Перейти к содержанию

Крестом и мечом (Добиаш-Рождественская)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Крестом и мечом : Приключения Ричарда I Львиное Сердце
автор Ольга Антоновна Добиаш-Рождественская
Опубл.: 1925. Источник: az.lib.ru

О. А. Добиаш-Рождественская

КРЕСТОМ И МЕЧОМ

[править]

Приключения Ричарда I Львиное Сердце

[править]

Источник:'' Добиаш-Рождественская О. А. Крестом и мечом. Приключения Ричарда I Львиное Сердце. — М.: Наука, 1991.

Оригинал здесь: http://militera.lib.ru/bio/dobiash-rozhdestvenskaya_oa/index.html.

ПРЕДИСЛОВИЕ

[править]

Посвящаю дорогому моему учителю

Ивану Михайловичу Гревсу

в 40-летие его деятельности

Приключения Ричарда Львиное Сердце должны воз­будить в современном читателе интерес, быть может еще более живой, чем тот, какой к ним притягивал людей его поколения. Драматическая фигура блестящего авантю­риста и бесстрашного скитальца по суше и морям, жизнь, полная головокружительных успехов и роковых неудач, волновавшая воображения Востока и Запада, для нас — вне своих живописных эффектов — имеет более сложный смысл. Он определяется как раз тем, что смущало его современников, было им особенно непонятно и сказалось лишь в их случайно оброненных фразах и недомолвках. Выросший органически из своей среды, необычайно ярко ее отразивший, Ричард вместе с тем почти свободен от власти традиции. В его системе как правителя, в его тактике как стратега, в его методах как моряка, в его миросозерцании как «крестоносца» было очень мало такого, что, не искажаясь, вмещалось в стереотипные формулы его эпохи. В частности, в этом последнем вопросе очень трудно установить, был ли сколько-нибудь «церков­но настроенным» человеком этот насмешливый король, чьи мефистофельские шутки подчас веселили, а чаще пугали его анналистов и поэтов. Вся его западная и вос­точная эпопея имеет, несомненно, какой-то иной смысл, чем утоление тоски по Иерусалиму, хотя в современном ему изображении она отчасти отлилась в эти краски. И если мало кто в такой мере нес в себе наследство прошлого, то мало кто пробудил и сконцентрировал с такой силой эмоции, пробивал пути, ведущие в новый мир, как неугомонный король Ричард. В этом смысле он (кого в титуле первой из наших глав мы назвали «викин­гом во французской культуре») не может остаться безразличным для истории, по которой он, прошел как сила одновременно разрушительная и движущая.

ВИКИНГ ВО ФРАНЦУЗСКОЙ КУЛЬТУРЕ

[править]

«За полгода до гибели Анри II1, в пятницу перед Рождеством; в час ночного безмолвия, приблизительно около времени первого сна, взошла в Англии комета, обычно предвещающая смерть или рождение государей. Она восходила ниже не только звезд, но и планет и в этом туманном воздухе мнилась чем-то вроде огненного шара. Она неслась через небеса со странным шумом, как бы длительным громом, оставляя за собою непрерывной по­лосой тянущееся сияние».

Эта удивительная комета должна была явиться зна­мением смерти старого короля. Она же возвещала вступ­ление старшего из оставшихся в живых его сыновей — герцога Ричарда. Многократно преданный отцом и пре­давший его незадолго до смерти, «принц с львиным серд­цем» должен был в 1189 году продолжить на английском королевском и ряде французских герцогских и графских престолов ту злополучную династию, над которой висело пророчество Мерлина: «В ней брат будет предавать брата, а сын — отца». Читатель, пробегающий приведенные в начале этого очерка, строки из трактата Геральда Камб­резийского «О воспитании государя», не может отделаться от мысли, что прямо и непосредственно к Ричарду от­носится образ кометы, оставившей зловеще яркий след в туманном небе средневековой Англии.

А также всех впечатлительных воображений Европы и Передней Азии. Если в течение его жизни суда короля Ричарда пенили волны Атлантического океана и Среди­земного моря, если в самой несходной обстановке и в самых различных климатах и местах моря и суши он дей­ствовал, воевал, грабил, кощунствовал, пировал, ругался (его ругательствам Геральд посвящает целый параграф, с неодобрением сравнивая его манеру с исполненным благо­честия и приличия поведением французских принцев), молился, пировал и пел, то эта пестрая правда его жизни нашла отражение в самой разнообразной поэзии его времени. Его воспели труверы Северной Франции, как и трубадуры Южной. Вокруг его страшной фигуры слага­лись арабские сказки и пророчества итальянских визионе­ров. Хроникеры греческой и латинской Европы, как и ар­мянской Азии, запечатлели на разных языках ужас перед его яростной энергией, его демонической силой, восхище­ние перед его великодушными подвигами, жалость к его трагической судьбе. «Умер король Ричард, — пишет в 1199 году трубадур Госельм Феди. — Тысяча лет прошла без того, чтобы умирал человек, чья утрата была бы такой безмерной. Не было мужа столь прямого, доблестно­го, великодушного. Сказать правду, во всем мире одни его боялись, другие любили».

Современные ему биографы поняли и живописали упрощенно-ярко явившуюся в Ричарде разновидность «образа человечества». В этих изображениях удивляет не только большая разница оценок, но и их прямая полярность. Одни представляли его здоровым, другие — больным; одни — красавцем, другие — бледным дегенера­том; одни — жадным, другие — великодушным и щедрым; одни — коварным предателем, другие — верным и пря­мым; одни — божьим паладином, другие — исчадием дьявола. Когда мы оцениваем его под нашим теперешним углом, у нас — с одной точки зрения — также многое двоится. Что это за фигура как сила истории? Какова роль представляемой ею стихии в реке времен? Строил ли он будущее или лежал камнем (в виду его подвижной природы лучше сказать: метался враждебным вихрем) на его пути? Закон рождения сделал его «королем», офи­циальным вождем сильных и деятельных групп по обе стороны Ла-Манша. В их организации или разложении, в социальных исканиях и утратах играл ли он приметную роль и какую именно?

Смысл большинства оценок Ричарда, разбросанных в новой историографии, если свести их к краткому и резкому выражению2, таков, что даже для своего нетребовательного времени он был никуда не годным государем. Он никогда не сидел дома, но вечно носился по суше и морям, он ограбил Лондон, разорил Англию для своих крестонос­ных предприятий, запутал управление, растратил не­вероятное количество денег, запасов и живых челове­ческих сил, в свой замечательный век, уже начинавший жить интенсивною жизнью организованного, мирного труда, он развил и поощрял войну авантюристов. При нем процвели Лувары, Меркадье и тому подобные бичи трудового населения, которое на его собственных тер­риториях не знало от них покоя. Он был правитель жесто­кий и суровый, за малейшую провинность готовый топить и вешать своих матросов и солдат. Он ничего не понял в могучем социальном и хозяйственном движении, которое совершалось в деревнях и городах его страны, не уразумев даже того, что поняли и — в интересах монархии — поддержали его отец, Анри Плантагенет, и его современник, Филипп-Август, король Парижский. Он был бретер, задира, честолюбец. Он даже не был, собственно, идеалистом крестоносного дела, в котором в конце концов видел авантюру, выгодную для обогаще­ния, в лучшем случае для славы, повод упражнения воин­ственной энергии — в гораздо большей мере, нежели «подвиг божий» и тем менее — «путь покаяния».

За Ричардом никто не отрицает талантливости, свое­образного (преимущественно саркастического) остро­умия, личной энергии и мужества, гения быстрой органи­зации. Но полное непонимание глубоких основ всех тех исторических движений, около которых он стоял, не только в Европе, но и в Азии, крайне узкое и чисто личное отношение к событиям и людям, легкомысленная импульсивность природы, недостаточная серьезность в переживании подлинной трагедии Святой земли и дела в ней латинского рыцарства сделали то, что он оказался, может быть, самым вредным человеком в третьем крестовом походе, деятелем, который разрушал левою рукою то, что строил правою, и, не мирясь ни с чьей инициативою рядом со своею собственною, подрывая возможность всякого сотрудничества, разогнал союзников и скомпрометировал дело Святой земли. За окончательную утрату Иерусалима, несмотря на ряд совершенных им подвигов, ответственна его собственная плохая политика. Он уже для своего времени «человек прошлого», носитель самого дурного его наследства, всего, что было насиль­нического, личного и самоуверенно-жестокого, что бы­ло при всей его эффектности отталкивающего и при всей его подвижности мертвого в воинственном феода­лизме.

На общем фоне XII века, полного новых социальных и духовных возможностей, он рисуется воплощением всего, что должно было пойти в нем на слом. Даже в среде современных ему государей, таких, как Филипп II, Фридрих I, Генрих VI, и прежде всего наряду со своим отцом, которые все были чуткими и трезвыми политиками, угадавшими и содействовавшими выявлению новой, более совершенной государственности, этот рыцарь-бродяга, король-авантюрист, коронованный трубадур представляется явлением запоздавшим, задержавшимся искусственно в новом мире. Чем раньше этот мир отделал­ся от причудливого и беспокойного государя, тем лучше для него, и Ричард мог бы нас интересовать только как любопытный пережиток известного, преи­мущественно отрицательного типа социальной культуры3. За этим трезвым и суровым приговором остается, однако, какой-то вопрос:

Зачем крутится вихрь в овраге,

Колеблет прах и пыль несет,

Когда корабль в бездонной влаге

Его дыханья жадно ждет?

Зачем от гор и мимо башен

Летит орел, угрюм и страшен,

На пень гнилой? Спроси его…

Приговор исторической смерти для Ричарда не может удовлетворить романтика, дорожащего в его образе ярким воплощением безграничной личной свободы и того, что он назвал бы «игрою жизни» — Spiel des Lebens. Он не удовлетворяет — в отношении к самому деятельному принцу своего времени — и тех «энергетиков», для кого в начале Вселенной стоит «деяние» (in Anfang war die Tat 4) и воля является осью космоса и истории. Он не удовлетворяет эстета, оценивающего образы истории не под углом зрения этическим или корыстным (принесенной пользы или причиненного ущерба), но с точки зрения полноты, внутренней согласованности имманентных им сил. Наконец, определение явления как запоздавшего или отжившего отменяется для тех, кто берет его в его вневременном аспекте, исключающем категорию про­гресса.

При всех этих точках зрения могут открыться несколь­ко новые перспективы на личность Ричарда. Обнаруживая в нем какую-то не до конца учтенную вышеприведенными формулами, ценность, они побуждают внимательнее и более изнутри всмотреться в того, кого «во всем мире одни боялись, другие любили». Быть может, беспристрастнее и шире оценив те ферменты брожения, которыми он возму­тил окружающую его стихию, мы придем к несколько менее суровому выводу о самом месте его в волнующемся мире истории.

Среди расходящихся в самых неожиданных направле­ниях изображений его личности и судьбы одно из самых характерных — изображение Геральда Камбре­зийского. Он подчеркивает в этой личности и судьбе какую-то обреченность. Подобно иным ученым хроникерам своего времени, он охотно сравнивает Ричарда с Александ­ром и Ахиллом, потому что, подобно им, ему суждена была ранняя слава и ранняя смерть. Но обреченность Ричарда для Геральда глубже этого совпадения. Она кроется во «вдвойне проклятой крови, от которой он принял свой корень». В трактате «О воспитании госу­даря» мрачная семья Плантагенетов служит в этом смысле темным фоном светлой династий Капетингов. Все пред­сказания, видения, голоса, которые Геральд набирает и высыпает десятками перед читателем, ведут к одному определенному впечатлению. Для его усиления Геральд, знающий своего читателя, не жалеет красок. От Мерлина до Бернарда Клервоского и от «знатного мужа» до «некоей доброй женщины» самые разнообразные вещатели появляются в его трактате, чтобы предсказать судьбу коварного старого короля и его преступных, несчастных сыновей. «От дьявола вышли и к дьяволу придут», — предрекает будто бы при дворе Людовика VII святой Бернард. «Происходят от дьявола и к нему отыдут», — повторяет Фома Кентерберийский в видении, где он был запрошен о судьбе семьи Анри II. Угроза, понятная в устах архиепископа, который по одному намеку короля был убит «между церковью и алтарем». «Некий монах», размышлявший о будущности Плантагенетов, увидел старого селезня и четырех молодых, погрузившихся в воду и в ней утонувших перед налетевшим соколом. «Сокол — король Франции». Сам Анри в предчувствии грядущего велел будто бы изобразить на пустом месте стены Винчестерского дворца орла и четырех орлят, из которых два бьют отца крыльями, третий — когтями и клювом, а четвертый, повиснув на его шее, пытается выклевать ему глаза. «Четыре орленка — четыре моих сына5. Они до смерти не перестанут преследовать меня. Младший, кого я больше всего любил, горше всего меня оскорбит». Сам Ричард неоднократно рассказывал исто­рию о своей отдаленной бабке — ее применяли и к матери его Элеоноре Аквитанской, графине Анжуйской, «удиви­тельной красоты, но неведомой (очевидно, демонской) породы». Эта дама вызывала подозрения близких тем, что во время мессы никогда не оставалась на момент освящения даров, но уходила тотчас после Евангелия. Однажды, когда по повелению ее мужа четыре рыцаря хотели ее удержать, она, покинув двух своих сыновей, которых держала под плащом справа, улетела в окно с двумя другими, которых держала слева, и больше не возвращалась… «Неудивительно, — замечал рассказы­вавший это Ричард, — что в такой семье отцы и дети, а также братья не перестают преследовать друг друга, потому что (так говорил он) мы все идем от дьявола к дьяволу». «Разве ты не знаешь, — спрашивал будто бы у того же Геральда принц Жоффруа, — что взаимная не­нависть как бы врождена нам? В нашей семье никто не любит другого». Большинство видений и предчувствий у Геральда относится к королю Анри и лишь косвенно затрагивает его сыновей. Вся энергия гнева и сарказма, этих снов относится к автору Кларендонских постановле­ний и убийце Фомы Бекета. «Но какова может быть судьба сыновей такого отца?»

Лично к Ричарду отношение Геральда исполнено осторожности и даже пиетета. Ни при каких обстоятель­ствах не забывает он, как в 1187 году «ради отмщения Христовой обиды он принял знак креста, подав тем всем заальпийским народам пример великодушной смелости». Портрет Ричарда, который он чертит в момент его смерти, сделан скорее сочувственною рукою. Но ни личные качества, ни блестящие подвиги героя не отклоня­ют грозных путей семейного рока. «Как со стороны отца, так и со стороны матери, королевы Элеоноры, порочен корень их сыновей, и потому, зная их происхождение, да не удивится читатель их злополучному концу».

Закон наследственности, который получил зловеще образную форму в вещаниях святых Бернарда и Фомы: «От дьявола исходят и к дьяволу придут», иллюстрируе­мый в свете соображений более трезвых, нежели со­ображения привидений и добрых женщин, на семье Плантагенетов XII века, могли бы обусловить более благоприятные и даже абсолютно благоприятные предсказания.

Эта семья, смешавшая много сильных и разно­образных кровей крайнего германского севера и яркого романского юга, суровую душу скандинавских скал, сложную жизнь пиренейско-атлантической страны и веселье лазурных берегов Прованса, соединившая много культурных традиций, старых и молодых, наивно-свежих и порочно-утонченных, была исключительно энергичной и талантливой семьей. Все известные нам фигуры предков короля Ричарда — выше среднего роста как морально, так и физически. Семья эта богата эффектными, выразитель­ными в чисто средневековом смысле фигурами, не дав, впрочем, ни одного образа высшей человеческой красоты, какие знала хотя бы в Людовике IX семья Капетингов. Наблюдения евгеники имели бы любопытный материал в этой династии. Кровь норманнских пиратов, на многие десятилетия «впитавших воздух моря и страсть к безбреж­ным странствиям», мало изменившаяся, победившая все примеси за два века господства6 на северофранцузском берегу7, через посредство Гильома, завоевателя Англии, его сына Гильома Рыжего, его внука Анри I8 и его правнучки Матильды, «императрицы Матильды», — кровь эта влилась в жилы графов Анжу, одной из самых крупных сеньорий французского запада, когда Матильда, единственная прямая наследница норманнской династии в Англии, бывшая первым браком замужем за императо­ром Генрихом V, затем отдала свою руку вместе с правами на английский и норманнский престолы анжуйскому графу Жоффруа Плантагенету. Сын его Анри II, осуществивший эти права, сведя, таким образом, на своей голове три короны, на языке хроник именуется «сыном императрицы». Казалось бы, уже этот король-граф являлся человеком на девять десятых французской крови, даже в своей норманнской парентеле9. Потому что огромные, многодет­ные семьи, «дома» (maisnie), «фары» норманнских баро­нов, из которых не была исключением герцогская семья, плодились и множились не только за счет законных жен, но и наложниц, — очевидно, в огромном большинстве жен­щин французской, местной породы.

Побочные дети, «батарды», — таким был и Гильом, завоеватель Англии, — не бывали обездолены в отцовском наследстве. Нормандский обычай признавал полное их равенство с законными детьми. Только их многочислен­ность вынуждала большинство младших, не вмещавшихся в родовой удел, искать счастья за морями. Так искал его в Англии Гильом, в Испании — Рожер Тоэни, в Италии и Византии — Гвискард, в Сирии — Боэмунд и Танкред. Сверх материнской, нормандской отец Ричарда, Анри II, имел чисто французскую, анжуйскую парентелу. Это была старая семья каролингских графов, давно осевших в светлом и мягком крае, по широкой долине, которую про­била, катясь к морю, Луара, окруженная здесь рощами дубов, полная весною аромата шиповника. Анри II был глубоким патриотом веселого Туранжу, родных своих городов: Тура и особенно Ле-Манса, «где была его колыбель, где была могила его отца». Об этом он вспоми­нал впоследствии, в трагических событиях, заставивших его, точно травленого волка, бежать по своей стране из города в город, под шум «тяжело-звонкого скаканья» преследовавшего его сына Ричарда. Анри, повторяем, был человеком преобладающе французской крови. Однако же не только в его грубоватом, тяжелом и красивом облике, но еще более в фигуре его второго сына, Ричарда, его могучем, статном теле, его золотисто-рыжих волосах10 все еще можно было узнать потомка викингов, как век назад узнавали его в норманнском князе Южной Италии Боэмунде Тарентском, когда в эпоху первого крестового похода он появился в палатах Византии и поразил во­ображение ее принцессы своими изменчивыми, цвета моря глазами. Поэтому совершенно неточно, но психологически понятно, если один из последних историков Ричарда, Алек­сандр Картелиери, упорно называет его «норманном», der Normane, сближая его в мессинский период его странствий с другим, тоже давно романизованным «нор­манном» Танкредом де Лечче, князем Сицилии.

Самоутверждение могучей северной расы в случае Ричарда тем более удивительно, что ведь кроме физиче­ского и духовного наследия отца Ричард получил еще наследство матери. Ею была Элеонора Аквитанская, которая, проблистав до 1152 года в качестве супруги Людовика VII Капетинга в Париже и Сирии, народив много дочерей11, нашумев своими романтическими при­ключениями, была разведена с первым мужем и вышла за его анжуйско-нормандского вассала, на которого, как единственная наследница Аквитании, перенесла права на весь французский юго-запад.

Так дополнялась вокруг слабой державы парижского короля-сюзерена старшая дуга «вассальных владений» того, кто, уже будучи графом Нормандским, Бретанским и Анжуйским, а также английским королем, стал еще аквитанским герцогом. Отныне пути в океан, как и при­брежные флоты, были в его руках.

Новая страна, попавшая во владения Плантагенетов и привязавшая к ним Лангедок (она воспитала Ричарда), всегда занимала своеобразное место в судьбах Франции. В особенности та часть Аквитании, куда океан вступает глубокими заливами и которая сама склоняется к океану, связывая Луару с Гаронной, была искони большой дорогой для миграций самых разнообразных народов, с одной стороны, двигавшихся с северо-востока в Испанию, с другой — искавших из Генуэзского залива кратчайший путь к «Острову океана», т. е. к Британии. В течение долгих столетий здесь смешивались народы севера и юга, и о великих гаванях западного берега, plagae occidentalis, рано узнали на Средиземном приморье, на Роне и Рейне. Римские инженеры связали эту страну с Италией, и с первым дыханием весны в оживавшем средневековье их дороги начинают топтать не только воины, но и торговцы и пилигримы. Одной из этих дорог в конце IV века направлялся в Палестину неизвестный путник — так на­зываемый «мэр Бордо». Другая была с Х века обычным путем странствий к Сан-Яго-ди-Компостело. До самой глубины Пиренеев она овеяна воспоминаниями о Карле Великом и его двенадцати паладинах. Античная культура, продвигавшаяся сюда удобным и естественным путем, зачастую оставила здесь больше следов, чем в местах более близких к ее источнику.

О ранней зрелости Аквитании еще в XII веке говорил внешний вид ее городов: в храмовых постройках Пуатье, Ангулема и Периге чувствуется византийское влияние, и прославившая лиможские мастерские великолепная эма­левая промышленность являет такое техническое совер­шенство, такое чувство краски, которые сами по себе красноречиво говорят о культурных связях и возможно­стях, заложенных в стране. Через море, Альпы и Прованс сюда передавались отдаленные отсветы той культуры, которая еще сияла полным блеском, когда на севере Франции только еще начинали загораться новые центры. Она будет клониться к упадку, когда эти последние начнут расцветать. Другим условием интенсивной и раз­нообразной жизни в стране были старые ее связи с «Островом океана». Пловцы из Средиземного моря рано указали этот путь, и он стал одним из самых живых путей средневековой торговли. В сношениях с Британией — впоследствии Англией — лежит один из эле­ментов процветания Бордо, и он открывается на первых страницах его истории, проходя затем все средневековье. Понятно, что город, что весь край «был яблоком раздора между скрещивающимися здесь народами. За него спори­ли воины Цезаря с гельветами, вестготы с франками, сол­даты Карла Мартела с берберскими бандами юга» (Vidal de la Blache12). В интересующий нас период здесь начина­ют чередоваться и бороться французская и английская власть, впрочем в нашем случае представленная француз­ским принцем, «сыном Элеоноры».

Если в богатой натуре Ричарда рядом с его норманд­ской энергией и в некоторых случаях анжуйской нежностью мы можем почувствовать его аквитанскую сложность, то, присматриваясь ближе к его материнской семье, мы могли бы с известной вероятностью угадывать, что именно внесла в семью Плантагенетов изменчивая принцесса, дочь страны басков, готов и латинян, внучка династии трубадуров, целого гнезда певчих соловьев солнечного края. Прадед Ричарда по матери, Гильом IX Аквитанский, своими песнями открыл век миннезанга. Как некогда «мэр Бордо», как впоследствии правнук Ричард, он побывал в Иерусалиме. Там он «претерпел бедствия плена». Но, «человек веселый и остроумный» (iocundus et lepidus), он «пел о них забавно в присутствии королей и баронов, сопровождая пение приятными модуляциями». Достойный образец тому же прославленному своею luxuria (сладострастием) правнуку, Гильом IX был великим сердцеедом и поклонником женской красоты. Прославив ее в песнях, он собирался основать около Ниора «женский монастырь», где сестрам вменялся бы в по­слушание устав сердечных радостей. Его внучка, прекрас­ная Элеонора, могла бы быть подходящей настоятель­ницей подобной обители. Если на юге она окружена была певцами, то и впоследствии на нормандский север, в Руан, она перевезла за собою по крайне мере одного — Бернарда де Вантадура, достойно здесь воспевшего ее красоту.

На берегах Гаронны в пору молодости Ричарда прошла коротким, но душистым цветением поэтическая жизнь Жоффре Рюделя, певца «дальней принцессы» Триполи. Ричард, хотя родился в 1157 году в Оксфорде, вырос и воспитывался в Аквитании. Едва получив возможность создать собственный двор, он населил его трубадурами. «Он привлекал их отовсюду, — с неодобрением замечает Роджер Ховденский, — певцов и жонглеров; выпрашивал и покупал льстивые их песни ради славы своего имени. Пели они о нем на улицах и площадях, и говорилось везде, что нет больше такого принца на свете». Подобно деду своему, Ричард сам охотно упражнялся в славном искусст­ве песни. К сожалению, кроме двух поздних элегий, ничего не сохранилось из его творчества: из них одна дошла на французском, другая на провансальском языке. Тот и другой были для него родными. С 1169 года он считался «графом Пиктавии» и, стало быть, аквитанским герцогом, а в 1173 году, когда политике Анри II удалось привести Лангедок в зависимость от Аквитании, Раймунд Тулузский принес Ричарду присягу как своему сюзерену.

На французском юге прошла для Ричарда вся его жизнь, поскольку она не уложилась в поход на Восток, если исключить недолгие его пребывания в Париже и Руане, несколько месяцев войны с отцом около Тура и Ле-Манса и несколько периодов войны то в Нормандии, то в Оверни с прежним другом, парижским королем Филиппом II, в 1194—1199 годах. В Англии, в Лондоне, Ричарда почти не видали, кроме нескольких недель 1189 года, когда он там короновался и после венчания шумно пировал, и потом — нескольких недель 1194 года, на пути из Германии, из имперского плена, во Францию, для борьбы с Филиппом. С историей Англии, таким обра­зом, меньше всего приходится связывать личность Ричар­да. И поскольку связь эта была, она носила характер преимущественно отрицательный: она демонстрировала стране в пределах, в каких последняя разбиралась в про­исходящем (она обнаружила это в движении, приведшем к Великой хартии), обременительность искусственного союза с материковым государством, интересам которого ее так часто приносили в жертву. Происходящее научило ее обходиться без короля, которого она видела так мало и так редко.

Жизнь Ричарда развернулась во Франции, достигла величайшего напряжения на Востоке и завершилась во Франции.

БОРЬБА ЗА ПРИАТЛАНТИЧЕСКУЮ ФРАНЦИЮ

[править]

Ричард был любимцем матери, и, так как эта последняя вечно враждовала с отцом, он был предметом антипатии последнего. Сыновья Анри и Элеоноры — Анри Младший, Ричард и Жоффруа рано стали поверенными матери, которая посвящала их в супружеские измены и любовные похождения Анри II. Вместе с ними и вместе с вассалами тех разноплеменных сеньорий, во главе которых номиналь­но были поставлены принцы: Анри Младший — в Анжу и Нормандии, Жоффруа — в Бретани и Ричард — в Аквита­нии и Лангедоке, она страдала от тирании короля, деспота как в семье, так и в отношении подданных. «Раздел», кото­рый в 1169 году Анри произвел между сыновьями-мальчиками в расчете удовлетворить областное самолюбие этих разнообразных миров, дав им особых принцев, был фиктивным и только дразнил порывы к независимости тех и других. На деле принцы были только куклами, которых не пускали в их «государства» без строгого явного надзора и тайного соглядатайства. В 1173 году, уже женатый и даже коронованный английской короной, Анри Младший и шестнадцатилетний Ричард все еще были только наемны­ми слугами отца в своих «государствах». Побуждаемые матерью и вассалами, они в этом году восстали против Анри II, вызывая разлив инсуррекционных движений по всей огромной французской территории Плантагенетов. Бретанцы и нормандцы Севера, анжуйцы и пуатевинцы у океана, баски пиренейских склонов поднимают оружие за принцев. Волнение докатывается до «Острова океана», и в далекой Шотландии ее король присоединяется к восстав­шим. В течение тех двух лет, которые захватила война принцев, их постоянной опорой, моральной и военной, был их «вотчим» -сюзерен Людовик VII, столковавшийся в этом деле со своей бывшей супругой

Таковы юношеские впечатления и действия Ричарда. Анри Младший после некоторых неудач первый капитули­ровал и просил о перемирии. Ричард пытался еще некото­рое время держаться, но должен был, в свою очередь, покориться. Элеонора в самом начале войны была схваче­на и увезена в заточение. Расправа с сыновьями была отно­сительно милостивой. Их титулы были оставлены за ними. Кроме того, каждому были присвоены на правах личного владения по два замка и часть доходов в их «госу­дарствах». Наилучше наделен был младший, «Вениамин отца», шестилетний Иоанн, «граф Меретонии».

