятельность его нерешительна и невдохновенна. Когда картина или статуя стали объективны, над ними может начаться новый процесс критики и художник, недовольный своим произведением, может быть, разрушит его. Но в процессе художественного творчества критика не участвует, а участвует вера в жизненность образа.
Ученый тщательно определил и взвесил факты. Невольно они группируются в его мысли в закон более или менее гипотетический. Другие факты, ему известные, сами собой возникают в его памяти как подтверждающие, дополняющие, расширяющие найденную научную аналогию. Он проверяет себя еще и еще. Критика сделала свое дело. Он убежден в полученной истине. И вот он входит на кафедру объявить ученикам новое приобретение науки. Он резюмирует опыт, предупреждает возражения, выставляет на вид аналогии и указывает новые вероятные открытия. В это время он уже не критикует, не колеблется: он верит в силу и полноту своей критики, он проповедует новую истину. Пока он не поверил, он не объявит ее именно потому, что ценит критику выше всего.
Человек сближается с другим человеком, видит его достоинства и недостатки; знает, насколько его приятель может увлекаться и может относиться рационально к различным предметам. В данную минуту, на основании слов приятеля, надо действовать так или иначе. Совершившийся заранее процесс критики дает результат. Человек верит или не верит своему приятелю. Он решается и действует на основании своей веры.
Жизнь и общественная история ставят перед человеком подобный же вопрос. Человек выработал идеалы истины и справедливости, развивался под влиянием этих идеалов и развивал их под влиянием накопляющегося опыта жизни и критического процесса мысли. Человек изучал культуру общества, его окружающего, работу мысли, в нем совершающуюся, и конкретный смысл различных девизов современных партий. Он признал не идеально совершенное, но исторически лучшее здесь, а худшее там. Он знает, что и здесь нет полной истины и справедливости, и там нет безусловного зла и лжи. Но он понял, что при данных исторических условиях борьба возможна с надеждой успеха лишь в союзе с данными партиями и что лишь данные партии могут одна у другой оспаривать победу. Одна из них лучше других, и прогресс в данную минуту возможен лишь путем ее победы. В ней наиболее истины, наиболее справедливости. Конечно, понимая ее недостатки, мыслящий и искренний человек должен стараться своим влиянием ослабить, устранить эти недостатки, увеличить процент истины и справедливости, заключающийся в стремлениях лучшей из современных ему партий. Если она сильна, он может заявлять свое разногласие, противоречить ее предводителям, ставить свое знамя особо. Но наступила историческая минута столкновения. Все общественные силы призваны к борьбе за прогресс или за реакцию. Оставаться в стороне — значит ослаблять лучших. Он верит, что это лучшее, и примыкает к ним во имя этой веры. Время критики, разделения прошло. Все лучшие люди должны соединиться для борьбы за возможный прогресс. Все должны примкнуть к той партии, которая обещает лучшее будущее. Чем строже критически человек исследовал недостатки и достоинства разных партий и чем точнее на основании своей критики убедился, что лучшее здесь, тем с более безусловною верою он посвящает избранной партии свою деятельность, борется с ее врагами, радуется ее победам, страждет от ее поражений. Критика мысли не ослабела, но ее пора прошла, чтобы наступить снова, как только будет для того удобная минута.
Еще сильнее и полнее процесс веры, одушевляющей личность к деятельности, совершается тогда, когда уступок делать не приходится, когда надо развернуть новое знамя и бросить в человечество новое слово. Общественное страдание и критическая мысль развили убеждение в личности. Она одинока или имеет весьма мало сочувствующих. Может быть, еще недавно волна истории разметала и унесла людей, которые боролись за то, что личность признает истиною и справедливостью. Вековые культурные привычки и предания давят со всех сторон. Мысль враждебных партий имеет могучих, искусных и выгодно поставленных представителей. Как же случается, что личность не падает духом? Почему, сознавая свое малосилие, она не оставляет своего безумного предприятия? Что ее побуждает бросаться в борьбу, несмотря на препятствия, на индифферентизм большинства, на трусость одних, на подлость других, несмотря на насмешки врагов? Это дело веры. Критика привела человека к убеждению, что истина и справедливость здесь. Он верит, что истина и справедливость, явная для него, будет очевидна и для других, он верит, что мысль, одушевляющая его к деятельности, победит индифферентизм и враждебность, его окружающие. Неудачи не утомляют его, потому что он верит в завтра. Вековой привычке он противопоставляет свою личную мысль, потому что история научила его падению самых упорных общественных привычек перед истиною, в которую верили единицы. Закону, вооруженному всеми силами государства, он противопоставляет свое личное убеждение, потому что ни кодексы, ни государственные силы не могут сделать для него ложным и несправедливым то, во что он верит как в истину и справедливость. Умирая под ударами врагов или под гнетом обстоятельств, он все-таки завещает единомышленникам бороться и умереть подобно ему, если только верит в то, за что умирает.
Сверхъестественный элемент для этого вовсе не нужен. Пестрые мифы, непонятные догматы, торжественные обряды культа нисколько не придают более силы и непреклонности подобной решимости жить и умереть за то, во что веришь. Правда, что минувшая история человечества сохранила гораздо более преданий о людях, боровшихся и умиравших за призраки религии и метафизики, чем за убеждения, не имевшие ничего фантастического. Вера в призраки возможна настолько же, как и вера в прогрессивные идеи. Люди, слабые мыслью и дающие в своей жизни мало места критике, могут дойти до героизма только в процессе религиозных верований, и этот процесс, составляющий в них единственную характеристическую сторону, конечно, перенесет их и в историю как героев религиозного верования. Люди мысли и критики представляют биографу столько разнообразных сторон в своей умственной и гражданской деятельности, что он пропускает иногда без достаточного внимания тот героизм веры, который выработался у них путем критики и доставил им в жизни много тяжелой, неустанной борьбы, заставил отказаться от многих благ, а иногда от жизни. Костер Джордано Бруно не уступал костру св. Лаврентия32 и Яна Гуса. Спинозы, Фейербахи, Штраусы умели терпеть бедность и отвержение не хуже древних и новых религиозных визионеров. Республиканцы умирали под пулями и ножами роялистов с такою же решимостью, как роялисты на эшафоте Конвента. Вера, вызывающая готовность жертвовать не колеблясь временем, удобствами жизни, привязанностью людей, даже жизнью за то, что мы признаем за истину и справедливость, являлась во всех партиях в минуту борьбы. Она одушевляла и тех, которые, кроме нее, не имели никаких достоинств. Она одушевляла деятелей реакции, проливавших потоки крови и напрягавших все свои силы, чтобы остановить историю, которую они остановить не могли. Она же проникала и мучеников мысли, героев прогресса.
Поэтому вера есть безразлично двигатель истины и лжи, прогресса и реакции. Без нее прогресс невозможен, потому что невозможна никакая энергическая самоотверженная деятельность. Но она не есть достаточное условие прогрессивного движения. Где мы видим героизм и самоотвержение, там мы не имеем еще права заключать о существовании прогрессивных стремлений. Только вера, опирающаяся на строгую критику, может вести к прогрессу; только критика может определить жизненную цель, в которую развитой человек имеет право верить.
Мыслящие люди вырабатывали представление полезного, истинного, справедливого. Верующие боролись за то, во что верили как в полезное и должное для них; лучшие из них боролись за то, что было для них истинным и справедливым. Чем жарче была вера тех и других, тем ожесточеннее была борьба. Чем слабее была мысль, чем недостаточнее критика, тем разнообразнее были представления полезного и должного, истинного и справедливого, тем значительнее было разделение партий и тем более терялось сил в человечестве на бесполезную борьбу. Разнообразие призраков может быть бесконечно, и тем разнообразнее они могут быть, чем они далее от действительности. Та страшная цепа прогресса, о которой я говорил в четвертом письме, преимущественно наросла от призрачных представлений, недостаточно подверженных критике. Чем более люди верили, что польза каждого из них враждебна пользе других, тем громаднее была трата сил в явной борьбе эксплуататоров, в тайной борьбе люден взаимно недоброжелательных и недоверчивых. Чем более люди верили, что должное заключается в магических обрядах религии, в ее фантастических догматах и мифах, в приличиях, разделяющих касты и сословия, тем более они коротали и без того короткую жизнь свою, давая себе менее времени на настоящее развитие и наслаждение. Чем более лжи было в их истине, чем безнравственнее была их справедливость, тем мысль работала хуже и жизнь была тягостнее. Глубокая вера, героизм самоотвержения пропадали большей частью даром, потому что опирались на недостаточную критику.
Лишь по мере того, как призраки рассеивались под влиянием работы мысли и она приближалась к действительности, возможно было уменьшение борьбы и траты сил, потому что новая вера, опирающаяся на лучшую критику, вела к примирению, а не к вражде. Вера в единую научную истину, выделяя из нее фантастические создания, устраняла вражду в области мысли. Вера в равноправность достоинства личностей как в единую справедливость устраняла столкновение тысяч разнообразных национальных, юридических, сословных, экономических справедливостей и всю борьбу за эти идолы. Вера в личное развитие и справедливость как единственный долг примиряла все личные стремления в общем усилии распространения истины и справедливости, устраняла трату сил ввиду фантастических обязанностей. Вера в тожественность наибольшей пользы каждого развитого человека с пользой наибольшего числа людей есть именно то начало, которое должно довести до минимума трату сил человечества на пути прогресса. И благодетельное влияние этих верований именно истекает из того, что они вырабатываются не религиозною мыслью, что они не заключают ничего сверхъестественного, не нуждаются ни в мифах, ни в таинствах. Они опираются на строгую критику, на изучение реального человека в природе и в истории и становятся верованиями лишь в ту минуту, когда личность вызывается к действию. Их основной догмат — человек. Их культ — жизнь. Но не менее религиозных верований они способны одушевить личность к самоотверженной деятельности, к пожертвованию различных жизненных благ и самой жизни на алтаре своей святыни.
Мне возразят, что эти верования далеко не общи, паже принадлежат едва заметному меньшинству. Правда. Зато и прогресс в человечестве очень мал, и цена его велика. Впрочем, история еще не кончится ни сегодня, ни завтра, а прогрессивная будущность принадлежит все-таки вере, опирающейся на критику.
Но возможна ли прогрессивная будущность? Возможен ли реальный исторический прогресс в том смысле, который придан здесь этому слову?
Предсказывать в истории до сих пор решительно невозможно. При гораздо меньшей сложности и при отсутствии элемента развивающихся личных убеждений метеорология не может с какою-либо вероятностью предсказать фазисы погоды для Европы в ноябре 1872 г., и даже попытки предсказаний общих метеорологических изменений для материков под влиянием их заселения, изменения количества растительности и т. п. принадлежат большею частью области фантазии. Тем менее можно утверждать вероятность определенного хода прогресса в истории, где распределение личных убеждений между личностями — самый важный элемент — недоступно до сих пор статистике и тем менее может допускать предсказание. Может быть, когда-либо, в весьма далеком будущем, наука сделает такие успехи, что позволительно будет предсказать изменения в распределении звездных групп за миллиарды веков или формы системы организмов, которую будут наблюдать через сотни тысяч лет; тогда, или немногим ранее, можно будет, пожалуй, предсказать с достаточною вероятностью и реальное течение истории, следовательно, проверить теорию прогресса с условием возможности ее осуществления. Теперь подобная задача — фантазия. Говоря о прогрессе, никому не следует думать, что он решает вопрос: как действительно совершается течение событий? каков естественный закон истории? Теория прогресса есть приложение естественных законов нравственного развития к задачам социологии, как они представляются в их историческом развитии. Теория прогресса дает нравственную оценку совершившимся событиям истории и указывает нравственную цель, к которой должна идти критически мыслящая личность, если она хочет быть прогрессивным деятелем. Нравственное развитие личности возможно лишь одним путем. Нравственная прогрессивная деятельность личности возможна лишь в определенном направлении. Будет или не будет осуществлен прогресс в его окончательных задачах — это неизвестно, как неизвестно было Боклю, кончит ли он свою «Историю»,33 и Конту, кончит ли он свой «Курс позитивной философии». Один умер в начале труда, другой не только кончил свою работу, но дожил до фазиса позитивной религии. Это — возможности, случайности, не имеющие ни малейшего значения для мыслителя, который принимается за свой труд. Он приступает к нему, как бы этот труд должен был быть окончен и как бы автор от него никогда не должен был отречься. Точно таково же отношение критических личностей к теории прогресса. Личность развилась нравственно; она приложила свои нравственные требования к существующим культурным формам, к распределению благ в человечестве; она сказала себе: эти требования осуществимы лишь этим путем; вот идеи, которые можно проповедовать сегодня; вот враги, с которыми надо бороться сегодня; вот борьба, которую надо подготовить на завтра; вот окончательная цель, которая не будет достигнута ни сегодня, ни завтра, но все-таки есть и должна быть целью. Как только путь назначен, личность должна идти по нему. Я пытался указать некоторые пункты этого пути, вот и все. Существует ли закон природы или нет, ведущий к нравственному прогрессу, — это не касается личности, которая в настоящую минуту все равно знать этого не может. Все, что совершается независимо от ее воли, для нее есть лишь орудие, среда, предмет объективного знания, но не должно влиять на ее нравственные стремления. Ей нечего надеяться, что олимпийцы помогают ее стремлениям, или бояться, что они завистливо смотрят на ее самостоятельную деятельность; [ей нечего оглядываться] в сторону сознательных олимпийцев провиденциализма или бессознательных олимпийцев фатализма, когда дело идет о воплощении убеждения. Вырабатывай убеждение и воплощай его — вот все, что нужно знать. Прогресс не есть движение необходимое и непрерывное. Необходима только оценка исторического движения с точки зрения прогресса как конечной цели. С этой точки зрения история реальная представляет фазисы прогрессивные и регрессивные. Личность, критически мыслящая, должна ясно сознавать это и направлять свою деятельность именно так, чтобы содействовать прогрессивному фазису, сократить регрессивный, и в глубине своего убеждения, своей веры должна искать средств для этого.
- Это письмо не входило в состав «Исторических писем» ни в «Педеле», ни в первом издании этой книги. Оно было помещено в 1881 году в одном из больших легальных русских журналов34 с незначительными исключениями и изменениями, вызванными цензурными условиями. Я присоединяю его теперь к письмам конца 60-х годов, так как оно имеет в виду те же самые вопросы с несколько иной точки зрения и может несколько указать читателю, в каком направлении я перестроил бы все целое «Исторических писем», если бы я принялся за них в начале 80-х годов, а не в конце 60-х. Небольшие повторения были неизбежны, но их немного, и я не счел нужным устранить их. Противоречии с предыдущим читатель, я полагаю, не встретит, но некоторые пункты моего взгляда на вещи, может быть недостаточно ясные в прежней работе, здесь могут сделаться для него определеннее. Никаких значительных изменений против 1881 г. здесь не сделано, исправлено все то, что по неизбежным условиям русской легальной печати было прежде сказано намеренно не вполне ясно (1891).
1. Двойственность вопроса о прогрессе
[править]Разберем результаты предыдущего относительно того реального представления о прогрессе, которое выработала эволюция мысли в человечестве и которое приходится выделить из призраков, его окружающих.
С того времени, когда исторические задачи встали пред умами мыслителей как один из самых сложных и самых важных предметов человеческого изучения, мыслители не переставали работать теоретически над уяснением понятия о прогрессе и над расчленением процесса, охватываемого этим понятием. С того времени, когда люди перестали верить в неприкосновенность общественного порядка, завещанного им отцами, с той минуты, как в их среде выработались личности, мысль которых перестала ограничиваться стремлением к личному интересу при пособии существующих общественных форм и условий, но поставила себе задачей найти и осуществить формы общежития, в которых вообще жилось бы лучше, — с тех пор не переводились в мире борцы за прогресс.
