И моя встреча с Л.Н. Толстым (Амфитеатров)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
И моя встреча с Л.Н. Толстым
автор Александр Валентинович Амфитеатров
Опубл.: 1909. Источник: az.lib.ru • Юбилейный отголосок.

Амфитеатров А. В. Собрание сочинений: В 10 т.

Т. 8. Наследники. Злые призраки. Очерки, статьи

М.: НПК «Интелвак», 2005.

И МОЯ ВСТРЕЧА С Л.Н. ТОЛСТЫМ[править]

Юбилейный отголосок *).
  • ) Со слов титулярного советника А. П. Воспаряева в точности записано и своим не добавлено. M. Ам--в.

28 августа 1908 года я, нижеподписавшийся, мирно двигался в третьем классе пассажирского поезда в направлении на станцию Поныри, Москва — Курск. За Тулою вздремнул. Просыпаюсь под Мценском — вижу: сидит насупротив меня новый пассажир, седобородый, сурового вида, одет просто, по-русски. Вгляделся я — так и ахнул: Лев Николаевич Толстой!!!

Сначала усумнился было: какими судьбами? Куда? В такой-то день?

Но… он! Он! Несомненно! Портреты-то его мне, как всякому порядочному интеллигенту, слава Богу, достаточно известны!

Начинаю соображать: «Позвольте! Да почему же нет? Сегодня юбилей. Лев Николаевич юбилейного чествования не желал и от него всячески уклонялся. Юбилей тем не менее состоялся. Ясное дело: старик взял да и удрал от юбилея… торжествуйте, мол, без меня, а мне утомительно».

Едем. Сидим. Толстой в окошко глядит. Я на Толстого любуюсь. Смерть хочется заговорить. Начинаю:

— Позвольте спросить: далеко ли изволите ехать?

Он — из-под бровей-то косматых посмотрел строго.

— В Кеив.

Так и сказал: в Кеив, а не в Киев… по-народному, знаете, по-мужицкому!

— А-а-а!.. По делам или так?

— Кто же в мои годы «так» ездит? Известно, зачем в Кеив странствуют: Богу молиться, мощам поклониться…

Признаюсь вам: это меня опять немножко ошарашило. Понимаете: автор «Двух стариков» — и вдруг едет в Киев поклониться мощам!.. Чуть-чуть неусумнился: да уж, полно Толстой ли?..

А впрочем, как же иначе-то? Раз он от юбилея скрывается, надо же ему какое-нибудь инкогнито принять и сохранять. Вот он и поет Лазаря, паломником прикидывается.

Говорю:

— Я вздремнул немножко… И не заметил, когда вы изволили сесть.

Отвечает с видимою неохотою:

— Тут… на одной станции маленькой… как, бишь, ее? Я с лукавством:

— Козлова Засека?

Он — как зыркнет на меня глазищами: догадался, стало быть, что я его признал! — и бубнит басищем-то своим:

— А пес ее знает… может быть, и Козлова Засека! Али нет?.. Совсем ноне у меня на имена памяти не стало.

Понимаете? Неправды-то сказать не хочет, против его убеждения — неправду сказать, а признаться неприятно, — так он двусмыслицею от меня отъезжает и все мужика валяет, все мужика!.. А глазищами так меня и буравит: дескать, уж если ты догадался, то — где наше не пропадало! Твое счастье! Но — будь деликатен, уважай инкогнито, держи язык за зубами, вида не подавай!..

«Ладно, — думаю, — уважим!»

Но в то же время ужасный, знаете, аппетит разыгрался: как бы мне его хоть немножко на инкогнито этом подразнить… чтобы не в обиду стало, понимаете, но так — только пощекотать да установить фамильярность приятную, на общем секрете?

Сижу и улыбаюсь ему с таинственностью приличною.

Теперь уже он спрашивает:

— Что это вы, господин, на меня как выпучились?

Все народным, знаете, стилем продолжает. Отвечаю со значительностью :

— Откровенно сказать, немножко изумлен, что вижу вас здесь…

Удивился:

— А где же мне еще быть?