С годами власть Ричарда в Аквитании стала более реальной. В пределах общих директив отца он деятельно в ней распоряжается, подавляя восстания, которые в этот и последующий период, период 1176—1178 годов, на­правлены против отца и сына. Эта вечно откалывавшаяся и вечно бурлившая страна, в смутных и неорганизованных мятежах которой еще с каролингской эпохи хотели видеть проявление «аквитанского патриотизма», была скорее ареной бессознательных возбуждений, не связанных общей мыслью и общим планом, но имевших, конечно, какие-то постоянные причины. Та неустойчивость полити­ческих комбинаций, в которые вступала Аквитания, должна была являться стимулом постоянной неуравно­вешенности. Уже восстание принцев, усмиренное в 1174 году, оставило в ней немало бродячих элементов, опасных и беспокойных людей, готовых поддержать всякое воинственное предприятие. От склонов испанской горной стены вместе с холодным воздухом высот придвигалось влияние привычек горных племен басков — «стражей Пиренеев». Только в отдельных случаях, конечно, питали особенно острое раздражение те бытовые детали, которыми было окружено здесь суровое правление Ричар­да — его пресловутая luxuria. «Он похищал жен и доче­рей свободных людей (несвободные, очевидно, в счет не шли), делал из них наложниц». Трудно думать, чтобы это было главной причиной, по которой от Лиможа до Дакса и Бигорра вассальный мир Пуату и Гаскони непрерывно волновался. Девятнадцатилетний принц в годы 1176—1178 развил энергичную усмирительную деятельность, о кото­рой с восхищением высказывается Геральд Камбрезий­ский. «Откинув — по мудрому отеческому распоряже­нию — имя отцовского рода, он принял честь и власть рода материнского. В нежном возрасте он до того не укрощен­ную землю обуздал и усмирил столь доблестно, что не только умиротворил потрясенное в ней, но собрал и вос­становил рассеянное и разбитое. In formam informia redigens, in normam enormia13, он упорядочил старинные границы и права Аквитании».

Геральд пользуется случаем, чтобы высказаться о Ричарде вообще. Это принц, который «гнетет судьбу и про­бивает властно пути в грядущее. Он вырывает у обстоя­тельств успех, второй Цезарь, ибо, подобно первому, верит не в совершенное, а в то, что предстоит совершить. Ярост­ный в брани, он вступает только на пути, политые кровью. Ни крутые склоны гор, ни непобедимые башни не служат помехой внезапным порывам его бурного духа». Среди тревоги непрерывных восстаний «благородный граф Пиктавии, — так галантно выражается хрони­кер, — изучил искусство войны». Этим мастерством страна славилась искони. В дни же Ричарда в одном из его врагов, затем превратившемся в поклонника, оно нашло очень яркого поэта. Это был Бертран де Борн. «Чтобы понять, — замечает историк французского общества в XII веке, — до каких пределов могла дойти любовь к войне и кровавой ее резне, до какой степени грабежи, пожары и избиения могли стать для баронов этой эпохи утехой и потребностью, следует изучить жизнь и произ­ведения трубадура Бертрана де Борн, рыцаря и шателе­на». На наш трезвый и мирный ум этот поэт произвел бы впечатление сумасшедшего, о котором решительно не­доумеваешь, чего он, собственно, хочет. Из него хотели сделать барда борьбы за аквитанскую независимость в период восстаний против Анри и Ричарда. В самом деле, Бертран был не только поэтическим вдохновителем войны. В базилике Святого Мартина Лиможского он сам на Еван­гелии принимал клятвы заговорщиков и был как бы хра­нителем их повстанческой присяги.

Однако сделать его носителем национальной или поли­тической идеи могли только те, кто вовсе не читал его стихов. «Идея» его до крайности элементарна. Он хочет одного: чтобы вокруг него не прекращалось взаимное избиение, уважает только тех, кто дерется, и презирает тех, кто этого не делает. Он долго бунтовал против Ричарда, который отнял у него замок. Когда же последний в порыве великодушия или расчета вернул его, Бертран начинает воспевать того, кому дал прозвище «Мой Да и Нет». «Вот подходит веселая пора, когда причалят наши суда, когда придет король Ричард, доблестный и отваж­ный, какого не бывало еще на свете. Вот когда будем мы расточать золото и серебро! Вновь воздвигнутые твер­дыни полетят к черту, стены рассыплются, башни рухнут, враги наши узнают цепи и темницы. Я люблю пута­ницу алых и лазурных щитов, пестрых значков и знамен, палатки в долине, ломающиеся копья, пробитые щиты, сверкающие, продырявленные шлемы и хорошие удары, которые наносятся с обеих сторон… Я люблю слышать, как ржут кони без всадников, как кучами падают раненые и валятся на траву мертвые с пронзенными боками». Только тех баронов, которые имеют отвагу доставлять ему это возвышенное удовольствие, любит и ценит Бертран. В борьбе Ричарда с Филиппом он проявляется только как кровожадный гурман ее деталей, не влагающий ни­какого смысла в ее содержание. Ему нравится тот, кто лихо нападает, и противен, кто ищет мира или диплома­тических путей. Поэтому «Да и Нет» — его герой.

Если из галереи юношеских впечатлений Ричарда этот образ поэта войны мы дополним образом ее практика в лице некоего отважного рыцаря, который в пылу сражения вынужден был выбежать из рядов, потому что ударом меча ему сплющило шлем (вместе с головой, полагаем мы), домчаться до кузницы и, положив голову на нако­вальню, дождаться, чтобы кузнец ударом молота распря­мил шлем, после чего он вновь спешит в битву, — мы понимаем, в каких условиях благородный граф Пиктавии изучал искусство войны. Ричард, несомненно, и сложнее и тоньше Бертрана, а также отважного рыцаря со сплю­щенным шлемом. Но и он — плоть от плоти этой жестокой, воинственной породы. Столь осторожный в своих выра­жениях, когда дело касается принцев, Геральд замечает, что «зло всегда близко добру». Ревнуя о деле справедли­вости и мира, карая праведной суровостью злых, он от лающих завистников получил имя жестокого. Хотя следует отметить, что, когда обстоятельства становились мирными, он умел облечься в милосердие и кротость, найти золотую середину. «Тогда суровость его смягчалась».

«И однако же, кто усвоил известную природу, усвоил и ее страсти. Подавляя яростные движения духа, наш лев — и больше, чем лев, — уязвлен жалом лихорадки, от которой и ныне непрерывно дрожит и трепещет, наполняя трепетом и ужасом весь мир…»

«Львиное сердце!» Здесь Геральд почти называет то слово, которым в эпоху третьего крестового похода певцы оденут, как постоянным эпитетом, яростного План­тагенета. Геральд знает его и в образе «кротком и милости­вом». Таким будет он являться своим друзьям и близким соратникам. Таким будет знать его и опишет вернейший из них — поэт Амбруаз. Но Геральд слышал о нем с слишком различных сторон, чтобы не чувствовать, что даже в минуты кротости под нею «непрерывно» дрожит уязвленное каким-то жалом львиное сердце. Это жало, нужно думать, Геральд склонен искать в дьявольском родстве Ричарда. Но следует вспомнить, что на протяже­нии всей своей жизни «с самой нежной юности» Ричард не­однократно бывал ужален. Циническое поведение отца в отношении матери, ее долгое заточение, холодное высле­живание жизни сыновей, постоянное принесение в жертву интересов старших из них интересам младшего, ласкового любимца и впоследствии беззастенчивого предателя Иоанна, — все оставляло уколы в его раздражительной натуре

Особенно глубоким уколом должно было остаться в нем поведение Анри II в вопросе брака Ричарда и его наслед­ственных прав. Миром, который был в 1174 году заключен между Анри и Людовиком VII, предположен брак Ричарда с дочерью Людовика Аделаидой (Алисой). Анри немедлен­но увез ее к своему двору. Но через некоторое время во Францию стали проникать слухи о том, что после смерти своей наложницы Розамунды, когда Алиса была еще почти девочкой, король поступил с нею нечестно (quam post mortem Rosamundae defloravit). Не сразу, вероятно, эти слухи дошли до Ричарда, и время от времени, когда французский король (с 1187 года им был уже Филипп-Август) поднимал вопрос об осуществлении брака, Ричард сперва настойчиво поддерживал перед отцом свои права. Потом, однако, он столь же упорно начал отказываться от них, вероятно осведомленный о настоящем положении дела.

Между тем вопрос о женитьбе принца получал очень серьезное значение с момента, когда старший брат его, Анри III (в 1183 году), а затем и младший, Жоффруа Бретанский (1186 год), были унесены злокачественной лихорадкой, и «граф Пиктавии» оказался естественным наследником Нормандии, а в дальнейшем — Анжу и Анг­лии. Здесь ревнивый старый король, прежде интриго­вавший всячески против старшего и третьего сына (всту­пившего в нежную дружбу с Филиппом-Августом), со­средоточивает враждебное внимание на новом наследнике. В конце 1187 года, когда при внезапном вторжении Филиппа в Иссуден Ричард и Иоанн поспешили на помощь отцу, Анри отклонил ее, заключив таинствен­ное соглашение с Филиппом. Как обнаружилось впоследст­вии, в нем предполагалось, обвенчав Алису не с Ричардом, но с Иоанном, сделать супругов наследниками Аквитании, Нормандии, Анжу и Англии. Текст этих соглашений Филипп показал Ричарду.

Это был момент, когда молодой интриган на престоле Капетингов начинает спутывать карты опытного заговор­щика — старого Плантагенета. Несмотря на свои юные годы (ему было в то время двадцать лет), мудрый Филипп нащупал больное место этой семьи и искусно его растравлял. Если в 1186 году он вел слащавую дружбу с Жоффруа14, то после его кончины какие-то нити про­тягиваются между ним и Ричардом. Ричард оказывается его гостем в Париже («Они ели за одним столом и спали на одной постели») и лишь после многократных настояний встревоженного отца является к нему, захватив по пути сокровища Шинона. Обстоятельства ускорили разрешение наступавшего кризиса. Ими были вести из Палестины.

Не слишком часто и не особенно точно — со времени второго крестового похода — доходили в Европу слухи о все обостряющемся и крайне неблагоприятном положении на Востоке. В течение последней трети XII века Сирия была ареной династических интриг и авантюр баронов, колебавших ее единство пред лицом нового врага, который исподволь собирал силы в Египте и с 1174 года, объединив его с Сирией, окружил латинскую державу плотным кольцом своих владений. Это был молодой калиф Египта Салах-ад-дин (Саладин), религиозному и военному ге­нию которого удалось вдохнуть новую молодость в дряхле­вший ислам, увлекая его к движению полумесяца против креста.

Возможно, что Саладин, которому в самой мусуль­манской Сирии предстояла нелегкая задача объединения и подчинения тянувших врозь и мятежных стихий, не скоро добрался бы до латинских сеньорий, не будь он к тому вызван задорным поведением их князей. Подвиги Рено Шатильонского в заиорданской земле, нападение на мир­ный караван Саладина и захват его сестры вызвали его к агрессивным действиям. Однако бароны Сирии вовсе не были готовы к серьезной войне. В самом Иерусалиме только накануне его падения в руки Саладина был несколько упорядочен династический вопрос, крайне осложненный правами больных (прокаженный Бал­дуин IV), малолетних (тринадцатилетний Балдуин V) и женских (принцессы Сивилла и Изабелла) претендентов. Брак в 1186 году Сивиллы с Гюи Лузиньянским, род­ственником Плантагенетов, укрепил за ними иерусалим­ский престол. Но в 1187 году при Хиттине собравшиеся наконец в большом числе силы христианской Сирии не выдержали натиска Саладина. В конце этого года, когда в Европе короли торговались у Шатору, из Святой земли стали являться беглецы с вестями о событиях, отдавших Иерусалим, его святыни, его короля, армию и большинство городов и замков Палестины в руки нового героя ислама.

В начале 1188 года, Филипп собирался напасть на Нормандию, чтобы выбить засевшего там Анри. Однако охватившее Европу волнение было так глубоко, что его нельзя было игнорировать. 21 января, побуждаемые лега­тами папы, короли съехались у дуба подле Жизора, обме­нялись поцелуем мира и возбудили вопрос о походе. Было известно, что, не дожидаясь этого съезда, Ричард принял крест.

В эту минуту, когда Запад как бы притих в напряжении, когда все приветствовали инициативу Ричарда, до него дошло, что аквитанские вассалы при поддержке Раймунда Тулузского восстали. Хроникеры не сомневаются, что этим восстанием он также обязан отцу, заранее завидовавшему славе, которой Ричард мог покрыть себя на Востоке. Ричарду теперь не приходилось думать о выполнении обета. Он вынужден был бросить все и спешить на юг.

Во второй аквитанской войне Ричард сбрасывает вся­кую тень зависимости от отца, как и от вчерашнего друга и сюзерена Филиппа. От Тельебура, где, окружив главарей восстания, он принудил их принять крест («он не хотел иного искупления их вины»), до Тулузы, в которой он осадил Раймунда, не внимая протестам Филиппа и предложениям «арбитража», он прошел с побе­дами весь юго-запад, «неколеблющийся и могучий». А в то время как «лев» носился таким образом вдоль океана, две испытанные «лисицы» приносили на него жалобы друг другу: Филипп апеллировал против его действий к Анри как к отцу; Анри — к Филиппу как к сюзерену. Во всяком случае, действия Ричарда достаточно развязали руки Филиппу, для того чтобы «в праведном гневе» он, в свою очередь, двинул войско на различные окраины французской державы Плантагенетов, в направлении Нормандии, Турени и Берри. Ричард, справившись с Акви­танией, возвращается вспять и вносит войну в сердце Капетингского домена. Осенью 1188 года вся французская территория в огне.

Война была остановлена противодействием восточных вассалов Филиппа и давлением того, что в то время можно было бы назвать общественным мнением. Его руководителем и выразителем явился папа, и общее раз­дражение против королей, тративших силы в междоусоб­ной войне, когда Сирия ждала их помощи, образумило расходившихся забияк. 18 ноября в Бонмулене три государя съехались для заключения мира. Но в этом съезде очевидцев поразило то, что Ричард прибыл вместе с Филиппом и держался подле него. Торжественный тон, в каком рассказывает происшедшее «Поэма о Гильоме ле Марешале», не закрывает — на общем фоне его трагич­ности — какого-то мрачного комизма. Беседа происходит между отцом и сыном, но читатель живо чувствует махина­ции той искусной руки, которой удалось обуздать и при­вести сюда разъяренного Ричарда. Филипп, несомненно, внутренне потирал руки от удовольствия, которое должно было ему доставить впечатление, произведенное их друж­ным прибытием на старого короля. «Ричард, — так спра­шивает в поэме Анри, — откуда вы?» — «Случай, — отвечает граф Пуатье, — свел меня с Филиппом. Я не хотел избегать его и проводил до места свидания». — «Хорошо, Ричард, если так. Берегитесь, нет ли тут преда­тельства!» Анри скоро в нем убедился. Филипп отвел его в сторону, чтобы дать ему «добрый совет». К этому «совету» он возвращается все три дня, которые длилось совещание, но встречает упорный отказ короля. «Сын ваш — доблест­ный муж, но у него мало земли. Дайте ему вместе с Пуату Турень, Мэн и Анжу, и они будут в хороших руках». В последний раз настаивает Филипп на так долго откладываемом браке, в последний раз требует для Ричар­да гарантий его наследственных прав на Англию и Нор­мандию и распоряжения о присяге ему его вассалов перед отправлением в поход. Анри отказывает: «Если здравый смысл меня не покинул, не сегодня он получит этот дар».

Тщетны убеждения и самого Ричарда. Анри упорно уклоняется от совета. «Хорошо! — восклицает Ричард. — Я вижу ту правду, которой верить не смел». И, отвернувшись от отца и сложив руки, он склоняет колени перед Филиппом и объявляет себя его вассалом «за Нормандию, Пуату, Анжу, Мэн, Берри и Тулузу». Он просит его помощи в защите своих прав. «И Анри, — заканчивается прозаическое изложение той же сцены у Гервазия Кентер­берийского, — отступил на несколько шагов, спрашивая себя: что значит этот внезапный оборот дела? Он вспомнил о том, что произошло некогда, в те времена, как сын его Анри Младший соединился против него с Людовиком VII. И думалось ему, что теперь он стоит перед более грозной опасностью, ибо Филипп не такой человек, каким был Людовик». Анри ушел один. Ричард удалился вместе с Филиппом.

Если целью Филиппа было создать трещину в анжуй­ской державе и оттянуть поход, в который его так же мало влекло, как и Анри, он достиг своей цели. С момента, когда добыча была в руках друзей, сам Ричард отодвинул свои крестоносные планы. Убеждения папского посла, попытка нового сговора в Ферте-Бернар не привели ни к чему. Филипп бравировал даже угрозу анафемы и прямо сказал легату, что за его горячностью стоят стерлинги английского короля. Война перекидывается еще на сле­дующий, 1189 год, и месяцы июнь и июль молодые государи гоняются за старым по городам и замкам Анжу. Судьба хотела, чтобы Анри провел последние недели жизни в домене своего отца Жоффруа Плантагенета, оставаясь почти до конца в том Ле-Мансе, где он родился и где была могила Жоффруа, вопреки советам поскорее укрыться в Нормандии, которые давали ему друзья. 12 июня Филипп и Ричард появились у стен города, гото­вясь к атаке. Анри попытался, отбросить врага, зажегши пригород, но пламя перекинулось внутрь стен, и опасность, грозившая жизни Анри, заставила его бежать со своими людьми. А Ричард и Филипп, в тот же день войдя в город, «съели обед старого короля» и преследовали его дальше. В стычке, происшедшей недалеко от Ле-Манса, под Ричардом был убит конь, и это приостановило погоню, дав возможность Анри опередить своих преследователей на двадцать миль. Почти без отдыха, уже полубольной, домчался он до замка Френе, где переночевал, и, сменив коня, двинулся на Анжер и Шинон. Скоро, однако, значительная часть Луары была в руках его врагов. Остановившись ввиду Тура, они собрались брать его приступом. Король, находившийся в Сомюре, был почти беззащитен, окруженный восставшей страной и городами, перешедшими во власть его врагов. Он попытался вступить с ними в переговоры, обещая всевозможные уступки при условии только неприкосновенности его «жизни, чести и короны». Но от него потребовали, чтобы он сдался на милость победителей. Скоро Тур взят был приступом, и король принял предложенное ему свидание у Азе.

Но в назначенный для этого свидания день Анри по­чувствовал приступы смертельного недуга и не мог явиться в условленное место. «Ричард не жалел его, не верил ему, говорил, что болезнь его притворная». Когда свидание наконец состоялось и Анри прибыл, страдающий и больной, он был так подавлен и слаб, что принял все продиктованные ему условия, среди которых признание Ричарда его наследником в Англии, Нормандии и Анжу и возвращение ему его невесты стояли впереди. Договари­вающиеся клялись не мстить тем из своих вассалов, «которые изменили и поддержали противника», — усло­вие, связывавшее, собственно, только Анри. И когда по­следний присягнул в его исполнении и потребовал список изменников, на первом в нем месте он нашел своего любимца — принца Иоанна.

В этот час физически и морально было покончено со старым королем. Его согласно желанию перевезли в Ши­нон, и здесь 6 июля он умер, покинутый всеми, кроме двух-трех друзей. Они не смогли оградить его смертную комнату от разграбления его же слугами, так что король «остался почти голым — в штанах и одной рубахе». Только к вечеру «верный Гильом Триан покрыл тело своим плащом. Короля положили в гроб и перенесли в женскую обитель в Фонтевро, мимо огромной толпы нищих, в четыре тысячи человек, которые, стоя все время в конце моста на Луаре, ждали щедрой милостыни, но не получили ничего, ибо казна была пуста».

О чувствах, с какими пережил эти события Ричард, поэма о Гильоме ле Марешале, рассказавшая происшедшее, отказывается судить. Ему дали знать о смерти отца, и он явился присутствовать при погребении. «В его повадке не было признаков ни скорби, ни веселья. Никто не мог бы сказать, радость была в нем или печаль, смущение или гнев. Он постоял не шевелясь, потом придвинулся к голове и стоял задумчивый, ничего не говоря…» Затем, позвав двух верных отца, он сказал: «Выйдем отсюда» — и при­бавил: «Я вернусь завтра утром. Король, мой отец, будет погребен богато и с честью, как приличествует лицу столь высокого положения». «Красив он был своею суровою твердостью», — говорит о нем по другому поводу Геральд Камбрезийский. В час собственной смерти он вспомнил о могиле отца в Фонтевро и велел похоронить себя у его ног. Здесь же, рядом с Анри, положена была в 1204 году Элеонора Аквитанская.

3 сентября Ричард короновался в Лондоне, где надолго оставил память о шумных пирах и милостях, какими осыпал «верных», но более всего — старых слуг отца. «Юного брата» своего Иоанна он с безмерною щедростью и опасною доверчивостью одарил деньгами, землями и правами, почти превращавшими его в вице-короля Англии на время отсутствия Ричарда.

Можно считать несомненным, что на Ричарда не падает ответственность за страшные еврейские погромы, раз­разившиеся в городах Англии в связи с коронацией и сборами в крестовый поход. Эта ставшая обычной реакция масс на крестоносный призыв встретила в нем, как обычно встречала со стороны высших властей в средние века, твердый отпор. Ричард дал его, поскольку имел время заняться делами Англии, всецело увлеченный свои­ми восточными планами.

БОРЬБА ЗА СТАНЦИИ В СРЕДИЗЕМНОМ МОРЕ

[править]

Европа конца 1189 года под разливом третьей кресто­носной волны представляет полную тревожной жизни картину. Ни второй, ни впоследствии четвертый походы не заставляют вспомнить то, что пережито было в пер­вом. Но третий был окружен тою же торжественной всенародностью. Как сто лет назад, на широких обитель­ских дворах, в феодальных замках, на погостах дере­венских церквей и на городских площадях не говорили ни о чем, кроме вестей, приходивших из Палестины. Множество знатных и незнатных воинов давно уже нахо­дились на пути в Палестину или высадились на ее бере­гах, пополняя ряды огромной армии, собравшейся у Аккры и начавшей ее осаду. Более полусотни кораблей с севера, несущих ополчения норвежцев, датчан, шведов и фризов, обогнули берега Испании. Фридрих Барба­росса со своей немецкой армией пробивал себе путь через горы и равнины Малой Азии. Все ожидания были теперь обращены на запаздывавших королей Англии и Франции, которые уже приняли крест и дважды — в де­кабре 1189 и январе 1190 года — повторили обет. В их приготовлениях сказалось все их несходство. Филипп думал не столько о походе, сколько о том, что наступит на другой день после него. Судьба его королевства, казны и архива, только что начинавшего расцветать Парижа за­ботила его гораздо больше, нежели судьба далекого предприятия, в которое он ввязывался почти против воли, подталкиваемый настроением окружающих. Уходя, он все готовил для возвращения и, принимая обяза­тельства, думал, как свести их на нет. Этот холодный и трезвый государь знал, что настоящее дело ждет его на едва начинающем крепнуть его домене — в Париже. Здесь он предвидел и готовил последнюю схватку с Плантагенетом. Не желая и опасаясь нажимать на платель­щика своей страны, он, хотя и издал вместе с Ричардом постановление о всеобщем экстренном сборе в интересах похода саладиновой десятины, охотно покрывал всех уклоняющихся от нее либо собирался использовать то, что удалось бы через нее извлечь, не на Иордане, но на Сене.

Ричард все напряжение мысли и жертв, более всего принудительных жертв своих «верных», сосредоточил на крестовом походе. Собственный военный и морской ми­нистр, интендант и министр финансов, он показал себя в этих сборах первоклассным организатором ввиду дан­ной, увлекшей его цели. Но две цветущие страны — Англия и анжуйская Франция — были принесены ей в жертву. Облеченный всеми полномочиями, кардинал Иоанн из Ананьи выкачивал саладинову десятину из Ли­можской и Пуатевинской епархий. Другие агенты Ри­чарда делали то же в Англии. Учтя и реализовав сокро­вища своего отца (они дали ценность в 100 тысяч фунтов серебра и золота), Ричард целиком предназначил их на цели похода. А затем началась торговля всем, что только можно было продать, в особенности в Англии — потому ли, что здесь руки его были свободнее, чем в сень­ориях, где он чувствовал себя вассальным государем, или потому, что в качестве французского принца он был более равнодушен к судьбам своих островных владе­ний и глух к идущим оттуда голосам. Города, замки и различные феодальные права, сюзеренитет над Шотлан­дией, укрепленный усилиями его отца, графство Норгем­птонское, проданное им за хорошую цену дурхемскому епископу («из старого епископа я сделал молодого графа»), — все брошено было на ставку крестового по­хода. Даже ко многому привычных современников Ри­чарда поражала «бесстыдная» спекуляция некоторыми статьями, например государственной печатью, все преж­ние утверждения которой король объявил недействи­тельными и, потребовав для признания законности преж­них грамот приложения новой, заказанной на этот пред­мет, взимал при сем случае соответствующую пошлину. Его известную шутку, что он «готов продать сам Лондон, если бы нашелся покупщик», положительные люди не могли не сравнивать с тем бережным вниманием, с каким Филипп-Август, уезжая, устраивал свою столицу. Ричард широко использовал для тех же целей указания Климентовой буллы, гласившей, что те, кто не участ­вует лично в походе, должны оказать королю материальную помощь.

Самых богатых из своих прелатов и даже отчасти из своих баронов Ричард часто вопреки их желанию не брал в поход, облагая произвольными поборами в десятки тысяч фунтов. Свидетели этой оживленной и безудерж­ной распродажи с молотка старой Англии, даже при сочувствии целям похода, полагали, что она выходит за пределы здравого смысла, и искали для нее различных объяснений. Они заключались в том, что король видел в этом походе свою последнюю жизненную ставку. «Ри­чард знает, что он не вернется из похода» — потому ли, что сам в порыве энтузиазма собирался отдать вслед за армией и королевством собственную жизнь, или по­тому, что уже в эти годы сознавал роковую надорван­ность своих сил слишком ранним напряжением, а также (так в противность гимнам хвалителей его телесной мощи и красоты говорили «лающие собаки») разно­образными немощами, нажитыми в скитаниях и рас­путстве. «Он желчно-бледен. Он страдает лихорадкой, и на его теле более ста прыщей… Через них выходит худая кровь», — говорили вышеупомянутые «собаки». Кажется, в данном случае правильнее будет верить хвалителям. О недугах Ричарда хроники заговорят толь­ко после многих недель осады при Аккре, когда половина войска (капетингский король и турецкий султан не яви­лись исключением) переболела различными болезнями. Желчная бледность и худая кровь слишком хорошо го­дились для тех, кто хотел подчеркнуть в Ричарде дьяволь­ские стихии его природы, чтобы не заподозрить натяжки в описании королевского рыцаря, красоте которого сла­гали песни Европа и Азия.

Неизвестен точный численный и национальный состав армии Ричарда. Навряд ли, однако, правы большинство историков, и в частности один из последних, Карте­лиери, когда именуют людей этой армии англичанами (EnglДnder). Англия поставила в поход в большом числе суда и коней («по два — от каждого города, по одному — от каждой обители и королевского имения»). Что ка­сается людей армии, навряд ли англичане играли в ней особенно заметную роль. В ряду вождей имена графа Лейчестерского и епископов Кентербери и Солсбери теряются среди имен французских северных и западных прелатов; рядовые же воины в знаменитой хронике похода — «Истории священной войны» Амбруаза — высту­пают однообразно под именами «анжуйцев, пуате­винцев, бретонцев и людей Ле-Манса» — никогда не англичан. И если автор «Истории» — сам французский трувер — называет в отличие от Ричардовой «француз­ской» армию Филиппа-Августа, то нас не должно вво­дить в заблуждение это имя. Долгая и сложная история имени Francia (здесь не место воспроизводить ее) де­лает понятным, почему владыкой Франции по преиму­ществу считали парижского короля. Но имена не закры­вают культурно-национального существа дела. По проис­хождению, языку, культуре армия Ричарда в преобла­дающей массе была такой же французской, как и армия Филиппа. Только технический экипаж флота, нужно ду­мать, включал наряду с бретонскими и нормандскими также и английских моряков.

