Клад (Незлобин)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Клад
автор Николай Иванович Незлобин
Опубл.: 1937. Источник: az.lib.ru


Н. Незлобин
Клад
Часть первая
Бирючий брод

МЕЛЬНИК[править]

Синь да синь

дремучий омут.

Любо в нем плескаться сому,

выходя на светлый плес

возле мельничных колес.

Ходит сом в реке глубокой,

черноспинный,

белобокий,

шевеля косым хвостом,

иль валяется пластом

у затона

на припеке,

грея жирные молоки,

иль, протискавшись в кугу,

ловит рыбью мелюзгу…

Синь да тих

дремучий вечер.

По заре слыхать далече,

как у мельничных шатров

ходит мельник Осетров.

На кривой его ножище

в сорок сборок

голенище,

в голенище забрана

замучнённая штана.

Ходит мельник,

сытый, белый,

от муки заиндевелый,

вислоусый, будто сом

под раскосым колесом.

И глядит

из-под ладони —

не пылят ли в яоле кони,

не летят ли ямщики

по дороге вдоль реки.

Вечер плещется в осоке.

Мельник ждет

гостей высоких

и вертит, сопя в усы, —

с толстой цепкою часы…

Синь да тих

заречный вечер.

Разрумянившись у печи,

машет пестрым рукавом

в полумраке заревом, —

топчет стежку

голой пяткой,

блещет влажною двухрядкой

белокипенных зубов —

мельничиха в семь пудов.

А в избе

столы накрыты,

скатертя узором шиты,

и стоит на скатертях

водка в синих четвертях,

квас в графинах полведерных,

в обливных латках просторных

тесно

пышным пирогам,

кровяным свиным кругам,

жирным тушам поросячьим.

И глядит

зрачком незрячим

на хозяйский пестрый скарб

прудовой зеркальный карп.

Он стола чуть-чуть короче,

воевал в садке

две ночи

и с трудом в жаровню влез

толстомясый жеребец.

Чернопёр, грузен,

янтарен,

он в коровьем масле жарен

да яичницей залит,

оттого и духовит…

Гости в избу

влезли в шапках.

Осетров на задних лапках

перед ними на рысях

угождает так и сяк.

Мельник до поту

замаян.

— Научи-ка ты, хозяин,

без особенных затей

мукомольничать гостей.

Мы реки не взбаламутим,

колеса

не перекрутим,

не закинем веретён

в заповедный твой затон. —

Гости веселы

и пьяны,

по рукам пошли стаканы

да краюхи пирога.

А под шапкой-то рога,

а внизу под поясницей

волчий хвост

висит косицей,

весь в колючках да репьях,

и копыта на ногах…

Мельничиха мужу в ухо

шепотком жужжит,

как муха:

— Зря мы дружбу завели —

облапошат, кобели. —

Но хозяин ей мигает,

под столом

ногой толкает:

— Обожди немного, мать,

нас объехать, — как сказать.

Дай-ка пива нам из бочки,

чтоб могли мои гостечки

винный дух

покрыть лачком,

да сиди, бревно, молчком, —

нет нужды в твоей защите.

Вы же, гости,

не взыщите,

что хозяйская жена

вашей честью смущена.

Мельник чорта

не боится.

Мельник век с ним рад водиться

лишь бы вышел нам закон

снять оброки с веретен.

Мы дела тогда поправим,

за помол чуть-чуть набавим,

и пойдут нам с мужика

и монета,

и мука…

РЫБАК, ПОП И КУЗНЕЦ[править]

Над стынью воды стоячей,

задернутой желтым листом,

торчала изба

рыбачья

болотным коблом дуплистым.

Чернее избы не встретишь,

беднее избы

не сыщешь.

Сучила нужда из клети

худые свои ручищи.

В такой-то убогой хате,

томясь, как цыплок

в скорлупке,

коптил Еремей полати

крутым табаком из трубки.

Не столь так давно Ерема

куда тебе

жил иначе!

Ловил осетра и сома,

на доброй воде рыбача.

Бывало,

расправив плечи,

гребет он зарей к затонам.

Литые кусты посечий

гудят соловьиным стоном.

Всплеснет на середке жерех

хвостом хлобыснет

с размаху, —

крути побегут под берег,

пугая лесную птаху.

По селам звонят к обедням.

Заря камыши румянит.

Зацепишь соменка бреднем —

соменок

три пуда тянет.

Трещала по швам- с улова

смоленая душегубка.

А нынче,

как у святого,

остались лишь крест да трубка.

К верховью, в заветный ельник

на вольный зеленый берег,

пришел весь в мучнице мельник,

как чорт

в лебединых перьях.

Его Осетровым звали.

Он речку взнуздал

плотиной,

оставив рыбацкой швали

песок да помет утиный.

Ерема стянул потуже

голодное брюхо лыком,

таскал огольцов из лужи

и крадучись

в сумку тыкал.

Была у Еремы баба,

да скучно спанье печное,

коль баба,

поевши слабо,

ложится к тебе спиною…

Забьется Ерема в угол,

глазеет во тьму угрюмо.

Жара за стеною,

вьюга ль, —

одна у Еремы дума.

Она у Еремы с детства

трепещет,

как сердце птичье:

иметь бы такое средство,

чтоб счастье добыть мужичье;

чтоб в каждой лачуге черной,

чтоб в каждой

копченой хате

шумел самовар ведерный —

брюхатой снохи брюхатей;

чтоб крендель торчал, —

как шапка,

на медном его загривке,

чтоб в чай подливала бабка

топленые с пенкой сливки;

чтоб хата была,

как хата, —

с трубой да сосновым полом,

чтоб утром неслись ребята

веселым ручьем по школам.

Курил Еремей и думал,

вертелся всю ночь от злости

а к свету решал:

пойду, мол,

к попу Сивулею в гости.

У церкви,

в пыли пастушьей,

попово стоит поместье.

Сырою говяжьей тушей —

кирпич под зеленой жестью.

Кругом частокол точеный,

как пики казачьей сотни,

ворота с кривой иконой

и боров

у подворотни.

Изба у попа — что дача,

жена у попа — что лебедь,

карман, у попа —

без сдачи

и вечный заступник в небе.

А сам в кровяной коросте,

в облезлой клокастой шорстке,

косичка

с крысиный хвостик

и козья бородка в горстке.

Вздохнул Сивулей сугубо,

завидя в корзине щуку,

и сунул

Ереме в губы

в чесучих болячках руку:

— А ну, водяной бездельник,

какое ты зло затеял?

Не умер ли, часом,

мельник,

свернув на плотине шею?

— Нет, мельник здоров,

как идол,

а я из другого дела…--

и все без утайки выдал,

чем ночью душа болела.

— Покайся, лукавый грешник!

Поймай мне лещей штук десять,

иначе

во тьмех кромешних

тебя за язык повесят. —

Надел он скуфью цветную,

парчевый с крестами

фартук

и в книгу свою святую

взглянул, как гадалка в карту.

Поник у дубовой двефи,

персты на груди!

сложивши:

— Ты в бога-отца-то веришь?

— Неужто старик-то жив ш-ша?

— Во имя отца

и сына!

Да будь! твой язык отсечен,

безрогая ты скотина!

Господь наш всевышний вечен…

— И сам так-- куда бы лучше —

гадаешь на годы многи,

ан вдруг

подвернется случай,

Глядишь — и протянешь ноги.

— Помощник и покровитель!

Доколе ты им прощаешь?

Ответствуй,

лихой хулитель,

ты «Верую» твердо знаешь? —

Крута рыбаку затея.

Потупил он долу очи

и молвил попу, потея:

— А бредень

ты свяжешь, отче?

— Рассыпься, дурная проповедь

Ведь я не рыбак, пойми ты…

— Ну то-то,

и я не поп ведь, —

сказал Еремей сердито…--

Не кончив святой беседы,

захлопнул хозяин двери,

пророча Ереме беды

в двойном

и в тройном размере…

У кузни,

в конце деревни,

на выезде невеселом,

качал ураган деревья,

пылил торфяным назолом.

Чернели курные избы.

Жалел их Ерема: дескать,

с парчевых поповских риз бы

хоть нитку им дать,

для блеска…

За кузней большак-рязанский

бежал к облакам,

на север,

в колючей траве цыганской,

в озимом седом посеве.

А кузню, как шкурой куньей,

закутал дымок пушистый.

Долбил в ней

кузнец Якуня,

веселый кузней, речистый.

Ощерил Якуня зубы,

клещами в огонь потыркал.

— Кому бы, гляжу, кому бы?

Зайди-ка,

анчутка с дыркой!

Недаром

сегодня к свету

во сне мне приснились яйца:

такая у нас примета,

что кто-нибудь, значит, явится. —

Поведал Ерема ладом

о старой мечте сердешной.

— …А поп угрожает адом,

мученьем

во тьме кромешной.

— Поповы посулы — враки! —

отрезал кузнец. —

Едва ли!

Брехали на нас собаки,

брехали, да не кусали! —

Тряхнул он рукою в саже:

— Огнем всю пожгем заразу!

— Когда же, кузнец,

когда же?

— А вот подожди, не сразу…--

Нужда привыкает к месту,

с нуждой неразлучно горе.

Пристали, что мухи к тесту,

к Ереминой бабе

хвори.

Сосали ее, как пьявки,

сушили ее,

как жабы,

Заели на голой лавке,

Замучили насмерть бабу.

Побрел Еремей нескладно,

шатаясь,

побрел за речку —

к попу за крестом да ладаном,

за тонкой в копейку свечкой.

Сиял Сивулей,

как ангел,

в лучах самоварной меди,

вкушал со сметаной шанги,

рыгая от сдобной снеди.

— С каким,

говори короче,

событьем тебя поздравить?

— Пришел за тобою, отче,

жене погребенье справить.

— Сподобил господь?

Не дивно:

удел наш земной изменчив.

Три свечки ко гробу — гривна

да гривну прибавь на венчик.

Целковый за звон — приходу,

трояк за кадило — причту.

До места наймем подводу, —

за это

отдельно вычту… —

Вздохнул Еремей несмело

и молвил, с запинкой бате:

— На это святое дело

моих и кишков

нехватит. —

Как взвизгнет отец по-свиному

да брызг кипятком

из блюдца!

Чуть было не сжег Ерему;

спасибо, успел пригнуться.

Тут дать бы в затылок бате,

но выдохлась в сердце злоба.

Поплакал Ерема в хате

один

у сырого гроба

и в яму зарыл подругу.

Качались над ямой ивы.

Тянули казарки к югу,

и спрашивал чибис:

чьи вы?

КНЯЗЬ[править]

Ерема картуз надвинул,

приткнул ворота приколком,

достал из плетня дубину

и тронул

глухим проселком.

Скликаясь перед отлетом,

кричали грачи на просе.

По рыхлым от засух взмётам

стлала паутины

осень.

Проселок петлял:

как заяц;

сгущалась ночная дрема.

Ходьбой от тоски спасаясь,

шагал до утра Ерема.

А утром

прилег на бровке,

на рыжей лесной полянке;

гоняли в лесу выжловки,

скулили в кустах скалянки.

По гривам,

по перелескам

волчиная шла охота.

И вдруг над Еремой с треском

порвались кустов тенета.

Как буря, валила стая.

За стаей, намётом*

всадник.

Вздыбила кобыла злая,

пошла на копытах задних.