— Да, — говорю, — конечно… утомление… скромность… преклонные годы… болезненное состояние… но все-таки столь знаменательный день…

— Позвольте, — возражает, — да ведь сегодня 28 августа?

— Именно, — подчеркиваю ему, — именно 28 августа… в том-то и закавыка!

— Не понимаю вас, — говорит, — мне 29-го обязательно в Кеиве надо быть, с сыном съехаться условлено… Так чтобы из-под Тулы в Кеив к 29-му попасть, само собою означает, что должон я 28-го на машину сесть. Иначе никак невозможно!…

«Ах ты, — думаю, — что значит гениальный-то человек! Сейчас на всякое лыко в строку ответ готов! Так и вертит! Так и вертит! Какую козюлю ни подпусти — в ту же минуту ногтем придавит!»

Вижу: привстал он, снимает мешок свой дорожный с полки верхней. Пуда два верных потянет, а он — словно мочалку банную дернул.

— Однако, — замечаю, — силку-то вы в себе сохранили… ничего!

— Да, — говорит, — живу, не жалуюсь.

— Дай Бог всякому так сберечь себя до восьмидесяти лет. Улыбнулся:

— Ежели человек хороший и силу свою не употребляет во зло, то дай Бог ему хоть и до ста!

Понимаете? По-своему, по-толстовскому сентенцию пустил: этику разводит. Ну я, конечно, насторожился. Думаю: это — шалишь! Уважаю тебя бесконечно, но в свою толстовскую веру ты меня не обратишь. Это — ах, оставьте, самому дороже! Это — шалишь!

А Толстой тем часом мешок свой развязал и — представьте себе! — вынимает узелок, а в узелке у него — белый хлеб, колбаса вареная и двадцатка казенки! Да-с! Ни больше ни меньше! Колбаса и двадцатка!..

Я глазам своим не верю: как же это? Вегетарианец-то? Трезвенник?

А он себе наливает стаканчик дорожный водки, чкнул, облизнулся и говорит:

— Лихо!.. Не прикажете ли за компанию?

Ну, понимаете, от чести выпить по маленькой с Львом Николаевичем Толстым — этакую диковинную редкость пережить — какой же дурак откажется?.. К тому же час адмиральский… Хватил за его здоровье. Однако не преминул намекнуть, что изумлен.

— Разве, мол, вы потребляете? Отвечает:

— В дороге как же без этого?

— Позвольте! — наступаю. — Да ведь водка — зло? Возражает:

— Нет, ежели понемногу, отчего же?

— Да ведь она от дьявола! Кто был первый винокур-то? Вспомните-ка.

Отмахнулся рукою.

— О, — говорит, — эти сказки для глупых мужиков выдуманы, чтобы вовсе с круга не спивались… А мы с вами, надеюсь, люди с пониманием.

Это уж мне и не понравилось немножко, лицемерием показалось. А с другой стороны, как будто и приятно, знаете, что вот он — и Толстой, а тоже с хитрецой и двубокий, себе на уме, наш брат Исаакий, как все мы, грешные, люди-человечки… Он же опять наливает и угощает.

— Прошу покорно, не церемоньтесь… водка хорошая, графская.

— Знаю, — говорю, — что графская… Ха-ха-ха! И он тоже:

— Ха-ха-ха! Спрашиваю:

— И дома вы тоже… приемлете? При гостях? Качает головою.

— Нет, дома при гостях — неудобно. Подмигнул ему.

— Скрываете?

— Нет, не то что скрываю — что же тут скрывать? Какой порок особенный? Ноне курица — и та пьет. А графиня наша этого не любит.

Ага! Подается кремешок, размягчился: вон уж в какие интимности я его вогнал! О графине заговаривает.

— Да, — замечаю как бы вскользь, — строгонька ваша графиня… по всей России молва о ней идет.

Возражает:

— Не то что строга, а безобразия в доме не обожает. Помилуйте! Разве возможно, чтобы каждый день — дебош?

Озадачил! Соглашаюсь:

— Дебош — конечно, нехорошо… однако — откуда же?!

