История упадка и разрушения Римской империи (Гиббон; Неведомский)/Глава XIX

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
История упадка и разрушения Римской империи — Часть II. Глава XIX
автор Эдвард Гиббон, пер. Василий Николаевич Неведомский
Оригинал: англ. The History of the Decline and Fall of the Roman Empire. — Перевод опубл.: 1776—1788, перевод: 1883—1886. Источник: Гиббон Э. История упадка и разрушения Римской империи: издание Джоржа Белля 1877 года / [соч.] Эдуарда Гиббона; с примечаниями Гизо, Венка, Шрейтера, Гуго и др.; перевел с английскаго В. Н. Неведомский. - Москва: издание К. Т. Солдатенкова: Тип. В. Ф. Рихтер, 1883-1886. - 23 см. Ч. 2. - 1883. - [2], XI, [1], 583, [2] с.; dlib.rsl.ru

Глава XIX[править]

Констанций один остается императором. - Возвышение и смерть Галла. - Опасное положение и возвышение Юлиана. - Войны с сарматами и персами. - Победа Юлиана в Галлии

Разоренные провинции империи снова соединились в одно целое благодаря победам Констанция; но так как этот слабодушный монарх не имел никаких личных дарований ни для мирных, ни для военных занятий, так как он боялся своих генералов и не доверял своим министрам, то успехи его оружия привели лишь к тому, что утвердили над римским миром господство евнухов. Эти несчастные существа — старинный продукт восточной ревности и восточного деспотизма[1] — были введены в Грецию и Рим заразой азиатской роскоши.[2] Их успехи были очень быстры; во времена Августа на них смотрели с отвращением, как на уродливую свиту египетской королевы,[3] но после того они мало-помалу втерлись в семьи матрон, сенаторов и самих императоров.[4]

Строгие эдикты Домициана и Нервы препятствовали их размножению,[5] гордость Диоклетина благоприятствовала им, а благоразумие Константина низвело их до очень скромного положения;[6] но во дворцах недостойных сыновей Константина они скоро размножились и мало-помалу приобрели сначала знакомство с тайными помыслами Констанция, а потом и управление ими. Отвращение и презрение, с которыми все относились к этому уродливому разряду людей, точно будто развратили их и придали им ту неспособность ко всякому благородному чувству или благородному поступку, которую им приписывало общее о них мнение.[7] Но евнухи были искусны в лести и в интригах, и они управляли Констанцием то при помощи его трусливости, то при помощи его лености, то при помощи его тщеславия.[8] В то время как обманчивое зеркало представляло его взорам приятную картину общественного благополучия, он из небрежности не мешал им перехватывать жалобы угнетенных провинций, накоплять огромные богатства продажей правосудия и почестей, унижать самые важные должности раздачей их тем, кто покупал у них деспотическую власть,[9] и удовлетворять свою ненависть к тем немногим самостоятельным людям, которые из гордости не искали покровительства рабов. Между этими рабами самым выдающимся был камергер Евсевий, управлявший и монархом, и двором с такой неограниченной властью, что, по саркастическому выражению одного беспристрастного историка, Констанций пользовался некоторым кредитом у своего надменного фаворита.[10] Благодаря его коварным внушениям император согласился утвердить смертный приговор над несчастным Галлом и прибавить новое преступление к длинному списку бесчеловечных убийств, запятнавших честь Константинова рода.

Когда два племянника Константина Галл и Юлиан были спасены от ярости солдат, первому из них было около двенадцати лет, а второму около шести; а так как старший, по общему мнению, был слабого сложения, то Констанций из притворного сострадания не лишил их обоих права на ничем не обеспеченное и зависимое существование, сознавая, что казнь этих беззащитных сирот считалась бы всеми за самый отвратительный акт предумышленной жестокости.[11] Местом их ссылки и воспитания были назначены различные города — для одного в Ионии, для другого в Вифинии; но лишь только они достигли такого возраста, который мог возбуждать опасения, император счел более благоразумным принять против этих несчастных юношей меры предосторожности и приказал заключить их в крепость Мацеллум, вблизи от Кесарии. С ними обходились в течение их шестилетнего заключения частью так, как мог бы обходиться заботливый попечитель, и частью так, как мог бы обходиться недоверчивый тиран.[12] Тюрьмой для них служил старинный дворец, бывший резиденцией царей Каппадокии; положение было красиво, здания великолепны, а огороженное место обширно. Их учебными занятиями и физическими упражнениями руководили самые искусные наставники, а многочисленная свита, назначенная для того, чтобы состоять при племянниках Константина или, скорее, для того, чтобы стеречь их, не была недостойна их высокого происхождения. Но они не могли не сознавать, что они были лишены и своего состояния, и свободы, и безопасности, что они были удалены от общества всех тех, к кому они могли питать доверие и уважение, и что они были вынуждены проводить свою печальную жизнь в обществе рабов, готовых исполнять приказания тирана, который причинил им так много зла, что примирение с ним было невозможно. Впрочем, государственные соображения в конце концов принудили императора или, верней, его евнухов, возвести двадцатичетырехлетнего Галла в звание цезаря и упрочить этот политический союз бракосочетанием Галла с принцессой Константной. После официального свидания, на котором оба монарха взаимно обязались никогда ничего не предпринимать ко вреду один другого, они немедленно разъехались в разные стороны: Констанций продолжал свой поход на запад, а Галл избрал своим местопребыванием Антиохию, откуда стал управлять пятью большими диоцезами восточной префектуры в качестве императорского делегата.[13] При этой счастливой перемене новый цезарь не позабыл о своем брате Юлиане, который получил подобающие его положению отличия, внешний вид свободы и значительное родовое состояние.[14] И те писатели, которые были особенно снисходительны к памяти Галла, и сам Юлиан, старавшийся скрыть слабости своего брата, — все были вынуждены сознаться, что новый цезарь был неспособен царствовать. Перейдя прямо из тюрьмы на престол, он не принес с собою ни ума, ни прилежания, ни понятливости, которые могли бы восполнить недостаток знаний и опытности. Одиночество и несчастие вместо того, чтобы смягчить его характер, от природы угрюмый и свирепый, еще более ожесточили его; воспоминания о том, что он претерпел, располагали его скорей к мстительности, нежели к состраданию, и необузданные взрывы его гнева нередко бывали гибельны для тех, кто имел к нему доступ или кто зависел от его власти.[15] Жена его Константина, как говорят, была похожа не на женщину, а на одну из адских фурий, мучимых неутолимою жаждою человеческой крови.[16] Вместо того, чтобы пользоваться своим влиянием на мужа для внушения ему кротости и человеколюбия, она раздражала его пылкие страсти, а так как она отказалась от свойственного ее полу мягкосердечия, но не отказалась от свойственного ему тщеславия, то у нее можно было купить за жемчужное ожерелье смертную казнь невинного, отличавшегося и знатностью своего происхождения, и своими добродетелями.[17] Жестокосердие Галла иногда выражалось открыто в избиении народа или в казнях лиц военного звания, а иногда оно прикрывалось употреблением во зло законов и формальностями судопроизводства. В Антиохии и дома частных лиц, и места общественных увеселений осаждались шпионами и доносчиками, и сам цезарь, переодевшись в плебейское платье, очень часто принимал на себя эту отвратительную роль. Все дворцовые апартаменты были украшены орудиями смертной казни и пытки, и вся столица Сирии была объята ужасом. Как будто сознавая, как опасно его положение и как он мало достоин верховной власти, восточный монарх избирал жертв своей ярости или между жителями провинций, обвиненными в каком-нибудь вымышленном государственном преступлении, или между своими собственными царедворцами, которых он не без основания подозревал в том, что своей секретной перепиской они раздражают робкого и недоверчивого Констанция. Но при этом он позабывал, что он лишал себя своей единственной опоры — народной привязанности, тогда как своим врагам он давал в руки орудие истины, а императору доставлял самый благовидный предлог для того, чтобы лишить его и короны, и жизни.[18]

Пока междоусобная война оставляла нерешенной судьбу римского мира, Констанций притворялся, будто ничего не знает о слабостях и жестокосердии правителя, которому он поручил восточные провинции, а поимка нескольких убийц, подосланных в Антиохию галльским тираном, распространила общее убеждение, что императора и цезаря соединяют одни и те же интересы и что у них одни и те же враги.[19] Но когда победа склонилась на сторону Констанция, его зависимый соправитель сделался и менее полезным, и менее опасным. Все подробности его поведения были исследованы со строгостью и с недоверием, и было втайне решено или лишить Галла власти, или по меньшей мере переместить его из Азии, где он жил среди бездействия и роскоши, в Германию, где он был бы окружен лишениями и опасностями военной жизни. Смерть консуляра сирийской провинции Феофила, убитого во время голода жителями Антиохии с одобрения или почти по подстрекательству Галла, была вполне основательно признана не только за акт безрассудной жестокости, но и за опасное оскорбление верховного величия Констанция. Два уполномоченных высшего ранга, восточный префект Домициан и дворцовый квестор Монтий, были командированы с поручением обревизовать восточную администрацию и ввести в ней нужные реформы. Им было приказано обходиться с Галлом вежливо и почтительно и путем кротких убеждений склонить его к исполнению желаний его брата и соправителя. Опрометчивость префекта пренебрегла такими благоразумными приемами и ускорила как его собственную гибель, так и гибель его врага.

Прибыв в Антиохию, Домициан презрительно проехал мимо ворот дворца и, ссылаясь на легкое нездоровье, провел несколько дней в уединении, составляя полную раздражения записку, которую он отослал императорскому правительству. Наконец, уступая настоятельным просьбам Галла, префект согласился занять свое место в его совете, но он начал с того, что предъявил цезарю в кратких и заносчивых выражениях требование немедленно отправиться в Италию, предупреждая его, что накажет за медленность или колебания прекращением выдачи его придворному штату жалованья. Племянник и дочь Константина, не будучи в состоянии вынести такую дерзость от подданного, выразили свой гнев тем, что приказали своей страже немедленно арестовать Домициана. Эта ссора еще могла окончиться примирением, но примирение сделалось невозможным вследствие неблагоразумной выходки Монтия — государственного человека, даровитого и опытного, но не всегда умевшего владеть собой.[20] Квестор надменным тоном заметил Галлу, что принц, едва имеющий право сместить какого-нибудь муниципального чиновника, не смеет подвергать аресту преторианского префекта; затем он созвал гражданских чиновников и офицеров и потребовал от имени их государя, чтобы они защитили особу и достоинство его представителей. Это опрометчивое объявление войны вывело из терпения раздражительного Галла и заставило его прибегнуть к самым крайним мерам. Он приказал своей гвардии взяться за оружие, созвал жителей Антиохии и поручил им охрану своей особы и отмщение за нанесенную ему обиду. Его приказания были исполнены с немилосердной точностью. Толпа схватила префекта и квестора, связала их ноги веревками, потащила их по улицам, нанося им тысячи оскорблений и ран, и наконец бросила их изуродованными и бездыханными в реку Оронт.[21]

Каковы бы ни были замыслы Галла, но после такого деяния он мог бы защищать свою невинность с какой-нибудь надеждой на успех только на поле битвы. Но характер этого принца был равномерным сочетанием запальчивости и слабодушия. Вместо того, чтобы принять титул августа и воспользоваться для своей защиты войсками и сокровищами востока, он положился на притворное спокойствие Констанция, который, не мешая ему по-прежнему содержать великолепный двор, мало-помалу отозвал из азиатских провинций испытанные в войне легионы. Но так как все еще считалось опасным арестовать Галла в его столице, то против него было с успехом употреблено медленное, но более верное орудие лицемерии. Констанций часто присылал ему письма с выражениями доверия и дружбы, настоятельно убеждая его исполнить обязанности своего высокого звания, сложить со своего правителя хоть некоторую долю государственных забот и помочь ему в управлении западом и своим присутствием, и своими советами, и своими военными силами. После стольких взаимных оскорблена Галл имел полное основание опасаться и не доверять. Но он не воспользовался удобными случаями для бегства и для сопротивления; его увлекли льстивые уверения трибуна Скудилона, который скрывал под маской сурового солдата самую хитрую вкрадчивость, и он рассчитывал на влияние своей жены Константины, пока ее преждевременная смерть не довершила гибели, в которую он был вовлечен ее буйными страстями.[22]

После долгой нерешительности цезарь наконец отправился в императорскую резиденцию. От Антиохии до Адрианополя он ехал по своим обширным владениям с многочисленной и блестящей свитой, а так как он старался скрывать тревожившие его опасения от всех и, может быть, от самого себя, то он устроил для увеселения константинопольского населения игры в цирке. Впрочем, при своем дальнейшем следовании он мог догадаться об угрожавшей ему опасности. Во всех главных городах он находил императорских уполномоченных, которым было поручено брать в свои руки местное управление, следить за каждым его шагом и наблюдать за тем, чтобы он не пустился с отчаяния на какие-нибудь безрассудства. Лица, командированные с поручением вступить в управление покинутыми им провинциями, холодно приветствовали его при встрече или же относились к нему с пренебрежением, а войска, стоявшие на пути, тщательно отводились в сторону при его приближении из опасения, чтобы они не предложили ему своих услуг для междоусобной войны.[23] После того как Галлу было дозволено отдохнуть несколько дней в Адрианополе, он получил написанное самым высокомерным и повелительным тоном приказание оставить в этом городе свою блестящую свиту и поспешить в миланскую императорскую резиденцию только с десятью почтовыми каретами. Во время этого быстрого переезда глубокое уважение, с которым прежде относились к брату и соправителю Констанция, мало-помалу перешло в грубую фамильярность, а Галл, заметивший из обхождения окружающих, что они уже считают себя его стражами и что они могут скоро сделаться его палачами, начал обвинять себя в пагубной опрометчивости и вспоминать с ужасом и с угрызениями совести о тех поступках, которыми он подготовил себе такую участь. Соблюдавшиеся до тех пор внешние приличия были отложены в сторону по прибытии в Петовион, в Паннонии. Его отвезли в загородный дворец, где ожидал его прибытия генерал Барбацион с отрядом избранных солдат, которые не были доступны ни чувству сострадания, ни подкупу. С наступлением ночи он был арестован; с него позорным образом сорвали внешние отличия цезарского звания и отвезли в Полу, в Истрии, — в уединенную тюрьму, так еще недавно запятнанную царской кровью. Овладевший им ужас скоро еще усилился при появлении его непримиримого врага евнуха Евсевия, который, при помощи одного нотариуса и одного трибуна, приступил к его допросу касательно управления восточными провинциями. Цезарь, подавленный тяжестью своей вины и своего позора, признался во всех своих преступлениях и во всех изменнических замыслах, в которых его обвиняли, а тем, что он приписал их советам своей жены, он усилил негодование Констанция, который стал рассматривать произведенное следствие с неблагоприятным для него пристрастием. Император легко убедился, что его собственная безопасность несовместима с жизнью его двоюродного брата: смертный приговор был подписан, отправлен и приведен в исполнение; племянник Константина, с связанными сзади руками, был обезглавлен в тюрьме, как самый низкий злодей.[24] Те, которые стараются оправдать жестокосердие Констанция, утверждают, что он скоро одумался и отменил кровавое приказание, но что его гонец, посланный с приказанием не исполнять приговора, был задержан евнухами, боявшимися мстительности Галла и желавшими присоединить к своим владениям богатые восточные провинции.[25]

