Н. Н. Каразин
[править]Как чабар Мумын берег вверенную ему казенную почту.
[править]Перед дверьми маленького домика, где помещалось комендантское управление Глухого форта, с утра, чуть не с солнечного восхода, дежурил приземистый, коренастый киргиз-чабар с своими конями.
Чабара звали Мумын; товарищи — Мумын-бай, русские же, все без исключения, от самого коменданта до последнего пьяного кузнеца, шесть с половиною дней в неделю пребывавшего в арестантской яме, — Мумынкою.
Мумын был представитель чистейшего типа степного бегуна чабара. Его кости были ничуть не слабее железа, его мышцы не знали усталости, его прищуренные, заплывшие жиром, узкие, словно щелочки, косопрорезанные глаза видели вдаль даже ночью лучше комендантской трубки с хитрыми стеклами. Прилегши ухом к земле, он мог за час до встречи распознать какое угодно движение в степи: сайгаки ли перебегают по такыру, верблюд ли бродит где отставши, конные едут ли, каким шагом и сколько. Следы в степи он разбирал и толковал безошибочно, даже и не особенно свежие, неделю спустя этак, а то и больше. К русским в услужение поступил давно, во время большого похода степного, когда маленьким был еще, при своем брате Бикетае, убитом во время ночного нападения тюркмен на русский транспорт, и теперь за мирным временем служит чабарную службу, то есть возит через степь почти на шестисотверстное расстояние казенную почту из форта Глухого до форта Заброшенного, а жалованья получает за это по восьми рублей бумажных за конец с обратным.
Кони его собственные, одежда его, харчи тоже, и для себя, и для коней, а сумка кожаная для пакетов — казенная. Просрочки, по договору, «чтобы ни Боже мой!» Потерь или утраты — «оборони Господь». Подмочки — «и не кажи глаз лучше». Ну, а расчет за службу — это все равно, хоть помесячно, хоть потретно, хоть за каждый раз получай особо, одним словом, когда коменданту удобно будет досужно таким мелким делом заниматься, тогда и приходи.
Впрочем, Мумын редко беспокоил комендантский денежный сундук своими требованиями. Года три тому назад у него конь один издох от чумы, ну, тогда точно выдали ему двадцать семь рублей сорок три копейки с четвертью. Мумын так считал, что это все за прошлое время, и что еще за комендантом осталось, а начальство ему заявило, будто это вперед ему по особому доверию и расположению выдано.
Мумыну последнее это было настолько лестно и приятно, что он уже и не допытывался проверки в счетах. Пускай, мол, будет по-вашему, вперед, если только по особому доверию и расположению…
Так вот теперь этот самый Мумын-чабар и сидел перед дверьми комендантского домика в ожидании, когда ему комендантский писарь вынесет хорошо знакомую, обвязанную веревкою с припечатанными концами, кожаную сумку и большую старую книгу, где Мумын должен приложить свою тамгу в удостоверение того, что все содержимое сумки принято им «полностью и в исправном виде».
Мумын сидел на корточках в тени своих собственных лошадей и дремал, пригретый мартовским весенним солнышком; кони его, понурив свои большие, неуклюжие головы с надрезанными ушами, дремали тоже.
Одного коня, серого, звали Куцый, а другого, чалого, Карноухий, ибо они имели соответствующие кличкам приметы. Оба коня были оседланы одинаково, только на Куцем через седло перекинуты были вьючные ковровые коржумы с ячменем и кое-каким дорожным запасом самого Мумына и небольшой козий мех с водою. У седла Карноухого, предназначенного «с места» для самого хозяина, висел медный закопченный кунганчик для чая и узорчатый с ременною кистью «калмык-баш» для чашек.
На голове Мумына поверх засаленной тюбетейки был надет рогатый, разрезной малахай летний, из белого войлока, а на плечах три халата: нижний — алачовый-полосатый, средний — канаусный, подарок проезжего полковника одного, что брал его в провожатые, а верхний — из желтого верблюжьего сукна; шаровары у Мумына были кожаные, сохранившие еще следы вышивного шелками узора, а сапоги из нечерненого выростка с острыми, загнутыми кверху носками и острыми же, окованными жестью каблуками.
Оружие на случай недоброй встречи чабар наш завел себе не кое-какое: у него сабля, клынч, и нож у пояса были обыкновенные, положим, но зато ружье не кремневое, а ударное, двухствольное, тульской работы; только один и был небольшой недостаток у этого ружья, что иногда оно стреляло из обоих стволов разом, хотя на такую двойственность пальбы и не было личного желания стрелявшего.