— Оттуда, что лезет к нам в дом всякий — званый и незваный. Со всех, может быть, Европ? Каково это для хозяйки? Сами извольте посудить.

— Да… трудно ей!

— С утра до вечера — чай, кофей, шоколады… это надо взять в расчет. Мы одной убоины пудов десять в месяц гостям скормим!

— Но сами-то вы… не вкушаете?

— Как не вкушать? Кабы не ели, то и живы не были бы. Я опять с лукавством:

— Ну, положим, мы-то с вами знаем, чем люди живы. Этот намек ему, должно быть, но понравился, слишком

призрачным показался. Нахмурился и бурчит:

— Рабочему человеку без мяса нельзя… рабочему человеку силы набираться надо…

— Ведь я было думал, что вы питаетесь только злаками?

— Помилуйте! за что же? Что я — корова или лошадь, чтобы одни злаки жевать?

— Виноват, я не так выразился. Хотел сказать: придерживаетесь вегетарианской кухни?

— Какой-с.

Даже зло меня взяло. «Ну чего — думаю, — ролю-то играешь, ломаешься?» Однако, сдержался. Упрощаю тон:

— Растительные продукты потребляете?

— Терпеть их не могу… сами видели: как водку пили, колбасою закусывал.

— Я думал, это вы — тоже только по дорожному положению?

— Нет, я всегда… Мясца — всегда… На первой неделе Великого поста на Страстной, действительно, не вкушаю, а то — всегда,

Час от часу не легче!

— Вы признаете посты?

Он взглянул на меня дико:

Как я же не признавать? Чай, они установленные… Великий пост, Петровки, Филипповки, Успенья-матушка.

Прежде я не верил глазам своим, теперь ушам едва верил! А Толстой, знай, бубнит:

— По слабости здоровья, действительно, соблюдать поста в полной строгости не могу, — так мне-то и врач приказал, и батюшка, отец Николай, разрешил, не взыскивают на духу-то… Правда, маленькую эпитимью наложили…. да, это — что же! всегда с полным моим удовольствием… поклонов сто-двести отмотать — плевое дело, и в расчет не возьму.

— Эпитимью? На духу? Отец Николай? Сто поклонов? Я был решительно сбит с толка. А Толстой оставался

совершенно невозмутимым и смотрел ясно.

— Послушайте, — говорю, — да разве вы сохраняете отношения с духовенством?

— С чего же мне их не сохранять? Чай, при селе живем. Храм-то Божий у самой нашей усадьбы, вот этак наискосяк.

— Ну а как же… уж извините, пожалуйста… как же вы — того… насчет отлучения от церкви?

Отвечает преспокойно.

— На случай отлучения, я на свое место мальца ставлю.

— Мальца?!

— Н-да… Племянник у меня есть, сурьезный парень… Тоже из графов молодых иные радеют помочь мне, стоят иной раз вместо меня за конторкою-то.

— За какою конторкою?

— Известно, за какою: за ктиторскою.

— Извините, но — какое же вам дело до ктиторской конторки?

— Да — ежели мир меня в ктиторы выбрал?

— А-а-а! Ну, это — другое дело! Теперь я понял! Это интересно!

Странно, однако, как это ни Сергеенко, ни Тенеромо не отметили столь замечательного факта, что крестьяне Ясной Поляны в знак любви выбрали великого писателя земли русской своим приходским ктитором. Замечаю:

— Такие события следовало бы оглашать в газетах! Скромничает:

— Помилуйте, господин! Что вы! Если о каждом новом ктиторе в газеты сообщать, в газетах и места не хватит!

Однако по глазам вижу: доволен! Возражаю с ударением:

— Не о всех, но есть некоторые… о них нужно! Разнежился старик, стал откровенничать:

— Я, по правде говоря, очень неохотно в ктиторы-то пошел, можно сказать, силою меня мир-то взял, против воли…

— Ну еще бы!

— Ну, мир велит — делать нечего, надо слушать, мир не перекричишь. Опять же, графине было угодно. Потешь, говорит, мужичков! Поди в ктиторы! Ну, знаете, графиня наша властная: что скажет, воля ее — закон!