Кроме царствующего императора, из многочисленного потомства Констанция Хлора оставался в живых один Юлиан. Так как он имел несчастье принадлежать к царскому роду, то и на нем отразилось несчастье, постигшее Галла. Из своего уединения в счастливой Ионии он был отправлен под сильным конвоем в миланскую резиденцию и томился там более семи месяцев в постоянном опасении подвергнуться такой же позорной казни, какой ежедневно подвергали, почти перед его глазами, друзей и приверженцев его семейства. За его взглядами, за его телодвижениями, за его молчанием следили с недоброжелательным любопытством, и он должен был постоянно бороться с такими врагами, которых он никогда ничем не обидел, и с такими хитростями, с которыми он никогда не был знаком.[26] Но в школе несчастья Юлиан мало-помалу приобрел твердость и самообладание. Он защищал и свою честь, и свою жизнь против коварных пронырств евнухов, которые всячески старались выведать его намерения, а благоразумно сдерживая свою скорбь и ожесточение, он не унижался до того, чтобы льстить тирану притворным одобрением казни своего брата. Юлиан из чувства благочестия приписывал свое чудесное спасение покровительству богов, выключивших его, ради его невинности, из смертного приговора, который они произнесли в своей справедливости над нечестивым семейством Константина.[27] За самое действительное орудие их покровительства он считал неизменную и великодушную благосклонность императрицы Евсевии[28] — женщины, отличавшейся красотой и личными достоинствами и пользовавшейся влиянием, которое она имела на своего мужа, для того чтобы в некоторой мере противодействовать совокупным усилиям евнухов. Благодаря ходатайству своей покровительницы, Юлиан был допущен в присутствие императора; он защищал себя с развязностью, не выходившей из пределов приличия; Констанций выслушал его благосклонно, и, несмотря на усилия его врагов, доказывавших, что было бы опасно щадить в лице Юлиана будущего метателя за смерть Галла, кроткие внушения Евсевии одержали верх. Но так как евнухи опасались последствий вторичного свидания, то по их совету Юлиан удалился на время в окрестности Милана и пробыл там до тех пор, пока император не назначил город Афины местом его ссылки. Так как он с ранней молодости обнаруживал влечение или, скорее, страсть к языку, нравам, наукам и религии греков, то он с радостью подчинился приказанию, столь соответствовавшему его вкусам. Вдали от военных тревог и придворных интриг он провел шесть месяцев среди рощ Академии в ничем не стесняемых беседах с философами того времени, старавшимися развить ум, возбудить тщеславие и воспламенить благочестие в своем царственном ученике. Их усилия не остались бесплодными, и Юлиан всегда неизменно сохранял такую нежную привязанность к Афинам, какая почти всегда возникает в благородном уме при воспоминаниях о том месте, где он впертые осознал и проявил свои дарования. Его вежливое и приветливое обхождение, которое частью проистекало из его темперамента, частью требовалось его исключительным положением, мало-помалу расположило в его пользу и чужестранцев, и местных жителей, с которыми ему приходилось вести знакомство.

Может быть, некоторые из его товарищей по занятиям и смотрели на его манеру себя держать глазами предубеждения и недоброжелательства, но Юлиан, благодаря своим достоинствам и дарованиям, снискал в афинской школе общее уважение, и хорошая о нем молва скоро распространилась по всей империи.[29]

В то время, как он проводил часы своего уединения в занятиях, императрица, решившаяся довершить начатое ею благородное дело, не переставала заботиться о его судьбе. После смерти последнего цезаря Констанций один оставался во главе управления и стал тяготиться бременем, которое налагала на него столь обширная империя. Прежде нежели успели залечиться раны междоусобной войны, на галльские провинции устремился целый поток варваров. Сарматы перестали уважать дунайскую границу. Безнаказанность грабежей усилила отвагу и число диких исавров: эти хищники спустились со своих утесистых гор для того, чтобы опустошать окрестные страны, и даже попытались, — хотя и без успеха, — осадить важный город Селевкию, которую защищал гарнизон из трех римских легионов. Сверх того, возгордившийся своими победами персидский монарх снова стал угрожать азиатским провинциям, так что присутствие императора оказалось необходимым и на западе, и на востоке. Тогда Констанций искренно сознался, что его личные силы были недостаточны для таких разнообразных забот и для таких обширных владений.[30] Не внимая голосу льстецов, уверявших его, что его всемогущие добродетели и покровительство небес будут по-прежнему торжествовать над всеми препятствиями, он стал охотно выслушивать советы Евсевий, которые удовлетворяли его склонность к лени, не оскорбляя его недоверчивой гордости. Заметив, что воспоминания о Галле все еще тревожат императора, она очень ловко обратила его внимание да противоположные характеры двух братьев, которых еще с детства сравнивали с Домицианом и Титом.[31] Она приучила своего супруга смотреть на Юлиана как на кроткого и нечестолюбивого юношу, которого будет нетрудно привязать к себе узами признательности, если возложить на него корону, и который способен с.честью занимать второстепенное положение, не стараясь оспаривать власть и помрачать славу своего государя и благодетеля. После упорной, хотя и втайне веденной борьбы любимые евнухи должны были преклониться перед влиянием императрицы, и было решено, что Юлиан, отпраздновав свое бракосочетание с сестрою Констанция Еленой, будет назначен с титулом цезаря правителем всех стран по ту сторону Альп.[32]

Хотя приказание прибыть в императорскую резиденцию, вероятно, сопровождалось какими-нибудь предуведомлениями об ожидавшем его высоком назначении, Юлиан призвал афинских жителей в свидетели своей непритворной скорби и своих слез, когда его заставили покинуть против воли его любимое уединение.[33] Он трепетал за свою жизнь, за свою репутацию и даже за свои добродетели и находил единственное утешение в убеждении, что Минерва руководила всеми его действиями и что его охраняла невидимая стража из ангелов, которых эта богиня позаимствовала для этой цели от солнца и от луны. Он с отвращением подъехал к миланскому дворцу и при своей юности и чистосердечии не был в состоянии скрыть своего негодования, когда убийцы его родственников встретили его с притворными и раболепными изъявлениями своего уважения. Евсевия, радовавшаяся успеху своих добрых намерений, обняла его с любовью сестры и постаралась при помощи самых нежных ласк разогнать его страх и примирить его с блестящим возвышением. Но когда ему пришлось переменить плащ греческого философа на военное одеяние римского принца, когда он стал брить свою бороду и приводить в порядок свою неуклюжую внешность, он в течение нескольких дней служил забавой для легкомысленного императорского двора.[34]

Царствовавшие в веке Константина императоры уже не снисходили до того, чтобы спрашивать мнение сената при выборе своих соправителей, но они заботились о том, чтобы их выбор был одобрен армией. По этому торжественному случаю были собраны гвардейцы вместе с другими войсками, стоявшими в окрестностях Милана, и Констанций вошел на высокую эстраду, держа за руку своего двоюродного брата Юлиана, которому минуло в этот день двадцать четыре года.[35] В тщательно обработанной речи, составленной и произнесенной с большим достоинством, император сообщил войскам о различных опасностях, грозивших благосостоянию республики, о необходимости назначить цезаря для управления западом и о своем намерении — если только оно будет ими одобрено — наградить порфирой многообещающие добродетели Константинова племянника. Солдаты почтительно выразили вполголоса свое одобрение: не сводя глаз с мужественной наружности Юлиана, они с удовольствием заметили, что блиставший в его глазах огонь умеряла выступившая на его лице краска оттого, что он в первый раз в своей жизни выступил перед публикой. Лишь только окончилась церемония его инвеституры, Констанций обратился к нему с речью, сказанной с тем тоном авторитета, на который ему давали право и его лета и его положение; он убеждал нового цезаря доказать своими геройскими подвигами, что он достоин этого священного и бессмертного имени и давал своему соправителю самые энергические уверения в дружбе, которую не будут в состоянии ослабить ни время, ни их пребывание в самых отдаленных одна от другой странах. Когда окончилась эта речь, войска, в знак одобрения, стали стучать своими щитами о свои колени,[36] а окружавшие эстраду офицеры стали выражать с приличной сдержанностью свое уважение к достоинствам Констанцнева представителя.

Оба государя возвратились во дворец в одном экипаже, и во время этой медленной процессии Юлиан повторял сам себе тот стих своего любимого поэта Гомера, который был применим и к его фортуне, и к его опасениям.[37] Двадцать четыре дня, проведенные цезарем в Милане после его инвеституры, и первые месяцы его царствования в Галлии были для него чем-то вроде заключения в роскошной, но строго охраняемой тюрьме, а приобретенные им почести не могли вознаградить его за потерю свободы.[38] За каждым его шагом следили, его письма перехватывали, и он был вынужден из предосторожности отклонять посещения своих самых интимных друзей. Из его прежних слуг только четверым было позволено оставаться при нем — двум пажам, его доктору и его библиотекарю; последнему Юлиан поручил заведование дорогой коллекцией книг, которую подарила ему императрица, заботившаяся столько же об удовлетворении наклонностей своего друга, сколько и об его интересах. Взамен его преданных служителей был организован такой придворный штат, какой соответствовал достоинству цезаря; но он был составлен из толпы рабов, которые не питали и, может быть, не были способны питать привязанности к своему новому повелителю, которому они большею частью были или вовсе незнакомы, или внушали недоверие. Его неопытность могла нуждаться в помощи разных советников, но подробные инструкции касательно его домашней жизни и распределения часов его занятий были применимы скорее к юноше, еще не вышедшему из-под надзора своих наставников, нежели к принцу, которому вверено ведение важной войны. Если у него являлось желание приобрести уважение своих подданных, его удерживало от этого опасение навлечь на себя неудовольствие своего государя; даже плоды его брачной жизни были уничтожены завистью и коварством самой Евсевий,[39] которая только в этом единственном случае как будто отложила в сторону и свойственную своему полу чувствительность, и благородство своего характера. Мысль об отце и братьях напоминала Юлиану о его собственном опасном положении, а его душевная тревога еще более у снялась вследствие незаслуженной гибели, только что постигшей Сильвана. Летом того года, который предшествовал возвышению Юлиана, этому генералу было поручено освободить Галлию от тирании варваров; но Сильван скоро убедился, что самые опасные его враги находятся при императорском дворе. Один ловкий шпион, поддерживаемый некоторыми из главных министров, получил от него какие-то рекомендательные письма и, выскоблив в них все, кроме подписи, наполнил их таким содержанием, которое обнаруживало изменнические замыслы. Благодаря усилиям и мужеству друзей Сильвана подлог был обнаружен, и на большом совете из гражданских и военных сановников, собравшемся в присутствии самого императора, невинность Сильвана была публично признана. Но это открытие было сделано слишком поздно; узнав о взведенной на него клевете и о конфискации его имений, Сильван из негодования вовлекся в восстание, в котором так несправедливо его обвиняли. Он принял императорское звание в своей главной квартире, в Кельне, и стал угрожать Италии вторжением, а Милану осадой. Генерал одинакового с ним ранга Урсициний воспользовался этим случаем, чтоб снова приобрести путем предательства милостивое монаршее расположение, которого он лишился вследствие важных услуг, оказанных им на востоке. Притворившись, что он приведен в негодование оскорблением, нанесенным Сильвану, он присоединился к новому императору с небольшим числом последователей и выдал своего слишком доверчивого друга. Сильван был убит, процарствовав только четыре недели; солдаты, без всяких преступных намерений слепо последовавшие примеру своего вождя, немедленно пришли в повиновение, а льстецы Констанция стали прославлять мудрость и счастье монарха, который прекратил междоусобную войну, не подвергаясь случайностям битвы.[40]

Охрана рецийской границы и преследование кафолической церкви задерживали Констанция в Италии в течение более восемнадцати месяцев после отъезда Юлиана. Прежде чем возвратиться на восток, он удовлетворил свое тщеславие и свою любознательность посещением древней столицы.[41] Он направился из Милана к Риму по Эмилиевой и Фламиниевой дорогам, и, лишь только он приблизился к городу на расстояние сорока миль, его путешествие приняло вид триумфального шествия, хотя он никогда не побеждал ни одного внешнего врага. Его великолепная свита состояла из всех сановников его пышного двора, и, хотя страна пользовалась полным спокойствием, он был окружен блестящими и многочисленными эскадронами своих гвардейцев и кирасир. Их шелковые знамена, вышитые золотом и выкроенные в форме драконов, развевались вокруг особы императора. Констанций сидел один на высокой колеснице, блестевшей золотом и драгоценными каменьями, и, кроме тех случаев, когда ему приходилось наклонять голову при въезде в городские ворота, он держал себя с величественной важностью, доходившей до чего-то, похожего на совершенную бесчувственность. Строгая дисциплина, в которой воспитывалась персидская молодежь, была введена евнухами в императорском дворце, и таковы были внушенные ими привычки к терпеливости, что во время медленной езды в сильную жару император ни разу не поднял своих рук к лицу и ни разу не повернул глаз ни направо, ни налево.

