Капитан Бопп (Сентиментальный рассказ) (Саша Чёрный)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Капитан Бопп (Сентиментальный рассказ)
автор Саша Чёрный (1880—1932)
Дата создания: 1930, опубл.: ПН. 1930, 13 апреля. Источник: cherny-sasha.lit-info.ru; cherny-sasha.lit-info.ru


Павел Баранов задумчиво раскрывал и закрывал свой бумажник. Затрепанные бумажки, дававшие право на кров и обед, были на исходе. Три обломовские недели в «Доме отдыха» под Ниццей пронеслись легкой каруселью: послеобеденная болтовня на одеяле под каменными дубами, брызги звезд над террасой, сливающиеся с приморскими огнями, мандолина и русские песни вполголоса, милый «лунный флирт»… Русский дом-ковчег нес его бережно над холмами, попутчики в три дня сходились ближе, чем там, в Париже, в три года. Увы! Точно ветер календарь перелистал… Небывалая полнота отдыха, первого за все эмигрантские годы, только смутила и выбила из седла. Марево. Мираж русской усадьбы на закатных облаках. А дальше? За борт и вплавь до первого голого берега. И вновь, как на войне, на разведках в глухом лесу, он весь подтянулся. Неверный шаг — и прощайте, милостивый государь, Павел Петрович Баранов.

В последний раз пообедал за общим столом, — лиц не видел, слов не слышал. Вышел, отмахнулся от разговоров, — пассажиру, собирающему свои вещи и мысли, не до того, — и долго трепал за ушами раскинувшегося под олеандром санаторного барбоса, думая о том же: куда?

Он выскользнул за ограду. Блекло-розовые стены домов. На пустынном раскаленном шоссе серая пудра пыли. Пойти, что ли, вправо, к перелеску у дороги? И свернул налево, вверх к итальянскому кабачку, чтобы там без помехи наметить куда и зачем. Часы плывут, а ведь завтра утром надо будет застелить свою утреннюю койку у стены и уступить свое теплое место другому — неизвестному. И вот, — знакомая всем нам игра, — когда он почему-то повернул влево, а не вправо, эмигрантская рулетка начала работать на него.

В кабачке было прохладно и тихо. За стойкой лукаво-глазая дочь хозяина, Мария, принцесса, забавлявшаяся игрой в лавку, — встряхивала в банке слипшиеся леденцы. Котенок играл на полу обрывком ленты, — вчера танцевали, ему досталась игрушка. За открытым окном ворчали на жаровне сардины. У ограды шелестел на сквозняке бамбук. Дом… Прочный чужой дом.

Раздвинув шипящую камышовую завесу, в дверях показался брат хозяйки, плотный подрядчик, старик Монганари. Посмотрел на Баранова, расправил свои седые ватные усы и, приветливо улыбаясь, подошел к его столику:

— Не помешаю?

— Ничуть. Мария, пожалуйста, еще стакан. Вы позволите?

Они как-то на днях вечером познакомились. Разные пути, разные души. Разговорились в палисаднике, чокнулись. Русский и итальянец в свободную минуту, под широким южным небом, не будут за одним столиком сидеть друг против друга сычами. Баранов вспомнил все полузабытые итальянские слова, и тема подвернулась чудесная — Рим… Разве можно, вспоминая о Риме, вяло размазывать капли вина по клеенке и цедить первые попавшиеся фразы?

Поэтому Монганари, встретясь теперь второй раз с русским, так дружески улыбнулся, подошел к нему и сел бок о бок.

— Долго еще поживете в вашей санатории?

— Завтра уезжаю…

— Отдохнули… Опять в Париж?

Баранов посмотрел на котенка, потом на свою раскрытую ладонь и нахмурился.

— В Париж не в Париж, а куда-нибудь надо. С земного шара не соскочишь.

Коренастый подрядчик разбирался не только в кирпичах и черепице. Он слегка прикоснулся к рукаву своего собеседника и просто и открыто спросил:

— Вы, синьор Баранов, по какой специальности работали в Париже?

— По эмигрантскому цеху. Что подвернется.

— А все-таки? Прохожий человек иногда тот самый, кого за морем ищут.

Он ухмыльнулся и мигнул бровью Марии: еще вина.

— Не ту бутылку, ящерица. Повыше, на верхней полке. С зеленым ярлыком. Трактирщица тоже…

Когда Баранов объяснил, что он в окрестностях Парижа в новых домах окна-двери красил, потолки белил да штукатурить приходилось, пока работа подвертывалась, — итальянец расхохотался и уже всей ладонью хлопнул его по рукаву.