Большинство мыслителей и практических борцов при этом ошибалось. В разъяснение теоретического понятия вкрадывалось невысказанное, а иногда и совсем бессознательное желание поддержать свои личные интересы и интересы близких мыслителю людей, вкрадывалось традиционное идолопоклонство пред рутинным представлением. Даже в случае полной искренности и полного желания со стороны мыслителя критически отнестись к вопросу слишком часто его понятие о прогрессе страдало от недостатка наблюдения и опыта в сфере социологических фактов. Еще чаще и еще печальнее были ошибки практических борцов за прогресс. Одни, увлеченные своим возмущением против недостатков существующего около них общественного строя, не давали себе времени обдумать и понять условия возможного улучшения этого строя, бросались в бой, не рассчитав ни своих сил, ни сил противников, гибли сами, губили то, что затронул их фанатический порыв к прогрессу, и оставляли за собой в истории лишь ореол героической деятельности, который всего чаще, ослепляя одних и ужасая других, служил поводом к новым иллюзиям относительно условий исторического прогресса и вызывал в будущем новые катастрофы. Другие, пытаясь уловить мыслью все условия сложного процесса, опасаясь вызвать своей деятельностью более страданий, чем было необходимо, нерешительно относясь к устарелому преданию, колеблясь сомнениями относительно неверного будущего, сами мешали себе и своим друзьям бороться за прогресс надлежащими средствами, сами охлаждали пыл своих сторонников, давали себя опередить людям менее искренним и менее понимающим, давали себя обойти расчетливым противникам и в унынии должны были опустить руки, когда замечали, что волна истории, поднятию которой и они содействовали, принимала совсем не то направление, для которого они работали, которому они готовы были самоотверженно отдать свою жизнь и свое личное счастье.
Печальны были следствия этих теоретических и практических ошибок. Оказывалось, что борцы за прогресс слишком часто являлись источниками общественных бедствий, даже прямо деятелями реакции, помехами на тех путях, которые одни могли вести человеческие общества к лучшему будущему. Оказывалось, что обширная литература о лучшем и удобнейшем общественном строе оставляла новое поколение в таком же недоумении относительно истинного смысла этого «лучшего и удобнейшего», в каком были отцы и деды этого поколения. Оказывалось, что борьба за прогресс приводила к результатам, весьма непохожим на то, что можно было назвать прогрессом. Оказывалось, наконец, что «лучшее и удобнейшее» для потомков проявлялось иногда на пути, о котором и не думало большинство «прогрессивных» умов в поколении предков, на пути, который внушал отвращение и вызывал энергическое противодействие со стороны самых искренних борцов этого поколения за лучший общественный строй. Первобытные мудрецы доказывали, что единственное спасение общества заключается в охранении святыни древнего обычая; но потомки их признали это охранение самым большим общественным злом и в перестройке общественных форм, под влиянием разумных и все расширяющихся потребностей человека, открыли единственный здоровый процесс истории. Обособление и противоположение крепко связанных внутри национальностей составляло идеал античного мира, идеал, в борьбе за который гибли сами и губили других замечательные представители этого периода жизни человечества; но прошли века, и среди этих самых национальностей развилось убеждение, что в этом идеале обособленных национальностей заключается самое вредное начало для прогресса человечества и что экономическая, политическая, умственная и нравственная солидарность всего развитого и развивающегося человечества составляет единственную возможную цель прогресса. Религиозные верования были для лучших умов в продолжение долгого периода истории основою общественной жизни, духовною связью общества, нервною системою для литературы, для искусства, для философии, которые служили лишь украшением или подпорою для этого высшего проявления человеческой мысли в данный период. Но настало иное время, время светской цивилизации, когда люди теории и люди практического дела устранили, насколько могли, из всех сфер мысли и жизни элемент религии и признали, что единственная истина, которую может завоевать себе человек, лежит вне области религии; единственная нравственность, которая может быть соглашена с его достоинством, есть та, которая опирается лишь на естественные потребности, на логическую критику и на рациональные убеждения человека. Политические цели, которые преследовали великие государственные умы XVII и XVIII веков, оказались для поколения XIX века лишь призраками экономических реальностей. Еще позже поставленная экономическая цель богатого государства оказывается в наше время целью туманной и односторонней, пока не решен вопрос о рациональном распределении богатства страны и пока рядом с этим богатством все распространяется язва вырождающегося или волнующегося пролетариата. Наконец, даже уединенная, эмпирическая наука последних веков, наука, которая сторонилась от жизни, от жгучих вопросов и в спокойном индифферентизме совершала свои громадные завоевания мира неорганического и органического, оказывается для передовых умов нашего времени лишь элементарным упражнением научной мысли, уроком умственного периода, который скоро переживет и должно пережить более развитое человечество; это человечество ставит себе задачей, как венец современного знания, науку общества, которая не только не требует обособления ученого от жизни и ее жгучих вопросов, по которая вся проникнута жизнью, есть сама жизнь в полноте этих жгучих вопросов и ставит по самому своему существу своему адепту не только задачу: пойми меня! — но более широкие требования: пойми меня для того, чтобы воплотить меня в жизнь! осуществи мои требования реально или — ты не понял меня!
Если история разгадывания понятия прогресса и история борьбы за прогресс есть история человеческих заблуждений и самообольщений и кровавых ошибок, то тем настоятельнее содействовать устранению этих заблуждений и самообольщений, предотвращению этих ошибок. Если цели, которые ставили общественной жизни и общественному развитию наши предки, оказывались постоянно недостаточными для их потомков, тем менее может успокоиться живущее поколение на установившихся формулах, на унаследованных задачах этой жизни и этого развития. Оно должно спросить себя снова и снова: как же нам, на основании всех предшествовавших завоеваний и ошибок мысли, понять теоретическую задачу прогресса? как же нам, на основании всех одержанных нашими предками побед и потерпенных ими поражений, более целесообразно бороться за прогресс в том виде, как мы его понимаем? И мы будем ошибаться в нашем понимании прогресса; это довольно вероятно; но постараемся довести наши ошибки до возможно меньшего минимума, изучая внимательно ошибки наших предшественников. И мы, может быть, потерпим поражение; да, это возможно; но даже в этом случае постараемся сделать все от нас зависящее, чтобы победить или, в самом поражении, указать нашим преемникам условия возможной победы.
Важнее всего при этом помнить, что задача прогресса неизбежно двойная — теоретическая и практическая; что нельзя бороться за прогресс, не стараясь как можно яснее понять его задачу, как нельзя усвоить себе ее понимание, сторонясь от борьбы за нее теми силами, которые в нас существуют, и теми средствами, которые мы около себя находим. Бросаясь в борьбу за лучшее инстинктивно, без попытки критически понять это лучшее, мы постоянно рискуем повторить многочисленные ошибки предшествующих периодов и, может быть, биться за торжество реакции или застоя, когда нам казалось, что мы боремся за прогресс: история представляет слишком много ^примеров в этом роде. Ограничиваясь теоретическим пониманием и отказываясь от реальной борьбы за прогресс, мы или не поняли сущности этого процесса, или сознательно действуем против того, что мы сами признавали как лучшее. В понимание прогресса входит как существенный элемент сознание, что он никогда не совершался и не мог совершиться сам собою, бессознательно; что вне усилий личностей понять и осуществить лучшее могло совершаться лишь повторение прежнего, могли господствовать лишь рутина и привычка, мог установиться лишь застой; что лишь энергическая работа личной мысли могла снова и снова вносить критику в общественные миросозерцания, которые сами собой естественным путем обращаются без этого в кристаллизованное предание; что лишь непрестанные и хотя бы в малой доле удачные усилия убежденных личностей могли сгруппировать около них борцов за прогресс в организованную общественную силу, способную отстоять свое знамя в борьбе с другими общественными тенденциями, побороть эти тенденции и отвоевать себе у застоя и у индифферентизма хотя бы весьма небольшую долю почвы для дальнейшего прогресса. Если оно так, если всякий понявший сущность процесса, которым завоевывается прогресс в истории, должен понять и это, то он должен сознавать, что, оставаясь безучастным в ежеминутной борьбе, которая идет между людьми из-за различного понимания реального прогресса, а еще чаще из-за какого бы то ни было понимания прогресса против застоя и рутины, мы не только ослабляем наших сторонников, но прямо становимся в ряды сторонников рутины и застоя, потому что естественная инерция всего сущего, в социологии, как в механике, лишь тогда позволяет осуществиться движению вообще или изменить свой характер движению уже существующему, когда есть налицо силы, противодействующие этой инерции. В общественной же жизни эти силы, создающие общественное движение там, где его нет, ускоряющие его там, где оно замедлилось, и придающие ему иной цивилизованный характер, когда настают эпохи обновления человечества, суть не что иное и не могут быть чем-либо иным, как личной мыслью, личной энергией, которая воплощает в себе результат потребностей данной эпохи и работы мысли всего предшествующего времени. Всякий, кто не стремится всеми своими силами к осуществлению прогресса в том смысле, как он его понимает, борется против него.
Таким образом, необходимость участия в борьбе за прогресс является нравственным долгом личности, которая сознала смысл этого понятия. Но как участвовать в борьбе? Как целесообразно стремиться к осуществлению прогресса согласно нашему пониманию его? — Нравственный долг прогрессивного деятеля разъясняется сам собою при его внимательном рассмотрении. Прежде всего, во имя своего убеждения, если оно искренно, он должен стремиться уяснить другим то понимание прогресса, которое он усвоил; он должен стремиться приобрести сторонников этому пониманию. Но если он «один в поле не воин», то столь же бессильны и все разъединенные лица, как бы ни было сильно и искренно их убеждение; лишь коллективная сила может иметь историческое значение. Поэтому для борца за прогресс возникает долг скреплять свою связь со своими единомышленниками, войти элементом в организованную коллективность людей, действующих в определенном направлении словом и делом. Рядом с этим возникает и другая нравственно обязательная отрасль деятельности: борец за прогресс выработал в себе сознание необходимости прогресса в определенном направлении, следовательно, необходимости определенного изменения в общественном строе или в общественной мысли; он выработал это сознание лишь благодаря каким-либо благоприятным обстоятельствам, которые позволили ему критически и здраво отнестись к недостаткам той среды, в которой он развился и в которой живет; но он не должен себя обманывать иллюзией, что, усвоив это сознание, он разом выделился из среды, его окружающей; нет, он связан с нею тысячами привычек жизни и мысли, и все эти привычки срослись с теми самыми недостатками общественного строя или общественной мысли, которые он имеет в виду устранить в своем стремлении к прогрессу. Таким образом, в себе самом он находит те самые элементы, против которых борется вообще как прогрессивный деятель. Чтобы их победить в их разнообразных общественных проявлениях, ему приходится бороться с ними и в самом себе, перевоспитывать и перерабатывать себя в своих привычках мысли и жизни. Распространитель понимания прогресса в области мысли, член коллективного организма и организатор общественной силы для борьбы за прогресс в среде общества, борец за прогресс должен быть еще, хотя до известной степени, в собственной личной мысли и в собственной личной жизни практическим примером того, как прогресс в определенном направлении должен влиять на мысль и на жизнь личностей вообще.
Итак, необходим твердо установившийся план личной жизни, сообразной тому прогрессивному идеалу, который стал невыделимым элементом убеждения личности, и решимость практически осуществить этот план настолько, насколько позволяют обстоятельства; насколько позволяет среда, давящая со всех сторон на личность в направлении старой рутины, старых привычек; насколько позволяют собственные слабости и собственные увлечения, которые все выросли на той самой почве, что должен перепахать и переработать прогресс, которому человек взялся служить, за который он обязан бороться под опасением сознания измены собственному пониманию, собственному убеждению.
Итак, необходим ясно усвоенный план деятельности организованной общественной силы, без которой не может осуществиться будущий прогресс. Необходимо ясное понимание препятствий, которые должны встретиться при осуществлении этого прогресса, и условий, благоприятствующих этому осуществлению; понимание сил и средств противников, с которыми придется бороться, и средств, которые придется для этого употреблять; понимание распределения в обществе действительных и возможных друзей и сторонников в предстоящей борьбе за прогресс. И рядом с этим необходима твердая решимость употребить самым целесообразным образом организованную коллективную силу для осуществления раз усвоенного плана, для устранения препятствия прогрессу, для подавления врагов его, для употребления в дело всех необходимых для того средств, каковы бы они ни были, пока они не противоречат идеалу прогресса, к которому мы стремимся, для организации окончательной победы прогресса, после того как для этого составилась организованная общественная сила.
Итак, необходима рационально продуманная система аргументации для того, чтобы мое убеждение о смысле прогресса сделалось убеждением того лица, к которому я обращаюсь. Я должен иметь логический аргумент для меньшинства, которое не поддается ничему, кроме критической мысли. Я должен иметь наглядные, поражающие воображение факты для тех, которым трудно делать обобщения, но которые нуждаются в конкретных, эмпирических доводах. Я должен иметь аргумент аффективной области для людей аффекта. Я должен иметь, наконец, самую обширную утилитарную почву в области насущных, ощутительных, всем доступных интересов для огромного большинства, которое двигается лишь во имя близкого ему положительного интереса. Лишь тот прогресс может иметь надежных и многочисленных сторонников, который опирается с одинаковой силой на метод науки, на аффект воображения и на расчет личного интереса.
Таковы условия практики прогресса, которая одна может осуществить его.
Но все эти условия сами собою требуют теоретической подкладки. И для распространения идеи в различных общественных сферах, и для организации общественной силы ввиду деятельности за прогресс, а впоследствии ввиду его победы, и для целесообразной переработки собственной личности в направлении, соответствующем идеалу прогресса, усвоенному человеком, необходимо понимание многих теоретических данных. Необходимо понимание как той среды, в которой поставлен обстоятельствами рождения и воспитания деятель за прогресс, так и того исторического процесса, который, с одной стороны, выработал эту среду, а с другой — подготовил возможность мысли, критически к ней относящейся и открывающей в ней самой задачи прогресса, который должен ее переработать. А тому и другому должно служить основанием понимание прогресса как естественного процесса в общественном строе, но процесса, совершающегося при определенных условиях, по определенным законам, под влиянием действия определенных сил, как ни кажется пестрой и хаотической картина исторического движения в ее сложности и изменчивости.
Таким образом, подкладкою практике прогресса является его теория как естественного процесса, как реального исторического явления и приложение этой теории к тому общественному строю, к той общественной среде, которая вызывает деятеля прогресса на его практическую деятельность.
2. Спор учений
[править]Каковы же в настоящую эпоху результаты понимания прогресса? Каково отношение фактов современной общественной жизни к задаче прогресса?
Перед нами ряд совершенно противоречивых, по-видимому несогласимых воззрений на эту задачу, и, вглядываясь в них внимательно, мы найдем в них согласие лишь в одном: что переживаемый нами период представляет самую печальную картину распадения всяких крепких общественных связей, картину вражды классов, борьбы между личностями, которая становится все ожесточеннее. Относительно исхода из этой борьбы чуть ли не всех против всех и относительно средств лечения всеми признанной общественной болезни взгляды расходятся диаметрально.
Оставим в стороне провиденциалистов и вообще всех тех, которые открыто прибегают к религиозному элементу для объяснения слишком реальных общественных язв настоящего и столь же реального мартиролога большинства человечества, мартиролога, который называется хроникою исторических событий. Их учение принадлежит строю мысли, чуждому современной науке.
Нам слишком довольно и тех истолкователей общественного процесса, которые остаются, или думают, что остаются, на почве реальной.
Перед нами прежде всего пессимисты, которые говорят нам: то, что называют прогрессом в истории, есть фатальное стремление к увеличению бедствий человечества. Все пути ведут к этому результату. Если мы можем лучше понимать все сущее, то можем его понимать лишь как источник бедствий и с уяснением нашего понимания все более убеждаться в их фатальном возрастании.