Он был встречен римскими должностными лицами и сенатом и обратил особенное внимание на республиканские гражданские отличия и на портреты консуляров из знатных семейств. По бокам улиц стояли бесчисленные толпы народа. Их беспрестанно возобновлявшиеся возгласы выражали их радость при виде священной особы их государя, после того как они были лишены этого счастия в течение тридцати двух лет; а сам человеческий род так внезапно собрался весь в одно место. Сын Константина поселился в старинном дворце Августа; он председательствовал в заседании сената, обращался с речью к народу с того самого трибунала, на который так часто всходил Цицерон, присутствовал с необычайною любезностью при играх в цирке и принимал золотые короны и панегирики, приготовленные к его приезду депутатами главных городов. Свое короткое тридцатидневное пребывание в Риме он употребил на осмотр памятников искусства и могущества, которые были разбросаны на семи холмах и в промежуточных долинах. Он восхищался внушительным величием Капитолия, обширностью бань Каракаллы и Диоклетиана, строгой простотой Пантеона, массивной громадностью амфитеатра Тита, изящной архитектурой театра Помпея и храма Мира и главным образом великолепной постройкой форума и колонны Траяна; он сознавался, что молва, столь склонная к выдумкам и преувеличениям, недостаточно превознесла столицу мира. Путешественник, видевший развалины Древнего Рима, не может составить себе верного понятия о тех чувствах, которые должны были внушать эти памятники, когда они возвышались во всем блеске своей первобытной красоты.

Удовольствие, доставленное Констанцию этой поездкой, возбудило в нем великодушное желание оставить римлянам какой-нибудь памятник своей собственной признательности и щедрости. Он сначала вознамерился сделать нечто вроде колоссальной конной статуи, которую он видел на форуме Траяна; но когда он зрело взвесил все трудности такого предприятия,[42] он предпочел украсить столицу подарком египетского обелиска. В отдаленные, но уже знакомые с просвещением века, которые, как кажется, предшествовали изобретению азбучного письма, древние египетские монархи воздвигли множество таких обелисков в Фивах и Гелиополисе в основательной уверенности, что простота их формы и прочность их материала устоят против усилий времени и насилия.[43] Август и его преемники перевезли некоторые из этих необычайных колонн в Рим, считая их за самые прочные памятники своего могущества и побед;[44] но существовал один обелиск, долгое время спасавшийся от хищнического тщеславия завоевателей благодаря или своим огромным размерам, или тому, что ему приписывали особенную святость. Константин задумал украсить им свою новую столицу;[45] по его приказанию обелиск был сдвинут с пьедестала, на котором он стоял перед храмом солнца в Гелиополисе, и был спущен вниз по Нилу до Александрии. Смерть Константина приостановила исполнение его намерения, а его сын предназначил этот обелиск для древней столицы империи. Для того, чтоб перевезти от берегов Нила к берегам Тибра эту громадную гранитную массу, имевшую в длину по меньшей мере сто пятнадцать футов, был сооружен корабль, необыкновенно прочный и вместительный. Обелиск Констанция был выгружен почти в трех милях от города и благодаря совокупным усилиям искусства и труда был поставлен в большом римском цирке.[46]

Констанций должен был ускорить свой отъезд из Рима, получив тревожные известия о бедствиях и опасностях, которым подверглись иллирийские провинции. Вследствие междоусобных войн и невозвратимых потерь, понесенных легионами в сражении при Мурсе, эти провинции оставались почти без всякой защиты от нападения легкой кавалерии варваров и в особенности от вторжений квадов — свирепого и сильного народа, по-видимому, променявшего нравы Германии на военные упражнения и военное искусство своих союзников сарматов.[47] Пограничных легионов оказалось недостаточно для того, чтоб остановить их наступательное движение, и беспечный монарх наконец был вынужден собрать из самых отдаленных частей империи цвет Палатинских войск и лично предпринять военные действия, которые начались в предшествующую осень и продолжались всю следующую за тем весну. Император переправился через Дунай по плавучему мосту, разбил наголову все неприятельские войска, какие встречал на пути, проник внутри страны квадов и жестоко отомстил за зло, причиненное ими римской провинции. Приведенные в ужас варвары были скоро вынуждены просить мира; в искупление своего прошлого поведения они предложили возвратить взятых в плен римских подданных, а в залог своего будущего поведения выдали знатных заложников. Великодушная любезность, с которой были приняты Констанцием первые из их вождей, явившиеся с просьбой о пощаде, поощрила и других более робких или более упрямых последовать их примеру; тогда в императорском лагере появилось множество князей и послов от самых дальних племен, которые жили в равнинах Малой Польши и могли бы считать себя в безопасности позади высокого хребта Карпатских гор. В то время, как Констанций предписывал законы варварам, жившим по ту сторону Дуная, он обнаружил особое участие к сарматским изгнанникам, которые были вытеснены из своей родины восстанием своих рабов и в значительной мере усилили могущество квадов. Император, придерживаясь великодушной и вместе с тем коварной политики, снял с сарматов узы этой унизительной зависимости и особым мирным договором признал их самостоятельной нацией под властью короля — друга и союзника республики. Он заявил, что будет защищать их справедливое дело и упрочит внутреннее спокойствие провинций уничтожением или по меньшей мере изгнанием лимигантов, нравы которых еще были заражены пороками их рабского происхождения. Исполнение этого намерения представляло более трудности, чем славы. Территория лимигантов охранялась от римлян Дунаем, а от враждебных им варваров Тиссой. Болотистые страны, лежащие между этими реками, нередко совершенно ими затопляемые, представляли опасный лабиринт, доступный только для местных жителей, знакомых с его секретными проходами и неприступными укреплениями. При приближении Констанция лимиганты употребили в дело просьбы, обман и военные силы, но он сурово отвергнул их мольбы, расстроил их грубые хитрости и отразил с искусством и твердостью усилия их недисциплинированной храбрости. Одно из их самых воинственных племен, жившее на небольшом острове вблизи от слияния Тиссы с Дунаем, перешло через эту последнюю реку с целью захватить императора во время дружеского с ним совещания. Но оно само сделалось жертвой задуманного им вероломства. Этих варваров окружили со всех сторон; кавалерия топтала их, легионы отражали их своими мечами, но они все-таки не просили пощады и с неукротимым мужеством хватались за свое оружие даже в предсмертной агонии. После этой победы значительный отряд римлян высадился на противоположном берегу Дуная; готское племя таифаилов, обязавшееся служить императору, вторглось в территорию лимигантов со стороны Тиссы, а их прежние повелители, свободные сарматы, воодушевясь надеждой победы и жаждой мщения, проникли через гористую местность в самое сердце своих прежних владений.

Охватившее всю страну пламя войны помогло открыть хижины этих варваров, расположенные в самой глубине лабиринта, а солдаты сражались бодро на болотистой почве, где каждый шаг был сопряжен с опасностью. В этой крайности самые храбрые из лимигантов решились скорее умереть с оружием в руках, чем уступить; но в конце концов взяли верх более мягкие чувства, поддержанные авторитетом старших, и толпа просителей, сопровождаемых своими женами и детьми, явилась в императорский лагерь, чтоб узнать ожидавшую ее участь из уст победителя. Похвалившись своим собственным милосердием — которое все еще было расположено простить их многократные преступления и пощадить остатки провинившейся нации, — Констанций назначил местом их изгнания отдаленную страну, в которой они могли наслаждаться в безопасности спокойной жизнью. Лимиганты неохотно подчинились этому приказанию; но прежде, нежели они успели достигнуть назначенного им места жительства или, по меньшей мере, прежде, нежели они успели там поселиться, они возвратились к берегам Дуная, стали преувеличивать трудности своего положения и, горячо уверяя в своей преданности, стали просить императора, чтоб он отвел им спокойные места для поселения внутри пределов империи. Вместо того, чтоб принять в соображение дознанное им на опыте неисправимое вероломство этих варваров, Констанций послушался советов своих льстецов, которые уверяли его, что он покрыл бы себя славой и приобрел бы большие выгоды, если бы поселил колонию солдат в такое время, когда римские подданные предпочитают уплачивать денежные налоги, чем вступать в военную службу. Лимигантам было дозволено перейти через Дунай, и император собрал всю эту массу людей для совещания на обширной равнине подле теперешнего города Буды. Они окружили его эстраду и, по-видимому, с уважением слушали его полную снисходительности и достоинства речь, как вдруг один из варваров, бросив кверху одну из своих сандалий, воскликнул громким голосом Marha! Marha!; этот возглас был вызовом к борьбе и послужил сигналом для восстания. Варвары с яростью бросились на императора; его трон и золотое седалище были разграблены их грубыми руками, но преданность и сопротивление умиравших у его ног гвардейцев дали ему возможность вскочить на быстроногого коня и ускакать с места побоища. Несчастье, причиненное изменническим нападением врасплох, было скоро заглажено многочисленностью и дисциплиной римлян, и бой окончился только с совершенным уничтожением и имени и нации лимигантов. Независимым сарматам были возвращены земли, на которых они жили в старину, и хотя Констанций не полагался на их легкомысленный нрав, он надеялся, что чувство признательности повлияет на их будущее поведение. Он приметил величавую наружность и почтительное поведение одного из их самых знатных вождей, Зизаиса, и возвел его в звание короля. Своей искренней и неизменной преданностью к своему благодетелю Зизаис доказал, что он был достоин верховной власти, а Констанцию победоносная армия дала, после этого блестящего успеха, название Сарматского.[48]

В то время как римский император и персидский монарх защищали — на расстоянии трех тысяч миль один от другого свои пограничные владения от варваров, живших на берегах Дуная и Окса, их смежные пограничные области подвергались бедствиям томительной войны и непрочного перемирия. Двое из восточных министров Констанция — преторианский префект Музониан, дарования которого омрачались недостатком искренности и честности, и герцог месопотамский Кассиан, отличавшийся воинскою неустрашимостью и опытностью, вступили в тайные переговоры с сатрапом Тамсапором.[49] Эти мирные предложения были переведены на раболепный и льстивый язык персов и сообщены в лагерь великого царя, который решился заявить через посредство посла о тех мирных условиях, которые он расположен даровать умоляющим о мире римлянам. Нарсе, на которого он возложил это поручение, был принят с почетом при своем проезде через Антиохию и Константинополь; после продолжительного путешествия он достиг Сирмиума и на своей первой аудиенции почтительно развернул шелковую покрышку, в которой находилось высокомерное послание его государя. Шапур, царь царей и брат солнца и луны (таковы были его великолепные титулы, придуманные восточным тщеславием), выражал свое удовольствие по поводу того, что его брат Констанций Цезарь научился в несчастии мудрости. В качестве законного преемника Дария Гистаспа Шапур утверждал, что река Стримон в Македонии была настоящей и старинной границей его империи; впрочем, в доказательство своей умеренности он объявлял, что будет довольствоваться провинциями Арменией и Месопотамией, изменническим образом отнятых у его предков. Он предостерегал, что без уступки этих спорных провинций нет возможности восстановить мир на прочном и неизменном фундаменте, и надменно угрожал, что в случае, если бы поездка его посла оказалась бесплодной, он готов начать войну с наступлением весны и поддержать справедливость своих требований силою своих непобедимых армий. Нарсе, отличавшийся самой вежливой и любезной манерой себя держать, постарался смягчить резкость этого послания, насколько это дозволял ему долг.[50] И тон и содержание письма были зрело взвешены на императорском совете, и посол был отправлен назад со следующим ответом: «Констанций вправе отречься от того, что было сделано его министрами, так как они действовали без всяких уполномочий от верховной власти; впрочем, он не имеет нерасположения к заключению мирного договора на справедливых и приличных условиях; но он находит в высшей степени и неприличным, и нелепым предлагать единственному и победоносному повелителю римского мира такие же мирные условия, какие он с негодованием отверг в то время, когда его власть ограничивалась узкими пределами восточных провинций; шансы войны неверны, и Шапур не должен позабывать, что хотя римлянам и случалось иногда терпеть поражения, окончательный исход войн был почти всегда для них успешен». Через несколько дней после отъезда Нарсе император отправил трех послов к Шапуру, уже возвратившемуся из похода против скифов в свою постоянную резиденцию в Ктесифоне. Для этого важного поручения были выбраны один граф, один нотариус и один софист, а Констанций, втайне очень желавший заключения мирного договора, надеялся, что важность первого из этих уполномоченных, ловкость второго и риторика третьего[51] убедят персидского монарха смягчить суровость его притязаний. Но успеху переговоров воспрепятствовали враждебные происки римского подданного Антонина,[52] который бежал из Сирии от угнетений и был допущен Шапуром не только на совещания о государственных делах, но даже к царскому столу, где, по существовавшим у персов обычаям, нередко решались самые важные вопросы.[53] Ловкий перебежчик работал для своей личной пользы теми же средствами, какими он мог удовлетворить свою жажду мщения. Он постоянно убеждал своего нового и честолюбивого повелителя воспользоваться благоприятным случаем, когда самые храбрые Палатинские войска заняты под начальством самого императора дальней войной на берегах Дуная. Он уговаривал Шапура вторгнуться в истощенные и беззащитные восточные провинции с многочисленной персидской армией, недавно усилившейся там, что в состав ее вступили некоторые из самых свирепых варварских племен. Римские послы уехали, ничего не добившись, а вторичное посольство, состоявшее из лиц более высокого ранга, было задержано в строгом заключении с угрозами смертной казни или ссылки.