Собачьи клыки ощеря,

накинулся всадник:

— Дура! —

Оттопал мне в остров зверя,

спущу я с тебя всю шкуру! —

Взвился

змеевой арапник,

умелой рукой наярен.

— Царапни разок, царапни,

но только напрасно, барин:

господской твоей забаве

не враг я

ни сном, ни духом;

лежал я молчком в канаве

и дивных скалянок слухал. —

Скатила с вельможи злоба.

Достал он с цепочкой флягу,

откушал, дабы для пробы,

и крякнул:

— Скажи, бродяга.

каких ты князей и вотчин?

Иль, может быть,

продан в город?

Какою статьей оброчен?

Каким дворянином порот?

— Не порот никем,

не продан, —

не льстились на жизнь рыбачью;

голодный да голый сроду,

обглодан, что кость собачья…

— Голодный? —

вскричал вельможа

и сдернул движением скорым

подсумок козловой кожи,

где всякая снедь и скоромь.

— Жри живо! — вельможа гаркнул. —

Сожрешь — отпущу до дому,

а нет — запорю! —

и шваркнул

подсумок, что псу борзому.

Рыбак переместился, накось,

ослабил на брюхе лыко

и мигом снизал всю закусь,

а было ее

велико!

Помещик и рот разинул:

— Вот это, скажу, посуда!

Пожалуй, возьму скотину

домой напоказ,

как чудо. —

Помещик с коня —

в канаву,

кнутом под ребро Ерему:

— Вставай-ка скорей, шалава,

поедем со мной до дому.

Коль бросишь водиться с ленью,

до дела дойдешь большого:

ты будешь служить в именьи

у князя

у Палашова! —

Поехал Ерема с князем, —

с обеда их дождик квасил;

по лужам,

по черным грязям

качались они в тарантасе.

Трясло старика под шубой:

озлился ли князь, продрогли.

В передней горланил грубо:

— Гей, слуги!

Аль слуги сдохли? —

Тащила к столу

вся дворня

еду в дорогой посуде.

— Отправлю на живодерню,

Хоть сдашь на десятом блюде! —

Ярился седой собашник:

— Голодный?

Так будешь сытым!.. —

Рыбак рассупонил гашник,

присел за столом накрытым.

Ботвинью, омлет и шницель,

говядину, бабу с ромом

и прочее —

рыба ль, птица ль —

низал под-дугу Ерема.

Затих приглушенный говор,

когда докрасна нагретый,

упал перед князем повар

с последней

свиной котлетой.

Обвел Палашов спесиво

княжие свои хоромы

и прыснул

в подусник сивый:

— Теперь-то ты сыт, Ерема? —

Ерема доел котлетку:

— Спасибо за милость вашу,

почти что…

коль на заедку

хлебнуть с молочишком каши…

Вскочил, взбеленился барин:

— Почти что? Вот это здорово

И по столу плетью вдарил:

— Сгинь с глаз моих,

волчья прорва!

ЧУДЕСНАЯ ДУДКА[править]

Мужика судьба решалась.

Но сменился гнев на шалость, —

Палашов подчас чудил

и Ерему

пощадил.

День прошел,

другой и третий.

Под навес убрали плети, —

барский гнев перегорел.

У Еремы куча дел:

днем свистит на молотилке

ночью моет он бутылки,

утром в погреб,

а в обед

рубит мясо для котлет.

Жил Ерема,

слушал галок.

Осень в желтый полушалок

наряжала барский сад.

Ветер. Дождик. Листопад.

Первый снег в кустах усадьбы.

Вьюги. Волки.

Волчьи свадьбы.

А потом тепло, капель,

половодье, канитель,

а потом гроза и лето,

но похарчилось и это

в свой положенный черед.

Так проехал

целый год.

Каждый —

дворню разумея —

рад был видеть Еремея.

Девки вышили ему

на рубахе бахрому.

Только князь один

не весел.

Сядет в бархат мягких кресел

и, подусник теребя,

баламутит сам себя:

у него статна княгиня, —

не княгиня,

а богиня;

у него растет княжна,

благородна, и нежна;

у него борзые резвы;

у него лакеи трезвы;

у него

который год

ходит в строгости народ:

до седых волос, до корня,

перепорота вся дворня, —

в кнут, и в два,

и в три кнута.

И душа его чиста.

Всяк наказан по закону:

старший конюх за попону,

гайдуки —

за крупный рост,

огородник — за мороз,

за распутицу — привратник,

за собачий вой —

выжлятник,

доезжачий-белозуб —

за курчавый черный чуб,

староста — за грубый голос

женский пол —

за длинный волос, —

всем и каждому влито

и за это и за то.

А кнуты для пущей боли

мочат с вечеру

в рассоле

да в березовом дегтю;

барским вкусам и чутью

позавидовал бы город…

Лишь рыбак один

не порот,

не дает, собачий сын,

никаких к тому причин.

Этим делом князь был очень

огорчен и озабочен,

плохо спал

и мало пил;

ощутив упадок сил,

охладел к своей княгине

и к супружеской перине,

не пил водки натощак, —

барин таял,

барин чах.

Верный друг его и лекарь,

проспиртованный аптекой,

уж прописывал ему

купорос

и сулему,

разный сброд

в клистирных кружках,

иль настой на шпанских мушках,

но и тот не помогал, —

князь все пуще тосковал.

Так и умер бы помещик,

да помог

лесной объездчик:

дал такой ему совет,

что цены совету нет.

Князь объездчику седому

приказал позвать Ерему.

Еремей умыт

и брит,

только горе, что не бит.

Князь берет его за ворот:

— Коль не порот,

будешь порот! —

И, прищурив барский глаз,

отдает ему приказ:

— У борзятников — нагайцев

забери сейчас

двух зайцев

и в заказник у реки

их в мешке отволоки.

Проводить тебя, балбеса,

мой слуга пойдет до леса.

Передашь слуге мешок,

а зверюшек —

на лужок.

Пусть резвятся зайцы вволю,

не пускай их только к полю,

и как солнце на закат,

пригони косых

назад.

Понял, олух?

— Все понятно…

— Коль пригонишь их обратно

шапку с кистью подарю,

не пригонишь — запорю! —

Строгий барин

снова весел.

А объездчик уж развесил

у крыльца для красоты

сыромятные кнуты.

Князь грозит ему клюкою:

— Сам начну, своей рукою!

И смеются из окна

и княгиня

и княжна:

— Будет знать закон, разиня: —

Ходит павою

княгиня,

свищет иволгой княжна, —

им какого же рожна!

Проводил слуга Ерему

к заповедному отъёму,

развязал гайдук мешок,

кинув зайцев

на лужок.

Те сначала боком, боком,

да как пыхнут резвым скоком

по лощине за кусты,

и от зайцев

след простыл…

Сел рыбак

на пень замшонный,

короваец вынул пшенный,

неспеша его жует

и в колени слезы льет.

Вдруг из поросли ольховой —

паутиною пуховой

бороды седой клочок,

а за нею —

старичок:

— Чем ты, бедный, озадачен

на моей зеленой даче,

от каких-таких причин

убиваешься, —

мой сын? —

Встал Ерема, поклонился

и крестом оборонился:

мало ль бродит по лесам

разной твари —

знает сам.

— Я — рыбак, простого роду,

из Бирючьего мы Броду,

служим барину теперь.

Этот барин,

лютый зверь,

заманил меня посулом,

и рублем,

и мягким стулом,

а как вызналось потом,

хочет бить меня кнутом.

Приказал мне взять двух зайцев

у борзятников — нагайцев,

покормить,

побаловать,

и домой назад пригнать.

— Зря ты падаешь душою:

это горе

небольшое, —

говорит ему старик. —

День осенний не велик,

ешь покуда коровайцы,

а когда княжие зайцы

нажируются в бору,

ты гони их

ко двору.

Подарю тебе я дудку:

ты припрячь ее, малютку,

а как зайцев гнать домой —

вынь и дунь

разок-другой… —

Удивляется Ерема:

«Что-то дело

незнакомо,

не лесной ли шутит бес?»

Но старик уже исчез…

День увяз в кусты по ушки.

Крался низом вдоль опушки

с красной связкой

лисьих шкур

черный вечер-смолокур.

Тут Ерема дунул в дудку,

и к нему через минутку

друг за другом, вперепрыг.

ковыляют

два косых.

А в именьи в эту пору

разговоры,

смех и споры:

где Ерему лучше класть.

— Отойди, княжна, не засть!

Вдруг княгиня побледнела.

Княжья дворня присмирела.

Князь на выгон поглядел,

подскочил

и обомлел…

Там, по бровке, над оврагом,

шел Ерема крупным шагом,

а поодаль вперепрыг

ковыляли

два косых.

Под крыльцо полез объздчик,

слыша приговор зловещий:

— Гей вы, подлые плуты,

взять объездчика

в кнуты! —

Гайдуки на псарне в драку

били старого служаку,

а Ерема

зайцев сдал

и ушел на сеновал.

Так прошло еще с неделю.

Князь едва

не слег в постелю,

но не выдумал никак,

чтоб наказан был рыбак.

Захирел,

зачах помещик.

Но опять пришел объездчик,

отвалявшись от плетей,

с предложеньем злых затей.

Выпил князь полчашки рому

и зовет к себе Ерему:

— Мой приказ тебе таков:

стереги теперь

волков.

Отберите с доезжачим

двух волков

в углу собачьем

и везите их в садке

на охотничьем ходке

в мой заказ, к Лихому Полк

там пусти зверей на волю,

пусть побегают они,

а зарей —

домой гони.

Побледнел Ерема сразу

от подобного приказу,

но ослушаться не мог:

князь к ослушникам

был строг.

Вожжи алы,

кони пеги,

и везут они в телеге

под охраною псарей

двух соструненных зверей.

Чутко

всхрапывают кони

от подшорстной волчьей вони

и встревоженно косят

глазом выпуклым назад.

А Ереме вовсе жутко:

на волков

годится ль дудка?

И до времени пока

хочет спрыгнуть он с ходка.

Да грозится доезжачий:

— Полно ерзать,

чорт собачий,

не хотел быть под кнутом,

будь волчиным пастухом. —

Волки торкнули хвостами

и пропали за кустами,

а Ерема

сел на пень

и не слазил целый день.

На заре приник он к дудке:

может, выбегут, анчутки?

И на первый же погуд

волки из лесу

бегут.

Идут звери

ухо в ухо,

у Еремы в глотке сухо:

огрызнутся невзначай

и прощай, рыбак, прощай

Князь в дубовом кабинете

отбирал для порки плети,

пил некрепкое вино

и поглядывал

в окно.

Но когда, грызя сигару,

увидал он волчью пару,

забегавшую во двор,

грянул навзничь

на ковер.

Лекарь молвил:

— Князю худо!

Здесь поможет разве чудо.

Положить к затылку лед

и горчичник на живот. —

А Ерема попроворней

распрощался

с барской дворней,

сунул хлебушка в суму

и ушел в сырую тьму…

КЛАД[править]

Вернулся рыбак под вечер

к своей опустевшей хате.

Верхушки берез,

как свечи,

мерцали в лесном закате.

У ветхих ворот

по стежкам

густая полынь засела.

За черным кривым окошком

как будто жена сидела.

Внизу на зеленой свае

мотались худые сети.

Припала статья такая,

что впору

не жить на свете.

Над зубьями дальних взгорий

плескалась звезда-плотвица.