Рядом с ними слышим спокойную, утешительную речь оптимистов: фатален прогресс, фатально улучшение, возвышение человеческого существования во всех отношениях, человеческого общежития во всех его формах. Все бедствия, все раздоры призрачны и временны. Заблуждения и страдания личностей, то, что кажется реакцией) и уклонением от прогресса, есть лишь рябь на поверхности старинной «реки времен»; рябь эта поднята ветром, направление которого изменяется каждую минуту; но общее течение этой громадной реки не может остановить никакой ветер. Растет сила человеческой мысли, открывая истину за истиною, освещая неведомые прежде пути к прогрессу. Растет и благосостояние даже тех классов, которых выставляют обыкновенно как пасынков современной цивилизации. Вместе с тем настраиваются сами собою различные инструменты человеческого концерта, чтобы со временем слиться в одну стройную гармонию.
Оба эти прямо противоположные миросозерцания оставляются совсем в стороне теми, которых можно назвать натуралистами в истории. Прогресс, говорят они, есть одна из многочисленных иллюзий, которые одна за другою забавляют человечество в фатальной смене событий, составляющих процесс его жизни. Все «лучшее», все «высшее», всякий идеал, личный или общественный, — иллюзия и снова иллюзия. Реален лишь процесс механико-химических явлений, который в своих разнообразных и вечно повторяющихся фазисах вызывает там или здесь во вселенной процесс органической жизни, процесс сознания. Где наступает органическая жизнь, там начинается борьба за существование, которая кончается лишь с прекращением самой жизни. Где вырабатывается сознание, там разрастаются разнообразные призраки истины, красоты, нравственного долга, общественной связи, призраки, сквозь волнующийся туман которых лишь изредка проглядывает трезвая, хотя и печальная, истина. Счастье одних особей и страдания других суть случайности, имеющие столь же мало значения в общем процессе, как тот или другой пузырек, вскакивающий на поверхности кипящей жидкости. Нет в природе ни ухудшения, ни улучшения, ни понижения, ни возвышения; есть лишь смена явлений, которые все имеют одинаковое значение и к которым вполне неприложима какая-либо нравственная оценка. Борьба за существование, борьба между наличными силами есть единственная реальность и в процессе истории, а все идеи и идеалы, которые выступают на поверхности этого процесса, суть лишь самообольщение, которое вызывается процессами сознания, чтобы скрыть от себя однообразие совершающегося реального процесса и продолжить его.
Этим метафизикам разного толка реалисты истории возражают, изменяя совершенно самую постановку вопроса. Знать сущность вещей нам невозможно, говорят они, и заботиться о ней бесполезно. Допуская, что весь интеллектуальный мир наших стремлений к правде теоретической и практической есть не что иное, как мир иллюзий, в котором завернут однообразный процесс борьбы за существование, мы все-таки этого покрова сорвать с сущности вещей не можем и все-таки в реальной жизни будем ставить себе цели и будем искать средства достигнуть их. Мы будем страдать и наслаждаться, как ни были бы малозначительны, может быть, наши боли и радости для «целого». Мы будем искать истину или то, что нам кажется истиною. Мы будем возмущаться несправедливостью или тем, что для нас есть несправедливость. Следовательно, для нас вопрос о «лучшем» и о прогрессе будет иметь всегда жизненное значение, какова ни была бы сущность вещей. Мы его и ставим для того интеллектуального мира, который составляет нашу науку, нашу нравственность, нашу философию. С этой точки зрения для нас довольно безразличны воззрения пессимистов или оптимистов. То, что делается в истории само собою, фатально, лежит вне наших сил и нашей деятельности. Может быть, в «целом» количество зла и бедствий в мире растет неудержимо. Может быть, оно неудержимо уменьшается. Но перед нами наболевшее человечество нашего периода, страдания которого суть результат процесса предшествовавшего исторического времени, причем в развитии процесса участвовали люди, подобные нам. Перед нами возможное будущее этого страждущего человечества, будущее, в построении которого приходится участвовать и нам. Мы стоим между этим прошедшим и этим будущим с нашими мнениями и убеждениями, с нашею критикою науки и с нашею решимостью действовать, каковы бы ни были эти наши умственные и нравственные данные. Во имя этих данных мы неизбежно говорим себе: здесь зло и ложь; здесь правда и благо. Это было явлением прогресса, а это — фактом регресса в прошедшем, потому что первое для нас — приближение к благу и к правде, второе — отклонение от них. И в ближайшем будущем, в построении которого нам приходится участвовать, вот где явления, которые обещают наибольшее количество правды и блага; вот за что нам приходится бороться, чтобы наболевшее человечество почувствовало облегчение. Для него настанут неизбежно новые боли, говорят они. Может быть; но наше дело бороться против тех болей его, которые мы знаем, которые понимаем, предоставляя будущим поколениям придумывать средства против зла, о котором мы не имеем никакого ясного понятия. — Боли человечества несущественны, говорят другие. И это возможно; но настоящие боли его для него ощутительны, и мы обязаны искать в прошедшем их объяснение, в будущем — их излечение. Для нас прогресс есть возможное направление исторического течения событий к «лучшему», как мы его понимаем, за тот период времени, который мы можем охватить умственным взглядом. Для нас борьба за прогресс есть обязательное содействие этому возможному направлению, которое, как возможное лишь, могло бы, насколько мы понимаем, замениться и совсем противоположным направлением, следовательно, нуждается в содействии всех тех, которые понимают его так, а не иначе. Пессимизм и оптимизм со своими общими соображениями остаются совершенно вне той теории прогресса, которая нам нужна для нашей практики.
На этой реальной почве мы имеем различные группы мнений, которые уже могут и должны подлежать обсуждению с точки зрения установления истинной теории прогресса.
И здесь мы устраним тех немногочисленных в наше время представителей мистического направления, которые ищут прогресса человечества в смене религий, видят главное зло современности в отсутствии религиозных верований и ищут спасения человечества в создании новых догматов, нового культа. Если религиозный элемент приходится оставить в стороне при метафизике истории, то едва ли не лучше не прибегать к его пособию и при понимании реального ее процесса, а тем более при лечении общественных язв.
Но и реалистические объяснения современного общественного положения и возможного исхода из его затруднений весьма разнообразны, и мне придется ограничиться здесь лишь немногими главными учениями.
Весьма немногие мыслители видят в настоящее время источник зла исключительно в мире идей и рассчитывают на установку более правильного миросозерцания среди развитых умов и на расширение рационального образования во всех классах общества для излечения общественного зла. Для них еще достаточно формулировать прогресс словами идеи двигают миром. Для них рост науки и уяснение миросозерцания составляют весь прогресс, так как этот элемент, по их мнению, обусловливает все остальное. Для них борьба за прогресс заключается в саморазвитии и в пропаганде науки и рациональной философии, так как зло во всех остальных сферах человеческого существования будет, как они думают, устранено уяснением этой господствующей сферы.
Большинство идет далее, в область жизненных интересов.
Одни говорят: прогресс заключался и заключается во внесении в общественный строй начала права, в установлении правового государства, которое исключит насилие и неравенство во всех его формах, охранит слабого, сдержит сильного, внесет в жизнь свободу и равенство, коллективною силою устранит крайности борьбы за существование, крайности соперничества из-за барыша, из-за власти; это правовое государство само подчинится началу свободы и равенства, которое установит для своих подданных, и войдет со всеми своими товарищами, другими правовыми государствами, в равноправную федерацию стройных политических единиц. Прогресс в прошедшем для этих поклонников права заключался в приближении к правовому государству, и этот прогресс, постепенно осуществляясь путем мирных реформ и кровавых революций, должен тем же путем, теми же средствами идти далее и в будущем. Все остальные явления могут быть подведены под фазис этого развития, а вне его существует лишь мир вредных общественных иллюзий. Около знамени правового государства, около принципа политической свободы и политического равенства должны группироваться борцы за прогресс. На борьбу за эти высшие общественные принципы должны развитые люди посвящать все свои силы. Все остальное явится как следствие установления правового государства, охватывающего своею идеею весь идеал исторического прогресса.
Нет, возражают другие, правовые отношения и вся политическая жизнь составляют лишь внешность более существенного общественного процесса — процесса экономического развития. Прогресс страны заключается в ее обогащении, которое обусловливает и внешнее ее значение и внутреннее развитие в ней культуры. Различие политических форм монархий и республик, более или менее либеральных конституций исчезает в громадном процессе всемирного производства, космополитических оборотов биржи, в неразрушимой связи экономических интересов между всеми странами, всеми народами, всеми общественными классами. Цивилизация есть продукт богатства, и в постепенном росте человеческой промышленности, в расширении экономических связей между людьми, в более тесном сплетении всех групп человечества между собою во имя своих экономических интересов заключается прогресс человечества. Богатство дает независимость и силу, вырабатывает человеческое достоинство, составляет условие, при котором могут установиться свобода и равенство. Для достижения цели экономического, единственно реального, прогресса страна может приносить всякие жертвы, спокойно относиться ко всяким страданиям, потому что и жертвы, и страдания при этом временны и окупятся стократно, когда тесная связь всех экономических интересов внесет в общественный строй сознание их солидарности и их гармонии. Борьба за прогресс в человечестве заключается в естественном стремлении к обогащению, в конкуренции, помощью которой наиболее умный и ловкий, обогащаясь сам, указывает тем самым человечеству лучший процесс обогащения, следовательно, вернейший путь к прогрессу. Посвящая этой борьбе все свои силы, устраняя все аффективные и нравственные иллюзии, которые отвлекают человека от рационального пути, оценивая все с точки зрения экономических интересов, устанавливая для всего рыночную цену, личность наилучшим образом вырабатывает свою индивидуальность, развивает свои способности и является самым рациональным борцом за прогресс, за быстрейшее установление гармонии и солидарности интересов всех личностей в процессе обогащения человечества. В последнее время есть писатели и более откровенные, которые, впрочем, в этом случае представляют в новом виде учение очень старинное. Они считают иллюзиями идеи свободы и равенства, точно так же как мечты о гармонии экономических интересов. Они находят внутреннее противоречие в самом понятии о правовом государстве. Прогресс, говорят они, приобретался и может приобретаться лишь путем господства меньшинства над большинством и руководства последнего первым. Государство есть господство, а не право. Оно может установить правовые отношения, известную долю свободы и равенства между своими подданными, но само остается чистым господством и относительно их. Но господство политическое невозможно без господства экономического, и потому политически господствующий класс, составляющий власть в государстве, должен быть и классом экономически господствующим, концентрирующим в своих руках собственность на счет других. Экономическая монополия собственности есть неизбежное условие существования государственной власти, без которой невозможна цивилизация, невозможен и прогресс. Он может заключаться лишь в том, что государственное господство будет становиться все прочнее и условие его существования — экономическое и политическое неравенство групп — более общепризнанным; да еще в том, что вследствие большей прочности своего владычества господствующие классы будут гуманнее относиться к классам подчиненным и доставлять им более человечное существование. Борьба за прогресс при этих условиях сводится на содействие фатальному процессу концентрировки собственности и политической власти в одном классе на счет других и на нравственную проповедь владыкам мира оставить некоторую долю человеческого достоинства и благосостояния подчиненным массам.
В противоположность предшествующим социологическим учениям группа социалистических мыслителен и деятелей принимает долю принципов, принадлежащих каждой из перечисленных школ, но принимает их в совсем иной комбинации и приходит к совсем иным выводам. Да, говорят сторонники этого учения, прогресс человечества заключается во внесении в общественный строй свободы и равенства, во внесении в общественную жизнь права как правды, но не государству внести эти начала в общество, потому что оно есть в своей сущности господство; оно есть неравенство; оно есть стеснение свободы. При усилении же и упрочении господства одного класса над другим не только нельзя рассчитывать на более человечное существование для подчиненных классов, но их материальное, умственное и нравственное принижение должно все расти. Правовое государство есть неосуществимая мечта. А потому государство, как господство одного класса над другим, есть элемент, который но своей силе и историческому значению должен во имя прогресса стремиться к минимуму. Оно могло быть, как внешняя сила, историческою необходимостью в продолжение долгого периода вследствие недостатка общественного развития; но по мере роста этого развития оно уступает одну из своих функций за другою иным общественным элементам и роль его в истории фатально умаляется. В настоящее время оно уже сознает себя вполне зависимым от экономических сил, господствующих над формами общественного развития. Поэтому и общественную правду, общественное воплощение свободы и равенства надо искать прежде всего не в установлении лучших юридических отношений между личностями и группами, а в установлении более правильного экономического строя. Если последний будет правилен, то неправильные политические формы установиться надолго не могут.
Но настоящий экономический строй неправилен. Он неизбежно вызывает неравенство и ограничение свободы для большинства. Он неизбежно создает господство одних классов над другими. Он, в экономической конкуренции, вызывает, упрочивает и узаконяет в человечестве элементы вражды между личностями, борьбы между группами и внутри групп. Он подавляет индивидуальное развитие среди миллионов людей, позволяя развиваться лишь немногим, но и тут искажая их развитие одним уже погружением их в войну всех против всех. Прогресс в настоящем возможен лишь путем радикального изменения этого неправильного экономического строя и заменою его оснований иными, допускающими всестороннее развитие каждой личности, допускающими возможно большее внесение в жизнь свободы и равенства, допускающими правду в общественной жизни. И в прошедшем прогресс заключался и мог заключаться лишь в развитии тех сторон мысли, которые уясняли людям реальное отношение вещей между собою и реальные потребности личного человеческого развития и правильного общественного строя; в усилении тех элементов общественных отношений, которые скрепляли связь между личностями и между группами и расширяли эту связь до внесения в нее всего мыслящего человечества. Иначе говоря, прогресс заключался и мог заключаться лишь в растущем сознании истины путем все более вырабатывающейся критической мысли и в растущем воплощении в общественную жизнь солидарности между людьми, окончательно распространяющейся на все мыслящее человечество в его кооперации ко всеобщему развитию. Эта солидарность может установиться, конечно, не на почве конкуренции за обогащение и борьбы за существование, но на почве общих интересов всех производительно работающих мышцами и мозгом; на почве доступности всем и каждому из них средств личного развития к средств производительного труда; на почве, устраняющей всякую монополию, материальную или интеллектуальную, на почве коллективного труда ввиду общей пользы. В этом случае элементами, враждебными прогрессу, являются как рутина существующих общественных отношений, так и интересы тех личностей и групп господствующего нынче меньшинства, которое потеряло бы свое господство с прекращением конкуренции для одних из-за права едва существовать впроголодь и конкуренции для других из-за наибольших барышен и наибольшего присвоения роскошных ненужностей. Враждебными элементами прогрессу являются и многие наличные направления мысли: ему враждебны те, которые не признают господства экономических интересов над прочими в строе общества и необходимости устроить в них солидарность как единственное основание прочной солидарности вообще между людьми; враждебны те, которые видят основное орудие прогресса в конкуренции личных интересов, а не в их кооперации; те, которые считают господство одного класса над другим неизбежным условием прогресса; враждебны прогрессу, наконец, и те, которые смотрят на прогресс или регресс как на фатальный исторический процесс, совершающийся действием метафизических сил, причем личное усилие индивидуумов нечего брать в расчет. В учении социализма борцы за прогресс призываются к выработке из данных реальных отношений между людьми новых отношений, допускающих солидарность между всеми мыслящими и трудящимися человеческими группами; к уяснению себе и другим тех элементов, уже существующих, которые способствуют этой перестройке, и тех, которые ей препятствуют; к выработке коллективной силы, способной воспользоваться тем, что благоприятствует изменению, и устранить или сломать препятствия, представляющиеся на этом пути; к выработке в себе и в своих товарищах по убеждению личной силы мысли и личной энергии, годной как на борьбу за прогресс с его врагами, так, еще более, для установления того общественного строя, который один может сделать возможною и упрочить солидарность между личностями и группами.
