История упадка и разрушения Римской империи (Гиббон; Неведомский)/Глава VI

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
История упадка и разрушения Римской империи — Часть I. Глава VI
автор Эдвард Гиббон, пер. Василий Николаевич Неведомский
Оригинал: англ. The History of the Decline and Fall of the Roman Empire. — Перевод опубл.: 1776—1788, перевод: 1883—1886. Источник: Гиббон Э. История упадка и разрушения Римской империи: издание Джоржа Белля 1877 года / [соч.] Эдуарда Гиббона; с примечаниями Гизо, Венка, Шрейтера, Гуго и др.; перевёл с английскаго В. Н. Неведомский. - Москва: издание К. Т. Солдатенкова: Тип. В. Ф. Рихтер, 1883-1886. - 23 см. Ч. 1. - 1883. - [2], XVIII, 543 с., [1] л. портр.; dlib.rsl.ru

Глава VI[править]

Смерть Севера. - Тирания Каракаллы. - Узурпация Макрина. - Безрассудства Элиогабала. - Добродетели Александра Севера. - Своеволие армии. - Положение римских финансов

Как бы ни был крут и опасен путь, который ведет к верховной власти, он имеет для деятельного ума ту привлекательность, что доставляет ему случай осознавать и упражнять свои собственные силы; но обладание престолом не может надолго удовлетворить честолюбца. Север ясно сознавал эту грустную истину. Счастье и личные достоинства вознесли его из скромного положения на самое высокое место среди человеческого рода. По его собственному выражению, он был все, но ничему не придавал большой цены.[1] Среди постоянных забот не о приобретении, а о сохранении империи он страдал под гнетом старости и недугов, сделался равнодушным к славе[2] и пресытился властью, а при таких условиях жизнь ничего не обещала ему в будущем. Желание упрочить величие своего семейства сделалось единственной мечтой его честолюбия и отцовской привязанности.

Подобно большинству африканских уроженцев, Север со страстью предавался бесполезному изучению магии и ворожбы, был очень сведущ по части объяснения снов и предзнаменований и хорошо знал судебную астрологию, сохранявшую свое господство над человеческими умами почти во все века, за исключением настоящего. Он лишился своей первой жены в то время, когда был правителем Лионской Галлии.[3] При выборе второй жены он руководствовался желанием породниться с какой-нибудь любимицей фортуны и лишь только узнал, что одна молодая женщина из Эмезы, в Сирии, родилась при таких предзнаменованиях, которые предвещали ей царский престол, он тотчас предложил ей свою руку.[4] Юлия Домна (так называлась эта дама) была достойна всего, что ей предсказывали звезды. Она даже в зрелом возрасте отличалась привлекательной красотой[5] и соединяла с пылкостью фантазии твердость духа и проницательность ума, редко составляющие удел ее пола. Ее привлекательные свойства никогда не производили глубокого впечатления на мрачный и недоверчивый характер ее мужа, но во время царствования ее сына она руководила самыми важными делами империи с таким благоразумием, которое укрепило авторитет молодого императора, и с такой сдержанностью, которая иногда заглаживала его необузданные выходки.[6] Юлия сама занималась с некоторым успехом литературой и философией и составила себе блестящую репутацию. Она была покровительницей всех искусств и другом всех гениальных людей.[7] Признательная лесть ученых превозносила ее добродетели, но, если верить злословию древних историков, целомудрие вовсе не принадлежало к числу самых выдающихся добродетелей императрицы Юлии.[8]

Два сына — Каракалла[9] и Гета — были плодом этого брака и должны были наследовать престол. Но сладкие надежды Севера и всего Римского мира были скоро уничтожены этими тщеславными юношами, проводившими время в праздной беспечности, столь свойственной наследникам престола, и воображавшими, что фортуна может заменить личные достоинства и трудолюбие. Хотя ни у одного из них не было ни таких добродетелей, ни таких талантов, которые могли бы возбуждать соревнование, они почувствовали с самого детства непреодолимое отвращение друг к другу. Это отвращение усиливалось с годами и поддерживалось интригами фаворитов, подстрекаемых своими личными расчетами; оно выражалось сначала в детских ссорах, потом мало-помалу стало вызывать более серьезные столкновения и, наконец, разделило театр, цирк и двор на два лагеря, воодушевлявшиеся надеждами и опасениями своих руководителей. Предусмотрительный император употреблял всевозможные меры, чтобы уничтожить эту постоянно усиливавшуюся вражду, и прибегал то к увещаниям, то к приказаниям. Пагубные раздоры его сыновей омрачили все его блестящие надежды на будущее и грозили ниспровержением престола, воздвигнутого с таким трудом, упроченного столь обильным пролитием крови и охранявшегося всеми способами, какие только возможны для начальника огромной армии и обладателя громадных сокровищ. Стараясь поддерживать между ними равновесие, он раздавал им свои милости с беспристрастным равенством и дал каждому из них звание Августа вместе со священным именем Антонина; таким образом, Рим в первый раз имел трех императоров[10] Но даже это равномерное распределение милостей повело лишь к усилению вражды, так как надменный Каракалла заявлял о своих правах первородства, а более кроткий Гета старался приобрести расположение народа и армии. Обманутый в своих ожиданиях Север со скорбью в сердце предсказал, что более слабый из его сыновей падет под ударами более сильного, который в свою очередь погибнет от своих пороков.[11]

При таком печальном положении дел Север с удовольствием узнал о новой войне в Британии и о вторжении в эту провинцию живших на севере от нее варваров. Хотя бдительности его военачальников, вероятно, было бы достаточно для того, чтобы отразить врага, он решился воспользоваться этим уважительным предлогом, чтобы отвлечь своих сыновей от роскошной жизни в Риме, расслаблявшей их ум и возбуждавшей их страсти, и для того, чтобы приучить их с молодости к тяжелым военным и административным трудам. Несмотря на свои преклонные лета (ему было тогда почти шестьдесят лет) и на подагру, заставлявшую его пользоваться носилками, он сам отправился на этот отдаленный остров в сопровождении двух своих сыновей, всего двора и многочисленной армии. Он немедленно перешел стену Адриана и Антонина и вступил в неприятельскую страну с намерением довершить много раз не удававшееся завоевание Британии. Он достиг северной оконечности острова, нигде не встретив неприятеля. Но засады каледонцев, неожиданно нападавших на арьергард и фланги его армии, суровость климата и трудности переходов в зимнее время через горы и болота Шотландии, как уверяют, стоили римлянам более пятидесяти тысяч человек. Каледонцы не могли долее устоять против такого сильного и упорного нападения, стали просить мира, отдали часть своего оружия и уступили значительную часть своей территории. Но их притворная покорность прекратилась, лишь только исчез страх, который внушало им присутствие неприятеля. Немедленно вслед за отступлением римских легионов они свергли с себя иго зависимости и возобновили военные действия. Их неукротимое мужество побудило Севера послать в Каледонию новую армию с бесчеловечным приказанием не покорять туземцев, а истреблять их. Их спасла только смерть их заносчивого противника.[12]

Эта каледонская война, не ознаменовавшаяся ни решительными событиями, ни важными последствиями, не стоит сама по себе нашего внимания; то некоторые полагают, и не без основания, что вторжение Севера находится в связи с самыми блестящими периодами британской истории или британских баснословных преданий. Одни из новейших английских писателей оживил в нашей памяти рассказы о подвигах Фингала, его героях и его бардах. Фингал, как уверяют, сам командовал каледонцами в эту достопамятную войну, умел уклониться от мощных ударов Севера и одержал на берегах Каруна важную победу, причем сын короля всего мира Каракул бежал от него по полям своей гордости.[13] Эти шотландские традиции прикрыты от наших взоров каким-то туманом, которого до сих пор не могли разогнать самые остроумные исследования новейших критиков;[14] но если бы мы могли с некоторым вероятием допустить предположение, что Фингал действительно жил, а Оссиан действительно воспевал, то для всякого философского ума была бы крайне интересна резкая противоположность между двумя враждовавшими народами в том, что касается их положения и нравов. Если мы сопоставим неумолимую мстительность Севера с великодушным милосердием Фингала, трусливое и грубое жестокосердие Каракаллы с храбростью, чувствительностью и изящным умом Оссиана, наемных вождей, служивших из страха или из личного интереса под императорскими знаменами, со свободнорожденными воинами, бравшимися за оружие по призыву короля морвенов, — одним словом, если мы посмотрим, с одной стороны, на свободных каледонцев, блиставших добродетелями, которые внушает сама природа, а с другой сторонника развращенных римлян, зараженных теми низкими пороками, которые зарождаются в роскоши и в рабстве, то сравнение не будет выгодно для самого цивилизованного из этих двух народов.

Расстроенное здоровье и последняя болезнь Севера воспламенили в душе Каракаллы его необузданное честолюбие и дикие страсти. Горя нетерпением царствовать и будучи недоволен тем, что ему придется разделить власть с братом, он несколько раз пытался сократить жизнь своего престарелого отца и старался, во без успеха, возбудить бунт в армии.[15] Север не раз осуждал неблагоразумную снисходительность Марка Аврелия, который мог бы одним актом правосудия избавить римлян от тирании своего недостойного сына. Находясь точно в таком же положении, он узнал на опыте, как суровость судьи легко заглушается отцовской привязанностью. Он собирался с силами, он угрожал, но казнить он был не в состоянии, и этот последний и единственный случай, когда он выказал свое милосердие, был более пагубен для империи, нежели длинный ряд его жестокостей.[16] Его душевная тревога усилила его физические страдания; он с нетерпением желал смерти и ускорил ее этим нетерпением. Он умер в Йорке на шестьдесят пятом году своей жизни и на восемнадцатом году славного и счастливого царствования. В свои последние минуты он советовал сыновьям жить в согласии и поручил их армии. Его спасительный совет не дошел не только до сердца, но даже до ума запальчивых юношей, но более послушные войска, не забывшие своей клятвы в верности, исполнили волю своего умершего повелителя: они не поддались настояниям Каракаллы и провозгласили обоих братьев римскими императорами. Вновь назначенные монархи скоро оставили каледонцев в покое, возвратились в столицу и отдали божеские почести праху своего отца; и сенат, и народ, и провинции с радостью признали их законными государями. Старшему брату, как кажется, были предоставлены некоторые преимущества ранга, но оба они управляли империей с равной и самостоятельной властью[17]

Такое разделение верховной власти могло бы сделаться источником раздоров даже между двумя братьями, связанными самой нежной взаимной привязанностью. Оно не могло долго продолжаться между двумя непримиримыми врагами, которые и не желали примирения, и, если бы оно состоялось, не могли бы верить в его искренность. Очевидно, что только один из них мог царствовать и что другой должен был погибнуть; каждый из них приписывал своему сопернику такие же замыслы, какие питал в собственной душе, и каждый из них с самой недоверчивой бдительностью охранял свою жизнь от яда или меча. Их быстрый переезд через Галлию и Италию, во время которого они никогда не были за одним столом и не спали в одном доме, познакомил провинции с отвратительным зрелищем братской вражды. После своего прибытия в Рим они немедленно разделили между собою обширный императорский дворец.[18] Все сообщения между их апартаментами были закрыты, двери и проходы были тщательно укреплены, и часовые сменялись с такой же аккуратностью, как в осажденном городе. Императоры встречались только на публичных церемонии и в присутствия огорченной матери, и при этом каждый из них был окружен многочисленной вооруженной свитой. Даже в этих случаях придворный этикет не мог скрыть от глаз присутствующих кипевшей в их сердцах злобы.[19]

Так как эта тайная вражда отзывалась на всех делах государственного управления, то враждующим братьям предложили проект соглашения, по-видимому одинаково выгодный для обоих. Ввиду того что примирение между ними было невозможно, им посоветовали разобщить свои интересы и разделить между собой империю. Условия такого соглашения уже были установлены с некоторой точностью. Было решено, что Каракалла, в качестве старшего брата, удержит за собой обладание Европой и Западной Африкой и предоставит господство над Азией и Египтом Гете, который мог избрать для своей резиденции Александрию или Антиохию, мало уступавшие самому Риму по своему богатству и значению; многочисленные армии, постоянно расположенные лагерем по обеим сторонам фракийского Босфора, охраняли бы границы двух враждующих монархий; сенаторы европейского происхождения признали бы своим государем римского императора, а те из них, которые были родом из Азии, последовали бы за восточным императором. Слезы императрицы Юлии прекратили переговоры, одна мысль о которых наполняла сердце каждого римлянина удивлением и негодованием. Обширные завоеванные страны были так тесно связаны между собой рукою времени и политики, что пришлось бы прибегать к самому крайнему насилию, чтобы оторвать их одну от другой. Римляне имели полное основание опасаться, что междоусобная война скоро соединит разрозненные члены под властью одного повелителя и что, если бы такое разделение провинций сделалось постоянным, оно привело бы к распадению империи, единство которой до тек пор постоянно было неприкосновенным.[20]

Если бы это соглашение было приведено в исполнение, повелитель Европы скоро сделался бы завоевателем Азии, но Каракалла достиг путем преступления боже легкой победы. Он притворился, будто не может устоять против настоятельных просьб матери, и согласился на свидание в ее апартаментах с братом под видом готовности к примирению. В то время как они разговаривали друг с другом, несколько центурионов, спрятавшихся в комнате, устремились из своей засады с обнаженными мечами на несчастного Гету. Растерявшаяся мать обвила его своими руками, чтобы предохранить от опасности, но во время бесполезной борьбы была ранена в руку, обрызгана кровью своего младшего сына и видела, как ее старший сын словами и собственным примером[21] возбуждал ярость убийц. Лишь только преступление было совершено, Каракалла устремился скорыми шагами и с ужасом на лице в лагерь преторианцев, как в свое единственное убежище, и пал ниц перед статуями богов-покровителей.[22] Солдаты подняли его и стали утешать. Дрожащим от волнения и нередко прерывавшимся голосом он сообщил им о своем спасении от угрожавшей ему опасности, постарался уверить их, что ему удалось предупредить замыслы своего врага, и объявил им, что решился жить и умереть вместе со своими верными войсками. Гета был любимцем солдат, но сожаления с их стороны были бы бесполезны, а отмщение было бы опасно; к тому же они все еще не утратили уважения к сыну Севера. Их неудовольствие выразилось лишь в бессильном ропоте и затихло, а Каракалла скоро убедил их в справедливости своего дела, раздав им сокровища, накопленные в царствование его отца.[23] Для поддержания своего могущества и для своей безопасности от нуждался только в расположении солдат. Коль скоро они приняли его сторону, сенат был вынужден выражать ему свою преданность. Это рабски покорное собрание всегда было готово подчиниться приговору фортуны, но так как Каракалла старался смягчить первые взрывы народного негодования, то он отнесся к памяти Геты с приличным уважением и приказал похоронить его с почестями, подобающими римскому императору.[24] Потомство предало забвению пороки Геты из сострадания к его несчастной участи, и мы, со своей стороны, смотрим на этого молодого государя как на невинную жертву честолюбия его брата, охотно забывая, что он не совершил точно такого же отмщения и убийства не потому, что не хотел, а потому, что не мог.[25]

Преступление Каракаллы не осталось безнаказанным. Ни деловые занятия, ни развлечения, ни лесть не были в состоянии заглушить в нем угрызений совести; он сам признавался, что в минуты душевных страданий его расстроенному воображению представлялось, будто его отец и брат гневно встают из гроба и осыпают его угрозами и упреками.[26] Сознание своей вины должно бы было внушить ему желание загладить своими добродетелями воспоминания о том, что случилось, и тем доказать перед целым миром, что одна только роковая необходимость могла заставить его совершить столь страшное дело. Но душевные страдания Каракаллы навели его лишь на то, что он стал истреблять все, что могло напоминать ему о его преступлении или о его убитом брате. Возвратившись из сената во дворец, он застал свою мать в обществе нескольких знатных дам, оплакивавших преждевременную смерть ее младшего сына. Разгневанный император пригрозил им немедленной смертной казнью; эта угроза была приведена в исполнение над последней дочерью Марка Аврелия Фадиллой, и даже сама Юлия была вынуждена прекратить свой плач, удерживать свои вздохи и обращаться к убийце с радостной и одобрительной улыбкой. Полагают, что более двадцати тысяч человек обоего пола были казнены смертью под тем пустым предлогом, что они были в дружбе с Гетой. Ни телохранители Геты, ни его вольноотпущенные, ни министры, занимавшиеся с ним делами управления, ни товарищи, с которыми он проводил часы досуга, ни те, которые получили от него какую-нибудь должность в армии или в провинциях, ни даже многочисленные подчиненные этих последних не избежали смертного приговора, под который старались подвести всякого, кто имел какие-либо сношения с Гетой, кто оплакивал его смерть или даже только произносил его имя.[27] Гелвий Пертинакс, сын носившего это имя государя, был лишен жизни за неуместную остроту.[28] Единственным преступлением Фразея Приска было его происхождение от такого рода, в котором любовь к свободе была, так сказать, наследственным отличием.[29] Наконец все личные поводы для клеветы и подозрения истощились, и, когда какого-нибудь сенатора обвиняли в том, что он принадлежит к числу тайных врагов правительства, император считал достаточным доказательством его виновности тот факт, что он человек богатый и добродетельный. Установив такой принцип, он нашел ему самое кровожадное применение.