Взяло Еремея горе,

решил Еремей

топиться.

Разулся, скатал онучи,

прошел босиком болото,

нашел бережек покруче…

И стало вдруг

страшно что-то…

Лежала в траве посуда,

на кочках

вверх дном валялась.

— Пойду-ка туда покуда,

вздремну напоследок малость…--

Свернулся рыбак под лодкой,

как писаный лист в конверте,

и слышит:

сошлись на сходку

и шепчутся с лешим черти.

Леший.

— Что хорошего, соседи,

в вашем займище речном:

не пристал ли в омут

бредень

с потонувшим рыбаком?

Не надумала ль девица

от измены роковой

к вам в бучало

погрузиться

русокосой головой?

Черти:

— Нет, покуда все, как было —

над рекою

и в реке.

Раки мертвую кобылу

доедают на песке.

Леший:

— Не тужите,

не случайно

ночь нас к берегу свела:

бережет мой берег тайну

возле белого ствола.

Расскажу вам, черти, проще,

леший знатен и богат.

У меня в соседней роще

под березой

спрятан клад.

Сто корчаг червонцев царских,

полновесных

золотых

и турецких и татарских

и цыганских и святых…--

Водяные чуть не с плачем:

— Дай нам, леший, хоть горшок,

мы на дне его

припрячем

под чешуйчатый песок.

Мы засунем по червонцу

в закоулки рачьих нор,

чтоб ни месяцу,

ни солнцу

не видать их с этих пор…

Леший:

— От своих добра не спрячу,

клад разделим

пополам,

но за это я задачу

вам для выкупа задам:

у плотины Осетровой

день и ночь

ручей бежит,

день и ночь он, бестолковый,

в уши лешему жужжит.

Чуть лишь звезды

в омут щучий

завтра кинут пояса,

собирайтесь, черти, кучей

у косого колеса

и давайте под плотиной

провернем такую течь,

чтоб на коготь воробьиный

там воды

не уберечь…--

Дослушать Ерема хочет

чертей потайные речи,

да тут мельничихин кочет

к заре

как закукаречит!

Попрятались мигом черти.

Нащупал Ерема лапоть:

— Чем ждать мне под лодкой смерти,

не лучше ль

чертей обтяпать?

Возьмись-ка, мужик, за разум

И вот он впотьмах, наощупь,

кустами, звериным лазом,

по кочкам —

в лешачью рощу!

Корчаги Ерема добыл:

в них, в каждой —

побольше пуда.

Тряхнул он одну для пробы —

как ахнет деньга оттуда!

Стаскал он весь клад в закуту,

в подполье к себе,

под хату.

А солнце съезжает круто

с полуденных гор к закату.

Спешит Еремей:

не рано!

Торопится с солнцем вместе.

Подумал и снял с гайтана

затертый нательный крестик.

Скатал колобок из воску,

воткнул в него крестик прочно

и вставил в дверную доску

под скобку,

к дуге замочной.

Лешак теперь с горя сдохнет,

зачахнут, небось, и черти.

Коснуться —

рука отсохнет.

Ходите да зубы щерьте!

Зато мужики воспрянут.

Раздаст им Ерема деньги.

На тучных загонах встанут

овсы —

за мое почтенье!

Ненастье придет, зима ли. —

всего мужику вдостаток.

Хозяйка —

в ковровой шали

с кистями до самых пяток.

Изба загудит,

как бубен.

Девчата — в глазастых ситцах.

А сам-то — в дубленой шубе,

в собачьих пушных галицах

Столешник на стол расстелешь.

Вот только одно заботит:

в горстях-то

зерно не смелешь,

коль мельницу чорт своротит…

Прибрал он рыбачью сбругу,

Поел, помолился богу,

взглянул на свою лачугу

и двинулся

в путь-дорогу.

ДОБРОЕ ДЕЛО[править]

На Осетрову мельницу

надвинулась беда.

Не вздрогнет,

не шевельнется

зеленая вода.

С прогала обмелевшего

песком лысеет плес.

Притих

на радость лешего

веселый шум колес.

Застыли стопудовые

литые жернова.

Бежит к селу

бедовая

неладная молва.

На Осетровой мельнице

хлопот

невпроворот.

Хозяин канителится

и мучает народ.

Ереме — не хозяина,

а жаль его людей:

торчат

в речных закраинах

по горлышко в воде;

в песке да в тине возятся,

ватажатся с плетнем,

купаются,

морозятся

в бучале ледяном;

стараются до вечера,

лишь косточки хрустят.

Да видно —

делать нечего,

кличь ужинать ребят!

Неси хмельного пива им,

чтоб время скоротать.

Соломою

да ивою

реки не обратать!..

Ерема срубил березку,

проткнул в ней гвоздем

отверстье,

накапал в отверстье воску,

заткнул его козьей шерстью,

поставил на шкурке метки,

пробрался на край запруды,

связал у березки ветки,

а к веткам —

замок в полпуда;

потом на цепи собачьей

спустил ту березку в воду.

И стало

легко народу,

и дело пошло иначе.

С утра загатили гати,

забрали плетнем бучало.

А днем —

на речном раскате

опять колесо стучало.

Ерему зовут к обеду,

сажают

в передний угол.

Молва про его победу

несется на всю округу.

Хозяин дает целковый,

хозяйка —

кисет с мохрами.

Ерема в избе сосновой

потеет под образами.

Пытает Ерему мельник:

— Не инок ли ты задонский,

не божий ли ты отшельник

с высокой горы

Афонской? —

Оно бы не время блудням, —

хозяин крутой да строгий, —

хлебнуть бы кваску со студнем

и ходу

своей дорогой.

Ан вышло иное дело, —

заехал, знать, ум за разум, —

хозяйка ль

с крыла задела

мордовским лукавым глазом,

иль в потный затылок вдарил

граненый стакан с устатку, —

рыбак мужиков раззарил,

пошел по избе

в присядку:

— Ах, сыпь-топчи,

на печи бахчи!

Нашим-вашим

распояшем,

пляшем, пляшем,

пляшем, пляшем…--

Сцепил кулачищи мельник,

тряхнул головою рыжей:

— Ишь, вздумал

святой отшельник

под праздник плясать, бесстыжий

Колдун он, собачье семя,

Давай-ка валек, Наталья! —

Да снадолба гостю в темя,

да в колья его,

да в мялья!

Под зебры, под вздох, под почки,

под сердце, в живот и в ребра.

А мельник ревет: — Гостёчки,

поддайте ему!

Час добрый! —

Хорошую память дали

за доброе дело гостю.

Потом сволокли задами

в бурьянистый лог

к погосту.

Наделали б черти хрому

из желтой рыбачьей шкуры,

да выручила

Ерему

мужичья его натура.

Сухою лесной калиной

заел он свою невзгоду —

и тронул

дорогой длинной —

трюх-трюх, через пень-колоду…

МУЖИК ЗА ПИРОГ, А ЧОРТ ПОПЕРЕК[править]

Шел Ерема

большаками давними,

в черных избах

с расписными ставнями

перед русской печкою

румянился,

старостам и сотским

в пояс кланялся.

По лугам

часами полуденными

отдыхал

над речками студеными,

в синий омут

камешки покидывал,

вольным рыбкам

в омуте завидовал.

Рыбьи стайки

прыгали, как мячики,

под рябыми листьями

мать-мачехи.

Нагибался Еремей

над омутом

и видал, как в зеркале,

Ерему там:

вон какой оброс он бородищею.

Одежонка

порванная, нищая.

Тяжело

считать ступне Ереминой

волчьи версты

волости соломенной…

А волость —

Сибирь схоронишь

в степях да в лесах лосиных.

Одним рубежом — в Воронеж,

другим рубежом — в Касимов.

По крышам глухих заимок,

по кочкам

и рыжим кланам

уже залегал зазимок

хрустящим холстом белёным…

Завьюженный, тощий, рваный,

к ступням приморозив чуни,

вошел Еремей,

как пьяный,

в раскосую дверь к Якуне.

— Ну, что тебе сны вещали —

не видел ли снова яйца?

— С такими теперь вещами

кузнец и во сне

не знается.

Уехали наши яйца

в чужие гнилые зубки,

а нам, как и полагается,

остались одни

скорлупки.

В избе по колена слякоть.

Детишек

блоха заела.

Однако — кому балакать,

а нам надо делать дело! —

Достал он с горна картошки,

завалышек хлеба, луку.

— Грызни-ка пока с дорожки,

Хвати-ка

на скорую руку! —

Рыбак расстегнул поддевку,

утерся худой полою,

помял, не лупя, картошку

и в рог,

пополам с золою.

— Житьишко — кричи хоть в голос

об этом подумать надо.

Прошел я насквозь всю волость,

и сердце мое

не радо.

Горюха, кузнец, горюха! —

И, сам вдруг с того опешив,

шукнул он

Якуне в ухо

про спрятанный клад про лешев.

— Разделим, Якуня. деньги,

на всех

по вытям разделим.

Заквасим квасы к Введению,

корчажную брагу с хмелем.

Заправим крестьян

лет на сто.

В избе-то квасок медовый,

в повети бычок бокастый

и боров семипудовый.

Окрепнет мужик,

воспрянет,

на вольных хлебах одышет…

— А князь к мужику нагрянет

и все за оброк опишет! —

Якуня дыхнул,

как ветер: —

В уплату княжьих поборов

уедут из-под повети

мужичий бычок и боров…

И схлынет

медовый праздник

в корыто к борзым да гончим.

Давай-ка в подобном разе

мы с князем счета покончим.

Возьмем его в переделку

да в прорву,

чертям на ужин! —

А черти в дверную щелку

подслушивали снаружи.

И только

сказал Якуня

последнее слово другу,

один из чертей как плюнет

в раздутый мехами уголь…

Засипело, погасло пламя.

Занялась на дворе метель.

Распашной бороздой, углами,

запетлял, запутлял узлами

снеговой кучерявый хмель.

Черти буйную вьюгу-заметь

обернули в лихих коней.

Кони жутко косят глазами,

кони чутко стригут ушами,

мчат, не чуя шальных саней.

Растянулись подводы цугом —

парой, тройкой и четверней.

По ременным тугим подпругам.

по ямским бахромастым сбругам —

бубенцы озорной грызней.

Кучерской весь чеканный пояс

двухорловым горит гербом.

В вихрь, в бурю, в погоню, в поиск

отправлялся веселый поезд,

а за поездом — дым столбом!

ПОЛУНОЧНЫЕ ГОСТИ[править]

Чуя запах силы вражеской.

глухо лаял

волкодав.

Обомлел привратник княжеский,

страшный поезд увидав:

— Видно, гнали с дальней волости,

ишь, как взмылили коней.:. —

Отстегнули черти полости

и вылазят

из саней.

По крыльцу шагами шустрыми

гость за гостем прохромал.

В красной горнице

под люстрами

князь приезжих принимал.

Чорт под сдвинутыми фалдами

прячет крендель

хвостовой

и ручищами-кувалдами

мнет платочек носовой:

— Я — гусар.

Мои родители…--

Князь учтиво просит сесть:

— Рюмку водки не хотите ли?

— Благодарствую за честь…

Вышел осенью

в отставку я…

Князь изволит повторить:

— Угощу сорокотравкою?

— Дайте мне договорить.

Беспокойно стало в волости.

Ходит слух…

Не ровен час…--

И добавил с дрожью в голосе —

Замышляют против вас!