— Вот! Как в муху на сто шагов попал. Ваше здоровье, синьор Баранов. О маршруте своем можете не думать. Сен-Тропец, два часа езды отсюда. Там я виллу спешно отделать должен и гараж заказать. А рабочих рук…

Он покачал растопыренными пальцами над стаканом, — подкрасил жестом оборванные слова.

Баранов вздохнул всей грудью, словно выплыл на поверхность и за корму чужой лодки ухватился. Сто чертей! Не надо думать, искать, клянчить, лезть в первое попавшееся ярмо. И на юге останется… Выскочить хоть на время из парижского котла. Он посмотрел за окно, выходящее в воздух, — словно оконце аэропланной каюты: солнце и море. А там видно будет.

— Погодите, синьор Монганари. Все это чудесно. Но вы тут на горе виллу достраиваете. Вам бы меня на испытание взять, хоть на неделю. А вдруг я, как козел в упряжке, окажусь… Что?

Старик недовольно поморщился и покрутил круглой, кудлатой головой. Уксусные слова.

— Мне, дорогой мой, пятьдесят восьмой год. И глаз у меня верный. Ремесло такое… Себя не обижу. Молодая коза съест соль, а старая — соль и мешок. Руки у вас рабочие, глаза честные. Баста. Ваше здоровье, синьор Баранов.

*  *  *

Прошло около двух месяцев. На окраине Сен-Тропец у моря кипела муравьиная работа. Вилла и гараж были отделаны и сданы. Строили пансион, просторное двухэтажное жилье для гостей, наезжавших к синему лукоморью за теплом и детской беспечной жизнью. Баранов давно уже овладел своим веселым ремеслом. Научился ровнять по шнуру ряды кирпичей — похожая на игрушку, легкая, обрамленная трубка с пузырьком в столбике воды стала для него так же привычна, как карманные часы. Ровно и круто замешивал цемент с гравием и песком, ловко устилал цветными плитками полы, перекрывал легкими рейками потолки. Шаг за шагом провел весь каменщицкий искус, — стал заправским «масоном». И радовало, и тешило его, что вот от кромки фундамента до трубы под покатой кровлей человек все своими руками выводит, оживляет пустыри, строит, утверждает жизнь. После черных лет войны и революции у него было застарелое отвращение к разрушению, а тут он сам, как муравей на известке, гонит к небу ряд за рядом прочные, стройные стены. С рабочими-итальянцами ладил, но жил по-своему, в стороне. И не уставал радоваться, когда, сидя верхом на балке, видел, подымая вспотевшую голову, голубой и зеленый простор по сторонам. Море и берег.

Временами наезжал Монганари. Проводил целые дни на постройке. Помалкивал, присматривался. И однажды за стаканом вермута в прохладном погребке сказал, что дело расширяется, ему за всем не угнаться и новую постройку поручит он вести ему, Баранову, потому что он «человек настоящий». Сразу он это понял… И опять с толком и вкусом поговорили о Риме.

Жил Баранов в самом Сен-Тропец. Снимал комнатушку у старой, высохшей, как олива, итальянки. В свободные часы слонялся по городку, глазел, как старухи вяжут на низких стульях у порогов бесконечные шарфы; заходил в прохладные пустые церкви, как в антикварные лавки, — чужое… Бродил по крошечному порту, но веселая привольная жизнь на иностранных судах гнала его прочь. Под каждым пестрым флагом осколок своей страны. Смеются матросы, возятся, как дети, с собакой… Он уходил к пустынному молу, слушал, как плещет о гранитные кубы неугомонная вода, он все думал о своем — русском, о чем во всем городке только он один и думал.

Однажды вечером в запавшем нижнем ящике комода сделал находку: даже не поверил, поднес к окну и широко раскрыл глаза. Клочок томика Жуковского… Как он попал сюда?

Хозяйка пожевала губами и вспомнила, должно быть, оставил русский жилец — врач, который жил у нее еще до войны…

Баранов давно уже не видел ни одной русской книги. Раскрыл пожелтевшие страницы — «Капитан Бопп». С гимназических лет не читал, забыл начисто. С первых же плавных строк:

На корабле купеческом «Медуза», Который плыл из Лондона в Бостон…— весь ушел в старинную поэму. Не слышал, как внизу у набережной граммофон скрежещет танго, не видел ночной мохнатой бабочки, вьющейся у самой его головы, вокруг электрической груши.