Из этого описания видно было, что Мумын-чабар был во всех отношениях исправный и что таковому доверять «казенное» дело было вполне не опрометчиво.
Долго, очень долго сидел и дожидался посылок чабар Мумын.
Солнце уже высоко поднялось и перешло на эту сторону комендантского домика, скользнуло по войлочным ставням, задело косяк двери с приклеенным листом бумаги: «Вход посторонним строго воспрещается», заиграло на галунах и пуговицах комендантского мундира, вывешанного для просушки после вчерашней подмочки на имянинах у купца-маркитанта Онучина, алмазами рассыпалось на бутыле особенной настойки от всех недугов, полыновки и камышовки вместе, отбросило фигурную тень от самовара, выставленного на пороге денщиком Кочетковым и уже начинавшего пускать струйки поющего пара.
Должно быть, теперь сам комендант скоро должен проснуться, вытянуться, зевнуть и выругаться. Пора бы! Мухи докучные коней Мумыновых донимают, ему самому дремать мешают, роями над потным, медно-красным затылком вьются и на нос десятками усаживаются.
Вот наконец ставень один сам собою от толчка изнутри выскочил, вот другие два денщик Кочетков торопливо выставил и по пути в трубу самоварную дунул. Вот красивая, полная телом солдатка Анисья из задних дверей шмыгнула и украдкою, по застенками, пошла в слободку. Писарь Ардальонов с подбитым глазом квасу потребовал вполголоса. Словно в недрах старинных стенных часов перед боем, захрипело на разные лады в комендантском горле и послышался знакомый всему форту начальствующий бас:
— Послать к попадье за ботвиньей!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Большую на этот раз «почту» навалили на спины Куцего и Карноухого! Уже по одной описи, к которой приложил свою «тамгу» чабар Мумын, видно было, что дело не шуточное.
Во-первых, шесть отношений комендантского управления форта Глухого в комендантское же управление форта Заброшенного (одно отношение стихами), два фунта чаю и четыре фунта самохваловского табаку, в общем ящике с тремя казенными печатями и надписью «весьма ценное», полушубок и сапожный товар на шесть человек, отправленных еще в прошлом году из форта Глухого в Заброшенный на пополнение тифозной убыли в вышеозначенном форте, шляпка для госпожи комендантши в особом ящике, циркуляры начальника края срочные, по недоразумению залежавшиеся в форте Глухом, вот уже скоро два года, семь книжек «Русского вестника» и семьдесят два листа газеты «Русский инвалид». Кроме этой казенной клади еще сумка с частною перепискою и две баночки превосходной ваксы — изделия самого писаря Ардальонова, предназначенные в подарок товарищу, писарю форта Заброшенного Кутималинову.
Даже чалый запрял остатком своего уха и попятился, завидя ношу, готовую залечь на его спину, а Куцый-серый фыркнул и затоптался на месте, косясь выразительно глазом на своего хозяина: «Что же это, друг ты наш, с нами хотят делать?..»
— И чтобы вполне сохранно, потому дело первой важности! — грозя чубуком из окна, пробасило само начальство. — Особенно этот вот ящик, чтобы… ни Боже мой! Ни одной трещинки. Понимаешь?!.. Ардальонов, укажи ему тот самый ящик с казенными ценностями… Не этот, дурак!.. Эх! Да вон тот, куда вчера эту глупую шляпку Анисья укладывала!..
— Хоп! — кланялся Мумын, прижав руки пониже желудка. — Хоп, тюра, хоп! Все цела будыт… казонной бумага знаю… Голова ни жалка, казна жалка… все цела будыт!
— Ну, гайда, с Богом!
— Мумынка, слушь, — шепнул ему денщик Кочетков, — поедешь, дружище, назад, захвати в Заброшенном шипов соленых, покрупнее, парочку, там они дешевы… Теперь не жарко, может, не попреют дорогою-то…
— Эй ты, косоглазый! Дорогою по аулам не шляться, по пустому не засиживаться… Везти аккуратней!
— Хоп, тюра… Вашу белагородию, хоп!.. Ми свое дело хорашо понымаим…
— Ну, то-то!
Выбрался-таки чабар Мумын из комендантского дворика и дробным шажком, переступью погнал своих навьюченных казенною почтою коней к степному выезду из форштадской слободки.