Ричард обдуманно снабдил его всем необходимым: «золотом и серебром, утварью и оружием, одеждой и тканями, мукой, зерном и сухарями, вином, медом, сиро­пом, копченым мясом (и, вероятно, столь любимым северными моряками, многолетним, прогорклым маслом), перцем, тмином, пряностями и воском». Эти запасы впоследствии были пополнены в Сицилии и на Кипре. Те богатства, какие сосредоточились на флоте англий­ского короля, дали ему впоследствии возможность вы­держивать случайности длительных осад и арабской блокады, перекупать на свою сторону саму армию Фи­липпа-Августа, от простых воинов до родственников ко­роля. Еще дома, из капетингской Франции, многие ба­роны стали предлагать ему свою службу, соблазнен­ные его золотом. «Я не курица, которая высиживает утят, — говорил он по этому поводу со своею образно-саркастической манерой. — В конце концов кого тянет в воду, пусть идет».

В этих условиях явно крылись семена будущих раз­доров. Но эти тучи только слегка туманили небо кресто­носной Европы третьего похода в июньские дни 1190 года, «когда роза разливает свое сладостное благоухание, ибо пришел уже Иванов день — срок, в какой господь хотел, чтобы паломники двинулись в путь» (Амбруаз). В ясное солнечное утро, соединившись в Везле, «с крестом впе­реди, с тысячами вооруженных людей, выступили светлей­ший король Англии и французский король. Движутся они на Восток и ведут за собою весь Запад. Различное по языку, обычаю, культу, войско полно пламенной ревности. О, если бы ему суждено было вернуться с побе­дой!..».

В движении вдоль Роны, проходившем как сплошное торжество среди встреч и прощаний, число паломников возросло до ста тысяч. Королями принято было решение разделиться, чтобы осуществить посадку крестоносцев в разных гаванях. Филипп направился через Альпы в Геную, Ричард — в Марсель, где он потерпел некото­рые разочарования; прошел было даже слух о гибели его северного флота, огибавшего Испанию. Ему пришлось для посадки армии закупить новую флотилию, на ко­торую, «смущенный, сел он со своими людьми». В воз­расте тридцати двух лет впервые вступал Плантагенет в волны Средиземного моря.

Это событие было по-своему отмечено тем неизвест­ным нам ближе спутником Ричарда, который от этого момента и до самой Мессины поведет точный дневник его пути. Может быть, этим спутником был сам Фиц-Нил, в чьей хронике (дошедшей до нас под ошибочно приставленным к ней именем Бенедикта из Петерборо) вкратце воспроизведен этот журнал. Три-четыре страницы хро­ники, где он проходит перед читателем, при всей их лапидарности — одни из самых содержательных ее страниц.

Мы не можем ожидать под пером хроникера XII века с его условными приемами яркой живописи того цар­ства синей влаги и синего воздуха, белых грез — городов, жемчужинами раскинувшихся по зеленому приморью, глубокого ощущения мира великих развалин и великих воспоминаний, — в которое вступала флотилия Ричарда. «Веселье Возрождения» не дрожит еще в сердцах су­ровых крестоносцев. Зато перо нашего автора детально и по-своему точно. Более двадцати пяти гаваней итальян­ского западного берега и до десятка островов, разбро­санных вдоль него, отмечены как этапы, мимо которых прошли корабли английского короля. И если автор в по­ловине случаев не дает ничего, кроме имен, тем вырази­тельнее отдельные, оброненные им характеристики. Прош­ло, может быть, не более века с тех пор, как после долгого омертвения вновь начали оживать берега Ита­лии. Среди прибрежных высот, которые вечно глядятся в волны лазурного моря, отражая в нем свои тогда еще не снятые с вершин, как ныне, зеленые кроны лесов, автор знает и называет приюты, где таятся свившие здесь гнезда с III века разбойничьи шайки. «Есть на вершине утеса Cap Cercel15 замок, где скрываются раз­бойники и пираты». Варварский флот укрылся за мысом, в заливе, где некогда нашел приют Одиссей. В темной роще около Laurentum не распуганы человеческим дви­жением серны, лани и косули. Она «изобилует» весело скачущим зверьем. Через рощу эту «прошел 26 августа король Ричард».

Можно думать, что на этом пути он, как и его секре­тарь, не остался вполне равнодушен к более глубоким впечатлениям Италии, когда «вступил в Тибр, в устье которого стоит прекрасная одинокая башня и виднеются развалины древних стен», когда пробрался через дубраву по мощеной мраморной дороге, устланной наподобие мо­заичного пола", когда останавливался в гавани «ввиду входа в древнюю крипту». Слепы и безнадежно спутаны в слове крестоносца XII века славные итальянские мемо­рабилии. Чудеса ее природы, памятники античного ис­кусства, прошлое христианских святынь будят смутное отражение в его темном мозгу. Лишенные перспективы, эти отражения располагаются в одной плоскости. «Ко­роль миновал остров, который называется Изола Майор. Он вечно дымится. Говорят, остров этот загорелся от другого, имя которого Булкан. Он зажжен огнем, ле­тевшим, как гласит молва, от этого последнего и спа­лившим море и множество рыб… А потом проехал король мимо острова Батерун и гавани Байи, где имеются Вер­гилиевы бани… Подле города и замка есть малый остров, где, как говорят, была школа Лукана. И доныне под землей сохранилась прекрасная комната, где Лукан обычно занимался науками…» Переночевав в одном из приоратов Монте-Кассинской обители, Ричард был с по­четом принят и угощаем в обители Троицы. «Здесь есть деревянная башня, которую осаждал и которой овладел некогда Робер Гвискард…»

На 28-й день он достиг Неаполя и «отправился в обитель Януария, любопытствуя посмотреть на сыновей Неймунда, которые стоят в пещере в костях и шкурах». Бесполезно заниматься догадками, в какой системе могли располагаться в голове ученого секретаря Ричарда и его собственной эти разнообразные исторические воспоминания и с какой стороны могли интересовать их бани Вер­гилия, «остров Булкан», подземный кабинет, где имел обыкновение заниматься науками Лукан, а также сыновья Неймунда «в костях и шкурах». Но трудно усом­ниться, что великая Монте-Кассинская обитель, опора норманнской власти и латинского культа в Южной Ита­лии, и еще больше башня, разбитая век назад нор­маннским его родичем, должны были затронуть вообра­жение короля, хотя бы как достойный подражания при­мер… В Южной Италии, в Сицилии, куда направлялся Ри­чард, все дышало еще воспоминаниями норманнского завоевания, тревожных событий борьбы, неуспокоен­ной вражды рас и культур. Более века владычества нор­маннской династии не до конца примирило с нею те ла­тинские, лангобардские и еще более греческие и сара­цинские элементы, которые преобладали как в городах, так и на сельских территориях юга. Сознавали ли воин­ственные моряки Ричарда, его «бретонцы, пуатевинцы и анжуйцы», в какую сложную среду вступали они со своими очень простыми крестоносными девизами и воин­ственными аппетитами? Во всяком случае, эта слож­ность вскрылась на первом же большом этапе их пути — Мессине, и к ней, как впоследствии то было на Кипре и в Аккре, они применили характерные для них простые решения.

Салерно был для Ричарда предпоследним этапом пе­ред Мессиной, где уже ждал его согласно условию Фи­липп-Август и куда несколько ранее вошел, бросив якорь в отдалении от гавани, его флот, потерпевший аварию у испанских берегов, но в целом малоповрежденный. Во главе его 23 сентября английский король вошел в порт Мессины.

Ричард Девизский, один из самых точных биогра­фов короля Ричарда, видел в Мессине эту огромную — по тогдашним временам — флотилию. Он насчитывает в ней 100 грузовых судов и 14 легких кораблей, хорошо построенных и хорошо оборудованных, больших и гибких на ходу, с отлично подготовленными капитанами и мат­росами. Каждый корабль вмещал сорок боевых коней, столько же рыцарей, множество пехотинцев и провиант для людей и коней. Построенные в различных доках Англии, Нормандии и Пуату, эти величественные суда, ходившие на веслах и под парусами, отмеченные каждое своим именем (хроникер всякий раз называет имя ко­рабля, отличавшегося в битве или везшего короля), яв­лялись лучшим созданием кораблестроительного искус­ства северных моряков. Ничего подобного не было в рас­поряжении Филиппа-Августа. На коротком свидании, которое имели оба короля в Генуе, ему пришлось просить у Ричарда хотя бы о пяти галерах. Ричард предложил ему три… Филипп отказался от этой подачки и начал переговоры о судах с генуэзцами, затаив не первую уже обиду против своего вассала.

В Мессине его ждали новые уколы. Войдя в гавань со своей свитой на одном корабле (об остальных гово­рилось, что они «прибудут»), он вызвал всеобщее разо­чарование населения, высыпавшего навстречу. Чтобы избежать толпы, он спешно прошел пешком к отве­денному ему дворцу и сел перед ним… А когда, неделю спустя, 23 сентября, в гавань Мессины вступал флот Ричарда, море звучало пением рогов и музыкой военных труб. Сбежавшиеся мессинцы любовались эффект­ной картиной пестро раскрашенных судов с крыльями драконов по бокам, фантастическими зверями на носу, многоцветными тканями знамен и шатров, группами ко­ней и рыцарей. «А когда Ричард сел на скакуна (и поехал по улицам), видевшие этот кортеж говорили, что это, вправду, вступление короля, созданного, чтобы править великой землей. Но греки сердились, и лангобарды роп­тали на того, кто вступал в город с такою помпой…» На виноградом поросшем холме за стенами Мессины было отведено обиталище Ричарду, и здесь он немедленно стал укреплять настоящий военный лагерь, вокруг ко­торого как символ сурового правосудия расставил ви­селицы для предполагаемых воров и разбойников. Назна­ченные им трибуналы с первых же дней открыли свою деятельность, в круг которой вовлекали не только под­данных Ричарда, но и беспокоивших их местных жи­телей, более всего тех греков, которых презрительно на­зывали «грифонами».

В Сицилии, где армии предполагали переждать пе­риод осенних бурь, обстоятельства складывались небла­гоприятно для успешного движения крестоносцев. С ноября 1189 года не было в живых последнего прямого по­томка норманнской династии Гвильельмо Доброго, друга всех крестоносцев, «защитника и покровителя заморских христиан». Претендент на корону, муж его тетки Кон­станции, император Генрих VI, был далеко. Пользуясь этим, в Сицилии захватил власть представитель боковой норманнской ветви Танкред Лечче. С ним пришлось сговариваться крестоносцам. Для Ричарда эти пере­говоры осложнялись его намерением добиться передачи ему того, что он считал вдовьей частью сестры своей по матери, жены покойного Гвильельмо, королевы Иоан­ны. Агрессивная политика Ричарда вызывала у Танкреда (в связи с воспоминаниями о традиционной дружбе норманнских князей с французскими королями) потреб­ность опереться на Филиппа и принять участие в той глухой, осторожной интриге, сетью которой последний понемногу опутывал Ричарда. Но выступать против него в открытом союзе не было в интересах и не входило в на­мерения ни того, ни другого.

В утомительной мессинской эпопее Филипп неодно­кратно берет на себя с известною искренностью роль посредника в тяжбе Ричарда и Танкреда, полный го­товности сдержать многие чувства личных обид, пожерт­вовать самолюбием. «Французский король — агнец, анг­лийский — лев», — говорили мессинцы еще задолго до того, как им пришлось испытать всю тяжесть «львиных» и все неудобства петушиных свойств Плантагенета. Англо-норманнско-анжуйско-аквитанское население ла­геря короля Ричарда держало себя вызывающе, как и его глава. Обитатели как сельской территории, среди ко­торой расположился этот лагерь, так и самой Мессины, мирно жившие с французами Филиппа, которых было немного и которые вели себя осторожно, подражая своему королю, с глубоким отвращением относились к забиякам Ричардовой армии, «надутым» славой своего короля. Множество мелких недоразумений, отдельных столкно­вений, злых и насмешливых выходок лукавых «грифо­нов» («они, чтобы нас обидеть, закрывали пальцами гла­за, они называли нас смердящими псами, а также обезь­яньими хвостами, каждый день чинили пакости, убивая наших паломников и кидая их тела в отхожие места»), ответные и встречные грубости и насилия непрошеных гостей — все это непрерывно питало взаимное раздра­жение.

Тревога мессинцев пред лицом Ричардова лагеря ста­ла вызывать с их стороны различные более или менее обидные, меры предосторожности. Говорили о необходи­мости привести город в состояние обороны… Ричард, со своей стороны, захватив на побережье греческий мо­настырь и изгнав оттуда монахов, превратил его в свой интендантский штаб, сюда привез он наконец отпущен­ную Танкредом королеву Иоанну, здесь начал сосредо­точивать провиант и оружие, доставляемые из Англии, закупаемые и, вероятно, захватываемые на месте. «Англи­чане» постепенно становились господами острова.

Одно за другим при таких условиях вспыхнули вос­стания, поводом которых в обоих случаях были слу­чайные схватки. В результате горожане заперли ворота, поднялись вооруженными на зубцы стен, готовые от­разить нападение. Воины Ричарда немедленно начали штурмовать город. В первом восстании Ричард сделал все, чтобы унять своих людей. «Вскочив на самого быст­рого скакуна, он помчался к месту схватки и палкою начал разгонять своих». Вместе с Филиппом-Августом и видными прелатами и баронами соединенной армии, а также нотаблями города он организовал ряд сове­щаний в своем дворце. Но во время этих совещаний вновь стали приходить вести, что мессинцы открыли враждебные действия и убивают воинов Ричарда в его собственном лагере, как и в городе. Сам Филипп-Ав­густ вынужден был санкционировать активное выступ­ление Ричарда против «проклятых грифонов» и, лично вполне безопасный от нападений (мессинцы объявили ему, что он, как и его люди, неприкосновенен и находится под их охраной), устранился от какого бы то ни было вмешательства и остался наблюдателем происходящего.

Зато для энергии Ричарда развертывалось широкое поле. Впоследствии некоторые хроникеры, как и певцы, прославили чуть ли не наравне с подвигами на Востоке дни Мессины. Личное мужество и презрение к опасности никогда не покидали Ричарда. С ничтожным отрядом он разгонял массы мессинцев, дразнивших его и осыпав­ших стрелами в его собственном лагере, но, по су­ществу, «трусливых и малодушных». Он придвинул ближе к городу свои галеры и, собрав правильную армию, на­чал штурмовать стены. Их прорыв был делом несколь­ких часов, и, ворвавшись в город, победители «напол­нили его смертью и пожаром». Впрочем, главное, чем занялись воины Ричарда, как и он сам, был системати­ческий грабеж великолепного и богатого города.

Ни одна из хроник, даже враждебных Ричарду, не высказывает подозрения, что весь эпизод «первой си­цилийской вечерни» мог быть подготовлен намеренно, в интересах лучшего снабжения крестоносной армии. Но несомненно, он был в этом смысле как нельзя более на руку предприятию короля Ричарда. Англия, Акви­тания, Анжу и Нормандия дали свой взнос в его интен­дантство. Теперь наступала очередь Италии; пока не дошло дело до византийского Кипра. Ричард располо­жился полным хозяином на завоеванной территории. Укрепления заняты были его капитанами, и на башнях водружены Ричардовы знамена.

Полное пренебрежение к сюзеренным правам фран­цузского короля (для Ричарда оправдывавшееся по­дозрительным бездействием Филиппа и добрым согла­сием с мессинцами), нарушение договора, по которому всякое завоевание и, вся добыча должны делиться по­полам, вызвали со стороны Филиппа протест, сперва очень резкий, на который Ричард дал столь же резкий ответ. Однако затем Филиппу удалось добиться того, что до возвращения Танкреда город считался под охраной обоих государей и французские знамена были водружены рядом с Ричардовыми. Мир, торжественно заключен­ный королями, был подтвержден присягой в присутствии их вассалов, которые закрепили его своей клятвой. Он устанавливал основы взаимной «дружбы», верной под­держки и обязательство дележа в будущем всякой добычи.

От Танкреда вопреки «посредничеству» Филиппа-Августа (о, его поведении в этом деле Амбруаз замечает, что оно не было ni beau, ni honeste)16 Ричарду не удалось добиться осуществления своих притязаний. Он удовлет­ворился освобождением сестры и выплатой 40 тысяч унций золота, из которых впоследствии по праву «де­лежа добычи» Филипп-Август выжал у него 10 тысяч ма­рок. Во всяком случае, из мессинского предприятия Ри­чард выходил с казною, хорошо пополненною южным золотом. Здесь же получили наконец свое разрешение так долго тревожившие придворную Европу галантные похождения Плантагенетов. Намереваясь навсегда покончить со своими обязательствами в отношении Аде­лаиды, тем более что у него уже несколько времени тя­нулся новый, сильно увлекавший его роман с наваррской принцессой Беранжерой («это была благонравная девица, милая женщина, честная и красивая — la belle au clair visage, — без лукавства и коварства… Король Ричард очень любил ее; с того времени, как был графом Пуатье, он томился по ней сильным желанием»), Ричард с согласия наваррского короля, вверившего принцессу Элеоноре Аквитанской, «велел привезти в Мессину свою мать, ее (невесту) и дам их свиты». Напрасно Филипп пытался делать возражения, напоминая о правах своей сестры. Ричард предложил формальное расследование вопроса о девственности Аделаиды, грозя представить свидетелей ее связи с Анри II. Вероятно, угроза представ­лялась обоснованной, и Филипп, вынужденный прогло­тить новое унижение, за крупную денежную взятку и отказ Ричарда от приданого прежней невесты — Вексена и Жизора — признал себя удовлетворенным.

Ничто не мешало более движению «божьих воинов». Достаточно надоели честным крестоносцам свары коро­лей. Дружественный Ричарду Амбруаз сообщает, будто Ричард «не удостаивал входить в долгие пререкания с другим королем» в тех случаях, «когда тот поднимал та­кой шум (faisait un tel fracas)». Но он признает, что «много было тут сказано глупых и оскорбительных слов. Все эти глупости не станем заносить в наше писание…» Месяц март был на исходе. На море дул благоприятный ветер Филипп, присвоив крупную сумму за позор сестры, выехал первым на небольшой, закупленной в Генуе флотилии. Две недели спустя после него двинулся на восток и Ричард.

«Король больше не хотел терять времени. Он побудил войти в море (entrer dans la mer) своих баронов, свою милую и с нею свою сестру, чтобы они взаимно под­держивали друг друга, посадив с ними на большой „дромон“ — грузовое судно — множество рыцарей. Этот корабль он пустил вперед, указав ему грести на восток. Но быстрые и подвижные „энеки“ выехали только после того, как король пообедал. Тогда-то в порядке отчалил чудесный флот (la flotte merveilleuse). Была среда страст­ной недели, когда он покинул Мессину, отправляясь на службу богу и во славу ему. В эту неделю, когда Христос так много выстрадал ради нас, нам также пришлось пере­нести немало опасностей и бессонных ночей. Но Мес­сина, где теснилось столько кораблей, воистину может гордиться: ни в один из дней, сотворенных богом, такой богатый флот не покидал ее гавани».

«В порядке двинулась эскадра к земле господней, несчастной земле. Она прошла Фару и вышла в от­крытое море на путь к Аккре. Скоро мы нагнали наши дромоны, но ветер внезапно упал, так что король думал было вернуться. Волей-неволей пришлось нам провести ночь между Калабрией и Монжибелем. В страстной четверг тот, кто отнял ветер, кто может все дать и все взять, вернул его нам на весь следующий день. Он был, однако, слишком слаб, и флот вынужден был остано­виться. В день поклонения кресту противный ветер, бросил нас к Виарии. Море взволновалось до дна; ветер покрывал его огромными, крутыми валами, и мы все вре­мя сбивались с пути. Мы были полны страха и болез­ненных ощущений в голове, в сердце и во рту. Но все это мы переносили охотно, ради того, кто в этот самый день удостоил принять страсть для нашего искупления. Буря была сильна и метала нас, пока не спустилась ночь. Тогда повеял ветер мирный, ласковый и попутный…»

«Король Ричард, чье сердце всегда открыто к доб­рому (тот же Амбруаз), установил такой знак. Он ука­зал, чтобы на его судне по ночам зажигали в фонаре большую свечу, которая бросала бы очень яркий свет на море. Он горел всю ночь, освещая путь другим. И так как с королем были искусные моряки, хорошо знающие свое ремесло, то все суда держались по све­точу короля и не теряли друг друга из виду. Если же флот отставал, он великодушно поджидал его. И вел он эту гордую эскадру, как наседка ведет своих цыплят. Так проявлялись его доблесть и его великодушная при­рода. И всю ночь без печали и без забот плыли мы впе­ред». В течение трех дней флот шел на всех парусах с ко­ролевским судном во главе.

«В среду же мы увидим Крит. Попутный ветер дул с силой, и, точно ласточка, летело судно, мачты которого гнулись… Видно, Бог сам испытывал удовольствие от предприятия своих слуг. Быстро шли мы до темной ночи, чтобы утром войти в бухту, где спустили паруса и от­дыхали до воскресенья». К утру флот достиг Родоса. Отсюда только три дня пути отделяли его от Кипра, и от этого последнего в полтора-два дня можно было добрать­ся до Аккры, где уже с 20 апреля действовал Филипп, строя боевые машины.

Он, естественно, занял положение главы латинской армии с момента, когда пришла весть о гибели Фрид­риха Барбароссы в Малой Азии и рассеянии значитель­ной части немецкой армии. Здесь, в лагере Аккры, под его санкцией принято было решение устранить от иеру­салимского престола короля Гюи, который «сам его утра­тил» в проигранной битве при Хиттине и который уже во время осады Аккры потерял жену Сибиллу и тем самым близкую связь со старой иерусалимской ди­настией. Совет баронов отдал право на этот имеющий быть отвоеванным престол Конраду Монферратскому, сумевшему после Хиттина нанести поражение Саладину и своей энергией и ловкостью привлечь на свою сторону доверие защитников Палестины. Ту физическую связь с династией, которой ему не хватало, он с большою быстро­тою наладил, разведя младшую иерусалимскую принцес­су Изабеллу с ее вялым и нелюбимым мужем Онфруа Торонским и обвенчавшись с нею «с благословения епис­копа Бове, хотя он имел уже трех жен: одну — в своей земле, другую — с собою и третью — в запасе (en re­serve)». Основавшись в Тире и поставив от себя в зави­симость снабжение крестоносной армии, Конрад очень искусно подготовлял свое воцарение. Заранее, однако, можно было предвидеть, что эта комбинация, устра­нявшая старшего короля, который вдобавок был род­ственником Ричарда, не получит его санкции.

Штурма города решено было не начинать до при­бытия Ричарда, которого с нетерпением ждали осаждав­шие, но которое замедлилось еще на месяц после того, как пришли вести о вступлении первых его судов в кипр­скую гавань у Лимассоля. Этот месяц — от 5 мая до 5 июня 1191 года — Ричард провел на Кипре, который поставил целью подчинить латинской власти и пополнить на нем свое морское снабжение.

Кипрский эпизод — гордость всех, кто разделил с Ри­чардом подвиги около Лимассоля и Никосии, — был как раз поводом для очень серьезных обвинений в пренебре­жении крестоносным делом ради личных целей. Это обви­нение — постоянно повторяющийся пункт в большинстве сочинений новой историографии, как в свое время и у капетингских хроникеров. Та резкая речь, с которой в самое горячее время завоевания Кипра обратились к Ри­чарду посланные Филиппа и в ответ на которую рас­серженный король «поднял вверх брови» (le roi se cour­rouГa et leva les sourcils en haut), дала тон большин­ству этих суждений: вместо того чтобы спешить на по­мощь борцам за Аккру и Иерусалим, «он тешится бес­полезной военной игрой, бесплодно мучит невинных христиан (то есть греков), в то время как предстояло одо­леть тысячи врагов Христовых. Значит ли это, что перед более трудной задачей отступает его прославленное му­жество?» Однако же не одни друзья Ричарда (как Ам­бруаз) ответили на этот вызов (которого этот последний даже не захотел повторять: «Были тут сказаны слова, ко­торых лучше не станем и записывать»). «Ричарда нечего было торопить. Он и сам достаточно спешил. Но раз он начал дела с греками, он, хотя бы за половину того золота, какое есть в России, не мог бросить Кипр, не завоевав его. Без этого он не мог бы ничего поделать в Сирии. Кипр доставил ему массу того, что нужно для войны». Мало того, не справившись с Кипром — таково убеждение Амбруаза и, по-видимому, Ричарда (мы имеем основание думать, что первоначально таково же было и убеждение Филиппа), — оставляя его у себя в тылу с его враждебным крестоносцам императором Исааком Комнином, который в качестве официального союзника Саладина задерживал как живую силу латинского За­пада, так и военные запасы, шедшие оттуда на помощь Сирии, перехватывал людей, продавал их в рабство, труд­но было иметь свободные руки под Аккрой.

«Мало что принесло Сирии столько зла, как этот со­седний остров. Когда-то он был ее поддержкой» (цве­тущий, как сельская территория, как сад, как промыш­ленный и торговый очаг, этот богатый остров действи­тельно один мог прокормить более обездоленные зоны и гавани Сирии). Но теперь от него ничего нельзя было ждать. «Там царствовал тиран, настроенный к злу, из­менник и предатель, хуже Иуды и Ганелона. Он отсту­пился от Христа, был другом Саладина. Говорят даже, они пили кровь друг друга» (в знак братства). Ри­чарду пришлось ближе познакомиться с коварством Ком­нина, когда не только притеснению и ограблению подверглись пилигримы судов его флота, разбившихся у берегов Кипра, но также шедший одним из первых дра­гоценный корабль с невестой и сестрой короля был захва­чен в почетный плен. Прибытие Ричарда сразу изме­нило обстановку. Он начал с переговоров, требуя, чтобы пилигримам были возвращены имущество и свобода, на что получил насмешливую реплику: «Troupt sire!»17, и, несмотря на все уговоры, император «не хотел дать более приличного ответа…» «Услышав это поносное слово, Ричард сказал своим воинам: „Вооружайтесь“».

С этого момента Ричард не мог не увлечься борь­бою самою по себе. В ней не в первый уже раз давали себя знать те данные сталкивающихся стихий, кото­рые, начиная с первого крестового похода, определяли закон их отношений и предсказывали исход борьбы. «Гре­ки были у себя дома, но мы лучше владели искусством войны». Если уверенностью в этом исходе столкнове­ния мирной и изнеженной старой расы с железным воин­ством севера уже в Италии могли манить Ричарда «башни, разбитые Гвискардом», то здесь, на Кипре, о том же говорили воспоминания разгрома, которому он подверг­ся во время набега латинского князя Антиохии Рено Ша­тильонского. Деятельность здесь нового латинского вои­теля обещала быть менее опустошительной. Она полу­чила даже в некоторых отношениях вид восстановле­ния попранных прав. Население ненавидело в Исааке придирчивого вымогателя и сурового правителя. При первых успехах Ричарда начались массовые отпадения, добровольные переходы «под защиту английского ко­роля» и торжественные приемы, устраиваемые местными магнатами.