На Бирючьем вашем хуторе

проявились

бунтари

и таких там дел напутали,

шельмы, чорт их побери!

Вожаками двое олухов

из отчаянных голов:

ваш кузнец

Якуня Сполохов

да Ерема-рыболов.

У Еремы локти латаны,

он от голода иссох,

а в избе червонцы спрятаны

на мятеж

и на поджог.

Чтоб свести на-нет крамолу ту,

бунтарей

дозвольте взять,

а припрятанное золото

в ваши руки передать. —

Гости смотрят всей оравою:

кто хитрее —

князь аль чорт.

Князь засунул руку правую

за косой сюртучный борт:

— Не пристало князю важничать

еду сам на хутора,

а сейчас

давайте бражничать.

За победу пьем. Ура!.. —

Метель затихала.

Небо

в сторонку туман сгоняло

и светлою крошкой хлеба

кой-где уж звезду роняло

И месяц

в овраг под вербу

с сугроба катком катился,

однако — пошел к ущербу,

заметно бочок сточился…

В широких санях господских

Ерему

с Якуней рядом

под крепкой охраной сотских

везли к Палашову на дом.

Из черной речной лачуги,

в забитом пургой овраге,

грузили

княжие слуги

с лешачьим добром корчаги.

Корчага на вид с ведёрку,

а взвалишь ее

на сани,

впрягай битюгов четверку, —

четверка насилу тянет.

Сгоняли крестьян кнутами

кормным битюгам

в подмогу.

Крестьяне в снегу лаптями

протаптывали дорогу;

купаясь на дне овражьем

по горло

в глухих сугробах,

в постромки к четверкам княжьим

впрягали кобыл жерёбых.

Как колокол, клад тянули, —

обозом,

врастяг, враспряжку.

Крестьяне в снегу тонули,

и кони храпели тяжко.

А черти верхом по-обок

качались гуськом в сугробах,

и каждый кнутом с развёрта

крестил мужика,

как чорта.

От церкви с бугра

навстречу

волок Сивулей икону,

накинув на птичьи плечи

святую в крестах попону.

Метелкой из веток елки

крещенскую воду брызгал,

и вскачь

от его метелки

шарахались черти с визгом.

Но скоро потом привыкли:

вода, как вода, и только:

метелка ль его,

язык ли —

не вредны чертям нисколько.

Всходило в морозе солнце.

Кропил Сивулей обозы,

сгребая в рукав

червонцы,

что крал под шумок из воза.

БАРСКАЯ МИЛОСТЬ[править]

Пропадай, знать, башка

за бесценок!

Привели кузнеца

в застенок.

Дал ему Палашов

отсрочку:

— Куй, Якуня, пока

цепочку.

Как скуешь, прибегу

проведать,

принесу кузнецу

обедать.

Сядешь, враг, на свою ты

на цепь.

Скажешь: с барином век

не знаться б!

Коль любил ты железо,

коваль,

побалуйся с железом

вдоволь,

попляши на цепи

в застенке,

побреши у дубовой

стенки!.. —

А Ерему лихой

собашник

в подземелье спустил

под башни.

В подземельи воды

по глотку.

— Дайте дурню худую

лодку:

чтобы время убить

уроду,

пусть из лодки сливает

воду…

Ой, рыбак, береги ты

кружку,

жестяную свою

подружку:

если кружку на дно

уронишь,

в подземельи глухом

утонешь! —

Скоро снюхались черти

с князем.

— Вашей светлости мы

не сглазим,

не предложим затей

порочных,

не нарушим статей

оброчных,

лишь докажем вам нашу

дружбу.

Если вы нам дадите

службу,

мы по селам всю землю

скупим,

мужика, как яйцо,

облупим,

мы его на кривой

объедем,

а в именьи, назло

соседям,

раздокажем такие

трели:

будут яблоки зреть

в апреле,

будет праздник сплошной

в именьи.

Наши головы —

ваши деньги! —

Князь и поп на почетном

месте

пировали с чертями

вместе.

Князь прокашлялся в руку

глухо

и шепнул Сивулею

в ухо:

— Что же, поп, доставай-ка

гребень,

причешись да служи

молебен! —

Поп додумывал наспех

думку,

заедая груздями

рюмку:

князю, знамо, и карты

в руки,

а попу канитель

и муки;

от рогатого злого

сброда

никакого попу

дохода.

Сивулею не надо

много:

обложить бы по грошу

с рога,

по каленой копейке

с пары…

Слово божье —

не тары-бары!..

ШЕЛ, НАШЕЛ, ПОТЕРЯЛ[править]

Конник шарахался,

прятался пеший.

Гулко шлепал

в ладоши леший,

палкой дубовой

в кусты ширял,

свистом да шорском

зверя пугал:

— Шел! Нашел! Потерял!!

Шел! Нашел! О-го-го!

Пошел!

Шел! Нашел! Потерял!

Нашел! —

Леший иззяб,

отощал без денег,

весь в орепьях,

борода, как веник;

лапы в лаптях,

подпоясан лыком,

только и жив,

что тоской да криком.

Путаясь по лесу

в стуже да в голоде,

грыз он всю осень

сухие жолуди,

квасу не пил,

не кушал каши,

высох — в могилу ложатся

краше.

Вышел леший в кусты,

на опушку —

слышит в именьи

чертячью пирушку.

Леший палкою

бряк! — в ворота:

— Отпирай,

золотая рота! —

Отомкнул ему чорт

щеколду, —

не узнал шалопута

с холоду:

— Заходи, мужичок,

погрейся,

ой, высок,

о косяк не убейся! —

Леший пялит глаза

оленьи:

на столе ворохами

деньги.

В чашках

жирная буженина.

Черти пьют

дорогие вина.

Тянут лешего вниз,

на лавку,

в пьяный гомон,

в табак и в давку.

— Сядь-ка с нами,

шершавый леший,

удалой головы

не вешай,

будь как прежде

шутлив, дурашлив. —

Гость нагнулся,

в кулак покашляв:

— До гульбы ли мне,

други-черти?

Заглодала нужда,

поверьте.

Да и что за гульба

без денег!

Постою уж я лучше

в сенях, —

нет душе во хмелю

отрады… —

Ощеряются черти,

рады.

— Ты бы, гость,

притворяться бросил.

Жил на даче в лесу

всю осень,

там, небось, не на деле,

на год

заготовил грибов

и ягод,

и в карманах,

наверно, тыщи.

Что ж ты кляньчить теперь,

как нищий ? —

Леший молча сглонул

обиду,

улыбнулся чертям

для виду:

— Мы чужого считать

не будем, —

это дело оставим

людям.

Не берег я ни дней,

ни денег:

все равно мне —

куда ни день их.

Я о том лишь сейчас

жалею,

что не гонят вас люди

в шею, —

похлебали б вы тины

в озере,

поиграли б вы

в черви-козыри… —

Завизжала

чертячья стая:

— Ах ты, хмурая

рвань лесная!

За такие угрозы,

шельма,

вырвать вон твои

дурьи бельма! —

Черти пьяные ржут,

гогочут.

Черти лешего мнут,

щекочут,

сопухою печною

мажут,

вожжевою веревкою

вяжут…

Утром черти,

кряхтя с похмелья,

тянут лешего

в подземелье.

— Сядешь к нам,

как бобёр в заимку,

с дураком-рыбаком

в обнимку.

Забирай же

свои лохмотки!.. —

Входят черти,

ан нету лодки,

лишь торчат из воды

два лаптя.

— Видно, дядя,

погиб корапь-то,

захлебнулась

твоя посуда.

Ну-ка, леший,

нырни покуда,

вынь-ка наверх

рыбачье тело, —

на бездельи

и это — дело. —

Лезет леший

в гнилую заводь.

Не горазд бородатый

плавать:

бултыхается

в мутной жиже,

опускает копыта

ниже,

в грязь и в тину,

в поддонный ил…

Но Еремин

и след простыл.

С визгом шаркнули

черти кверху.

По дворам,

по задам —

поверку!

Обыскали все клети,

клуни,

прут горластым гуртом

к Якуне.

Но и там,

на потухших шкварках, —

только рваный Якунин

фартук,

в ржавой петле

обрывок цепи

да подпилок

в дверном расщепе.

Взвыли черти:

— В седло! В погоню! —

Скачут внамять

лихие кони.

Носят

взмыленными боками

под рогатыми

седоками.

Чуют след,

как собаки,

черти:

не уйти беглецам

от смерти!..

ВЕДЕРНИКИ[править]

По селу дорогой тряскою

два дружка с ручной коляскою

шли нескладно,

раскорякою,

чепуху горланя всякую —

— Полно, девки,

вам страдать,

напролет все ночи ныть

Ведра вставлять!

чугуны чинить! —

Мы не воры,

мы не ёрники,

мы — веселые ведерники.

Выходи, млада, на улицу,

выноси ребятам стулицу.

Можем тесней забавлять,

можем сказку

сочинить.

Ведра вставлять!

чугуны чинить! —

Только малый в подоконник, —

из проулка

пыльный конник.

— Дай документ свой на вид! —

пыльный конник говорит.

На боку

кривая шашка,

на башке хмельной фуражка

с круглым княжеским значком

и рога под козырьком.

— Мы не воры,

мы не ёрники,

мы рабочие ведерники

из села такого Канина.

Отпусти, душа, крестьянина! —

Покосился конник в стороны:

— Вы слыхали, враги-вороны,

что у нас

из кожелупника

убежали два преступника?

— Мы, родимый, не таковские,

мы — простые,

сапожковские,

с малых лет в труде мусолимся

да за вашу милость молимся…--

Плюнул конник:

— Чтоб ты сдох! —

почесал мизинцем рог,

погрозился дураку

и посыпал к кабаку.

Скрылся чорт

в питейной лавке.

Прилегли дружки на травке

под березою рябой

и гуторят меж собой:

— Как раскроют лихоимы

наше подлинное имя,

оглянуться не дадут, —

на кусочки

разорвут…

— Не пори, чего не надо, —

говорит другой

с досадой, —

мы сдаваться погодим.

Расшибем подметки в дым,

а добьемся,

чтобы волость

с вражьей силой поборолась;

сколько — ниточку ни вей,

а конец придет и ей!

Год проходим,

два проходим,

почудим, поколобродим,

топай, малый, не жалей

ни оборок, ни лаптей;

лишь ко времени

да к сроку

заводи с чертями склоку,

чтоб в болото их спихнуть, —

однова чертям дыхнуть!.. —

Шли по волости

ведерники

в понедельники и вторники.

В среды постные и в пятницы

в деревенские заплатницы —

починяли ведра конные,

чугуны,

листы заслонные

да жаровни духовитые,

жирной копотью забитые.

Донимали злыми шутками

мелких шавок под закутками,

воровали кур у мельника,

желтый мед

с попова пчельника,

колесом дороги меряли,

на прохожих зубы щерили.

Но чем дальше

шли по волости —

убывало в них веселости:

голодала волость,

мучилась,

наливной водянкой пучилась.

Заморила нивы засуха.

Где косая егоза-соха

взрыла борозды шершавые —

полыны засели ржавые.

Зарастало — просо черное

головней,

травою сорною.

Аржаной кривой полосьменник

плакал тощими колосьями.

Жгла овсы

роса зловредная.

Погибала волость бедная.

А ведерники брели —

в душном зное да в пыли —

от деревни до деревни.