Ограничусь предыдущим. Рядом с упомянутыми учениями, выражающими различные направления мысли о прогрессе в их наибольшей резкости и определенности, встречается несколько других, частью имеющих менее значения, особенно служащих переходными и посредствующими ступенями между теми, на которые я указал. Но для цели этого письма нет надобности перечислять эти примирительные учения. Достаточно указать взгляды на прогресс в их крайнем различии. Каждый из этих взглядов имеет своих сторонников, свою историю, имел свои причины произойти и существовать. За каждый из них высказывались и высказываются веские аргументы. Поэтому возникают вопросы: при различии изложенных учений о прогрессе как приступить к взвешиванию аргументов за и против каждого из спорных учений? как остановиться сознательно на той или другой практике прогресса, являющейся неизбежным следствием той или другой его теории? — Я здесь ограничусь лишь тем, что намечу вопросы, которые приходится при этом решить, и порядок, в котором, как мне кажется, всего удобнее их ставить для целесообразного решения. Л ставить их себе — неизбежно, так как их ставит не произвол личности, а фатальное развитие истории. И решить их так или иначе — обязательно, потому что, как уже сказано выше, тот, кто не хочет искать пути к прогрессу и выступить по мере своих сил борцом на этом пути, тот тем самым является борцом против прогресса.
3. Порядок постановки вопросов
[править]В чем состоял и в чем мог состоять прогресс в истории человечества?
Для ответа на этот вопрос мы имеем тройной материал. Во-первых, мы имеем доступное нашему наблюдению общество в том виде, как оно существует, с его выгодами и недостатками, с его элементами солидарности и вражды, с его здоровыми и патологическими процессами. Во-вторых, мы имеем процесс истории, подготовивший настоящее из прошедшего, и можем более или менее точно восстановить фактическое течение этого процесса на основании исторической критики. Наконец, в-третьих, мы имеем далеко не совершенные, но в некоторых случаях весьма замечательные частные научные труды по вопросам социологии и близких с нею областей психологии н биологии, труды, в которых рассмотрены и анализированы различные элементы общественного строя в его различных исторических фазисах и указана их зависимость, при помощи упомянутого уже выше описательного и установленного историческою критикою материала и при помощи методов наведения и вывода, не менее точных, чем те, которые позволяют нам делать заключения в других научных отраслях.
Поэтому вопрос, только что нами поставленный, допускает тройной приступ к его решению.
Всего ближе нам и всего известнее то общество, которое около нас. По-видимому, всего проще начать прямо с него: недаром же нас учили, что при исследовании всегда надо от известного переходить к неизвестному. Итак, вооружимся описательным материалом, статистическими данными, сравнительными таблицами и постараемся решить: что в нашем обществе может доставить источник прогресса и что есть элемент регресса или застоя? Чему надо способствовать и чему противодействовать во имя задачи человеческого развития? Что составляет фатальную необходимость, против которой спорить так же глупо, как против закона тяготения, и что есть результат, созданный при участии .личного убеждения и личной энергии, и потому может быть изменено уяснением убеждений и иным направлением энергии?
Но разве одно наблюдение современного общества может нам позволить решить эти вопросы? Мы видим лишь грубые результаты длинного процесса, но нам приходится иными приемами разгадывать этот процесс.
Вот ряд страданий; вот список преступников и самоубийц по категориям; вот бюджет кровавых воин, кровавых революций; вот расчет дохода труженика, дохода, не имеющего никакой возможности достигнуть цифры его необходимых расходов. Это все — бесспорное зло, и все это во имя невольного аффекта, простого сочувствия мы хотим устранить. Прекрасно. Но как?
Вот рядом с предыдущею картиною совсем иная: все более могучая техника прорывает материки и позволяет сообщаться между собою антиподам, окружает обыденную жизнь неслыханными удобствами; наука утомляет наблюдателя числом своих завоеваний и делает в популярных разъяснениях доступным самому слабому уму то, что едва понимали еще недавно умы исключительно развитые; совершаются подвиги филантропии среди всеобщей борьбы за барыш; совершаются подвиги геройства и самоотвержения среди кровавых сцен взаимного убийства; совершаются подвиги солидарности среди существ, которых статистика обрекает на хроническое голодание, на ежедневную борьбу за существование, в которой победа невозможна, на конкуренцию из-за куска хлеба. Мы невольно гордимся этими завоеваниями современности; мы хотели бы расширить их, обобщить. Вот элементы прогресса, говорим мы, и их надо развить на счет других. Допустим и это. Но, опять-таки, как сделать это?
А что если списки преступников и самоубийц окажутся столь же мало подлежащими влиянию социологических изменений, как среднее число ежегодных дождливых дней и градобитий? А что как зло, против которого мы имеем в виду бороться, может быть заменено лишь другим, еще худшим злом? А что как блестящие картины, в которых мы думали разглядеть элементы человеческого благоденствия и развития, настолько связаны с возмущающими нас картинами общественных бедствий, что с увеличением любезных нам красот неизбежно возрастут, да еще, пожалуй, в высшей мере, эти самые возмутительные бедствия? К тому же кровавые войны и кровавые революции, точно так как завоевания науки и техники, бюджет хронически голодающих тружеников, как подвиги солидарности в среде этих самых тружеников, явились не по щучьему велению, но как результат исторического процесса и могут быть одни устранены, другие расширены лишь в дальнейшем ходе того же самого процесса, теми самыми силами, которые в нем действуют, его совершают и одни могут действовать в нем и совершать его.
Наблюдение современного нам общества лишь в таком случае может нам указать на надлежащую практику прогресса, когда мы поняли явления, около нас совершающиеся, как естественные или исторические категории; когда мы знаем, которые из этих явлений зависят от естественных причин, от других явлений, постоянно повторяющихся (как потребность пищи, например), от процессов, действующих на все исторические поколения человека (как, например, климатические и топографические условия страны); которые из этих явлений неразрывно связаны между собою условиями сосуществования и логической зависимости и которые из них представляют результат исторического прошлого, возникли при определенных условиях, под влиянием определенных общественных сил и могут исчезнуть или измениться при других условиях, под влиянием иных сил. Теория прогресса не может быть извлечена даже из самого тщательного наблюдения современного общественного строя, пока мы не поняли этого строя как результат всей предшествующей истории, в которой действовали определенные исторические силы: одни — постоянные, обусловленные самыми процессами природы, другие — выработанные самою историею, но, однажды выработавшись, способные вступить в борьбу, иногда победоносную, с элементарными историческими побуждениями, доставляемыми природою..
Для понимания современности как результата истории приходится обратиться ко второму роду данных, упомянутых выше, — к историческому материалу. Нам приходится в нем рассмотреть: что представляет явление, повторяющееся при всех условиях культуры, и что связано лишь с определенными формами цивилизации? Какая группа общественных явлений наблюдается всегда целиком, при непременном сосуществовании своих элементов, и какие элементы могут представляться в разнообразных комбинациях? Какие исторические силы возникли независимо от личных убеждений и личной энергии индивидуумов и в каких исторических силах это убеждение и эта энергия составляли невыделимые элементы? Какие побуждения представляют настоящую почву истории, с которою приходится считаться всякому борцу за прогресс, как [и] всякому противнику прогресса? При каких комбинациях эти побуждения служили реальною почвою прогресса и когда они же давали начало реакции? И какие силы, хотя и значительные, представляют лишь временное пособие для прогрессивного деятеля, так как ни на продолжительность, ни на постоянство их рассчитывать нельзя?
Бесспорно, история может дать ответы на эти вопросы, но при двух условиях: при достаточно широком объеме ее материала и при достаточно широкой постановке ее задачи.
Точная историческая критика располагает материалом, охватывающим не особенно длинный период времени. За ним представляются общественные картины, несколько смутные, взглядываясь в которые историк слишком склонен восстановлять древние периоды по аналогии с более новыми эпохами, аналогии, всегда несколько опасной. Еще далее лежит полуисторический и доисторический период, который приходится воссоздавать в воображении, хотя бы в некоторой доле лишь, рядом комбинаций, причем опять-таки весьма легко внести в эти комбинации личные привычки мысли и жизни исследователя. При подобных приемах какая-либо историческая форма, имевшая свое основание возникнуть в данную эпоху и поэтому самому поблекнуть и отцвести в другую эпоху, рисуется иногда историку как неизменный, постоянный, естественный элемент общественного строя. Древний грек смотрел на рабство как на учреждение, без которого немыслимо никакое общество. Современный юрист большею частью видит в нынешних формах семьи, собственности, полиции, суда нечто не допускающее изменений. Современный политик почти не может не искать во всякую эпоху государственный элемент как нечто обособленное и господствующее, не может допустить, чтобы в настоящем строе экономические силы обусловливали внутреннюю и внешнюю политику и чтобы в будущем какие-либо общественные элементы довели роль государственной жизни до довольно незначительного минимума.
Задача истории постепенно расширяется, но далеко еще не все исследователи ставят ее с одинаковой широтою. Если прошло время биографической истории, то еще нет ни одного сколько-нибудь цельного труда, в котором с достаточного подробностью и основательностью была бы разработана роль экономических сил во все периоды жизни человечества. Далеко не удовлетворительно слито в существующих исторических трудах развитие философских миросозерцании, и в особенности научных трудов, с ходом политических событий. Еще менее, может быть, взято в соображение сосуществование в данную эпоху в одном и том же обществе нескольких групп меньшинства, стоящих на различных ступенях умственного и нравственного развития, участвующих различным образом в работе мысли, существование рядом с ними большинства, стоящего опять-таки на совсем ином уровне развития, взаимодействие этих групп, связанных совместною жизнью, и совершенно различный ход истории для каждой из них, составляющий элемент общей картины исторической жизни данного периода. Конечно, эти задачи и не могут еще в настоящее время быть разрешены надлежащим образом для всех периодов истории; конечно, нельзя требовать от современных писателей в этой отрасли, чтобы они вполне удовлетворительно разобрали эти затруднения, которые могут быть побеждены лишь при самом строгом исследовании исторического материала, частью совсем пренебреженного до сих пор, частью разработанного весьма недостаточно или даже неизвестного; однако все-таки необходимо для всякого исторического труда, стоящего на уровне современных задач мысли, чтобы исследователь имел в виду все эти стороны вопроса; чтобы он был, насколько это для него возможно, вооружен и способностью разглядеть факты, относящиеся к этим сторонам исторической жизни, и способностью понять их значение. Но много ли историков в наше время настолько знакомы с областью экономических явлений, чтобы оценить надлежащим образом экономический смысл данного факта? Многие ли могут — не скажу уже проследить связь между данными научными работами и общим состоянием культуры, но даже — самостоятельно понять роль данной научной работы? Многие ли в состоянии настолько вжиться в одновременное историческое развитие разных общественных групп, чтобы восстановить воображением разнообразное действие данного события на каждую из этих групп? К сожалению, на все эти вопросы приходится ответить отрицательно. Но без ясного понимания экономического процесса производства, обмена и распределения богатств историк никогда не может сделаться историком народных масс, которые преимущественно подчинены условиям экономического обеспечения. Но без определенного взгляда на научное значение данной мысли можно ли историку понимать истинный характер развития мысли данного периода? Но, ограничиваясь в своем исследовании лишь некоторыми общественными группами или не поставив себе вопроса о возможном и действительном взаимодействии этих групп, есть ли какая-нибудь возможность составить себе сколько-нибудь точное представление о прогрессе всего общества в данный период?
Таким образом, ответ на те вопросы, которые, как показано выше, возникают из рассмотрения исторического материала для теории прогресса, требует, чтобы исследователь этого материала был вооружен пониманием социологических задач в их взаимной зависимости; чтобы он освещал представляющийся ему материал фактов определенным взглядом на их относительную важность, на их существенную связь, коренящуюся частью в постоянных законах естественных человеческих потребностей, частью во временных законах потребностей исторических, выработанных самим ходом событий, обусловленных не только общежитием вообще, но общежитием в определенных формах культуры. Исторический материал уясняется лишь при свете законов биологии, психологии и социологии, которые сами заключают в себе, рядом с элементами, повторяющимися в продолжение неопределенно долгого времени, еще значительную долго элементов исторических, вырабатываемых историей и ею разрушаемых. Привычка к пище, подверженной кухонной обработке, не могла не изменить в некоторой степени физиологические и патологические условия питания человека, точно так же как процессы нервной деятельности в центральном органе сознания должны были измениться под влиянием различных форм общежития. Доля психологических процессов, прямо зависящих от биологических условий, совершенно ничтожна пред тою долею их, которая развилась под прямым действием общественной связи и общественных потребностей. Относительно социологии едва ли в настоящее время стоит и повторять истину, что все функции общественной жизни изменяются количественно и качественно с течением истории и что все органы для этих функций создаются историей по мере изменения, нарождения и исчезания различных общественных потребностей человека. Исторический материал служит, таким образом, для вывода законов психологии и социологии в то самое время, когда эти законы, раз установленные, служат для группировки и разъяснений дальнейшего исторического материала. Мы не можем даже приступить к разбору отношений данного исторического материала к теории прогресса, если мы не приняли за точку исхода некоторую уже установленную теорию человеческих потребностей, некоторый определенный взгляд на роль общежития в жизни человека, иа отношение личности к обществу в процессе общественных изменений, на основные общественные силы, которые или фатально (по некоторым учениям) создают человеческий прогресс, или могут (по другим учениям) в иных случаях содействовать, в других — мешать ему; наконец, на основные процессы истории, которые служат схемою для оценки значения существенных, более или менее важных или второстепенных ее фактов. Более обширное и более тщательное изучение исторических фактов может повести к видоизменению точек исхода, и в этом заключается успех психологии и социологии, который в свою очередь вызывает новый успех в понимании истории; но в каждую данную минуту приходится оценивать и группировать исторический материал лишь на основании тех данных из социологии и близких ей областей психологии и биологии, которые в настоящем положении знания считаются наиболее вероятными.
Поставленный выше вопрос о теории прогресса распадается, следовательно, на три вопроса, которые приходится ставить в следующем порядке:
на основании современных данных биологии, психологии и социологии в чем мог состоять прогресс в человеческом обществе;
на основании разобранного и исследованного исторического материала в чем заключались различные фазисы исторического прогресса;
на основании наблюдаемого нами около себя строя общества и существующей в этом обществе работы мысли в различных его группах, принимая в соображение исторический процесс происхождения современного строя и основные явления прогресса в истории, в чем заключается возможный для нашего времени общественный прогресс?
Практика прогресса, обязательная для развитой личности, зависит от тех ответов, которые эта теория прогресса дает на поставленные вопросы.
4. Очерк содержания теории прогресса
[править]На какие же частные исследования распадаются в свою очередь три новые общие вопроса, только что поставленные? Постараемся рассмотреть это в самых общих чертах.
Чтобы ответить на вопрос, в чем мог состоять прогресс, приходится прежде всего определить его элементы и отыскать в разнообразных процессах, охватываемых словом развитие, то, что для нас представляет стремление к лучшему.
Здесь нам представятся два процесса, в которых мы не можем не признать с первого же взгляда процессов прогрессивных, но которые как бы различаются настолько, что могут оказаться противоречивыми и действительно входили между собою в столкновение в реальной истории.
Пред нами рост личной мысли с ее техническими изобретениями, с ее научными завоеваниями, с ее философскими построениями, художественными созданиями и нравственным героизмом. Пред нами солидарность общества с ее основными побуждениями: «каждый за всех, все за каждого», «всем все необходимое для жизни и развития; от каждого все его силы для работы на общественную пользу, для общественного блага, для общественного развития».
Рост сознательных процессов в личности, развитие личности в области мысли есть бесспорное для нас явление прогресса. Те условия, которые обеспечивают наибольший и наибыстрейший рост личной мысли в человечестве, суть вследствие этого условия прогресса.