Прочел и, как каменный, уставился в черное окно. Темной, замурованной каютой показалась ему его узкая комната. Внизу о панель шуршат шаги прохожих, — и все идут к себе, к своим — мимо… Поговорить — с умывальником в углу? Перечитать вслух — хозяйскому коту? Или разве пойти в угловое кафе, прочесть веселым румяным матросам — примут тебя за пьяного китайца. Странно… Бывший таможенный чиновник и сегодняшний каменщик Баранов никогда никого не тиранил, не мучил, как Бопп, которого «весь экипаж смертельно ненавидел». Но темная судьба выдуманного капитана вдруг стала ему такой близкой, своей, будто он час за часом пережил с ним его угрюмую, мутную жизнь. Все свое, незабываемое — фронт, развал, заушения, бегство, — странно сплелось со страницами поэмы. Вот только к тому пришел в трудную минуту мальчик-юнга…

Баранов посмотрел на закрытую дверь, на одинокую чашку на столе. И так неудержимо потянуло его к людям, понимающим вот этот чудесный русский язык, развернувшийся перед ним, словно северное сияние, в повести старого поэта. Потянуло к людям, которым кровно-близко все, что за эти годы скопилось, закупорено в замороченной голове, как в железной клетке.

— Сен-Тропец… Милостивый государь, Павел Петрович Баранов… Сен-Тропец… А дальше?

Он бережно положил книжку на комод, не раздеваясь, бухнулся на койку и погасил свет.

Но не мог уснуть. Вставал, пил воду, шагал босыми ногами, чтобы не разбудить хозяйку, вдоль комнаты и, как родной душе, обрадовался рассвету, когда он наконец янтарно-розовой слюдой засквозил в окне.

*  *  *

Однажды утром Баранов не пошел на работу. Еще ночью он просыпался от озноба, натягивал на глаза одеяло, укрывался старым, мохнатым пальто. Только под утро заснул чугунным сном. Проснулся и долго не мог понять, где он. Голова глубоко ушла в подушку, отяжелела. Умывальник качался на тонких ножках. На языке медно-кислая корка. Все кости лица точно разбухали и росли, особенно челюсть… Отвратительное, знакомое еще с детства чувство. И жаркая лапа сжимала легкие, мешала дышать. Болен. Попробовал сбросить с себя тупую слабость, привстал и сразу обвис, уронил затылок в подушку. И все вокруг поплыло, опрокинулось: облако в окне, зеркало, потолок…

Он собрался с силами и постучал палкой в стену. Добрая хозяйка приплелась, заохала, и когда Баранов опять попытался встать, — нельзя же валяться, надо идти на работу, — она его не пустила. Хворать всякий имеет право, даже каменщик. А записку пусть он напишет, внучка отнесет на постройку. Пустяки.

Натерла ему грудь скипидаром, вытерла лицо мокрым полотенцем, напоила липовым цветом. Совсем как няня когда-то, когда он был приготовишкой.

Он притих, закрыл глаза — вдруг от темени до пят стал дрожать мелкой, липкой дрожью. Кто-то тихо, — не он ли сам? — шепнул только одно слово: больница. Ни за что! Перед ним развернулся бесконечный ряд коек, и он сам в углу, лицом к стене, свернувшийся под простыней, как тюк, бормочет какие-то лихорадочные слова. Бредит… Над головой жестянка с номером. Слов его никто не понимает. Мимо проходят бесшумные сиделки в белом, склоняются к другим. Он один в стороне, точно заставленный невидимой ширмой. Ни за что! Все это пустяки, продуло на постройке. Простая простуда, завтра и следа не останется.

И опять на комоде зашуршали страницы, и кто-то, — не он ли сам? — сказал внятно и сурово:

— Капитан Бопп…

Баранов вздохнул, сжал руки и, обращаясь к Кому-то Незримому, Кто сиял сквозь облако в зеркале, по-детски покорно зашептал:

— Я не виноват. Я не виноват. Ты меня пощади только на этот раз, и Ты увидишь, каким я стану… Я совсем-совсем кроткий, и я Тебя не забыл. Только мне очень трудно было последние годы думать о Тебе. Ты так много у меня отнял. Прости. И пошли мне кого-нибудь, кто бы меня понял. Я буду таким, как Ты хочешь. Я Тебе обещаю…

Он сказал все, что мог. Дрожь прошла. Облако в зеркале блеснуло и растаяло. Черный хозяйский кот приоткрыл дверь, потянулся и прыгнул в ноги к жильцу. Заурчал, согрел теплой шубой окоченевшие ступни, и под сонное урчанье зверя Баранов тихо уснул.