Над большой дорогой древней

облаков борзая цепь,

а внизу —

глухая степь.

Степь молчала,

как покойник.

Тонкодонный бабий дойник

не звенел с полденных пойл,

с прудовых коровьих стойл.

Не играл рожок пастуший.

Степь чем дальше,

тем все глуше;

только прыгал в желтый зной

вихорь черный, дегтяной.

Ждут ведерники прохлады

каждой тучке в небе рады

вдруг —

подходит мужичок,

сдвинув шапку на бочок.

Борода метелкой сивой,

сам корявый,

некрасивый,

в безрукавке шерстяной

и с берданкой за спиной.

— Здравствуй,

дяденька-охотник,

бекасиный подлокотник!

Что ты по полю стрелял,

дроби-пороху терял? —

Мужичок расправил спину:

— Подстрелил одну дичину

да не мог ее забрать:

полетела

умирать…

— Полетела,

это верно.

От таких стрелков, примерно,

улетает и медведь.

Нужно пса тебе иметь.

— Кой тут пес,

чудно и слушать,

нам самим хоть пса бы скушать

на селе одна еда —

лебеда да лебеда.

Не красно житье мужичье.

Подкормился б, скажем, дичью,

а какая в поле дичь —

только кобчик

аль сарыч?

Лишь заряд

задаром тратишь.

Разве случаем прихватишь

воробья из борозды, —

но велико ль в нем еды?

А утиные затоны

все чертями остолблены,

там не то тебе

пальнуть, —

не дозволят даже чхнуть.

Все у них:

и зверь, и птица.

Вот и думай, чем кормиться,

как-никак, ведь сам-четверт,

а командует всем чорт!

И такие строит шашни:

наши дедовские пашни

стал кромсать

на отруба.

Мужикам совсем труба.

Мужики — как неживые.

Мчат в деревню межевые,

скачет цугом агроном —

на гнедом

и вороном.

Неделимой вольной степью

ходит с дьявольскою цепью

и, моргая сквозь очки,

режет пашню

на клочки.

Измываются, собаки:

отвели нам буераки

да запольные места;

знамо, нет на них

креста!

И за каждый отруб — выкуп.

Чорт поставит заковыку--

и гони ему оброк,

а не то —

садись в острог.

Отруба никто не пашет,

чорт на отрубе не пляшет:

скупит души

за гроши

и считает барыши.

Мужику подставив ножку,

взмечет отруб

под картошку

и пускает через год

винокуренный завод…

— Обожди, —

сказал ведерник, —

развернул ты целый сборник

повестей и новостей

на полсотни волостей.

Закуси шока блинами

да пойдем, вояка,

с нами,

послужи с ружьем для нас, —

нам стрелки нужны как раз.

Мы хотим беду исправить,

от чертей народ

избавить

и в бучало их спихнуть, —

однова чертям дыхнуть!.. —

Мужичок заторопился,

чуть куском

не подавился,

присмирел вдруг и поник:

— Прикуси ты свой язык!

Нешто чорта одолеешь?

Сам три раза околеешь.

Чорт песком

насквозь протерт,

он на то, небось, и чорт.

Он такие знает штуки,

у него на вое науки,

у него

на все закон

и жандармы у окон.

Есть две дырки

в носопырке —

и сопи молчком в те дырки,

а не то нечистый дух

передушит нас, как мух!…--

Бьет рукой ведерник о бок:

— Ты, стрелок,

заметно робок.

Жил стрелок у нас Тарас,

тот был выпалить горазд

посередке

града Рима.

Проходи покуда мимо,

в обе дырочки сопи

да терпение копи! —

На меже сидит, страдая,

бабка-нищенка седая:

колосок ржаной сорвет

да по зернышку

да в рот.

— Чем зерно клевать, старуха

вот те хлебушка краюха.

Закуси покуда, мать,

да поведай,

как те звать? —

Бабка шамкает:

— Не сглазьте!

Величали раньше Настей:

мать в ненастье родила,

вот и Настей назвала.

— Расскажи ты нам, Настасья,

где девалось

наше счастье? —

ей ведерник говорит.

— А како оно на вид?..

— Чтоб те рогом забодало!

Аль ты счастья

не видала?

— Где ж видать его, сынок?

Отнесу куски в шинок,

выпью чарочку сивухи.

Много ль надо мне, старухе?

Былкой лука закушу

и комарика

спляшу.

Что ж касается до счастья, —

не грешна в нем бабка-Настя.

Такова, видать, судьба.

Вот к гармошке

я слаба.

Как заслышу — где играет,

так на пляс и подымает:

коль к плетню не донесу,

все кусочки

растрясу… —

Мужики ей все тростили,

хлебным квасом угостили,

поклонились до земли

и косушку

поднесли…

ЖДИ, КОГДА ЧОРТ ПОМРЕТ, А ОН И ХВОРАТЬ НЕ ДУМАЛ[править]

Густым солодовым соком,

рябиновой

алой кровью

стекали к седым осокам,

осенние зори вдовьи.

Закуришь в лесу махорки,

и дым ее,

синий-синий, ползет в. рукава, в оборки

к румяной, как жар, осине.

А небо,

такое небо!

До самого сердца ранит.

В каких бы краях ты ни был,

но родина вот как тянет!

Летят журавли, курлыча,

на полдень,

за сине-море.

Мужик им с бугра по-бычьи

ревет в полевом просторе:

— Шагай! Колесом дорога!

Вернуться назад! Час добрый —

А в сумерках —

волк из лога,

лобастый да косоребрый.

И месяц пройдет задами,

худой, слабогрудый,

робкий,

оставив под мостом, в яме,

лаптей золотых отопки…

Ведерники

шли, чинили

тазы, чугуны и ведра,

махровым словцом трунили,

покуда тепло да вёдро.

А тут как зарядит дождик,

да слякоть, да мгла,

да стужа.

Ныряй, продавая дрожжи,

в пустых деревнях по лужам.

Мужичье житье горбато.

Мужик заморен, захаян.

Ведерники

влезут в хату:

— Пусти ночевать, хозяин! —

Хохлатый и злой, что коршун,

хозяин дыхнет натужно,

беремя соломы своршив:

— Ну-к что же,

ночуй, коль нужно…--

Поели картошки в шкуре

да редьки сухой

без хлеба.

— Теперь бы кваску аль тюри!..

— И салом бы не погребал!.. —

Хозяин кряхтел на печке:

— А мне хоть часок

поспать бы

до чортовой этой течки,

до ихней собачьей свадьбы…--

Ночлежник

толкнул соседа:

— Чего он, дурной, буробит?

— С хорошего, знать, обеда

мозги мужику коробит…--

Сверчок

перепелкой трюкал

за черною печкой сзади

и нежно друзей баюкал,

оттопавших пятки за день…

Только гости задремали —

вдруг собакой забрехали,

замяукали котом

чертенята

под окном.

Били сотнею коленок

о бревенчатый простенок,

выводя святой тропарь:

— Жив господь

и крепок царь!

Царствуй, царь, для бела-света,

будь здоров

на многи лета,

благоденствуй и беси

на земли и небеси!

Свят, свят, свят! —

И вражий клирос

за окном, как буря, вырос,

запевая литию,

как на троицу в раю,

босиком прошли по сенцам

богородица с младенцем,

стратилат

и херувим

и Саровский Серафим,

два военных,

третий штатский,

с ними поп Иван Кронштадтский,

и без прозвища — простых —

сорок с хвостиком святых.

— Встань, мужик,

молись и кайся!

А не то — до гроба майся:

се Егорий во бою

целит в голову твою.

Он — метляв,

небесный всадник.

Кайся, кайся, безлошадник!..

— Цыц! Типун вам на язык!

Охал, мыкался мужик —

то на печку,

то под печку,

то под лавку, то в сусечку,

то в пустой дубовый ларь, —

всюду слышно вражью тварь.

Запускал от злого духа

тараканов

в оба уха:

пусть, шишимюры шуршат,

адский голос заглушат…

Но куда там тараканы!

Черти били

в барабаны,

колотили разом все

кочергою по косе.

А один, у самой двери,

задавал такие трели —

на волынке ль,

на трубе ль —

докобеливал кобель!..

. . . . . . . . . . . .

Утром гости пошли

на сходку:

не мешает взглянуть

в охотку.

Волостной старшина,

с рогами

по-кабаньи сверкал

клыками,

навалившись на стол

всей тушей:

— Мужики!

Продавайте души!

А за это —

не будь я ласков —

вам нарежу

таких участков:

и река под рукой,

и роща,

и лугов

заливная площадь.

Обещаю вам словом

божьим —

с вас на время оброки

сложим,

от шатущих зверей,

от вора,

обнесем хутора

забором.

Всяк на отрубе

сам хозяин.

Всяк своим кобелем

облаян.

Всяк своим петухом

разбужен.

А накроет хозяйка

ужин,

будешь квас-то хлебать

со студнем —

не по праздникам,

а по будням;

а по праздникам —

просто чудо:

пироги запечем

в два пуда,

начиним в них

свиных печенок

и к обеду —

вина боченок!

Заруби на носу

зарубки:

старикам дам

по пенковой трубке;

мужикам,

трудовым бородам,

по лаптям с подковыркою

дам;

бабам —

частый двойной гребешок

красный горшок;

и коломенский

девкам —

ленту и мыла кусок,

а ребятам

с мохром поясок…--

Но покуда он мямлил миру, —

закрывая глаза от жиру, —

мужики от такой изжоги

из избы —

подавай бог ноги!

— Знамо, чорту ветер в тыл! —

А урядник

тут и был:

— Вы откуда, бездомовные?

Не злодеи ль уголовные?

Не лихие ль два преступника,

что ушли из кожелупника?

Отвечайте, межедворники! —

Подошли к нему

ведерники,

развязали зарудненные

пояса свои ременные,

дали чорту по целковому:

— Верно, милый,

бестолковому,

что печатный лист безглазому,

твой порядок не по разуму.

Но с ворами

воловодиться —

отнеси нас, богородица;

мы, касатик, не таковские,

мы — простые,

сапожковские,

на ведерном деле маемся,

а брехнули что, то каемся…--

Чорт нагнул башку рогатую,

спрятав деньги

в горсть мохнатую:

— Я простых людей не трогаю —

проходи своей дорогою!

ТРИ БОГАТЫРЯ
ЧАСТЬ II

ДУБЬЯН ДУБЬЯНЫЧ[править]

Завалились друзья за выгон,

распрощались с последней хатой.

--… Каб не деньги —

схватал бы мигом,

заковал бы нас враг рогатый.

Видно, двинем куда поглуше,

на Касимов,

к лесным татарам.

Лучше бить до зимы баклуши,

чем пропасть животам задаром.

Накрывай-ка струмёнт веретьем,

смажь колеса,

дабы не пели.

Глядь, в глуши-то скорее встретим,

кто поможет в таковском деле…--

Идут день в непролазной гуще;

идут двадни — ни зги, ни звука;

идут тридни —

все лес тьма-тьмущий,

лес да нёголось, жуть да скука.

Только ворон, шуркнув крылами,

каркнет скорбно

и канет в дебри;

только лист полыхнет, как пламя,

хоронясь в травяные стебли.

Вдруг на желтом лесном закате,

на холодной заре волчиной

загудели сырые гати

под зверьём

и другой дичиной.

Поднялась тресковень такая,

будто лес,

как в бреду, в недуге,

заметался с конца до края,

корча черные стволья в дуги.