С другой стороны, прочность общественной связи является необходимым условием здорового существования общества и благосостояния особей, в него входящих. Поэтому все скрепляющее эту связь является нам элементом благодетельным, прогрессивным; все ослабляющее эту связь, все вызывающее вражду в обществе, создающее неравенство в его среде есть для нас явление патологическое, регрессивное. Идеалом общества является для нас в этом отношении общество личностей равных, солидарных друг с другом по своим интересам и по своим убеждениям, живущих при одинаковых условиях культуры и устранивших по возможности из своей среды все враждебные друг другу аффекты, всякую форму борьбы за существование между членами общества.
Но эти два представления о прогрессе могут прийти и приходили в столкновение в течение истории.
Идеалу прочного общества равных удовлетворяет в значительной мере первобытное царство обычая, в котором всякая работа мысли, всякое личное развитие подавляется господствующею рутиною жизни, где общественное равенство обозначает лишь одинаковое для всех отсутствие более развитых потребностей, одинаковую для всех невозможность завоевать себе более человеческое существование. Неужели это первобытное, полумифическое состояние человеческого стада есть что-либо желательное, что-либо лучшее?
Идеалу высшего развития индивидуальной мысли может удовлетворять строй, где умственные завоевания небольшого меньшинства тем значительнее, что это меньшинство поглощает в себе жизненные соки огромного большинства, подчиненного его господству, лишенного всякой возможности участвовать в умственной жизни меньшинства; сильные побеги личной мысли могут быть куплены ценою порабощения масс, ценою неисчислимых страданий. Неужели общественная среда, вызывающая могучее развитие процессов сознания в немногих особях при подобных условиях, может быть без оговорок названа средою прогрессивною?
Нет, говорим мы, первобытное человеческое стадо, настолько же подчиненное обычаю, насколько муравейник или пчелиный улей подчинены инстинкту, не есть идеал прогресса. При условии возможной прочности общество прогрессивно лишь тогда, когда в нем растет сознание, растут новые, высшие потребности; когда в нем возможно большее равенство между особями служит лишь почвою к возможно большему личному развитию каждой из них; когда обычный строй, обычная жизнь постоянно перерабатываются под влиянием расширяющейся мысли; когда связью общества, основою его прочности является не одинаковый унаследованный обычай, по одинаковое оживляющее всех убеждение.
Нет, продолжаем мы, развитие личной мысли, купленною ценою порабощения и страданий большинства, не есть процесс, удовлетворяющий требованию прогресса. Это — явление одностороннее, и бесспорным признаком тому служит уже то, что при всех умственных успехах меньшинства, таким образом выработанного на счет чужих страданий, это меньшинство очень мало еще развито нравственно, когда оно допускает для себя возможность развиваться при существующих условиях, когда оно не возмущается условиями, его вырабатывающими. Истинно прогрессивное развитие личной мысли лишь тогда осуществляется, когда это развитие направлено к сознанию солидарности между более развитою личностью и менее развитыми группами, на переработку общественных отношений в смысле этого направления, на уменьшение неравенства в развитии членов солидарного общества. Истинное развитие личности может иметь место лишь в развитой группе людей, при взаимодействии общественных элементов, в которых различие степеней развития личностей доведено до возможно меньшего минимума, и при общем стремлении еще понизить этот минимум. В здоровом общежитии личности развиваются не на счет других личностей, но при самой деятельной кооперации всех на пути развития.
Но не есть ли это невозможный идеал? Не приходится ли выбирать между обществом прочным и солидарным, но отрекшимся от условий развития личной мысли и обществом с сильно работающею мыслию, но при условии беспрестанных раздоров, бесконечной борьбы между личностями и группами, повторяющихся внутренних и внешних катастроф? Не приходится ли выбирать между меньшинством, развивающим свою мысль при условии порабощения и страданий большинства, и отсутствием развития мысли? Может ли когда-нибудь установиться общественный строй, связанный с убеждениями членов общества, солидарный во имя этих убеждений, строй, где личности кооперировали бы для общего развития? Не противополагают ли личные интересы навсегда одну личность другой? Не противополагают ли они навсегда личность общественному строю, делая из нее или эксплуататора общества, или его мученика? Могут ли личные потребности отожествиться с общественными задачами? Может ли личный интерес сделаться скрепляющею силою общежития настолько же, насколько он является побуждением к личной работе мысли?
На этом фазисе развития понимания прогресса приходится сопоставить интересы личности и общества и посмотреть, насколько они согласимы.
Факты истории показывают, что нет непримиримого противоречия между крепкою общественною связью и сильною работою мысли в среде общества и что личная мысль может работать производительно не только в направлении противоположения интересов личности интересам общества, в направлении эксплуатации общества личностью, но также и в направлении солидарности между развитою личностью и обществом, к которому она принадлежит, вызывая любовь к соплеменникам, к соотечественникам, к людям вообще, вызывая стремление скрепить их солидарность между собою и свою солидарность с ними, вызывая самоотверженную деятельность на общую пользу, для которой приносятся в жертву и личное благосостояние, и личные привязанности, и сама жизнь. Рядом с борьбой мысли против общественных привычек является в истории работа мысли на развитие общественной прогрессивной цивилизации. Рядом с борьбою интересов за существование, за обогащение, за монополию наслаждений мы видим противодействующие этой борьбе подвиги сознательной службы общественному делу, целые существования, посвященные усилию солидарности между людьми.
Личность может относиться сочувственно к общественной связи, в которой она живет, не только во имя подчинения господствующему обычаю, точно так же как ее личный интерес может не только заключаться в том, чтобы пользоваться общественною средою для таких своих целей, которые противоположны целям большинства других членов общества. Личность может на известной ступени развития признать, что ее интересы одинаковы с интересами этого большинства; она может признать, что для нее выгодно, чтобы общественная связь была прочнее; таким образом, работа ее мысли может быть направлена на скрепление общественной связи, на усиление общественной солидарности. Сила развивающейся личной мысли совпадает тогда с силою более и более сплачивающегося общества. Согласное прогрессивное развитие обоих рассмотренных элементов сделается тогда возможным, и в таком случае явления обоих процессов, помогая друг другу, станут уже действительно прогрессивными.
Останется только разобраться в побуждениях, двигающих личность в ее деятельности. Это — власть обычная, сила интересов, увлечение аффектов, нравственное могущество убеждений. Господство обычая и рутины как безусловно противоречащее здоровой работе мысли должно быть безусловно признано явлением регрессивным. Прогрессивная мысль должна постоянно перерабатывать унаследованные привычки сообразно развивающимся идеалам. Она должна делаться мыслию все более критическою по разработке и группировке существующего материала. Она, по объему своей области, должна делаться мыслию все более широкого, последовательного и гармонического миросозерцания, мыслпю все более стройной и всеобъемлющей философии.
Аффект как самостоятельное побуждение к деятельности столь же мало, как и господство обычая, может быть признан прогрессивным деятелем общественной жизни вследствие крайней неправильности и непостоянства аффективных проявлений. Он прогрессивен лишь тогда, когда придает более энергии интересу и убеждению, которые уже прогрессивны сами по себе] а во всех других случаях может быть столь же легко орудием застоя и регресса, как и орудием прогресса.
Остаются интересы и убеждения. Когда они противоречат друг другу в груди одной и той же личности, мы можем иметь фанатиков, героев, уединенных мудрецов, но мы имеем в каждом случае исключительные факты, неспособные сделаться основою общественной силы, исторического влияния. Когда убеждения или интересы меньшинства противоречат убеждениям или интересам большинства, в обществе нет солидарности, нет прочной связи. Оно накануне катастрофы, и никакой блеск цивилизации, никакие громадные завоевания внешней культуры или личной мысли не могут закрыть зияющей раны на общественном теле. Общественный строй обречен гибели или радикальной перестройке.
Лишь тогда прогресс возможен, когда в убеждение развитого меньшинства вошло сознание, что интересы его тожественны с интересами большинства во имя прочности общественного строя; когда стремление сплотить общество в более солидарное целое во имя собственных интересов выработалось в развитых личностях в нравственное убеждение; когда личность может войти в организующуюся общественную силу во имя единства интересов всех элементов, составляющих эту силу; когда, входя в эту силу, личность вносит в нее более ясное сознание общности связующих общество интересов и в этом самом процессе перерабатывает их в нравственное убеждение. Тогда задача прогресса устанавливается определенным образом. Прогресс есть рост общественного сознания, насколько оно ведет к усилению и расширению общественной солидарности; он есть усиление и расширение общественной солидарности, насколько она опирается на растущее в обществе сознание. Органом прогресса является развивающаяся личность, -вне деятельности которой прогресс невозможен, которая в процессе развития своей мысли открывает законы общественной солидарности, законы социологии, прилагает эти законы к современности, ее окружающей, и в процессе развития своей энергии находит пути практической деятельности, именно перестройки окружающей его современности, согласно идеалам своего убеждения и данным своего знания.
Если интересы мысли и интересы солидарности общежития, интересы личности и интересы общества, к которому она принадлежит, могут быть согласимы и если на этом пути лежит истинное понимание и истинная практика прогресса, то приходится рассмотреть внимательнее и разделить на категории те потребности личности, удовлетворение которых она ищет в общежитии, для удовлетворения которых общество создает различные органы, соответствующие различным функциям, и которые составляют основную схему исторического развития. Эти потребности бывают или основные, или постоянные, или выработанные процессом развития мысли и жизни и обусловливающие самое это развитие, или вызванные преходящими фазисами истории и временные, или даже патологические. Присутствие патологических потребностей придает ходу истории патологическое течение; их устранение есть одна из форм борьбы за прогресс. Установление же правильной иерархии потребностей, основных и временных, уяснение их взаимной зависимости и рационального отношения между ними есть одна из главных отраслей работы критической мысли, подготовляющей правильную практику прогресса. Целью правильного исторического развития может быть лишь возможно полное удовлетворение здоровых потребностей человека в той иерархии, как они сознаются им, как низшие и высшие, по мере его личного развития.
Во взаимодействии основных и выработанных здоровых потребностей человека проявляются основные процессы истории.
Все основные потребности суть потребности чисто материального свойства и связаны с самыми элементарными процессами жизни. Временные потребности, вырабатываемые историею, уже гораздо сложнее. Человек их ставит обыкновенно выше, но под ними скрывается, собственно, стремление удовлетворить наилучшим образом все те же элементарные потребности; все остальное, к этому прилипшее с течением времени, есть большею частью патологический нарост. Элементарные потребности являются сначала в форме бессознательной и создают мир обычаев, причем, при одностороннем стремлении удовлетворить одной потребности, общежитие загромождается множеством наростов чисто патологических, мешающих проявиться другим сторонам развития личности и общества и с которыми приходится бороться мысли при ее стремлении к прогрессу. При позднейшем фазисе развития те же потребности воплощаются в религиозные верования, в философские миросозерцания, в художественные образы и, как идея мистическая или метафизическая, как идеал искусства или нравственности, в форме аскетизма или высшей мудрости, вступают как бы в борьбу со своими собственными элементарными формами. Но эта борьба есть опять-таки патологическое явление. Основные потребности должны быть удовлетворены, и правильная работа мысли человека направляется на вопрос об их удовлетворении наиболее полным и лучшим образом.
При этом сама работа мысли создает новые потребности, нераздельные с развитием мысли и потому здоровые, но выработанные человеком в его развитии как потребности создания исторического прогресса. Они являются как ускоряющими силами прогресса, так и самыми могучими орудиями для правильного удовлетворения основных потребностей человека. Потребность критического мышления раскрывает патологический элемент обычая и временных потребностей, высвобождает реальное содержание основных потребностей из наросших на них слоев культурных обычаев и религиозных, метафизических, художественных построений и образов. Наука ставит определенную задачу о иерархии здоровых потребностей человека. Потребность философского мышления вносит единство в разнообразные частные попытки решить эту задачу и до тех пор последовательно перестраивать систему мысли, пока эта система охватит все завоевания науки и доведет гипотетический элемент своего содержания до возможно незначительного минимума. Потребность художественного творчества воплощает в цельные, патетические образы все уясняющееся понимание основных и исторических потребностей человека. Потребность нравственной деятельности создает героев и мучеников, которые воплощают в жизнь и в действие это понимание, кладут камень за камнем в постройке такого общества, в котором удовлетворение основных и устранение патологических потребностей будет возможно, и часто скрепляют эти камни жертвами своего личного счастья.
Но под этой разнообразной борьбой за прогресс совершается все-таки основной процесс истории, стремление удовлетворить наилучшим образом основным весьма элементарным потребностям человека.
При более тщательном рассмотрении эти основные потребности сводятся на очень немногие: на потребность в пище, одежде, жилище, орудиях труда и т. п., т. е. на группу так называемых экономических потребностей, и на потребность в безопасности. Первая создает экономический строй, его различные функции и органы; вторая — политические отношения, внешние и внутренние. Все основные потребности человека, не входящие в эти две категории, не суть потребности, имеющие прямое отношение к скреплению или к ослаблению общественной солидарности, следовательно, здесь и рассматривать их нечего. Все прочие, сюда относящиеся, вырабатываются в течение истории, под влиянием ее процессов, и, следовательно, принадлежат или к временным, или к патологическим, или к тем, которые суть, как сказано выше, продукты здорового развития общества и главное орудие ускорения общественного прогресса.
Итак, в пестрой и разнообразной картине исторических и современных общественных явлений приходится прежде всего разглядеть под скромными формами привычек и под роскошными покровами религиозных, научных, философских, художественных, нравственных продуктов человеческой деятельности экономические интересы личности и общества и интересы личной и общественной безопасности, так как эти интересы должны быть удовлетворены прежде всего, так как без удовлетворения их общество не может иметь ни прочности, ни солидарности, а личность не может нравственно развиваться.
Но и между этими основными потребностями надо установить мысленно зависимость, так как от этого зависит истинное понимание условий прогресса. Что примирует35 в общественных задачах и в общественном развитии, политические или экономические интересы? — Помощью ли правильного государственного переустройства можно достигнуть экономического прогресса или под политическими столкновениями и борьбою за власть приходится видеть лишь экономические задачи? — Надо ли призывать древнего премудрого Солона или более нового, сказочного Утопа36, которые должны установить законом надлежащие экономические порядки? — Надо ли искать в палатах общин и лордов, в Конвенте под знаменем «свободы, равенства и братства», в вашингтонском конгрессе федерированных республик, в земских соборах Ивана Грозного, Алексея Тишайшего или Екатерины Великой законодательств, которые должны решать весь общественный вопрос? Надо ли агитировать за всеобщую подачу голосов и биться на баррикадах, как это делали в Париже, Вене, Берлине, Риме, чтобы отвоевать политический прогресс, а с ним вместе и экономический? — Или, может быть, на этом пути человечество шло за иллюзиями; премудрые Солоны давали лишь юридическую форму реально существовавшему заранее экономическому господству. Утопы никогда не существовали, и если бы существовали, то были бы немощны пред экономическими силами, около них господствующими, пока не нашли бы средства подорвать эти силы. Не писали ли все конституции, уложения, хартии всегда и везде те общественные группы, в руках которых находилось фактически экономическое господство? Не приходили ли к жалкому фиаско, при всем героизме и самоотвержении личностей, в них участвовавших, все политические революции, если они не изменяли в обществе распределение богатств, и не оставалось ли из них прочным лишь то, что обозначало экономическое переустройство? Не оказывались ли осуществимыми лишь те планы перераспределения богатств, которые опирались на осуществившиеся уже изменения формы производства и обмена? Не были ли истинно реальными, истинно радикальными лишь те требования боровшихся партий, которые относились к удовлетворению экономических потребностей и которые соответствовали действительным условиям экономической жизни общества в данную эпоху?
При рассмотрении взаимодействия экономических и политических потребностей в истории научное решение вопроса склоняется к господству первых над последними, и всюду, где при помощи исторического материала можно разглядеть с большею подробностью истинное течение фактов, приходится сказать, что политическая борьба и ее фазисы имели основанием борьбу экономическую; что решение политического вопроса в ту или другую сторону обусловливалось экономическими силами; что эти экономические силы создавали каждый раз удобные для себя политические формы, затем искали себе теоретическую идеализацию в соответственных религиозных верованиях и философских миросозерцаниях, эстетическую идеализацию в соответственных художественных формах, нравственную идеализацию в прославлении героев, защищавших их начала.