Перед закатом хозяйка тихо скрипнула дверью. Жилец открыл мутные глаза, узнал ее и хрипло сказал:

— Не надо.

— Что не надо, синьор Баранов?

— Не надо в больницу…

— Что вы, что вы! Какая там больница. Я к вам с хорошими вестями, а вы Бог знает что говорите. Моя племянница еще вчера мне рассказывала: в том отеле, где она служит, остановилась старая американка и при ней компаньонка, русская синьора. Она была там, вызвала ее в коридор, рассказала про вас. Она сейчас придет. Вот приберу только немного…

Старуха оправила одеяло, повесила на стену под простыню разбросанное платье и приоткрыла дверь, чтобы освежить воздух.

Звонок. Итальянка засуетилась, сунула в комод пыльную тряпку и пошла отворять.

Легкие шаги. Шепот. На пороге остановилась молодая незнакомая женщина. Простое кремовое платьице, соломенный колпачок. Лицо точно в дыму. Хозяйка зажгла лампу.

— Можно? Лежите, лежите…

Она подошла к кровати, придвинула стул, села.

Русские слова, русский голос, русское лицо.

Баранов попытался улыбнуться. Ничего не вышло. И вновь повторил те же слова, которыми встретил хозяйку:

— Не надо в больницу…

Женщина сняла перчатки и колпачок и отвела рукой светлую набежавшую прядь.

— Зачем же в больницу? Вы не волнуйтесь. Я когда-то была сестрой и кое-что понимаю. Ответить вам не трудно?

Баранов покорно улыбнулся. Волной нахлынул жар, и он как-то сразу успокоился. Теперь не страшно: эти две женщины — хозяйка и особенно новая, крепкая, загорелая, с серьезными серыми глазами, все сделают, что надо. От одного термометра, который блеснул в ее маленьких руках, ему словно легче стало.

Она стала спрашивать: «Трудно дышать? Колет при вздохе?.. Вздохните еще раз… Завтра утром приведу врача. А пока я вам банки поставлю. На всякий случай…»

Хозяйка увидела в раскрытой картонке набор банок, облегченно вздохнула и вышла.

Баранов доверчиво следил за неспешными движениями незнакомки. Жар сладостно разливался по всему телу. Сильная мягкая рука помогла ему перевернуться на спину. Тихо звякнули банки. В ушах зазвенели странные слова все из той же книжки, найденной в ящике комода:

«Непримиримая его душа Смягчилась, и в глазах его, дотоле Свирепо мрачных, выступили слезы…» Он закусил губы и притих.

*  *  *

Русская женщина не ошиблась. Доктор, маленький, жизнерадостный француз, осмотревший на утро Баранова, так легко и просто сказал: «Воспаление легких» — точно одно удовольствие хворать такой милой и приятной болезнью. Заходил еще раза два, присаживался на кровать, шутил, выслушивал: вежливые, живые глазки блестели за пенсне, сливались с обоями, тонули в зеркале. Докторская рука ободряюще проводила по одеялу. Сбоку стояла, — эмигрантская рулетка ее в эту комнату привела, — Вера Павловна и внимательно вслушивалась. А потом, когда француз уходил, неслышно хлопотала у умывальника, оправляла подушку, пеленала компрессом спину и грудь и, незримая, затихала у окна. И так небывало радостно было Баранову закрывать глаза, погружаться в теплую, мутную дремоту и знать, что рядом дышит — кто? Он еще не знал кто, но засыпал спокойно и доверчиво, как когда-то в занесенном мглою лет детстве.

И вот, когда потянулись легкие, тихие дни выздоровления, Баранов заволновался: что там, на окраине Сен-Тропеца? Не забыли ли о нем, как о сломанной гайке, помнит ли его еще Монганари? Мало ли вокруг наемных рук, — приходят и уходят… Всего не сказал, но ведь так хрупка и неустойчива каждая беженская удача, каждый наладившийся кусок жизни, что и без слов поймешь чужую тревогу. Но Вера Павловна и об этом успела подумать: она виделась с Монганари. Старик просил передать, чтобы Баранов не торопился выходить, чтобы он поправился… И таскать кирпичи, и стоять на сквозняке ему больше не придется, так как новую постройку он будет вести сам, — старику некогда.