— Так, так… слыхали, слыхали…

— А что ктиторской обязанности касающе — доложу я вам, сударь мой, самая она неприятная и ответственная. И совершенная ваша правда: решительно от Церкви отлучиться нельзя. Потому, понимаете, свечная выручка, храмовые вклады, переходящие суммы…

— Но вы же сказали: вам молодые графы помогают?

— Да — что! Какая от них помощь! Пустая публика! Куда они годятся! Одна канитель!

Даже сконфузил меня: не рад, что заговорил! Вот уж не ожидал, чтоб Лев Николаевич мог так резко отзьшаться о своем потомстве. А он-то честит, он-то, знай, честит.

— От них, — говорит, — имению одно разорение и беспорядок. Все врозь тащат. У меня по графине Марье Антоновне сердце убивается. Оставят ее сынки да внучки нищею на старости лет.

— Виноват, — говорю, — как: Марье Антоновне? Графиню же Софьей Андреевной зовут?

— Кто это вам сказал? Никогда ни Софьей, ни Андреевной не была — отродясь Марья Антоновна!

— Но я сам читал в газетах…

— Врут, батюшка, ваши газеты! Плюньте им в глаза! Я при графине, слава Богу, пятьдесят годов нахожусь — пора мне, стало быть, знать, что она Марья Антоновна, а Софьей Андреевной никогда не бывала… И отец ее был Антон, и она Антоновна.

Ну, понимаете, не спорить же мне против очевидности: конечно, кому же, как не мужу, знать, как зовут его жену? Но только — подивился я тогда и посетовал на газеты наши: нечего сказать, хорошо они нас осведомляют! А старик — ну просто неприятно! — так и катает, так и катает:

— Кабы, — говорит, — моя воля, так я бы, — говорит, — лоботрясов этих, молодых графов, к усадьбе на версту не подпустил!

Вижу: даже искры у него в глазах запрыгали. Неловко мне — хочу свести дело к шутке. Погрозил ему перстом этак игриво:

— Ай-ай-ай! А ведь нельзя противиться злу! Отвечает с негодованием:

— Именно, сударь, золотое слово сказали, что никаких сил моих не хватит противиться ихнему злу, потому что — народ самый неосновательный и лезет нахрапом…

Фу ты, Господи Боже мой! Терпеть я не могу нос свой в чужие семейные тайны совать, а он-то сыплет, он-то разливается… Чтобы сбить его с темы этой, заговорил о земельных отношениях.

— У вас, — говорю, — крестьяне благоденствуют?

— Ничего, — рванул грубо так. — Что им, лодырям, делается? Пьянствуют да недоимку копят.

— Ведь в земельных вопросах ваш руководитель, кажется, Генри Джордж?

Опять залукавил, заактерствовал, будто не понимает, несносный человек! Нечего делать, поясняю:

— В земельном устройстве вы Генри Джорджа, англичанина, придерживаетесь?

— Ах, — говорит, — виноват! Не расслышал! Вы — насчет Генриха Егорыча? Как же, держим такого для агрономической части… Только он не англичанин будет, а немец.

Опять-таки и против того я спорить не стал: конечно, Толстой лучше, чем я, осведомлен, какой нации был Генри Джордж! Он же продолжает:

— Только этот Генрих Егорыч — тоже, доложу вам, парень-ухо: пальца в рот ему не клади. Уж который год я докладываю графине, что надо его в шею прогнать… так вот нет — себе в убыток держат: конфузятся, что немец.

— Позвольте, — говорю. — Как держать? Откуда прогнать? Разве Генри Джордж у вас в имении проживает?

— Понятное дело, что в имении? Где же ему еще жить? При своем месте служения находится.

— Вообразите: я, откровенно сказать, думал, что Генри Джордж давно умер.

— Помилуйте! С чего ему? Этакий бычина непомерный! Здоровее нас с вами. И лодырь же тоже, доложу вам. Только и делает, что за бабьими хвостами прихлобыстывает.