Казнь стольких невинных граждан втайне оплакивали их Друзья и родственники, но смерть преторианского префекта Папиниана оплакивали все как общественное бедствие. В последние семь лет царствования Севера он занимал самые важные государственные должности и своим благотворным влиянием направлял императора на путь справедливости и умеренности. Вполне полагаясь на его добродетели и знания, Север на смертном одре умолял его пещись о благоденствии и внутреннем согласии императорского семейства.[30] Честные старания Папиниана исполнить волю покойного императора только разожгли в сердце Каракаллы ненависть, которую он уже прежде того питал к министру[31] своего отца. После умерщвления Геты префект получил приказание употребить всю силу своего таланта и своего красноречия на сочинение тщательно обработанной апологии зверского преступления. Философ Сенека, будучи поставлен в такое же положение, согласился написать послание к сенату от имени сына и убийцы Агриппины[32] Но Папиниан,[33] ни минуты не колебавшийся в выборе между потерей жизни и потерей чести, отвечал Каракалле, что легче совершить смертоубийство, нежели оправдать его. Эта непреклонная добродетель, остававшаяся чистой и незапятнанной среди придворных интриг, деловых занятий и трудностей его профессии, придает имени Папиниана более блеска, нежели все его высокие должности, многочисленные сочинения и громкая известность, которою он пользовался в качестве юриста во все века римской юриспруденции.[34]

К счастью для римлян, до той поры все добродетельные императоры были деятельны, а порочные ленивы; в тяжелые времена это могло служить хоть каким-нибудь утешением. Август, Траян, Адриан и Марк Аврелий сами объезжали свои обширные владения, повсюду оставляя следы своей мудрости и благотворительности. Тирания Тиберия, Нерона и Домициана, почти никогда не покидавших Рима или окрестных вилл, обрушивалась только на сенат и на сословие всадников[35] Но Каракалла был врагом всего человеческого рода. Почти через год после умерщвления Геты он покинул столицу и никогда более не возвращался в нее. Остальное время своего царствования он провел в различных провинциях империи, преимущественно на Востоке, и каждая из этих провинций была поочередно свидетельницей его хищничества и жестокосердия. Сенаторы, из страха сопровождавшие его в этих причудливых переездах, издерживали громадные суммы денег, чтобы доставлять ему ежедневно новые удовольствии, которые он с пренебрежением предоставлял своим телохранителям, и воздвигали в каждом городе великолепные дворцы и театры, которые он или не удостаивал своим посещением; или приказывал немедленно разрушить. Самые зажиточные семьи были разорены денежными штрафами и конфискациями, а большинство его подданных было обременено замысловатыми и усиленными налогами.[36] Среди общего спокойствия и по новоду самого ничтожного оскорбления он приказал умертвить всех жителей Александрии. Заняв безопасное место в храме Сераписа, он руководил избиением нескольких тысяч граждан и иноземцев, не обращая никакого внимания ни на число жертв, ни на то, в чем заключалась их вина, потому что, как он сам хладнокровно выражался в послании к сенату, все жители Александрии одинаково виновны, как те, которые нотабли, так и те, которые спаслись.[37]

Благоразумные наставления Севера никогда не оказывали прочного влияния на ум его сына, который хотя и был в некоторой мере одарен умом и красноречием, но вовсе был лишен и здравомыслия, и человеколюбия.[38] Сохранять привязанность армии и не обращать никакого внимания на остальных подданных — таков был опасный и достойный тирана принцип, которого придерживался Каракалла.[39] Но щедрость его отца сдерживалась благоразумием, а его снисходительность к солдатам умерялась его твердостью и личным влиянием, тогда как беспечная расточительность сына была политическим расчетом в течение всего его царствования и неизбежно вела к гибели и армию и империю. Энергия солдат, вместо того чтобы крепнуть от строгой лагерной дисциплины, улетучивалась среди роскоши городской жизни. Чрезмерное увеличение жалованья и подарков[40] истощало население для обогащения военного сословия, тогда как честность и бедность — главные условия для того, чтобы солдат держал себя скромно в мирное время и был годен для дела во время войны. Каракалла со всеми обходился надменно и гордо, но среди своих войск он забывал даже о свойственном его положению достоинстве, поощрял их дерзкие фамильярности и, пренебрегая существенными обязанностями военачальника, старался подражать простым солдатам в одежде и в привычках.

Ни характер, ни поведение Каракаллы не могли внушить ни любви к нему, ни уважения, но, пока его пороки были выгодны для армии, он был огражден от опасностей мятежа. Тайный заговор, вызванный его собственной недоверчивостью, оказался гибельным для тирана. Преторианская префектура была разделена между двумя приближенными. Военный департамент был поручен Адвенту, скорее опытному, нежели способному военачальнику, а заведование гражданскими делами находилось в руках Опилия Макрина, который возвысился до такого важного поста своей опытностью в делах и своими достоинствами. Но доверие, которым он пользовался, менялось вместе с причудами императора, и его жизнь зависела от малейшего подозрения и от самых непредвиденных случайностей. Один африканец, очень хорошо умевший предсказывать будущее, стал распускать — из злобы или из фанатизма — опасный слух, что Макрину и его сыну суждено стоять во главе империи. Этот слух распространился по провинциям, и, когда предсказателя доставили в Рим закованным в цепи, он не переставал утверждать в присутствии городского префекта, что его предсказание сбудется. Этот сановник, получивший самое настоятельное приказание собирать сведения о преемниках Каракаллы, немедленно сообщил о данных африканцем на допросе показаниях императору, который находился в то время в Сирии. Но, несмотря на спешность казенных курьеров, один из друзей Макрина нашел возможность известить его о приближающейся опасности. Император получил письма из Рима, но так как он был в ту минуту занят тем, что происходило на бегу, то он, не раскрыв, передал их преторианскому префекту с приказанием распорядиться касательно неважных дел, а о самых важных сделать ему доклад. Макрин узнал из писем об ожидавшей его участи и решился предотвратить ее. Он воспользовался неудовольствием нескольких военачальников низшего ранга и употребил в дело готового на всякое преступление солдата по имени Марциал, который был оскорблен тем, что его не произвели в центурионы. Благочестие Каракаллы внушило ему желание отправиться из Эдессы на богомолье в знаменитый храм Луны, находившийся в Карре.[41] Его сопровождал отряд кавалерии; во когда ему понадобилось сделать во время пути небольшую остановку и когда его телохранители стоили в почтительном от него отдалении, Марциал подошел к нему, как будто для того, чтобы оказать ему какую-то услугу, и заколол его кинжалом. Смелый убийца был тотчас убит одним скифским стрелком из лука, принадлежавшим к императорской гвардии. Таков был конец чудовища, которое своей жизнью позорило человеческий род, а своим царствованием доказывало, до какой степени были терпеливы римляне.[42]

Признательные солдаты забыли о его пороках, вспоминали только о том, как он был к ним щедр, и заставили сенат запятнать и свое собственное достоинство, и достоинство религии возведением его в число богов. В то время как этот бог жил на земле, Александр Великий был единственный герой, которого он находил достойным своего удивления. Он принял имя и внешние отлитая Александра, организовал из гвардейцев македонскую фалангу, искал знакомства с учениками Аристотеля и с ребяческой восторженностью обнаруживал единственное чувство, в котором проглядывало уважение к добродетели и славе. Нам не трудно понять, что после сражения при Нарве и после завоевания Польши Карл XII (хотя у него и не было тех наиболее изящных достоинств, которыми отличался сын Филиппа) мог похвастаться тем, что выказал одинаковое с ним мужество и великодушие, но Каракалла не обнаружил ни в одном из деяний своей жизни ни малейшего сходства с македонским героем, за исключением только того, что умертвил множество и своих собственных друзей, и друзей своего отца.[43]

После того как пресекся род Севера, римский мир оставался в течение трех дней без повелителя. Армия (на бессильный сенат, находившийся слишком далеко от места действия, не обращали внимания) колебалась в выборе нового императора, так как не имела в виду ни одного кандидата, который мог бы своим высоким происхождением и своими достоинствами внушить ей привязанность и всех расположить в свою пользу. Решающее влияние преторианской гвардии возбудило надежды в ее префектах, и эти могущественные министры стали заявлять свои законные притязания на вакантный императорский престол.[44] Впрочем, старший префект Адвент, сознававший преклонность своих лет, слабость своего здоровья, недостаток громкой известности и еще более важный недостаток дарований, уступил эту опасную честь своему лукавому и честолюбивому товарищу Макрину, который так искусно притворился огорченным смертью Каракаллы, что никто не подозревал его участия в умерщвлении этого императора.[45] Войска не питали к нему ни любви, ни уважения. Они ожидали, что явится какой-нибудь соискатель престола, и наконец неохотно склонились на его обещания быть безгранично щедрым и снисходительным. Вскоре после восшествия на престол он дал своему сыну Диадумениану, которому было только десять лет, императорский титул и популярное имя Антонина. Это было сделано в том предположении, что красивая наружность ребенка и подарки, раздававшиеся по случаю его возведения в императорское звание, доставят ему любовь армии и укрепят шаткий трон Макрина.

И сенат и провинции с радостью одобрили выбор нового государя. Все были в восторге от того, что неожиданно избавились от ненавистного тирана, и не считали нужным справляться о личных достоинствах преемника Каракаллы. Но лишь только стихли первые взрывы радости и удивления, все начали со строгой критикой взвешивать права Макрина на престол и стали осуждать торопливый выбор армии. До той поры постоянно считалось за основной принцип конституции, что императора должен выбрать сенат и что верховная власть, которой не может пользоваться это собрание в своем полном составе, передается им одному из своих членов. Но Макрин не был сенатором.[46] Внезапное возвышение одного из преторианских префектов обратило внимание на незнатность их происхождения, тем более что сословию всадников все еще принадлежало право занимать эту высокую должность, отдававшую в их бесконтрольное распоряжение и жизнь, и состояние сенаторов. Повсюду слышался ропот негодования по поводу того, что человек незнатного[47] происхождения, никогда не отличавшийся никакими выдающимися заслугами, осмелился облечься в императорскую мантию, вместо того чтобы уступить ее одному из знатных сенаторов, более достойных императорского звания и по своему рождению, и по своему сану. Лишь только масса недовольных стала внимательно изучать характер Макрина, она без большого труда нашла в нем некоторые пороки и много недостатков. Его основательно порицали за выбор его приближенных, а недовольный народ со своим обычным добродушием стал жаловаться в одно и то же время и на беспечную слабость, и на чрезмерную суровость своего государя.[48]

Опрометчивое честолюбие вознесло Макрина на такую высоту, на которой было не легко удержаться и с которой невозможно было пасть иначе, как с немедленным лишением жизни. Новый император, занимавшийся всю свою жизнь только придворными интригами и соблюдением внешних форм гражданского управления, трепетал в присутствии буйных и недисциплинированных народных масс, над которыми он вздумал властвовать; его военные дарования считались ничтожными, а в его личное мужество не верили; в лагере стали распространяться слухи, раскрывшие роковую тайну заговора против покойного императора и усилившие вину убийцы явными доказательствами его низкого лицемерия; тогда к презрению, которое питали к императору, присоединилась ненависть. Чтобы окончательно не расположить к себе солдат и подготовить себе неизбежную гибель, недоставало только одной черты в характере императора — склонности к преобразованиям; но в том-то и заключалась горькая участь Макрина, что обстоятельства заставили его взять на себя ненавистную роль реформатора. Разорение и неурядицы были следствием расточительности Каракаллы, и, если бы этот низкий тиран был способен понять, к каким результатам неизбежно ведет его поведение, он, может быть, нашел бы для себя новое наслаждение в предвидении тех затруднений и бедствий, которые выпадут на долю его преемника.

Макрин приступил к введению необходимых реформ с такой благоразумной осторожностью, которая могла бы легко и почти незаметным образом восстановить нравственные силы и физическое мужество римской армии. Солдатам, уже состоявшим на службе, он был вынужден оставить чрезмерное жалованье и опасные привилегии, дарованные имКаракаллой; но новым рекрутам он стал выдавать более скромное, хотя и вполне достаточное, содержание, назначенное Севером, и стал мало-помалу приучать их к скромности и повиновению.[49] Одна пагубная ошибка уничтожила благотворные результаты этого благоразумного плана. Вместо того чтобы немедленно разместить по различным провинциям многочисленную армию, собранную покойным императором на Востоке, Макрин оставил ее в полном составе в Сирии в течение всей зимы, которая последовала за его возведением на престол. Среди роскошной праздности лагерной жизни солдаты пришли к осознанию своей силы и своей многочисленности, стали сообщать друг другу о своих неудовольствиях и стали соображать, как был бы для них выгоден новый переворот. Ветераны, вместо того чтобы довольствоваться предоставленными им выгодами и отличиями, были испуганы первыми мероприятиями императора, усматривая в них предзнаменование будущих реформ. Новые рекруты неохотно поступали на службу, которая сделалась более тяжелой и вознаграждение за которую было сокращено скупым и лишенным воинственного духа императором. Ропот армии безнаказанно перешел в мятежные жалобы, а некоторые частные восстания доказали, что неудовольствие и нерасположение к императору ждут только какого-нибудь ничтожного повода, чтобы разразиться общим восстанием. Для настроенных таким образом умов этот повод скоро нашелся.

Императрица Юлия испытала на себе все превратности фортуны. Из самого скромного положения она возвысилась до вершины земного величия только для того, чтобы вкусить всю ее горечь. Ей пришлось оплакивать смерть одного из ее сыновей и образ жизни другого. Ужасная участь Каракаллы, хотя и должна была казаться ей неизбежной, расшевелила в ней чувства матери и императрицы. Несмотря на то что узурпатор относился к вдове Севера с почтительной вежливостью, ей было тяжело примириться с положением подданной, и, чтобы избавиться от такой тревожной и унизительной зависимости, она скоро лишила себя жизни.[50] Ее сестре Юлии Мезе было приказано удаляться от двора и из Антиохии. Она переехала в Эмезу с огромным состоянием, накопленным в течение тех двадцати лет, когда на нее сыпались милости императора. Ее сопровождали две ее дочери — Соэмия и Мамея, которые обе были вдовы и имели по одному сыну.[51] Сын Соэмии Бассиан[52] был посвящен в высокое звание главного жреца в храме Солнца; эта святая профессия, избранная или из расчета, или из суеверия, проложила юному сирийцу путь к престолу. Близ Эмезы был расположен многочисленный отряд войск, а так как строгая дисциплина, введенная Макрином, заставляла их проводить зимнее время в лагерях, то они горели нетерпением отомстить за такие непривычные для них стеснения. Солдаты, толпами отправлявшиеся в храм Солнца, смотрели с благоговением и наслаждением на изящное облачение и красивое лицо юного первосвященника; они находили или воображали, что находят, сходство между ним и Каракаллой, память которого была для них так дорога. Хитрая Меза заметила это расположение солдат и постаралась им воспользоваться; она охотно пожертвовала репутацией своей дочери для счастья своего внука и стала распускать слух, что Бассиан был незаконный сын убитого государя. Денежные подарки, которые она раздавала щедрой рукой через посредство своих агентов, заглушили всякие возражения, а их огромный размер был убедительным доказательством если не родственной связи, то сходства между Бассианом и Каракаллой. Молодой Антонин (так как он принял это почтенное имя для того, чтобы запятнать его) был провозглашен стоявшими в Эмезе войсками императором, заявил о своих наследственных правах на престол и обратился к армиям с воззванием, приглашая их стать под знамена молодого и великодушного государя, взявшегося за оружие с целью отомстить за смерть своего отца и за угнетения, которым подвергают военное сословие.[53]

В то время как женщины и евнухи с быстротой и энергией приводили в исполнение хорошо задуманный план заговора, Макрин, который мог бы одним решительным ударом раздавить своего юного противника, колебался между противоположными крайностями страха и беспечности и бездействовал в Антиохии. Дух мятежа распространился во всех лагерях и гарнизонах Сирии; отряды войск стали один за другим убивать своих военачальников[54] и присоединяться к бунтовщикам, а запоздалое возвращение солдатам прежнего жалованья и прежних привилегий приписывалось давно всеми известной слабости характера Макрина. Наконец он выступил из Антиохии навстречу все увеличивавшейся числом и полной усердия армии молодого претендента. Его собственные войска отправлялись в поход, по-видимому, робко и неохотно, но в пылу сражения[55] преторианская гвардия выказала превосходство своего мужества и своей дисциплины, как бы поневоле подчиняясь своим естественным импульсам. Ряды мятежников были прорваны; тогда мать и бабка сирийского претендента, согласно восточным обычаям сопровождавшие армию, поспешно вышли из своих закрытых колесниц и стали ободрять оробевших солдат, стараясь возбудить в них чувство сострадания. Сам Антонин, никогда в течение всей остальной своей жизни не обнаруживавшей свойственного мужчине мужества, выказал себя в эту критическую минуту настоящим героем: он сел на коня и с мечом в руке устремился во главе ободренных войск в самую середину неприятельской армии, а евнух Ганнис,[56] проведший всю свою жизнь в уходе за женщинами среди изнеживающей азиатской роскоши, выказывал тем временем дарования способного и опытного полководца. Исход битвы еще был сомнителен и Макрин еще мог остаться победителем, во он сам испортил дело, обратившись в постыдное и торопливое бегство. Его трусость продлила его жизнь только на три дня и запятнала его несчастную участь заслуженным позором. Едва ли нужно прибавлять, что его сына Диадумениана постигла такая же участь. Лишь только непреклонные преторианцы убедились, что они сражаются за государя, постыдно покинувшего их, они сдались победителю; тогда солдаты двух противоположных лагерей стали со слезами обмениваться выражениями радости и дружбы и соединились вместе под знаменами воображаемого сына Каракаллы, а восточные провинции радостно приветствовали первого императора азиатского происхождения.