Перегнули дружки с обрыва

коромыслами поясницы, —

задается ж на свете диво,

что во сне

не всегда приснится:

старичишка там, скинув шубу,

тянет под нос:

— А ну, подернем! —

Подойдет к матерому дубу,

покачает и вырвет с корнем.

— Как те звать, богатырь бирючий

окликают дружки, робея.

Знамо, страшно:

не ровен случай —

клюнет раз и своротит шею.

— Было время —

Дубьяном звали.

Все семейство у нас — Дубьяны.

А к чертям в кабалу попали,

позабыли какими званы. —

Ткнул Якуня Еремея.

Занялись друзья смелее,

дали в руку старичку

на цыгарку

табачку:

— Дорогой Дубьян Дубьяныч!

Зря ты

бор взбуробил на ночь, —

ты бы силу поберег

и прохожим, нам, помог.

Наше дело — не из трудных:

сбить в табун

чертей приблудных,

на веревку нанизать

и народу показать.

А как скажется народу,

взять рогатую породу

да в бучало

и спихнуть, —

однова им там дыхнуть! —

Крякнул дед

и сплюнул звучно:

— Ваше дело мне сподручно,

Но, сдается мне, втроем

мы нечистых не возьмем.

Здесь, по-обок этой гати,

будет кум,

он очень кстати,

да за ним невдалеке

есть приятель на Оке.

Те поладят хоть с медведем.

С ними мы чертей объедем,

перевяжем хворостом

и на снизку —

хвост с хвостом!

— Спорить, дед,

с тобой не стану, —

говорит кузнец Дубьяну, —

ты постарше нас, кабыть,

и не жулик, надо быть…

КАМЬЯН КАМЬЯНЫЧ[править]

Ночь, как ворон чернозобый,

угнездилась

над чащобой,

разгребая бурелом

клювом, когтем и крылом.

Шли всю ночь друзья в покое.

А наутро —

что такое? —

гул и гром из-под бугра,

будто рушилась гора.

Глядь, а там,

по-обок гати,

на крутом кремнистом скате

ковыряется мужик.

Сам не больно как велик,

а за толстый пласт,

за камень,

цапнет голыми руками,

понатужится и хряп! —

целый жернов между лап.

И такие рушит глыбы, —

истолочь его могли бы,

а мужик

одним щелчком

катит камешки катком.

И ревут они и воют,

бороздами землю роют,

пылью-мусором дымят

и грохочут

и гремят.

— Что ни выломит каменья,

все для чортова именья,

на казармы

да острог, —

объяснял Дубьян, как мог.

— Здравствуй, кум Камьян Камьяныч!

снял картуз

Дубьян Дубьяныч. —

Мы, касатик, за тобой,

затевать с чертями бой! —

Влез Камьян в зипун овечий,

встал, сутулый,

косоплечий,

дюжий, рыжий, как огонь,

взял, играя, на ладонь

голышек пудов на сорок,

кинул под гору опорок

и посыпал босиком,

забавляясь

голышком.

Идут в путь бродяги цугом

по оврагам

и яругам:

впереди старик Дубьян,

за Дубьяном кум Камьян,

за Камьяном вслед Якуня,

напевая: «Дуня-Дуня»,

а за ними Еремей

с таратайкою своей.

Лес пошел с утра на убыль.

Из-под вяза,

из-под дуба ль

подмигнула им слегка

синеокая Ока.

Мужики к реке спустились,

ледяной водой

умылись

и любуются взапой

крутобережной рекой.

— Хороша ведь, мать честная,

наша краля волостная! —

покурив, сказал Дубьян.

— Хороша! —

сказал Камьян.

— Хороша! —

сказал Ерема. —

Только место незнакомо.

— Хороша! — сказал кузнец. —

Да не тут у ней конец:

дожидайся

перевоза

до крещенского мороза;

видно, строй пока шалаш.

— Вот городит ералаш, —

перебил Дубьян Дубьяныч,

а на что ж

Усан Усаныч?

Переправа вся на нем,

лишь за горку завернем…

УСАН УСАНЫЧ[править]

Посередке переката

на коряге суковатой

человек

верхом сидит

и усами шевелит.

А усы у человека

поперек да через реку,

как чугунные мосты,

каждый ус

на полверсты.

Синь-картуз у лоботрёса

с черноморского матроса,

грудь — наружу,

в якорях,

знать, и сам, дружок, моряк.

На коленях денег ворох

да гармошка

в сорок сборок.

Заберет моряк меха,

заведет исподтиха

да как трахнет в пыль и в порох

всем узором

в сорок сборок,

вздует радугой-дугой

веер ливенки тугой:

— Ах, юбка да-да!

и оборка да-да!

Продадакала оборку,

и случилася беда!

— Загулял буян без пива, —

говорит Дубьян шутливо. —

Знать, вошел, родной, во вкус…--

И полез

на черный ус.

Остальные друг за другом

над рекою

идут цугом,

и четыре тени в ряд

в голубой воде дрожат.

— Ишь, расхватывает сдуру, —

говорит Якуня хмуро, —

шевельнет, игрун, усом

и пойдешь ко дну,

как сом. —

Но моряк играть играет,

а порядок наблюдает,

и хотя силён искус,

аккуратно

держит ус.

Мужики, сутуля спины,

добрались

до середины,

смотрят в быструю реку

и кричат весельчаку:

— Убери-ка на минутку

духовую самогудку.

Мы недаром

вчетвером

забрались на твой паром.

Мы идем к чертям в поместье.

Двигай, малый,

с нами вместе,

подкрепи ты наш союз! —

Гармонист приподнял ус:

— Не дразни: тряхну — и крышка

Аль не чувствуешь, братишка,

что прикован я к бревну,

а бревно —

к речному дну?

— Эх, ты, дитятко-агуня, —

говорит ему Якуня, —

голова,

как у вола,

но смекалка в ней мала.

Был бы сердцем вместе с нами,

а секрет

не за горами. —

Взял зубило и тиски,

искромсал всю цепь в куски

да, согнувшись раскорякой,

сшиб с кольца

подводный якорь,

и с бревном водоворот

пятерых на берег прет…

— Ну, друзья,

теперь за дело! —

говорит Якуня смело. —

Первым долгом — покурить

и усы матросу сбрить…

— На подобные усищи

вряд ли ножницы ты сыщешь.

— У меня

такие есть —

режут олово и жесть! —

Захрустел ядреный волос.

Заревел

Усаныч в голос,

теребя подбритый ус

на дурной английский вкус

— Все пройдет, моряк,

три к носу, —

говорит кузнец матросу, —

отрастет твоя ботва…

Разводи костер, братва!

ЕСТЬ И НА ЧОРТА ГРОМ[править]

Через кочки

перебежкою

два дружка

с ручной тележкою

под именьем топчут

весело

волостных суглинков

месиво.

С ними дед

Дубьян Дубьянович,

с ними кум

Камьян Камьянович

да моряк

с гармошкой-ливенкой

ковыляют

стежкой кривенькой.

От дождя в грязи

пузырики.

Дождь стеной идет

с Оки-реки.

И поют дружки

рязанские

песни злые

арестантские:

— Полно, черти, пировать,

кровь народную цедить.

Будем ребра вам ломать,

злые головы лудить!

Ведра вставлять,

чугуны чинить! —

У калитки

в замок княжеский

задержал их

стражник вражеский:

— Ну-ка дайте мне

документы

на себя

и на инструменты! —

Подошли к нему

ведерники:

— Мы не воры,

мы не ёрники,

мы трудами

по кузнечеству

послужить пришли

отечеству

из села родного Канина…

Пропусти, душа,

крестьянина! —

Чорт, почуяв носом взятку,

отстранил чуть-чуть рогатку,

и с подъезда впятером

гости влезли

в барский дом.

У огня перед затоцом

шумоватым пестрым скопом

пировали, веселясь,

черти, мельник,

поп и князь.

На подушках

ихний старший

в древней шапке патриаршей

лопал с пальчиков княжны

со сметаною блины.

Мужики к нему

с поклоном:

— За твоим, отец, законом,

что за каменной стеной —

хлебопашец волостной. —

Взглянул чорт

в глаза мужичьи:

— Это что за неприличье?

— Не вели, отец, казнить,

дай словечко обронить!

От чудес в твоем именьи

в голове у нас

затменье,

но взглянули мы, дубьё,

на копытце на твое,

а подошва-то сносилась.

Подкуем, что ль,

вашу милость?

За труды перед горном

мы копейки не возьмем.

Мы одно сочтем за счастье,

чтоб высокой нашей власти

послужить

хоть чем-нибудь

и с умом ее обуть. —

Чорт растаял от такого

верноподданного слова,

соизволив повелеть,

чтобы шли

подковы греть.

Полюбилась рогатому

ковка:

и ходить на подковах

ловко,

и нога уж не так

потеет,

и копыто теперь

не преет.

Чортов писарь строчил

в приказе:

подковать всех чертей,

и князя,

и попа с попадьей

бездетной,

и княгиню с княжной —

секретно.

Грянул веселый

пасхальный звон.

Поп Сивулей

нахватал икон.

Раздули кадило

дьячки втроем.

Хоругви взвились

кровяным коршуньём.

В крестастой парче,

густопсов, как чорт.

елеем святым

до костей натерт

отец-протодьякон

трубил, как гром,

бычиной утробой,

глухим нутром:

— Помилуй их, боже,

спаси от бед,

на много и много

и много лет! —

Понюхали черти

кадильный дым

и двинули в кузню

гуртом густым.

А в. кузне, за дверью, с дубьем.

Дубьян,

а в кузне, за стенкой, с багром

Камьян,

а в кузне с веревкой

моряк — Усан.

Натянул кузнец галицу, —

вдруг сырую половицу

кто-то снизу покачал

и тихонько

постучал.

Приоткрыл Якуня дверку,

и в ее глухую створку,

захлеснув за крюк аркан,

вылез

черный великан.

Виснут руки

по колена

в два ольховые полена,

и мотается в одной

лампа с сеткой жестяной.

— Мы в забоях услыхали,

что чертей

ковать вы стали

на шестидюймовый гвоздь, —

говорит нежданый гость. —

Я прошу вас

добрым словом,

чем точить шипы к подковам,

сталь да уголь изводить,

лучше в шурф чертей спустить.

Там, поближе к преисподней,

будет им куда пригодней;

пусть враги

из-под земли

добывают нам угли.

Вам, покуда, я не выйду,

не показывать им виду,

а как начали ковать,

тут уж рот

не разевать:

величай анчутку дядей,

заводи в станок лошадий,

под станком

откроешь люк

и нечистому — каюк! —

И посыпались черти в шахту,

обалделые, с бухты-барахту.

Князь с потомством,

купец и мельник

слезли чохом в чертячий пчельник

а за ними поехал в дырку,

не успев дожевать просвирку,

Сивулей

в затрапезной ряске.

Закатились поповы глазки.

как Якуня, сжимая клещи,

рявкнул в ухо ему зловеще:

— Донесет тебя, поп, до низу,

не забудь

облачиться в ризу,

Помяни нас

в своих молебнах,

благодарственных и хвалебных! —

А Дубьян, оглоушив чорта,

Раз! — и в угол его с разверта.