Однако не раз эти политические формы, отвлеченные идеи и конкретные идеалы, созданные экономическими силами, установившись, сделавшись элементом культурного строя, обращались в самостоятельные общественные силы и, забыв или отвергая свое происхождение, вступали в борьбу за господство с теми самыми экономическими силами, которые их создали, вызывая на историческую арену новые формы экономических потребностей, новые экономические силы. Феодальная система собственности была подорвана в значительной мере той административно-государственной системой, которую она сама создала для своего обеспечения, и той идеею договора, которую она сама выдвинула как ограждение от злоупотреблений центрального государственного органа. Современный государственный милитаризм, охраняющий святыню собственности биржевых и фабричных царей от голодного пролетариата, не раз является в руках Наполеонов III, Бисмарков и их подражателей орудием планов, далеко не тожественных с экономическими интересами этих царей. Идеал равенства, во имя которого буржуазия упрочила свое господство над феодальными собственниками в предшествующий период, становится для нее обоюдоострым мечом в настоящей общественной борьбе, когда волнующийся пролетариат подчеркивает в этом идеале элемент равенства экономического.
Таким образом, борьба экономических сил усложняется участием в ней тех продуктов этой борьбы в области политических форм и идеальных задач, которые требуют себе господства во имя своего самостоятельного права на историческое существование. Но, как ни разнообразны формы этой борьбы, ее процесс в сущности не особенно сложен.
Условия производства и обмена в данную эпоху, в комбинации с существующими политическими формами и с унаследованною долею привычек культуры, устанавливают фатально распределение богатств, а следовательно, распределение труда и досуга, распределение возможности работы в данном обществе. Образуется господствующее меньшинство, концентрирующее в своих руках главную долю богатства, поэтому монополизирующее главную долю общественного влияния и политической власти, неизбежно монополизирующее почти исключительно и досуг для работы мысли, и самую эту работу. Оно стремится укрепить свое господство обычаем, законами, верованиями, философскими и научными соображениями, художественным творчеством. Положение подчиненного большинства становится все хуже. Привычки мысли и жизни все более отделяют господствующее меньшинство от подчиненного большинства. История первого, с его более или менее блестящею внешностью культурных форм и более или менее могучими завоеваниями досужей мысли, становится все более чуждою общественной жизни большинства, трудящегося для создания этой цивилизации меньшинства. Но одно сосуществование их рядом обусловливает некоторые патологические явления. Необходимость держать в подчинении эксплуатируемое большинство искажает работу мысли меньшинства. Присутствие наслаждений, ему недоступных, в области материальной и интеллектуальной все более раздражает большинство, делает его врагом господствующих классов и всего наличного общественного порядка. Классовая борьба растет и обостряется. Общественная солидарность становится фиктивною, и существованию общества грозит опасность.
При резкой постановке этого общественного разлада, существовавшего сплошь и рядом в древнем мире, при обособленности национальностей катастрофа наступала быстро и решительно. Приходил более бедный хищный сосед с намерением воспользоваться самым простым образом богатством, скопленным меньшинством рассматриваемого общества. Большинство относилось довольно равнодушно к грозящей опасности. Меньшинство было разорено или гибло. Цивилизация исчезала со всем своим блеском, и через тысячи лет археологи читали с изумлением на папирусах и глиняных кирпичах свидетельства о неслыханных завоеваниях мысли; они оплакивали катастрофу, погубившую эту «забытую цивилизацию», и забывали обыкновенно оплакивать судьбу миллионов большинства, жившего с нею рядом, создавшего ее своим потом и кровью, никогда не участвовавшего в ее наслаждениях и достаточно страдавшего во время веков или тысячелетий ее существования, чтобы видеть равнодушно ее падение.
Был и другой исход. Работа Мысли й создание политических форм вызывали к общественной жизни, в интересах господствующего меньшинства, новые общественные группы, которые, пользуясь случаем или фатальным развитием техники производства и обмена, техники политической жизни, отвоевывали себе экономическую самостоятельность, следовательно, и общественное влияние. Между безусловно господствующим меньшинством и безусловно подчиненными массами возникало несколько промежуточных слоев, которые имели долю в господстве н долю в подчинении и, естественно, стремились увеличить первую и уменьшить вторую. Иногда работа мысли переходила почти вполне к этим промежуточным слоям. Прогресс в области техники и обмена усиливал одних. Литературное, научное, философское, художественное творчество становилось уделом других. Создавались и сталкивались на арене мысли различные идеалы, различные миросозерцания. Вступали в спор за общественное господство различные силы. Та из них, которая умела связать свои интересы — действительно или фиктивно — с интересами безусловно подчиненных и страждущих масс, становилась преобладающею силою, потому что ей удавалось направить действительный или призрачный «рост общественного сознания» на «усиление общественной солидарности» в свою пользу. Эта преобладающая сила или разлагала общественные органы своих противников и вырастала на их развалинах, которые распадались как бы сами собою (как организация церкви выросла на разлагающейся Римской империи), или вызывала более или менее кровавую революцию и на плечах подчиненных классов поднималась до безусловного экономического и юридического господства, создавая новые общественные формы, в которых обыкновенно ее помощники в борьбе занимали столь же подчиненное место, как и в прежнем строе. Начинался новый период истории, обусловленный в сущности экономическим господством нового общественного слоя, создающий соответственно тому новые политические формы, новые продукты мысли для идеализации существующего и тем самым дающий начало новым промежуточным слоям, которые могли разрастись в новые общественные силы.
Но при этом повторяющемся основном процессе почва, на которой он происходил, постоянно изменялась, и потому самые явления никогда не повторялись и не могли повторяться. Новый экономически господствующий класс был вовсе не в положении своих предшественников, так как он опирался на иные формы производства и обмена; имея около себя иную комбинацию общественных сил, он должен был брать в расчет иные идеальные продукты мысли и иные общественные привычки, а потому ему грозили иные катастрофы.
И соответственно тому борцы за прогресс в каждую эпоху имели перед собою иные задачи как в отношении возможности распространять свое понимание прогресса, так в отношении средств организовать общественную силу для борьбы за него, а также в отношении выработки в самих себе и около себя новых привычек мысли и жизни, гармонирующих с новым пониманием прогресса. Но всегда и везде эти задачи, правильно понятые, имели одинаковую сущность. Эта сущность заключалась в следующем: изменить формы распределения общественных сил, преимущественно же формы распределения богатства, согласно существующим условиям производства и обмена, пользуясь существующими обычными и юридическими формами общественной организации, беря в соображение различные существующие завоевания мысли научной, построения мысли философской, типы мысли художественной, идеалы мысли нравственной; совершить эти изменения в направлении наибольшего усиления и расширения общественной солидарности и наибольшего роста общественного сознания; наконец, закрепить совершившееся изменение политическими формами, наиболее гармоничными с совершившимся переворотом, идеальными продуктами науки, философии, искусства, наилучше оправдывающими это изменение, и воплощением в жизни нравственных идеалов, наиболее соответствующих здоровым потребностям человека.
Лишь таков мог быть прогресс в человеческом обществе, и, лишь признав это за точку исхода, мы можем правильно поставить следующий вопрос: в чем фактически заключались реальные фазисы исторического прогресса?
Здесь прежде всего приходится иметь в виду задачи истории цивилизации и на основании этих задач понять фазисы исторического процесса в их целом. Эти задачи я указал уже в первом письме, но теперь их мржно формулировать несколько иначе.
История цивилизации должна показать, как из естественных потребностей развилась первая культура; как она немедленно прибавила к естественным потребностям искусственные в форме привычек и преданий; как мысль работала на этой почве, увеличивая знание, уясняя справедливость, округляя философию, воплощая свои приобретения в жизнь; как этим путем возникал ряд культур, сменявших одна другую; как их формы давали более или менее простора работе мысли; как цивилизации, таким образом возникавшие, развивались критическою борьбою личностей, ослабляли и губили сами себя недостаточным пониманием требований справедливости, или впадали в застой от недостаточной работы в них критической мысли, или делались жертвою внешних исторических катастроф; как периоды усиленной работы критической мысли ускоряли и оживляли прогрессивное движение человечества; как сменялись они периодами господства преданий, еще сильных в массе, недостаточно развитой передовым меньшинством; как критическая мысль снова продолжала работать под самыми неудобными, по-видимому, формами, под самыми неподходящими девизами; как росли и сталкивались партии; как менялся смысл великих принципов на их знаменах; как критика, и только одна критика, вела человечество вперед; как ложные идеализации мало-помалу сменялись истинными; как расширялась область истины; как уяснялась и воплощалась в жизнь личностей и в общественные формы справедливость; как падали пред ними самые прочные предания, исчезали самые закоренелые привычки, оказывались немощными самые громадные силы; как в драму истории вписывали свои имена личности, национальности, государства, поочередно становясь органами то прогресса, то реакции; как выработался в нынешнем человечестве тот идеал прогрессивной деятельности, который борется в наше время против всех ложных идеализации и явно реакционных стремлений, его окружавших, против наслоившихся культурных привычек и преданий старого времени, против индифферентизма большинства.
Еще короче задачу истории цивилизации можно выразить так: показать, как критическая мысль личностей перерабатывала культуру обществ, стремясь внести в цивилизацию их более истины и справедливости.
На основании предыдущего решение вопроса о фактическом ходе исторического прогресса представляется в следующем виде. Исследователю придется сначала рассмотреть переход от антропологического царства обычая к периоду обособленных национальностей. Пред наблюдателем затем возникает, вследствие усилившегося обмена продуктов материальных и идеальных и усилившейся экономической и умственной зависимости между нациями, идея универсальной человеческой мудрости, универсального юридического государства, универсальной братской религии. Но именно потому, что эти универсальные начала не были крепко связаны с основными потребностями человека, им не удалось установить солидарность человечества, и новая европейская цивилизация, характеризованная тем, что она сделалась цивилизацией светскою, вернулась к противоречивым идеям обособленных государственных организмов при существовании универсальной научной истины, проповедуемой на всех языках, во всех школах; при сохраненном — хотя и слабеющем — переживании универсального, единого для всех людей, религиозного догмата; при существовании и все увеличивающемся разрастании универсальной, космополитической промышленности, охватывающей своей системой производства, обмена, денежных оборотов, кредита, биржевых спекуляций и фатальных кризисов все цивилизованное или полуцивилизованное человечество. Само собою разумеется, что противоречивые общественные идеалы, при этом созданные, не могли быть прочны. Два века не просуществовал идеал общественной солидарности в форме государственного абсолютизма. Едва он сменился идеалом государственной демократии, как рядом с ним восстала разлагающая политические идеалы мысль политической экономии, требуя примата для экономических начал. Но политическая экономия, выступившая как союзник и идеальное оправдание экономического и политического господства буржуазии, как научный элемент правового государства, весьма скоро встретилась с новыми задачами, для решения которых буржуазия была бессильна. Фатально вызывая существование все растущего, вырождающегося или волнующегося пролетариата, капиталистическое хозяйство, с политическими формами, им вызванными, с идеальными продуктами, выросшими под влиянием его борьбы со средневековым феодализмом и с новым абсолютизмом, не давало возможности буржуазии ни устранить существование пролетариата, ни мешать ему разрастаться в общественную силу. Во имя выработанных ранее демократических идеалов требования экономической перестройки общества возникали снова и снова под разными формами. Сначала утописты стали рисовать миру свои картины нового органического периода в жизни человечества, царства гармонии между капиталом, талантом и трудом, стройного мира всеобщей кооперации в труде и развитии. Но борьба общественных сил не могла никогда окончиться так мирно. Лагерь трудящихся на поддержку современной цивилизации отделялся все более глубокой пропастью от лагеря пользующихся этою цивилизациею, а при современном росте мысли не могли уже отсутствовать многочисленные промежуточные классы между бесспорными царями биржи и пролетариатом, несшим на рынок свои руки и свой мозг. В рядах бунтовщиков против капиталистического строя не замедлили явиться борцы, опиравшиеся на все завоевания мысли предшествующих периодов, и фатально эта мысль в своем развитии ставила задачи все более острые и категорические. Она поставила задачу социологии как единой науки, как венца паук. Она выдвинула закон всеобщей эволюции и провозгласила, что все общественные явления и формы суть явления и формы временные, «исторические категории». Она дала ощупать и непримиримую противоположность капитала и труда, и фатальное порождение пролетариата самим развитием капитализма, и неминуемую катастрофу, грозящую капитализму. Буржуазным идеалам прогресса путем всеобщей конкуренции, космополитических спекуляций биржи для скопления несметных богатств в руках ее царей был противопоставлен идеал солидарности трудящихся, и только трудящихся. Идеалу всесильного государства, охраняющего священную собственность спекуляторов, был противопоставлен идеал политической анархии, опирающейся на взаимный обмен услуг. Мысль о создании новой общественной силы для победы над старыми воплотилась в призыв «Соединяйтесь!», обращенный к хронически голодающим классам всех стран и племен, и целых восемь лет просуществовала первая попытка организации этой силы, ужаснувшей все господствующие элементы старого мира37. Она пала не под их ударами, а вследствие недостатков собственной организации, неизбежных при всякой первой попытке подобного рода. Шум и гром политического соперничества между государствами, хитросплетения дипломатов, временный фейерверк «культурной борьбы» светской мысли ^против выдохшегося клерикализма не могли и не могут закрыть от внимательного наблюдателя тех экономических основ современного разлада, которые вызывают большинство болей нашего периода, и тех экономических задач, которые настоятельно требуют себе решения, так как решение всех прочих задач зависит от решения их.
И вот на основании этого понимания общего содержания прогресса и его фазисов возникает третий и самый жгучий из поставленных выше вопросов, потому что он наиболее близок к практике, именно: в чем заключается возможный для нашего времени общественный прогресс?
Если настоящий строй неправилен, если в нем существует непримиримый раздор, если предыдущая история разрушила солидарность религиозных, национальных, семейных, государственных связей, если все старые идеалы поблекли и потеряли плодородие и если общие законы социологической зависимости явлений убеждают нас, что неудовлетворение экономических потребностей лежит в основании всякой общественной болезни, что экономическое переустройство есть первый и необходимейший шаг во всяком общественном лечении, — то в чем же должно лежать это переустройство, необходимое для нашего времени? Нет ли в существующих условиях производства и обмена прямых указаний на то, как должно измениться и распределение? Не поставили ли наука и литература, философия и жизнь уже довольно ясно пред всяким искренним умом те истины, которые следует воплотить в практику, те идеалы, которые следует осуществить в более обширных размерах? Нельзя ли уже совершенно бесспорно определить, в каком направлении конкуренция фатально не дозволяет думать о гармонии интересов, об установлении солидарности между личностями и группами и в каком солидарность не только возможна, но уже осуществлялась при самых невыгодных условиях, при самой печальной обстановке? Нельзя ли на основании предыдущего роста мысли с достаточною верностью определить ближайший фазис прогрессивного развития общественного сознания?
Если же вопрос о необходимом экономическом переустройстве для нас решен, если мы усвоили определенный план восстановления и усиления разрушенной теперь в обществе солидарности, определенный план роста общественного сознания, то какие политические формы будут наиболее соответствовать новым экономическим формам производства, обмена и распределения, потребности всестороннего развития личности и всеобщей кооперации для коллективного общественного развития и наилучше обезопасят этот прогрессивный процесс? Какая система знания, какое философское миросозерцание, какие художественные типы наилучше укрепят новый порядок в области идей? Как должен жить в наше время борец за прогресс, чтобы его жизнь соответствовала его решимости бороться за прогресс?