Военный историк,[54] посланный для наблюдений над персидской армией в то время, как она готовилась к наведению плавучего моста через Тигр, видел с возвышения, как вся ассирийская равнина до окраин видимого горизонта была покрыта людьми, лошадьми и военными снарядами. Шапур появился во главе этой армии, отличаясь от всех великолепием своего пурпурового одеяния. По левой его стороне, считавшейся у восточных народов почетным местом, находился король хионитов Грумбат, державший себя с суровостью престарелого и знаменитого воина. Персидский монарх предоставил место по правой своей стороне королю албанцев, который привел свои независимые племена от берегов Каспийского моря. Сатрапы и генералы расположились сообразно со своими рангами, а вся армия, кроме многочисленной роскошной свиты, состояла более чем из ста тысяч человек, привыкших к трудностям войны и избранных между самыми храбрыми азиатскими народами. Римский перебежчик, в некоторой степени руководивший распоряжениями Шапура, дал ему благоразумный совет не тратить летнее время на утомительные и трудные осады, а прямо идти к Евфрату и поскорей овладеть слабой и богатой столицей Сирии. Но лишь только персы вступили в равнины Месопотамии, они тотчас убедились, что уже приняты все меры, чтоб замедлить их наступление и разрушить их замыслы. Жители удалились вместе с домашним скотом в укрепленные города, трава повсюду была выжжена, броды рек были защищены острыми кольями, военные машины были поставлены на противоположных берегах, а обычное в ту пору возвышение воды в Евфрате заставило варваров отказаться от попытки перейти через мост у Фапсака. Тогда их искусный руководитель, изменив свой план военных действий, провел армию длинным обходным путем, но по плодородной местности, к верховью Евфрата, представляющего в том месте неглубокую и легко переходимую речку. Шапур с благоразумным пренебрежением прошел мимо неприступного Нисибина, но в то время, как он проходил под стенами Амиды, он решился попытать, не наведет ли его личное присутствие такой страх на гарнизон, что он сдаст город без сопротивления. Святотатство дерзкой стрелы, случайно скользнувшей по его королевской короне, убедило его в том, что он ошибается, и раздраженный монарх не захотел внимать советам своих министров, умолявших его не жертвовать своими честолюбивыми замыслами удовлетворению жажды мщения. На следующий день Грумбат приблизился к городским воротам с отрядом избранных войск и потребовал немедленной сдачи города, как единственного средства загладить такую опрометчивость и дерзость. На его требования осажденные отвечали градом стрел, а его единственный сын — красивый и храбрый юноша — был поражен прямо в сердце дротиком, пущенным из самострела. Погребение хионитского принца было совершено по обрядам этого народа, а скорбь престарелого отца была облегчена торжественным обещанием Шапура, что преступный город Амида будет обращен в погребальный костер для того, чтоб искупить смерть и увековечить имя его сына.

Древний город Амид, или Амида,[55] иногда называемый по имени провинции Диарбекиром,[56] выгодно расположен в плодородной равнине, омываемой и естественным течением Тибра, и искусственными каналами, из которых самый значительный обвивает полукругом восточную часть города. Император Констанций, незадолго перед тем, отличил Амиду, дозволив ей носить его собственное имя, и прибавил к прежним укреплениям крепкие стены и высокие башни. Когда Шапур приступил к осаде Амиды, она имела арсенал с военными машинами, а ее обычный гарнизон был усилен до размера семи легионов.[57] Шапур прежде всего и больше всего рассчитывал на успех общего приступа. Различным нациям, служившим под его знаменами, он указал места, которые они должны были занимать: на южной стороне он поставил вертов, на северной — албанцев, на восточной — воспламененных скорбью и негодованием хионитов, на западной — самых храбрых между его воинами, сегестанов, прикрывавших свой фронт грозным рядом индийских слонов.[58] Персы со всех сторон поддерживали их усилия и воодушевляли их мужество, а сам монарх, не обращавший внимания ни на свое высокое положение, ни на свою безопасность, вел осаду с пылом молодого солдата. После упорной борьбы варвары были отражены; они возобновили нападение, но были снова отбиты с страшным кровопролитием, а два галльских легиона, которые были сосланы на восток в наказание за мятеж, выказали свою недисциплинированную храбрость тем, что проникли во время одной ночной вылазки в самый центр персидского лагеря. Во время одного самого отчаянного из этих приступов Амиду изменнически выдал один дезертир, указавший варварам секретную лестницу, выдолбленную в утесе, висевшем над рекою Тигр. Семьдесят избранных стрелков из царской гвардии молча поднялись на третий этаж высокой башни, господствовавшей над пропастью; водрузив там персидское знамя, они подбодрили осаждающих и привели в смущение осажденных, и, если бы эта самоотверженная кучка людей могла удержаться на этом посту несколько минут долее, может быть, можно бы было купить сдачу крепости ценою жизни этих храбрецов. После того как Шапур безуспешно употреблял в дело то силу, то хитрости, он прибегнул к более медленным, но более надежным операциям правильной осады, в ведении которой ему помогало искусство римских дезертиров. Траншеи были открыты на приличном расстоянии, и назначенные для этого рода службы войска стали подвигаться вперед под прикрытием крепких и легко переносимых с места на место решеток из прутьев для того, чтоб засыпать ров и подвести подкоп под городскую стену. Вместе с тем были построены деревянные башни, которые придвигались на колесах к городской стене так близко, что солдаты, снабженные всевозможными метательными снарядами, могли сражаться на одном уровне с войсками, защищавшими вал. Для защиты Амиды были употреблены в дело все способы обороны, какие только могли быть придуманы военным искусством и могли быть применены храбростью, и не раз случалось, что сооружения Шапура уничтожались огнем римлян. Но ресурсы осажденного города рано или поздно истощаются. Персы пополняли свои потери и подвигали вперед осадные работы; при помощи тарана была пробита широкая брешь, и гарнизон, понесший большие потери от меча и болезней, уже не был в состоянии отразить нового приступа. Солдаты, граждане, их жены, их дети, — одним словом, все те, кто не успел бежать через противоположные городские ворота, были без всякого разбора уничтожены мечом победителей. Но гибель Амиды была спасением для римских провинций. Лишь только первый восторг, внушенный победой, утих, Шапур сообразил, что из желания наказать непокорный город он потерял цвет своей армии и пропустил самое удобное для завоеваний время года.[59] Тридцать тысяч его ветеранов пали под стенами Амиды во время осады, продолжавшейся семьдесят три дня, и разочарованный монарх возвратился в свою столицу с наружным торжеством, но с затаенною скорбью. Более чем вероятно, что его варварские союзники, по свойственному им непостоянству, пытались отказаться от продолжения войны, в которой им пришлось преодолевать такие неожиданные затруднения, и что престарелый царь хионитов, пресытившись мщением, с отвращением покинул сцену действия, на которой он потерял надежду своей семьи и своей нации. И силы и бодрость той армии, с которой Шапур начал новую кампанию весной следующего года, уже не соответствовали безграничным целям его честолюбия. Вместо того чтоб помышлять о завоевании востока, он принужден был довольствоваться взятием двух укрепленных городов в Месопотамии: Сингары и Безабда;[60] одни из них лежал среди песчаной степи, а другой на небольшом острове, почти со всех сторон окруженном глубокими и быстрыми водами Тигра. Пять римских легионов, имевших те уменьшенные размеры, до которых они были низведены в веке Константина, были взяты в плен и отосланы на крайние границы Персии. Разрушив стены Сингары, победитель покинул этот уединенный и отдаленный город, но он с большим тщанием восстановил укрепления Безабда и поставил на этом важном посту гарнизон, или колонию, из ветеранов, которые были в избытке снабжены средствами обороны и были воодушевлены чувствами чести и преданности. Перед концом кампании армия Шапура потерпела неудачу, напав на Вирфу, или Текрит, — сильную и, как все думали до времени Тамерлана, неприступную крепость, принадлежавшую независимым арабам.[61]

Защита восточных провинций от нападений Шапура требовала большой опытности и представляла обширное поле деятельности для самого даровитого главнокомандующего, и то было, по-видимому, большое счастье для государства, что они находились под управлением храброго Урсицина, единственного из генералов умевшего снискать доверие и солдат, и населения. Но в момент опасности Урсицин[62] был смещен вследствие интриг евнухов, и, благодаря тому же влиянию, военное командование на востоке было вверено богатому и хитрому ветерану Сабиниану, дожившему до немощей старческого возраста, но не приобретшему его опытности. Вторым распоряжением, внушенным тем же самым недоверием и теми же колебаниями, Урсицин был снова командирован на границы Месопотамии для того, чтоб выносить все трудности ведения войны, честь которого приписывали его недостойному сопернику. Сабиниан спокойно расположился лагерем под стенами Эдессы, и в то время как он забавлялся бесполезным щегольством военными парадами и участвовал под звуки флейт в пиррическом танце, охрана общественной безопасности на востоке была предоставлена отваге и усердию прежнего главнокомандующего. Но всякий раз, как Урсицин задумывал какой-нибудь энергический план военных действий, всякий раз, как он предлагал обойти горы во главе легковооруженных отрядов для того, чтоб перехватывать неприятельские обозы, тревожить раскинувшуюся на большом пространстве персидскую армию и помочь городу Амиде, робкий и завистливый главнокомандующий возражал, что ему даны положительные приказания не подвергать свою армию серьезным опасностям. Наконец Амида была взята; те из ее храбрых защитников, которые спаслись от меча варваров, умерли в римском лагере от руки палача, а сам Урсицин подвергся унизительному и пристрастному следствию и был наказан за дурное поведение Сабиниана потерей своего военного ранга. Но Констанций скоро убедился на опыте в справедливости предсказания, исторгнутого благородным негодованием из уст оскорбленного генерала, — что пока будут преобладать такие принципы управления, самому императору будет нелегко защитить свои восточные владения от вторжений внешних врагов. Частию покорив, частию усмирив придунайских варваров, Констанций направился медленными переходами на восток и, со скорбию осмотрев дымящиеся развалины Амиды, предпринял во главе могущественной армии осаду Безабда. Городские стены были повреждены благодаря непрерывному действию самых громадных осадных машин; город был доведен до последней крайности, но он все-таки охранялся упорным и неустрашимым мужеством гарнизона до тех пор, когда наступление дождливого времени года заставило императора снять осаду и бесславно отступить на зимние квартиры в Антиохию.[63] Ни гордость Констанция, ни остроумие его царедворцев не могли отыскать в событиях персидской войны никаких материалов для панегирика, тогда как слава его двоюродного брата Юлиана, командовавшего армиями в галльских провинциях, распространилась по всему миру в безыскусном и сжатом повествовании о его подвигах.

В слепом ожесточении, вызванном внутренними раздорами, Констанций предоставил германским варварам галльские провинции, еще признававшие над собою власть его соперника. По его приглашению стали переходить через Рейн многочисленные толпы варваров, привлекаемые подарками, обещаниями, надеждой добычи и предоставлением в их вечную собственность всех земель, какими они будут способны овладеть.[64] Но император, так неблагоразумно возбудивший хищнические наклонности варваров ради временной для себя пользы, скоро понял, как трудно удалить этих опасных союзников, после того как они познакомились с богатством римских провинций. Не признавая никакого различия между верными подданными императора и бунтовщиками, недисциплинованные грабители обходились как со своими естественными врагами со всеми римскими подданными, имевшими какую-либо собственность, которую им было желательно приобрести. Сорок пять цветущих городов и селений были разграблены и большею частию обращены в развалины. Германские варвары, все еще придерживаясь правил своих предков, ненавидели жизнь внутри городских стен, которым они давали название тюрем и гробниц, и, выстроив свои самостоятельные жилища на берегах Рейна, Мозеля и Мааса, охраняли себя от нечаянных нападений грубыми и сделанными на скорую руку укреплениями из толстых деревьев, которые они наваливали поперек дорог.

Алеманны заняли земли, которые входят в настоящее время в состав Эльзаса и Лотарингии; франки заняли остров батавов вместе с обширным округом Брабанта, который был в то время известен под именем Токсандрии[65] и может считаться за колыбель французской монархии.[66] Завоевания германцев простирались от истоков Рейна до его устья, более чем на сорок миль к западу от этой реки, и были населены колониями, носившими их имя и состоявшими из их соотечественников; а сцена их опустошений была в три раза более обширна, нежели сцена их завоеваний. На более дальнем расстоянии неукрепленные города Галлии были покинуты жителями, а население укрепленных городов, полагавшееся на свои силы и свою бдительность, было вынуждено довольствоваться теми средствами продовольствия, которые оно могло добывать на незастроенной земле, находившейся внутри городских стен. Легионы, которые были уменьшены в своем численном размере, которые не получали ни жалованья, ни провианта и у которых не было ни оружия, ни дисциплины, трепетали при приближении и даже при имени варваров.

При таких-то печальных условиях неопытному юноше было поручено защищать галльские провинции и управлять ими, или, скорее, — как он сам выражался — ему было поручено выставлять напоказ тщеславное подобие императорского величия. Уединенное, схоластическое образование Юлиана, знакомившее его не с военным искусством, а с книгами и не столько с живыми людьми, сколько с мертвыми, оставило его в глубоком невежестве касательно практических приемов войны и управления; а когда он неуклюже повторял некоторые военные упражнения, которые ему было необходимо знать, он со вздохом восклицал: «О Платон, Платон, какое занятие для философа!» Однако даже та спекулятивная философия, которую так склонны презирать деловые люди, наполнила ум Юлиана самыми благородными принципами и самыми достойными подражания образцами — она внушила ему любовь добродетели, жажду славы и презрение к смерти. Воздержанная жизнь, к которой приучают в школах, еще более необходима при строгой лагерной дисциплине. Количество пищи и сна Юлиан соразмерял с безыскусственными требованиями натуры. Отвергая с негодованием изысканные кушанья, которые подавались за его столом, он удовлетворял свой аппетит грубой и простой пищей, которую ели простые солдаты. Во время суровой галльской зимы он никогда не позволял разводить огонь в своей спальне, а после непродолжительного и по временам прерываемого сна он нередко вставал среди ночи с разложенного на полу ковра для того, чтоб сделать какое-нибудь неотложное распоряжение, для того, чтобы обойти патрули, или для того, чтоб уловить несколько минут для своих любимых занятий.[67] Правила красноречия, которые он до сих пор применял к вымышленным сюжетам декламации, он стал теперь с большей пользой употреблять на то, чтоб возбуждать или сдерживать страсти вооруженной массы людей, и, хотя привычки молодости и литературные занятия познакомили Юлиана всего ближе с красотами греческого языка, он научился хорошо владеть и латинским языком.[68] Так как Юлиан не готовил себя с молодости к роли законодателя или судьи, то следует полагать, что он не занимался серьезным изучением гражданского законодательства римлян; но из своих философских занятий он извлек непоколебимую любовь к справедливости, смягчавшуюся его естественной склонностью к милосердию, он извлек знакомство с общими принципами беспристрастия и проверки доказательств, равно как способность с терпением вникать в самые сложные и трудные вопросы, какие только ему приходилось разрешать.