Макрин удостоил сенат письменным уведомлением о незначительных беспорядках, вызванных в Сирии самозванцем; вслед за этим был издан декрет, признававший мятежника и его семейство общественными врагами и обещавший прощение тем из его приверженцев, которые немедленно возвратятся к своему долгу. В течение двадцати дней, прошедших между провозглашением Антонина и его победой (именно в такой короткий промежуток времени была решена судьба Римской империи), столица и в особенности восточные провинции страдали от внутренних раздоров, вызванных надеждами и опасениями враждующих сторон, и от бесполезного пролития крови в междоусобицах, так как империя должна была принадлежать тому из двух соперников, который возвратится из Сирии победителем. Письма, которыми юный победитель навещал послушный сенат о своем торжестве, были наполнены уверениями, свидетельствовавшими о его добродетелях и умеренности; он намеревался принять за главное руководство для своего поведения блестящий пример Марка Аврелия и Августа и с гордостью указывал на поразительное сходство своего возраста и своей судьбы с возрастом и судьбой Августа, который в самой ранней молодости отомстил успешной войной за смерть своего отца. Называя себя Марком Аврелием Антонином, сыном Антонина и внуком Севера, он напоминал о своих наследственных правах на императорский престол, но он оскорбил деликатность римских предрассудков тем, что присвоил себе трибунские и проконсульские полномочия, не дожидаясь, чтобы они были дарованы ему сенатским декретом. Это небывалое и неблагоразумное нарушение конституции, вероятно, было внушено ему или его невежественными сирийскими царедворцами, или его надменными военными приверженцами.[57]

Так как внимание нового императора был сосредоточено на самых пустых забавах, то он употребил несколько месяцев на свое пышное путешествие из Сирии в Италию; он провел в Никомедии первую зиму после своей победы, а свой торжественный въезд в столицу отложил до следующего лета. Впрочем, еще до своего прибытия в Рим он прислал туда свой портрет, который был поставлен по его приказанию на алтарь Победы в храме, где собирался сенат, и который дал римлянам верное и вместе с тем унизительное для них понятие о личности и характере их государя. Он был изображен в священническом одеянии из шелка и золота, широком и длинном по обычаю мидийцев и финикиян; его голова была покрыта высокой короной, и на нем было надето множество ожерельев и браслетов, украшенных самыми редкими драгоценными каменьями. Его брови были окрашены в черный цвет, а на его щеках видны были следы румян и белил.[58] Сенаторы должны были с грустью сознаться, что, после того как Рим так долго выносил грозную тиранию своих собственных соотечественников, ему наконец пришлось преклониться перед изнеженной роскошью восточного деспотизма.

В Эмезе поклонялись Солнцу под именем Элиогабала[59] и в виде черного остроконечного камня, который, по убеждению народа, упал с неба на это священное место. Покровительству этого бога Антонин, не без некоторого основания, приписывал свое восшествие на престол. Выражение суеверной признательности было единственной серьезной задачей его царствования. Торжество эмезского божества над всеми религиями было главной целью его усердия и тщеславия, а священное имя Элиогабала[60] (которое он счел себя вправе носить в качестве первосвященника и любимца) было для него дороже всех титулов, обозначавших императорское величие. В то время как торжественная процессия проходила по римским улицам, ее путь был усеян золотым песком; украшенный драгоценными каменьями черный камею был поставлен на колесницу, которую везли покрытые богатой сбруей шесть белых, как молоко, лошадей. Благочестивый император сам держал вожжи и, опираясь на своих приближенных, слетка опрокидывался назад, для того чтобы постоянно наслаждаться присутствием божества. В великолепном храме, воздвигнутом на Палатинском холме, поклонение Элиогабалу совершалось с самой пышной торжественностью. К его алтарю приносили самые тонкие вина, самые избранные жертвы и самые редкие благовония. Вокруг алтаря толпа сирийских девушек исполняла сладострастные танцы под звуки варварской музыки, а самые важные государственные и военные сановники, одетые в длинные финикийские туники, исполняли низшие обязанности священнослужителей с притворным усердием и тайным негодованием.[61]

Увлекаясь своим фанатизмом, император задумал перенести в этот храм, как в общий центр религиозного поклонения, Ancilia, Palladium[62] и все священные символы религии Нумы. Толпа низших богов занимала различные должности при верховном эмезском боге, но его двор был не полон, пока у него не было подруги высшего ранга, которая разделяла бы с ним брачное ложе. Паллада была сначала назначена ему в супруги, но так как можно было опасаться, что ее воинственный вид напугает сирийского бога, привыкшего к самой нежной деликатности, то было решено, что Луна, которую обоготворяли африканцы под именем Астарты, будет более приличной супругой для Солнца. Ее изображение вместе с богатыми приношениями, которые находились в ее храме и которые она приносила мужу в приданое, было перенесено с торжественной помпой из Карфагена в Рим, а день этого мистического бракосочетания был днем общего празднества в столице и во всей империи.[63]

Рассудительный сластолюбец с покорностью подчиняется законам воздержанности, установленным самой природой; он старается придать своим чувственным наслаждениям особую привлекательность, соединяя их с обменом мыслей и сердечной привязанностью и приукрашивая их изяществом вкуса и фантазией. Но Элиогабал (я говорю об императоре с этим именем), которого развратили страсти его юности, нравы его родины и неожиданные дары фортуны, предался самым грубым наслаждениям с необузданной яростью и среди своих удовольствий скоро почувствовал отвращение и пресыщение. Тогда пришлось прибегать к искусственным средствам возбуждения; чтобы пробудить в нем ослабевшие чувственные влечения, толпа женщин принимала сладострастные позы, а за столом ему подавали самые тонкие вина, самые разнообразные кушанья и приправы.

Новые термины и новые открытия в этих науках, единственных, какие изучал и каким покровительствовал монарх,[64] ознаменовали его царствование и покрыли его позором в глазах потомства. Причудливая расточительность заменяла вкус и изящество, авто время, как Элиогабал тратил сокровища своего народа на самые нелепые прихоти, льстецы превозносили до небес государя, превзошедшего великодушием и роскошью всех своих робких предшественников. Самым приятным для него развлечением было не подчиняться требованиям времени года и климата,[65] издеваться над чувствами и предрассудками своих подданных и нарушать все законы природы и приличия. Его бессильных страстей не могли удовлетворить ни многочисленные наложницы, ни быстро сменявшие одна другую жены, в числе которых была одна весталка, похищенная им из ее священного убежища.[66] Повелитель римского мира подражал женскому полу в одежде и нравах, предпочитал прялку скипетру и бесчестил высшие государственные должности, раздавая их своим многочисленным любовникам; один из таких любовников был публично облечен титулом и властью императора, или — как выражался Элиогабал — титулом и властью мужа императрицы[67]

Пороки и безрассудства Элиогабала, быть может, были преувеличены фантазией и очернены клеветой[68] однако если мы ограничимся только теми публичными сценами, которые происходили перед глазами всего римского населения и достоверность которых засвидетельствована серьезными современными историками[69] то мы должны будем сознаться, что никакой другой век и никакой другой народ не были свидетелями таких гнусностей. Разврат восточного монарха скрыт от любопытных взоров толпы неприступными стенами сераля. Чувство чести и светские приличия внесли в жизнь новейших европейских монархов вкус к более утонченным наслаждениям, соблюдение правил благопристойности и уважение к общественному мнению,[70] но развратная и богатая римская знать усваивала себе все пороки, какие заносил в столицу сильный наплыв самых разнообразных национальных нравов. Уверенная в безнаказанности и равнодушная к порицаниям, она жила без всяких стеснений в терпеливом и покорном обществе своих рабов и паразитов. Император, в свою очередь, смотрел на все классы своих подданных с таким же презрительным равнодушием и бесконтрольно пользовался правами своего высокого положения для удовлетворения своего сладострастия и расточительности.

Самые недостойные представители человеческого рода склонны осуждать в других те самые пороки, которые позволяют самим себе, и без труда находят оправдание своему пристрастию в каких-нибудь особенностях возраста, характера или общественного положения. Своевольные солдаты, возведшие на престол распутного сына Каракаллы, сами стыдились своего позорного выбора и, отворачиваясь с отвращением от этого чудовища, с удовольствием смотрели на зарождавшиеся добродетели его двоюродного брата Александра, сына Мамеи. Хитрая Меза ясно видела, что ее внук Элиогабал неизбежно должен погибнуть от своих собственных пороков, и потому запаслась другой, более надежной подпорой для своего семейства. Воспользовавшись одной из тех минут, когда юный император был более всего склонен к мягкосердечию и благочестию, она убедила его усыновить Александра и дать ему титул Цезаря для того, чтобы его собственные благочестивые занятия не прерывались заботами о земных интересах. Занимая второй пост в империи, Александр скоро снискал общую любовь; этим он возбудил зависть в тиране, который решил положить конец этой опасной для него конкуренции или развратив своего соперника, или лишив его жизни. Однако все его хитрости были безуспешны; его планы, заранее всем известные благодаря его собственной болтливости, разрушались теми добродетельными и преданными друзьями, которыми предусмотрительная Мамея окружила своего сына. В порыве гнева Элиогабал решил достигнуть путем насилия того, чего не мог достигнуть путем обмана: он отдал деспотическое приказание лишить его двоюродного брата звания и почестей Цезаря. Сенат отвечал молчанием на его приказанием в лагере оно возбудило неистовый гнев. Преторианцы поклялись защищать Александра и отомстить за такое унижение императорского престола. Их справедливое негодование смягчилось при виде слез и обещаний испуганного Элиогабала, который умолял их только о том, чтобы они пощадили его жизнь и не отнимали у него милого Гиероклеса; они ограничились тем, что поручили своим префектам наблюдать за безопасностью Александра и за поведением императора.[71]

Не было возможности верить ни в прочность такого примирения, ни в то, что Элиогабал, при всей своей низости, согласится управлять империей при столь оскорбительной зависимости. Он скоро пустился на опасную хитрость из желания испытать преданность солдат. Слух о смерти Александра и естественно возникавшее подозрение, что он убит, разожгли страсти солдат до бешенства, и буря утихла только благодаря прибытию и влиянию популярного юноши. Оскорбленный этим новым доказательством привязанности войск к его двоюродному брату и их презрения к его особе, император дерзнул подвергнуть казни некоторых вожаков восстания. Его неуместная строгость привела к немедленной гибели и его фаворитов, и его матери, и его самого. Элиогабал был умерщвлен негодующими преторианцами; его обезображенный труп тащили по улицам и сбросили в Тибр. Его память сенат заклеймил вечным позором, а потомство подтвердило справедливость этого приговора.[72]

Вместо Элиогабала преторианцы возвели на престол его двоюродного брата Александра. Новый государь находился точно в таких же, как и его предшественник, родственных связях с семейством Севера, имя которого он себе присвоил,[73] его добродетели и опасности, через которые он прошел, уже сделали его дорогим для римлян, а сенат в избытке усердия облек его в один день всеми титулами и правами императорского достоинства.[74] Но так как Александр был скромный и почтительный к старшим семнадцатилетний юноша, то бразды правления попали в руки двух женщин, его матери Мамеи и его бабки Мезы. Эта последняя недолго пережила возвышение Александра; после ее смерти Мамея одна осталась регентшей и над сыном, и над империей.

Во все века и во всех странах самый разумный или по меньшей мере самый сильный пол присваивал себе государственную власть, предоставляя другому полу лишь заботы и удовольствия семейной жизни. Впрочем, в наследственных монархиях, и в особенности в монархиях новейшей Европы, дух рыцарской вежливости и законы наследования приучили нас к странным исключениям из общего правила: нередко случается, что женщину признают абсолютной государыней большого королевства, в котором она не считалась бы способной занимать самую скромную гражданскую или военную должность. Но так как римские императоры все еще считались военачальниками и сановниками республики, то их жены и матери, хотя и носили имя Августы, никогда не разделяли с ними их личных почестей, и царствование женщины было бы ничем неизгладимым нарушением общих правил в глазах тех коренных римлян, которые вступали в браки без любви или которые любили без деликатности и уважения.[75] Правда, надменная Агриппина задумала присвоить себе отличия императорской власти, которую она доставила своему сыну, но ее безрассудное честолюбие внушало отвращение всем гражданам, дорожившим честью Рима, и нашло себе преграду в хитрости и твердости Сенеки и Бурра.[76] Следовавшие затем императоры, руководствуясь здравым смыслом или, может быть, просто из равнодушия, не пытались оскорблять предрассудки своих подданных, и беспутный Элиогабал был первый император, давший своей матери право заседать рядом с консулами и подпитывать декреты Законодательного собрания в качестве его постоянного члена. Более благоразумная сестра ее Мамея отказалась от этой бесполезной и для всех ненавистной прерогативы; тогда был издан закон, навсегда исключавший женщин из сената и предававший адским богам всякого, кто нарушит его святость.[77] Мужское честолюбие Мамеи искало не блеска власти, а ее сущности. Она умела сохранить безусловное и непрерывное влияние на ум своего сына и не хотела делить его привязанность ни с какой соперницей. С ее согласия Александр женился на дочери одного патриция, а его уважение к тестю и любовь к императрице не совмещались с привязанностью ш с интересами Мамеи. Патриций был казнен по пустому обвинению в измене, а жена Александра была с позором выгнана из дворца и сослана в Африку.[78]

Несмотря на этот акт жестокосердия, внушенный ревностью, и несмотря на то, что Мамею нередко обвиняли в скупости, ее управление было вообще полезно и для ее сына, и для империи. Она избрала с одобрения сената шестнадцать самых мудрых и самых добродетельных его членов и организовала из них постоянный государственный совет, который должен был рассматривать и решать все важные дела. Знаменитый Ульпиан, отличавшийся столько же знанием римских законов, сколько своим уважением к ним, был поставлен во главе этого собрания. Благоразумная твердость этой аристократии восстановила порядок и уважение к правительству. Лишь только она очистила город от памятников азиатского суеверия и роскоши, воздвигнутых капризной тиранией Элиогабала, она стала удалять его недостойных любимцев из всех сфер общественного управления и стала заменять их людьми добродетельными и способными. Знания и любовь к справедливости сделались единственной рекомендацией для занятия гражданских должностей, а храбрость и привязанность к дисциплине — единственными качествами, дававшими право на занятие должностей военных.[79]

Но главное внимание Мамеи и ее мудрых советников было обращено на нравственное развитие молодого императора, от личных свойств которого в конце концов должно было зависеть счастье или несчастье всей империи. Хорошая почва облегчает труд того, кто ее возделывает, и даже вовсе не нуждается в этом труде. Здравый ум Александра скоро убедил его в преимуществах добродетели, в пользе образования и в необходимости труда. Природная мягкость и умеренность его характера предохранила его от взрывов страстей и от приманок порока. Его неизменное внимание к матери и его уважение к мудрому Ульпиану оградили его неопытную юность от яда лести.