Что еще говорил ей Монганари, — она не рассказала. Не рассказала, как понравилась ему ее итальянская речь, как, расспрашивая о Баранове, он внимательно к ней присматривался, как вдруг хитро, по-стариковски, улыбнулся в свои ватные усы и как она покраснела…

Чужие друг другу люди — у каждого за плечами лежала своя пестрая, особая жизнь — они в несколько вечеров разговорились и познакомились, как знакомятся путники в поезде на степной станции во время заносов, когда весь мир отрезан, когда нет ни «дел», ни привычной сумасшедшей гонки. И каждое слово о прошлом, о Киеве, — они оказались земляками, — вызывало торопливое встречное слово, радость воспоминаний о том отснявшем и неувядаемом, что каждый прячет про себя. Чьи глаза видели в Сен-Тропеце простенький круг дачной жизни в Пуще-Водице, беспечную суету Крещатика, разливы Днепра?

Кому здесь были своими русские гимназические годы в теплом, южном городе, хоры, маевки, стены Выдубецкого монастыря, коралловые кисти барбариса в палисаднике?.. И кто в Сен-Тропеце, кроме них, пережил час за часом, день за днем черные железные годы русской беды?

Но не только это. Они были вдвойне земляками. Редкая удача свела под одну крышу двух людей, каждый из которых с радостным удивлением узнавал в другом самого себя: свою жажду, свои глаза, свою робинзонскую оторванность и угловатость, — остатки надежды — не растеряться, не распылить себя в придорожную пыль. Болезнь помогла. Больной свободнее думает, вслух, а сидящий у изголовья щедрее и проще, чем там, за окном — в жестокой суматохе и настороженности.

Как-то вечером, когда Вера Павловна пришла от своей американки, Баранов, застенчиво теребя руками одеяло, наконец решился и попросил:

— Там, на комоде, лежит книжка… Если вам не трудно… почитайте мне вслух…

— Что же вам прочесть?

— «Капитана Боппа».

Она подсела к лампе. Баранов закрыл глаза. Так он и думал… Как просто и плавно заструились знакомые строки. Буквы и слова были только черными нотными знаками, — ее светлый голос освободил поэму из книжного плена, напоил теплом, недоуменной жалостью и округленной глубиной. Старуха за стеной прислушалась: по-итальянски, что ли, читает русская синьора?

Уже со второй страницы она поняла, почему он просил ей прочесть вслух «Капитана Боппа». И, смутясь, стала по-ученически старательно произносить слова. Трудные были слова, и их надо было читать совсем-совсем равнодушно:


                          «…он молча б

Покинул свет, озлобленный, ни с кем Непримиренный, если б милый голос Ребенка, посланного Богом, вдруг Его не пробудил…»

 Баранов, прислонясь к жесткой подушке, смотрел на нее, не отрываясь, и ждал: остановится ли, посмотрит ли на него?

Строки стали прерываться, она ближе подняла книгу к лицу, точно ширмой хотела заслониться и наконец умолкла.

— Ваш конец, слава Богу, лучше, — тихо сказала она. — Этот несчастный капитан, кажется, умер… Да?

— Да, мой конец лучше, — медленно ответил Баранов. Ему сразу стало трудно дышать. — И он может стать еще лучше, если… Если мой юнга не исчезнет так же неожиданно, как он появился…

Он сам удивился своей внезапной храбрости. Но ведь в самом деле, — он даже вздрогнул при этой мысли, ведь он почти здоров. Завтра-послезавтра за ней закроется дверь, а потом — за углом у отеля прорычит гудок автомобиля ее американки, — и…

Вера Павловна ничего не ответила. Закрыла книгу, отнесла ее на комод и, не оборачиваясь, стала приводить в порядок склянки. Очень долго она это делала.

— Дайте мне, пожалуйста, чаю, — глухо попросил Баранов.

И когда она подошла с чашкой, он поставил чашку на коврик, придержал маленькую руку и тихо-тихо стал ее притягивать к себе. Рука дрогнула, стала сопротивляться — чуть-чуть. И вдруг ослабела. И тогда Баранов бережно поцеловал теплую ладонь. Потом каждый палец отдельно: и сам не знал, который из них ему роднее и ближе.

Больше о капитане Боппе в этот вечер не говорили.

<1930>