Успех политических и военных предприятий зависит в значительной мере и от различных случайностей и от тех, с кем приходится иметь дело; поэтому лишенный опытности образованный человек нередко затрудняется в применении к делу самых лучших теорий. Но в приобретении этих важных познаний Юлиану помогали как энергия его собственного ума, так и благоразумие и опытность офицера высшего ранга Саллюстия, который скоро искренно привязался к принцу, столь достойному его дружбы, и который вместе с неподкупной честностью обладал талантом высказывать самые резкие истины, не оскорбляя деликатности монаршего слуха.[69]

Немедленно вслед за тем как Юлиан облекся в Милане в звание цезаря, он был отправлен в Галлию с слабым конвоем из трехсот шестидесяти солдат. В Виенне, где он провел мучительную и тревожную зиму под надзором тех министров, которым Констанций поручил руководить его действиями, цезарь был извещен об осаде и освобождении Отена. Этот большой и старинный город, охранявшийся только развалившеюся стеной и малодушным гарнизоном, спасся благодаря великодушию нескольких ветеранов, взявшихся за оружие для защиты своей родины. Продвигаясь далее из Отена внутрь галльских провинций, Юлиан поспешил воспользоваться первым удобным случаем, чтоб выказать свое мужество. Во главе небольшого отряда стрелков из лука и тяжелой кавалерии он избрал самую короткую, но самую опасную дорогу, и, то избегая, то отражая варваров, в руках которых находилась страна, он удачно и с честью достиг лагеря подле Реймса, куда было приказано собираться римским войскам. Вид юного принца ободрил упавших духом солдат, и они выступили из Реймса в погоню за неприятелем с такой самоуверенностью, которая едва не сделалась причиной их гибели. Алеманны, успевшие хорошо изучить местность, втайне собрали свои разбросанные силы и, воспользовавшись пасмурным и дождливым днем, неожиданно устремились на римский арьергард. Прежде нежели Юлиан успел принять меры против неизбежного в таких случаях смятения, два легиона были совершенно разбиты, и Юлиан узнал по опыту, что осторожность, бдительность составляют самые важные правила военного искусства. Во втором, более удачном сражении он восстановил и упрочил свою воинскую репутацию, но так как проворство варваров спасло их от преследования, то его победа не была ни кровопролитна, ни решительна. Впрочем, он дошел до берегов Рейна, осмотрел развалины Кельна, убедился в трудностях войны и с наступлением зимы возвратился назад, недовольный и своим двором и своей армией, и своими собственными военными успехами.[70] Силы врага еще не были надломлены, и лишь только цезарь разделил свои войска и расположился с своей главной квартирой в Сенсе, в центре Галлии, он был окружен и осажден многочисленными толпами германцев. Принужденный в этой крайности рассчитывать лишь на ресурсы своего собственного гения, он выказал благоразумную неустрашимость и тем восполнил все недостатки укреплений и гарнизона; по прошествии тридцати дней варвары удалились, раздраженные своей неудачей. Горделивое сознание Юлиана, что он обязан своим спасением лишь своему мечу, было отравлено убеждением, что те самые люди, которые по всем правилам чести и верности были обязаны помогать ему, изменяли ему и, может быть, замышляли его гибель. Главный начальник кавалерии в Галлии, Марцелл, придавая слишком тесный смысл инструкциям, полученным от недоверчивого императорского правительства, смотрел с беспечным равнодушием на затруднительное положение Юлиана и не позволил находившимся под его начальством войскам идти на помощь Сенсу. Если бы цезарь сделал вид, будто не обращает никакого внимания на столь опасное оскорбление, он навлек бы общее презрение и на самого себя, и на свою власть, а если бы такой преступный образ действий остался безнаказанным, император подкрепил бы те подозрения, которые возбуждал его прежний образ действий по отношению к принцам из рода Флавиев. Марцелл был отозван и деликатно устранен от своей должности.[71] На его место был назначен начальником кавалерии Север; это был старый воин испытанной храбрости и преданности, способный давать почтительные советы и вместе с тем способный исполнять с усердием приказания; он охотно подчинился Юлиану, получившему наконец главное начальство над галльскими армиями благодаря ходатайству своей покровительницы Евсевии.[72] Для следующей кампании был принят очень благоразумный план военных действий. Юлиан, во главе остатков старой армии и новых отрядов, которые ему было дозволено организовать, смело проник внутрь той местности, где стояли германцы, и тщательно исправил укрепления Саверна, который занимал такое выгодное положение, что мог или препятствовать вторжениям неприятеля, или отрезать ему отступление. В то же самое время пехотный генерал Барбацион выступил из Милана с тридцатитысячной армией и, перейдя через горы, стал готовиться к постройке моста через Рейн в окрестностях Базеля. Можно было ожидать, что теснимые со всех сторон римскими армиями алеманны будут вынуждены очистить галльские провинции и поспешить на защиту своей родины. Но все надежды на успех кампании были разрушены или неспособностью, или завистью, или секретными инструкциями генерала Барбациона, который действовал так, что его можно бы было принять за врага цезаря и за тайного союзника варваров. Небрежность, с которой он позволял шайкам грабителей беспрепятственно проходить и возвращаться почти перед самыми воротами его лагеря, могла бы быть приписана его неспособности; но коварство, заставившее его сжечь суда и лишнюю провизию, в которой так нуждалась галльская армия, было явным доказательством его враждебных и преступных намерений. Германцы презирали противника, который, по-видимому, не мог или не хотел нападать на них, а постыдное отступление генерала Барбациона лишило Юлиана ожидаемой помощи и заставило его собственными средствами выпутываться из затруднительного положения, в котором он не мог долее оставаться, не подвергаясь серьезной опасности, и из которого трудно было выйти с честью.[73]

Лишь только алеманны избавились от угрожавшего им неприятельского нашествия, они решились наказать юного римлянина, вздумавшего оспаривать у них обладание страной, которую они считали своею собственностью и по праву завоевания, и на основании мирных трактатов. Они употребили три дня и три ночи на то, чтоб перевести свою армию на другую сторону Рейна. Свирепый Хнодомар, потрясая тяжелым копьем, которым он успешно действовал против брата Магненция, вел авангард варваров и умерял своею опытностью воинственный пыл, который он внушал своим примером.[74] За ним следовали шесть других королей, десять принцев королевского происхождения, многочисленный отряд из воинственной германской знати и тридцать пять тысяч самых храбрых солдат. Его уверенность в своих собственных силах еще более увеличилась вследствие доставленного одним перебежчиком известия, что цезарь со слабой тридцатитысячной армией занял позиции в двадцати одной миле от их страсбургского лагеря. С этими неравными силами Юлиан решился идти навстречу варварам и сразиться с ними: он предпочитал риск генерального сражения утомительным и нерешительным стычкам с отдельными отрядами германской армии. Римляне двинулись сомкнутыми рядами в двух колоннах; по правой стороне шла кавалерия, а по левой пехота. День уже клонился к концу, когда они появились ввиду неприятеля, и Юлиан намеревался отложить нападение до следующего дня для того, чтоб дать своим войскам время восстановить свои истощенные силы сном и пищей. Но уступая, не совет охотно, требованиям солдат и даже мнению военного совета, он обратился к ним с увещанием оправдать своею храбростью свое горячее нетерпение, которое в случае поражения считалось бы всеми за опрометчивость и неосновательную самоуверенность. Раздались звуки труб, воинственные крики огласили равнину, и обе армии устремились одна на другую с одинаковой яростью. Цезарь, лично командовавший правым крылом, рассчитывал на ловкость своих стрелков и на тяжесть своих кирасир. Но его ряды были тотчас прорваны беспорядочной смесью легкой кавалерии с легкой пехотой, и он со скорбью видел, как обратились в бегство шестьсот самых лучших из его кирасир.[75] Беглецы были остановлены и снова выстроены благодаря личному присутствию и влиянию Юлиана, который, не заботясь о своей собственной безопасности, бросился вперед и, увлекая их за собою напоминанием о заслуженном ими позоре и о долге чести, снова повел их против победоносного врага. Борьба между двумя линиями пехоты была и упорна, и кровопролитна. На стороне германцев были преимущества физической силы и высокого роста, на стороне римлян были преимущества дисциплины и хладнокровия, а так как служившие под знаменами империи варвары соединяли в себе отличительные достоинства обеих сторон, то их упорные усилия, руководимые искусным вождем, наконец доставили римлянам победу. Римская армия лишилась четырех трибунов и двухсот сорока трех солдат в этой достопамятной битве при Страсбурге, которая покрыла Цезаря такой славой[76] и была так спасительна для разоренных галльских провинций. Шесть тысяч алеманнов легли на поле битвы кроме тех, которые потонули в Рейне или были поражены стрелами в то время, как пытались переплыть через реку.[77] Сам Хнодомар был окружен и взят в плен вместе с тремя из своих храбрых товарищей, поклявшихся разделять и в жизни и в смерти судьбу своего вождя. Юлиан принял его с военной помпой, окруженный своими генералами, и, выражая великодушное сострадание к его жалкой участи, скрыл то внутренее презрение, которое внушал ему пленник своим гнусным унижением. Вместо того, чтоб доставить удовольствие галльским городам и выставить перед ними напоказ побежденного короля алеманнов, он почтительно представил императору этот блестящий трофей своей победы. С Хнодомаром обошлись очень внимательно, но гордый варвар недолго пережил свое поражение, свой плен н свою ссылку.[78]

После того как Юлиан отразил алеманнов от провинций Верхнего Рейна, он обратил свое оружие против франков, которые жили ближе к океану на границах Галлии и Германии и которые, по своей многочисленности и в особенности по своей неустрашимей храбрости, всегда считались за самых страшных между всеми варварами.[79] Хотя они сильно увлекались приманкой добычи, они питали бескорыстную любовь к войне, которую считали за высшее отличие и высшее счастие человеческого рода. И душою, и телом они были так закалены непрерывной деятельностью, что, по живописному выражению одного оратора, зимние снега были так же для них приятны, как и весенние цветы. В декабре месяце, наступившем после битвы при Страсбурге, Юлиан напал на отряд шестисот франков, которые укрылись в двух крепостях на Маасе.[80] Во время этого сурового времени года они выдержали с непоколебимой твердостью пятидесятиче-тырех-дневную осаду; наконец, истощившись от голода и убедившись, что бдительность, с которой неприятель прорубает на реке лед, не оставляет им никакой надежды на спасение, они впервые уклонились от старинного правила, которое предписывало им или победить, или умереть. Цезарь немедленно отослал своих пленников ко двору Констанция, который принял их за ценный подарок[81] и был рад случаю пополнить столькими героями избранные войска, составлявшие его домашнюю стражу. Упорное сопротивление этой небольшой кучки франков объяснило Юлиану, какие трудности ожидают его в той экспедиции, которую он намеревался предпринять следующей весной против всей нации франков. Благодаря быстроте своих движений он захватил врасплох и привел в изумление отличавшихся своим проворством варваров. Приказав своим солдатам запастись сухарями на двадцать дней, он неожиданно раскинул свои палатки подле Тонгра, тогда как неприятель предполагал, что он стоит на своих зимних квартирах в Париже и ждет прибытия из Аквитании медленно подвигавшихся вперед обозов. Он не дал франкам времени ни собраться, ни одуматься, искусно растянул свои легионы от Кельна до океана и частью наведенным страхом, частью успехами своего оружия скоро заставил неприятеля молить о пощаде и исполнять приказания победителя. Хамавы покорно удалились в свои прежние поселения по ту сторону Рейна, но салиям было дозволено оставаться в их новых поселениях в Токсандрии в качестве подданных и союзников Римской империи.[82] Мирный договор был скреплен торжественными клятвами, и были назначены особые инспекторы, которые должны были жить среди франков и наблюдать за точным исполнением мирных условий. Нам рассказывают один анекдот, который интересен сам по себе и нисколько не противоречит характеру Юлиана, искусно подготовившего и завязку, и развязку этой маленькой трагедии. Когда хамавы стали просить мира, он потребовал выдачи сына их короля, как единственного заложника, который мог внушить ему доверие. Грустное молчание, прерываемое слезами и стонами, было красноречивым выражением того тяжелого положения, в котором находились варвары, а их престарелый вождь объявил дрожащим от скорби голосом, что его сына уже нет в живых и что эта личная утрата обратилась теперь в общественное бедствие. В то время как хамавы лежали распростертыми у подножия Юлианова трона, царственный пленник, которого они считали убитым, неожиданно предстал перед ними, и, лишь только стихли шумные выражения радости, цезарь обратился к собравшимся с следующими словами: «Вот тот сын и тот принц, которого вы оплакивали. Вы потеряли его по вашей вине. Бог и римляне возвращают его вам. Я оставлю при себе и воспитаю этого юношу скорее в доказательство моей собственной добродетели, чем как залог вашей искренности. Если вы осмелитесь нарушить данную вами клятву, оружие республики отомстит за такое вероломство не на невинном, а на виновных». Затем варвары удалились, проникнутые чувствами самой горячей признательности и удивления.[83]

Юлиан не удовольствовался тем, что избавил галльские провинции от германских варваров. Он захотел сравняться славой с первым и самым знаменитым из императоров, по примеру которого он написал свои собственные комментарии о галльской войне.[84] Цезарь с гордостью рассказывает нам о том, как он два раза переходил через Рейн, а Юлиан мог похвастаться, что прежде, нежели он принял титул августа, он переходил с римскими орлами по ту сторону великой реки в трех удачных кампаниях.[85] Страх, который навела на германцев битва при Страсбурге, поощрил его предпринять первую из этих кампаний, ропот войск скоро умолк перед убедительным красноречием вождя, разделявшего с простыми солдатами те лишения и опасности, которых он требовал от них. Селения по обеим сторонам Майна, в которых находились большие запасы хлеба и рогатого скота, испытали на себе все бедствия неприятельского нашествия. Главные дома, построенные по образцу римских с некоторым изяществом, были преданы пламени, и цезарь смело прошел далее еще десять миль, пока его дальнейшее движение не было остановлено мрачным и непроходимым лесом, под которым были прокопаны подземные ходы, угрожавшие нападающим на каждом шагу какой-нибудь западней или засадой. Земля уже была покрыта снегом, и Юлиан, исправив старинную крепость, построенную Траяном, даровал покорившимся варварам десятимесячное перемирие. По истечении этого срока он предпринял вторую кампанию по ту сторону Рейна с целью смирить гордость Сурмара и Гортэра — двух алеманнских королей, присутствовавших при Страсбургской битве. Они дали обещание возвратить всех римских пленников, еще остававшихся в живых, а так как цезарь вытребовал из галльских городов и деревень точные сведения о всех потерянных ими жителях, то он выводил наружу всякую попытку его обмануть с такой легкостью и точностью, которые внушили варварам веру в его сверхъестественные дарования. Его третья экспедиция была еще более блестяща и важна, чем две первые. Германцы собрали свои военные силы и двинулись вдоль противоположного берега реки с намерением разрушить мост и помешать переправе римлян. Но этот благоразумный план обороны был разрушен искусной диверсией. Триста легковооруженных и ловких солдат были отправлены на сорока маленьких судах с приказанием молча спуститься вниз по реке и высадиться на небольшом расстоянии от неприятельских постов. Они исполнили это поручение с такой смелостью и быстротой, что едва не захватили варварских вождей, возвращавшихся ночью с праздника с бесстрашною беззаботностью людей, напившихся допьяна. Не считая нужным воспроизводить однообразные и отвратительные картины кровопролитий и опустошения, мы ограничимся замечанием, что Юлиан предписал свои собственные мирные условия шестерым из самых надменных королей алеманнов и что троим из них было дозволено лично ознакомиться с строгою дисциплиной и воинственным блеском римского лагеря. В сопровождении двадцати тысяч пленных, освобожденных из рук варваров, цезарь перешел обратно через Рейн и закончил войну, успех которой сравнивали с знаменитыми победами, одержанными Римом в войнах с карфагенянами и кимврами.