Дневник его обыкновенных занятий рисует нам привлекательный портрет полного совершенств императора[80] и, за некоторыми исключениями вследствие различия нравов, мог бы служить предметом подражания для монархов нашего времени. Александр вставал рано и посвящал первые минуты дня исполнению своих религиозных обязанностей; его домашняя капелла была наполнена изображениями тех героев, которые улучшили или преобразовали условия человеческой жизни и тем заслужили признательное уважение потомства.[81] Но так как он полагал, что самое приятное для богов поклонение заключается в служении человеческому роду, то он проводил большую часть утренних часов в совете, где обсуждал общественные дела и разрешал частные тяжбы с терпением и рассудительностью, которые были не по его летам. Сухие деловые занятия сменялись более привлекательными занятиями литературой, и он каждый день уделял часть свободного времени на изучение поэзии, истории и философии. Сочинения Вергилия и Горация, «Республика» Платона и «Республика» Цицерона развивали его вкус, расширяли его ум и внушали ему самые возвышенные понятия о назначении человека и назначении правительства. За умственными упражнениями следовали упражнения физические, и Александр, будучи высок ростом, деятелен и силен, редко находил себе равных по ловкости в гимнастике. Освежив себя ванной и подкрепив легким обедом, он принимался с новыми силами за текущие дела, и до самого ужина, который считался у римлян тем, что мы называем обедом в тесном значении этого слова, он работал со своими секретарями, при помощи которых отвечал на письма, мемуары и прошения, естественно стекавшиеся в огромном числе к повелителю большей части мира. Его стол отличался самой бережливой простотой, и всякий раз, когда он мог, ничем не стесняясь, действовать согласно со своими собственными влечениями, его общество состояло из немногих избранных друзей, людей ученых и добродетельных, в числе которых всегда был приглашаем и Ульпиан. Разговор был дружеский и всегда был поучителен; его перерывы иногда оживлялись чтением какого-нибудь интересного сочинения, заменявшим плясунов, комедиантов и гладиаторов, которых так часто созывали к себе в обеденные часы богатые и сластолюбивые римляне.[82] Одевался Александр просто и скромно, а в обхождении был вежлив и приветлив; в назначенные часы его дворец был открыт для всех подданных, но в это время раздавался голос глашатая, произносившего такое же, как в Элевсинских таинствах, благотворное увещание: пусть только тот проникает внутрь этих священных стен, кто сознает свою душевную чистоту и невинность.[83]

Этот однообразный образ жизни, не оставлявший ни одной свободной минуты ни для пороков, ни для безрассудств, служит более убедительным доказательством мудрости и справедливости управления Александра, нежели все мелочные подробности, которыми наполнена компиляция Лампридия. Со времени восшествия на престол Коммода римский мир был в течение сорока лет жертвой различных пороков четырех тиранов. Со смерти Элиогабала он наслаждался счастьем тринадцатилетнего спокойствия. Провинции, освобожденные от тяжелых налогов, придуманных Каракаллой и его мнимым сыном, процветали в мире и благоденствии под управлением должностных лиц, знавших но опыту, что самое верное и единственное средство приобрести милостивое расположение государя заключается в приобретении любви его подданных. Отеческая заботливость Александра, наложив некоторые стеснения на привычки римского народа к роскоши, уменьшила цену съестных припасов и размер денежных процентов, а его благоразумная щедрость, не обременяя налогами трудящиеся классы населения, удовлетворяла склонность простого народа к развлечениям. Достоинство, свобода и авторитет сената были восстановлены, и каждый добродетельный сенатор мог приближаться к особе императора без страха и не краснея от стыда.[84]

Имя Антонина, облагороженное добродетелями Антонина Благочестивого и Марка Аврелия, досталось путем усыновления распутному Веру и по праву рождения жестокосердому Коммоду. Оно служило почетным отличием для сыновей Севера, было дано молодому Диадумениану и в конце концов было опозорено пороками эмезского первосвященника. Несмотря на настойчивые и, может быть, искренние просьбы сената, Александр великодушно отказался от блеска чужого имени, а между тем делал все, что мог, чтобы восстановить славу и счастье века настоящих Антонинов.[85]

В делах гражданского управления мудрость Александра опиралась на авторитет правительства,[86] и сознававший общее благоденствие народ платил за него своему благодетелю любовью и признательностью. Но оставалась еще неисполненной более важная и необходимая, а вместе с тем и более трудная задача — преобразование военного сословия. Руководствуясь лишь своими собственными интересами и не желая отказываться от привычек, укоренившихся благодаря долгой безнаказанности, оно тяготилось строгостями дисциплины и не придавало никакой цены благотворным результатам общественного спокойствия. При исполнении своего плана император старался выказать свою любовь к армии и скрыть страх, который она ему внушала. Благодаря строгой бережливости во всех других отраслях администрации он накопил большие запасы золота и серебра для выдачи войскам как постоянного жалованья, так и экстренных наград. Он освободил их от обязанности носить во время похода на плечах провизии на семнадцать дней. На больших дорогах были устроены обширные склады съестных припасов для армии, а когда она вступала на неприятельскую территорию, длинный ряд мулов и верблюдов был готов к услугам ее спесивой лености. Так как Александр не надеялся отучить солдат от их склонности к роскоши, то он постарался направить эту склонность на предметы воинского блеска и на воинские украшения — на приобретение красивых лошадей, роскошного оружия и оправленных в серебро и золото щитов.[87] Он подвергал самого себя всем тем лишениям, каких был вынужден требовать от других, посещал больных и раненых, составлял подробные заметки об их службе и о полученных ими наградах и при всяком удобном случае выражал самое искреннее уважение к тому классу людей, благосостояние которого, как он старался уверить, было так тесно связано с благосостоянием государства.[88] Он прибегал к самым деликатным уловкам, чтобы внушить буйной черни чувство долга и чтобы восстановить хоть слабую тень той дисциплины, которая доставила римлянам господство над столькими более их воинственными и более их могущественными народами. Но его благоразумие оказалось бесполезным, его мужество — для него гибельным, а его попытки реформ лишь усилили то зло, которое должны были искоренить.

Преторианцы были искренно привязаны к юному Александру. Они любили его как нежного питомца, которого они спасли от ярости тирана и сами возвели на императорский престол. Этот добрый государь сознавал оказанную ему услугу, но так как его признательность не выходила за пределы здравого смысла и справедливости, то добродетели Александра скоро возбудили в них более сильное неудовольствие, чем то, которое внушали им пороки Элиогабала. Их префект, мудрый Ульпиан, был друг законов и народа, но считался врагом солдат, и все планы реформ приписывались его пагубным советам. По какому-то ничтожному поводу их неудовольствие перешло в неистовый бунт; признательный народ оборонял от их нападений этого превосходного министра, и в течение трех дней в Риме свирепствовала междоусобная война. Народ, испуганный видом нескольких загоревшихся домов и угрозами преторианцев, что они обратят весь город в пепел, наконец прекратил сопротивление и предоставил добродетельного и злосчастного Ульпиана его горькой участи. Преторианцы вторглись вслед за ним внутрь императорского дворца и умертвили его у ног его повелителя, тщетно пытавшегося прикрыть его своей императорской мантией и вымолить его прощение у безжалостных солдат.[89]

Такова была слабость правительства, что даже сам император не был в состоянии отомстить за своего убитого друга и за свое оскорбленное достоинство иначе, как при помощи терпеливости и притворства. Главный зачинщик мятежа Эпагат был удален из Рима путем почетного для него назначения на должность египетского префекта; с этого высокого поста его перевели на менее важную должность префекта острова Крит, и, наконец, когда время и отсутствие изгладили его имя из памяти преторианцев, Александр осмелился подвергнуть его запоздалому, но заслуженному наказанию за его преступление.[90] В царствование этого справедливого и добродетельного государя тирания армии грозила немедленной смертью каждому из его честных министров, если только он был заподозрен в намерении положить конец невыносимому своеволию солдат. Историк Дион Кассий, командуя стоявшими в Паннонии легионами, старался подчинить их правилам старой дисциплины. Преторианцы, заинтересованные в том, чтобы своеволие армии нигде не подвергалось стеснениям, приняли сторону паннонийских легионов и потребовали казни реформатора. Александр не уступил их мятежническим требованиям, а, напротив того, назначил Диона, в награду за его достоинства и заслуги, своим товарищем по званию консула и покрыл из своей собственной казны все расходы, сопряженные с возведением в это пустое звание; но так как можно было опасаться, что при виде Диона, облаченного в отличия его новой должности, солдаты захотят выместить на нем нанесенное им оскорбление, то человек, номинально считавшийся первым сановником в государстве, удалился по совету императора из города и провел большую часть своего консульства в своих поместьях в Кампании.[91]

Кротость императора служила поощрением для дерзости солдат; легионы стали следовать примеру преторианцев и стали отстаивать свои права на своеволие с таким же, как преторианцы, яростным упорством. Все царствование Александра прошло в бесплодной борьбе против развращенности его века. В Иллирии, Мавритании, Армении, Месопотамии и Германии беспрестанно вспыхивали новые мятежи; присланных императором военачальников убивали, над его властью издевались и, наконец, принесли его собственную жизнь в жертву негодующей армии.[92] Впрочем, нам известен один выдающийся случай, когда солдаты возвратились к своему долгу и к повиновению; он стоит того, чтобы мы его рассказали, так как он очень хорошо обрисовывает нравы солдат. Когда император, выступивший в поход против персов (о котором мы будем подробно говорить далее), остановился на некоторое время в Антиохии, один солдат был подвергнут наказанию за то, что пробрался в женскую баню; это наказание возбудило мятеж в легионе, к которому принадлежал солдат. Тогда Александр взошел на свой трибунал и со скромной твердостью стал говорить вооруженному сборищу о безусловной необходимости и о своей непреклонной решимости исправить порочные привычки, введенные его недостойным предшественником, и поддержать дисциплину, ослабление которой неизбежно привело бы к унижению римского имени и к гибели империи. Его кроткие упреки были прерваны шумными возгласами солдат. «Воздерживайтесь от ваших криков, — сказал неустрашимый император, — пока не выступите в поход против персов, германцев и сарматов. Вы должны молчать в присутствии вашего государя и благодетеля, который раздает вам хлеб, одежду и деньги провинций. Молчите, иначе я перестану называть вас солдатами, а буду называть квиритами,[93] если только люди, не признающие римских законов, достойны стоять в рядах самого низкого класса народа». Его угрозы воспламенили ярость легиона, солдаты обнажили свое оружие, и жизнь императора подверглась серьезной опасности. «Вы сделали бы более благородное употребление из вашего мужества, — снова обращаясь к ним, сказал Александр, — если бы вы выказали его на поле битвы; вы можете лишить меня жизни, но не можете застращать, а строгая справедливость республики накажет вас за преступление и отомстит за мою смерть». Мятежные крики не прекращались; тогда император произнес громким голосом свой решительный приговор: «Граждане! Сложите ваше оружие и расходитесь по домам». Буря тотчас стихла; смущенные и пристыженные солдаты безмолвно осознали справедливость понесенного ими наказания и обязанности дисциплины, сложили свое оружие и знамена и, вместо того чтобы отправляться в свой лагерь, разошлись по разным городским гостиницам. Александр наслаждался в течение тридцати дней назидательным зрелищем их раскаяния и возвратил им их прежние места в армии только после того, как наказал смертью тех трибунов, потворство которых было причиной мятежа. Признательный легион верно служил императору в течение всей его жизни и отомстил за его смерть.[94]

Толпа обыкновенно подчиняется в своих решениях впечатлениям данной минуты, поэтому каприз страстей одинаково мог внушить мятежным легионам и готовность сложить свое оружие у ног императора, и желание вонзить это оружие в его грудь. Если бы какой-нибудь проницательный философ постарался объяснить нам внутреннее значение этого странного факта, мы, может быть, узнали бы от него тайные причины смелости государя и покорности войск; а если бы этот факт был рассказан нам каким-нибудь здравомыслящим историком, мы, может быть, нашли бы, что геройское поведение, по-видимому достойное самого Цезаря, сопровождалось такими обстоятельствами, которые придают ему более правдоподобия и низводят его до общего уровня характеристических особенностей Александра Севера. Дарования этого прекрасного государя, как кажется, не достигали одного уровня с трудностями его положения, а твердость его образа действий не могла равняться с чистотою его намерений. Его добродетели, точно так же как и пороки Элиогабала, получили отпечаток слабости и изнеженности от мягкого климата Сирии, откуда он был родом. Впрочем, он стыдился своего иноземного происхождения и снисходительно выслушивал уверения льстецов, что он происходит из древнего римского аристократического рода.[95] Гордость и жадность его матери омрачили блеск его царствования, а тем, что она заставляла его в зрелых летах оказывать ей такое же повиновение, какого она требовала от его неопытной юности, Мамея подвергала насмешкам и себя, и своего сына.[96] Трудности войны с персами возбудили неудовольствие в армии, а ее неудачный исход лишил императора репутации хорошего полководца и даже хорошего солдата.[97] Таким образом, все причины подготовляли и все обстоятельства ускоряли переворот, навлекший на Римскую империю длинный ряд междоусобиц и общественных бедствий.

И распутная тирания Коммода, и внутренние раздоры, вызванные его смертью, и новые принципы управления, установленные государями из дома Севера, — все способствовало усилению опасного могущества армии и уничтожению еще не совсем изгладившихся в душе римлян слабых следов уважения к законам и к свободе. Мы постарались с возможной последовательностью и ясностью объяснить причины этой внутренней перемены, расшатавшей коренные основы империи. Личный характер императоров, их победы, законы, безрассудства и судьба могут интересовать нас только в той мере, в какой они находятся в связи с общей историей упадка и разрушения монархии. Но несмотря на то что все наше внимание сосредоточено на этом важном предмете, мы не можем обойти молчанием чрезвычайно важного эдикта Антонина Каракаллы, предоставлявшего всем свободным жителям империи звание и привилегии римских граждан. Впрочем, эта безмерная щедрость не была внушена великодушием, а была результатом гнусной алчности; чтобы убедиться в этом, необходимо сделать краткий обзор положения римских финансов с блестящих времен республики до царствования Александра Севера.[98]

Осада Вейн в Тоскане, которая была первым значительным предприятием римлян, тянулась более девяти лет не столько по причине неприступности городских укреплений, сколько вследствие неопытности осаждающих.[99] Непривычные лишения в течение стольких зимних кампаний на расстоянии почти двадцати миль от дома[100] требовали каких-нибудь особых поощрений для армии; тогда сенат благоразумно предотвратил взрыв народного неудовольствия, назначив солдатам постоянное жалованье, которое оплачивалось общим налогом, разложенным на всех граждан соразмерно с их состоянием.[101] В течение более двухсот лет после взятия Вейи победы республики увеличивали не столько богатство, сколько могущество Рима. Италийские провинции уплачивали дань лишь военной службой, в огромные морские и сухопутные военные силы, участвовавшие в Пунических войнах, содержались за счет самих римлян. Этот великодушный народ (такой благородный энтузиазм нередко внушается свободой) безропотно подчинялся самым тяжелым и добровольным лишениям в основательной уверенности, что он скоро будет наслаждаться обильными плодами своих тяжелых усилий. Он не обманулся в своих ожиданиях. В течение немногих лет богатства Сиракуз, Карфагена, Македонии и Азии были с торжеством перевезены в Рим. Одни сокровища Персея простирались почти до 2 000 000 ф. ст., и римский народ, сделавшийся повелителем стольких племен, был навсегда освобожден от тяжести налогов.[102] Постоянно возраставшие доходы с провинций оказались достаточными для покрытия обыкновенных расходов на содержание армии и правительства, а излишние запасы золота и серебра складывались в храме Сатурна и предназначались на непредвиденные нужды государства.[103]

История, может быть, ни разу еще не понесла более важного или более непоправимого ущерба, чем тот, который ей причинила утрата завещанной Августом сенату интересной записки, в которой этот опытный государь с такой точностью вывел баланс доходов и расходов Римской империи.[104] Не имея возможности справляться с этим ясным и полным документом, мы вынуждены собирать в одно целое отрывочные сведения из сочинений тех древних писателей, которые случайно отклонялись от блестящих сюжетов исторического повествования для того, чтобы заняться сюжетами более полезными. Нам известно, что благодаря завоеваниям Помпея азиатские налоги возросли с 50 до 135 миллионов драхм, то есть почти до 4 500 000 ф. ст.[105] При последнем и самом беспечном государе из рода Птолемеев доходы Египта, как уверяют, простирались до двенадцати с половиной тысяч талантов, то есть более чем до 2 500 000 ф. ст. на наши деньги, но впоследствии они значительно увеличились благодаря строгой бережливости римлян и благодаря расширению торговли с Эфиопией и Индией.[106] Источником обогащения для Египта служила торговля, а для Галлии — военная добыча; однако размер налогов, которые уплачивались этими двумя провинциями, был почти один и тот же.[107] Те десять тысяч евбейских или финикийских талантов, составлявших на наши деньги около 4 000 000 ф. ст.[108] которые побежденный Карфаген должен был выплатить в течение пятидесяти лет, были весьма скромным свидетельством превосходства римских сил[109] и не могут выдерживать ни малейшего сравнения с размерами тех податей, которыми были обложены земли и денежные капиталы местных жителей, когда плодородные берега Африки обратились в римскую провинцию[110]

По какой-то странной, роковой необходимости Испания сделалась для древнего мира тем же, чем были Перу и Мексика для нового. Открытие финикиянами богатого западного континента и угнетение простодушных туземцев, принужденных разрабатывать свои собственные рудники в пользу иностранцев, представляют точно такую же картину, как и недавняя история испанских владений в Америке[111] Финикиянам были знакомы только морские берега Испании, а движимые столько же корыстолюбием, сколько честолюбием римляне и карфагеняне проникли с оружием в руках внутрь страны и нашли, что тамошняя почва содержит в себе множество меди, серебра и золота. Историки упоминают об одной руде вблизи от Картагены, дававшей ежедневно по 25 000 тысяч драхм серебра, или почти по 300 000 ф. ст. в год.[112] А из Астурии, Галиции и Лузитании ежегодно получалось по 20 000 фунтов золота.[113]

У нас нет ни времени, ни необходимых материалов для того, чтобы продолжать это интересное исследование, и для того, чтобы определить размер налогов, которые уплачивались столькими сильными государствами, слившимися в одну Римскую империю. Впрочем, мы можем составить себе некоторое понятие о доходах с тех провинций, где значительные богатства были накоплены или самой природой, или человеческим трудом, если обратим внимание на строгость, с которой взыскивались налоги с самых малообитаемых и бесплодных местностей. Однажды Август получил прошение от жителей Гиара, которые униженно умоляли его сложить с них третью часть обременительных налогов. А все эти налоги не превышали ста пятидесяти драхм, или пяти фунтов стерлингов. Но Гиар был маленький островок или скорее утес на берегу Эгейского моря; на нем нельзя было найти ни свежей воды, ни самых необходимых условий для существования, и все его население состояло из нескольких бедных рыбаков.[114]

Из всех этих неполных и отрывочных сведений мы находим возможность сделать следующие выводы: во-первых, что при всех переменах, какие вызывались временем и обстоятельствами, общая сумма дохода с римских провинций редко доходила менее чем до 15 иди до 20 миллионов ф. ст. на наши деньги;[115] и во-вторых, что такой большой доход должен был вполне покрывать все расходы скромной системы управления, введенной Августом, так как обстановка его двора походила на скромную семейную обстановку простого сенатора, а его военные силы содержались в размере, необходимом для охранения границ, без всяких стремлений к завоеваниям и без всяких серьезных опасений иностранного нашествия.