Хорошо, привольно в степи раннею весною!
Молодая травка еще не пригорела на солнце, зелено кругом и пестро, цветисто. Краснеют в траве головки полевых тюльпанов, желтые звездочки подснежников, белая кашка, лиловые ирисы. На высоких местах, раньше просохших, выглянули на свет Божий пепельно-серые побеги молодой полыни; на низких местах, около луж солонцеватых, щеткою поросла темно-зеленая осока, там и старые прошлогодние стебли желтого камыша виднеются. По глубоким балкам кудрявый гребенщик раскинулся, а дальше, на низовом выходе из балки, словно зеркало, сверкает мелководное озеро, мелким живым серебром копошатся в соленой грязи тысячи крохотных куличков, чайки кивикают в воздухе, орлы в беспредельной синеве реют, и звонко, гулко, разносисто слышен в чистом, ароматном степном воздухе их гортанный клёкот.
Там несметным числом овечьи атары бродят, дымок на пригорке вьется, пастухи огонь развели. Там верблюжий табун на паству выгнали, караван где-то далеко-далеко идет, не видать вереницы верблюдов, только мелодичный звон бубенцов слышится; пара всадников выскакала на бугор и опять в лощину спряталась. Худой, поджарый волк за кочками прячется, к овцам киргизским подбирается.
Едет Мумын-чабар одвуконь, посвистывает, ногайкой помахивает, песню под нос мурлычет. А песня у него какая! Что только видит глаз, что только слышит ухо, что ни взбредет зря в голову, все в эту песню бесконечную, монотонную укладывается.
Что ты это, серый мой, спотыкаешься?
А ведь это бродят верблюды Каты-Магометовы…
Козонный пошта вези, давай все коменданту в порядке…
Э…гей, Юлдаш-бай, здорово!.. Куда едешь, таннаузин-сигейн?
Стой, Карноухий! Вижу, трет тебе брюхо подпруга. Сейчас поправлю!
Утки на болото сели, беркут серый ударить на них наровит…
Ого… го… гой!..
— Мумын-бай… Ама…а…а…н! — доносится с кургана, где пастухи у огня сидят кучкою.
— Аман… бала… Ама…а…ан! — зевает им в ответ Мумын.
Куда уже солнце за полдень перевалило. Бегут ровно, покойно привычные ходоки, кони чебарские, поту не дают даже. В важном ящике казенном что-то болтается, постукивает, кунганчик медный позванивает своею крышкою. Карноухому, знать, мошки в нос набились, трясет на ходу головою горбоносою, пофыркивает.
К вечеру чабар до озера соленого Коксай добежит, там и привал первый сделает. Такой уже у него маршрут заведен издавна, кони сами этот маршрут наизусть заучили, хоть одних пусти, так не собьются.
Вон она, эта мертвая, песчаная степь впереди синеет волнистою линиею своих сыпучих барханов, вон и Коксай-озеро блеснуло, окаймленное черными, илистыми берегами. Вон и могила-мазар на кургане. У подножья этой могилы что черепов бараньих круторогих валяется! Были они тут сложены кучею высокою, да года три тому назад наезжали сюда русские, ученые какие-то, не военные, всю кучу перерыли; под самый мазар даже подкапывались. Какие почуднее были черепа, что уже теперь и нет таких, с собою увезли; эти вот раскидали зря. Вот она, эта могила самая…
А солнце уже низко-низко спустилось, уже зеленая живая степь, что позади осталась, дымкою синеватою затянулась. Табунчик сайгачий подходил сторожко да чутко к озеру, водопоя ради, да назад в пески шарахнулся с перепугу. Тени, вишь, длинные очень от коней Мумыновых протянулись, чуть было робкого зверя не догнали.
— Тпру!.. Стой!.. Вот тут и передохнем мало-мало!
От старых костров золы много накопилось здесь, а на холодной, отсыревшей на мокром солонце золе кружочки от кунганов отпечатаны. Подошва старая лежит, с одного бока подгорелая. Ишь ты! Папиросный окурок валяется!.. Знать, кто из русских был недавно!.. Вон и след коня, на шипы кованного…
— Это тот рыжебородый, что от чумы скотину лечит и людям ришту перевязывает, это тот здесь шатался! — сообразил Мумын, приглядевшись к кованным следам пристально.
«А у Мумына спычка есть хорошая, огонь давать будит, пожалуста!..»