— Да что вы? Ученый-то?

— Что ж, что ученый? Конечно, тоже жив человек, о живом и думает.

«Гм, — думаю, — вот так проговорился! Недурная сентенция в устах автора „Воскресения“!» Прищуриваюсь этак на него.

— Да, — говорю, — только от подобных живых дум Катюша погибла.

Он только рукою махнул.

— И не говорите! Да разве Катька — одна? И Пелагея-прачка, и Анна-пололка… все там и легли, и встали!.. Непременно этого хахаля убрать от нас надо, и то против мужиков — скандал.

— Скажите! — удивился я. — А ведь все уверены, что вы за Генри Джорджа стоите!

Аж окрысился:

— С какой мне стати? Что вы, господин? Да, кабы не графиня, я бы его, дармоеда… У нас с ним, может, до драки доходило! Вот каково мы друг друга любим…

Я так и подскочил.

— До драки?!

Чуть я не крикнул: Лев Николаич!!! А он:

— Что же, что он немец, — стало быть, ему и в зубы не загляни? Немцы-то поди не святые, а тоже, как и мы, грешные!.. Графиня мирволит. Уважает германскую нацию. В совершенный убыток себе… А я — что же могу? Конечно, графиня за преданность мою удостаивает меня иногда, чтобы с нею о делах совещаться. Но все же я человек подневольный и даже не управляющий какой-нибудь, а так — как бы вроде, что в старину назывались, бурмистр…

Ну, слышу, опять пошли семейные ламентации! Удивительный человек! Мировой гений, а такту — извините, никакого! Язык на мокром месте: что есть в печи, все на стол мечи!

В таких-то беседах поучительных доехали мы до станции Поныри. Тут мне вылезать… Жаль, а делать нечего! Встаю, откланиваюсь.

— Искренно, — говорю, — счастлив вашею приятнейшею встречею и лестным знакомством! Век не забуду этих достопамятных минут! Умирать буду — детям закажу, чтобы чтили и помнили!

Представьте: так я его растрогал, что старик-то сконфузился, покраснел, заморгал.

— Что вы, — говорит, — господин, что вы!.. Как можно?.. Нам самим оченно приятно… Честь на моей стороне…

Я только руками отмахиваюсь.

— Нет, нет, уж этого я и слышать от вас не хочу… Это уж унижение паче гордости!… Этого вы мне не говорите!..

Он бормочет:

— Ну как угодно-с… как вам будет угодно-с… А меня восторг охватил — слеза прошибает.

— Дайте, — говорю, — дайте мне еще раз пожать могущественную руку, которой мы обязаны «Холстомером» и «Анною Карениной)».

Просветлел… А еще говорят, будто он старых своих сочинений не любит!

— Ах, — говорит, — вы и про «Холстомера», и про «Анну Каренину» слыхали?

— Да кто же про них не слыхал?

— Да-с, — говорит, — точно, что «Холстомер» всему нашему конскому заводу был краса и радость…

— А «Анна Каренина» -то! «Анна Каренина» -то! — восхищаюсь я.

— Да, — подтверждает, — и «Анна Каренина» была кобылка — ничего себе… лошадь!..

Заигрался старик: пересолил, знаете! Но тут же омрачился.

— Только представьте себе, какое горе: ведь «Холстомер» -то наш побывшился… околел!

— Да я же знаю. Читал!

— И Бог его знает, с чего: опоили, что ли?.. Мыт напал… Пришлось живодеру отдать.

— Как же! Как же! Помню! Еще потом труп его в овраге волки сглодали…

— Так точно-с… как обыкновенно… куда же его еще? Татарам на маханину, что ли?.. Удивительно, однако, как вы обо всех наших обстоятельствах осведомлены!

— Кто же не осведомлен, глубокоуважаемый? Кто?

— Нет, я, собственно, потому, что встречать-то вас раньше в наших палестинах как будто не приходилось…

Ну, понимаю: вызов — представиться. Достаю бумажник, вынимаю визитную карточку.