Несмотря на кажущееся правдоподобие обоих этих выводов, последний из них положительно опровергается и тем, что говорил, и тем, как поступал Август. Трудно решить, действовал ли он в этом случае как человек, отечески заботившийся об общей пользе, или как человек, стремившийся к уничтожению свободы, и имел ли он в виду облегчить положение провинций, или старался довести до обеднения сенаторов и сословие всадников. Но лишь только он взял в свои руки бразды правления, он стал часто намекать на недостаточность налогов и на необходимость возложить часть общественных расходов на Рим и на Италию.[116] Впрочем, к осуществлению этого непопулярного плана он приближался осторожными и строго размеренными шагами. За введением таможенных пошлин[117] следовало введение акциза, и проект общего обложения был окончательно приведен в исполнение благодаря искусному привлечению к уплате налогов с недвижимой и движимой собственности римских граждан, отвыкших в течение полутора столетий от каких бы то ни было денежных взносов.[118]

I. В такой обширной империи, как Римская, естественное равновесие денежных средств должно было установиться постепенно и само собою. Мы уже имели случай заметить, что богатства провинций притягивались в столицу мощным влиянием побед и верховного владычества, но что промышленные провинции снова притягивали их к себе путем развития торговли и изящных искусств. В царствование Августа и его преемников пошлины были наложены на всякого рода товары, стекавшиеся тысячами каналов в великий центр богатств и роскоши, но, какова бы ни была установленная форма их взыскания, в конце концов они уплачивались римскими покупателями, а не провинциальными торговцами.[119] Размер пошлин колебался между восьмой и сороковой частью стоимости товаров, и мы имеем основание думать, что в этом случае римское правительство руководствовалось неизменными политическими соображениями, что оно облагало предметы роскоши более высокими пошлинами, нежели предметы первой необходимости, и что оно относилось к продуктам мануфактурной деятельности римских подданных более снисходительно, чем к вредным или по меньшей мере непопулярным продуктам Аравии и Индии.[120] До нас дошла длинная, хотя и не совершенно полная роспись восточных товаров, которые оплачивались пошлинами во времена Александра Севера;[121] сюда входят: корица, мирра, перец, имбирь, различные благовонные вещества, множество различных драгоценных каменьев, между которыми бриллианты занимали первое место по цене, а изумруды по красоте,[122] парфянские и вавилонские кожаные и бумажные изделия, шелк в сыром и обработанном виде, черное дерево, слоновая кость и евнухи.[123] Здесь будет уместно заметить, что эти изнеженные рабы все более и более входили в употребление и возвышались в цене по мере того, как империя приходила в упадок.

II. Акцизные пошлины,[124] введенные Августом после окончания междоусобных войн, были чрезвычайно умеренны, но падали на всех без исключения. Они редко превышали один процент, но взыскивались со всего, что продавалось на рынках или с публичного торга, начиная с самых значительных покупок земель и домов и кончая теми мелкими предметами, ценность которых обусловливается их громадным количеством и ежедневным потреблением. Эти пошлины, падая на всю народную массу, постоянно видывали жалобы и неудовольствие, так что один император, хорошо знакомый с нуждами и средствами государства, был вынужден объявить путем публичного эдикта, что содержание армии зависит в значительной мере от дохода, доставляемого этими пошлинами.[125]

III. Когда Август решился постоянно содержать отряд войск для защиты правительства от внешних и внутренних врагов, он назначил особый денежный фонд на уплату жалованья солдатам, на награды ветеранам и на экстраординарные военные расходы. Хотя огромные доходы от акцизных пошлин употреблялись специально на этот предмет, они скоро оказались недостаточными. Для покрытия этого дефицита император придумал новый налог на завещании и наследства в размере пяти процентов. Но римская знать более дорожила своим состоянием, нежели свободой. К ее негодованию и ропоту Август отнесся со своей обычной сдержанностью. Он передал этот вопрос на рассмотрение сената и просил его найти какой-нибудь другой, менее ненавистный способ для удовлетворения государственных нужд. Так как сенаторы расходились в мнениях и не знали, на что решиться, то император объявил им, что их упорство заставит его предложить введение общей поземельной и подушней подати. Тогда они безмолвно утвердили первый проект императора.[126] Впрочем, новый налог на завещания и наследства был смягчен некоторыми ограничениями. Он взыскивался только с имуществ, имевших известную стоимость, как кажется, только с таких, цена которых была не менее пятидесяти или ста золотых монет,[127] и от него был освобожден самый близкий родственник с отцовской стороны.[128] После того как права, основанные на законах природы и на бедности, были таким образом ограждены, уже не трудно было согласиться с тем, что иноземец или дальний родственник, неожиданно получивший наследство, должен будет пожертвовать двадцатую часть этого наследства в пользу государства.[129]

В богатом государстве такой налог мог доставлять большие доходы; к тому же он был очень хорошо приспособлен к нравам римлян, так как давал им возможность руководствоваться в своих завещаниях прихотью и не стесняться никакими законами о наделе сыновей или о приданом, придуманными в наше время. Вследствие различных причин отцовские привязанности нередко не имели никакого влияния на суровых патриотов времен республики и на безнравственную знать времен империй, и, если отец оставлял своему сыну четвертую часть своего состояния, он этим устранял всякий повод для законных жалоб.[130] Но богатый бездетный старик делался у себя в доме тираном, и его власть росла вместе с его годами и немощами. Раболепная толпа, к которой нередко примешивались преторы и консулы, заискивала его расположения, лелеяла его скупость, восторгалась его безрассудствами, угождала его страстям и с нетерпением ожидала его смерти. Искусство ухаживания и лести превратилось в очень выгодную науку; те, которые сделали себе из него профессию, получили особое название, и весь город, по живописному выражению сатирика, оказался разделенным между двумя партиями — между охотниками и их добычей.[131] Однако, хотя ежедневно случалось, что лукавство диктовало, а безрассудство подписывало несправедливые и сумасбродные завещания, бывали и такие примеры, что завещание было результатом сознательного уважения и добродетельной признательности. Цицерон, так часто защищавший жизнь и состояние своих сограждан, был за это вознагражден завещанными ему суммами, которые доходили в общем итоге до 170 000 ф. ст.,[132] и друзья Плиния Младшего, как кажется, не были менее щедры в изъявлениях своей признательности этому симпатичному оратору.[133] Но каковы бы ни были мотивы, которыми руководствовался завещатель, казначейство требовало двадцатую часть его состояния; таким образом, в течение двух или трех поколений все достояние подданных должно было мало-помалу перейти в государственную казну.

В первые и лучшие годы своего царствования Нерон, из желания сделаться популярным и, может быть, из бессознательного влечения к добру, задумал уничтожить обременительные таможенные и акцизные пошлины. Самые благоразумные из сенаторов одобрили такое великодушие, но отклонили его от исполнения намерения, которое могло ослабить республику, уменьшив ее денежные средства.[134] Если бы эта мечта фантазии действительно могла быть осуществлена на деле, такие государи, как Траян и Антонины, наверно, с жаром взялись бы за такой удобный случай оказать столь важную услугу человеческому роду; однако они ограничились облегчением государственных налогов, но не пытались совершенно отменить их. Их мягкие и ясные законы определили правила и размера податного обложения и охранили подданных всех сословий от произвольных толкований, несправедливых притязаний и наглых притеснений со стороны людей, бравших государственные доходы на откуп[135] нельзя не подивиться тому, что самые лучшие и самые мудрые римские правители во все века римской истории придерживались этого пагубного способа собирания доходов, и в особенности собирания акцизных и таможенных пошлин[136]

Каракалла руководствовался иными соображениями, чем Август, и самое положение его не было похоже на положение Августа. Он вовсе не заботился об общей пользе или скорее был ее противником, а между тем он был поставлен в необходимость удовлетворять ненасытную алчность, которую сам возбудил в армии. Между всеми налогами, введенными Августом, не было более доходного и более всеобщего, чем взыскание двадцатой части с наследств и завещаний. Так как он не был ограничен пределами Италии, то его доходность увеличивалась вместе с постепенным распространением нрав римского гражданства. Новые граждане хотя и должны были в одинаковом размере со всеми[137] нести новые налога, которых они не платили, кода считались не более как римскими подданными, однако находили для себя достаточное за это вознаграждение в более высоком общественном положении, в приобретаемых ими привилегиях и в том, что их честолюбию открывался доступ к почестям и блестящей карьере. Но это почетное отличие оказалось ничего не стоящим. По причине расточительной щедрости Каракаллы титул римского гражданина лишь наложил на жителей провинций новые обязанности. Сверх того, жадный сын Севера не удовольствовался тем размером налогов, который казался достаточным его предшественникам. Вместо двадцатой части он стал взыскивать десятую часть со всех завещаний и наследств и в течение своего царствования (так как прежний размер был восстановлен после его смерти) дал почувствовать тяжесть своего железного скипетра всем частям империи в одинаковой мере.[138]

Когда все жители провинций стали нести налоги, составлявшие особенность римских граждан, они этим самым, по-видимому, освобождались от податей, которые они прежде уплачивали в качестве подданных. Но такие принципы пришлись не по вкусу Каракалле и его мнимому сыну. С провинций стали одновременно собирать и старые и новые налоги. Добродетельному Александру было суждено в значительной мере облегчить им это невыносимое бремя тем, что он понизил подати до третьей части той суммы, какая взыскивалась в момент его восшествия на престол.[139] Трудно догадаться, какие соображения побудили его сохранить этот ничтожный остаток общественного зла; но от того, что эти зловредные плевелы не были вырваны с корнем, они стали разрастаться с новей силой и поднялись на такую высоту, что в следующем веке омрачили своей смертоносной тенью весь римский мир. При дальнейшем изложении этой истории нам еще не раз придется упоминать о поземельной и подушной подати и об обременительных сборах зернового хлеба, вина, масла и мяса, которые доставлялись из провинций на потребление армии и столичного населения.

Пока Рим и Италия пользовались уважением, подобающим центру правительственной власти, национальный дух поддерживался старыми гражданами и незаметным образом впитывался в умы новых. Высшие посты в армии замещались людьми, получившими хорошее образование, изучавшими законы и литературу и возвышавшимися шаг за шагом по лестнице гражданских и военных должностей.[140] Их влиянию и личному примеру можно отчасти приписать скромное повиновение легионов в течение двух первых столетий империи.

Но после того как Каракалла низвергнул последний оплот римской конституции, различие профессий мало-помалу заменило различие рангов. Жители внутренних провинций, как более образованные, оказались всех более годными для занятия судебных и административных должностей. Военное ремесло, как более грубое, было предоставлено крестьянам и пограничным варварам, которые не знали иного отечества, кроме своего лагеря, не знали никакой науки, кроме военной, не имели понятия о гражданских законах и едва ли были знакомы с правилами военной дисциплины. Со своими окровавленными руками, со своими дикими нравами и отчаянной смелостью, они иногда охраняли императорский престол, но гораздо чаще ниспровергали его.