Лишь только мужество и искусство Юлиана обеспечили внутреннее спокойствие, он предался занятиям, более соответствовавшим его человеколюбивым и философским наклонностям. Он с усердием занялся приведением в прежний вид тех городов Галлии, которые пострадали от вторжений варваров, и нам в особенности указывают на семь важных постов между Ментцем и устьем Рейна, когорте были заново выстроены и укреплены по приказанию Юлиана.[86] Побежденные германцы подчинились справедливому, но унизительному для них требованию приготовить и доставить на место нужные для постройки материалы. Деятельность и рвение Юлиана ускорили исполнение этих работ, и таков был дух, внушенный им всей армии, что вспомогательные войска сами не захотели оставаться в стороне от тяжелых обязанностей службы и стали соперничать с усердием римских солдат в самых низких работах. На цезаре лежала забота как о безопасности городских жителей и гарнизонов, так и об их продовольствии. Бегство первых и мятеж последних были бы пагубным и неизбежным последствием голода. Возделывание земель в галльских провинциях было прервано бедствиями войны, но отеческая заботливость Юлиана восполнила скудость урожая на континенте избытком, оказавшимся на соседнем острове. Шестьсот больших судов, построенных в лесах Арденнских гор, совершили несколько поездок к берегам Британии и, возвращаясь оттуда с грузом зернового хлеба, подымались вверх по Рейну и распределяли свою кладь между различными городами и крепостями вдоль берегов реки.[87] Военные успехи Юлиана восстановили свободу и безопасность плавания по Рейну, которые Констанций намеревался купить ценою своего достоинства и ежегодною данью в две тысячи фунтов серебра. Скупость императора отказывала солдатам в деньгах, которые он раздавал щедрою и дрожащею рукою варварам. Искусство и мужество Юлиана подверглись тяжелому испытанию, когда он выступил в поход с недовольной армией, уже прослужившей в двух кампаниях без постоянного жалованья и без всяких экстренных денежных наград.[88]

Нежная заботливость о спокойствии и счастии его подданных была тем главным принципом, которым Юлиан действительно или по-видимому руководствовался в своем управлении.[89] Во время своего пребывания на зимних квартирах он употреблял часы досуга на дела гражданского управления и, по-видимому, исполнял с большим удовольствием обязанности высшего гражданского сановника, нежели обязанности генерала. Перед тем чтоб выступать в поход, он поручал губернаторам провинций большую часть тех общественных и частных спорных дел, разрешение которых зависело от его трибунала; но, по своем возвращении, он тщательно просматривал всю процедуру, смягчал строгость законов и произносил вторичный приговор над самими судьям!. Возвышаясь над той единственной слабостью, какая свойственна добродетельным людям, — над невоздержанною и безграничною любовью к справедливости, он с спокойствием и достоинством сдержал горячность одного адвоката, обвинявшего президента Нарбоннской провинции в лихоимстве. «Разве можно будет доказать чью-либо виновность, — воскликнул пылкий Делфидий, — если мы будем довольствоваться одним отрицанием?» — «А кого же можно будет признать невинным (возразил Юлиан), если мы будем довольствоваться одним утверждением?» Вообще в делах как мирного, так и военного управления интересы монарха обыкновенно бывают тождественны с интересами его народа; но Констанций счел бы себя глубоко обиженным, если бы добродетели Юлиана лишили его хотя бы малейшей части тех доходов, которые он извлекал из угнетенной и истощенной страны. Принц, на которого были возложены внешние отличия верховной власти, по временам осмеливался сдерживать хищническую дерзость своих низших агентов, выводить наружу их низкие проделки и вводить более справедливые и более удобные способы собирания налогов. Но Констанций нашел более надежным оставить финансовое управление в руках преторианского префекта Галлии Флоренция — изнеженного тирана, неспособного ни к состраданию, ни к угрызениям совести; этот высокомерный министр громко жаловался на самые вежливые и деликатные возражения со стороны Юлиана, тогда как сам Юлиан упрекал себя в слабости своего собственного поведения. Цезарь с отвращением отказался утвердить распоряжение о сборе одного чрезвычайного налога, которое предложил ему подписать префект, а верное описание общей нищеты, которое он был вынужден сделать для того, чтоб оправдать этот отказ, возбудило крайнее неудовольствие при дворе Констанция. Нам приятно познакомиться с чувствами Юлиана, выраженными с горячностью и без всяких стеснений в письме к одному из самых интимных его друзей. Описав свой образ действий, он продолжает так: «Разве последователь Платона и Аристотеля мог бы поступать иначе, чем я поступал? Разве я мог покинуть несчастных подданных, вверенных моему попечению? Разве я не был обязан защищать их от беспрестанных притеснений со стороны этих бесчувственных грабителей? Трибун, покинувший свой пост, наказывается смертью и лишается погребальных почестей. На каком основании я мог бы произнести его смертный приговор, если бы в минуту опасности я сам пренебрег обязанностью гораздо более священной и гораздо более важней? Бог возвел меня в это высокое звание; его провидение будет охранять и поддерживать меня. Если я буду обречен на страдания, я буду находить утешение в свидетельстве чистой и безупречной совести. Ах, если бы небу угодно было не лишать меня такого советника, каким был Саллюстий! Если найдут нужным прислать мне преемника, я подчинюсь без сожаления и охотнее готов воспользоваться несколькими удобными минутами, чтоб делать добро, нежели пользоваться продолжительной и обеспеченной безнаказанностью зла».[90] Непрочное и зависимое положение Юлиана обнаруживало его личные достоинства и прикрывало его недостатки. Юному герою, поддерживавшему в Галлии трон Констанция, не было дозволено исправлять правительственные злоупотребления, но он имея достаточно мужества для того, чтоб облегчать страдания народа и сожалеть о них. Пока он не был в состоянии вновь оживить в римлянах воинственный дух или ввести между их дикими противниками искусства, промышленность и разные улучшения, он не мог питать сколько-нибудь основательной надежды, что мир с германцами или даже завоевание Германии обеспечит общественное спокойствие. Тем не менее победы Юлиана приостановили на короткое время вторжения варваров и отсрочили падение Западной империи.

Его благотворное влияние оживило те города Галлии, которые так долго испытывали на себе бедствия внутренних раздоров, войн с варварами и внутренней тирании; а вместе с надеждой на лучшую жизнь оживился и дух предприимчивости. Земледелие, фабричная промышленность и торговля снова стали расцветать под покровительством законов; так называемые curiae, или гражданские корпорации, снова наполнились полезными и достойными уважения членами; молодежь перестала уклоняться от вступления в браки, а женатые люди перестали опасаться того, что у них будет потомство; общественные и частные празднества совершались с обычной пышностью, а частые и безопасные сообщения между провинциями свидетельствовали о развитии народного благосостояния.[91] Человек с такими душевными качествами, какими обладал Юлиан, должен был находить наслаждение в общем благополучии, которое было делом его собственных рук; но он в особенности взирал с удовольствием и отрадой на город Париж, служивший для него зимней резиденцией и даже внушавший ему пристрастную привязанность.[92] Эта великолепная столица, занимающая в настоящее время обширную местность по обеим сторонам Сены, первоначально умещалась на маленьком острове среди реки, снабжавшей ее жителей чистою и здоровою водой. Река омывала подножие городских стен, а доступ в город был возможен только по двум деревянным мостам. Лес покрывал северную сторону Сены, но на южной ее стороне та местность, которая носит теперь название университета, мало-помалу покрылась домами и украсилась дворцом и амфитеатром, банями, водопроводом и Марсовым полем для военных упражнений римской армии. Суровость климата умерялась близостью океана, а благодаря некоторым предосторожностям, которые были указаны опытом, там с успехом возделывали виноград и фиговые деревья. Но когда зимы были особенно холодны, Сена глубоко замерзала, и азиатский уроженец мог бы сравнить плывшие вниз по течению громадные льдины с теми глыбами белого мрамора, которые добывались из каменоломен Фригии. Распущенность и развращенность нравов в Антиохии впоследствии напомнили Юлиану о строгих и простых нравах его возлюбленной Лютеции,[93] где театральные увеселения или вовсе незнакомы, или внушали презрение. Он с негодованием противопоставлял изнеженности сирийцев храбрость и честную простоту галлов и почти готов был извинить страсть к спиртным напиткам, которые были единственным пятном на характере кельтов.[94] Если бы Юлиан мог теперь снова посетить столицу Франции, он нашел бы в ней ученых и гениальных людей, способных понимать и поучать воспитанника греков; он, вероятно, извинил бы игривые и привлекательные безрассудства нации, в которой любовь к наслаждениям никогда не ослабляла воинственного духа, и, конечно, порадовался бы успехам того неоцененного искусства, которое смягчает, улучшает и украшает общественную жизнь.