— Позвольте рекомендоваться: Антон Петрович Воспаряев, агент страхового общества «Подтопка».

Толстой карточку взял, а пальцы — корявые, рабочие. Вертит ее в руках конфузливо этак, неумело.

— Покорнейше благодарим-с… Уж извините, что тем же соответствовать вам не могу… Мы люди простые, карточек не держим…

Но я схватил его за руки-то мозолистые, трясу, а в горле дух захватило, и слезы по щекам льются.

— Да зачем вам визитные карточки? Кто же вас не знает? Вас? Гордость нашу? Славу нашу? Вас? Вас?

Инда он меня даже как будто испугался и от себя слегка отталкивать стал.

А на станции между тем слышу: второй звонок в отправлению. Хочешь не хочешь — уходи из вагона-то. Толстой — Толстым, а дело — делом.

На платформе, однако, я не выдержал. Вижу: Толстой из окна вагонного на меня зорко-зорко смотрит и даже как бы с подозрительностью.

Думаю: «Дай хоть на прощанье сошкольничаю — шутку сшучу!»

Подошел к окну, еще раз руку протягиваю.

— Прощайте, — говорю, — Лев Николаевич! Счастливой вам дороги! Земной поклон вам кладу от всей публики русской…

А поезд, заметьте, уже на отходе….

— Прощайте, господин, — говорит и он из окна, — счастливо оставаться! И вам желаю — тоже всякого в делах ваших преуспеяния. Но только это ваша ошибка: меня не Лев Николаевич зовут, а, извините, Сидор Никанорович…

Понимаете? До конца выдержал себя — так и не нарушил инкогнито! Этакий характерный старичина!

Тронулся поезд. Долго я вслед Толстому шляпою махал, а он-то мне из окна — картузом, он-то мне — картузом!..

КОММЕНТАРИИ[править]

Печ. по изд.: Амфитеатров А. В. Заметы сердца. М., <1909>.

С. 606. 28 августа 1908 года…-- В этот день исполнилось 80 лет со дня рождения Л. Н. Толстого.

С. 607. …поет Лазаря…-- «Петь Лазаря», т. е. канючить, попрошайничать. Лазарь — библейский персонаж, нищий, больной и бедный, из притчи Иисуса Христа о богаче и Лазаре (Евангелие от Луки, гл. 14, ст. 18—31).

С. 611. Страстная — последняя неделя Великого поста (перед Пасхой).

С. 612. Петровки — Петровский пост в честь апостолов Петра и Павла, длящийся от 8 до 42 дней (в зависимости от начала Пасхальных празднеств).

Филипповки — Филиппов (Рождественский) посте 15 ноября до Рождества Христова.

С. 612. Успенья-матушка — Успение Богородицы, один из 12 главных праздников в православии; отмечается 15 (28) августа как день кончины Божьей Матери. Успенский пост — за две недели перед Успением Богородицы, т. е. с 1 (14) по 15 (28) августа.

Эпитимья, епитимья — церковное наказание.

Ктитор — церковный староста.

Сергеенко Петр Алексеевич (псевд. Эмиль Пуп, Бедный Йорик и др.; 1854—1930) — прозаик. Автор книги «Как живет и работает Лев Толстой».

Тенеромо — псевдоним Исаака Борисовича Файнермана (1862—1925), учителя, журналиста, сочувствовавшего в 1880-х гг. взглядам Л. Н. Толстого.

С. 613. ...графине было угодно.-- Т. е. Софье Андреевне Толстой.

С. 615. Генри Джордж (1839—1897) — американский экономист и политический деятель, книги которого изучал Л. Н. Толстой. В 1904 г. в толстовском издательстве «Посредник» вышел сборник «Избранные речи и статьи Генри Джорджа». В 1906 г. Толстой написал предисловие к книге Г. Джорджа «Общественные задачи». Сын Г. Джорджа (1862—1916), американский журналист, посетил Ясную Поляну 5 июня 1909 г. В этот день Л. Н. Толстой написал статью «По поводу приезда сына Генри Джорджа», оставшуюся не опубликованной.