«Мумын чай варить хочешь. Яяя…кши чай и лепешка бар, сухаря русского мало-мало…»
«Ну, Куцый, чего чухаешься!.. Поди расседлаю, тогда и валяться станешь…»
Ловко управляется чабар со своим делом, все у него кипит под руками. И коней расседлывает, и ногою сухой помет в кучку сдвигает. Минуты две всего прошло, а уже бивак сложен, кони, освобожденные от тяжести вьюков, по песку вываливаются, спины чешут, кровь разбивают. Тонкая струйка синего дыма поднялась над кунганом, красные язычки его копченое дно снизу облизывают, аппетитно бурлит и всхлипывает что-то в середке.
Заботливо чабар Мумын оглядел добро казенное, пуще всего особенно ценный ящик, что дорогою постукивал.
— Ничего, славу Богу, кажись, пока все в полной исправности!
Еще темно было, чуть-чуть только беловатая полоска протянулась на востоке, а уже чабар коней поседлал и навьючил и пустился в дальний путь.
Печальней и печальней развертывалась перед его глазами мертвая пустыня. Давно уже позади спряталась за барханами мазар-могила, давно и озеро соленое в последний раз блеснуло; все пески вокруг, словно волны мертвого моря окаменевшего, кое-где лишь барханами сухой саксаул буреет…
Солнце только показалось, а уже припекать стало. Быстро нагревается сухой воздух, быстро знойная мгла даль затягивает, дрожит, словно сетка, искрится блестками, слепит глаза, маревыми озерами лживыми манит.
Шаг в шаг, нога в ногу, ровным, степенным ходом бегут Куцый с Карноухим, сидит в седле Мумын, малахай на глаза надвинул, покачивается.
А тишина какая кругом! Ящерка за сто сажень проползет по песку, и ту отчетливо слышно.
К полудню, к самому сильному зною, верст сорок отмерял Мумын, и у степного колодца, давно заброшенного, песком засыпанного до краев, остановился привалом.
Вода для чаю с собой есть, а кони до ночи обойдутся без пойла. Часа два перестоять, да и с Богом.
Опять гонит чабар Мумын, опять все так же пески кругом мертвые. Наторенная тропа то отчетливо, ясно видна, извиваясь змеею, то теряется вовсе под песком, то на самый гребень бархана взбегает, то лощиною тянется, и следов на ней свежих только те, что сам Мумын проложил прошлым месяцем.
На третий день пути встрепенулся Мумын.
— Что за диковина такая!.. Дело как будто джаман — не больно ладное!.. Чужие конские следы по песку залегли, да все свежие. Вчера, не позднее того, здесь топтались.
Стал Мумын следы эти разглядывать, про себя раздумывать, да мозгами раскидывать.
— Вот эти сюда было шли, да назад повернули. Эва! Какую сайгачью петлю загнули! Вон один останавливался, знать, что переседлывал, слезал… сапоги новые, кованые… Вон обгоняли друг дружку… Все больше пароконные, двое всего одиночек, а лошади у них не наши, а тюркменские долгоногие… Сколько же их всего тут?.. Раз, два, три… Аллах, Аллах, целых восьмеро!.. И чего они тут гуляли?
Куцый с Карноухим тоже трясут головами в недоумении, свежий помет обнюхивают, на хозяина косятся, а тот скребет себе пятернею загорелый затылок, да так усердно, что малахай его войлочный совсем на нос надвинулся.
— И чего только они здесь гуляли?
Понятное дело, не за добрым делом! Видимо, вольный народ с того берега на поиски сюда в степь пришел, к русской грани добираются, либо на тракт караванный хотят выехать, пограбить товару купеческого, перехватить кого, для выкупу годного. Вот, может, такого же чабара с казенною почтою выловить, — почту забрать, а самого прирезать. Зачем, мол, собака, гяурам проклятым службу служишь! Вот для чего гуляют здесь в степи люди недобрые.
Стоят они теперь на Сайгачьих колодцах, а пришли с Тюя-кудука, больше неоткуда. От Сайгачьих колодцев на восток пять суток иди — до воды не дойдешь, а на закат солнца на третьи только попадешь к воде, да и то такой, что и верблюды нюхать не станут. Сюда, в нашу сторону, ладно; сюда вода на дороге скоро будет; сюда они и пойдут с Сайгачьих колодцев. Они и шли сюда, да чего-то раздумали, или что недоброе зачуяли — кто их знает!