А Камьян — ему

хвост к затылку,

а Усан —

за рога да в дырку:

— Славно было вам пить и кушать

да на золото

зубы щерить,

нашей темной тоски не слушать,

нашим горьким слезам не верить-

так летите торчком за это

во-свояси, на многи лета,

чтоб вам, демонам,

дна не знать,

рогоносная

бесья знать!..

. . . . . . . . . . . . . .

Жизнь пошла повеселее.

Вырвал дуб Дубьян в аллее.

Взяли все

по топору

и заделали дыру.

А над нею —

глины ворох

да голыш пудов на сорок,

что Камьян с собой принес.

Влез на камешек матрос

и давай на переборах

всем узором

в сорок сборок:

— Ты такая, я такой,

со святыми упокой! —

Мужики плечами водят,

ноги сами

так и ходят.

Рваным лаптем бьет Дубьян

босиком дробит Камьян,

сапогом бубнит Якуня:

— Ой, Дуня,

Дуня, Дуня!

Ну-ка, дядя Еремей,

заворачивай прямей! —

Но рыбак

взглянул направо,

где садился месяц в травы,

покосился влево, вниз,

где черемухи сплелись,

постучал по лаптю трубкой,

зарядил ее ощупкой,

угольком табак раздул,

затянулся

и заснул…

Часть третья
Пробуждение

НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕСНА[править]

Просыпается Ерема.

В теле странная истома,

будто спал он

сто годов

под навесами дубов.

Перед ним в глуши бурьяна —

ни Дубьяна,

ни Камьяна,

сгас Якуйя, сгас матрос

и рыдван о двух колес.

Лишь елозит в сучьях дятел:

спину пеструю сгорбатил

и, качая хохолком,

долбит в дуб,

как молотком.

«Этот знает все верст за сто…»

— Расскажи-ка, друг носастый,

где тут будет барский дом

с парком, садом

и прудом? —

Покосился сверку дятел,

хохолок на лбу

взлохматил

и, слегка передохнув,

повернул к Ереме клюв

Говорит Ереме дятел:

— Твой вопрос мне непонятен, —

есть у нас в колхозе дом

с парком, садом

и прудом,

но зовут его не барским,

а Досугом Пролетарским.

Если ты про этот дом

я сведу туда, —

пойдем! —

«0н бесенок, а не дятел,

иль с ума я ныне спятил…»

И грозит он

кулаком

пестрой птице с хохолком.

Да скорее — в руки палку

и бегом, бегом вразвалку,

без рыдвана, налегке,

под бугор,

в луга, к реке.

Серый селезень за речкой

поднялся с канавы свечкой,

протянул над головой

сизокрылый

кряковой.

— Обожди-ка, серый, милый,

желтолапый, сивокрылый,

я не ловчий,

не стрелок…

Не видал ли ты, дружок,

по заре на перелете —

в черном лесе, иль в болоте —

кузнеца и трех друзей,

трех друзей —

богатырей?

— Кузнецов у нас не мало,

их встречаешь где попало,

и видал

богатырей

здесь над речкою своей.

Ихний путь

под облаками,

шлемы с красными звездами;

все — по правде говорю —

богатырь к богатырю.

Да девчонка из колхоза —

та, что водит паровозы

прямо пашней,

вдаль и вширь, —

тоже храбрый богатырь:

вскинет кожаную спину

и везет одна машину…

А твоих богатырей

не видал я,

хоть убей.

Те, наверно, уж померли…--

У Еремы

ссохлось в горле;

он воды скорей хлебнул,

встал и селезня спугнул.

Вышел он

опять на горку,

разыскал в мешке махорку,

трубку натуго набил,

пососал и задымил.

Смотрит под гору Ерема:

место будто и знакомо —

и река

и буерак,

но однако — как же так?

Там, где были

топь да тина,

перекинута плотина;

плещет на версту затон,

крепко запертый в бетон.

И ревет вода с откоса

под покатые колеса,

и бегут

поверх колес

прутья проволок вразброс.

Пробирается Ерема

мимо княжеского дома,

а навстречу

из ворот —

целым обществом народ!

Роя грунт рябою шиной,

прет машина

за машиной,

на передней за рулем —

сам Якуня — королем.

Увидал Якуня друга,

грузно выехал из круга,

спрыгнул, весел и высок,

с ясных козел

на песок.

А Ерема

чуть не плачет:

— Ты, кузнец, не помер, значит?

— Смерть в колхозе не жилец, —

улыбается кузнец, —

смерть нужна попам да мухам,

да лентяям с голым брюхом,

мы же в сведенья для ней

не заносим

трудодней. —

Слово новое ядрено,

слово новое мудрено,

не вникает Еремей

в смысл колхозных

трудодней.

— Все со временем постигнешь,

выше разума не сигнешь, —

говорит ему кузнец. —

Наконец-то,

наконец!..

НИЧЕГО ПОДОБНОГО[править]

Скорый поезд пыжится,

идет — нейдет,

а Ерема

движется

куда вперед!

Путь-дорога ровная

и верст в полста —

все родные,

кровные,

свои места.

Лес внизу

ворочается,

как медведь.

Веселиться хочется ;

и песни петь!

Белая черемушка,

ручьем

цветы…

Еремей-Еремушка,

неужто ты?

Дед кнута ременного

не знал,

а внук

с неба синедонного

жужжит, как жук.

Все ж, поди, боишься, чай

то в жар,

то в дрожь:

вниз-то сажен тысяча —

костей не соберешь…

— Ничего подобного!

Не тот расчет:

залетишь

под облако —

душа растет! —

Это все лишь присказка,

а сказки впереди:

ясен-месяц

близко стал —

в карман клади.

— Ишь, ты, тварь угрюмая,

постой, арап! —

И недолга

думая,

цап-царап!

Да в кисет с тесемками:

— А ну, небось,

побалуй

с потемками,

светлейший гость.

Табачок неласковый,

всю спесь

отъест, —

из района Рижского,

из наших мест…--

Снег посыпал хлопьями.

а в хлопья,

в высь,

голубыми копьями

тучи взвились.

В дымке белокипенной,

как ржи

в возу,

сыпано-насыпано

огней внизу.

Смотрит

в темя городу

колхозный гость,

мнет в раздумьи бороду,

зевает в горсть:

— Все на электричестве.

И то сказать —

где в таком

количестве

лучин бы взять!

Знамо, дело трудное

на каждый день

кучу многолюдную

обуй,

одень.

Гуще проса спелого

трудящий класс!

Сколько хлеба белого

сомнет

зараз;

сколько чаю, сахару —

табак не в счет.

И вождю, и пахарю —

забот,

забот!…

ПО УЛИЦЕ МОСТОВОЙ[править]

От ворот аэродрома

по шоссе из гладких плит

на автобусе

Ерема

к центру города пылит.

Но машина голубая

для него

ни дать, ни взять,

что телега ломовая,

только стуку не слыхать.

— Бьешься в ней, как вобла в бочке,

то ли дело самолет. —

И кондуктора в платочке

просит сделать

тихий ход.

Прыщет девушка в перчатку,

тычет в пуговку звонка,

через заднюю площадку

выпускает

чудака…

Трубанула легковая

в три гармошечных баса, —

дорогая,

вороная,

что камчатская лиса.

Трубанула,

обогнула

и пропала за углом;

только лампочка порхнула

краснозобым снегирем.

— Хороша, да все не диво:

приглядимся,

а потом

и себе для коллектива

лимузин приобретем…--

Еремей, вздохнул на воле,

подался немного в бок

и в бучало

огневое

пошагал наискосок.

На огнистом перекрестке,

бушевавшем,

как гроза,

человек в перчатках белых

гостю бросился в глаза.

Перекресток весь в полоску,

разлинован, как тетрадь.

Человеку

с перекрестка

обе улицы видать.

Он одной рукою двинет,

будто скажет:

подавай!

И ручьем гремячим хлынет

в эту сторону трахмвай.

Он другой рукой поманет,

белоснежной поведет

и всю улицу потянет,

как на нитке,

в свой черед.

Еремей глядел и думал:

«Дисциплина, так сказать:

мы шумим,

а тут без шума,

только пальцем показать…»

БРОНЗОВЫЙ ДРУГ[править]

Про бродив почти до света

и соскучившись

без дел,

против статуи поэта

на скамейку он присел.

Тихо падали снежинки

в складки бронзы вековой,

в каждой сборке

и морщинке

оседая белизной.

Снег лежал волнистым пухом

на груди

и на плечах

и блестел над черным ухом

в мертвых бронзовых кудрях.

Еремей жевал баранки,

не сводя с поэта глаз.

Поздний свет

в висячей склянке

этим временем погас.

Пушкин стал большой

и смутный,

весь закованный в мороз,

будто, степью бесприютной

мчавшись в Питер на допрос,

он вдруг выпрыгнул в потемки

из косых ямских саней

в ледяной разгул поземки,

в стужу

родины своей

и застыл, упершись в камень,

как живой

в косицах вьюг…

Еремей двумя руками

снял барашковый треух:

— Я тебе под этой бронзой,

наш прославленный поэт,

ото всей семьи

колхозной

передать хочу привет

за твое простое слово,

за веселье

и за грусть.

Петуха-то Золотого

я читаю наизусть,

а про Мертвую Царевну

знает сказку весь колхоз:

и умно, и задушевно,

и занятно,

и до слез.

Жаль, не знал тебя при жизни…--

Еремей достал кисет,

а оттуда вдруг и брызни

под скамейку

лунный свет.

Еремей за блёсткой блёстку

топчет наскоро ногой.

В это время с перекрестка

к Еремею —

постовой:

— Что за искры на панели?

Ваш документ!..

Так… У-гу…

Кой же смысл вам, в самом деле,

прохлаждаться здесь в снегу?

Я ведь думал —

вы в угаре.

Извиняюсь, что спроста.

Вам у нас не на бульваре,

а в гостинице места…--

И когда гудок добротно

«с добрым утром» пел — уже

гостя приняли

в Охотном,

на десятом этаже.

Голышом сплясав под душем

и покушав в добрый час,

в мягком кресле,

крытом плюшем,

он сидел и слушал джаз.

В дорогой под дуб оправе,

будто чудо с небеси,

раздоказывал, картавя,

перед гостем

Тульский СИ.

«Это чудо, верно, ловит

не одну мою страну…»

И Ерема

стрелку сдвинул

на короткую волну.

Но Европа не давалась:

то провал

и тишина,

то такое раздавалось,

будто там везде война.

Ни Литва, ни швед, ни чехи,

только треск

на целый свет.

«Знамо, все кругом помехи,

оттого и рикошет…»

КРЕМЛЬ[править]

То не журавли над пашней

с неба голос подают,

то часы

на Спасской башне

древним колоколом бьют.

И парит-парит крылатый,

и горит-горит огнем,

выше облака подъятый,

алый сполох

над Кремлем.

По коврам широких лестниц

с каждым шагом все смелей,

спрятав под бок

ясный месяц,

лезет наверх Еремей.

Шел и шел бы без устатку

по ковровой мураве,

да поднялся

на площадку —

закружилось в голове:

Зал, как мир,

и в нем народу —

негде яблоку упасть, —

собрались, чтоб взять природу

в человеческую власть.

Мастера высокой пробы,

знатный род

колхозных нив,

столбовые хлеборобы,

именитый коллектив.

Собрались одной семьею

из республик

и краев

загорелые герои

земледельческих боев.

Казахи из Семиречья,

гуртоправы,

чабаны —

в шапках дымчатых овечьих

наподобие копны.