  1. Ист. эпохи Цезарей, стр. 71, «Omnia fui et nihil expedit».
  2. Дион Кассий, кн. 77, стр. 1284.
  3. Это случилось в 186 г. Тильемон очень затруднялся объяснением того места у Диона, где говорится, что императрица Фаустина, умершая в 175 г., содействовала браку Севера с Юлией (кн. 74, стр. 1243). Ученый компилятор позабыл, что Дион рассказывает не действительно случившийся факт, а сон Севера; но сны не подчиняются законам времени и расстояний. Уж не воображал ли Тильемон, что браки действительно совершались в храме Венеры в Риме? Hist, des Empereurs, ч. 3, стр. 389, прим. 6.
  4. Ист. эпохи Цезарей, стр. 65.
  5. Там же, стр. 85.
  6. Дион Кассий, кн. 77, стр. 1304,1314.
  7. См. диссертацию Менажа, в конце его издания Диогена Лаэрция, de Foeminis Phliosophis.
  8. Дион, кн. 76, стр. 1285. Аврелий Виктор.
  9. Сначала он получил имя Бассиана в честь деда с материнской стороны. Во время своего царствования он принял имя Антонина, под которым его обозначали юристы и древние историки. После его смерти его подданные из чувства негодования прозвали его Тарантом и Каракаллой. Первое из этих прозвищ было заимствовано от одного знаменитого гладиатора, второе происходило от длинных галльских одеяний, которые он раздавал народу в Риме.
  10. Аккуратный Тильемон относит возвышение Каракаллы к 198 г., а возвышение Геты — к 208 г.
  11. Геродиан, кн. 3, стр. 130. См. жизнь Каракаллы и Геты в «Ист. эпохи Цезарей».
  12. Дион, кн. 76, стр. 1280 и пр. Геродиан, кн. 3, стр. 132 и пр.
  13. Поэмы Оссиана, ч. 1, стр. 175.
  14. Вопрос о том, следует ли считать Каракула, о котором упоминает Оссиан, за Каракаллу, о котором повествует римская история, есть единственный вопрос, касающийся британской древности, насчет которого и Макферсон и Уайтекер одного мнения, а между тем это мнение вызывает возражения. Во время каледонской войны сын Севера был известен только под именем Антонина; поэтому должно казаться странным, что шотландский бард называет его прозвищем, которое было придумано через четыре года после того, которое едва ли употреблялось римлянами при его жизни и редко встречается у самых древних историков. Дион, кн. 77, стр. 1317. Ист. эпохи Цезарей, стр. 89. Аврелий Виктор. Евсевий in Chron. ad. ann. 214. (Вовсе не трудно отвечать на возражение против того мнения, что Оссианов Каракул был Каракалла, известный нам из римской истории. Это последнее название было в употреблении еще при жизни этого императора, и он вообще был известен под этим именем после своей смерти, которая последовала скоро. Поэтому Оссиан мог познакомиться с этим прозвищем путем сношений между каледонцами и их соседями римлянами или британцами, и это могло случиться вскоре после окончания войны, если поэтические произведения, в которых говорится о Каракуле, уже были в то время написаны или, правильнее сказать, если в то время их уже распевали, — так как искусство письма еще не было знакомо шотландцам. Но Оссиан сочинил большую часть своих поэм в преклонных летах, после смерти своего отца Фингала, которую Макферсон относил к 283 году, согласно ирландским преданиям. Понятно, что кельтский бард должен был охотнее употреблять название, происходящее из его собственного языка, нежели название Антонина, которое было бы для него менее удобно. — Венк)
  15. Дион, кн. 76, стр. 1282. Ист. эпохи Цезарей, стр. 71. Аврелий Виктор.
  16. Дион, кн. 76, стр. 1283. Истор. эпохи Цезарей, стр. 89.
  17. Дион, кн. 76, стр. 1284. Геродиан, кн. 3, стр. 135.
  18. Юм имел полное основание удивляться тому, что Геродиан (кн. 4, стр. 139), говоря по этому поводу об императорском дворце, придает ему размеры, равные размерам остального Рима. Палатинский холм, на котором он был построен, имел в окружности не более одиннадцати или двенадцати тысяч футов (Notitia и Victor в сочинении Нардини «Roma Antica»). Но мы не должны забывать, что богатые сенаторы почти совершенно окружили город своими обширными садами и великолепными дворцами, которые с течением времени были большею частью конфискованы императорами. Если Гета жил на Яникуле среди тех садов, которые носили его имя, а Каракалла жил в садах Мецената на Эсквилинском холме, то братья-соперники были отделены друг от друга расстоянием в несколько миль; промежуточное пространство занимали императорские сады Саллюстия, Лукулла, Агриппы, Домициана, Кайя и др., которые опоясывали город и соединялись между собой и с дворцом мостами, переброшенными через Тибр и через улицы. Если бы это место у Геродиана стоило объяснений, то потребовалась бы особая диссертация с планом древнего Рима.
  19. Геродиан, кн. 4, стр. 139.
  20. Там же, стр. 144.
  21. Каракалла освятил в храме Сераписа меч, которым — как он сам хвастался — он заколол своего брата Гету. Дион, кн. 77, стр. 1307.
  22. Геродиан, кн. 4, стр. 147, В каждом римском лагере была небольшая капелла вблизи от главной квартиры; в ней хранились статуи богов-покровителей, и в ней им поклонялись. Орлы и прочие военные знамена занимали между этими божествами первое место; это было прекрасное обыкновение, так как оно придавало дисциплине религиозную санкцию. См. Липсий, de Militia Romana, IV, 5; V, 2.
  23. Геродиан, кн. 4, стр. 148. Дион, кн. 77, стр. 1289.
  24. Гета был причислен к богам. Sit divus, dum non sit vivus, сказал его брат (Ист. эпохи Цезарей, стр. 91). На медалях еще сохранились некоторые следы обоготворения Геты.
  25. (Хорошее мнение потомства о Гете не было внушено одним только чувством сострадания. Оно подтверждается общим мнением римлян и свидетельством современных писателей. Он не в меру предавался наслаждениям роскошной кухни и был до крайности недоверчив к брату, но он был добр, приветлив и образован и нередко смягчал суровые приказания отца и брата. Геродиан, кн. 4, гл. 3. Спартиан, in Geta, гл. 4. — Венк)
  26. Дион, кн. 77, стр. 1307.
  27. Дион, кн. 77, стр. 1290. Геродиан, кн. 4, стр. 150. Дион (стр. 1298) говорит, что комические стихотворцы не смели употреблять имя Геты в своих сочинениях и что имения тех, кто упоминал это имя в своем сочинении, подвергались конфискации.
  28. Каракалла стал носить этнонимы некоторых побежденных народов, а так как он одержал несколько побед над готами или гетами, то Пертинакс заметил, что к названиям Парфянского, Алеманнского и пр. было бы уместно прибавить название Готического. Истор. эпохи Цезарей, стр. 89.
  29. Дион, кн. 77, стр. 1291. Он, как кажется, происходил от Гелвидия Приска и Фразея Пэта, известных патриотов, отличавшихся непоколебимыми, но бесполезными и неуместными добродетелями, которые обессмертил Тацит. (Добродетель не такое достояние, цену которого можно бы было определять количеством приносимого ею дохода; ее высшее торжество заключается в том, что она остается непреклонной даже тогда, когда она «бесполезна» для общества и «неуместна» среди окружающих ее пороков; а таковой именно и была добродетель Фразея Пэта. Ad postremum Nero virtutem ipsam exscindere voluit, interfecto Thrasea Paeto. (Подвергая Фразея Пата смертной казни, Нерон надеялся искоренить самую добродетель.) Так выражается Тацит. Как холодны выражения Гиббона в сравнении с воодушевленными выражениями Юста Липсия, который, заговорив об этом знаменитом человеке, восклицает: Salve! О Salve! vir magne, et inter Romanos sapientes sanctum mihi nomen! Tu magnum decus Gallicae gentis; tu ornamentum Romanae curiae; tu aureum sidus tenebrosi illius aevi. Tua, inter homines, non hominis vita; nova probitas, constantiy gravitas; et vitae et mortis aequalis tenoi! (Приветствую тебя, великий муж! твое имя священно для меня среди имен римских мудрецов! Ты слава галльской расы, ты украшение римской курии, ты блестящая звезда, освещавшая эти времена мрака. Хотя ты жил среди людей, твоя жизнь была нечеловеческая; твои честность, твердость и мудрость были беспримерны, и только твоя смерть может сравняться с твоею жизнью!) Даже Нерон не считал добродетели Фразея бесполезными; вскоре после смерти этого мужественного сенатора, которого он так страшился и так ненавидел, он дал следующий ответ одному недовольному, жаловавшемуся на то, что Фразей будто бы несправедливо решил одно тяжебное дело: «Я желал бы, чтобы Фразей был в такой же мере моим другом, в какой он был бескорыстным судьей!» Плутарх, Мог., гл. 14. — Гизо)
  30. Полагают, что сам Папиниан был в родстве с императрицей Юлией
  31. Папиниан при Септимий Севере занимал должность префекта претория; причем из двух префектов претория (с 205 г.) один рассматривал только гражданские дела (это был Папиниан), другой занимался военными. У потребляемое весьма часто Гиббоном слово «министр» совсем не подходит к римской эпохе. Со времени Септимия Севера роль верховного органа в Римской империи стал играть совет императора (consilium principis), решения которого иногда заменяли сенатские постановления. В этот совет входили крупнейшие юристы того времени. (Примеч. ред.)
  32. Тацит, Анн., XIV, 2.
  33. Ист. эпохи Цезарей, стр. 88.
  34. Касательно Папиниана см. «Historta juris гоmаni» Гейнецция, кн. 330 и сл. (Папиниан не был в эту пору преторианским префектом. После смерти Севера Каракалла устранил от дел этого надоедливого опекуна. Это утверждает Дион (стр. 1287), а к утверждению Спартиана, что Папиниан оставался при должности до своей смерти, нельзя относиться с таким же доверием, какого заслуживают слова сенатора, жившего в Риме. Каракалла всегда ненавидел Папиниана за его суровую добродетель и за то, что он принадлежал к числу друзей Геты. — Венк)
  35. Тиберий и Домициан никогда не покидали окрестностей Рима, а Нерон совершил непродолжительное путешествие в Грецию. «Et laudatorum principum usus ex aequo quam vis procul agentibus. Saevi proximis ingruunt». Тацит. Ист., IV, 75.
  36. Дион, кн. 77, стр. 1294.
  37. Дион, кн. 77, стр. 1307. Геродиан, кн. 4, стр. 158. Первый из них говорит, что это было ужасное избиение, а второй — что в этом деле участвовало и коварство. Жители Александрии, как кажется, прогневили тирана своими насмешками, а может быть, и уличными беспорядками. (После этой резни Каракалла уничтожил в Александрии общественные зрелища и банкеты; он разделил город стеной на две части и окружил его укреплениями, так что взаимные сношения жителей сделались затруднительными. Дион говорит. «Вот как обошелся с несчастной Александрией дикий зверь Авзонии». Этот эпитет был дан Каракалле оракулом, и так ему понравился, что он часто им хвастался. Дион, кн. 77, стр. 1X7. — Гизо)
  38. Дион, кн. 77, стр. 1266.
  39. Дион, кн. 76, стр. 1284. Воттон (История Рима, стр. 330) подозревает, что Каракалла сам придумал этот принцип, но приписывал его своему отцу.
  40. Дион (кн. 78, стр. 1343) сообщает, что чрезвычайные подарки, которые Каракалла раздавал армии, доходили ежегодно до суммы в семьдесят миллионов драим (около 2 350 000 ф. ст.). У Диона есть другое место, где идет речь о военном жалованье; оно было бы чрезвычайно интересно, если бы не было темновато, неполно и, вероятно, извращено. Из его слов, как кажется, можно заключить, что солдаты преторианской гвардии получали ежегодно по тысяче двести пятьдесят драхм (по 40 ф. ст.) (Дион, кн. 77, стр. 1307). При Августе они получали по две драхмы или денария в день, т. е. по семисот двадцати драхм в год (Тацит, Анн., 1, 17). Домициан, увеличивший жалованье солдат на одну четверть, должно быть, повысил содержание преторианцев до девятисот шестидесяти драхм в год (Гроновий, de Pecunia Veteri, кн. 3, гл. 2). Эти постоянные увеличения жалованья разорили империю, так как вместе с увеличением жалованья увеличивалось и число солдат. Мы уже видели, что в одной только преторианской гвардии численный состав был увеличен с десяти тысяч человек до пятидесяти тысяч. (Валезий и Реймар объяснили очень просто и очень правдоподобно то место у Диона, которого, как мне кажется, Гиббон не понял: Дион, кн. 77, стр. 1307 (Он приказал выдавать солдатам более прежнего в награду за их службу — преторианцам тысячу двести пятьдесят драхм, а остальным пять тысяч драхм). Валезий полагает, что здесь цифры были переставлены и что Каракалла прибавил к наградам преторианцев пять тысяч драхм, а к наградам легионных солдат — тысячу двести пятьдесят. Преторианцы действительно всегда получали более других: ошибка Гиббона заключается в предположении, что здесь шла речь о ежегодном жалованье солдат, тогда как здесь говорится о сумме, которую они получали а награду за свою службу при выходе в отставку: athion tes strateias (греч.) — значит награда за службу. Август установил, что преторианцы после шестнадцати кампаний должны получать пять тысяч драхм, а легионные солдаты получали только три тысячи после двадцатилетней службы. Каракалле прибавил пять тысяч драхм к наградам преторианцев и тысячу двести пятьдесят к наградам легионных солдат. Гиббон, как кажется, впал в заблуждение, смешав эти награды при отставке с ежегодным жалованьем и не обратив внимания на замечание Валезия касательно перестановки цифр в тексте Диона. — Гизо)
  41. Не этом месте, находящемся между Эдессой и Низибом и называемом в настоящее время Гарраном, был разбит Красс. Оттуда выступил Авраам, отправляясь в землю Ханаанскую. Местное население всегда отличалось своею привязанностью к сабеизму.
  42. (Дион, кн. 78, стр. 1312. Геродиан, кн. 4, стр. 168. — Гнзф
  43. О том, как любил Каракалла имя и внешние отличия Александра, свидетельствуют медали этого императора. См. Шпангейм, de Usu Numismatum, диссерт. 12. Геродиан (кн. 4, стр. 154) видел странные рисунки, на которых была изображена фигура, с одной стороны похожая на Александра, а с другой — на Каракаллу.
  44. (Сами префекты не могли воображать, что их притязания законны. Им были хорошо известны права сената, и они знали, что еще никогда ни один префект не был возведен в императорское звание. Макрин надеялся получить это звание от армии, которая уже столько раз раздавала его и на которую он мог рассчитывать благодаря той должности, которую в ней занимал. Адвент по гордости и по простоте позволил себе сказать, что если хотят сделать префекта императором, то должны отдать ему предпочтение как старшему, но что он, по причине своих преклонных лет, готов уступить этот пост Макрину. — Венк)
  45. Геродиан, кн. 4, стр. 169. Ист. эпохи Цезарей, стр. 94.
  46. Дион, кн. 88, стр. 1350. Элиогабал упрекал своего предшественника за то, что он осмелился воссесть на престол, тогда как в качестве преторианского префекта он не мог бы войти в сенат, после того как публике было приказано удалиться. Личное влияние Плавтиана и Сеяна дало им возможность не подчиняться этому правилу. Они, правда, происходили из сословия всадников, но сохранили звание префектов вместе со званием сенаторским и даже консульским.
  47. Он был родом из Цезареи, в Нумидии, и начал свою карьеру тем, что служил в доме Плавтиана, который едва не увлек его за собой при своем падении. Его враги утверждали, что он родился в рабстве, занимался разными низкими профессиями, и между прочим профессией гладиатора. Привычка забрасывать грязью происхождение и жизнь противников, как кажется, не прекращалась со времен греческих ораторов и до времен ученых грамматиков прошедшего столетия.
  48. Дион и Геродиан говорят о добродетелях и пороках Макрина со сдержанностью и с беспристрастием. Но автор биографии этого императора, помещенной в «Ист. эпохи Цезарей», как кажется, без разбора заимствовал свои сведения от тех продажных писателей, которых нанимал Элиогабал с целью очернить своего предшественника.
  49. Дион, кн. 83, стр. 1836. Смысл слов автора так же ясен, как и намерение императора, но Воттон не понял ни того, ни другого, отнеся это различие не к ветеранам и рекрутам, а к старым и новым легионам. Ист. Рима, стр. 347.
  50. Дион, кн. 78, стр. 1330. Сокращенное изложение Ксифилина хотя и менее подробно, но в настоящем случае более ясно, чем оригинал. (Когда эта правительница узнала о смерти Каракаллы, она задумала лишить себя жизни голодом, но решилась жить, когда Макрин отнесся к ней с уважением, дозволив ей сохранить при себе свою свиту и свой двор; впрочем, урезанный текст Диона и неудовлетворительное, сокращенное изложение Ксифилина дают повод думать, что она увлеклась честолюбивыми замыслами и попыталась захватить верховную власть. Она хотела идти по следам Семирамиды и Нитокриды, родина которых была в соседстве с ее собственной. Макрин приказал ей немедленно выехать из Антиохии и удалиться, куда захочет; тогда она возвратилась к своему первоначальному намерению и уморила себя голодом. Дион, кн. 78, стр. 1330. — Гизо) (И здесь, и в следующем примечании Гиббон называет Макрина узурпатором; однако он достиг престола таким же способом, как и многие из его предшественников; он был признан сенатом и провинциями, и древние писатели упоминали о нем в числе законных императоров. По своей кратковременности и по своей развязке его царствование походило на многие другие. Тот факт, что Элиогабал считал годы своего царствования со смерти Каракаллы, доказывает только гордость и злобу этого императора, но из этого нельзя заключить, что Макрин был узурпатор. — Венк)
  51. (Меза вышла замуж за Юлия Авита, который имел звание консула и был назначен Каракаллой сначала наместником Месопотамии, а потом наместником Кипра. Их дочь Соэмия (или правильнее Соэмис) была вдовой Вария Марцелла, римского сенатора родом из Апамеи; а другая их дочь, Мамеа, была вдовой Гессия Марсиана, знатного сирийца родом из Арсы. — Венк)
  52. (Это имя было ему дано в честь его прапрадеда с материнской стороны, у которого были две дочери — Юлия Домна, жена Септимия Севера, и Юлия Меза, бабка Элиогабала. Виктор (в Epitome) — почти единственный историк, который дал нам ключ к пониманию этой генеалогии, когда сказал о Каракалла: «Hic Bassianus ex avi materni nomine dictus». И Каракалла, и Элиогабал, и Александр Север поочередно носили это имя. — Гизо)
  53. По словам Лампридия (Ист. эпохи Цезарей, стр. 135), Александр Север жил двадцать девять лет, три месяца и семь дней. Так как он был убит 19 марта 235 г., то, стало быть, он родился 12 декабря 205 г. Ему было тогда тринадцать лет, а его двоюродному брату около семнадцати. Этот расчет времени легче применим к истории этих двух молодых наследников, нежели расчет Геродиана, по которому каждый из них был тремя годами моложе (кн. 5, стр. 181). С другой стороны, этот автор продлил царствование Элиогабала на два года. Подробности заговора можно найти у Диона, (кн. 78, стр. 1339) и у Геродиана, кн. 5, стр. 184.
  54. В силу крайне опасной прокламации претендента каждый солдат, приносивший голову своего офицера, получал все его состояние и его военный чин).
  55. Дион, кн. 78, стр. 1345. Геродиан, кн. 5,стр. 186. Сражение происходило подле деревни Иммэ, почти в двадцати двух милях от Антиохии.
  56. (Ганнис был гуляка, а не евнух. Дион говорит (стр. 1355), что Соэмия позволила ему заменить ее мужа. — Венк)
  57. Дион, кн. 79, стр. 1353.
  58. Дион, кн. 79, стр. 1363. Геродиан, кн. 5, стр. 189.