С первых дней появления Ричарда на Кипре вокруг него собрался целый цветник «бывших людей», побитых или изгнанных князей Палестины: «иерусалимский ко­роль» Гюи Лузиньянский, выпущенный Саладином с оче­видною целью создать разделение в среде христиан, после того как значительная часть осаждавших признала претендентом энергичного и ловкого Конрада Мон­ферратского; брат Гюи, Годфруа; брошенный женою своею Онфруа, «владыка могучий Торона»; Боэмунд III, князь Антиохийский с сыном; Лев, князь Армении. Все они, с «великой честью» принятые «верным, вели­кодушным» Ричардом и богато снабженные деньгами и утварью («кубки» играли преобладающую роль в этих дарах), приняли деятельное участие в экспедиции по острову за убегавшим императором. Несомненно, что ставка, выигранная на Кипре, была очень существенной и могла бы получить важное значение для дела осаждав­ших. Несколько раз хроникер описывает взятую и в большинстве доставленную обнищавшему и голодающе­му лагерю под Аккрой добычу. «Они взяли прекрасную посуду, золотую и серебряную, которую император оста­вил в своей палатке, его панцирь и кровать, пурпуро­вые и шелковые ткани, коней и мулов, нагруженных, точно на рынок, шлемы, панцири, мечи, брошенные гре­ками, быков, коров, свиней, коз, овец и баранов, ягнят, кобылиц и славных жеребят, петухов и кур, каплунов, ослов, нагруженных изящно вышитыми подушками, ска­кунов, которые были лучше наших усталых коней». В зам­ках, отбитых у греческих капитанов, Ричард «нашел башни полными сокровищ и запасов: горшков, котлов, серебряных мисок, золотых чаш и блюд, застежек, седел, драгоценных камней, полезных, на случай болезни, алых шелковых тканей… Все это завоевал английский король, чтобы употребить на службу богу и на освобождение его земли». Оставив на Кипре людей, «которые пони­мали военное дело, он устроил так, чтобы они посылали (на соседний берег) продукты: жито, пшеницу, баранов, быков, все, чем так богат остров и что оказало боль­шую помощь Сирии. На пути к Аккре эта добыча пополнилась захватом огромным. Если бы вошел этот корабль в гавань Аккры, никогда бы не была бы она взята, так много средств защиты вез он с собою». После горячего боя корабль пущен был ко дну со всем своим экипажем, из которого Ричард взял заложниками только 35 лучших людей. «Когда услышал о том Саладин (в таком виде дошел до Амбруаза слух о горе султана), он трижды дернул свою бороду и воскликнул, точно ли­шившийся рассудка человек: „Боже мой! Я потерял Аккру“».

Господство на Кипре людей Ричарда было безуслов­ным. Оно начинало новую страницу его богатой куль­турными сменами истории. Когда пали одно за другим укрепления острова и дочь императора попала в руки Ричарда, Комнин, «покинутый всеми своими людьми», явился к королю, сдаваясь на его милость и прося об одном: чтобы его не заключали ни в железные цепи, ни в веревочные узы. Чтобы не вызвать ропота людей, Ри­чард заключил его в серебряные оковы. С этого момента власть над островом была обеспечена латинскому миру на четыре века. После короткого господства здесь тамп­лиеров, которые, откупив остров, не смогли здесь удер­жаться, он был за несколько большую цену передан Гюи Лузиньянскому. И если потомки последнего иеруса­лимского короля больше никогда не вернулись в Па­лестину, зато на Кипре династия Гюи процарствовала триста лет, уступив его затем еще на один век вене­цианцам, после чего на нем до новых времен утверди­лись турки. Победа Ричарда здесь была, таким обра­зом, чревата последствиями. Сознавал ли он их значе­ние, когда, задержав на месяц свою помощь Аккре, гонялся за армией «вероломного императора»? Мы, конечно, не решились бы отвечать утвердительно на этот вопрос. Но кто помнит, что, после того как окончательно утрачены были Иерусалим, Антиохия и Триполи, как все замки Ливанских гор и Заиорданской земли очути­лись в руках турок, как пали Яффа и, наконец, Аккра, переходя под власть ислама, как сам Константинополь стал турецкой столицей, Кипр долго еще был единственным и последним оплотом латинской, а с нею и под ее покровом вообще европейской культуры на Востоке, тот не может оценивать только отрицательно объектив­ное значение кипрского эпизода. Здесь не место возбуж­дать споры о преимуществе этой осуществившейся на четыре века культурной комбинации перед какой-либо мыслимой иной, если бы она могла, не будь Ричардова завоевания, сложиться в очаге трехтысячелетней куль­туры, каким был Кипр. Вернее всего без вмешательства Ричардова меча здесь на несколько веков ранее утвер­дились бы турки. Во всяком случае, как раз от мысли­телей западного, латинского мира можно было бы ожи­дать более широкой и беспристрастной оценки дела Ри­чарда в восточном углу Средиземного моря.

ПОБЕДЫ И ПОРАЖЕНИЯ В СИРИИ

[править]

Пора было вернуться на прерванный путь к Аккре. Прошел слух, что французский король собирается штур­мовать крепость, не дожидаясь Ричарда. «„Да не будет того, чтобы ее взяли без меня!..“ И больше король не хотел ничего слышать»18. Вновь в гавани Фамагусты он оснастил и вывел в море свои корабли. «Вот галеры в пути, и король, по обычаю своему, впереди, сильный и легкий, будто перо на полете. Подобно быстро бегу­щему оленю, пересекает он море…»

Скоро выросла перед ним, возникая из синего ту­мана, мечта крестоносца — сияющая цепь Ливанских гор. Как в быстром сне, стали проходить великие ви­зантийские и латинские замки на их высотах и цве­тущие города побережья.

«Увидел он Маргат на склонах, обрамляющих землю господню, Тортозу, ставшую над волнующимся морем. Быстро миновал он Трип (Триполи), Инфре и Ботрон, увидел Жибле (Эль-Джибель) с его башней, которая царит над укреплением». Столкновение с сарацинским судном задержало его у Сагунты, «но потом сердце его стремилось только к Аккре».

Последнюю ночь он провел под Тиром (маркиз Мон­ферратский не пустил его внутрь города), а утром, ми­новав Кандолин, был у Казал-Эмбера, ближайшей Аккре стоянки. Отсюда город открывался перед ним как на ладони, а у стен — «цвет людей всего мира, стояв­ших лагерем вокруг». Лагерь сам вырос в настоя­щий город за два года борьбы за Аккру. «Горы и холмы, склоны и долины покрыты были палатками христиан… Далее виднелись шатры Саладина и его брата и весь лагерь язычников. Все увидел, все заметил король… Когда же близился он к берегу, можно было разгля­деть французского короля с его баронами и бесчислен­ное множество людей, сошедшихся навстречу. Он спустил­ся с корабля. Услышали бы вы тут, как звучали трубы в честь Ричарда, несравненного (le nonpareil), как радо­вался народ его прибытию».

«Ночь была ясна… Кто смог бы рассказать ту ра­дость, какую проявляли по поводу его приезда? Звенели кимвалы, звучали флейты, рожки… Пелись песни. Вся­кий веселился по-своему. Кравчие разносили в чашах вино. Особенно радовалось войско тому, что король взял Кипр и привез столько припасов… Дело было вече­ром, в субботу… Сколько тут зажжено было свечей и факелов. Они были так ярки, что долина казалась охва­ченной пламенем».

В этом пламени восходило для осаждающих новое солнце, перед чьим светом, «точно месяц», отходил в тем­ноту французский король. Так живописно изображает соотношение обоих вождей Ричард Девизский. И более или менее ясно, что поведение нового солнца должно было воскресить старые обиды в сердце его отошедшего в тень сюзерена. Не только естественно «все тянулось к Ричарду», привлекаемое его мужеством и славой толь­ко что совершенных подвигов. Эти золотые лучи были подлинным золотом, на которое Ричард немедленно начал перекупать руки и сердца крестоносной армии. Если Филипп платил по три бизанта своим воинам, то Ричард «велел возвестить по войску, что всякий воин, из какой бы он ни был земли, получит от него, если захочет к нему наняться, четыре золотых бизанта»… Не только мно­жество средних и малых людей, но и более ответствен­ные воины, например прислуга боевых машин Филиппа-Августа и даже ближайшие его вассалы Анри, граф Шампанский (племянник как Филиппа, так и Ричарда), бросали Филиппа и переходили на службу к Ричарду. На высотах Казал-Эмбера он раскинул свои шатры и стал возводить башню, служившую ему в Сицилии «игом греков» и привезенную в Палестину на судах. Это чу­довище, осыпавшее стрелами лагерь мусульман, в связи с паническим их настроением, вызванным вообще при­ездом Ричарда, заставило турок пасть духом и думать о сдаче. Когда же крестоносцы закончили засыпку рвов и придвинули лестницы к стенам Аккры, ее гарнизон пред­ложил капитуляцию города со всем оружием и запасами. Он просил только о жизни и свободе.

Таким образом, нескольких дней (5—10 июня) ока­залось достаточно после приезда Ричарда, чтобы обна­ружился решительный успех для дела осаждавших. Предложенные условия, однако, были отклонены.

В этом отклонении, как и во всех непримиримых решениях, имевших целью довести врага до отчаяния — в надежде на более решительный, более блестящий успех, а также на месть до конца, мы чувствуем преоб­ладающее влияние Ричарда. Город должен был быть взят штурмом, а осажденные — сдаться на полную милость победителя. Как некогда в войне с отцом, так ныне Ричард, безгранично веря в свои силы, не хотел быть связанным никакими условиями. Впрочем, в этот очень счастливый, очень благоприятный для крестоносцев период войны в Сирии ультимативная позиция была, по-видимому, установлена с общего сочувствия. Не Аккра сама по себе важна была для крестоносцев: она была только ключом к королевству, к Иерусалиму и к Кресту Христову, находившемуся в плену у Саладина. В гар­низоне Аккры находился цвет турецкого войска и воен­ного штаба Саладинова: множество эмиров, ряд очень знатных воинов и жителей, родственники которых были разбросаны по всей Сирии и Месопотамии, до самого Вавилона. В данном случае Ричард знал, что делал, не желая продать за Аккру, только за Аккру, жизнь и сво­боду осужденных, держа в руках которых, он мог бы потребовать, и потребовал на самом деле, ни больше ни меньше как все то, путь к чему открывала Аккра: он тре­бовал Иерусалимское королевство в пределах, присвоен­ных ему до плена Гюи, возврата всех христианских плен­ных и всех святынь Иерусалима… На эти требования, однако, гарнизон ответил отчаянной вылазкой против башни на Казал-Эмбер и разрушением ее части. Кресто­носцы стали готовиться к штурму стен (14 июня).

Но так успешно начавшаяся июньская кампания была подорвана проявлением двух недугов, из которых один был преходящим, а другой — неизлечимым. Первым была вспыхнувшая в лагере эпидемия, от которой стали болеть воины и которая постигла обоих королей. Запи­санная в хрониках под именем «арнолидии» или «лео­нардии», эта болезнь более всего напоминает скорбут. Больных жестоко лихорадило, «у них были в дурном состоянии губы и рот», выпадали ногти и волосы и ше­лушилась вся поверхность кожи. Ряд крестоносцев умер­ли от этого недуга, и между прочим мужественный граф Фландрский Филипп, — к огорчению войска и к удоволь­ствию Филиппа-Августа, немедленно наложившего руку на его наследство. Первым заболел Ричард, и первый штурм стен, несмотря на его протест, произошел без него. Но в наступивший вслед за тем период подавлен­ности и бездействия в лагере крестоносцев мусуль­мане оправились, починили разрушенные стены и, го­товясь к решительной схватке, в ряде отдельных парти­занских нападений на вражеский лагерь частичными гра­бежами, убийствами и пленом сонных его защитников усиливали растущую в нем панику.

Другою болезнью лагеря, более глубокой и безна­дежной, была вражда в нем «французской» и «англий­ской» его половин. «Во всех тех начинаниях, в каких участвовали короли и их люди, они вместе делали мень­ше, чем, каждый поодиночке. Французский король и его люди презирали английского короля и его вассалов, и обратно» (Роджер Ховденский 19). «Короли, как и их войско, раскололись надвое. Когда французский король задумывал нападение на город, это не нравилось англий­скому королю, а что угодно было последнему, неугодно первому. Раскол был так велик, что почти доходил до открытых схваток». Признав безысходность положения, враждующие избрали коллегию третейских судей, по три с каждой стороны, обязуясь подчиняться ее распоря­жениям. Она не добилась согласного действия. Максимум соглашения выразился в таком компромиссе, что, когда «один штурмовал, другой обязывался защищать лагерь». Во всяком случае, уже после первого, «французского» штурма, малоудачного вследствие вынужденного бо­лезнью воздержания Ричарда и, вероятно, вынужден­ного его волею воздержания его людей, Ричард пытался вступить в отдельные переговоры с Саладином и обме­нялся с ним подарками. Посредником в этих перегово­рах выступает имеющий вскоре стать поклонником английского короля брат Саладина — Малек-Эль-Адил-Мафаидин.

Хотя Филипп-Август также имел, со своей стороны, сношения с Саладином (пораженным тем же недугом, что и латинские короли), посылая ему в дар драгоцен­ные камни и принимая от него дамасские плоды, но тем не менее он, считавший себя вправе в качестве высшего и независимого главы крестоносного воинства на подобные шаги, видел предательство в тех же актах со стороны своего вассала, тем более что Ричард пред­принимал их втайне от него. Недоверие «французов» к Ричарду, тех по крайней мере, которые не предались ему, возрастало. И когда заболел и Филипп-Август, почва для злой сплетни, будто он хворает, «отравленный вра­гами», была в значительной мере подготовлена. Она рас­пространялась только очень глухо, пока оба короля офи­циально оставались союзниками, в особенности когда с выздоровлением Филиппа атмосфера вновь стала живее и деятельнее.

Согласно плану Филиппа вокруг города смыкался возводимый крестоносцами вал, на котором устанавли­вались одна за другой страшные метательные машины, беспрерывно воздвигаемые королями, баронами, орде­нами. Одна из них сооружена за счет рядовых кресто­носцев, призванных к тому проповедью их духовных вож­дей. Она «получила имя божьей пращи», тогда как ма­шина французского короля называлась «злой соседкой». «И машина бургундского герцога делала свое дело, и машины тамплиеров сшибли голову не одному турку, как и башня госпитальеров, которая раздавала хорошие щелчки, очень нравившиеся всем». Ричард заочно при­нял участие в этой осадной войне, выдвинув на вал че­тыре меньшие машины и соорудив огромную каланчу, укрытую кожей, неуязвимую для турецких ударов и даже «греческого огня». Эти башни метали дождь ночью и днем, бросая громадные камни, которые убивали по дюжине турок. «Один из таких камней показали Сала­дину. То были могучие морские валуны. Их привез из Мессины английский король, чтобы убивать сарацин. Но сам он все еще был в постели, больной и невеселый». Он велел приносить себя к рвам, чтобы следить за бит­вой, «но печаль, что он не может в ней участво­вать, была тяжелее, чем недуг, который сотрясал его тело». Уже в четверг 2 июля Филипп-Август лично вмешался в обстрел, снимая своими стрелами мусульман с зубцов Аккры; уже 3 июля слали осажденные послов к Саладину, извещая его, что они не могут больше дер­жаться; уже Сафадин сделал последнюю отчаянную попытку отвлечь осаждавших, произведя в их лагерь вылазку, мужественно отброшенную воинами Ричарда. Под энергичным штурмом «французов» открылась огром­ная брешь в стене, и на ее вершину поднялся со знаменем в руках маршал Обри Клеман… Но лестница, по которой он всходил, не выдержала тяжести напирав­ших сзади. Он свалился и был втащен турками в город на железном крюке. Так попытка овладеть городом кон­чилась неудачей. Однако крестоносцы прочно укрепи­лись в окопах, и после некоторых размышлений сам комендант Аккры Маштуб отправился к Филиппу пред­лагать капитуляцию на прежних условиях. Филипп откло­нил ее в смысле старого ультиматума, и штурм должен был возобновиться после трехдневного траура по Обри Клеману.

Между тем Ричард, в свою очередь, вел переговоры с Саладином, пытаясь якобы найти основания для согла­шения, на самом же деле, как заметили почти все наблюдатели происходящего, чтобы протянуть время и вызвать бездействие до своего выздоровления. О со­держании переговоров нам ничего не известно, но, оче­видно, они не привели ни к чему, так как 6 июля Ри­чард, наконец начавший чувствовать себя лучше, готовился лично повести штурм — угроза, по-видимому, звучавшая столь серьезно для Саладина, что он на­конец решился внять убеждениям вождей осажденной Аккры и объявить свои окончательные условия. Что сыграло роль в этих предложениях, которые можно счи­тать очень благоприятными для крестоносцев, — от­чаянное положение Аккры и угрожаемые драгоценные жизни ее гарнизона, по всей вероятности, тревожные слухи о враждебных движениях на востоке, но только Саладин шел на этот раз на огромные уступки. Иеруса­лим, как и Крест Христов, как и все земли, завоеван­ные в течение пяти лет до дня пленения иерусалимского короля, имели отойти к христианам. Зато эти последние должны были заключить с ним двухлетний союз против его врагов за Евфратом, оставляя также в его руках Аскалон и Керак Монреальский. Эти предложения были отвергнуты обоими королями, и 7 июля штурм возоб­новился. Тем не менее, пока Ричард входил во вкус атаки, разгораясь мечтами о новых подвигах и завоеваниях (сам он, правда, не в силах был как следует стоять на ногах и обстреливал сарацин с носилок, на которых лежал, завернутый в шелковое одеяло), Конрад Мон­ферратский с полного одобрения Филиппа и без ве­дома Ричарда, стоя на ночной страже в ночь на 11 июля, успел столковаться с эмирами об условиях капитуляции и затем заключил с ними перемирие. Получилось пол­ное трагикомических противоречий положение. Маштуб и Каракуш, не видя возможности ни сговориться с Сала­дином, ни выдерживать далее штурм, ни взять на себя ответственность за жизнь засевших в Аккре знатных ту­рок, решились капитулировать на свой риск. Конрад и Филипп заключали с ними перемирие, не сговорив­шись с Ричардом, а последний, ничего не желая знать о нем, штурмовал город… Филипп в ярости почти го­тов был штурмовать самого Ричарда, не слушавшего его приказаний, пока в дело не вступились другие вожди и не добились соглашения.

А затем начались раздоры по поводу условий капи­туляции. Конрад и Филипп готовы были уступить на­селению не только жизнь, но и право уйти со всем имуществом. Ричард, как говорят о нем его недобро­желатели, был не согласен вступать «в пустой город», так как Мессина и Кипр приучили его к богатой до­быче. Наконец 12 июля соглашение было достигнуто. Аккра передавалась крестоносцам со всем находящимся там золотом, серебром, оружием, судами, за­пасами и христианскими пленниками. За Саладина эми­ры обязывались выдачей креста, 1500 христианских плен­ных и 200 тысяч бизантов. Защитники Аккры полу­чали свободу и имущество только, однако, при усло­вии выполнения Саладином в определенный срок этих обязательств. Иначе они оставались на милость победи­телей, у них в плену. Иерусалим в этом соглашении пока что обойден молчанием. Следует ли предположить, что он оставался целью дальнейших действий обоих ко­ролей, заключавших соглашение?

Вступление в Аккру совершилось с подобающим торжеством. На башнях ее взвились латинские знамена. Церкви, обращенные в мечети, вновь были освящены. Но с первых моментов недовольство разноплеменных крестоносцев вызвано было поведением обоих королей, которые разделили город и добычу между собою и впуска­ли внутрь только своих верных и воинов, не давая доли в завоевании тем, кто задолго до их приезда, долгие ме­сяцы бился под Аккрой. Особенно много горечи вызы­вал Ричард. Его известное столкновение с Леопольдом, герцогом Австрийским, которого он не любил как имперского князя, как сторонника Конрада и Филиппа, как родственника кипрского императора и чье знамя среди насмешек окружающих он сбросил с занятого герцогом дома, изгоняя его вообще из квартала, где он хотел расположиться, оставило сильный след в памяти как герцога, так и его друзей. Хуже всего, однако, было то, что не прошло и двух недель после вступления в Аккру, как стало известно, что французский король собирается домой, выставляя предлогом нездоровье — объяснение, которому никто не верил.

Он уходил, а за ним стали собираться его бароны. Тогда Ричард, «который оставался в Сирии на службе богу», потребовал у него клятвенного, на мощах, обе­щания, что он не нападет на его землю и не причинит ему вреда, пока он находится в походе. По возвраще­нии же не начнет войны, не предупредив его за сорок дней. И Филипп дал такую клятву, представив пору­чителем, между прочим, герцога Бургундского.

«Французский король собрался в путь, — продолжает рассказ Амбруаз, — и я могу сказать, что при отъезде он получил больше проклятий, чем благословений… А Ри­чард, который не забывал бога, собрал войско… нагру­зил метательные снаряды, готовясь в поход. Лето кон­чалось. Он велел исправить стены Аккры и сам следил за работой. Он хотел вернуть господне наследие и вернул бы, не будь козней его завистников». После отплытия Филиппа-Августа из Сирии (3 августа 1191 года) до момента, когда, осознав всю бесплод­ность дальнейшей борьбы, опасности, какими грозило его власти в Англии дальнейшее отсутствие, и, может быть, надорванность своих сил, Ричард тоже решился по­кинуть Палестину, прошло несколько более года. За этот год, быстро прошедший в Европе и наполненный исклю­чительным напряжением в Сирии, где каждый день от­мечен в дневниках людей, вовлеченных в борьбу, дра­матическими эпизодами, события неслись с головокру­жительной быстротой, не подвигая Ричарда к заветной цели, а, наоборот, непрерывно его от нее удаляя. И если это было так, то прежде всего тут напраши­вается объяснение, что дело латинского христианства в Сирии в той форме, в какой его хотели осуществить крестоносные войны, было при данных условиях поте­рянное, обреченное дело. И при всей его личной силе и огромных жертвах Ричарду Плантагенету не дано было остановить колесо истории.

Далеко не так судит об этом большинство исто­риков. Примыкая к суждениям ряда современников Ри­чарда, которые искали личных объяснений происшед­шего, пред лицом громадной неудачи, постигшей еще раз крестоносную энергию в Сирии, они возлагают всецело и исключительно ответственность за нее на пло­хую политику английского короля.

Вот как складывались в этом памятном году события, на которые получил как будто исключительное влияние Ричард, если мы их представим, сжимая изображение зна­чительного большинства хроникеров и новых историков.

Саладин «не смог» (так выражается, например, Куглер20), повторяя выражение осведомлявших его араб­ских историков, осуществить в указанный договором срок его условий: он не уплатил ничего из суммы 200 ты­сяч бизантов, не отдал креста и не отпустил никого из христианских пленников. Тогда (по выражению того же историка) произошла отвратительная сцена. Ричард впал в безмерный гнев и, вытребовав пленников Аккры, велел немедленно отрубить головы двум тысячам заложников под ее стенами. Это была «первая ошибка»: после этого Саладин имел основание не исполнять ни одного из условий и в дальнейших столкновениях не давать ни­какой пощады христианам. Другая заключалась в том, что при всей своей личной храбрости он оказался не спо­собен установить «разумный план кампании» и про­вести его без отклонений. «Перед ним стояла ясная за­дача — разрушить военную силу Саладина и завоевать Иерусалим». Отклоняясь от нее, Ричард «совершает но­вый промах», аналогичный тому, который заставил ла­тинское войско сосредоточиваться так долго на Аккре: вместо того чтобы двигаться к Иерусалиму, он вновь занялся завоевыванием прибрежного города Аскалона. Этому уклонению историки, вслед за хроникерами, впро­чем, находят и известное объяснение. К нему могло по­будить Ричарда влияние Лузиньянов (одному из кото­рых в последнем сговоре с Конрадом была обещана Яффа) или влияние тех рыцарей, у кого были владения в прибрежной полосе, или тех итальянских купцов, у которых были дела и интересы в этих коммерческих центрах и не было и не могло их быть в Иерусалиме.

Путь к Аскалону, трудный сам по себе, отягчался тем, что по повелению Саладина здесь были разрушены все центры, которые могли стать опорными пунктами для крестоносцев, и на каждом шагу грозили стычки с ту­рецкими налетами. Около Арсуфа 7 сентября их ждали серьезные силы Саладина, но они были опрокинуты кресто­носцами. К сожалению, «увлеченный личными подвигами», обусловившими победу, Ричард «забыл свой долг полководца и допустил турок оправиться и собраться с силами»: он не преследовал их (Куглер). Достигнув Яффы, частично разрушенной, но представлявшей прекрасное сообщение с Аккрой и еще дававшей значи­тельные удобства для жилья, войско остановилось и от­дыхало, «вместо того чтобы немедленно идти на Аска­лон». Этим временем воспользовался Саладин, чтобы покончить с этим городом, «важным соединительным звеном между Сирией и Египтом». Он верил в силу крестоносцев и, очевидно считая гибельным возможный переход города в их руки, решил — с крайне тяжелым чувством — предать его разрушению. Задержка в Яффе была, таким образом, «новым промахом».

Услышав о начавшемся 16 сентября разрушении Аскалона, Ричард хотел было спешить туда, но его за­держали советы окружающих его людей, которые счи­тали наилучшим восстановить Яффу. Укрепиться в ней и быстрым маршем пойти на Иерусалим. «Однако Ри­чард не был человеком, который мог бы с выдержкой провести такой план». Восстановление Яффы и несколь­ких разрушенных замков вокруг совершалось медленно, а Ричард «тратил время в частичных стычках, в аванпостной войне, где искал самых изысканных опас­ностей». Его безумная отвага и ужасающая мощь навсегда оставили грозную память. Но потеря времени, уходившего на эти подвиги, являлась «ошибкой», в свою очередь. Задержка в Яффе вызвала разложение дисцип­лины, и целыми отрядами уходили воины в Аккру, чтобы там вести веселую жизнь. Конрад Монферратский сде­лал дальнейший шаг в смысле предательства дела кресто­носцев. Заинтересованный только в обеспечении за со­бою сеньорий, назначенных ему договором под Аккрой, он тайно обратился к Саладину с просьбой о санкции этих владений, обещая ему за то помощь против своих единоверцев.

В такой момент рядом с этим ударом Ричарду на­несен был еще более умелый — издалека. То была весть, что Филипп вторгся в его французские владения и что поддерживаемый им Иоанн Безземельный в самой Англии готовит ниспровержение власти Ричарда.

В подобных условиях Ричард счел себя вынужденным думать о перерыве всей экспедиции и завязать пере­говоры с Саладином о перемирии. Арабские хроникеры утверждают, что в бесплодности их в этот период была всецело вина английского короля. «Едва лишь на­мечалось некоторое соглашение, он внезапно от него отказывался. Едва его предложения бывали приняты, он возбуждал новые осложнения». Но это показание несколько трудно проверить, как и все подобного рода дипломатические обвинения. Не представлялось бы осо­бенно удивительным, если бы в этот момент Ричард на­чал терять равновесие. Среди каких-то тяжелых коле­баний в начале 1192 года, в холодные и ненастные зимние месяцы, он внезапно объявил поход на Иеру­салим. План принят был с энтузиазмом, несмотря на тяжкие условия движения. Но когда войско было на расстоянии дня пути от Иерусалима, у его руководи­телей возник ряд сомнений в достижимости поставлен­ной цели. Военный совет, где, естественно, главную роль играли вожди рыцарских орденов, указывал на отре­занность Иерусалима от моря, на его недавно возве­денные Саладином могучие стены21. Пизанцы, как ранее, были за завоевание побережья. Ричард внял этим указа­ниям и повернул на Аскалон.

Ярко рисуют хроникеры горе, пилигримов, остав­лявших Иерусалим позади и близившихся к развали­нам низвергнутого Аскалона. В его восстановлении Ри­чард проявил огромную энергию. Он сам присутство­вал при работе, подбодрял ее своею веселостью и лич­ным участием. Скоро валы, стены и целые отдельные дома встали из развалин. «Невеста Сирии» готовилась воскреснуть в руках крестоносцев.