Полукругом

возле арки

разнесли свои платки

сероглазые доярки

с крутобережной Оки.

От казаков пахло дегтем,

от доярок — молоком;

рядом с ними

локоть с локтем —

академик и нарком…

Между прочим, пробегая

по заветному пути,

твердо стрелка часовая

подходила

к десяти.

И ударил час. И встали

делегаты, как один:

это в зал

товарищ Сталин

с боковых дверей входил.

И не ливень, нет, не ливень,

не гроза, не вихрь,

не шквал, —

шире моря и бурливей

загудел высокий зал.

Перегнув ладонь корытцем,

Еремей поддал звучку,

не умея подчиниться

увещаньям

и звонку.

Сталин весело кивает,

улыбается в усы,

из кармана вынимает

с ясным стеклышком

часы.

Он улыбкой и часами

хочет шум людской унять, —

дескать, срок,

судите сами,

дескать, время начинать.

И как будто затихает

море бурное,

но вдруг

чей-то голос покрывает

шумовую вьюгу рук.

Он как песню запевает:

— Что нам время?

Кто счастлив,

тот часов не наблюдает!.. —

И опять по залу взрыв.

И опять по залу ливень,

и опять по залу вихрь!

Каждый в зале был счастливей

всех на свете

в этот миг…

ЗНАМЕНИТЫЙ УЗЕЛОК[править]

Выступали из-под Пскова —

от озерных деревень,

с Волги, с Дона, из Ростова,

из Иркутска, из Тамбова,

с Новогорода седого,

из Архангельска лесного, —

Еремею вышло слово

под конец, на пятый день.

Перед ним

для выступленья

бабка древняя прошла;

хоть стара до удивленья,

но стройна и весела.

— Да ведь это ж бабка Настя!

То ли верить,

то ли нет… —

По бумагам сельской власти

было бабке двести лет.

Еремей привстал повыше:

— Верно, Настя,

ну, дела! —

Под одной с Еремой крышей

сто годов она жила.

А другие сто

с надбавкой

побиралась по селу,

у чужих людей под лавкой

ночевала на полу.

Не пахала, не косила,

не копила в закрома,

и всего у бабки было

только палка

да сума.

А теперь на бабке шубка,

шерстяной с каймой платок,

фартук, байковая юбка

и подмышкой

узелок.

Кто-то подал бабке воду,

показал на микрофон.

А она — поклон народу

и правительству —

поклон.

Провела рукой по залу:

— обожди, мол,

дайте срок!

И тихонько развязала

деревенский узелок.

Развязала,

размотала,

призадумалась на миг

и две варежки достала

белоснежных шерстяных

Уж и связаны, что свиты —

петля к петле,

как одна.

К Ворошилову с трибуны

обращается она:

— Я связала их на спицах

без нужды

и без угроз,

в чистых комнатах-светлицах,

что построил мне колхоз;

без богов, без богородиц,

не подвластная царю…

Я тебе, наш полководец,

эти варежки

дарю.

Ты пошли их утром рано,

ты пошли их, мой сынок,

в пограничную охрану

на заставу,

на Восток.

Ты пошли их без задержки,

скорым поездом

пошли.

Пусть красавец-пограничник

носит варежки мои;

чтобы руки не озябли

в урагане ледяном,

чтоб не выронил он сабли,

если схватится

с врагом…--

Губы маршала по-детски

улыбнулись бабке вдруг.

Он привстал и молодецки

привял варежки

из рук.

Сапогом сверкнул и с ходу

ловко подал бабке стул,

поднял варежки к народу

и на Сталина

взглянул.

Сталин быстро вынул руку

из застегнутой полы,

поманил к себе

старуху

через красные столы.

Бабка к Сталину,

а Сталин

сам навстречу к ней идет

и обеими руками

руку бабкину берет.

Жмет. А варежки гуляют,

что котята по рядам,

и снежинками порхают

и мелькают

тут и там.

Еремей, заждавшись слова,

на часы глядит тайком.

В сорок пять минут шестого

принял варежки

нарком.

До Калинина доходят

снеговые

ровно в шесть.

Президент очки наводит

на поярковую шерсть.

Хвалит бабкину работу,

щиплет кончик бороды.

Всем вождям

взглянуть охота

на старухины труды.

А начальник Первой Конной,

что на крайчике сидел,

боевой казак

Буденный

даже на руку надел,

чтоб примерить,

чтоб проверить,

ловко ль саблю будет взять,

взвить коня на всем карьере

и поводья разобрать…

Вдруг — а варежки,

как птицы,

к синей фортке и в расход!

Но старуха-мастерица

уж другие подает.

И другие вслед за ними.

Бабка вновь за узелок

и руками молодыми

хвать оттуда

сот пяток!

Ну и бабка, ну, старуха!

А от ней,

как в снегопад,

белой вьюгой-завирухой

к фортке варежки летят.

Их не тысяча, их боле,

их, быть может, миллион.

На окошко голубое,

из окошка

на балкон,

друг за дружкой, гонят, гонят

по зубцам, зубцам, зубцам

и прямехонько

в ладони

к пограничникам-бойцам.

В боевом строю,

в колоннах,

пограничники идут,

в белых варежках дарёных

ружья наискось несут.

Сзади конница,

за нею

танки с пушками ползут,

дорогому мавзолею

отдают они салют.

И глядят на них из зала

делегаты и вожди.

А старуха повздыхала

да в народ:

поди найди!..

ЯСНЫЙ МЕСЯЦ[править]

Шли минута за минутой.

Вот последняя, и с ней

встал большой,

слегка согнутый,

на трибуне Еремей.

Светлый зал, как бороздами

разделен,

а в бороздах

разноцветными рядами

люди в искрах и в звездах.

От подвесок ли хрустальных

застилаются глаза,

иль рябит

от стен зеркальных,

иль действительно слеза?

Вспомнил он так ярко-ярко,

всю-то жизнь он

вспомнил вдруг:

тянет серая казарка,

тянет, поздняя, на юг.

Вьется чибис белогрудый,

вьется, падает в ручьи

и кричит-кричит оттуда:

чьи вы, слезы,

чьи вы, чьи?

Вспомнил все

до крайней стежки,

до последней колеи:

избу, липовые ложки,

лапти рыжие свои,

рыбью мелочь в бедной речке

лысый квас,

шустую клеть,

бабу хворую на печке,

крест и княжескую плеть.

Отряхнулся,

встал прямее,

плечи смело развернул, —

от былого Еремея

этот вон куда шагнул!

Подойди к нему, уверуй:

он не робок,

не угрюм.

На Ереме светлосерый

коверкотовый костюм.

Мягкий свитер пестротканый,

шитый шелком отворот,

из наружного

кармана

уголком глядит блокнот.

Прошлой жизни оголтелой

не осталось

и следа.

От нее лишь уцелела

жуковая борода,

да кандальный палашовский

синий шрам во весь кадык,

да старинный

сапожковский

с прибаутками язык,

да покойницей расшитый

в две каемки

с васильком

шерстяной кисет, набитый

крепким рижским табаком.

Кто ж Ереме руку подал?

Кто ж дорогу указал

из Бирючьего-то Брода

к солнцу, в Кремль

и в этот зал?

Вот стоишь сейчас, как дома,

не боишься никого…

Сталин

смотрит на Ерему,

а Ерема — на него.

Точно колос набухает

теплым вечером

к дождю,

Так Ерема начинает,

обращаяся к вождю:

— Как в Москве я появился,

ничему не удивился,

будто здесь

давным-давно

жил с тобою заодно.

А когда вот в этом зале

видел я,

товарищ Сталин,

как народ встречал тебя,

больше матери любя,

вся душа пришла в движенье,

в удивленье

и волненье;

сам стою, а рвусь все встать, —

просто трудно передать

Я-то там,

в избе сосновой,

полагал, что ты суровый

и в суровости такой

не достать тебя рукой.

Сам огромный, в два обхвата,

голос грозный с перекатом, —

слово скажешь и — каюк!..

А вошел ты к нам

и вдруг —

вижу я —

совсем иное:

ты, как солнышко родное,

как отец, как брат старшой

и такой простой-простой!

Только внутренняя сила —

чую, много ей в тебе.

Нам от ней

тепло и мило,

а врагам — не по себе.

И зовет нас эта сила

на работу,

на борьбу.

Чтоб тебе понятней было,

расскажу свою судьбу:

был я жизнью опечален,

дорогой

товарищ Сталин,

верил в беса и божбу,

в старшину и ворожбу,

в черных кошек и в лампады,

да еще в лесные клады,

а пришел в колхоз, как в сад,

и подумал:

вот он, клад!

Нет нигде

другого клада,

и ходить за ним не надо,

он, как золото в руде,

в нашей силе и в труде.

Завернул бы после съезда

к нам в село

под наши звезды

подивиться в добрый час

на природу и на нас —

что мы были, кем мы стали.

Будь здоров,

товарищ Сталин, —

за себя не говорю,

за народ благодарю!..

А теперь, родные гости

и хозяева

страны,

расскажу вам очень просто

относительно луны.

Передать подарок съезду

я, признаться, не мечтал.

Но в дороге мне с наезду

месяц

под руку попал.

Я ему про то, про это

да катком, катком в кисет.

Оттого-то из кисета

и сияет

лунный свет.

Вот он здесь

и кругл и ярок,

в чистом виде, так сказать.

Разрешите мне в подарок

мужикам его отдать.

Пусть от Сталина ученье,

что мы слышали

в Кремле.

передаст во все селенья,

разнесет по всей земле.

Мы дадим ему

картузик

и почтовую суму.

Пусть походит карапузик

по маршруту своему.

Пусть шагает по морозцу

хрустким настом,

целиком, —

деревенским письмоносцем,

золотым кольцевиком!.. —

Тут он дернул за тесемки.

Месяц мячиком на стол

прыг, да вверх —

в окно, в потемки

и пошел, пошел, пошел.

Засиял, засеребрился,

головой слегка кивнул,

снял картузик,

поклонился

и за башню повернул.

Бьют часы на старой башне

день длинен,

длинен, как год!..

А послушный письмоносец

уж проселками идет.

Утром гуси протянули

с юга к северу домой.

В полдень

громы громыхнули

в синей туче дождевой.

К ночи лошади заржали

у колхозного двора.

В темном поле прокричали

перепелки:

спать-пора!

Вышел ясный письмоносец

в теплый сумрак полевой,

где ни меж,

ни чресполосиц,

а хлеба сплошной стеной;

где без бога и без беса

строит счастье человек.

Кольцевик шагает лесом,

по оврагам,

краем рек.

В камышах степных калужин

козырьком своим блеснет.

К пастухам

как раз под ужин

из-за стога подойдет.

У студеного колодца

глянет к девушке в ведро

Через край попьет,

утрется

и поклонится: добро!

Под окно колхозной хаты

кинет с ходу письмецо.

С визгом

выскочат девчата

на широкое крыльцо.

Лица белы да румяны.

Ниже пояса коса.

Гармонист,

прильнув к баяну,

нажимает на баса.

— Ясный, милый да хороший!

Весело пройти селом.

То ли девушки в ладоши,

то ли лебеди

крылом: —

ты лети, наш месяц ясный

до седой Кремля стены.

Передай ты, месяц ясный,

наш поклон столице красной

и вождю родной страны!

Рязань--Москва--дер. Тишина, Моск. обл.

1929—1937.