  59. Ученые производят это имя от двух сирийских слов: ela — бог и gabel — создавать; создающий или пластический бог — это очень уместное и даже удачно придуманное название для солнца. Воттон, Ист. Рима, стр. 378. (Имя Элиогабала извращалось многоразличным образом: Геродиан называет его Elaiagabatos (греч.); Лампридий и позднейшие писатели обратили это имя в Гелиогабала; Дион называет его Elegabalos (греч.); но его настоящее имя Элагабал, как это видно на медалях (Экгель, de Doct. Num. Vet., ч. 7, стр. 252). Что касается его этимологии, то та, которую приводит Гиббон, заимствована от Бошара (Chan., кн. 2, гл. 5); но Салмазий с большим основанием (Not. ad Lamprid., in Elagab.) производит это имя Элагабала от идола этого бога, который описан Геродианом и на медалях под видом горы (по-еврейски gibel) или большого камня, имеющего форму конуса со знаками, изображающими солнечные лучи. Так как в Гиераполисе, в Сирии, было запрещено делать статуи Солнца и Луны, потому что и без того можно видеть эти светила, то Солнце было изображено в Эмезе под видом большого камня, будто бы упавшего с неба. Шпангейм, Caesar, (примеч.), стр. 46. — Гизо)
  60. В совр. лит. — Элагабал (см. примеч. 58).
  61. Геродиан, кн. 5, стр. 190.
  62. Он силою проник в святилище Весты и унес оттуда статую, которую он принял за Palladium; но весталки хвастались тем, что путем благочестивого подлога они дали богохульному похитителю поддельное изображение божества. Ист. эпохи Цезарей, стр. 103.
  63. Дион, кн. 79, стр. 1360. Геродиан, кн. 5, стр. 193. Подданные императора были обязаны делать щедрые подарки новобрачным; при управлении Мамеи с них было тщательно взыскано все, что они обещали при жизни Элиогабала.
  64. Изобретатель нового соуса получал щедрое вознаграждение, но если соус не понравился, изобретатель не смел есть никакого другого кушанья до тех пор, пока не выдумает другого, более приятного для императорского желудка. Ист. эпохи Цезарей, стр. 111.
  65. Он никогда не ел морской рыбы иначе как на большом расстоянии от моря; тогда он раздавал крестьянам огромное количество самых редких сортов рыбы, доставка которой стоила огромных расходов. История эпохи Цезарей, стр. 109.
  66. Дион, кн. 79, стр. 1358. Геродиан, кн. 5, стр. 192.
  67. Этой чести удостоился Гиероклес; но он был бы заменен неким Зотиком, если бы ему не удалось, при помощи лекарственного напитка, ослабить физические силы своего противника, который оказался на деле недостойным своей репутации и был с позором выгнан из дворца. Дион, кн. 79, стр. 1363, 1364. Один танцовщик был назначен городским префектом, один кучер — префектом стражи, а один брадобрей — префектом съестных припасов. Главное достоинство этих трех префектов, равно как и многих других должностных лиц менее высокого ранга, заключалось в enormitate membrorum. Ист. эпохи Цезарей, стр. 105.
  68. Даже легковерный компилятор, описавший его жизнь (Ист. эпохи Цезарей, стр. 111), склонен думать, что его пороки были преувеличены.
  69. (Дион и Геродиан. То, что рассказывают эти писатели, и в особенности первый из них, заставляет верить всем остальным подробностям или по меньшей мере находить их достойными Элиогабала. Гиббон должен бы был также заметить, что жестокосердие этого императора было на одном уровне со всеми другими его пороками. — Венк)
  70. (Эту удивительную перемену в нравах произвела христианская религия, и не только в жизни монархов, но и в жизни всех народов, которые ее исповедовали, так как в других странах все осталось по-старому. Разве «чувство чести» (в его обыкновенном значении, которое и здесь подразумевается) и «утонченные наслаждения» не были так же хорошо знакомы римлянам, как и новейший народам? Разве они улучшили нравственность Неронов, Домицианов, Коммодов, Элиогабалов или нравственность самого народа в какой бы то ни было период истории, до или после царствования этих чудовищ? И возможно ли найти во всей истории христианских государств, в самые грубые времена и при самых развратных дворах, хоть тень подобных распутств? — Венк) (Гизо, говорит в Предисловии к своему переводу сочинения Гиббона, что главная заслуга этого писателя заключается в доказательстве того, что «как под древней тогой, так и под теперешним одеянием, как в римском сенате, так и в современных нам собраниях люди все одни и те же и что восемнадцать столетий тому назад течение событий было такое же, как и теперь». Это доказывает, что цель религии еще не вполне достигнута. Поэтому, выражая наше порицание языческим порокам, мы не должны считать себя более совершенными, чем это оказывается на деле, и не должны забывать, что мы еще не выполнили лежащей на нас обязанности. — Издт.)
  71. Дион, кн. 79, стр. 1365. Геродиан, кн. 5, стр. 195—201. Ист. эпохи Цезарей, стр. 105. Последний из этих трех историков, по-видимому, придерживался самых лучших писателей, когда писал свой рассказ об этом перевороте.
  72. Время смерти Элиогабала и восшествия на престол Александра было предметом ученых и остроумных исследований Пажи, Тильемона, Валсекки, Виньоли и епископа Адрии Торре. Это вопрос, без сомнения, весьма запутанный, но я все-таки присоединяюсь к мнению Диона, так как основательность его соображений неопровержима, а верность его изложения подтверждают и Ксифилин, и Зонара, и Седрен. Элиогабал царствовал три года, девять месяцев и четыре дня после своей победы над Макрином, а убит он был 10 мертв 222 г. Но что могли бы мы возразить против медалей, несомненно подлинных, которые упоминают о пятом годе его трибунских полномочий? Мы возразим вместе с ученым Валсекки, что узурпация Макрина не принималась в расчет, что сын Каракаллы вел начало своего царствования со времени смерти своего отца. Устранив это главное затруднение, мы без труде развяжем или разрежем все мелкие узелки этого вопросе. (Содержание этого примечания заимствовано из примечания Реймара о Дионе, стр. 1382, но там ссылки сделаны с большею ясностью. Canon Paschalia S. Hippolyti мог бы доставить Гиббону убедительные доказательства точности Диона, тек как тем смерть Элиогабала и восшествие на престол Александре отнесены к 1-му, а не 10-му марта. В 1551 г. была найдена вблизи от Рима статуя св. Ипполита. Он изображен сидящим в кресле, по обеим сторонам которого выгравирован восточный календарь. Оттуда видно, что его праздновали 13 апреля в первом году царствования Александра. Стало быть, в это время Элиогабала уже не было в живых, и, стало быть, он не мог быть умерщвлен в сентябре, как это все предполагали. Фабриций в своем издании сочинений Ипполите (Гамбург, 1716, torn. 11, f. 9, Т. 1) собрал все аргументы касательно этого вопроса. Ср. с ними примечание Гейне к «Всеобщей истории» Гутри, ч. 4, стр. 1075. — Венк). (Это мнение Валсекки было опровергнуто Экгелем, который доказал, что нет возможности согласовать его с медалями Элиогабала, и который более удовлетворительным образом объяснил пять трибунатов этого императора. Элиогабал вступил на престол и получил трибунские полномочия 16 мая 971 г., считая со времени основания Рима, а 1 января следующего 972 г. он снова принял звание трибуна, согласно обыкновению, установленному прежними императорами. В течение 972, 973 и 974 гг. он пользовался званием трибуна и вступил в это звание в пятый раз в 975 г., в течение которого он был убит 10 марта. Экгель, de Doct. Num. Veter. 7. 8, стр. 430 и след. — Гизо)
  73. (Лампридий говорит, что солдаты дали ему это имя впоследствии за его строгую дисциплину. Ламприд. in. Alex. Sev., гл. 12 и 25. — Венк)
  74. Ист. эпохи Цезарей, стр. 114. Этой необычайной поспешностью сенат надеялся разрушить надежды других претендентов и предотвратить раздоры в армии.
  75. Цензор Метелл Нумидий сказал в публичной речи перед римским народом, что если бы благая натура дала нам возможность родиться на свет без помощи женщин, то она избавила бы нас от очень беспокойного товарища; поэтому он смотрел на брак как на принесение в жертву нашего личного счастья ради общественного долга. Авл Геллий, 1, 6. (Этот упрек хотя и основателен по отношению к более древним временам, но выражен в слишком резкой форме и не должен бы был устранять чувство уважения. В своем «Essai sur les Femmes» (Oeuvres, т. 4, стр. 321) Томас приводит многие факты, говорящие в пользу римских матрон. Так, например, суровые республиканские герои, возвратившись с поля брани, клали свои трофеи к ногам своих целомудренных жен с таким же уважением, с каким герцоги и пэры преклонялись перед какой-нибудь Клерон. — Венк)
  76. Тацит, Анн., XIII, 5.
  77. Ист. эпохи Цезарей, стр. 102,107.
  78. Дион, кн. 80, стр. 1369. Геродиан, кн. 6, стр. 206. Ист. эп. Цезарей, стр. 131. Геродиан считает этого патриция невиновным. Историки эпохи Цезарей, опираясь на авторитет Дексиппа, обвиняют его в заговоре с целью лишить жизни Александра. Трудно решить, кто из них прав; но беспристрастный Дион свидетельствует о ревности и жестокосердии Мамеи к молодой императрице, жалкую участь которой Александр оплакивал, но не осмелился предотвратить.
  79. Геродиан, кн. 6, стр. 203. Ист. эпохи Цезарей, стр. 119. По словам этого последнего историка, когда дело шло об издании нового закона, на совещание приглашались способные юристы и опытные сенаторы, мнения которых давались отдельно и излагались письменно.
  80. См. его жизнь в «Истории эп. Цезарей». Неразборчивый компилятор перемешал эти интересные факты с множеством пустых и вовсе неинтересных подробностей.
  81. (Александр допускал в своей капелле все формы религиозного поклонения, какие существовали в империи: он допускал поклонение Иисусу Христу, Аврааму, Орфею, Аполлонию Тианскому и другим. (Лампридий, Истор. эпохи Цезарей, гл. 29). Почти не подлежит сомнению, что его мать Мамея познакомила его с нравственными принципами христианства. Историки вообще держатся того мнения, что она перешла в эту веру; по меньшей мере есть основание думать, что она чувствовала влечение к христианским принципам (см. Тильемона об Алекс. Сев.). Гиббон не упомянул об этом и, по-видимому, даже старался унизить характер этой императрицы; он постоянно придерживался рассказа Геродиана, который, по словам Капитолина (in Maximino, гл. 13), ненавидел Александра. Он мог бы, не придавая веры преувеличенным похвалам Лампридия, не придерживаться несправедливой строгости Геродиана и главным образом не забывать того, что Александр Север оставил евреям их прежние привилегии и позволил исповедовать христианскую религию (Ист. эпохи Цезарей, стр. 121). Когда христиане стали совершать свое богослужение в одном публичном месте, харчевники стали просить, чтобы им отдали это место не в собственность, а во временное пользование; Александр отвечал им, что пусть лучше это место служит для поклонения Богу в какой бы то ни было форме, нежели для помещения харчевни. — Гизо)
  82. См. тринадцатую сатиру Ювенела.
  83. Ист. эпохи Цезарей, стр. 119.
  84. (Описывая с видимым наслаждением добродетели Александра и усматривая в них причину общего благосостояния Римской империи, Гиббон не принял в соображение некоторых исторических фактов, о которых он сам упоминает впоследствии. Иначе, мог ли бы он сказать, что народ «наслаждается счастием тринадцатилетнего спокойствия»? Вследствие волнений и беспорядков, нарушавших общественное спокойствие в этот период времени, империя напоминала скорее владычество Мамелюков, нежели старую римскую систему управления. И в городе, и в провинциях деспотическое своеволие солдат было единственным законом; они убивали чиновников, не умевших им угодить; восстания возникали одно за другим; появлялись претенденты на престол; а наемные защитники империи покидали свои ряды и присоединялись к неприятелю. Благонамеренный император не был в состоянии прекратить или, по меньшей мере, не прекратил этих волнений, свидетельствовавших о непрочности империи, и ограничивался бесплодным выражением своих хороших намерений. Восток тревожили персы, Галлию германцы, не говоря уже о менее важных войнах в Мавритании и Иллирии. При таких условиях даже фантазия не способна создать общественного или индивидуального благосостояния. — (В своем последнем примечании Гизо укоряет Гиббоне за то, что он слишком сдержан в своих похвалах Александру Северу, в Венк, напротив того, находит эти похвалы преувеличенными. Поэтому следует полагать, что на самом деле Гиббон держался середины между двумя противоположными крайностями, в которых его обвиняют французский и немецкий переводчики. Последний из них не должен бы был забывать того, что описанное Гиббоном благосостояние римского народа было лишь сравнительное в противоположность с предшествовавшими сорока годами тирании; а д-р Мильман основательно заметил первому из них, что факты, которые, по его словам, Гиббон не принял в соображение, изложены в других частях его истории. — Издт.)
  85. См. в «Ист. эпохи Цезарей», стр. 116,117, подробности касательно спора между Александром и сенатом, извлеченные из сенатских журналов. Этот спор возник 6-го марта, вероятно, в 223 г., то есть в такое время, когда римляне успели насладиться в течение почти целого года благодеяниями его управления. Прежде нежели предложить ему почетное название Антонина, сенат выжидал, не захочет ли он сделать из этого имени свое родовое название.
  86. Правительством следует считать императорский совет. Но в правление Александра Севера установилось согласие между императором и сенатом, то пробудило надежды сенаторского сословия на совместное правление империей императора и сената. (Примеч. ред.)
  87. (Это еще более усилило высокомерие и истощило государственную казну, не принеся никакой существенной пользы. — Венк)
  88. Император часто говаривал: «Se milites magis servare, quam seipsum; quod salus publica in his esset». Ист. эпохи Цезарей, стр. 130).
  89. (Вследствие неправильного понимания слов Диона Гиббон соединяет вместе два отдельных происшествия: трехдневное столкновение народа с преторианцами и умерщвление этими последними Ульпиана. Историк говорит прежде всего о последнем из этих двух происшествий, а потом, возвращаясь, по свойственной ему привычке, к предшествовавшим событиям, говорит, что при жизни Ульпиана, но не из-за него, уже раз происходила трехдневная междоусобная война между народом и солдатами. Поводом к этой войне послужили, по его словам, самые ничтожные обстоятельства. Но восстание против Ульпиана он приписывает тому, что в свою бытность преторианским префектом он осудил на смертную казнь двух своих предшественников — Креста и Флавиана и что войска хотели отомстить ему за это. Зосим (кн. I, гл. II) приписывает произнесенный над ними приговор Мамее, но войска приписывали его Ульпиану, для которого он был выгоден и которого они ненавидели. — Венк) (Венк забывает точно так же, как он это уже не раз забывал заодно с Гизо, что Гиббон имел в виду изложение общих выводов, а не точное и вовсе ненужное отдельное изложение всех мелких фактов. — Издат.)
  90. Хотя автор «Жизни Александра» (Ист. эпохи Цезарей, стр. 132) и упоминает о восстании солдат против Ульпиана, он умалчивает о катастрофе, так как она могла бы служить доказательством того, как была слаба администрация в царствование его героя. По этому преднамеренному умолчанию можно судить о достоинствах этого автора и о доверии, которого он заслуживает. (Гиббон приписывает автору то, чего он вовсе не утверждает. Дион — единственный писатель, упоминающий о наказании Эпагата; он говорит только, что Эпагат был назначен префектом Египта, по-видимому, в виде отличия, а на самом деле для того, чтобы его удалить в такое место, где его можно бы было безопасно казнить. Из Египта он был переведен на Крит и там казнен. Автор не говорит, что он был назначен префектом этого острова. — Венк)
  91. (Из урезанного окончания «Истории» Диона (кн. 80, стр. 1371) можно видеть, какова была участь Ульпиана и каким опасностям подвергался сам Дион. (У Диона не было поместий в Кампании, и он вообще был небогат. Он только говорит, что император посоветовал ему жить во время его консульства где-нибудь вне Рима, что он возвратился в город по истечении годового срока этой должности и что он имел случай беседовать со своим государем в Кампании. В то время он просил и получил позволение провести остаток своей жизни на своей родине, в Никее, в Вифинии, где он и довел свою историю до конца своего второго консульства. Заходя далее этой эпохи, мы не можем рассчитывать на помощь со стороны этого просвещенного писателя. — Венк)
  92. Annotation Reymar ad Dion Cass., кн. 80, стр. 1369.
  93. Юлий Цезарь укротил бунт „солдат“ тем же словом quirites, которое употреблялось в противоположность со словом „солдаты“ в смысле презрения и низводило виновных на более низкое общественное положение, нежели положение простых граждан. Тацит, Анн., кн. 43.
  94. Ист. эпохи Цезарей, стр. 132.
  95. От Метеллов. Ист. эпохи Цезарей, стр. 119. Этот выбор был удачен. В короткий двенадцатилетний период времени Метеллы удостоились семь раз консульского звания и пяти триумфов. См. Веллей Патеркул, гл. 2, стр. 11 и Fasti.
  96. Жизнь Александра в «Истор. эп. Цезарей» изображает его образцом всех совершенств; это не что иное, как слабое подражание «Киропедии». Рассказ о его царствовании, написанный Геродианом, отличается рассудительностью и умеренностью и вообще согласен с ходом исторических событий того времени, а некоторые из встречающихся в нем возмутительных подробностей подтверждаются отрывками из сочинения Диона. Однако большинство новейших писателей, из-за пустого предубеждения, не доверяют Геродиану и повторяют то, что находят в «Ист. эпохи Цезарей» (см. Тильемона и Воттона). Из-за противоположного предубеждения император Юлиан (in Caesaribus, стр. 315) с видимым удовольствием описывает изнеженность и слабость сирийца и смешную жадность его матери.
  97. О результате войны с персами историки отзываются различно. Один Геродиан называет его неудачным; Лампридий, Евтропий, Виктор и некоторые другие говорят, что эта война покрыла славой Александра, что он разбил Арташира в большом сражении и заставил его отступить от границ империи. Положительно известно, что Александр, по возвращении в Рим, был удостоен почестей триумфа (Лампридий, Ист. эпохи Цезарей, гл. 56, стр. 133, 134) и сказал в своей речи к народу: «Квириты! Мы победили персов. Наши солдаты возвратились домой, обогатившись добычей. Вам также будет сделана денежная раздача. Завтра будут исполняться в цирке персидские игры». По словам Экгеля, Александр был так скромен и благоразумен, что не позволил бы воздавать ему такие почести, на которые дает право победа, если бы он их не заслужил; он ограничился бы тем, что стал бы скрывать свою неудачу (Экгель, Doct. Numis. Vet., ч. 7, стр. 176). На медалях он изображен триумфатором; на одной из них он представлен увенчанным Победой среди двух рек — Евфрата и Тигра с надписью: «P. М. TR. P. XII. Cos. III. P. P. Imperator paludatus D. hastam, S. parazonium stat inter duos fluvios humi jacentes et ab accedente retro Victoria coronatur. Ae. max. mod. (Mus. Reg. Gall.)». Хотя Гиббон обсуждает этот вопрос более подробно, когда говорит о Персидской монархии, тем не менее я счел нужным изложить здесь то, что противоречит его мнению. — Гизо)