Однако это важное дело восстановления Аскалона Ричард еще раз вынужден был бросить из-за вестей, пришедших из Аккры, где пизанцы, друзья Ричарда и Гюи, вступили в рукопашный бой с генуэзцами, друзьями Конрада и французов. Этот последний по­дошел к Аккре с морскими и сухопутными силами и хотел захватить ее для себя. Появление Ричарда здесь остановило эти планы. Но положение продолжало оста­ваться напряженным, и Ричард не мог не чувствовать глубокого понижения энергии, особенно когда вслед за пережитыми событиями вести об интригах Филиппа и Иоанна стали принимать все более тревожный харак­тер. Вновь выдвинул Ричард вопрос о своем возвра­щении домой, но совет баронов поставил предварительным условием окончательное разрешение спора об иеру­салимской короне. И когда этот спор предоставлен был Ричардом на решение совета, последний почти едино­гласно сошелся на Конраде Монферратском, «един­ственном, кто мужеством, мудростью и политическим искусством» удовлетворял трудным условиям момента. И если Ричард, пораженный до глубины души, нашел в себе такт не возражать против этого решения и сам послал известить Конрада о воле совета, то очень скоро ему пришлось признать разумность и неизбежность этой тактики перед лицом всеобщего торжества и не замед­лившей сказаться огромной уступчивости Саладина. Он делал дальнейшие уступки и на территории Иеру­салима, и на побережье, оговаривая здесь для себя толь­ко Аскалон. В Палестине как будто намечался не­который приемлемый modus vivendi 22. Но 28 апреля Кон­рад пал в Тире от руки двух убийц из секты ассасинов. Враждебная Ричарду молва обвинила его в этом убий­стве.

С этого момента Ричард определенно теряет вся­кое самообладание. У него хватило спокойствия не настаивать на признании прав Гюи, и он принял как приятное и для себя решение избрание иерусалим­ским королем его племянника Анри Шампанского. Ради него он отважился на новые подвиги, отвоевал для иеру­салимского королевства замок Дарум и собирался дальше продвигать завоевания по берегу. Но с наступлением весны сильнее разгорелась в массе войска жажда Иеру­салима, и все более грозный характер принимали вести из Англии. Между судьбой собственного престола и Иерусалимом двоятся с этого момента стремления и желания Ричарда. Он готовится уезжать… Затем укоры и видения заставляют его остаться. Он решается вести войско к Иерусалиму, пользуясь благоприятным време­нем года и слухами о поколебавшейся силе Салади­новой армии, о настроении резиньяции, в каком нахо­дился султан и его штаб, и… у той же Бетнуба, от кото­рой он повернул обратно прошлый раз, он останавли­вается на несколько недель, ожидая подкреплений из Аккры, а затем в силу тех же соображений, вызвавших страстный раскол в войске, в самом начале июля ука­зал войску путь обратно на побережье, отказываясь от Иерусалима…

Понятно, что при таких обстоятельствах мир, о ко­тором он вновь заговорил с Саладином, должен был определиться совершенно иначе, чем прежде. Са­ладин на этот раз не спешил с его заключением. Стянув вновь свое войско, он перешел в нападение, двинулся к Яффе и овладел бы ею, — кроме цитадели, она уже была в его руках, — если бы весть о нападении, дошед­шая до Аккры, не подняла всю мощь гнева и мужества Ричарда.

Он собрал силы, какие только были в его распоряже­нии, и поплыл к Яффе и, не доезжая берега, спрыгнул в воду, чтобы скорее поспеть на место. Он принял удар преобладающих сил Саладина, победоносно его отбил и вернул цитадель и город. Теперь можно было говорить о мире.

Но в этих переговорах Ричард совеем не тот, каким был под Аккрой и в боях на улицах Яффы. Несомнен­ный и глубокий упадок духа, результат страшного напряжения, сделал его в этих переговорах вялым и уступчивым. Об окончательных условиях «с глубоким го­рем и стыдом узнали» очень скоро после 1 сентября, дня заключения мира, крестоносцы и христиане Па­лестины. Только полоса между Тиром и Яффой остава­лась за новым иерусалимским королем. Ни Иерусалим, ни Святой крест, ни пленники, находившиеся в руках Саладина, не помянуты среди уступок турецкой стороны. Пилигримам без оружия разрешалось вступать в Иеру­салим для поклонения святыням, но это право пре­доставлялось всего на три года. «О дальнейшем (это опять-таки ставилось в укор английскому королю) договор не говорил ничего».

Ричард еще находился в Палестине, когда согласно одному из условий договора оставшимися крестоносца­ми было осуществлено паломничество ко Гробу Гос­подню.

«Без оружия», как то было оговорено в соглашении, вступили они в Иерусалим, где процессией обошли свя­тыни, «полные жалости и желания», и где видели христианских пленников, «скованных и в рабстве». «Мы целовали пещеру, где взят был воинами Христос, и пла­кали мы горькими слезами, потому что там располо­жились стойла и кони слуг диавольских, которые осквер­няли святые места и грозили паломникам. И ушли мы из Иерусалима и вернулись в Аккру…» Ричард выждал возвращения третьей группы паломников и посадки их на суда, а затем стал и сам собираться в путь. Он выехал из Яффы 9 октября. Через два же с половиной месяца, за четыре дня до рождественских праздников, после бури, разбившей его корабль, когда переодетым он про­бирался через владения австрийского герцога, Ричард был схвачен его людьми и посажен в замке Дю­ренштейн на Дунае.

ДЕЛО ЛАТИНСКИХ ЗАВОЕВАТЕЛЕЙ НА ВОСТОКЕ

[править]

В этом очерке событий, который слагается как более или менее объективная сводка различных показаний, есть что-то, вызывающее ряд недоумений. К сожалению, многих из них не рассеивают писатели, дружественные Ричарду. Ни Амбруаз, ни Ричард Девизский не упоми­нают о недоразумениях, в последнюю минуту еще раз разделивших Ричарда и Филиппа. Между тем в изобра­жении менее благоприятно настроенных хроникеров его поведение рисуется в такой же мере мальчишески-за­дорным, бесцельно-жестоким и вредным, в какой пред­ставляется целесообразной, гуманной и трезвой так­тика Филиппа и Конрада. Ричард явно затягивал штурм города, не хотел соглашаться на приемлемые для гар­низона условия. Из-за него чуть было не расстроилось соглашение, и благодаря ему было, очевидно, введено то суровое условие, в силу которого пленники Аккры оста­лись в руках победителя, что впоследствии дало воз­можность по невыполнении договора Саладином обез­главить две тысячи за стенами Аккры.

Однако, чем внимательнее вдумываешься в имма­нентный смысл событий, тем более странным представ­ляется многое в таких оценках. Да, Ричард затягивал штурм Аккры: он хотел взять город «живьем»; он обна­ружил полное отсутствие гуманности к пленникам Аккры. Но можно ли думать, что гуманность заставляла Филип­па спешить с принятием капитуляции и идти на любые условия? Нам хорошо известна проявившаяся с ранней юности холодная жестокость Филиппа. Во имя чего могли бы мы предположить в нем, с циническим коварством стравившем в свое время детей и братьев в семье План­тагенетов, задушившем (вероятно) Артура Бретанского, особую жалость к тем, кого он, так же как и Ричард, при­учен был считать «врагами Христа»?

Разница между ним и Ричардом заключалась глав­ным образом в том, что он уже спешил домой, тогда как Ричард, приготовившийся к долгой борьбе, намеревался вести ее дальше. Разница заключалась в том, что Фи­липп, собственно, не ставил себе никаких целей на Во­стоке и выполнял долг приличия, проведя три неприят­ных месяца под Аккрой. Для Ричарда же самое важное дело его жизни складывалось на Востоке, и все равно, «божий ли паладин» или только славолюбивый завоева­тель, он ставил Иерусалим главной своей целью.

В данном случае ему, очевидно, трудно было ми­риться с мыслью, что упоение победой, которая уже да­валась в руки после стольких жертв, накануне осу­ществления преподносилось разбавленным пресною водою втихомолку заключенного соглашения. Понятно, что Филипп, уже строивший планы дальнейших махи­наций дома, торопился поставить точку на эпизоде Ак­кры. Для Ричарда он был только началом действий в Сирии, после того как он едва получил возможность покинуть свои носилки. Власть над пленниками Аккры ставила в благоприятные условия эти действия. Его настроениям и планам нельзя отказать в последова­тельности, хотя бы проводимой с той жестокостью, какая характерна для его натуры, его века и условий борьбы.

Для чувства мирного культурного человека, мирного ученого конца XIX века (возможно, что коллеги послед­него эпохи мировой войны — первой четверти XX века — уже чувствовали и судили иначе) представляется в та­кой же мере отвратительной, как и нецелесообразной, экзекуция под Аккрой. Ее изображают обычно как акт чисто импульсивный, не вызванный прямо действиями Саладина, который «не смог» выполнить в срок условий договора.

Хотя почему в долгий промежуток от 12 июля до 20 августа Саладин не мог выполнить ни одного из этих условий? Если ему трудно было быстро собрать сумму 200 тысяч бизантов, то уже гораздо меньше усилий тре­бовалось, чтобы отпустить христианских пленников и выдать Крест. При самой низкой оценке благоразумия и самообладания Ричарда трудно поверить, чтобы он осуществил «отвратительную сцену» под Аккрой, если бы султан после отъезда Филиппа в какой бы то ни было мере двигал выполнение условий. Вернее всего с этим отъездом султан вовсе не собирался его исполнять — que Saladin, по выражение хроникера, ne faisait que ?amuser23 — и лишь выигрывал время. О негуманности и жестокости поступка Ричарда, конечно, не может быть двух мнений для мирных людей и мирных ученых. Для воинствующих деятелей жестоких веков истории (как и для воинствующих ученых тех же эпох) категория гуманности большею частью оказывается плохо приложимой к войне и даже представляет противоречие в оп­ределении.

Иное дело — вопрос о целесообразности. «Поступок Ричарда освободил Саладина от всяких обязательств». Но, по-видимому, Саладин и без того считал себя от них свободным. Далее, новыми историками не учитывается тот довольно важный в этом смысле факт, о котором сообщает Амбруаз, что экзекуция решена была по со­вещании с окружавшими Ричарда вождями и что со­гласно этому решению предположено было покончить с большею частью рядовых сарацин, но «сохранить всех людей высокого звания, чтобы выкупить наших плен­ников». Как видно, Ричард и его совет действовали не совсем без расчета. Конечно, эта мера вызвала великое озлобление и жажду мести. Но она не могла не внушить убеждения, что с Ричардом дело надо брать всерьез и что его нельзя amuser24 безнаказанно. При известных обстоятельствах этот результат мог оказаться целесо­образным. Паника, которую навел этой мерой Ричард, могла быть и была в ближайшие месяцы ему на руку. Конечно, она привела в негодование Конрада, который рассчитывал держать пленников в Тире и торговаться ими за свой счет. Дружественные ему хроникеры изоб­разили в соответствующем бессмысленно-жестоком све­те происшедшее. Это изображение подлежит некото­рым оговоркам.

Далее следует вопрос о способности или неспособ­ности Ричарда установить и провести какой-либо целе­сообразный план войны в Палестине, хотя бы тот, ко­торый ему предлагают, находя его совершенно «ясным», ученые XIX века: разгромить военную силу Саладина и взять Иерусалим.

Однако история показывает, что, хотя ясность и глубокая обдуманность составляли достоинство и залог успеха военной культуры народов, создавших высоко­разработанную теорию войны, действительность не раз шла мимо теории и наносила ей тяжкие удары, выдви­гая неучтенные моменты и неожиданные стихии. Она могла сыграть помимо доброй воли и разума Ричарда такую же разрушительную роль в Палестине, даже при условии, что здесь столь ясный план предлагается post factum, при спокойном учете сделанных «ошибок». Мы ни минуты не сомневаемся, что известная часть их уч­тена правильно.

Однако некоторые оговорки напрашиваются и здесь. Прежде всего, в более частных случаях. Мог или не мог Ричард после победы при Арсуфе, осуществленной как настоящее чудо доблести и энтузиазма, после тяжкого перехода по побережью преследовать турок, «бежавших в горы»? Что мы знаем об условиях этого возможного преследования? Ровно ничего. Если Ричард все время ри­суется человеком, который в самом жару подвигов, по крайней мере в каждом данном предприятии, стре­мится действовать до конца (таким мы его знали в войне с отцом, в усмирении Аквитании, а также под Аккрой), то были, очевидно, какие-то причины, не позволившие ему это сделать под Арсуфом. Не следует преувеличи­вать устойчивость и дисциплину всех этих пестрых армий. Ни Филипп, ни Конрад, ни Саладин не могли похвалиться лучшей. В то время как Ричард отдыхал в Яффе, Саладин — так его изображает Амбруаз — объяснялся со своими побитыми и бежавшими от Ар­суфа эмирами, которые оправдывались в своем позор­ном бегстве невозможностью одолеть Ричарда: «Это он производит такие опустошения в наших рядах. Его называют Мелек-Ричард, и это действительно Мелек, т. е. тот, который умеет обладать царствами, произво­дить завоевания и раздавать дары». Вернее всего вся эта беседа есть апокриф, но не крестоносцами приду­мано для Ричарда прозвище Мелек. «Разгромить до конца» силы Саладина, которые скрывались в крепких замках в горах, и преследовать со своими измученными отрядами армию, бежавшую в горы, могло оказаться невозможным даже для «Мелека». Ученые-историки на­шего времени подают ему этот совет, основываясь на тирском продолжателе Гильома. Но с учетом действи­тельной меры возможного тирского осведомителя с его монферратскими симпатиями следует, быть может, остерегаться не меньше, чем в некоторых случаях новых историков с их ясными планами.

Критики тактики Ричарда утверждают, что он на­прасно терял время на побережье, занимаясь отвоева­нием его городов, которое «не имело значения». Но если бы захват Аскалона крестоносцами действительно не имел значения, можно ли понять, зачем Саладин решился принести его в жертву и, не надеясь его отстоять, велел снести с лица земли великолепный город, «невесту Си­рии». Это был пункт, связывавший Сирию и Египет. Тогда как с востока власть Саладина колебалась, в Египте он имел прочную базу. Не захватив этого узла, навряд ли крестоносцы могли выполнить вышеприведен­ный совет и «разгромить» военную силу Саладина. Воз­можно, конечно, что в своих маршах по побережью кре­стоносцы могли быть менее медлительны и не так долго предаваться отдыху в завоеванных городах. Автору дан­ного очерка неизвестно ничего определенного о возмож­ности ускорить эти марши. Она, впрочем, опасается, что другим историкам известно немногим больше.

Остается крайне тяжелый факт метаний между по­бережьем и Иерусалимом: трудный и неудачно прерван­ный зимний поход к святому городу, потеря времени в Яффе, новый поход летом с тем же результатом и, на­конец, неожиданно позорный мир. Здесь, несомненно, Ричард не на высоте, поддаваясь то страстному жела­нию паломников, то предостерегающим и, быть может, небескорыстным советам пизанцев и орденских рыца­рей, наконец, в свою очередь, начав думать об отъезде и спешно ликвидируя самые жгучие вопросы Святой земли, чтобы обеспечить себе возможность ее покинуть. Что все эти колебания и напрасная трата сил не могли содействовать успеху, что в них проявилась какая-то неустойчивость и странная импульсивность главного ви­новника, этого не приходится отрицать. Навряд ли на это решился бы даже постоянный защитник Ричарда — Амбруаз. Он, который, вообще говоря, верил в конеч­ный успех всего дела, раз оно было в руках Ричарда, объясняет, как мы это видели, неудачи «кознями вра­гов». Эти последние, разумеется, расстроили немало в его планах: не заставил ли его Конрад бросить Аска­лон тем, что напал на Аккру, не бросили ли его бургунд­цы на пути в Иерусалим, не подрывал ли его энергию маркиз Монферратский тайными переговорами с Са­ладином? Но не все приходится сваливать на вражеские козни. Так же как и на неустойчивость Ричарда. Кроме «козней завистников» было немало других при­чин, повлиявших на роковой исход всего дела. Они кры­лись в очень скоро обнаружившемся разногласии массы и ее вождей.

Если бы все дело заключалось только в том, чтобы после Аккры овладеть Иерусалимом, это, казалось, было осуществимо без большого труда. Событиями у Аккры турецкая сила была надломлена. С другой стороны, масса крестоносцев рвалась в Иерусалим. Кажется, вся тоска веков, питавших латинскую душу грезой о Святом городе, воскресла с былою силой в этой наив­ной и дикой массе, когда после Аккры ее повернули на путь к Иерусалиму и стали вставать на этом пути вол­новавшие слух дорогие имена: Каифа и Капернаум, Назарет и Вифлеем… «И каждый вечер, когда войско располагалось лагерем в поле, прежде чем люди уснули, являлся человек, который кричал: „Святой Гроб! По­моги нам“. И все кричали вслед за ним, поднимали руки к небу и плакали. А он снова начинал и кричал так трижды. И все бывали этим сильно утешены…» На­ходясь уже вблизи от Иерусалима, холодной зимою 1192 года они чувствовали себя больными и обнищав­шими: потеряли много лошадей, сухари подмокли, со­леная свинина гнила, платье разваливалось. Но сердца были полны радости и надежды достичь Святого Гро­ба. Они так страстно желали Иерусалима, что сбере­гали пищу для осады его. Заболевшие в Яффе велели класть себя на носилки и нести в лагерь с сердцем, пол­ным решимости и доверия. В лагере царило самое без­заветное веселье. «Господи, помоги нам, владычица, святая дева Мария, помоги нам. Боже, дай поклониться тебе, возблагодарить тебя и видеть твой гроб». Не вид­но было сердитых, мрачных или печальных. Всюду были радость и умиление. Все говорили: «Господи, вот мы на добром пути».

С таким самоотвержением и энтузиазмом, казалось, можно было сделать немало. Но Ричард вопреки той ясности, в какой дело представляется наблюдателям со стороны, не мог не прислушиваться к предостере­жениям «мудрых тамплиеров, доблестных госпитальеров и пуланов, людей земли». Они указывали, что, если бы крестоносцы немедленно стали осаждать Иерусалим, они сами очутились бы в засаде. Пути между морем и горами заняли бы турки, в чьих руках было большинство горных крепостей, и крестоносцы были бы отрезаны от га­ваней, от всякой возможности снабжения. Саладин в свое время знал, что делал, когда, в принципе уступая Иерусалимское королевство, сохранил за собою самые важные его крепости и гавани. «Если бы даже город был взят, — замечает Амбруаз, — и это было бы гибельным делом: он не мог бы быть тотчас заселен людьми, кото­рые в нем бы остались. Потому что крестоносцы, сколько их ни было, как только осуществили бы свое паломни­чество, вернулись бы в свою страну, всякий к себе до­мой. А раз войско рассеялось, земля потеряна». В этом заключалось главное противоречие. Психология кресто­носцев была более всего психологией «паломников». Важно было «узреть», «насладиться святыней», «унести памятку». Жар войска угасал, когда перспектива конца отодвигалась и завоевание Святого города предполагало долгую систематическую борьбу. Возможно и вероятно, что «мудрые тамплиеры и люди земли», что в особен­ности торговые гости побережья имели свои владель­ческие и коммерческие расчеты, представляющие мало общего со стремлениями паломников.

Но как мог игнорировать Ричард советы тех, кто длительно и постоянно жил в Палестине, кто так долго ее охранял, кто так хорошо ее знал? В таком случае, разумеется, во втором походе следует действительно видеть проявление крайней неуравновешенности, ка­кой-то надрыв, что-то вроде покаянного подвига за мысль покинуть Палестину ради Англии или самолюбивую выходку, которой Ричард хотел зажать рот хулителей и удовлетворить томление паломников. Очевидно, во второй раз, когда Ричарда уже покинул герцог Бургунд­ский, с его стороны было еще меньше шансов на успех. Он не увеличил их, конечно, вторичным отступлением, потеряв в очень значительной мере свой былой престиж в крестоносном войске. И все-таки, если после этого плачевного отхода и после развившегося вслед за тем на­ступления Саладина Ричард, успев еще совершить не­сколько импозантных подвигов, подписал неожиданно позорный мир, то здесь приходится учесть понижающее действие ближайшей обстановки: грозные посольства из Англии, растущее разложение в войске, которое исто­милось долгой порою военного напряжения, которое стремилось уходить в Аккру; наконец, новые приступы болезни, ужасающую усталость, духовную и физиче­скую, овладевшую Ричардом.

«Король был в Яффе, беспокойный и больной. Он все думал, что ему следовало бы уйти из нее ввиду безза­щитности города, который не мог представить противо­действия. Он позвал к себе графа Анри, сына своей се­стры, тамплиеров и госпитальеров, рассказал им о стра­даниях, которые испытывал в сердце и в голове, и убеж­дал их, чтобы одни отправились охранять Аскалон, дру­гие остались стеречь Яффу и дали бы ему возможность уехать в Аккру полечиться. Он не мог, говорил он, дей­ствовать иначе. Но что мне сказать вам? Все отказали ему и ответили кратко и ясно (tout net), что они ни в ка­ком случае не станут охранять крепостей без него. И затем ушли, не говоря ни слова… И вот король в великом гневе. Когда он увидел, что весь свет, все люди, нече­стные и неверные, его покидают, он был смущен, сбит с толку и потерян. Сеньоры! Не удивляйтесь же, что он сделал лучшее, что мог в ту минуту. Кто ищет чести и избегает стыда, выбирает меньшее из зол. Он предпо­чел просить о перемирии, нежели покинуть землю в вели­кой опасности, ибо другие уже покидали ее и открыто садились на корабли. И поручил он Сафадину, брату Саладинову, который очень любил его за его доблесть, устроить ему поскорее возможно лучшее перемирие… И было написано перемирие и принесено королю, ко­торый был один, без помощи в двух милях от врагов. Он принял его, ибо не мог поступить иначе… А кто иначе расскажет историю, тот солжет…»

«Но король не мог смолчать о том, что было у него на сердце. И велел он сказать Саладину (это слышали многие сарацины), что перемирие заключается им на три года: один ему нужен, чтобы вернуться к себе, дру­гой — чтобы собрать людей, третий — чтобы вновь явиться в Святую землю и завоевать ее». И Саладин ответил ему, что он высоко ценит его мужество, вели­кое его сердце и доблесть, что, если суждено его земле быть завоеванной при его жизни, он охотнее всего уви­дит ее в руках Ричарда. «Король искренне думал сде­лать то, что он говорил: вернуть Гроб Господень. Он не знал того, что нависло над ним…» Эта мысль, с кото­рой заключалось перемирие, дает возможность вос­становить внутренний мир Ричарда как нечто бо­лее цельное, более последовательное. Его отъезд и заключенное перемирие должны были быть только пе­рерывом. В этом и заключается объяснение не понятого Куглером трехлетнего срока для паломничества в Ие­русалим.

Если на фоне рассеяния немецкой армии после ги­бели Фридриха и пассивности большинства воинов Фи­липпа мы оценим результаты деятельности Ричарда, мы можем сказать, что пребывание и подвиги его в Си­рии не были бесплодными: он снабдил ее питательной станцией Кипра, он отвоевал для крестоносцев Аккру и Яффу, Торон и соединяющую их полосу. Аскалон мог быть захвачен через три года, и тогда в лучших, быть может, условиях могла возобновиться борьба за Ие­русалим.

Но дело Ричарда в гораздо большей степени, чем его недостатками и промахами, подтачивалось внутрен­ними недугами, и неразрешимыми противоречиями. Уже после, первого крестового похода Готфрид Бульонский напутствовал уезжавших крестоносцев просьбой «не за­быть о Святой земле, о нем, оставшемся в изгнании». Слово «изгнание», звучавшее так странно в примене­нии к положению иерусалимского короля, тем не менее выражало печальную реальность: слишком уединенное, ненадежное положение Иерусалима самого по себе. В Святую землю всегда шло много паломников и воинов, но «томление сердца» их бывало удовлетворено очень быстро обходом святынь. И любознательные странни­ки, и мистические мечтатели не задерживались в Иеру­салиме. Еще менее того положительные люди. Эти по­ложительные люди завязывали длительные связи и искали оседлости в более живой и цветущей полосе Си­рии. К ней они, естественно, толкали и кампании Ри­чарда и были по-своему правы: без прочной власти здесь власть над Иерусалимом была бы эфемерна.

Но, прошедшее горы и моря, то зажигавшееся энту­зиазмом, то падавшее духом, северное воинство при­тягивал преимущественно Иерусалим, и, не учитывая того, что он мог стать для них ловушкой, воины тяну­лись к нему, они вели Ричарда по дороге, где в тылу не­медленно могла сомкнуться грозная сила врага. Если бы ставка на Иерусалим была с большею твердостью по­ставлена местными силами, крестовый поход Ричарда мог бы ее могущественно поддержать. Ричард мог бы развернуть собственную политику, если бы остался дли­тельно в Палестине. Но можно ли было серьезно тре­бовать, чтобы в условиях заговора, поднятого против него дома, он подверг риску свою королевскую власть в Англии? Теряя ее, он все равно косвенно проигрывал свое дело также и в Палестине.

Возможно, что, будь у Ричарда лучше характер, Филипп-Август не уехал бы из Палестины в августе 1192 года и не стал бы интриговать против него в Евро­пе. Однако трудно думать, что Саладин, как будто го­товый уступить Конраду Монферратскому некоторые города на побережье, уступил бы ему, не будь вредного вмешательства Ричарда, Иерусалимское королевство. Западная стихия, которая прочно завоевывала себе место в Сирии в форме колонизации и торговой гостьбы, все больше теряла его в форме властвования. Находясь ближе, создавая modus vivendi с христианами на пути торговых договоров, Саладин был в более удобном по­ложений, чем Ричард, чтобы создать здесь прочную власть, и достаточно силен, чтобы рано или поздно по­кончить с латинской державностью. Дело завоевателя с далекого Запада, будь то Филипп, Фридрих или Ри­чард, было обреченным делом, независимо от хорошего или худого его характера. Скорее можно ставить вопрос, не было ли ошибкой растрачивать на него огромные силы. В этой великолепной расточительности Ричард отчасти символ всей крестоносной эпопеи. Отчасти по­тому, что он не выразил ее идеального лица.

При всей любви к нему Амбруаза он не может сде­лать из него настоящего «божия паладина» и сам чув­ствует, что какое-то расстояние отделяет его от Гот­фрида Бульонского, как и вообще нравы, тон и одушев­ление третьего похода, по его мнению, далеки от того, что было в первом. «Сеньоры! Не удивляйтесь, если бог пожелал, чтобы труды наших паломников оказались тщетны. Разве не видели мы в самом деле многократ­но, как по вечерам после долгого похода, когда войско располагалось лагерем, французы отделялись от других, раскидывали свои палатки в стороне. Так войско раска­лывалось, и невозможно было, говоря правду, привести его к соглашению. Один говорил: „Ты вот то“, а другой отвечал: „А ты вот что!“ — и все это очень вредило делу. Гюг, герцог Бургундский по великой своей худости и великой наглости велел сочинить песню на короля; и песня была пакостная и полная ругательств, и распро­странилась она в войске. Можно ли обвинять короля, что он, в свою очередь, высмеял в песне тех, которые нападали на него и ругались над ним? Да… о таких на­дутых людях никогда не будет спета добрая песня, и бог не благословит их, как он сделал то в другом походе, историю которого рассказывают доныне, когда осаждена и взята была Антиохия Боэмундом и Танкредом (вот это были безупречные паломники!), Готфридом Бульонским и другими славными князьями. Они хорошо служили богу. Он справедливо наградил их службу, и их подвиг был славен и плодовит…»

Даль веков покрывает такою сияющею зарею «исто­рию другого похода», что все его тени скрылись для Амбруаза. Боэмунд и Танкред вели себя под Антиохией и у Эдессы нисколько не лучше, чем Ричард и Филипп под Аккрой. Но счастьем «другого похода» было прежде всего то, что в момент, когда он двинулся на восток, в Сирии разложилась арабская держава и не утверди­лась прочно турецкая власть, что враждовали Египет и Сирия, что не было во главе турецких сил гения Са­ладина, что против крестоносных вождей не интриго­вали дома; его счастьем была наличность в латинском войске Готфрида Бульонского и крепкого ядра «честных крестоносцев», о которых мы гораздо меньше слышим в третьем. Залогом его успеха было и то, что впервые располагавшиеся здесь западные завоеватели охваты­вали мыслью Сирию как одно целое и к ее завоеванию в целом приложили руки как сухопутные войска Се­вера, так и флоты итальянских городов. Ныне в резуль­тате долгого сожительства Сирия распалась, в их пред­ставлении, на отдельные, более или менее притягатель­ные части. Иерусалим далеко не в такой мере привлекал большинство. У каждой из осевших здесь групп были свои интересы, которые в конце концов вне единого латинского державства могли найти разрешение в сго­воре не только с отдельным латинским князем, но и с са­мим Саладином, человеком очень культурным и по­ощрявшим латинскую мирную колонизацию. В этом всем крылись силы, разлагающие новое завоевание, особен­но после того, как замки, возведенные некогда латин­скими рыцарями и отдававшие в их руки Ливанский хребет, ныне в большинстве были в руках турок и обра­тились против них. Отныне ненадежным было в Сирии всякое завоевание, и гораздо больше перспектив откры­вало «соглашение». По этому пути пошел Конрад Мон­ферратский и впоследствии Фридрих II (шестой поход). Возникала в крестоносной Европе, как мы знаем, также другая идея: разбить турецкую силу в ее основной ба­зе — Египте или «Вавилонии». Мы знаем, что сделано было на этом пути в пятом и особенно в седьмом и вось­мом походах, несчастных походах Людовика IX. Чет­вертый поход, как известно, вовсе не добрался до «божьих врагов» — сарацин, но занялся «схизматика­ми-греками». Таким образом, третий поход и его столь много воспетый и столь много осужденный герой Ри­чард Львиное Сердце остаются последними на пути дви­жения в Сирию.