Теперь и Мумыну нашему на Сайгачьи колодцы дорога, ему тоже податься больше некуда, только как же ехать теперь? Как раз на тех начешешься! Разве отойти за барханы в сторону, да переждать мало-мало. Как пройдут каракчи, так и ехать по их же дороге, только в разные стороны.
Надумал Мумын хорошо, да все неладно: хорошо пойдут они ночью, его следов не разглядят, время дадут ему выиграть; а днем ежели побегут засветло, тогда чем свою дорогу спутать, чем след замести? Погода же стоит, как назло, тихая, безветренная, ни один бархан не курится.
«Назад разве гнать, удирать опять в форт Глухой, к коменданту сердитому? Не поверит шайтан пучеглазый, скажет: ты, собака ленивая, нарочно так сделал от лени, а не со страха вернулся! Что, мол, сказки рассказываешь! Откуда такое, при моей, мол, бдительности и предусмотрительности, разбойники в степи появились? Так-то ты, такой-сякой, казенную почту к сроку доставляешь!.. А еще тебе деньги вперед выданы за службу по особому доверию!.. Нет, назад удирать не приходится!..»
Долго, долго так-то соображал чабар Мумын и решил, наконец, отдаться на волю Аллаха, на его всеблагое предопределение.
Отъехал он осторожно с полверсты в сторону, коней за крутым барханом на приколы поставил, сам на гребень влез, малахай снял, чтобы не очень в глаза издали кидалось, прилег на брюхо и зорко, внимательно оглядывает дорогу.
Прождал до глубокой ночи, ничего не слышно и не видно.
— Что же они там, на Сайгачьих колодцах, летовать, что ли, собираются?
Прождал Мумын всю ночь, глаз не смыкал ни на минуту — все никого не видать. Что за диковина!
А кони-то его уже сильно притомились; измучила их не дорога дальняя, а это скучное выжидание на месте, да под вьюком тяжелым в жару знойную, без корму, без пойла. Ждать еще так-то — и до Сайгачьих колодцев не добредут, пожалуй.
У чалого глаза совсем помутились, ноздри ссохлись, язык слюны не дает, тронул чабар рукою, — ну напилок напилком! Серый бока подтянул так, что подпруги не держат, ослабли, а пахи ямами глубокими завалились. Да и самому чабару не под силу стало.
Все равно пропадать, если еще двое суток стоять на месте. А те, может быть, и не держатся вовсе на Сайгачьих колодцах, может, давно назад ушли…
— Эх! И вода-то на этих колодцах какая холодная, свежая, вкусная!..
Перед светом Мумын тронулся в путь… А рассчитал так, чтобы до Сайгачьих колодцев еще до солнца доехать, пока не так видно в степи, все выглядеть, неравно стоят еще те, так самому прежде их подозрить, чем те его.
Кони чуют воду живую, бодро идут, последние силы напрягают, чалый тянет на поводу, даже вперед забегает.
Мумын ружье свое снял, оглядел, курки пощупал, в стволину посовал пальцем и поперег седла положил.
Едет.
Чу, никак конь заржал! Далеко, далеко, а слышно… Да, верно!.. Вон и Куцый запрял ушами… Того гляди, откликнется…
Вон опять… Вон как будто и человеческий голос… Дымком-то давно уже явственно в воздухе утреннем предрассветном попахивает.
— Ох, стоят проклятые на Сайгачьих колодцах! Будь вот Мумын — не Мумын, не чабар казенный, особливо доверенный, если не стоят!..
— И что только они там делают?
Загнул чабар большой крюк в сторону, заехал к колодцам с полуденной стороны, — там, вишь ты, саксаульник погуще. Слез с коня, пробрался пешком по сыпучему песку, переполз на брюхе открытую прогалину. Теперь ему все как на ладони видно.
Вон они в ложбинке, на низовом утоптанном месте Сайгачьи колодцы чернеют, вон и люди чужие сидят. Один в стороне бродит, сухой валежник собирает. Вон и огонек курится. Кони на приколах просторно стоят, вразгонку, пара высоких, под попонами полосатыми, на шеях тоже попоны с наушниками. Вон вьюки лежат, ружье торчит из-за одного тюка. Барантачи в кружок сидят, промеж себя вполголоса разговаривают. Тот, что саксаул подбирает, сюда в Мумынову сторону глядит пристально, кричит громко товарищам, а что кричит, не разберешь путем, потому не по-нашему, а по-тюркменскому…
— Неужели меня подозрил? — струсил Мумын и стал раком пятиться.