Мы ставим лишь вопросы, но читатель, к которому мы обращаемся, читатель, который не бросил предыдущие страницы как возмущающие покой его мысли, рутину его жизни, читатель, который вдумался в задачи, поставленные на этих страницах, сам уже найдет определенные ответы на эти частные вопросы. Эти ответы и не следует вычитать из книги, принять на веру: их следует почерпнуть из жизни; они должны составить основу жизненного убеждения.
Когда же эти частные ответы получены, то именно они в своей комбинации составят ответ на вопрос, поставленный выше: в чем заключается возможный для нашего времени общественный прогресс? В чем заключается он для общества, которое хочет быть представителем лучших стремлений современного человечества? В чем заключается он для личности, которая жаждет не спокойствия рутинной жизни, не наслаждений интеллигентного чувственного животного, а наслаждения жизнью идейною в своем сознании, жизнью солидарности со всем тем, что в человечестве стремится к развитию, жизнью историческою, развертывающею для этого человечества все более широкое будущее?
На этой ступени теория прогресса сливается с его практикою. Понимать его нельзя, не участвуя в нем делом, и это самое дело уясняет его понимание. Нелегко это понимание, требующее и внутренней ломки, и многочисленных жизненных жертв. Нелегко дело, когда оно очень часто разрывает связи человека с близкими людьми, когда оно разрушает фантастические верования личности, иногда принуждено оторвать ее от семьи, от родины, от всего того, что ласкает и убаюкивает человека, но в то же время может сузить его стремление к прогрессу; от того, что может втянуть его в тину общественного застоя. История требует жертв. Их приносит в себе и около себя тот, кто берет на себя великую, но грозную задачу быть борцом за свое и за чужое развитие. Задачи развития должны быть разрешены. Лучшее историческое будущее должно быть завоевано. Пред каждою личностью, которая достигла до сознания потребности развития, стал грозный вопрос: будешь ли ты один из тех, кто готов на всякие жертвы и на всякие страдания, лишь бы ему удалось быть сознательным и понимающим деятелем прогресса, или ты останешься в стороне бездеятельным зрителем страшной массы зла, около тебя совершающегося, сознавая свое отступничество от пути к развитию, потребность в котором ты когда-то чувствовал? Выбирай.[8]
Просматривая эти письма, читателю, может быть, случилось спросить себя, почему эти письма «исторические», что в них исторического? Я рассматривал не личности, не эпохи, не события, а некоторые общие начала, которые легко могли показаться читателю несколько отвлеченными, даже иногда чуждыми тому интересу, который читатель находит в историческом рассказе. Но посмотрим на вопрос внимательнее. Я постараюсь сблизить здесь мысли, высказанные в разных местах этих писем, и те, которые я, быть может, недостаточно ясно высказал, но которые желал возбудить в читателе. Не найдется ли при этом повод оправдать меня?
Что мы ищем в истории? Неужели пестрый рассказ о событиях? На это уже немногие решатся ответить утвердительно, и те, которые ищут только этого, совершенно будут правы, если станут сетовать на отвлеченность предложенных им писем. Приступая к истории с более серьезными требованиями, в ней можно искать или борьбу личностей и обществ за человеческие интересы, столкновения за мнения, ослабление и развитие разных частных идеалов человека; или общий естественный закон, охватывающий все течение исторических событий, прошедшее, настоящее и будущее. Первая точка зрения обособляет интересы истории от интересов естествознания; вторая — подводит историю под общие начала исследования природы. Но в сущности для строгого исследования эти две точки зрения не очень разнятся между собою, потому что знание какого-либо предмета определяется не только тем, что желательно знать о нем, но тем, что о нем знать возможно. Поэтому вопрос: что можно искать в истории? — превращается в другой: каким образом, по неизменным законам своих психических отправлений, человек может отнестись к истории? что в ней неизбежно ускользает от его научной оценки и может быть лишь призрачным явлением исторического построения? Только установив более или менее эту основу научного исследования, человек может с некоторою уверенностью прилагать к истории вопросы о том, что он желает знать от нес.
Но я постарался развить в самом начале положение, что для человека неизбежно внести в оценку исторических событий свою личную нравственную выработку, свой нравственный идеал. В борьбе личностей ему важнее всего те свойства личностей, которые он признает элементами нравственного достоинства: ум, ловкость, энергия, находчивость, сила убеждения, вера в те идеи, которые важны для исследователя, сознательное или бессознательное содействие их усилению или ослаблению в обществе.
В борьбе обществ и партий исследователю всего важнее опять-таки усиление или ослабление тех направлений мысли, которые для него как человека представляют лучшее или худшее, наиболее истинное или наиболее ложное. Охватывая в общем миросозерцании целый процесс истории в прошедшем и будущем, человек не может, по законам своей мысли, искать в истории ничего иного, кроме фазисов прогрессивного процесса своего нравственного идеала. Следовательно, пытаясь понять историю, внести в нее серьезный интерес мысли, человек неизбежно относит личности, события, идеи, общественные перевороты к мерке своего развития. Если оно узко и мелко, то история представляет ему безжизненный ряд фактов и эти факты будут для него безынтересны и малочеловечны. Если развитие его односторонне, то самое тщательное изучение истории не предохранит его от односторонности в представлении исторических событий. Если он проникнут уродливым, фантастическим верованием, то он неизбежно изуродует историю, как ни будет стараться об объективном ее понимании. Во всяком случае при достаточном фактическом знании степень развития личности, ее нравственная высота определяет понимание истории. Частный исторический интерес, возбуждаемый теми или другими личностями, теми или другими событиями, сводится на общий интерес, возбуждаемый их участием в прогрессивном развитии человечества. Общий естествознательный интерес, возбуждаемый отыскиванием закона истории в ее целом, есть не что иное, как интерес осуществления нашего нравственного идеала в прогрессивном ходе истории.
Если это так, то мы ищем и можем искать в истории лишь различные фазисы прогресса, и понимать историю — значит понимать ясно способы осуществления нашего нравственного идеала в исторической обстановке. Наш идеал субъективен, но, чем лучше мы его проверим критикой, тем больше вероятия, что он есть высший нравственный идеал, возможный в настоящую эпоху. Мы прилагаем этот идеал к объективным фактам истории, и это не мешает им оставаться объективно верными, так как и тут верность их зависит от нашего знания и от нашей критики; субъективный же идеал придает им перспективу, и нет никакого другого способа построить эту перспективу, как при пособии нравственного идеала. Мне возразят, что есть иной способ и более верный: это — построить перспективу событий эпохи по их внутренней связи и по нравственному идеалу самой эпохи. Но что значит внутренняя связь? Что значит нравственный идеал данной эпохи?
Из тысячи пестрых фактов, нам известных о данной эпохе, мы строим связь, для нас вероятнейшую, на основании того, что мы сознали как наиболее истинные психические отправления личности, наиболее общие социологические явления в собрании личностей. Это есть для нас «внутреняя связь». Историк, развивший в себе понимание экономических вопросов для общества, найдет иную внутреннюю связь событий, чем тот, который остановился на понимании влияния политических интриг. Писатель, сознающий силу убеждений, увлечений и бессознательных самообольщений в личности, иначе свяжет события, чем писатель, привыкший все относить к расчету и хитрости.
А «нравственный идеал эпохи»! Почему мы собираем его черты из этих событий, а не из других, с ними рядом совершавшихся? Почему черпаем свидетельства преимущественно из этого автора, а не из его современника? Потому что эти события представляют более цельности, последовательности; потому что этот автор умнее, последовательнее, честнее, откровеннее своего современника. Но этим самым не высказываем ли мы наш нравственный идеал относительно наиболее значительных событий наиболее значительных личностей? Совершенно верно, что исторические события должны излагаться в их «внутренней связи», оцениваться по «нравственному идеалу эпохи», но эта самая внутренняя связь и этот нравственный идеал должны и могут быть открыты путем выработки в нас самих идеала беспристрастной истины, исторической справедливости, и самая связь эпох и последовательных идеалов подлежит еще суду другой критики, именно критики исторического прогресса, т. е. нашего нравственного идеала в его целом. Оттого одной эпохе мы придадим более важности, чем другой; одни события в их внутренней связи разберем подробнее, чем другие. Повторяю: нравственный идеал истории есть единственный светоч, способный придать перспективу истории в ее целом и в ее частностях.
Следовательно, понять историю в наше время — значит ясно понять нравственный идеал, выработанный лучшими мыслителями в наше время, и исторические условия его осуществления, потому что процесс истории есть процесс не отвлеченный, а конкретный. Он может употреблять лишь орудия определенного рода. Он совершается при данной обстановке, определяющей возможное и невозможное. Он подчиняется неизбежным законам природы, как и всякие другие процессы. Для понимания истории постоянно следует обращать внимание на эти внешние условия, в которые поставлены человеческие идеалы. Необходимые процессы физики, физиологии и психологии не представляют возможности ни отступления, ни скачка. Исторически данная среда столь же мало устранима в данную эпоху со всеми своими влияниями, как предыдущие необходимости неустранимы никогда. Самая светлая истина, самая высокая справедливость подчинена в своем проявлении и распространении этим ограничивающим условиям. Самая талантливая и энергическая личность может лишь из необходимых условий природы и из исторически данных условий среды черпать материал для своей мысли и для своей деятельности. Исторический интерес, ясно понятый, для каждой эпохи ставит прежде всего вопрос: что было возможно в эту эпоху для прогрессивного движения? насколько понимали деятели условия, в которых они находились? воспользовались ли они для своих целей всеми условиями времени?
Но ясно понять современный идеал — значит устранить из него все призраки, которые к нему приплели предания, ошибочные традиции мысли, вредные привычки прежних эпох. Истина и справедливость более или менее беспрекословно пишутся на всех знаменах нашего времени, но партии расходятся в том, где истина, в чем справедливость. Если читатель не пытался уяснить себе этого, то история останется для него неясным процессом сцепляющихся событий, борьбой хороших людей из-за пустяков, борьбой безумцев из-за призраков, борьбой слепых орудий в пользу нескольких расчетливых интриганов. Много громких слов раздается со всех сторон. Много прекрасных знамен развевается во всех рядах. Много самоотверженной энергии тратят представители всех партий. Из-за чего ссорятся люди, которых девизы, по-видимому, так близки? Почему знамя, которое несли вчера лучшие из них, сегодня в грязных руках? Почему прекрасная мысль при своем высказывании встречает такое грозное сопротивление? И почему сопротивляются ей не только эксплуататоры данного общественного строя, но искренние личности? Все эти задачи возможно разрешить лишь тогда, когда мы присмотримся внимательнее к тому процессу, которым развивается и укрепляется правда, к формированию и столкновению партий, к изменению внутреннего смысла и исторического значения великих слов, двигающих человечество, к процессу мысли, перерабатывающей культуру; когда мы изучим положение личностей ввиду необходимого и исторически данного; ввиду культурных привычек и сталкивающихся партий мысли; ввиду великих слов на знаменах партий и вечного требования истины, справедливости, прогресса; ввиду критики и веры. В предыдущих письмах имелось в виду именно остановиться на этих предметах, чтобы по возможности устранить те недоразумения, которые невольно переносятся на изучение минувшей и современной истории при недостаточном уяснении разнообразных элементов, входящих в исторический прогресс и его обусловливающих. Кроме того, история не кончена. Она совершается около нас и будет совершаться поколениями, растущими и еще не родившимися. Настоящее нельзя оторвать от минувшего, но и минувшее потеряло бы всякое живое и реальное значение, если бы оно не было неразрывно связано с настоящим, если б один великий процесс не охватывал историю в ее целом. Умерли деятели минувшего. Изменилась культура общества. Новые конкретные вопросы стали на место прежних. Девизы минувшего изменили смысл и значение. Но общечеловеческая роль личностей в настоящем осталась та же, что была за тысячи лет. Под пестрыми формами культуры, в сложных вопросах нового времени, под разнообразными девизами побежденных и победителей скрыты все те же задачи. Вне истины и справедливости прогресса никогда не существовало. Без личной критики не добыта ни одна истина. Вез личной энергии не осуществилось ничто справедливое. Без веры в свое знамя и без умения бороться с противниками не восторжествовала ни одна прогрессивная партия. Формы культуры требуют для своего развития работы мысли, как и в минувшие тысячелетия. Великие девизы точно так же мало застрахованы от опасности потерять или изменить свой смысл. Общественные условия для возможного прогресса не изменились. Требования уплаты за прогресс не могут быть игнорированы развитою личностью. Все это существовало для наших предков, будет существовать для наших потомков и существует для нас. Разница лишь та, что мы можем лучше понять это, чем понимали предки, и что наши потомки, вероятно, еще лучше нас поймут это.
Поэтому предыдущие исторические письма, заключая в себе попытки решить задачи, существовавшие и долженствующие существовать во всякую историческую эпоху, заключают и попытку уяснить задачи современности. Они обращаются к читателю не только со словом о минувшем, но и о настоящем. Автор очень хорошо сознает, что они и недостаточны, и несовершенны. Кроме того, наша эпоха не очень удобна для рассуждений подобного рода. Письма эти могут показаться и тяжелы, и отвлеченны, и неинтересны, и чужды вопросов дня. Другой автор при других обстоятельствах мог бы написать и лучше, и занимательнее. Но я надеюсь, что в нашем обществе, хотя бы между читающей молодежью, найдется еще несколько человек, которых не испугает необходимость серьезно подумать о вопросах минувшего, оставшихся вопросами и для настоящего. Для этих читателей недостатки исполнения моего труда, может быть, отступят на второй план перед содержанием. Эти читатели, может быть, поймут также, что вопросы дня получают свой действительный, существенный интерес именно от тех вечных исторических вопросов, которых автор коснулся в этих письмах. Эти читатели поймут, что они именно, как личности, должны совершить критическую работу мысли над современною культурою; что они именно должны своею мыслью, жизнью, деятельностью заплатить свою долю громадной цены прогресса, до сих пор накопившейся; что они именно должны противопоставить свое убеждение лжи и несправедливости, существующей в обществе; что они именно должны образовать растущую силу для усиленного хода прогресса. Если найдется хотя несколько подобных читателей этих писем, то дело автора сделано.
ПРИМЕЧАНИЯ
[править]Первоначально напечатаны в еженедельнике «Неделя» (1868, № 1—47 с перерывами и 1869, № 6, 11, 14) под псевдонимом П. Миртов, впервые употребленным Лавровым, так как он был в ссылке и не мог печататься под своей фамилией. В переработанном виде «Письма» вышли отдельной книгой в сентябре 1870 г. В этой книге Лавров дал ответ на многие вопросы, волновавшие передовых русских людей тех лет.
Еще когда «Письма» печатались в «Неделе», на них обратила внимание цензура, и «Неделя» получила первое предостережение. Цензор находил, что в «Письмах» «систематически развивалось учение об организации борьбы против существующего общественного строя» и что они «противны нашим государственным принципам». Когда «Письма» вышли отдельной книгой, цензор так резюмировал их содержание: «Нет духовной природы в человеке, нет за пределами материи никакого высшего духовного существа; религия есть плод невежества масс и орудие дисциплины в руках властей; религиозная нравственность есть хитрая выдумка жрецов; частная собственность есть не более как плод хищничества; законы суть предписания владеющих классов, направленные к тому, чтобы держать в повиновении массы и удобнее их эксплуатировать; семья есть результат полового влечения, соединенного с насильственным преобладанием главы семейства над прочими домочадцами. Автор проповедует, между прочим, что целью всякой прогрессивной личности должно быть стремление к разделению государства на независимые территории, ибо при таком разделении представляется более простора для свободной критики и для усиления прогрессивной партии» (см. С. А. Переселеннов. Официальные комментарии к «Историческим письмам» П. Л. Лаврова. «Былое», 1925, № 2 (30), стр. 37-40).