«Когда король уезжал, — так описывает Амбруаз прощальную сцену на берегу Сирии, — многие прово­жали его со слезами нежности, молились за него, вспо­миная его мужество, его доблесть и великодушие. Они говорили: „Сирия остается беспомощной“. Король все еще очень больной, простился с ними, вошел в море и открыл паруса ветру. Он плыл всю ночь при звездах. Утром, когда занялась заря, он обернулся лицом к Си­рии и сказал: „О Сирия! Вручаю тебя богу. Если бы дал он мне силы и время, чтобы тебе помочь!“».

ЛИЧНАЯ ТРАГЕДИЯ РИЧАРДА ЛЬВИНОЕ СЕРДЦЕ

[править]

Из мира, где некогда все казалось великим и про­стым, Ричард возвращался в мир, сложность которого он хорошо знал с юности. Ему не только было известно, что конец сирийской эпопеи не обеспечит ему триумфа на Западе. Он знал, что в создавшейся крайне напряженной атмосфере фокус потоков политической нена­висти, которые в ней бушевали, сосредоточился имен­но в нем. Перед лицом раненого льва не было в Европе такой лисицы, которая не собиралась бы его лягнуть. Он знал, что император Генрих не прощает ему друже­ских отношений и близкого родства с соперником Го­генштауфенов, Генрихом Львом, что он ставит ему в вину признание прав Танкреда на сицилийскую корону — император считал эти права своими; что Леопольд Ав­стрийский обижен на него со времен Аккры; что Рай­мунд Тулузский готовит ему враждебную встречу в Мар­селе. Он был осведомлен не только о том, что Иоанн борется против его власти в Англии, а Филипп произ­вел вторжение в его французские владения, но что этот последний клеветал на него, как мог, объезжая дворы и возводя на него бывалые и небывалые вины, вроде того, что Ричард подослал убийц к герцогу Монферрат­скому и отравил самого Филиппа, «отчего он оплеши­вел». Еще худшие россказни вроде обвинения Ричарда в предательстве Святой земли распространял, разъез­жая по Германии, лихой воин — епископ Бове.

В общем, берега Западной Европы должны были оказаться негостеприимными для Ричарда. Зная это, он составил сложный план возвращения. В течение не­которого времени он без особого смысла бороздил в раз­ных направлениях море, не решаясь как будто фикси­ровать свой путь. Затем он решил держать его на во­сточный берег Адриатики, чтобы инкогнито через земли австрийского герцога пробраться во владения Генриха Льва и с его поддержкой произвести высадку в Англии. Несмотря на принятые меры — «он отпустил густую бороду и длинные волосы, он приспособил одежду и все прочее на манер людей страны», Ричард был узнан. Весть о прибытии и крушении у берега его судна распро­странилась, и его подстерегали. «На самом быстром коне в сопровождении только одного спутника спешил он по пути к Вене и, прибыв к ней ночью, нашел убежи­ще в небольшой деревне. Когда спутник его отправился закупать съестные припасы, король, утомленный долгой дорогой, лег на постель и уснул. А спутник, пытавший­ся разменять деньги, был узнан одним слугою герцога, схвачен и отведен к герцогу». Под пыткой он вынуж­ден был открыть местопребывание Ричарда, и по его ука­заниям за ним явились немедленно и взяли его спя­щим25. 21 декабря Ричард посажен был в заточение в замок Дюренштейн на высоком берегу Дуная. «В том году многие паломники, ушедшие с королем из Сирии, вернулись к праздникам рождества в Англию, надеясь найти там короля. И когда их спрашивали о нем, они отвечали: не знаем. Его корабль видели в последний раз в Бриндизи, в Апулии».

Державные политики Европы зашевелились. «Цен­нее золота и серебра была для них» пришедшая из Австрии весть. «Знаю, что порадую тебя, — пишет Ген­рих Филиппу, — враг нашей империи и смутитель твоего царства, возвращаясь домой, по божию изволению по­терпел крушение… Ныне возлюбленный сын наш Лео­польд… держит его в плену». Однако Генрих VI не оста­вил у него Ричарда, но потребовал пленника к себе, ибо, как он выразился, «невместно королю быть в плену у герцога». Ричард недолго оставался в Австрии и скоро перевезен был под охрану германского императора.

Об этом плене, который вызвал рой тревожных слу­хов и легенд, сам король в письме к матери выразился, что его держат в нем «честно» (honeste). В более тща­тельной, чем прежде, оценке традиции Ричардовой эпо­пеи рассеялось без остатка красивое сказание, явив­шееся впервые в «Реймсской хронике» XIII века. Оно рассказывает, будто местопребывание короля долго оставалось неизвестным и друзья и слуги тщетно искали его. Темницу его открыл трувер Блондель, запевший под его окном песню, которая была им сложена когда-то вместе с Ричардом. И когда, допев первый куплет, он услышал, как с вершины башни кто-то отвечает ему вторым, он узнал пленника, стоявшего у окна. Но так как подлинный Блондель не рассказал ничего подоб­ного и вообще до XIII века этот эпизод был неизвестен, то его, очевидно, следует отнести к более позднему твор­честву. На самом деле, первые посланцы из Англии встретили Ричарда у Оксен-Фурта, когда его везли на сейм в Шпейер, и с этого момента начались переговоры о его освобождении. Сцена, которая разыгралась в Шпейере, имела результатом лишь то, что сердца мно­гих имперских князей склонились в пользу пленника. С большим достоинством и полною искренностью Ри­чард отбросил все голословные и объяснил все серьез­ные обвинения, которыми, ораторствуя с высоты своего трона, осыпал его Генрих: убийство Конрада, козни против жизни Филиппа, унижение Леопольда, поддержка Танкреда и изгнание Комнина. «Увлеченный страстью, я мог грешить, но совесть моя не запятнана никаким преступлением» — на эту тему Ричард говорил с та­кой силой, что Генрих нашел наиболее уместным закон­чить эту сцену объятиями и провозглашением дружбы, и только до решения вопроса о выкупе и некоторых уступках, которые он собирался выторговать у Ричарда, он отправил его in libera custodia26 в эльзасский замок Трифель. «Из него никто не вышел живым», — говорила об этом замке молва. Это одна из самых страшных твер­дынь Гогенштауфенов. Над глубокой речной долиной тремя уступами восходит скала, увитая на нижних скло­нах виноградниками, а выше одетая темными лесами, полными дичи. Вся вершина ее скована стенами и баш­нями, а над тройной оградой, поднимаясь выше всего каменного лабиринта, на крутом пике Шарфенберга, упирается в небо центральная башня, хранившая сокровища империи. Сюда заключен был английский ко­роль.

Ему дана была известная свобода передвижения. Под почетной охраной пятидесяти рыцарей он мог покидать заточение и охотиться в шарфенбергских лесах. Ему не делали в общем зла. «Кто может обидеть плен­ника или мертвеца?» — спрашивает сам Ричард в эле­гии, написанной им в тюрьме. Но можно представить как чувствовал себя под этой священной охраной не­прикосновенности смерти самый живой и беспокойный рыцарь в Европе! На короткий, правда, срок ему до­велось узнать и унизительную горечь оков, когда самый хлопотливый из его заочных надзирателей епископ Бо­ве, посетивший в конце 1193 года Генриха VI, сумел в крат­кой, но убедительной беседе настроить его против уз­ника. Ричард «узнал на следующее же утро на соб­ственном теле о прибытии епископа и о его ночных бе­седах с императором, ибо его нагрузили железом боль­ше, чем мог бы снести конь или осел». Письма Ричарда к матери, которыми он торопит свое освобождение сви­детельствуют о состоянии ужасного томления, в каком он жил. «Мы остаемся у императора, пока не выплатим ему 70 тысяч серебряных марок… Берите (для этого выкупа) у церковных прелатов золото и серебро. Под­тверждайте клятвенно, что мы все восстановим. При­нимайте заложниками детей наших баронов. Как бы не затянулось наше освобождение по вашей медлитель­ности».

По мере того как происшедшее шире доходит до соз­нания друзей Ричарда, отклики на этот призыв мно­жатся. Первыми подняли голос поэты, вызывая прилив симпатий к узнику и раздражение против его тюрем­щиков. «Домой без опасения Ричард ехал», — с гне­вом пишет знаменитый провансальский трубадур Пьер Видаль:

Как император, думая нажиться

На выкупе, им овладел коварно.

Проклятье, Цезарь, памяти твоей!

Перья и голоса самых славных лириков и витий Анг­лии и Франции действуют единодушно в интересах Ри­чарда, пока собственная его песня не вступает в этот хор:

Напрасно помощи ищу, темницей скрытый,

Друзьями я богат, но их рука закрыта,

И без ответа жалобу свою

Пою…

Как сон, проходят дни. Уходят в вечность годы…

Но разве некогда, во дни былой свободы,

Повсюду, где к войне лишь кликнуть клич могу,

В Анжу, Нормандии, на готском берегу,

Могли ли вы найти смиренного вассала,

Кому б моя рука в защите отказала?

А я покинут!.. В мрачной тесноте тюрьмы

Я видел, как прошли две грустные зимы,

Моля о помощи друзей, темницей скрытый…

Друзьями я богат, но их рука закрыта,

И без ответа жалобу свою

Пою!..27

Ричард должен был знать, что жалобы на равно­душие мира были только элегическим преувеличением. Друзья действовали за него повсюду. Старая Элеонора имела свой план. Он заключался в том, чтобы, содей­ствуя сближению Англии с империей, противопоставить их союз главному врагу — Филиппу. В этих целях она всячески склоняла Ричарда к тому акту, которым особенно дорожил Генрих VI в своем имперском честолю­бии: признании Англии членом империи и принесении за нее вассальной присяги Генриху. Этот вассалитет перед римским, «всемирным» императором как бы сам собою ослаблял вассальные узы, привязывавшие Ри­чарда к Филиппу, и был неунизительным по форме и необременительным по существу условием освобожде­ния. Правда, император хотел, чтобы как следствие это­го вассалитета Ричард обязался принять участие в по­ходе против родственника и друга своего Генриха Льва. Но здесь Ричард проявил обычную свою — в вопросах личной чести — твердость и, «предпочтя унижение бес­честью», соглашался на присягу и высокий выкуп, но решительно отказывался от «службы». Элеонора соби­рала везде, где могла, деньги, сокровища, заложников и выставляла ходатаев в пользу сына. Весь северофран­цузский епископат был в движении по делу Ричарда и посольства из Англии не прекращались. Их поддер­живала стоящая в оппозиции к Генриху сильная группа имперских князей, между прочим епископы Кельнский и Майнцкий. Папа, не сразу решившийся выступить с оценкой происшедшего преступления, в котором на­рушена была неприкосновенность крестоносца — и ка­кого крестоносца! — обращается наконец к церковным прелатам, приглашая их предать анафеме Генриха и Филиппа, если Ричард не будет восстановлен в правах. Условия были установлены к июлю 1193 года. Они фиксировали выкуп на 150 тысячах серебряных марок, из которых первые сто должны были быть доставлены «к границам империи» вместе с заложниками за выпол­нение остальных условий, которыми были: добрый мир с Францией, освобождение Комнина и его дочери, вас­сальная присяга императору, от которого отныне как от сюзерена он принимал свою державу. Выезд Ричарда назначен был на январь 1194 года.

Однако вновь наступившие осложнения внутри импе­рии замедлили освобождение Ричарда. Таинственное убийство льежского епископа, с которым враждовал император, вызвало заговор ряда имперских князей, которые втягивали в него и Ричарда и, во всяком слу­чае, рассчитывали на его поддержку после его осво­бождения. Эти обстоятельства были, по-видимому, глав­ной причиной новых колебаний императора, решивше­гося исполнить данное слово не раньше, чем Ричард обещал сделать все, от него зависевшее, чтобы повлиять на князей-заговорщиков и примирить их с императором. К этой основной, надо полагать, причине колебаний присоединились новые воздействия на Генриха из Фран­ции, о которых стало широко известно и которые отра­зились в большинстве современных (в особенности дру­жественных Ричарду) хроник очень элементарным объяс­нением причин новой задержки пленника. Не искажая, очевидно, самого факта, но придавая ему слишком исключительное значение, они рассказывают, что, ког­да все было улажено и поручители с обеих сторон при­няли на себя ответственность за своевременное выпол­нение договора, в этот момент явились послы от Филиппа и Иоанна с новыми предложениями. Они давали 50 ты­сяч марок от французского короля и 30 тысяч от Иоан­на, с тем чтобы император не выпускал Ричарда хотя бы до Михайлова дня (конец сентября), или, если импера­тору угодно, они предлагали по тысяче фунтов серебра за каждый лишний месяц плена, наконец, 150 тысяч за год или за выдачу пленника Филиппу. «Вот как они его любили!» «Император поколебался и задумал отступить от договора из жадности к деньгам».

Письма брата и Филиппа были показаны Ричарду. Отчаиваясь в освобождении, он обратился к ряду не­мецких церковных и светских магнатов, бывших пору­чителями императора при договоре. «И смело вошли они к императору, и сильно негодовали на него за жадность, с какой он готов был так бесстыдно нарушить договор». «Так наконец они добились, что император решился отпустить пленника», и его поручители, приняв залож­ников и часть денег, передали Ричарда его матери Элео­норе. Англии и анжуйской Франции пришлось тяжело расплатиться за выкуп короля, как ранее она расплати­лась за его поход.

Быть может, в начавшихся сборах уже предназна­чались известные доли на новый поход… Во всяком слу­чае, первою мыслью Ричарда после освобождения была мысль о Сирии. «В сам день выхода на свободу он отпра­вил гонца в Сирию к Анри Шампанскому и другим хри­стианским князьям, возвещая им о совершившемся и обещая, что, как только бог даст ему отомстить за обиды и утвердить мир, он явится в установленный ранее срок на помощь Святой земле». Но сроки плохо были рас­считаны Ричардом. Война между ним и Филиппом только начиналась.

«Берегитесь! — писал последний своему ученику Иоанну Безземельному. — Дьявол выпущен на свобо­ду!» Филипп понимал, что в долгой борьбе с анжуйской державой французского сюзерена теперь ждал самый тяжелый ее период. Если двадцать пять лет назад, когда отцу его удалось вовлечь всех детей Генриха в войну против старого Плантагенета, весы, этой борьбы стали было склоняться в пользу капетингской Франции, если по смерти первого сына Генриха Филипп искусно инт­риговал против Генриха и Ричарда вместе с третьим сыном, Жоффруа Бретанским, если в конце 80-х годов — на этот раз в союзе с Ричардом и Иоанном — он побе­доносно провел войну против их отца, загнав его в мо­гилу Фонтевро, если, наконец, в будущем его ждала ре­шительная победа при Бувине, где он лишил последнего принца из этой семьи, Иоанна, всякой опоры на мате­рике и престижа в Англии, то ведь этого будущего он не мог предвидеть в 1194 году, а прошлое не могло его успокоить в грозной тревоге: с освобождением Ричарда перед ним стоял противник настолько могущественный, что вся долгая работа Капетингов могла оказаться бесплодной перед ураганом его яростной энергии и мсти­тельности. В войне последовавших долгих пяти лет (1194—1199) были моменты, когда единственный сын Людовика VII должен был чувствовать, что капетинг­ский трон качается. На этот раз против него было слиш­ком многое. Заручившись «вассалитетом» Ричарда, сам Генрих стал его союзником; положение еще улучшилось для Ричарда, когда за смертью Генриха в 1198 году импе­ратором был избран его племянник — Оттон Брауншвейгский.

Тогда, в свою очередь оценив перемену фронта, «юный брат» Ричарда также изменил Филиппу и перешел на сторону его соперника. Теперь против Филиппа — и косвенно за Ричарда — вставали могучие восточные вассалы Капетинга, встревоженные его агрессивной политикой. Претендент на фландрское наследство Бал­дуин IX, так же как и правительства фландрских горо­дов, вступил в борьбу с Филиппом. Нормандия, за пол­века уже привыкшая к власти Плантагенетов, не хотела принимать гарнизонов Филиппа в стены своих городов. Наконец, сам Ричард со свойственной ему находчи­востью, предвосхищая на рубеже XIII века методы вой­ны итальянского Ренессанса и пренебрегая феодаль­ными ополчениями, организовывал целые наемные ар­мии, во главе которых стояли искатели приключений Меркадье, Лувар, Алге, душой и телом преданные от­важному и щедрому вождю. Воспоминаниями из похо­дов викингов отзываются быстрые, как ураган, марши этих наемных дружин «из Аквитании в Бретань и из Бретани в Нормандию». Они опустошают на своем пути все, «не оставляя собаки, которая лаяла бы им вслед». Они над окристаллизовавшимся, отчасти замиренным и вошедшим в известные рамки феодализмом XII века создают как бы новый пласт подвижного и дикого воен­нодружинного быта, овладевая замками прежних гос­под, раскидывая на целые области свои военные лаге­ря — военную угрозу деревни и купеческой ярмарки. «Я, Меркадье, слуга Ричарда, славного короля Англии… служивший верно и отважно в его замках… всегда под­чиняясь его воле и скорый в выполнении его повелений, я стал дорог этому великому королю и им поставлен во главе его армии». Напрасно Филипп пытался, подра­жая своему страшному сопернику, противопоставить его наемным шайкам своих, и Меркадье — Кадока. Орга­низация военного авантюризма не была его ремеслом. Ему приходилось всюду отступать перед Ричардом. В битве при Фретевале он потерял свои архивы и свою казну. В битве между Курселем и Жизором он бежал, преследуемый Ричардом, «точно голодным львом, по­чуявшим добычу»; он едва-едва не был взят в плен; и у самых ворот Жизора, куда он спасался, с высоты подломившегося под тяжестью беглецов моста он упал в волны Эпты «и напился ее воды», а два десятка рыца­рей, бывших с ним, нашли в ней свою могилу. В конце 1198 года «Ричард так его прижал, что он не знал, куда повернуться: он вечно находил его перед собою».

Тогда Филипп обращается к посредничеству папы. По его просьбе легат Иннокентия III Петр Капуанский съезжается с Ричардом в январе 1199 года, чтобы пого­ворить о «прочном мире». Но на какой базе возможен был прочный мир? Ричард требовал восстановления всего, что захватил Филипп во время его пребывания в Сирии и в плену: «Не будет он владеть моими земля­ми, пока я держусь на коне. Можете ему это сказать!» Но добиться этого не обещает кардинал. «Можно ли заставить человека вернуть все, что удалось ему зах­ватить?.. Вспомните, какой грех совершаете вы этой вой­ной. В ней гибель Святой земли… Ей грозит уже конеч­ный захват и опустошение, а христианству конец». Ко­роль склонил голову и сказал: «Если бы оставили в по­кое мою державу, мне не нужно было бы возвращаться сюда. Вся земля Сирии была бы очищена от язычни­ков…» Быть может, напоминание о Сирии было главным мотивом, заставившим в конце концов Ричарда согла­ситься на мир, точнее, на пятилетнее перемирие.

Попытка выторговать у Ричарда пленного епископа Бове привела только к гневной вспышке холерического короля: «Он взят был не как епископ, но как вооружен­ный рыцарь, с опущенным шлемом. Стало быть, за этим явились вы сюда? Не будь у вас другого поручения, сам римский двор не оберег бы вас от оплеухи, которую вы могли бы показать папе на память обо мне… Кажется, папа смеется надо мною?.. Он не пришел ко мне на по­мощь, когда, находясь на службе у Господа, я был взят в плен; а вот теперь он заступается передо мною за раз­бойника, тирана, поджигателя… Бегите вон отсюда, пре­датель, лжец, плут, симоньяк28! Устройтесь так, чтобы не попадаться мне на дороге». Такими словами напутство­вал Ричард парламентера мира. Впрочем, и сам мир им принят был на условиях крайне тяжелых. Кроме очень немногих замков Оверни и Нормандии, вся ан­жуйская держава должна была быть восстановлена. Филипп обязывался стать союзником Оттона и женить сына на племяннице Ричарда Бланке Кастильской. Кольцо владений Плантагенетов вновь плотно смыка­лось, сцепляясь с дружественными им политическими союзами, вокруг владений парижского короля. На этот мир — до лучших времен — Филипп должен был согла­ситься, оставляя вдобавок в руках Ричарда своих дру­зей и союзников.

Рассчитывал ли действительно Ричард, что этот мир будет прочным, что он даст ему возможность вторично собрать силы для нового предприятия на Востоке? Труд­но было бы ответить на вопрос, какими планами занята была голова Ричарда в тот короткий промежуток в не­сколько недель, которые отделили заключение этого мира от случайности, внезапно прервавшей пеструю игру его жизни. Из хроник очень трудно сделать опреде­ленные выводы. На этот счет мы знаем, что Ричард отправился в Аквитанию, чтобы усмирить непокорного лиможского виконта Адемара V. Геральд Камбрезий­ский определенно говорит, в чем заключалась вина этого виконта. Ричард подозревал его в утайке половины сок­ровища его покойного отца и хотел заставить его выдать неправильно присвоенное. Недружелюбные Ричарду пи­сатели готовы объяснить эту странную экспедицию, предпринятую немедленно после заключения мира в тя­желой и напрягающей войне, мотивами столь харак­терной для него, по их мнению, «жадности». Но если мы вспомним, что все предшествующие известные нам ее проявления были подготовкой к каким-то новым боль­шим усилиям, что первая погоня за казною отца, ограб­ления Сицилии и Кипра совершились ввиду крестового похода, то мы можем предположить, что та же мысль побудила Ричарда отправиться в поиски за лиможским золотом. Со времени беседы его с Петром Капуанским, которая так сильно уколола его напоминанием о Си­рии, мы не имеем, правда, никаких указаний на то, чтобы он возвращался к мысли о походе.

Но мы не можем не считать случайным это умолча­ние, ища более последовательного объяснения его экспе­диции в Аквитанию. Если мы правы в наших предпо­ложениях, Ричард вновь исследовал свою анжуйскую державу как питательную площадь будущей войны на Востоке и собирал средства на путь за моря. Ему было сорок два года, когда он заключил мир с Филиппом, «отомстив обиды своим врагам». Политические комби­нации на Западе были для него гораздо более благо­приятны, нежели в первом походе. Они были также гораздо более благоприятны в Сирии, потому что с 1193 го­да не было в живых Саладина и его наследство оспа­ривалось в борьбе между делившими его братьями и семнадцатью сыновьями. Немецкий поход 1197—1198 го­дов за смертью вождя Генриха VI сошел на нет. Ввиду этих фактов представляется довольно правдоподобным, что Ричард готовил силы именно для похода на Восток, потому что экспедиция, оборванная так несчастливо почти у самых ворот Иерусалима, казалось, могла — в лучшей обстановке — вернуться к своему заверше­нию. Представлялось бы более или менее естественным, если бы граф Пуатье искал базы для него именно здесь, в своей ближайшей «природной» сеньории.

Но здесь, в наследственной, «материнской» земле в соответствии с трагической иронией всей его жизни Ричарда стерегла та случайность, которая столько раз нависала над ним и которой он так «чудесно» избежал «в безводных пустынях Сирии и в безднах грозного моря».

«Пришел король Англии с многочисленным войском и осадил замок Шалю, в котором, так он думал, было скрыто сокровище… Когда он вместе с Меркадье обхо­дил стены, отыскивая, откуда удобнее произвести напа­дение, простой арбалетчик, по имени Бертран де Гуд­рун, пустил из замка стрелу и, пронзив королю руку, ранил его неизлечимой раной29. Король, не медля ни минуты, вскочил на коня и, поскакав в свое жилище, велел Меркадье и всему войску атаковать замок, пока им не овладеют…»

«А когда замок был взят, велел король повесить всех защитников, кроме того, кто его ранил. Ему, оче­видно, он готовил позорнейшую смерть, если бы выздо­ровел. Ричард вверил себя рукам врача, служившего у Меркадье, но при первой попытке извлечь железо тот вытащил только деревянную стрелу, а острие осталось в теле; оно вышло только при случайном ударе по руке короля. Однако король плохо верил в выздоровление, а потому счел нужным объявить свое завещание». Ко­ролевство Англии, все земли, замки, три четверти сок­ровища и верность своих вассалов он завещал (так многократно его предавшему) брату Иоанну; свои дра­гоценности — племяннику, императору Оттону; осталь­ную часть сокровища — слугам и беднягам. В эти последние минуты овладел им столь для него характерный порыв великодушия. «Он велел привести к себе Берт­рана, который его ранил, и сказал ему: „Какое зло сде­лал я тебе, что ты меня убил?“ Тот ответил: „Ты умерт­вил своею рукою моего отца и двух братьев, а теперь хотел убить меня. Мсти мне, как хочешь. Я охотно пе­ренесу все мучения, какие только ты придумаешь, раз умираешь ты, принесший миру столько зла“. Тогда король велел отпустить его, говоря: „Смерть мою тебе прощаю…“ Но юноша,30

Ставши у ног короля, затаил выраженье угрозы;

Смертной просил для себя стали с надменным лицом.

Понял король, что желает тот кары, прощенья страшится.

„Жизнь, — он промолвил, — принять ты от нашего дара

не хочешь?

Будь же — в память мою — надеждой в бою

побежденным“».

«И, развязав оковы, пустил его, и король велел дать ему сто солидов английской монеты… Но Меркадье без его ведома снова схватил Бертрана, задержал и по смер­ти Ричарда повесил, содрав с него кожу…»

«А умирающий король распорядился, чтобы мозг, кровь и внутренности его были похоронены в Шарру, сердце — в Руане, тело же — в Фонтевро, у ног отца…»

«Так умер он в восьмой день апрельских ид, во втор­ник, перед вербным воскресеньем. И похоронили его останки там, где он завещал».

Обстоятельный биограф Ричарда Роджер Ховден­ский, установивший с большой точностью в своей «хро­нике» этапы его жизненного пути, собрал более полдю­жины эпитафий, появившихся после его смерти. В ее текст он занес с одинаковою добросовестностью по­хвальные слова, как и злобные памфлеты.

Один, записывает Роджер, так сказал о его кон­чине:

«Муравей загубил льва. О горе! Мир умирает в его погребении».

Другой — так:

«Жадность, преступление, безмерное распутство, гнусная алчность, неукротимая надменность, слепая по­хотливость дважды пять лет процарствовали (в его лице). Их низверг ловкий арбалетчик искусством, ру­кою, стрелой».

А третий:

Его доблесть не могли утомить бесчисленные подвиги;

Его пути не могли замедлить препятствия:

Перед ним бессилен шум гневного моря,

Пропасти низин, крутизны высоких гор…

Каменная суровость скалистых утесов.