  1. Аммиан (кн. 14, гл. 6) приписывает введение оскопления бесчеловечной изобретательности Семирамиды, царствовавшей, как полагают, более чем за тысячу девятьсот лет до Р. Х. И в Азии и в Египте их существование восходит к глубокой древности. О них упоминается в законах Моисея Второзаконие ХIII, 1. См. Гогэ Origines des Loix etc., ч. 1, кн. 1, гл. 4.
  2. Eunuchum dixti velle te; Quia sotae utuntur his reginae. Теренций, Евнух, действие 1, сц. 2. Эта комедия переведена с Менандра, а в подлиннике она появилась, должно быть, вскоре после завоеваний Александра на востоке.
  3. Miles… spadonibus Servire rugosis potest — Горац., Эпод., IX, 13 и Дасье ad loc. Словом spado римляне очень энергично выражали свое отвращение к этому изувечению. Греческое название евнухов, мало-помалу одержавшее верх, звучит более мягко и имеет менее ясный смысл.
  4. Достаточно будет упомянуть о вольноотпущеннике и евнухе Клавдия Посидесе, которому император дал некоторые из самых почетных наград за воинскую храбрость. См. Светон. in Claudio, гл. 28. Посидес употребил большую часть своего состояния на постройки. Ut Spado vincebat Capitolia nostra Posides. Ювенал, сат. 14.
  5. Castrari mares vetuit. Светон., in Domitian, гл. 7. Дион Кассий, кн. 67, стр. 1107; кн. 68. стр. 1119.
  6. В Истории Эпохи Цезарей есть одно место, стр. 137, где Лампридий хвалит Александра Севера и Константина за то, что они обуздали тиранию евнухов и затем говорит о вреде, который причиняли евнухи при других императорах: «Ние accedit quod eunuchos nес in consiliis nес in ministeriis habuit; qui soli principes perdunt, dum eos more gentium aut regum Pesarum volunt vivere; qui a populo etiam amicissimum semovent, qui internuntii sunt, aliud quam respondetur referentes; claudentes principem suum, et agentes ante omnia ne quid sciat».
  7. Ксенофонт (Киропедия, кн. 8, стр. 540) указал особые причины, побудившие Кира поручить охрану своей особы евнухам. Он заметил, что подвергнутые такой же операции животные хотя и становятся более послушными и кроткими, но не утрачивают ни своей силы, ни бодрости; поэтому он полагал, что люди, совершенно отрезанные от общения с человеческим родом, будут более крепко привязаны к особе своего благодетеля. Но продолжительный опыт не оправдал ожиданий Кира. Действительно, бывали такие случаи, что евнухи отличались своею преданностью, своим мужеством и своими дарованиями; но если мы рассмотрим историю Персии, Индии и Китая мы найдем, что могущество евнухов всегда обозначало упадок и гибель всех династий.
  8. См. Аммиака Марцеллина, кн. 21, гл. 16; кн. 22, гл. 4. Все содержание его беспристрастной истории оправдывает бранные выражения Мамертина, Либания и самого Юлиана, резко нападавших на пороки, которыми отличался двор Констанция.
  9. Аврелий Виктор порицает небрежность своего государя в выборе губернаторов провинций и командующих армиями и кончает свой рассказ очень смелым замечанием, что при слабом государе гораздо более опасно нападать на министров, чем на самого монарха: «Uti verum absolvam brevi, ut imperatore ipso clarius ita apparitorum plerisque magis atrox nihil».
  10. Apud quern (si vere dici debeat) multum Constantius potuit. Аммиан, кн. 18, гл. 4.
  11. Григорий Назианзин (Orat. 3. стр. 90) обвиняет вероотступника в неблагодарности к епископу Аретузы Марку, который помог ему спасти свою жизнь; а из менее почтенного источника (Тильемон, Hist. des Empereurs, том IV, стр. 916) нам известно, что Юлиан укрылся в святилище христианской церкви.
  12. Самый достоверный рассказ о воспитании и приключениях Юлиана находится в послании, или в манифесте, с которым он сам обратился к афинскому сенату и народу. Между язычниками — Либаний (Orat. Parentalis), а между христианами — Сократ (кн. 3, гл. 1) сообщают нам много интересных подробностей.
  13. Касательно возвышения Галла см. Идация, Зосима и обоих Викторов. По словам Филосторгия, арианский епископ Феофил был свидетелем и как бы порукой этого торжественного обязательства. Он исполнил свою роль с благородной твердостью, но Тильемон (Hist. des Empereurs, том IV, стр. 1120) находит совершенно неправдоподобным, чтобы еретик мог обладать такими достоинствами.
  14. Юлиану сначала было дозволено продолжать его учебные занятия в Константинополе, но приобретенная им репутация скоро возбудила в Констанцие зависть, и молодому принцу посоветовали искать в Вифинии и в Ионии такой сферы деятельности, которая менее бросалась бы в глаза. (Галл и Юлиан не были единоутробными братьями. Их отец Юлий-Констанций имел сына Галла от своей первой жены по имени Галлы, а Юлиан был сын его второй жены Базилины. Тильемон, Hist. des Emper., vie de Constantin, ст. 3. — Гизо.
  15. См. Юлиана ad S. P. Q. A. стр. 271. Иерон. in Chron., Аврелий Виктор, Евтропий, X 14. Я приведу собственные слова Евтропия, писавшего свое сокращение почти через пятнадцать лет после смерти Галла, когда уже не было никаких мотивов ни для того, чтобы льстить ему, ни для того, чтобы унижать его: «Multis incivilibus gestis Gallus Caesar… vir natura ferox et ad tyrannidem pronior, si suo jure imperare licuisset».
  16. Megaera quidem mortalis, inflammatrix saevientis assidua, humani cruoris avida etc. Аммиан Марцеллин, кн. 14, гл. 1. Добросовестность Аммиана не дозволила бы ему представлять в ложном свете факты или характеры, но его склонность к изысканным украшениям часто вовлекала его в неестественную вычурность выражений.
  17. Его имя — Клемаций Александрийский, а его единственная вина заключалась в отказе удовлетворить желания его тещи, которая ходатайствовала о его казни из чувства оскорбленной любви. Аммиан, кн. 14, гл. 1.
  18. См. у Аммиана (кн. 14, гл. 1, стр. 7) пространные подробности о жестокостях Галла. Его брат Юлиан (стр. 272) намекает на то, что против него был составлен тайный заговор, а Зосим называет (кн. 2, стр. 135) тех, кто участвовал в заговоре — одного высокопоставленного сановника и двух низших агентов, желавших устроить свою карьеру.
  19. Зонара, кн. 13. том 2, стр. 17, 18. Убийцы склонили на свою сторону многих легионных солдат, но старуха, у которой они квартировали, обнаружила их замыслы и донесла на них
  20. У Аммиана сказано: «aspert quidem, sed ad lenitatem propensior», — мысль, полная противоречий и бессмыслицы. При помощи одной старинной рукописи Валуа исправил первое из этих извращений, и приведенная фраза начинает становиться более ясной благодаря замене слова asper словом vafer. Если же мы позволим себе заменить lenitatem словом levitatem, то благодаря этому изменению одной буквы вся фраза сделается ясной и понятной.
  21. Вместо того, чтобы собирать из различных источников разбросанные и неполные сведения, мы теперь можем постоянно пользоваться историей Аммиана и можем ограничиться ссылкой на седьмую и девятую главы его четырнадцатой книги. Впрочем, хотя Филосторгий (кн. З, гл. 28) и был пристрастен к Галлу, им не следует совершенно пренебрегать.
  22. Она ехала впереди своего мужа, но на пути умерла от лихорадки в Вифинии в небольшом местечке, называвшемся Coenum Gallicanum.
  23. Фивские легионы, стоявшие в то время в Адрианополе, послали к Галлу депутацию с предложением своих услуг. Аммиан, кн. 146, гл. 11. Notitia (s. 6, 20, 38, edit Labb.) упоминает о трех различных легионах, носивших название фивских. Усердие, с которым Вольтер старался уничтожить достойную презрения, хотя и знаменитую легенду, побудило его отвергать — на основании самых шатких доказательств — существование фивского легиона в римских армиях. См. Oeuvres de Voltaire, том XV, стр. 414, изд. in 4°.
  24. См. подробное описание путешествия и казни Галла у Аммиана, кн. 14, гл. 11. Юлиан жалуется на то, что его брат был казнен без суда, старается оправдать или по меньшей мере извинить жестокость, с которой он отомстил его врагам, но в конце концов, по-видимому, сознается, что Галл заслуживал того, чтобы его лишили престола.
  25. Филосторгий, кн. 4, гл. 1. Зонара, кн. 13, том 2, стр. 19. Но первый из этих писателей был пристрастен в пользу арианского монарха, а второй переписывал без всякого разбора или критики все, что находил в сочинениях древних писателей.
  26. См. Аммиана Марцеллина, кн. 15. гл. 1, 3, 8. Сам Юлиан, в своем послании к афинянам, очень живо и верно описывает и свое опасное положение, и свои чувства. Впрочем, он обнаруживает склонность преувеличивать свои страдания, так как он говорит — хотя и в не совсем ясных выражениях, — что эти страдания продолжались более года; но это опровергается хронологическими данными.
  27. Юлиан описал преступления и несчастья семейства Константина в аллегорической басне, которая хорошо задумана и приятно изложена. Она составляет окончание седьмой речи, из которой она была взята и переведена аббатом де-ла Блетери. Vie de Jovien, том 2, стр. 385—408.
  28. Она была родом из города Фессалоники в Македонии; она происходила от знатного семейства и была дочерью и сестрою консулов. Ее брак с императором можно отнести к 352 году. В таком веке, который выделялся внутренними раздорами, историки всех партий отдают справедливость ее достоинствам. См. их отзывы, собранные Тильемоном, Hist. des Empereurs, том IV, стр. 750—754.
  29. Либаний и Григорий Назианзин истощили все искусство и все силы своего красноречия для того, чтобы выставить Юлиана первым между героями или самым отвратительным между тиранами. Григорий учился вместе с ним в Афинах, а столь трагически описываемые им симптомы будущей порочности вероотступника ограничиваются лишь некоторыми физическими недостатками и некоторыми оригинальностями в выговоре и в манере себя держать. Впрочем, он заявляет, что уже тогда он предвидел и предсказывал бедствия церкви и государства. (Григ. Назианзин. Orat. 4, стр. 121. 122.)
  30. Succumbere tot necessitatites tamque crebris unum se quod nunquam fecerat aperte demonstrans. Аммиан, кн. 15, гл. 8. Затем он приводит подлинные льстивые уверения царедворцев.
  31. Tantum a temperatis moribus luliani differens fratris quantum inter Vespasiani filios fuit Domitianum et Titum. Аммиан, кн. 14, гл. 11. Условия, в которых жили и воспитывались два брата, были в такой степени одинаковы, что представляют поразительный пример природного различия характеров.
  32. Аммиан, кн. 15, гл. 8. Зосим. кн. 3. стр. 137, 138.
  33. Юлиан, ad. S. P. Q. A., стр. 275, 276. Либаний, Orat. 10, стр. 268. Юлиан подчинился приказанию только тогда, когда боги выразили ему свою волю путем неоднократных видений и предзнаменований. Тогда его благочестие не дозволило ему ослушаться их.
  34. Сам Юлиан рассказывает (стр. 274) с некоторым юмором о своей метаморфозе — о том, как он стоял, опустивши вниз глаза, и как он был смущен тем, что был так быстро перенесен в новый для него мир, где все казалось ему странным и враждебным.
  35. Аммиан Марцеллин. кн. 15, гл. 8. Зосим, кн. 3, стр. 139. Аврелий Виктор. Виктор Младший in Epitom. Εвтроп. X, 14.
  36. Militares omnes horrendo fragore scuta genibus illidentes; quod est prosperitatis indicium plenum; nam contra cum hastis clypei feriuntur, irae documentum est doloris… Аммиан прибавляет к этому тонкое замечание: Eumque ut potiori reverentia servaretur, nec supra modum laudabant nec inta quam decebat.
  37. Ellabe porphyreos thanatos, kai moira krataie. (Слово porphyreos, которое Гoмер употребил как не совсем точный, но обыкновенный эпитет к слову смерть, было применено Юлианом к свойству и предмету его собственных опасений.*) * Игра смысла: porphyreos у Гомера подразумевает «кровавый» и является эпитетом смерти; это же слово указывает на пурпур императорских одежд, что в имеет в веду Юлинал (Примеч. ред.).
  38. Он в самых трогательных выражениях (стр. 277) описывает неприятности своего нового положения. Провизии для его стола были так изящны и роскошны, что юный философ отказывался от них с пренебрежением. Quum tegeret ftbelkim assidue, quern Constantius ut prrvjgnum ad studia mittens manu sua conscripserat praeticenter cUsponens quid in convivio Caesaris impend! deberet Phasianum, et vulvam et sumen exigi vetuit et inferrL Аммиан Марцеллин. кн. 16, гл. 5.
  39. Если мы примем в соображение то обстоятельство, что отец Елены Константин умер более чем за восемнадцать лет перед тем в зрелом старческом возрасте, то мы должны будем из этого заключить, что его дочь, хотя и была девицей, но не могла быть очень молода во время своего вступления в брак. Она вскоре разрешилась от бремени сыном, который тотчас умер, quod obstetrix corrupta mercede, mox natum praesecto plusquam convenerat umbilico necavit. Она сопровождала императора и императрицу во время их поездки в Рим, и эта последняя quaesitum venenum bibere per fraudem illexit ut quotiescunque concepisset immaturum abjiceret partum. Аммиан, кн. 16, гл. 10. Пусть наши доктора решают, существует ли такой яд. А я склонен думать, что злоба приписывала простую случайность вине Евсевий.
  40. Аммиану (XV, 5) были очень хорошо известны и поведение, и гибель Сильвана. Он сам был в числе тех немногих приверженцев, которые сопровождали Урсицина в его опасном предприятии.
  41. Касательно подробностей посещения Рима Констанцием см. Аммиана, кн. 16, гл. 10. Мы со своей стороны только можем прибавить, что Фемистий был назначен депутатом от Константинополя и что по случаю этой церемонии он сочинил свою четвертую речь. (Третья и четвертая речи Фемистия были сочинены для того, чтоб «быть произнесенными перед Констанцием в Риме, но на самом деле были прочтены перед константинопольским сенатом». Клин. F. R. 437 — Издат.)
  42. Бежавший из Персии принц Хормизд заметил императору, что если он сделает такую лошадь, то ему придется подумать и о приготовлении для нее такой же конюшни (форума Траяна). Хормизду также приписывают слова, что ему «не понравилось только то, что люди умирают в Риме точно так же, как повсюду». Если мы поставим в тексте Аммиана displicuisse, а не placuisse, то приведенные слова могут считаться упреком римлянам за их тщеславие. Иначе это была бы мысль, приличная мизантропу.
  43. Когда Германик осматривал древние памятники Фив, старший жрец объяснил ему значение иероглифов. Тацит, Анналы. 11. гл. 60. Но кажется вероятным, что до изобретения азбуки эти естественные или произвольные знаки заменяли буквы для египтян. См. Варбуртона. божественное призвание Моисея ч. 3, стр. 69-243.
  44. См. Плин. Ест. Ист. кн. З6, гл. 14, 15.
  45. Аммиан Марцеллин, кн. 17, гл. 4. Он дает нам греческое истолкование иероглифов, а его комментатор Линденброгий присовокупляет латинскую надпись, которая в двадцати стихах века Констанция содержит краткую историю обелиска. (Констанций намеревался перевезти другой обелиск в Константинополь, но ему помешала смерть. Юлиан. Epist. 58. стр. 443. — Издат.