Герцен в письме к Огареву от 10 октября 1868 г. одобрительно отозвался о статьях Миртова, разумея «Исторические письма» в «Неделе» (см. А. И. Герцен. Полное собрание сочинений и писем, т. 21, 1923, стр. 109). Сочувственные статьи по поводу отдельного издания «Писем» напечатали: «Отечественные записки» (1870, № 8, стр. 215—221, анонимно), Н. В. Шелгунов в «Деле» (1870, № 11, стр. 1—30), еженедельник «Деятельность» (1871, № 37) и др.
Для революционно-народнической молодежи, но свидетельству многих ее представителей, «Исторические письма» явились «революционным евангелием, философией революции».
Лишь сравнительно недавно стало известно, что точку зрения автора «Писем» на социальные явления критиковал П. Н. Ткачев в статье «Что такое партия прогресса» (рукопись ее датирована 16 IX 1870 г.). Статья была задержана III Отделением и напечатана впервые Б. П. Казьминым в «Избранных сочинениях П. Н. Ткачева» (1932 г., т. 2).
В 1884 г. «Исторические письма» были выпущены нелегально, в литографированном виде, без указания автора.
В связи с критическими замечаниями, сделанными Н. В. Шелгуновым и А. А. Козловым, Лавров подготовил «Дополнение к „Историческим письмам“» и направил его редакции «Знание», которая опубликовала его как статью «Но поводу критики на „Исторические письма“» (см. наст. том). Из письма Лаврова к Штакеншнейдер от 14 (26) апреля 1872 г. видно, что эти дополнения Лавров решил использовать для второго издания книги и послал их в Петербург чайковцам, но издание было уничтожено сразу же после его напечатания. Вторично Лавров дополнил и направил «Письма» для второго издания Социалистическому литературному фонду в Цюрихе. Оно вышло в женевской «Вольной русской типографии» в 1891 г. В предисловии и примечаниях Лавров объяснил все изменения, исправления и дополнения, произведенные в первоначальном тексте.
В Петербурге второе издание вышло впервые в 1905 г. одновременно в двух изданиях: под именем С. А. Арнольди (издание П. И. Артюшиной) и без указания автора (издание редакции журнала «Русское богатство»). В 1906 г. дочерью Лаврова М. П. Негрескул выпущено 3-е издание без изменений. В 4-м изданий 1906 г., вышедшем также без изменений, «редакцией журнала „Русское богатство“ и М. П. Негрескул» указан автор: «П. Л. Лавров (П. Миртов)». Письмо 11-е «Национальности в истории» перепечатывалось отдельно с указанием автора в Варшаве в 1906 г. и в Киеве в 1917 г.
В 1885 г. вышел во Львове польский перевод 1-го издания «Исторических писем». Второе издание вышло по-немецки в переводе С. Давыдова и с введением X. Раппопорта в 1901 г. (Берлин, Берн, Эдельгейм). В 1903 г. в Париже вышел французский перевод Марии Гольдсмит с ее же биобиблиографической статьей о Лаврове.
Отзывы о втором издании "Исторических писем имеются в работах: Н. И. Кареев. Теория личности П. Л. Лаврова. «Историческое обозрение», 1901, т. 12; //. Бердяев. Субъективизм и индивидуализм в общественной философии. Критический этюд о Н. К. Михайловском. С предисловием Петра Струве, СПб., 1901, стр. 12, 16, 57, 99, 112, 135 и 242; С. Южаков. «Журнал для всех», СПб., 1905, № 9, стр. 570; А. Л. Корнилов. Общественное движение при Александре II, М., 1909, стр. 196—198; Ю. Мартов. Общественные и умственные течения в России 1870-х гг. «История русской литературы в XIX веке», изд. «Мир», т. 4, 1910. Перепечатано: М., 1923, стр. 21—26 и в книге Ю. Мартова «Общественные и умственные течения в России 1870—1905 гг.», изд. «Книга», Л. —М., 1924, стр. 27—32; 77. Витязев. Чем обязана русская общественность Лаврову. «Ежемесячный журнал», 1915, № 2 и 3; О. В. Аптекман. Общество «Земля и Воля» 70-х гг., 1924, стр. 74—76.
В последний раз «Исторические письма» были напечатаны в 1934 г. в первом томе «Избранных сочинений на социально-политические темы» П. Л. Лаврова.
Для настоящего издания работа сверена с версткой, правленной и дополненной Лавровым (ЦГАОР, ф. 1762, он. 2, ед. хр. 9, 10).
1 В 1873 г. народники не выступали «под знаменем Маркса и Лассаля»; исходный пункт социализма они видели в русской крестьянской общине.
Только здесь Лавров ставит Лассаля рядом с Марксом. В 1874 г., печатая «Письма без адреса» Чернышевского во втором томе журнала «Вперед», в предисловии к ним, Лавров уже отзывается о деятельности Лассаля как о «гораздо более замечательной в агитационном, чем в теоретическом отношении».
2 Лавров имеет в виду их недавнюю смерть: M. E. Салтыков-Щедрин и Н. Г. Чернышевский скончались в 1889 г., а Г. З. Елисеев и Н. В. Шелгунов — в 1891 г.
3 Имеется в виду Евгения Ивановна Конради (1838—1898) — основательница «Недели».
4 См. в настоящем томе статью «По поводу критики на „Исторические письма“».
6 Статья Лаврова «Формула прогресса г. Михайловского» была напечатана в «Отечественных записках», 1870, № 2 (см. также П. Л. Лавров. Избр. соч. на соц.-полит. темы. т. I, М., 1934 г.).
6 Гимнот — электрический угорь, обитающий в Южной Америке.
7 Гетерогенезис (греч.) — теория происхождения видов, согласно которой внезапное появление особей, резко отличающихся от родительских форм, происходит якобы вне зависимости от изменений условий жизни.
8 Рошфор, Анри (1830—1913) — публицист и политический деятель, выступал против порядков империи Наполеона III, сочувствовал Парижской коммуне.
Марото, Гюстав (1848—1875) — журналист, издатель газет, направленных против Второй империи. Во время Парижской коммуны издавал газету «Гора», а затем «Общественное спасение».
Эмбер, Луи Амедей (1814—1876) — государственный деятель, отказавшийся присягать Наполеону III.
9 Брэдло, Чарлз (1833—1891) — депутат английского парламента, отказался принять присягу, а поэтому был временно из него изгнан.
10 Паленкэ — селение в Мексике, где в 1750 г. были открыты развалины древнего города со следами цивилизации народа майя.
11 Диадохи — преемники Александра Македонского (IV в. до н. э.), его полководцы, разделившие между собой после долгой борьбы созданную им всемирную монархию.
12 Речь идет о консулах — титул двух высших должностных лиц республиканского Рима. В Древнем Риме слово консулярий имело два значения: а) бывший консул, б) наместник провинции.
13 Фиваида — пустынная местность в Верхнем Египте, где первые христиане предавались аскетической жизни.
14 Пруст, Жозеф Луи (1754—1826) — химик, член французской академии. Ему принадлежит решающая роль в открытии одного из основных законов химии — закона постоянства состава химических соединений.
15 Тразибул — афинский полководец, освободил в 411 г. до н. э. Афины от владычества 30 тиранов.
16 Маленький капрал — Наполеон, который был небольшого роста и начал свою политическую карьеру капралом.
17 1854 г. — начало поражения России в Крымской войне, выявившего всю ее отсталость; 1861 г. — «освобождение крестьян», 1863 г. — польское восстание; 1889 г. — издание «Положения» о земских начальниках с целью усиления роли дворянства в пореформенной деревне.
18 Катков Михаил Никифорович (1818—1887) — публицист, ярый защитник самодержавия.
19 Народы эти, по Библии, сам бог повелел истребить древним евреям.
20 4 сентября 1870 г. произошла революция в Париже, в результате которой был свергнут бонапартистский режим Наполеона III.
21 Геслер — жестокий наместник, убитый, по преданию, стрелком Вильгельмом Теллем.
22 Кассианы — от имени главы римской юридической школы Гая Лонгина Кассия (1 в. н. э.).
Бенедикт Нурсийский (480—543) — основатель монастыря близ Неаполя, устав которого положил начало католическому монашескому ордену, названному по его имени Бенедиктинским.
23 Шекеры (трясущиеся)--религиозная секта в Северной Америке, проповедовавшая безбрачие, общность имущества и неустанный труд.
24 Те deum laudamus — «Тебя, бога, хвалим», католический церковный гимн.
25 Риль, Вильгельм Генрих (1823—1897) — немецкий писатель и публицист. В книге «Страна и люди» доказал разноплеменность немцев.
26 Доктринёры — французская умеренно-консервативная партия крупной буржуазии в эпоху Реставрации (с апреля 1814 г. после отречения Наполеона I до июльской революции 1830 г.), во главе которой были Ройе-Коллар и Гизо.
27 «Опыт истории мысли нового времени» начал выходить в Женеве в начале 1889 года.
28 Джон-Буль (Джон-Бык) — насмешливое прозвище англичан, намек на упрямство.
Братец Джонатан — шутливое прозвище американцев.
29 Ричмонд — главный город штата Виргиния, центр южан во время Гражданской войны в США.
30 Фихте, Иоганн Готлиб (1762—1814) — немецкий философ-идеалист. В 1813 г. вышли его «Экскурсы к учению о государстве» («Aus dem Entwürfe zu einer Politischen Schrift im Frünling 1813. Excurse zur Staatslehre» 1813) и «Учение о государстве, или об отношении первобытного государства к царству разума. Лекции, читанные в Берлинском университете летом 1813 г.» («Die Staatslehre oder über das Verhältniss des Urslaates zum Vernunftreiche, in Vorlesungen gehalten im Sommer 1813 an Universität zu Berlin»).
31 Гомериды — потомки Гомера на о. Хиос, обладавшие искусством декламировать его поэмы, а также поэты, которым принадлежат отдельные части «Илиады» и «Одиссеи», приписываемые Гомеру.
32 Лаврентий — архидиакон папы Сикста II, сожженный в 258 г. во время гонений на христиан и канонизированный церковью.
33 Имеется в виду труд Генри Томаса Бокля «History of civilisation in England» («История цивилизации в Англии») в двух томах, вышедший в 1857—1861 гг.
34 Имеется в виду журнал «Слово», 1881, № 4. Статья «Теория и практика прогресса» опубликована Лавровым за подписью: П. Щукин.
35 Примировать (фр. — primer) — преобладать, превалировать.
36 Утоп (греч. — вне места) — государь-завоеватель в «Утопии» Томаса Мора.
37 Первая попытка организации этой силы, ужаснувшей все господствующие элементы старого мира, т. е. I Интернационала, который просуществовал не 8, а 12 лет, с 1864 до 1876 г. Лавров, по-видимому, считал последним годом существования Интернационала 1872 год, когда на Гаагском конгрессе Генеральный совет был перенесен из Европы в США.
38 Имеется в виду «культуркампф» Бисмарка в Германии в начале 1870-х годов, когда были изгнаны иезуиты, школа подчинена государству, введен гражданский брак и т. п. Однако в конце 1870-х годов, для борьбы с социалистами, Бисмарк отменил ряд законов против церкви и сблизился с католиками.
- ↑ Впрочем, насколько мне известно, вовсе не за мою статью.
- ↑ Один приятель сделал мне замечание, что едва ли кто в наше время, особенно из русских читателей, помнит Каспара Гаузера и знает, что ато за личность. Это совершенно справедливо, и лучше бы взять другой пример, но предпочитаю поправить дело примечанием. В 1828 году на улице Нюрнберга встречен был молодой человек в крестьянской одежде, при котором оказалась записка, объясняющая, что он найденыш, родился 7 октября 1812 г. и выучен читать и писать. Странность его обращения повела к исследованию. Вышло, что он во всю свою жизнь видел только одного человека, его воспитавшего, питался лишь хлебом и водой, жил в подземелье и даже своего воспитателя узнал незадолго до своего освобождения. Прежде этот незнакомец, если слова Гаузера принять за правду, переменял ого пищу и одежду во время сна (вероятно, давая ему в пищу усыпляющие вещества, что и повело к нервному расстройству, к судорожным движениям лица и тела, замеченным в Гаузере). Сперва несчастный молодой человек сделался предметом праздного городского любопытства, грубых опытов и потерпел немало. Потом в нем приняли участие многие замечательные люди, особенно Ансельм Фейербах (знаменитый юрист, отец философа). Как редкий экземпляр взрослого ребенка, жившего вне общества, Каспар представил предмет интересных психических исследований. Но еще больший интерес возбудил вопрос о его происхождении. Все разыскания оказались тщетны. А. Фейербах, напечатавший о Каспаре особое сочинение, подал в 1832 г. королеве баварской (из баденского дома) секретную записку (теперь напечатанную), где доказывал, что Каспар есть, вероятно, последний представитель мужской линии баденского дома Церинген, устраненный морганатической супругой в. г. Карла-Фридриха, происходившей из рода Гейер фон-Гейерберг, для доставления престола своему сыну, Леопольду. Освобождение Каспара объяснял Фейербах смертью честолюбивой его преследовательницы [в] 1824 г. В 1829 г. сделана неизвестным лицом попытка убить Каспара. 29 мая 1833 г. умер А. Фейербах. 17 декабря того же 1833 г. зарезан Каспар Гаузер. Убийца не отыскан. Происхождение Каспара осталось неизвестно (1889. Позднейшие исследования делают вероятнейшим, что дело Каспара Гаузера не имело никакого политического значения. Но я счел лучшим не изменять того, что было в тексте).
- ↑ И о современной России, при всеобщем недовольстве, вызванном правительством Александра III, трудно сказать, как долго последнее может еще существовать в своих возмутительных формах, если все классы, от него страдающие, не организуют столь же энергическую, но более обширную оппозицию, чем могли сделать это до сих пор социалисты (1890).
- ↑ Оставляю текст, напечатанный тому лет 20 в России, без изменения. Приложение к современной России читатель сам сделает (1890).
- ↑ Это требовало бы обширного развития, которое было невозможно в издании, сделанном в России. Оставляю текст почти без изменения, таким, каков он был в 1870 г. (1890).
- ↑ В нашем отечестве, с его архаическими политическими формами, борьба за элементарные требования правового государства еще идет рядом с новою мировою борьбою за лучший экономический порядок; уменьшению общественных бедствий от нынешнего деморализующего влияния неконтролируемой власти и от грозящей в будущем общественной катастрофы может содействовать лишь крепкая и широкая организация социалистических элементов в обществе и поддержка их гонимыми сторонниками правового государства, которые должны бы понять, что в настоящее время правовое государство уже немыслимо вне победы труда в его борьбе с капиталом. Но удастся ли снова организоваться тем силам, которые уже 18 лет одни, при страшных потерях, ведут борьбу за лучшее будущее России? Поймут ли наконец русские либералы ту роль, которую им единственно позволяют взять на себя и их принципы, надлежащим образом понятые, и их насущные интересы? От этого зависит та форма, в которой Россия примет участие в мировом экономическом и политическом перевороте, неотвратимо приближающемся для всех народов, участвующих в современной цивилизации (1891).
- ↑ Только общность социалистических убеждений и их международная задача могла сгладить в рядах социалистов то традиционное недоверие, которое завещали полякам, русским и немцам хищнические разделы Польши конца XVIII-го века. Несправедливые законы относительно евреев создали враждебность относительно политического строя Российской империи среди целых групп личностей, которые в сущности ни по традиции, ни по своим экономическим интересам не представляют данных для политической оппозиции; а в странах, где подобные законы уже отменены, воспоминание о собственной несправедливости в прошедшем, вызывая недоверие, повело к тому возмутительному разливу «антисемитизма», который мы наблюдаем около себя как один из симптомов современной эпохи общественной реакции (1891).
- ↑ Цензурные условия принудили журнал, напечатавший эту статью, выкинуть ее конец. Рукопись ее, по-видимому, потеряна. Через 10 лет трудно припомнить с какою-либо точностью ход мысли, продиктовавший тогда этот конец. Поэтому, если где-нибудь сохранилась рукопись 1881 года, она может в данном случае представить значительные отличия от напечатанного здесь (1891).