Его не сломила ни ярость ветров, ни пьяная дождем туча,

Ни туманный воздух, ни грозный ужас громов…

РИЧАРД

[править]

В ИСТОРИИ

[править]

И ПЕСНЕ

[править]

Судьба поставила Ричарда в центр событий, где его личность высказалась в выигрышном свете. Его эффект­ные качества сверкнули в них всем богатством граней, рассыпаясь в большинстве современных ему сознаний отблесками славы. Его дурные свойства и дела были большею частью прощены и забыты близкими к нему по­колениями. В этой славе, как и в этом забвении, следует, конечно, учитывать, что тот, кто был особенно глубоко и больно ушиблен отталкивающими углами натуры Ри­чарда, поневоле промолчал. Промолчали сотни прови­нившихся солдат и матросов, которых он вешал в Мессине и топил по пути к ней, тысячи пленных турок, которых он обезглавил у Аккры, крестьянин, мимо жизни, хозяй­ства и чести которого, шел разрушительный смерч его авантюристских банд, хотя и не вполне остался безгла­сен мелкий аквитанский дворянин, жену и дочь которого он насиловал, и лондонский и руанский буржуа, разо­ряемый его финансовой политикой. Правда, после деся­тилетнего шумного царствования пришел час Немезиды, и «умер король Ричард», «лев от укуса муравья» — от стрелы, пущенной арбалетчиком одного из пуатевин­ских замков. Смиренной монахине принадлежит та злая надгробная эпитафия, которая в лице Ричарда клеймит «жадность, распутство и жестокость, десять лет процар­ствовавшие на его престоле». Таким образом, обижен­ный в конце концов отметил за себя и сурово судил ко­роля Ричарда. Однако эти голоса не определили ре­путации его в близкой его времени истории. Они были заглушены эпической трубою хроникеров и «модуляция­ми» трубадуров не только для тех кругов, где жил и бли­стал Ричард и где о нем сохранилась полная изумления и восхищения память. Для более неопределенно-широких кругов, далеких от соображений и расчетов военной сла­вы, магическое имя Иерусалима, сияние Святой земли были достаточно ярки, чтобы облечь ореолом их палади­на, каков бы ни был практический результат его дея­тельности в Палестине и каковы бы ни были его счеты с этими неопределенно-широкими кругами дома. Проис­ходило это, несомненно, отчасти и оттого, что их социаль­ное и политическое сознание было смутно и за отсут­ствием собственной исторической памяти они жили чу­жою.

Во всяком случае, большинство тех хулителей Ри­чарда, которых Геральд Камбрезийский называет «лаю­щими собаками», вербовались не столько из людей, не­справедливо им обиженных или измученных, сколько из мелких уязвленных самолюбий сильных его завистников, которым колола глаза его слава, кого давила его щед­рость и задевала его надменная, властная повадка. Сле­дует, однако, заметить, что в самом официальном ка­петингском лагере Ричард имел далеко не сплошь плохую литературу. Крестоносная хроника, где бы она ни созда­валась — в Руане, Камбре, Труа или самом Париже, даже самом Сен-Дени, эта хроника, имевшая собствен­ные традиции и идеалы, нередко способная подняться выше влияний того или иного придворного круга, горди­лась могучим французским принцем, после десятилетий бесславия и бездействия вновь заставившим Запад и Во­сток говорить о силе латинского меча.

Однако же, насколько эта доминирующая фигура третьего крестового похода вмещает в себя определив­шиеся в идеале крестоносной литературы черты «атлета Христова», «воинственного подвижника Господа ради»? Она плохо гармонирует с ним у тех хроникеров, от ко­торых мы так много слышали о темных сторонах и о тем­ных делах его жизни: безрассудной жестокости, над­менных причудах, любовных похождениях, цинических выходках, о злых сарказмах, ругательствах и кощун­ствах. Они зачастую прямо враждебно, иногда трезво и холодно подошли к нему и, зная, в какой обстановке и семье он рос, не ждали от него воплощения божия па­ладина, Готфрида Бульонского третьего похода. Наи­более благоразумные из них, которые не хотели непре­менно видеть в его отце дьявола, а в его матери воскрес­шую Мелузину, во всяком случае, чувствовали в обоих глубоко и часто по-новому мирских людей. Анри II, всю жизнь сражавшийся с церковью и ее слугами, усвоивший себе в отношении их соответствующий резкий и на­смешливый стиль, научил кое-чему в этом смысле и сына. Для Ричарда не могли пройти даром также его постоян­ные связи с Провансом, где ученые-натуралисты и ме­дики, еретики и трубадуры, отразившие в своей поэзии веселую легкость религиозного индифферентизма и жиз­нерадостную чувственность юга, были в большей чести, нежели правоверные богословы и религиозные поэты.

Уже в первом походе Раймунд Тулузский и его друзья изумляли спутников своим трезвым практицизмом, своим религиозным вольномыслием. Эти черты часто поражают в Ричарде. Геральд Камбрезийский, не называя прямо имени Ричарда, дает понять, что именно его он имеет в ви­ду, когда после похвал приличной и благообразной по­вадке французских королей рассказывает, как ругаются и богохульствуют principes alii31: «В своей речи они непре­рывно прибегают к ужасным заклятиям, клянутся божьей смертью, божьими глазами, ногами, руками, зубами, божьей глоткой и зобом божьим». Это не дает еще осно­вания видеть в сыне Анри II и Элеоноры esprit fort32 XII века. Хотя Ричард в Аквитании, когда это ему нужно, ограблял ризницы и разбивал и переплавлял предметы церковной утвари, особенно если они были пожертвова­ны его отцом, все же он из духа противоречия к этому нечестивому отцу хочет быть благочестивым. И если Ан­ри II повинен в убийстве святого Фомы, Ричард делает его своим специальным молитвенником. Одушевление, наполняющее его, когда он принимает крест, несомненно, переживается им как религиозное одушевление. Но Ге­ральд Камбрезийский, высоко похваляющий его за то, отмечает с сожалением, что у него нет ни капли смире­ния и что он был бы всем хорош, если бы больше полагался на бога и меньше верил в свои силы, если бы свои за­мечательные подвиги относил к Господу всячески, чис­той душой обуздав стремительность своих желаний и свою надменность. Это, конечно, только оттенки, но очень характерные, являющиеся знаменем его времени и среды, следствие обращения в кругу очень разномыслящих людей, проявление каких-то очень свободных привычек души. Ричард борется с «божьими врагами» на Востоке, но он не только позволяет себе уважать Саладина, лю­бить его брата и общаться с ним, обмениваясь дарами и угощениями: он с большой легкостью предложил сул­тану столь поразивший воображение людей Запада проект — выдать сестру свою Иоанну за Сафадина и предоставить им царствовать в Иерусалиме, сняв, таким образом, спор между исламом и христианством… Мож­но сказать, во всяком случае, что над душой Ричарда задерживающая сила традиции имеет меньшую власть, нежели этого можно было бы ждать от человека его време­ни. Какая-то безграничная свобода размаха, постоянный мятеж свойственны его причудливой натуре. Ричард не есть esprit fort уже потому, что мысль — не его «спе­циальность». Он прежде всего человек действия, и его мир есть мир деяний (Welt der Thaten), его крылья — это «крылья могучей воли». И в их шорохе почти непре­рывно слышим мы ликующие звуки Прометеева гимна: «В мире много сил великих, но сильнее человека нет в природе ничего. Мчится он, непобедимый, по волнам се­дого моря, сквозь ревущий ураган…» Таков Ричард, ка­ким, его изобразили враги и друзья.

На первом плане в этих изображениях стоят всем в глаза кидавшиеся «доблести» Ричарда: деятельная энер­гия, мужество, настойчивость, находчивый гений орга­низации, великодушная щедрость. Геральд говорит о них с обычной своей определенностью: «чрезвычайная бодрость и отвага, огромная щедрость и гостеприим­ство, великая твердость». По-своему Ричард был очень «трудолюбивым», очень деятельным принцем, непрерывно «зарабатывавшим» свою власть то против интриг отца, то против нападений братьев, то против козней париж­ского своего друга и сюзерена, то против восстания вас­салов. Он собственными руками сносил камни для укреп­лений в Сирии, сам держал ночную стражу у Аккры, соб­ственным мечом зарубил десятки сарацин, терпел лично все бедствия и опасности со своим войском на море и в пустыне, в холод и зной. Надо сказать вообще, что всю­ду, где бы мы ни встречались с далеко раскидавшейся по свету семьей нормандских династий, мы не найдем в них «ленивых королей». Их пиратства, завоевания, го­сударственное строительство, «книги страшного суда» и «шахматные доски», сицилийская канцелярия и нормандская разверстка земли, соборы Палермо и твердыни Мон-Сен-Мишель, первый и третий крестовые походы с их героями Боэмундом и Ричардом — во всем страш­ная энергия, через край бьющая, кипучая сила жизни. В них подлинные образы этого деятельного, подвижного периода средневековья. Ричарду дано было отра­зить некоторые сильные его черты. Vailland roi — «бод­рый король», так любит называть его Амбруаз, le preux roi — «доблестный», le non-pareil — «бесподобный». «Нет во всем мире такого воина». «Как овцы перед волком, разбегаются перед Ричардом его враги». Ричард в зер­кале Амбруаза не вполне отражает реального, но это отра­жение полно жизни и «односторонней» правды, как пол­на их «История священной войны», хотя и она весьма своеобразно отражает действительную историю. Перед нами поэтическая правда истории и ее героя, то лучшее, что было или могло быть в ней и в нем, в изображении, полном простодушной жизни и нежной, прозрачной кра­соты.

Я думаю, во всей литературе средних веков нет поэ­тического произведения, которое чаще заставляло бы вспоминать о величественно-простой, четкой живописи гомеровских поэм, чем эта Илиада XII века. Более чем в 12 тысячах стихов «Истории священной войны» — ее точнее бы назвать «Песней о Ричарде» — нет ни од­ной строчки, которую читатель предпочел бы отбросить как скучную, мертвую или лишнюю, которая не двигала бы либо действие, либо живопись, либо характеристику. Не нужно никаких специальных критических исследова­ний, чтобы убедиться, что если как целое (очень строй­ное и пропорциональное целое) поэма была сконструи­рована и обработана впоследствии, на досуге, то твори­лась, писалась она по пути: на корабле Ричарда, в виду светившего его факела, в промежутках между штурмами стен и переходами в пустыне. Эту постоянную, неотвле­кающуюся автопсию читатель угадывает непрерывно, когда видит в изображении поэта картину «четырех морей, которые, взаимно возбуждая друг друга, всту­пают в битву у острова Родоса»; когда чувствует «на спине холодное дыхание изменчивого ветра, который то становился ласковым к нам (courtois pour nous), то хватал сзади и гнал так быстро, что каждый из нас ис­полнялся ужасом перед пугающей бездной, какая нас окружила»; когда вместе с автором вздрагивает от «хо­лодной сырости, под которой все начали хрипнуть, каш­лять и страдать опухолями ног и головы», или пережи­вает «под пылью и зноем» впечатления «томящей жаж­ды»; когда вместе с ним подвергается нападениям таран­тулов и слышит «страшный шум, какой по совету одного мудреца поднимают в лагере, чтобы выгнать эту пакость, стуча в шлемы, железные шапки, бочонки, седла, чаши, котлы и печи».

Амбруаз всегда живописно прост и трезво реали­стичен, рассказывает ли о триполийском графе, «у ко­торого отвисла губа»; о проводке застоявшихся коней, которые совсем отяжелели и были обессилены и оглуше­ны, выйдя на берег после месячного пути; о первой вет­ряной мельнице, построенной в Сирии немцами, на ко­торую «с изумлением и страхом смотрели враги Господа»; об обрезанных косах турок, знаке их траура; о весен­нем посеве злаков, предпринятом крестоносцами, чтобы иметь возможность варить себе похлебку; об оливковых и миндальных рощах, где расположился христианский лагерь. И если он, очевидно, что-то путает, когда говорит о «штанах Магомета» как о «знаке, изображенном на турецких знаменах», то с несомненным знанием дела он предлагает читателю отличать в женском населении лагеря от непотребных девок тех «добрых старушек, работниц и прачек, которые мыли белье и головы кресто­носцев, а в вычесывании блох не уступили бы обезьяне». «Дни проходили, и случалось много разных вещей» (com­me les jours passaient, il arrivait bien des choses) — этим многократно повторяющимся в сирийской части его поэ­мы припевом автор вводит в разнообразные эпизоды долгих странствований и осады. В их ряду немало уди­вительных для Амбруаза событий, «чудес». Но, даже изображая то, что представляется ему несомненным чу­дом, он не подводит его под чудотворный шаблон, не покрывает той густой позолотой священного восторга и стереотипного выражения, которая скрыла бы краски жизни. Простодушные, рассказанные им чудеса, так же как и обычные анекдоты, живо вводят в повседневную жизнь лагеря: «Был в турецком лагере метательный снаряд, причинивший нам много вреда. Он кидал камни, которые летели так, точно имели крылья. Такой ка­мень попал в спину одному воину. Будь то деревянный или мраморный столб, он был бы разбит надвое. Но этот честный храбрец даже его не почувствовал. Так хотел Господь. Вот поистине сеньор, который заслужи­вает того, чтобы ему служили, вот чудо, которое внушает веру!»

Каково, прибавим, Ричардово воинство, в котором, хотя бы в качестве чудесных исключений, попадались честные храбрецы, не чувствовавшие ударов камня, от которых разбился бы надвое каменный столб! «Дни проходили, и случалось много разных вещей. Случилось, что некий рыцарь пристроился к рву, чтобы сделать дело, без которого никто не может обойтись. Когда он при­сел и придал соответствующее положение своему телу, турок, бывший на аванпостах, которого тот не заметил, отделился и подбежал. Гнусно и нелюбезно (discourtois) было захватывать врасплох рыцаря, в то время как тот был так занят». Турок уже готов был пронзить его копьем, «когда наши закричали: „Бегите, бегите, сэр!..“ Рыцарь с трудом поднялся, не кончив своего дела. Взял он два больших камня (слушайте, как Господь мстит за себя!) и, бросив их, наповал убил турка. Захватив вражеского коня, он привел его в свою палатку, и была о том большая радость». Есть в распоряжении Амбруаза и более изящные, нежные и строго-печальные воспоми­нания осады. Одной из важных задач осаждавших было заполнить рвы. Для этой цели со всех сторон сносились камни. «Бароны привозили их на конях и вьючных жи­вотных. Женщины находили радость в том, чтобы при­таскивать их на себе. Одна из них видела в том особое утешение. На этой работе, когда собралась она свалить тяжесть с шеи, пронзил ее стрелой сарацин. И столпился вокруг нее народ, когда она корчилась в агонии… Муж прибежал ее искать, но она просила бывших тут людей, рыцарей и дам, чтобы ее тело употребили для заполне­ния рва. Туда и отнесли ее, когда она отдала богу ду­шу. Вот женщина, о которой всякий должен хранить воспоминание!» Но живее и ярче всего среди этой мно­гокрасочной картины, среди грозной воинственной дра­мы фигура главного актера — героя, любимца простодуш­ного поэта, «доблестного, великодушного, верного Ричар­да», льва пустыни, орла высот и вихрей, меча христиан­ской Сирии. Почти резвым мальчиком в безудержно-веселой отваге изображает его Амбруаз на Кипре. Ри­чард гонится за императором, который жестоко раздраз­нил его своим вышеупомянутым «поносным» ответом (Troupt sire!). Он загнал своего коня «и по пути схватил коня или кобылу, я уже не знаю, что это было; у нее поза­ди седла болтался мешок, и поводья были веревочные. В одну минуту был он в седле и крикнул подлому и ковар­ному императору: „Ну-ка, император, поди сюда, скрести копье со мною!“ Но тот уклонился. К утру греки успели собрать большие силы, и император, поднявшись на го­ру, смотрел, как его люди осыпали стрелами войско Ри­чарда, которое не двигалось с места. К королю подошел вооруженный клирик Гюг-де-ла-Мар, который сказал ему тихо: „Сир, уходите: их силы огромны“. — „Сир кли­рик, — возразил ему король, — во имя Господа и его ма­тери занимайтесь вашим писанием и не путайтесь в схват­ку. Рыцарские дела предоставьте нам“. В самом деле око­ло Ричарда было не больше сорока или пятидесяти ры­царей. Но великий король бросился на врага быстрее, чем падающая молния, решительнее, чем ястреб, ки­дающийся на жаворонка… Он привел в полное смятение греков, и, когда явились его люди в достаточном числе, они обратили их в полное бегство».

То же неукротимое мужество в схватках с сараци­нами в Палестине. Вот он «со стороны горы на своем кипрском Фовеле, лучшем коне, какого только видели на свете, совершает такие подвиги, что смотреть удиви­тельно». Вот он в сражении у Арсуфа, где турки «сте­ной напирают на крестоносцев». Более двадцати тысяч налегло на отряд госпитальеров. Великий магистр, брат Гарнье де Нап, скачет галопом к королю: «Государь, стыд и беда нас одолевают. Мы теряем всех коней!» Ко­роль отвечает ему: «Терпение, магистр! Нельзя быть ра­зом повсюду». Но вот войско ободрилось для атаки, «и, когда увидел это король, не дожидаясь больше, он дал шпоры коню и кинулся с какой мог быстротой под­держать первые ряды. Летя скорее стрелы, он напал спра­ва на массу врагов с такой силой, что они были совершенно сбиты, и наши всадники выбросили их из седла. Вы увидели бы их притиснутыми к земле, точно сжатые колосья. Храбрый король преследовал их, и вокруг него, спереди и сзади, открывался широкий путь, устланный мертвыми сарацинами». Амбруаз с удовлетворением отмечает здесь выдержку Ричарда до нужного момента. Но король счастливее всего, когда может лично вме­шаться в схватку — recevoir et porter de beaux coups, пережить то «упоение в бою», которое так основательно забыто мирными культурами. Оно заставляет Ричарда постоянно пренебрегать своими обязанностями полковод­ца ради увлечения личным подвигом. Слишком быстро он летит вперед, и если в тех десятках стычек, в которые он ввязывался, не дожидаясь своих, он не погиб, а воз­вращался невредимым, хотя и «колючим, точно еж, от стрел, уткнувшихся в его панцирь» (так вспоминали о нем в Сирии еще полвека спустя, когда эти сказания собирал Жуанвиль), то этим он обязан панике, которую наводил одним своим видом, но также и удивительному случаю или, по определению Амбруаза, чуду, которые его хранили. В тревожные ночи угрожающих нападений он спал «в палатке за рвами, чтобы тотчас поднять войско, когда будет нужно, и, привычный к внезапной тревоге, вскакивал первым, хватал оружие, колол неприятеля и совершал молодечества (des prouesses)». В стычке при Казаль-де-Плен Ричард быстро разогнал сарацинский отряд, потому что турки, хорошо знавшие короля Ри­чарда, его быстроту и его манеру сражаться, завидев его, разбегались окольными дорогами… Но король дал шпоры своему коню, чтобы догнать восемьдесят турок, бежавших к Мирабелю. В этот день он скакал на своем Фовеле, который нес его так быстро, что он нагнал са­рацин, и, прежде чем свои к нему поспели, он уже убил под неприятелем нескольких коней. Амбруаз особенно любит его в минуты тех великодушных порывов, когда этот совершенный в его глазах витязь, который «страха не знает», в условиях самой страшной опасности кидает­ся на выручку своих. Турки нападают на крестоносцев, когда они заняты работой у стен Казаль-Мойена. «Бит­ва была в самом разгаре, когда прибыл король Ричард. Он увидел, что наши вплотную окружены язычниками. „Государь, — говорили ему окружающие, — вы рискуете великой бедой. Вам не удастся выручить наших людей. Лучше пусть они погибнут одни, чем вам погибнуть вместе с ними. Вернитесь!.. Христианству конец, если с вами случится несчастье“. Король изменился в лице и сказал: ,,Я их послал туда. Я просил их пойти. Если они умрут без меня, пусть никогда не называют меня королем». И дал он шпоры лошади, и отпустил ее узду…" Битва была выиграна этим рискованным поступком. «Турки бе­жали, как стадо скота… Так прошел этот день».

Если удача — мерило верности тактики, а в войне трудно найти другое мерило, то тактика личного герой­ства долго оправдывала себя в войне с турками. Амбруаз не скрывает, что и вокруг Ричарда было немало людей, которые ее осуждали. Однажды он вмешался в самую гу­щу турок; они почти держали его в руках, готовясь схва­тить. Каждому хотелось сделать это, но никто не решал­ся, боясь удара его меча. В эту минуту один из его вер­ных искусно выдал себя за короля и был уведен в плен. Тогда окружающие стали говорить: «Государь, ради бога, не ведите себя впредь так. Не ваше дело пускаться в такие приключения. Подумайте о себе и о христианах. У вас нет недостатка в храбрецах. Не ходите один в подобных случаях. От вас зависит наша жизнь и смерть… Если голова упадет, члены не могут жить». Многие да­вали ему подобные советы, но всякий раз, когда он знал о сражении — а его нельзя было скрыть от Ричарда, — он кидался на турок.

Хулители Ричарда упрекали его в «вероломстве». Если он проявлял его в отношении врага, то это, очевид­но, только соответствовало этике борца. Ни один из них не мог ему поставить в вину предательство друга. Мы помним, после каких событий он встал против отца. Пос­ле его смерти, однако, он проявил широкое великодушие к его верным сторонникам. За освобождение свое из германского плена он готов был отдать свое королевство, но наотрез отказался от «бесчестья» предательства Ген­риха Льва. Нужно думать, что не одно упрямство, но и чувство чести и верность данному слову заставили его до конца быть покровителем отставного иерусалимского короля. Из всех вождей, побывавших в Палестине в эпо­ху третьего похода, он один, по-видимому, действительно мучился мыслью измены данному обету.

«Верный, бесподобный Ричард». Он для Амбруаза образ того идеального рыцаря, который отдает жизнь за товарищей в бою. Кто знает, не был ли в безнадежных условиях христианской Сирии этот метод личного герой­ства, принцип рыцарственного товарищества единствен­ным условием кратковременного успеха? Он один, быть может, способен был выдвинуть и сплотить воинов, ко­торые, в свою очередь, отдали бы жизнь за дело вождя. И кажется, что здесь, в Сирии, претворенный в кодекс рыцарских уставов, воплощается и живет завет древней северной дружины, как записал его в I веке римский наб­людатель: «А когда дошло дело до битвы, стыдно вож­дю быть побежденным в доблести, стыдно дружине не сравняться доблестью с вождем. На всю жизнь бесчестье и позор тому, кто, пережив вождя, отступит из боя… Вожди сражаются за победу, товарищи — за вождя»33. На этой основной канве беззаветной отваги и верной товарищеской связи соратников «История священной войны» вышивает много узоров. Преданный, надеж­ный, заботливый, делящий с армией счастье и несчастье — таким рисуется у Амбруаза «несравненный король». Войско остановилось лагерем около Соленой реки. Оно томится голодом. Некоторые убивают коней и дорого продают их на мясо. Голодная масса теснится вокруг. Король тотчас узнает о том, велит кликнуть клич: всякий, кто даст его агентам убитую лошадь, впоследствии по­лучит от короля живую. И мясо явилось в изобилии. «Все ели и получили по хорошему куску сала». Добрав­шись в марте 1192 года до Аскалона, крестоносцы начи­нают восстанавливать его стены и башни. «Король с обычным своим великодушием участвовал в работе, и бароны ему подражали. Всякий взял на себя подходя­щее дело. Там, где другие не являлись вовремя, где ба­роны ничего не делали, король вступался в работу, на­чинал ее и оканчивал. Где у них не хватало сил, он при­ходил на помощь и подбодрял их. Он столько вложил в этот город, что, можно сказать, три четверти построй­ки было им оплачено. Им город был восстановлен, им же он был потом разрушен».

В энергичном и суровом облике Ричарда Амбруаз охотно подмечает мягкие, сострадательные черты. Ког­да после первого неудачного похода на Иерусалим вой­ско возвращалось по расползшимся от ненастья дорогам, положение людей и вьючных животных было самое пе­чальное. «Скотина ослабела от холода и дождей и па­дала на колени. Люди проклинали свою жизнь и отдава­лись дьяволу. Среди людей была масса больных, чье дви­жение замедлял недуг, и их бросили бы на пути, не будь английского короля, который заставлял их разыскивать, так что их всех собрали и всех привели (в Раму)». За картинами болезней и смертей следуют картины погре­бений. Вот поле после битвы при Арсуфе. Рыцари Гос­питаля и Тампля ищут тело отважного Жака Авенского. «Они не пили и не ели, пока не нашли его. И когда нашли, надо было мыть ему лицо; никогда не узнали бы его, столько получил он смертельных ран… Огромная толпа людей и рыцарей вышла навстречу, проявляя такую пе­чаль, что смотреть было жалостно. Когда его опускали в землю, были тут короли Ричард и Гюи… Не спраши­вайте, плакали ли они». Это погребение происходило в дни, когда уже недалеко было время похорон всех на­дежд крестоносного войска третьего похода в Сирии. Тон Амбруаза становится все более траурным, проник­нутым какой-то возвышенной резиньяцией, и в такие же грустные сумерки точно уходит в ней образ его героя. В безмерной печали крестоносца, не смогшего завоевать Иерусалим, он пытается утешиться надеждой, что всем, кому дано было так много страдать, кому пришлось умереть у запертых дверей земного Иерусалима, открыты будут сияющие ворота Иерусалима небесного. Он ни в чем не упрекает Ричарда. Там, в неведомом углу Франции, где он заканчивает свою «историю», душа его все еще живет за морем, над мраком и бурями которого Ричард поднял высоко факел своего корабля, чтобы светить крестоносцам, стремившимся в обетованную землю.

Мог ли деятель такой энергии и вождь с такою влас­тью быть безразличным для истории и следует ли теперь, после пересмотра его разнообразных gesta 34, прийти без оговорок к той отрицательной оценке, какую дала ему новая историография в подавляющем большинстве своих суждений? Читатель, внимательно проследивший за предшествовавшим изложением, понимает, что этому суждению мы не противопоставляем диаметрально про­тивоположное, но он мог заметить и под конец этого изложения сам резюмировать весьма существенные оговорки к нему.

Казалось бы, суждение это напрашивается само со­бою. Ричард в истории явился образом войны, и его, по­добно ей, приходится оценивать преимущественно как стихию смертоносную. Если в его воздействии на жизнь были положительные, организующие моменты, они нап­равлены были на войну и в этом смысле были преиму­щественно талантливой организацией разрушения. Опус­тошение Аквитании ради единства анжуйской политики, опустошение капетингских сеньорий ради утверждения бесспорности державы Плантагенетов, разрушение Си­цилии и Кипра ради завоевания Сирии, разрушение Сирии ради недостигнутой мечты об отвоевании Иеру­салима… Кажется, дорога Ричарда устлана преиму­щественно трупами, точно путь какого-то исторического Аримана: «Идет он по миру, великий, спокойный, и смерть ему мертвые дани несет, и жертвы готовят крова­вые войны, и путь поливает слезами народ». Все постав­ленные им жизненные цели осуждены историей: англо-анжуйская власть через пятнадцать лет после его смерти выброшена с континента ко благу Франции, ко благу самой Англии, для которой ее поражение на материке и разрыв искусственной связи с ним открыли путь к сво­боде; Палестина не была им отвоевана; только что возве­денные стены Аскалона «им же были разрушены», и Иерусалим остался в руках сарацин.