  46. См. Донац. Roma Antique, кн. 3, гл. 14; кн. 4, гл. 12 и ученую, хотя и сбивчивую диссертацию Баргея об обелисках, помещенную в четвергом томе Римских Древностей Гревиуса, стр. 1897—1936. Эта диссертация посвящена папе Сиксту V, который поставил обелиск Констанция на площади перед церковью св. Иоанна Латеранского.
  47. Подробности этой войны с квадами и сарматами рассказаны Аммианом, XV, 10, XVII, 12; XXI, 11.
  48. Genti Sarmatarum magno decori considers apud eos regem dedit. Аврелий Виктор. В пышной речи, произнесенной самим Констанцием, он распространяется о своих собственных подвигах с большим тщеславием и с некоторой правдивостью.
  49. Аммиан, XVI, 9.
  50. Аммиан (XVII, 5) переписал это надменное послание. Фемистий (Orat 4. стр. 57, изд. Петав) упоминает о шелковой покрышке. Идаций и Зонара говорят о путешествии посла, а Петр Патриций (in Excerpt. Legat стр. 28) знакомит нас с его миролюбивым обхождением.
  51. Аммиан, XVII, 5 и Вал. ad loc. Этот софист или философ (в то время эти два слова почти были синонимами) был Евстафий Каппадокийский, ученик Ямвлиха и друг св. Василия. Евнапий (in Vit Aedesii, стр. 44-47) говорит, что этот посол-философ очаровал варварского царя внушительными прелестями своего рассудка и красноречия. См. Тильемона Hist. des Empereurs, т. IV, стр. 828, 1132.
  52. Аммиан, XVIII, 5, 6, 8. Приличное и почтительное обхожение Антонина с римским генералом придает его личности большой интерес, и сам Аммиан отзывается об этом изменнике с некоторым сочувствием и уважением.
  53. Это обстоятельство, в том виде, как оно сообщается Аммианом, доказывает правдивость Геродота (кн. 1, гл. 133) и неизменяемость персидских нравов. Во все века персы были невоздержанны, и вина Шираза одерживали верх над законом Магомета. Бриссон de Regno Pers. кн. 2, стр., 462—472 и Шардена Voyages en Perse, ч. 3, стр. 90.
  54. Аммиан, кн. 18. стр. 6-10.
  55. Описание Амиды можно найти у дЭрбело в Bibtiotheque Opientate. стр. 108. Histoire de Timur Вес Черефеддина Али, кн. З, гл. 41. Ахмед Арабсиад, ч. 1. стр. 331, гл. 43. Voyages d,Otter, ч. 2. стр. 273 и Путешествия Нибура, ч. 1, стр. 324—328. Последний из этих путешественников, ученый и аккуратный датчанин, приложил к своему труду план Амиды, объясняющий ход осадных работ.
  56. Диарбекир, называемый турками в публичных документах Амидом или Кара-Амидом, имеет более шестнадцати тысяч домов и служит резиденцией для трехбунчучного паши. Эпитет Кара происходит от черного цвета камней, из которых построена крепкая и старинная городская стена Амиды.
  57. Осадные работы перед Амидой очень подробно описаны Аммианом (XIX, 1-9), который играл почтенную роль при защите города и с трудом спасся, когда персы взяли город приступом.
  58. Из этих четырех народов имя албанцев так хорошо знакомо всякому, что нет надобности о них распространяться. Сегестаны жили в обширной и плоской стране, до сих пор сохранившей их имя; она лежит к югу от Хорасана и к западу от Индостана (см. Geographia Nubiensis, стр. 133 и дЭрбело Bibliotheque Orientale, стр. 797). Несмотря на столь прославленную победу Бахрама (ч. 1. стр. 410) даже через восемьдесят с лишком лет после того сегестаны были независимым народом и союзниками персов. Нам неизвестно, где жили верты и хиониты, но я склонен думать, что они жили (по меньшей мере последние из них) около границ Индии и Скифии. См. Аммиана, ХVI, 9.
  59. Аммиан обозначил хронологию этого года тремя отличительными чертами, которые не вполне согласны ни одна с другой, ни с ходом исторических событий. 1. Рожь созрела, когда Шапур вторгся в Месопотамию; «Cum jam stipula flavente turgerent»; эта подробность, ввиду того градуса широты, под которым лежит Алеппо, натурально указывает нам на месяц апрель или май. См. Гармера, Замечания о Св. Пис., ч. 1, стр. 41. Путешествия Шо, стр. 335, изд. in — 4°. — 2. Движение Шапура было остановлено разлитием Евфрата, которое обыкновенно случается в июне и августе. Плин. Ест. Ист. V, 21. Viaggi di Pietro della Valle, ч. 1, стр. 696. — 3. Когда Шапур взял Амиду после семидесятитрехдневной осады, осень уже давно наступила: «Autumno precipiti haedorumque improbo sidere exorto». Чтоб согласить эти кажущиеся противоречия, мы должны предположить какие-нибудь задержки, остановившие персидского царя, или какие-нибудь неточности со стороны историка, или же какое-нибудь извращение в порядке времен года, (Клинтон (F. R. 1, 442) «не усматривает тех затруднений, которые находит Гиббон». По его словам, Шапур перешел через Тиф в мае, достиг Евфрата 8 июля, подошел к Амиде 27 июля и взял этот город приступом 7 октября. — Издат.)
  60. Описание осады можно найти у Аммиана, XX, 6, 7 (Касательно положения Сингары см. гл. 13, ч. 1, стр. 470. — Издат.)
  61. Касательно тождества Вирфы и Текрита см. Geographie Ancienne Анвилля, том 2. стр. 201. Касательно осады этой крепости Тимур-Беком или Тамерланом см. Черефеддина, кн. 3, гл. 33. Персидский биограф преувеличивает пользу и трудности этого подвига, освободившего багдадские караваны от многочисленных шаек грабителей. (Текрит на Тигре между Мосулом и Багдадом теперь небольшой город с остатками крепости на высоком утесе, возвышающемся над рекой. Он был местом рождения Саладина. Ниневия Лэйяра, стр. 467. — Издат.)
  62. Аммиан (XMIII, 5, 6; XIX 3; ХХ 2) говорит о заслугах и несчастиях Урсицина с такой преданностью и вниманием, с каким солдат должен относиться к своему генералу. Его можно подозревать в некотором пристрастии, хотя весь его рассказ последователен и правдоподобен.
  63. Аммиан XX, 11. Omisso vano incepto, hiematurus Antiochiae redit in Syriam aerumnosam, perpessus et ulcerumsed et atrocta, diuque deflenda. В таком виде Иаков Гроновий восстановил неясный текст, он полагает, что одной этой поправки достаточно для того чтоб предпринять новое издание его автора, слова которого теперь как будто становятся понятными. Я ожидал, что их еще более уяснят последние труды ученого Эрнест (Лейпциг, 1773).
  64. Сведения об опустошениях, которые причинялись германцами, и о бедственном положении Галлии можно извлечь из сочинений самого Юлиана. Oratio ad S. P. Q. Athen., стр. 277; Аммиан, XV, 11; Либаний. Orat. X; Зосим, кн. 3. стр. 140; Созомен, кн. 3, гл. 1.
  65. Аммиан (ХVI, 8). Это название, как кажется происходит от Плиниевых Toxandri и очень часто встречается в истории средних веков. Токсандрия была лесистая и болотистая страна, простиравшаяся от окрестностей Тонгра до слияния Вагаля с Рейном. См. Вал. Notit. Gallia. стр. 558.
  66. Парадокс о. Даниила, что франки не имели постоянных поселении по эту сторону Рейна до времен Хлодвига, опровергается с большим знанием дела и здравым смыслом г-ном Biet, который доказал рядом свидетельств, что франки владели Токсандрией до вступления на престол Хлодвига непрерывно в течение ста тридцати лет. Диссертация г-на Биэ была увенчана Соассонской Академией в 1736 г. и, как кажется, была основательно предпочтена речи его более знаменитого конкурента, аббата ле Бефа, — антиквария имя которого очень удачно выражает особенности его дарований.
  67. Частная жизнь Юлиана в Галлии и строгая дисциплина, которой он сам себя подчинял, описаны Аммианом (XVI, 5) и самим Юлианом; первый из них хвалит, а второй как будто осмеивает (Misopogon, стр. 340) образ действий, который в принце из дома Константина действительно должен был возбуждать общее удивление.
  68. Aderat Latine suoque disserenti sufficiens sermo. Аммиан, XVI, 5. Но Юлиан, будучи воспитан в греческих школах, всегда считал язык римлян за чужестранный и народный диалект, который он мог употреблять только в случаях необходимости.
  69. Нам неизвестно, какую должность занимал этот превосходный министр, последствии возведенный Юлианом в звание префекта Галлии. Недоверчивый император скоро отозвал Саллюстия, и до нас дошла чувствительная но педантичная речь (стр. 240—252), в которой Юлиан оплакивает потерю столь дорогого Друга, которому, — по его собственному признанию — он был обязан своей репутацией. См. Ла Блетери, Preface a la Vie de Jovien, стр. 20.
  70. Аммиан (XVI, 23) как кажется был более доволен исходом этой первой кампании, нежели сам Юлиан, который наивно признается что он не совершил ничего важного и что он был вынужден бежать от неприятеля
  71. Аммиан, XVI, 7. Либаний отзывается более благоприятно о военных дарованиям Марцелла. Orat. 10, стр. 272; а Юлиан намекает на то, что Марцелл не был бы так легко отозван, если бы не было других причин, возбудивших против него неудовольствие двора, стр. 278.
  72. Severus, non discors, non arrogans, sed longa militiae frugalitate compertus; et eum recta praeeuntem secuturus, ut ductorem morigerus miles. Аммиан, XVI. 11; 3oсим, кн. 3. стр. 140
  73. Касательно плана и неудачи совокупных военных действий Юлиана и Барбациона, см. Аммиана (XVI. 11) и Либания Orat. 10, стр. 273.
  74. Аммиан (ХVI, 12) описывает с своим напыщенным красноречием наружность и характер Хнодомара: «Audax et fidens ingenti robore lacertorum, udi ardor proelii sperabatur immanis, equo spumante, sublimior, erectus in jaculum formidandae vastitatis, armorumque nitore conspicuus: antea sfrenuus et miles, et utilis praetor caeteros ductor… Decentium Caesarem superavit aequo marte congressus».
  75. После сражения Юлиан попытался восстановить строгость прежней дисциплины и выставил этих беглецов в женских одеяниях на посмешище перед всем лагерем. В следующую кампанию эти войска благородно восстановили свою честь. Зосим, кн. З, стр. 142.
  76. Сам Юлиан (ad. S. P. Q. Athen., стр. 279) говорит о битве при Страсбурге с той скромностью, которая внушается сознанием своей заслуги: emachesamēn oyk akleōs isōs kai eis hymas aphiketo hē toiattē machē. — все мы сражались одинаково, всех нас уравняла та битва (Перев. ред.) Зосим сравнивает ее с победой Александра над Дарием; а между тем мы не усматриваем в ней ни одной из тех черт военного гения которые иногда останавливают внимание целых веков на способе ведения и успехе одного сражения
  77. Аммиан, XVI, 12. Либаний прибавляет к этой цифре убитых еще две тысячи человек (Orat. 10, стр. 274). Но эта незначительная разница становится вовсе не заметной перед теми шестьюдесятью тысячами варваров, которых Зосим принес в жертву славе своего героя (кн. 3, стр. 141). Мы могли бы приписать эту громадную цифру небрежности переписчиков, если бы этот легковерный или пристрастный историк не увеличил тридцатипятитысячную армию алеманнов до бесчисленного сонмища варваров. После такого открытия мы вынуждены относиться с недоверием к подобным рассказам.
  78. Аммиан, XVI. 12, Либаний, Orat. 10, стр. 276.
  79. Либаний (Orat. стр. 137) очень живо описывает нравы франков.
  80. Аммиан, XVII, 2. Либаний, Orat. 10, стр. 278. Греческий оратор неверно понял слова Юлиана и вследствие того говорил, что отряд франков состоял из тысячи человек; а так как его голова была постоянно наполнена Пелопоннесской войной, то он сравнивает их с лакедемонцами, которые были осаждены и взяты в плен на острове Сфактерии.
  81. Юлиан, ad S. P. Q. Athen. стр. 280. Либаний, Orat. 10. стр. 278. По словам Либания император dōra ōnomadze; ла Блетери (Vie de Julien, стр. 118) принимает эти слова за честное признание, а Вал. (ad Ammian., XVII, 2) просто за увертку, чтоб скрыть правду. Дом-Букэ (Historiens de France, ч. 1, стр. 733) вставляет другое слово enomise и этим уничтожает и трудность и характер этого места.
  82. Аммиан, XVII, 18. Зосим, кн. З, стр. 146—150 (его рассказ затемняется примесью вымыслов) и Юлиан ad S. P. Q. Athen., стр. 280, который говорит hypedeksamēn men moiran ton Saliōn ethnoys, Chamaboys de exēlasa — Мы приняли народ салиев, оказав ему должное гостеприимство, а хамавов я изгнал (Перев. ред). Это различие в обхождении подтверждает мнение, что салическим франкам было дозволено сохранить поселения в Токсандрии.
  83. Эта интересная история, рассказываемая Зосимом в сокращенном виде, изложена Евнапием (in Excerpt Legationum, стр. 15-17) со всеми прикрасами греческой риторики; но молчание Либания, Аммиана и самого Юлиана делают правдивость этого рассказа крайне сомнительной.
  84. Друг Юлиана Либаний ясно намекает (Orat. 4, стр. 178) на то, что этот герой написал историю галльских кампаний. Но Зосим (кн. 3, стр. 140), как кажется, извлек свои сведения только из речей (logois) и посланий Юлиана. Речь, с которой Юлиан обратился к афинянам, содержит точный, хотя и недостаточно подробный рассказ о войне с германцами.
  85. См. Аммиана, XVII. 1-10. XVIII, 2 и Зосима Ан. 3, стр. 144. Юлиан, ad S. P. Q. Athen., cтp. 280.
  86. Аммиан, XVIII, 2. Либаний, Orat. 10, стр. 279. 280. Из этих семи постов четыре обратились в настоящее время в значительные города: Бинген, Андернах, Бонн и Нюисс. Остальные три — Tricesimae, Quadriburgium и Castra Hercutis или Гераклея уже не существуют в настоящее время; но есть основание полагать, что на том месте, где находился Quadriburgium, голландцы построили форт Schenk, название которого так сильно оскорбляло чрезмерную деликатность Буало. См. Анвилля Notice de LAncienne Gaule, стр. 183. Буало Epitre 4 и примечания.
  87. Мы можем в этом верить самому Юлиану, Orat. ad. S. P. Q. Atheniensem. стр. 280. который очень подробно описывает все это дела Зосим прибавляет к указанной цифре еще двести судов, кн. 3, стр. 145. Если предположить, что каждый из шестисот судов Юлиана вмещал только семьдесят тонн (см. Арбютно, Весы и Меры, стр. 237), то все они могли перевезти сто двадцать тысяч четвертей; стало быть, страна, которая была способна доставить столько хлеба для вывоза, уже достигла больших успехов в земледелии.
  88. Войска взбунтовались перед тем, как им приходилось вторично переходить через Рейн. Аммиан. XVII. 9.
  89. Аммиан, XVI, 5, XVIII. 1, Мамертин in Panegyr. Vet XI. 4.
  90. Аммиан, XVII. 3. Юлиан. Послан. 15, изд. Шпангейма. Такое поведение почти оправдывает следующие похвалы Мамертина: «Ita illi anni spatia divisa sunt, ut aut berbaros domitet, aut civibus jura restituat perpetuum professus, aut contra hostem, aut contra vitia, certamen».
  91. Либаний Orat. Parental, in Imp. Julian. гл38 в Bibliothec. Graec Фабриция. ч. 7 стр. 263, 264.
  92. См. Юлиана in Misopogon, стр. 340, 341. Первобытное состояние Парижа описали Генри Валуа (ad Ammian., XX, 4) его брат Адриан Валезий, или Валуа и Анвиль (в своих Notices sur lAncienne Gaule), а также аббат Лонгерю (Description de la France. ч. 1, стр. 12, 13) и Бонами (в Mèm. de lAcadèmie des Inscriptions, ч. 15, стр. 656—691).
  93. Tēn philēn Leyketian Юлиан in Misopogon., cтp. 340. Левцециа или Лютеция было старинное название города, который, по установившемуся в четвертом столетии обыкновению, получил территориальное название Parish. (Паризии занимали эту часть Галлии в то время, как она впервые сделалась известна римлянам (Caes. В. G, VI, 3) и от них любимая резиденция Юлиана получила название Lutetia Parisiorum. — Издат.
  94. Юлиан in Misopogon., стр. 359, 360.


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.