Нет, слава Богу! Обошлось благополучно. Вон никак в путь собираются. Коней поить хотят. Сами-то, чай, вдосталь налакомились! Лошак с ними есть один, рослый, кряжистый, долгоухий. Этот под вьюком ходит. Вон его тюркмен ногою в бок толкнул, тот вскочил, хвостом махнул, встрепенулся… Так и есть — вьючат!.. Эко народ непроворный, как копаются!..
Ну, слава Аллаху, садятся! Куда поедут только… так и есть, в нашу сторону!..
Теперь бы обождать в засаде, чтобы дальше отъехали, назад бы зачем не вернулись, да и самому на их место.
Ждет Мумын час, ждет другой, ждет терпеливо, хотя и манят его больно колодцы с водою холодною, свежею. От вида этих колодцев пуще жжет его жажда смертельная, язык просто во рту не ворочается.
Давно прошли те воровскою вереницею, давно уже последней отзвук копытный был слышен. Теперь, знать, далеко отъехали, можно с места тронуться.
Вернулся чабар к своим коням, взял их за поводья, поволок. Живо у колодцев оставленных справился… Воды в турсук набрал, чайничек поставил, коней поить начал было. Вдруг голос громкий так и зазвенел в тишине, так и резанул Мумына по уху.
— Э, гей, сюда! Вон он, чьи следы мы видели!
Встрепенулся чабар да к коням. А уже на бархане две черные, косматые шапки торчат, из-за бархана слева еще выезжают рысцою четверо. Беда! Влопался!..
Только успел Мумын вскочить на серого, а уже барантачи полукругом охватили колодцы, только в одну сторону и можно кинуться.
Слава Богу, что еще кони чабарские не были развьючены.
— Погоди, — думает Мумын, — я тебя угощу первого, кто прытче окажется!
Обернулся в полповорота на седле, да как пальнет из обоих стволов сразу, инда скулу ему прикладом чуть не своротило.
Взвился конь тюркменский на дыбы, задом поддал, словно турсук с водою, свалился на песок барантач в черной шапке, да не совсем, с седлом вместе под брюхо съехал, а прочь от коня не отделяется.
Злой жеребец бьет и задом, и передом, по барханам вскачь понесся, а седок за ним следом волочится…
Кто к товарищу на выручку кинулся, кто издали ругается да саблею машет. Замялись на мгновение барантачи, оторопели от выстрела неожиданного. А Мумын уже с четверть версты угнал на своих, перевел на рысь.
— Эх, — молится, — уноси Аллах… помоги выручать почту казенную!..
А тут солнце взошло уже, и опять по-вчерашнему припекать стало. Кони Мумыновы хоть и попоены мало-мало, а все-таки подбились изрядно, идут через силу, того и гляди, пристанут…
Погоня близка, она вот за спиною чуется. Ударился чабар от дороги в сторону, как раз на восток, именно туда, где хоть пять суток гони, до воды не догонишь. Отобьется этак на сутки, пожалуй, и на колодезную дорогу не хватит сил выбраться.
Сторона-то та глухая, мертвая.
Пока за барханами ничего не видно, а вон как переваливал Мумын гребешок, так ясно, отчетливо видел, как те, не спеша, кучкою его выслеживают; знают, собаки, что торопиться, мучить коней не следует, — на живом следу, как на аркане, деться некуда…
Гнал так Мумын до полудни, гнал и после полудня, а к вечеру его серый со всех ног грянулся наземь и ногами задрыгал… Ноги-то конские еще бегут словно, а уже голова косматая лежит неподвижно, глаза навыкате, ноздри раздуло, и кровь из них на песок сочится.
Покончился.
Заторопился Мумын, забыл и про турсук с водою, главное, ящик казенный тот самый отвязать поскорее да на чалого прикинуть.
До слез коня жалко, а плакать некогда. Повел в поводу чалого, где уже тому, усталому, двойную ношу тащить…
Тянется чалый на поводу, еле ноги переставляет, тянется вплоть до заката солнечного, посвежел было немного с вечернею прохладою, да не надолго… В темноте стал на подъеме, уперся и ни с места…
Звал его чабар, звал, манил, манил; воды обещал вволю, вот только до колодцев доберутся, еще немного… А чалый не верит, сам знает, что в той стороне никаких колодцев нет…
Бился, бился чабар, видит, дело плохое, неминучее… Стащил со спины присталого коня почту казенную, на себя взвалил и пошел дальше.