  98. (Иные, может быть, найдут, что отступление по поводу римских финансов было бы более уместно в третьей главе или в изложении истории Каракаллы, нежели в истории царствования Александра Севера, так как здесь оно не имеет никакой связи ни с тем, что ему предшествует, ни с тем, что следует далее. — Венк)
  99. (Так как древним народам не были известны разрушительные снаряды, бросаемые в неприятеля при помощи огня или пороха, то они брали осаждаемые города блокадой или голодом или же прибегали к хитростям, в которых сила не играла главной роли. — Венк)
  100. По словам более аккуратного Дионисия, этот город находился от Рима на расстоянии только ста стадиев, или двенадцати с половиной миль, хотя некоторые передовые римские отряды, может быть, и заходили далее по направлению к Этрурии. Нардини опровергал в особом трактате и установившееся мнение, и авторитет двух пап, полагавших, что Вейи находились там, где находится теперь Civita Casteliana; он полагает, что этот древний город занимал маленькое местечко, называемое Isola и находящееся на полпути между Римом и озером Браччиано.
  101. См. четвертую и пятую книги Ливия. В римском цензе собственность, влияние и обложение податями в точности соразмерялись.
  102. Плиний, Hist. Natur., кн. 33, гл. 3. Цицерон, de Offiс, II, 22. Плутарх, Жизнь Павла Эмилия, стр. 275.
  103. См. в поэме Лукана «Pharsalia» (кн. 3, V. 155 и пр.) прекрасное описание этих сокровищ, накопленных веками.
  104. Тацит, Анн., I, И. Эта записка, как кажется, еще существовала во времена Аппиана. (Касательно Rationarium Imperii см. кроме Тацита Светония (In. Aug. с. ult.) и Диона Кассия (стр. 832). Другие императоры также вели подобные записки и сообщали их содержание во всеобщее сведение. См. академическую диссертацию д-ра Волля «De Rationario Imperii Romani» (Лейпциг, 1773). В последней книге Аппиана также были некоторые статистические сведения о Римской империи, но эта книга утрачена. — Венк)
  105. Плутарх, Жизнь Помпея, стр. 642. (Это вычисление неверно. По словам Плутарха, ежегодный доход из азиатских провинций до времен Помпея простирался до пятидесяти миллионов драхм и был увеличен им до восьмидесяти пяти миллионов, или почти до 2 744 791 ф. ст. Плутарх также сообщает нам, что Антоний собрал в Азии в один раз громадную сумму в 200 000 талантов, или почти в 38 750 000 ф. ст. Аппиан говорит, что это был доход за десять лет, из чего следует заключить, что ежегодный доход был в десять раз меньше этой суммы. — Венк)
  106. Страбон, кн. 17, стр. 798. (Из сочинения Арбутно «О древних монетах» (стр. 192) видно, что 12 500 талантов равнялись 2 421 875 ф. ст. Эту цифру Страбон заимствовал из одной речи Цицерона и прибавил списанное у него Гиббоном замечание, что она была очень увеличена римлянами. По словам Иосифа (De Bell, iud., кн. 2, гл. 16, стр. 190, издан. Гаверкампа), царь Агриппа сказал иудеям, что они за целый год не собрали столько податей, сколько жители одной Александрии уплатили в один месяц. Кассий, будучи наместником Сирии после смерти Цезаря, получил с Иудеи (Иосиф, Ant. iud., кн. II, гл. II) 700 талантов, или 135 625 ф. ст. Если взять эту сумму двенадцать раз, мы получим 1 637 500 ф. ст. Доход с Александрии, должно быть, был очень значителен, так как это было складочное место восточных товаров, которые были обложены большими пошлинами. В блестящие времена Египта, при первых Птолемеях, царские счетные книги, на которые Аппиан, сам принадлежавший к числу уроженцев Александрии, ссылается (in Praefati.) как на существовавшие в то время, доказывают, что в государственной казне иногда бывало до 74 мириад талантов, или более 143 375 006 ф. ст. — Венк)
  107. Веллей Патеркул, кн. 2, гл. 39. Он, по-видимому, считает доходы с Галлии более значительными. (Цезарь извлек из Галлии quadringenties (Светон., In Jul., гл. 25. Евтроп., кн. 6, гл. 17), то есть около 1 927 000 крон, или 322 900 ф. ст. Так как эта сумма казалась слишком незначительной, то Липсий полагает, что речь шла о quatermillies, то есть о сумме вдесятеро большей. Выражение Гиббона, что «источником обогащения для Галлии служила военная добыча», очень неясно. Он, может быть, разумел основанные в более раннюю пору галльские колонии, некоторые из которых разбогатели, как, например, колония, основанная в Азии. Но эти давнишние факты не имели никакой связи с тем периодом времени, о котором здесь идет речь; к тому же Галлии не было никакой пользы от такого обогащения, так как те, которые разбогатели, никогда уже не возвращались на родину. Незначительные морские разбои, которыми занимались галльские венеты и некоторые другие, не могли приносить больших выгод. Вообще, как кажется, судьба Галлии, или Франции, заключалась не столько в том, чтобы грабить, сколько в том, чтобы быть ограбленной в старину римлянами и германцами, а в новейшее время — откупщиками государственных доходов и английскими крейсерами. — Венк) (Предположение Венка касательно смысла этого неясного выражения, по всему вероятию, основательно, так как о таких выселениях из Галлии Гиббон упоминает впоследствии несколько раз. Гиббон не расследовал достоверности этих сказаний, иначе он узнал бы, что мнимые хищнические экспедиции галлов на самом деле предпринимались галльскими (галатическими или кельтскими) племенами, жившими на Востоке, тогда как коренное племя мало-помалу передвигалось к западу, отступая перед готами. — Из-дат.)
  108. Евбейские, финикийские и александрийские таланты весили вдвое более, нежели аттические. См. Гупер, О древних весах и мерах, ч. 4, гл. 5. Весьма вероятно, что употребление таких талантов перешло из Тира в Карфаген.
  109. Полиб., кн. 15, гл. 2 (В силу мирного договора, которым окончилась вторая Пуническая война, карфагеняне были обязаны уплатить эти десять тысяч талантов в пятьдесят равных взносов, так что им пришлось уплачивать ежегодно только по двести талантов. — Венк)
  110. Аппиан in Punicis, стр. 84.
  111. Диодор Сицилийский, кн. 5. Кадис был основан финикиянами с небольшим за тысячу лет до P. X. См. Веллей Патеркул, кн. 2.
  112. Страбон, кн. 3, стр. 148. (Такие руды существовали в нескольких местах. Подобные примеры относительно других провинций приведены у Бурмана, Vectigalia Pop. Rom., in 4-to, Лейден, 1734, стр. 77-93. — Венк)
  113. Плиний, Hist. Natur., кн. 33, гл. 3. Он также упоминает о серебряных рудах в Далмации, приносивших государству ежедневно по пятидесяти фунтов.
  114. Страбон, кн. 10, стр. 465. Тацит, Анн., III, 69 и IV, 30. См. у Турнефора (Voyages au Levant, lettre 8) очень живое описание теперешней бедности Гиара.
  115. Липсий (de Magnitudine Romana, кн. 2, гл. 3) определяет сумму этих доходов в сто пятьдесят миллионов золотых крон; но хотя его сочинение полно учености и остроумия, оно обнаруживает в нем слишком пылкое воображение. (Если Юст Липсий преувеличил сумму доходов Римской империи, то Гиббон, со своей стороны, уменьшил ее. Даже при помощи самых достоверных данных нелегко вычислить, с некоторой точностью, доходы обширной империи. А в настоящем случае это еще более трудно вследствие недостатка точных сведений. Впрочем, следующие соображения могут пролить некоторый свет на этот предмет: 1. Гиббон определяет сумму доходов в 15 или 20 миллионов фунтов стерлингов. Но одни налоги с названных им провинций должны были по меньшей мере давать эту сумму, в особенности после того, как Август увеличил налоги в Египте, Галлии и Испании. («Opus novum et inadsuetum Gallis» — слова, приписываемые императору Клавдию. Липе. Excurs. К. ad. Тас. Ann. I). Но к этой сумме следует прибавить доходы с Италии, Реции, Норика, Паннонии, Далмации, Дакии, Мезии, Македонии, Фракии, Греции, Британии, Сицилии, Кипра, Крита и множества других островов. 2. В настоящее время Франция уплачивает своему королю ежегодно по сто миллионов крон, а другие бывшие римские провинции уплачивают своим правителям пропорционально столько же. Неужели можно допустить, что вся Римская империя приносила не более того, что приносит теперь одна из ее провинций? Размер существовавших в ней налогов, конечно, изменялся при различных императорах, но эти налоги удивляют нас своим высоким размером и своим разнообразием; их взимание совершалось с суровой строгостью, так как снисходительность никогда не принадлежала к числу добродетелей, которыми отличаются сборщики податей. 3. Всякий, кто внимательно изучает римскую историю, найдет на каждом шагу доказательства громадности доходов, которые получались в древности. При этом следует принять в соображение большие дороги, ведшие от одного конца империи до другого, и такие общественные здания и учреждения, которым не было подобных ни в одном государстве, не говоря уже о других чрезвычайных расходах. Август не редко раздавал гражданам суммы денег (congiaria), которые, по умеренному расчету, простирались до двадцати миллионов крон и даже более; то же самое делали его преемники; даже бережливый Север однажды раздал пять тысяч мириад драхм, то есть более миллиона крон. Самые дурные императоры были самыми щедрыми раздавателями подарков войскам и не стесняли себя ни в каких других расходах. Так, например, суммы, растраченные в короткий промежуток времени Нероном и Вителлием, были громадны. Царствовавший вслед за ними император Веспасиан говорил, что ему нужно «quadringenties millies» (Светон. Жизнь Веспасиана, 16; но некоторые без всякой ссылки на доказательства читают «quadragies»), то есть более 1 937 миллионов крон, для приведения финансов в надлежащий порядок. Однако, несмотря на все эти расходы, многие из императоров оставляли после своей смерти большие сокровища; так, например, Тиберий оставил «vicies ас septies milles» (около 131 миллиона крон, или 22 миллиона ф. ст.) и Антонин Благочестивый такую же сумму. Гиббон имел в виду только последние времена республики, тогда как Юст Липсий, которого он опровергал, имел в виду времена империи. Если бы провинции не давали более значительных доходов, в особенности вследствие их возрастания, то их недостало бы на покрытие таких громадных расходов. Автор «Всеобщей истории» (ч. 12, стр. 86) определяет приблизительно в 40 миллионов ф. ст. сумму государственных доходов в последние годы Римской республики. — Венк.) (Это длинное примечание вызвано неправильным объяснением слов Гиббоне. Он говорит о сумме доходов с римских провинций, а Венк, стараясь его опровергнуть, говорит о доходах со всей Римской империи. Вся остальная часть настоящей главы посвящена сведениям о том, что к указанной сумме провинциальных налогов присоединялись таможенные и акцизные пошлины, равно как пошлины с наследств, взыскивавшиеся с римских граждан, что сумасбродные императоры, путем расширения этих прав гражданства, получали добавочные суммы на удовлетворение своих прихотей и что, когда Каракалла дал права гражданства всем своим подданным, жители провинций были обязаны уплачивать и старые налоги, и новые в качестве граждан. — Издат .)
  116. (Такие намеки со стороны Августа не должны удивлять нас, так как щедрые подарки сделались необходимой статьей расхода в новой финансовой системе. При Нероне сенат также объявил, что государство не может существовать без налогов не только в том размере, в каком они прежде взимались, но даже в том увеличенном размере, который был установлен Августом (Тацит, Анн., кн. 13, гл. 50). Когда Италия была освобождена от денежных взносов безрассудным законом, утвержденным в 646 г.,* и законом Юлиана в 694—695 гг., когда правительство отказалось от ренты с казенных земель, пастбищ и лесов (Scripture), а претор Цецилий Метелл Непот в 694 г. отменил все подати, государство стало получать со всей страны только пять процентов от увольнения рабов (vecesslma man u miss Ion um). Цицерон много раз выражал по этому поводу сожаления, и в особенности в своих письмах к Аттику. См. письмо 15 г., кн. 2. — Венк) *Даты (зд. и в след. прим.) даны от основания Рима — от 753 г. до н. э. (Прим.
  117. (Таможенные пошлины (portoria) существовали при древних римских царях. Они были уничтожены в Италии в 694 г. претором Цецилием Метеллом Непотом и были впервые восстановлены Августом. См. предыдущее примечание. — Венк) (Древний portorium не соответствует нашим новейшим понятиям о таможнях. Это был в сущности налог, частью внутренний, как, напр., portorium castrorum, но вообще обозначал портовую пошлину, которую уплачивали корабли при входе в гавань или при выходе из нее, равно как и за право вести там торговлю. Ливии, Плиний и Тацит отличают ее от vectigal, и этим объясняется то, что говорит Страбон (кн. 4, стр. 306) о доходе, который получали римляне с Британии во времена Августа и Тиберия и которому Бакстер (Gloss, art. Brit. ., стр. 225) дает название portorium. Дюфресн объясняет этот термин (ч. 5, стр. 65) как «praestatio, quae datur pro navium applicatione, seu statione et mercatione quacunque, facta in portu». Римляне давали своим государственным налогам название «tituli fiscales» (Дюфресн, VI, 1157), а башня при входе в гавань, служившая и маяком и местом сбора portoriuma, называлась tituli lapis. Первое из этих двух слов кельты и саксы сократили в Tol, Toill или Thol, и в этом виде мы находим их в «Археологии» Люида и в лексиконе Сомнера. Немецкое слово Zoll хотя и употребляется теперь, как, напр., в выражении Zollverein, для обозначения таможенных пошлин, но было также взято отсюда и сначала имело то же значение. В законах Эдуарда Исповедника (Вилькинс, стр. 202) Thol означает «libertatem vendendi et emendi», a слово Tolingpeni встречается в старинных дарственных актах в пользу монастырей (Дугдаль, Monast. Ang., ч. 2, стр. 286). После норманнского завоевания portorium, как кажется, еще существовал в Англии в виде королевской подати, так как король получал в своих гаванях «fourpence for every ship of bulk, and twopence for every boat». Блумфильд, Ист. Норфолька, in 8о, ч. 3, стр. 81. — Издат.)
  118. (Они были свободны в течение столь длинного периода времени только от личных налогов; от всех остальных они были освобождены не ранее 649, 694 и 695 гг. См. предыдущее примечание. — Венк)
  119. Тацит, Анн., XIII. 31.
  120. См. Плиния (Hist. Natur., кн. 6, гл. 23, кн. 12, гл. 18). Его замечание, что индийские товары продавались в Риме во сто раз дороже своей первоначальной цены, может дать нам некоторое понятие о доходе от таможенных пошлин, так как эта первоначальная цена превышала 800 000 ф. ст.
  121. (В Пандектах, кн. 39, тит. 4, de Publican. Сравн. Цицерон, in Verrem, 2, гл. 72 и 74. — Венк)
  122. Древним не было знакомо искусство обделывать бриллианты.
  123. Бушо в своем сочинении «De lImpot chez les Romains» выписал эту роспись из Дигест и попытался объяснить ее в очень подробной заметке.
  124. (Римляне называли их «vectigal rerum venalium», «venalitium», или, смотря по свойству продаваемого предмета и по размеру пошлины, «vicesima qulnta», «quinquagesima», «centesima» или «ducentesima». См. Бурман, стр. 68. Финансовая система римлян до сих пор еще не была объяснена и изложена вполне удовлетворительно. Сочинение Бурмана достойно внимания, но оно требует дополнений и исправлений со стороны новейших знатоков статистики. Сверх того, оно обнимает лишь одну часть предмета, и на эту часть трудолюбивый исследователь смотрел глазами антиквария. — Венк). (Это примечание еще более ясно доказывает, что латинское слово portorium нельзя употреблять в смысле наших таможенных пошлин . Это слово, очевидно, обозначало то, что платилось за свободу или за удобства торговли, а слово vectigal обозначало пошлину, которая взималась со всего, что привозилось на рынок. — Издат .)
  125. Тацит, Анн. 1, 78. Через два года после того завоевание бедной Каппадокии дало Тиберию повод уменьшить эти пошлины вдвое; но это облегчение было непродолжительно.
  126. Дион Кассий, кн, 55, стр. 794; кн. 56, стр. 825. (Дион ничего не говорит ни о таком предложении, ни о поголовной подати. Он только говорит, что император установил поземельный налог и разослал комиссаров для составления росписи, но не назначил, как или сколько каждый должен платить. Сенаторы, желая избежать еще более значительных потерь, подчинились налогу на завещания и наследства. Это произошло в 759—760 гг., незадолго до смерти Августа. — Венк)
  127. Эта сумма назначена только по догадкам.
  128. В течение многих столетий cognati, или родственники с материнской стороны, не участвовали в наследовании. Это суровое узаконение мало-помалу утрачивало свои силы благодаря чувствам человеколюбия и было окончательно отменено Юстинианом.
  129. Плиний, Panegyric, гл. 37.
  130. См. Гейнецций, Antiquit. Juris Romani, кн. 2.
  131. Гораций, кн. 2, сат. 5. Петроний, гл. 116 и сл. Плиний, кн. 2, письмо 20.
  132. Цицерон, Philipp, 2, гл. 16.
  133. См. его письма. Каждое из этих завещаний доставляло ему случай выказать его уважение к умершим и его справедливость к находящимся в живых. Он умел соединить эти два чувства в своих отношениях к сыну, который был лишен своей матерью наследства. (V, 1.)
  134. Тацит, Анн., XIII, 50. Esprit des Loix, кн. 12, гл. 19.
  135. См. «Панегирик» Плиния, «Истор. эпохи Цезарей» и «de Vectigal. passim.» Бурмана.
  136. Подати (в собственном смысле этого слова) не отдавались на откуп, так как добрые императоры нередко прощали по нескольку миллионов недоимок.
  137. Положение новых граждан подробно описано Плинием (Панегирик, гл. 37, 38). Траян издал закон, который был очень выгоден для них.
  138. Дион, кн. 77, стр. 1295. (Гиббон придерживается общепринятых мнений Шпангейма и Бурмана, которые приписывают Каракалле издание эдикта, возводившего всех жителей провинций в звание римских граждан. Но эти мнения нельзя считать бесспорными. То место у Диона, на которое они опираются, весьма подозрительно. Оно не было известно писателям, делавшим из него извлечения, — Ксифилину и Зонаре. Оно известно нам в форме отрывка из Excerpta императора Константина Порфирородного, но мы не можем иметь к этому отрывку полного доверия. Из некоторых мест в сочинениях Спартиана, Аврелия Виктора и Аристида можно заключить, что этот эдикт был издан философом Марком Антониной. Тем, кто интересуется этим вопросом, я советую обратиться к ученой диссертации, написанной очень дурным латинским языком, но очень тщательно обработанной и носящей следующее заглавие: «Joh. P. Manneri Commentatio de Marco Aurelio Antonino, constitution de civitate universo orbi Romano data auctore. Halae, 8-vo. 1772». Марк Аврелий, как кажется, вставил в свой эдикт статьи, освобождавшие жителей провинций от некоторых обременительных обязанностей, наложенных на них правами римского гражданства, и отнимавшие у них некоторые выгоды, сопряженные с этим званием. Эти статьи Каракалла отменил и таким образом превратил привилегию в обиду. — Венк)
  139. Кто платил десять aurei, составлявшие обыкновенный размер подати, должен был уплачивать только третью часть одного aureus, и соразмерно с этим были вычеканены новые золотые монеты по приказанию Александра (Ист. эпохи Цезарей, стр. 127 с комментарием Салмазия).
  140. См. жизнеописания Агриколы, Веспасиана, Траяна, Севера, трех соперников этого последнего и вообще всех замечательных людей того времени.


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.