Но есть в этой перманентной войне, ставшей содер­жанием почти всей его жизни, одна особенность, которую следует учесть, прежде чем произносить окончательное суждение о «несравненном короле». Это была «любовь к дальнему», которая была ее слабостью и ее силой. Ричарду предшествовали века, где в мелкой, домаш­ней борьбе, в глухом и мрачном взаимопоедании тра­тил свои силы феодальный мир. Неподвижные и низ­кие горизонты, которыми был сдавлен этот круг феодаль­ной войны, раздвинулись предприятиями далеких «пред­ков» Ричарда — норманнов — завоевателей Сицилии и Англии. В их экспедициях на восток и на юг, привед­ших их несколькими путями в Византию и Сирию, пусть даже одетых кровавым туманом войны, начиналась та сильная возвратная тяга к Средиземноморью, вплоть до восточных его берегов, которая выводила Запад из его глухой обособленности, до дня, когда на Клермон­ской равнине он весь призван был в дорогу. Однако об­новление, которое сообщено было «дряхлеющему» ми­ру огромным сдвигом, плодотворным процессом пере­мешивания культур, начавшимся в разных зонах Евро­пы и Азии, видимым и слышимым переливанием пото­ков вселенской жизни, нуждалось ли оно вечно в гру­бой форме военной экспедиции для своего поддержания? Нужно ли было насильственно передвигать деньги и богатства Лондона и Руана в Сицилию, богатства Си­цилии на Кипр и кипрские в Палестину, перевозить за­кованных в сталь людей и коней севера Европы на ог­ромные пространства морей и суши, занимать доки Ла-Манша и Мессины сооружением сотен судов для того, чтобы, погубив две трети всего в Сирии, закончить от­носительно ничтожными результатами «соглашения» с Саладином, в то время как Венеция и Генуя, Пиза и Марсель уже сто лет направляли на Восток правильные купеческие караваны и содействовали движению по­токов вселенской жизни на мирных путях?

Вопрос этот в значительной мере заключал бы в себе ответ, если бы не было нескольких фактов, о которых не следует забывать.

Странствия купеческих караванов в конце XII века только до известных пределов были мирными, и столкно­вения, какие им приходилось иметь на морях и на суше, постоянно напоминали о том, что хозяйственную свою деятельность человечеству этого века все еще прихо­дилось обеспечивать и защищать вооруженною рукою. Достаточно вспомнить хотя бы судьбу первых судов Ричарда у берегов Кипра.

С другой стороны, поведение Ричарда в Сирии глу­боко несходно с поведением Готфрида и иных ему подоб­ных, «прямых сердцем», напоминая гораздо больше по­ведение Боэмунда. Взяв вооруженною рукой Аккру и Яффу, он не только прислушивается, может быть даже слишком, к желаниям и соображениям пизанских куп­цов, но идет на самые смелые комбинации сговора с Саладином. Латинская торговля все еще искала сени латинской крепости и защиты латинского меча. Ричард пытался дать то и другое и дал, как мог и умел. Иеруса­лим — так роковым образом слагалась судьба всего крестоносного движения — при этом оказывался забы­тым. Потому что и в этом случае Ричард не был Готфри­дом. И хотя его стремление вдаль для него самого могло формулироваться как искание «божия пути», но, несом­ненно, в его душе, норманна и провансальца, сына Анри II и Элеоноры, скептика и артиста, пела такая мо­гучая музыка земных голосов, что в упоении этой музы­ки, в наполнявшей его жажде простора, безграничной земной дали, безмерной земной славы глохли покаян­ные молитвы паломника. Слишком многим мог он ув­лечься и слишком многое понять — от упоения бездны до трезвых соображений пизанского своего советника и красоты личности «языческого султана».

Поэтому во всем том движении, где был он такой за­метной силой и в котором многое вело человечество к новым берегам, неверно было бы признать Ричарда отходящим, архаическим образом. Неверно было бы при­знать в воинственной форме, которою он зарабатывал для Запада восточный мир, а на самом Западе венчал Англию с Сицилией и Нормандию с Аквитанией, архаиче­скую, отброшенную историей форму. Сами финансовые операции его как министра войны, смелые инженерные подвиги и кораблестроительные предприятия, его под­вижные штаты и наемные армии обличают в нем чело­века какой-то новой поры не меньше, чем его сарказмы и песни. История взяла его как исполнителя одной из жестоких форм в своих предначертаниях. Но они вели не к прошлому, а к будущему. Этими оттенками мы хотели бы осложнить высказанное о нем суждение.

Остаться безразличным для истории он не мог, как не был им для чувства современного ему мира, в котором «одни его боялись, другие любили». Его фигуру приходится рассматривать менее всего в кругу истории его английской державы; а также не столько в истории англо-нормандско-анжуйско-аквитанского комплекса, сколько в отношениях всего западно-восточного мира, сменен­ного крестом и полумесяцем. В нем развернулось его значение и проявилось все напряжение окружавших его симпатий и антипатий.

В подобных переживаниях исторических личностей много прихотливого. Их объекты так часто являются только стимулами, вызывающими и поощряющими творчество легенды, которая черпает богатство своего содержания из источников бесконечно более богатых, чем то, что смогло действительно вместиться в пределы отдельной личности. Но ведь не только в смысле их дей­ствительных определений интересуют нас «образы че­ловечества». И, не ставя вопроса о мере совпадения с реальностью, мы среди многообразных отражений фигу­ры «несравненного короля» с особенно пристальным вниманием всматриваемся в то, где он запечатлелся с лицом при свете гаснущих звезд, обращенным к Сирии как образ высшей, доступной тогдашнему сознанию люб­ви.

ПРИМЕЧАНИЯ

[править]

1 Именуя так Генриха II Плантагенета (1133—1189), О. А. До­биаш-Рождественская хочет подчеркнуть его принадлежность к фран­цузской культуре. — Примеч. автора послесловия (далее: Б. К.).

2 Ни Грин, ни Стеббс, ни Рамсе, ни Куглер, ни Брейс, ни Картелиери (историки конца XIX — начала XX в., писавшие о третьем крестовом походе и Плантагенетах. — Б. К.) не дали приводимой ниже характе­ристики в такой форме. Но их отдельных из замечаний и общего тона можно заключить, что они бы от нее не отказались.

3 См. примеч. 2.

4 «В начале было дело» («Фауст»).

5 Анри III, Ричард, Жоффруа Бретанский и Иоанн Безземельный.

6 После полутора веков набегов норманнов на Северную Францию область нижней Сены, будущая Нормандия, уступлена их вождю Рольфу-Роллону в 911 году на вассальных правах. Вышедший отсюда в 1066 году для завоевания Англии Гильом был шестым потомком Роллона.

7 Доныне в населении Нормандии поражают белокурый тип и северная музыка речи.

8 Имеются в виду Вильгельм Завоеватель (ок. 1027—1087), нормандский герцог, с 1066 года король Англии, и его преемники — английские короли Вильгельм II Рыжий (1087—1100) и Генрих I (1100—1135); Генрих I был не внуком, а младшим сыном Вильгельма Завоевателя. — Б. К.

9 Родне.

10 Так описал его автор так называемого «Итинерария Ричарда». Тонкое и строгое лицо с кудрявой бородкой н высоким лбом, которое глядит на нас с его статуи в Руанском соборе, навряд ли можно считать портретом.

11 Сыновьями этих дочерей, большею частью блестяще вышедших замуж (племянниками Ричарда), были граф Анри Шампанский и буду­щий император Оттон Брауншвейгский.

12 Поль Видаль де ла Блаш (1845—1918), автор многих работ по исторической географии Франции. — Б. К.

13 «Приводя в форму бесформенное, в норму ненормальное» (лат.)

14 Кажется, не без иронии описывает хроникер, как при погребении Жоффруа Филипп кинулся к могиле, требуя, чтобы его похоронили вместе с другом.

15 Мыс Серсель (франц.).

16 Ни красивым, ни честным (франц.).

17 Здесь: «Еще чего захотели, сир!» (франц.).

18 Цитата взята из Амбруаза.

19 Роджер Ховденский (Гоуденский) — английский хронист конца XII в. — Б. К.

20 Куглер Б. Geschichte der KreuzzЭge. В., 1880.

21 По словам Амбруаза, лишь впоследствии крестоносцы узнали, что именно в тот момент Иерусалим был плохо защищен.

22 Способ сосуществования (лат.).

23 Поскольку Саладин только водил его за нос (франц.).

24 Водить за нос (франц.).

25 Как всегда неизменный в соблюдении своего достоинства, Ри­чард настоял на том, что отдаст свой меч только в руки герцога.

26 Домашний арест (лат.).

27 Мы передаем эту знаменитую элегию лишь с некоторыми в смысле порядка выражений и мыслей — отступлениями от букваль­ного перевода.

28 Симоньяк — занимающийся симонией, т. е. продажей цер­ковных должностей. — Б. К.

29 Очевидно, отравленной стрелой.

30 Так продолжает цитируемый хроникер, Роджер Ховденский, словами какого-то не названного им латинского поэта.

31 Другие государи (лат.).

32 Вольнодумец (франц.).

33 Тацит. Германия, гл. 14.

34 Деяний (лат.).

ПРИЛОЖЕНИЕ

[править]

ЭПИЛОГ КРЕСТОВЫХ ПОХОДОВ

[править]

Мир стал иным, — как тот, который собирался под знаменем креста, так и тот, что жил под знаком полумесяца. Здесь невозмож­но воспроизводить образ всех тех изменений, которые произошли в социальной и личной психике и в которых иссякали источники кре­стоносного одушевления. Между первым и четвертым походами прош­ло в Европе могучее коммунальное движение. Несомненно, оно от­части вызвано к жизни крестоносным […].

Конец XII века видел утрату Иерусалима, но он оставит Европу в живом, полном надежд движении. Внимательнее присматривается к прежнему своему неприятелю христианский гость Сирии, — как, впро­чем, давно уже присматривался он к нему в Испании и Сицилии. Не только хлопок и сахар Палестины, перец и черное дерево Египта, самоцветные камни и пряности Индии ищет и ценит он у своего ино­верного соседа. Он начинает разбираться в том культурном наследстве великого античного Востока, которого хранителем и передатчиком стал сарацин. Открывающийся мир не мог не ослепить своими крас­ками, не подчинить своему обаянию мысль, пробужденную к восприя­тию необычайными потрясениями совершившегося. Это обаяние неиз­бежно должно было постепенно смягчать остроту столкновения двух культур. И если уже суровый Ричард Львиное Сердце обменивал­ся любезностями с Саладином, этим истинным джентльменом исла­ма, — тем естественнее, что в 1228 году Фридрих II Гогенштауфен, ученик арабов, вовсе не может понять непримиримую позицию Гри­гория IX. Все шире становится в западном обществе спрос на араб­ские географические карты, учебники алгебры и астрономии, глуб­же понимание красоты арабского зодчества, очарование арабской сказки и смысл «арабского» Аристотеля […].

Латинское человечество недаром совершило свой трудный путь в Сирию. Начав с ненависти к чужому миру, чужому религиозному со­знанию, оно кончило сближением и примирением с ним. Оно открыло в нем не только новые сокровища внешней культуры, оно открыло неведомый ему богатый мир научного и философского познания и с «пути за море», — до нового поколения, которое, не обогащаясь ошиб­ками отцов и достигнув его лет, пойдет по его следам.

Осязаемые результаты движения незначительны. Уже «первый крестовый поход, — замечает французский историк Люшер, — который взбудоражил всю Европу и заставил трепетать Азию, привел к осно­ванию нескольких латинских колоний на сирийском побережье, ре­зультат ничтожный, если сопоставить его с огромностью усилий. Да и его-то достигли для того, чтобы вслед за тем немедленно потерять. Прежде, чем Иннокентий III стал папою, две мусульманские дер­жавы, Дамасская и Каирская, после долгой и фатальной для ислама вражды, слились и вновь отвоевали Иерусалим. Все надо было начи­нать сначала».

В самых перебоях движения нет определенного закона. Уста­новился обычай насчитывать восемь походов в два столетия кресто­носной эпохи. В этом счете не приняты во внимание более мелкие промежуточные экспедиции, ни предприятия, которые еще какое-то время высылала Европа после века Людовика Святого. Может быть, этот ряд в восемь больших движений соответствует чередованию поколений? Это предположение оправдывается очень отдаленно. От первого похода, отправная точка которого в 1095 году, с его продол­жением — походом 1101 года, проходит до второго (1147) почти полве­ка. Второй от третьего (1189 год и сл.) отделяет сорок лет. Затем, однако, не проходит и 15 лет, как папству удается вызвать новое вы­ступление. Однако четвертый крестовый поход (1204 год) с первых же шагов отклонился от «священного пути» в Палестину к завоеванию Константинополя. Его состав, исключительно почти рыцарский и патрицианский, его настроения ни в чем уже не напоминавшие вос­торгов крестоносной весны, показывают, что «время пошло на склон». XIII век полон частых попыток, либо несчастливых, как походы детей, либо таких, где на бледном фоне угасшего энтузиазма масс тем назойливее бросаются в глаза честолюбия светских и церковных интриганов и тем неприятнее поражает холодная дипломатия удач­ливых политиков (последние стадии похода 1217 года и поход 1228 го­да). Средневековый мир присутствует при невиданном зрелище, ко­гда один вселенский глава его, император Священной империи, поч­ти без крови и усилий, путем сговора с «неверными», добывает так безнадежно потерянный и так некогда страстно желанный Иерусалим, а другой глава, римский папа, за это самое подвергает его ана­феме; когда страна, где свершилось призвание апостола Петра, на­ходится под интердиктом его наместника.

В дальнейшем же, среди того сплошного несчастья, каким были седьмой и восьмой походы, одна только фигура привлекает к себе внимание зрителя, сочувственное, но скорее исполненное высокомер­ной жалости, как и всякое явление, которое не ко времени, — это фигура святого короля Франции, кого иные особенно трезвые его современники называли жалким ханжой, королем-святошей и «брат­цем Людовиком». На этом лице, но, кажется, только на нем одном, еще сияет запоздалый свет того одушевления, которое двигало кресто­носцев на Восток.

На самом крестоносном движении историки обычно ставят точку в 1291 году. Подобные даты никогда не бывают точными. Крестонос­ное движение породило множество учреждений, организовало многие силы, которые не могли исчезнуть немедленно с последней потерей Иерусалима. В Ахейе и на островах еще сохранились владения «Новой Франции». На Кипре, в Никозии более двух веков (до 1489 года — захвата венецианцами, у которых в 1571 году отняли остров турки) доживал царственный двор Иерусалима, с королями Лузиньянской династии во главе, с окружавшей их верной группой наших знакомцев, заморских баронов. Кажется, маятник времени остановился на Кипре. Среди изменившегося мира живые обломки прошлого, seigneurs ?Oultre Mer*[* Заморские сеньоры (франц.).], собирали и хранили текст и душу иерусалимских ассиз, свято берегли традиции Haute Cour**[** Верховного, суда (франц.).], являя миру удивительный образец аристократической идиллии, который, точно музейную редкость, пощадила история.

Долго держались в разных углах Европы и другие пережива­ния крестоносного движения. Существовали вызванные им к жизни рыцарские ордена; существовали в Риме канцелярии, ведавшие делами Святой земли. Жили еще честолюбивые притязания церковных по­литиков и грезы церковных мечтателей. Какова была судьба всех этих остатков, побегов погибшего основного ствола? Они будут при­сасываться к новой почве или тоже погибать, одни естественною смертью, другие насильственно. Из таких присосавшихся к новой поч­ве и на ней огрубевших эпигонов священной войны приходится осо­бенно указать на северные ордена меченосцев и тевтонов. Прикрыв­шись плащом и крестом «божия воина», они пронесли к Балтийско­му морю инстинкты и аппетиты, весьма уже непохожие на мотивы первых ее героев. Эти выжили и расцвели для новой жизни.

Что касается погибших насильственной смертью, особенно тяжелое впечатление оставляет публичная казнь тамплиеров. Предлогом для этой публичной казни выставят разные преступления и провинности ордена, ересь и магию. Но в тоне ораторов, которые будут витий­ствовать в подставных судах, чувствуется, что они сами не верят, то­му, что говорят. Орден тамплиеров, самый, может быть, воинствен­ный и энергичный из орденов Палестины, был упразднен, потому что он не был нужен. Вместе с тем своею силою и богатством он вызывал разнообразные вожделения, между прочим и со стороны француз­ского короля Филиппа IV. По его воле издана в 1312 году папой Кли­ментом V булла, полагавшая конец существованию ордена и сож­жены на кострах главные деятели его с магистром Жаком Моле во главе.

Есть и медленно умирающие. Это в особенности приходится ска­зать об ордене иоаннитов (госпитальеров). Менее неприятный для сильных мира, проявивший себя больше благотворительной деятель­ностью, нежели властными притязаниями, он вызывал к себе более терпимое отношение. Но и его бросали из страны в страну, из Пале­стины в Кипр, из Кипра на Мальту, его территория все больше сужи­валась, пока он не умер от старческого бессилия и его корона, под­несенная императору далекой державы Павлу I, не очутилась в москов­ской Оружейной палате […].

Так идет по спадающей, кривой история романского Запада в крестоносном движении. Сперва оно увлекает всех: сервов и горо­жан, трезвых и восторженных, добрых людей и преступников. Даль­ше в его фарватере остаются преимущественно расчетливые армии воинов и купцов. На вершине одного из последних его всплесков — святой король Франции и, в заключение, ворох бумажных проектов. Однако отдельные волны движения, по-видимому, разбиты большими интервалами и то общество, которое через каждые сорок лет, а потом чаще выкидывало на берега Сирии и Африки большие волны, в про­межутках жило не одними интересами священной войны, и самые эти интересы и порывы часто рождались из других, в них возвра­щались и с ними сливались. В этом смысле, собственно, кажется, нет истории Крестовых походов, а есть история Западной, а также и Вос­точной Европы со всею полнотою ее огромного жизненного содержа­ния, которое ее наполняет, иногда переливаясь в эту сторону — на «священный путь». Разъяснить глубоко и до конца явление крестонос­ного движения, казалось бы, значит дать полную историю средневе­ковой жизни […].

От похода до похода в некоторых слоях общества совершается интенсивный труд переработки итогов совершившегося движения и подготовки нового. Эта работа — одна из самых видимых и слыши­мых в жизни средневековой Европы. Она отразилась на торговых книгах городов, на законодательных сборниках сеньорий, на хрониках и мемуарах, на сказаниях и песнях. Не нужно особенной анализи­рующей силы, чтобы выделить в средневековой жизни и утверждать связный, замкнутый в себе, хотя и сплетающийся с другими процесс крестоносного движения. Его рассматривают как производную от экономического и социального развития Средиземноморья, от поли­тической его эволюции. Он есть все это, но и нечто иное и большее, имеющее свою резонирующую среду, своих носителей, свои формы и краски. Во всяком случае он создал свою особенную литературу, резко выделяющуюся в мире средневекового летописания. Iter trans­marinus — «Путь за море», Via Sacra — «Священная дорога», Gesta Dei — «Божий подвиг» — такие титулы обычно давали кресто­носным хроникам их авторы. Мир в движении к высшей цели, ра­достная жертва, в которой сиянием высшего идеала озарена самая смерть, — такова была их концепция совершавшегося. Этот момент идеалистического напряжения, какой они улавливали в происшед­шем через все неприглядные стороны, которые они сами так честно подметили и изобразили, — этот момент давал в их представлении единство совершавшемуся. Он помогал выделять его в одну сплош­ную хронику, которая теперь лежит перед нами в многочисленных томах «Gesta Dei per Francos»* [* «Деяния Бога, совершенные франками» (лат.)], из которой брызжет яркая радуга красок и переживаний и чуется трепет стремящейся ввысь челове­ческой души.

Потому что в глубоких его основах, как и в его вершинах, об­наруживается идеальный смысл движения: единение, ради великого подвига, всего христианского братства, в котором рассыпанные чле­ны соединялись в одно тело и стареющему миру явилась надежда обновления.

В симфонии исторической жизни, — а этой симфонией, хотя бы и отзвучавшей, питается душа народов, — крестоносное движение про­шло, как высокий призывный голос, и по его тону еще века спустя не раз настраивалась музыка восприятия и действия европейского Запада, более всего Запада французского. Подобно инструменту, наигранному искусством благородного мастера, коллективное сознание его народов не раз давало звук согласный, мужественный и прекрас­ный, под прикосновением новых ураганов истории. И теперь, когда слышишь вновь патетическую симфонию романского мира, думаешь, что перед ним не напрасно прошел некогда в мареве пустыни его таинственный вождь. Рыцарь Бедный, молчаливый и простой…

С ним, чистым своим воплощением, душа западного человечества обняла виденье, непостижимое уму

«И глубоко впечатленье

В сердце врезалось ему»…

О. А. ДОБИАШ-РОЖДЕСТВЕНСКАЯ

[править]

И ЕЕ КНИГА

[править]

О РИЧАРДЕ ЛЬВИНОЕ СЕРДЦЕ

[править]

Автор этой книги Ольга Антоновна Добиаш-Рождественская (1874—1939) была одним из самых талантливых русских историков западного средневековья. Она принадлежала к блестящей плеяде ученых, сформировавшихся на рубеже XIX—XX вв., в пору исклю­чительного подъема гуманитарной и художественной культуры в России, продолжавших затем работать, почти всегда в нелегких ус­ловиях, в советской науке и составивших в конечном итоге ее славу и гордость. До войны О. А. Добиаш-Рождественская являлась неотъем­лемой частью этой почти уже легендарной формации и пользовалась исключительным уважением. В Ленинграде она представляла медие­вистику, так же как И. Ю. Крачковский — арабистику, В. М. Алексеев — китаеведение, С. Ф. Ольденбург и Ф. И. Щербатской — индологию, С. А. Жебелев — эллинистику, В. Ф. Шишмарев — романскую филоло­гию.

Свое прекрасное медиевистическое образование О. А. Добиаш-Рож­дественская получила на Бестужевских курсах в Петербурге (здесь ее учителем был профессор И. М. Гревс, которому она посвятила настоящую книгу) и в Сорбонне и Школе хартий; в ее научном твор­честве своеобразно сочетались традиции русской и французской науч­ных школ. О. А. Добиаш-Рождественская была первая женщина-ма­гистр и доктор всеобщей истории в России, одна из самых блестя­щих профессоров Бестужевских курсов и Ленинградского универси­тета, член-корреспондент Академии наук СССР. Последние 17 лет своей жизни она, кроме того, работала в Отделе рукописей Гос. Пуб­личной библиотеки в Ленинграде и ввела в научный обиход цен­нейшие западные рукописи. Труды ее печатались в разных странах и пользовались международным признанием. Перу О. А. Добиаш-Рож­дественской принадлежат такие книги, как «Церковное общество Франции в XIII в.» (1914), «Культ св. Михаила в латинском средне­вековье» (1918), «Западная Европа в средние века» (1920), «Исто­рия письма в средние века. Руководство к изучению латинской па­леографии» (1923, 2-е изд. — 1936), «Стихотворения голиардов» (1931, на франц. яз.), «История Корбийской мастерской письма» (1934, на франц. яз.) и многие другие. Посмертно вышла книга «Культура западноевропейского средневековья» (1987), объединив­шая ряд ее неопубликованных статей, переписку и мемуарные сви­детельства.

Эпоха крестовых походов привлекала О. А. Добиаш-Рождественскую как одна из наиболее ярких и драматических в истории средневеко­вого Запада. Курс лекций о крестовых походах она читала в Петер­бурге еще в 1913—1914 гг., а в первые послереволюционные годы, которые можно назвать золотым веком научно-популярной литера­туры в гуманитарных науках1 [1 Это было время ломки старого университета и житейского лихолетья, и при отсутствии жесткого идеологического контроля в дале­ких от актуальности областях многие лучшие ученые, привлеченные перспективами популяризации своей науки и возможностью заработка, приняли живейшее участие в изданиях «Всемирной литературы», журналах «Восток», «Анналы» и т. д.], она написала для широкой публики три книги, посвященные истории и предыстории крестовых походов: «Эпоха Крестовых походов. Запад в крестоносном движении» (Пг., 1918), «Западные паломничества в средние века» (Л., 1924) и «Крес­том и мечом. Приключения Ричарда I Львиное Сердце» (Л., 1925). Самой блестящей из них по «интриге», композиции и стилю является последняя.

Книга говорит сама за себя, и нет необходимости как-то «пред­ставлять» ее. Скажем только, что основана она на самостоятельном и углубленном изучении первоисточников — хроник, грамот, посла­ний, легенд — и отсутствие ссылок, объясняемое «законами жанра», не должно вводить в заблуждение. Разумеется, О. А. Добиаш-Рож­дественская прекрасно знала и всю тогдашнюю научную литературу. Есть у нее и специальные статьи, связанные с этой тематикой. Книга ее ничуть не устарела ни по материалу, ни по выводам. Более того, в некоторых отношениях она может показаться новой и неожиданной для нашего читателя. Крестовые походы обычно изображаются у нас как разбойные нашествия на Восток с целью экспансии и грабежа. Кстати, эта точка зрения характерна и для большинства старых русских историков: сказалась, вероятно, православная традиция, кото­рая не могла простить крестоносцам взятия и разорения Константи­нополя в 1204 г., приблизившего конец Византии.

Нисколько не отрицая в крестовых походах элементов жестокого насильнического феодализма, часто с чертами полузоологического бы­та, О. А. Добиаш-Рождественская пытается вникнуть в психологию крестоносцев, оценить все мотивы и движущие силы, отделить исто­рию от легенды (как «золотой легенды», так и «черной») и рассмотреть их деяния и бесчинства с учетом их культурных последствий для ис­тории Европы. В этом смысле ее точка зрения более «западная», чем обычно принято у нас, хотя апология католического фанатизма ей предельно чужда. О. А. Добиаш-Рождественская не идеализирует ни Ричарда Львиное Сердце, ни Саладина, но дает их блестящие психо­логические характеристики. Она была очень чувствительна к «эсте­тике истории», к стилю эпохи. Язык работ О. А. Добиаш-Рождествен­ской, изумительный по яркости и богатству красок, воссоздает зри­мую картину исторического прошлого. Она была одним из самых изысканных и совершенных историков-художников в русской куль­туре. Когда-то Андрей Белый написал об историке русской литера­туры и общественной мысли М. О. Гершензоне: «Стоило перевести дан­ные очерков в зрительные восприятия — вставали полотна, которые были бы лучшими украшениями выставок „Мира искусства“»2 [2 Белый А. Между двух революций. Л., 1934, с. 284.]. Это же можно сказать и об О. А. Добиаш-Рождественской. Следует только пом­нить, что за ее блестящим изложением всегда стоят строгость вы­водов, точный учет причин и следствий, безукоризненная научная проработка материала, наконец, большой ум и вполне реалистиче­ское понимание жизни.

Книга печатается по изданию 1925 г. с исправлением опечаток. В ряде случаев уточнено написание собственных имен и географических названий. В качестве приложения помещены фрагменты упомянутой выше книги О. А. Добиаш-Рождественской «Эпоха Кресто­вых походов» (с. 97—100, 108—116), характеризующие финал кресто­носной эпопеи.

Б. С. Каганович

СОДЕРЖАНИЕ

[править]

ПРЕДИСЛОВИЕ ………………………………………………………………… 5

I ВИКИНГ ВО ФРАНЦУЗСКОЙ КУЛЬТУРЕ ………………………………. 7

II БОРЬБА ЗА ПРИАТЛАНТИЧЕСКУЮ ФРАНЦИЮ ……………………. 19

III БОРЬБА ЗА СТАНЦИИ В СРЕДИЗЕМНОМ МОРЕ ……………………. 30

IV ПОБЕДЫ И ПОРАЖЕНИЯ В СИРИИ ……………………………………. 48

V ДЕЛО ЛАТИНСКИХ ЗАВОЕВАТЕЛЕЙ НА ВОСТОКЕ ………………… 62

VI ЛИЧНАЯ ТРАГЕДИЯ РИЧАРДА ЛЬВИНОЕ СЕРДЦЕ ………………… 74

VII РИЧАРД В ИСТОРИИ И ПЕСНЕ ………………………………………….. 87

ПРИЛОЖЕНИЕ. ЭПИЛОГ КРЕСТОВЫХ ПОХОДОВ ……………………… 102

Б.С.КАГАНОВИЧ. О. А. ДОБИАШ-РОЖДЕСТВЕНСКАЯ

И ЕЕ КНИГА О РИЧАРДЕ ЛЬВИНОЕ СЕРДЦЕ ……………………………… 107