А чалый, только ношу сняли, так и прилег на песок тихонько, словно ноша эта его на ногах держала — прилег, морду подогнул под себя, ноги вытянул судорожно… и глаза у него, как у серого «покойника», начали таращиться…
Где же теперь Мумыну-чабару уйти пешему!
Вот он и подумал: сам, мол, пропаду, а сберегу почту казенную.
Зарыл он ящик в песок, саксаулу накидал поверх, сам вернулся к коню своему, присел на корточки и начал творить намаз-молитву…
— Э-ге-гей!.. — слышно в темноте.
— Э-ге-гей! — отзывается ближе.
— Вот он! — опять тот же голос, что впервой Мумын услыхал еще на Сайгачьих колодцах.
Пуля провизжала в воздухе и в мертвого коня ударила.
— Аллах, Аллах! — молится, бормочет про себя Мумын. — Пускай уже я пропаду как собака, если нагрешил что, не по твоему закону сделал, если гнев твой праведный сам накликал на свою голову. Спаси только, сохрани ты, Аллах, почту казенную!..
Прошло полтора года.
Привели раз к коменданту форта Заброшенного человека, киргизина оборванного, больного, исхудалого… Сквозь тряпье одежды голое тело на всех местах сквозило, на спине рубцы кровавые, застарелые, одного уха нет совсем, а другое до половины обрезано, на руках пальцев не хватает большого и мизинного.
Притащил тот человек ящик да сумы переметные, говорит, будто это почта из Глухого форта казенная.
Смех да и только!
Вскрыли ящик и сумы — и вправду почта, только больно уже давним числом помеченная.
— Где же это ты шлялся, собака, сколько времени нужную почту вез, где пропадал?
— Под арест его, каналью, а после к допросу, вот как его благородие пообедает…
Допросили в свое время.
Рассказывал чабар Мумын коменданту, как его дорогою хивинские барантачи застукали, как он уходил от них, как почту в песке схоронил, как его самого накрыли и на тот берег Аму пешком между двух коней все гнали, как он у тюркмен в работниках жил всю зиму и лето, и еще зиму, как ушел оттуда да не смел в форт без почты вернуться и пешком к самому Иркибаю в пески ходил, как нашел он добро казенное и сюда приволок, — жаловался, что болен совсем, что брюхо болит, и грудь болит, и в голове злой дух поселился, руки и ноги трясутся… Просил очень, чтоб ему денег дали коней купить, а то пешком тяжело таскать почту будет, не под силу ему, больному, калечному; просил, чтобы ему штраф за просрочку вперед за службу зачли, денег бы только на коня дали.
Все рассказал Мумын-чабар на комендантском допросе, ничего не утаил, только ему денег пока не дали; обещали, впрочем, списаться по начальству, куда следует, какое там, мол, будет разрешение на этот экстраординарный расход в семьдесят пять целковых, считая по тридцати пяти рублей за конскую голову.
Написали.
Впрочем, Мумыну не пришлось больше возить почту казенную. Подобрали его дня через четыре за забором в пустом дворике мертвого и отдали тело мулле схоронить на казенный счет…
Так чабар Мумын и покончил свое земное странствование, по пескам, между фортами Глухим и Заброшенным. Пришел он-таки и успокоился на своих последних колодцах, а случилось это… как бы это определить хорошенько время… Да случилось это тогда именно, когда — помните? — полковник один из интендантских вез почтовым трактом денег тридцать две тысячи рублей сорок одну и три четверти копейки, да не довез до места. Говорил, что будто на него разбойники дорогою напали, самого чуть не убили и деньги все отобрали, как есть все тридцать две тысячи сорок одну и три четверти копейки. Тогда еще полковник рукав пальто показывал, будто бы саблею просеченный.
Следствие производили тогда, и точно, что разбойники, по следствию, оказалось; чудно только всем прочим, не служащим, было: откуда такое в той стороне разбойники выискались?
Тогда-то именно и помер чабар Мумын, полковник еще этот самый смеялся:
— Вот, — говорил, — чудак косоглазый, из-за дрянной шляпенки да двух баночек ваксы, муку такую на себя принял!
Исходник здесь: Русский Туркестан. История, люди, нравы.