Кровавая пища (Ходасевич)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Кровавая пища
автор Владислав Фелицианович Ходасевич
Опубл.: 1932. Источник: az.lib.ru

Владислав Ходасевич. Пушкин и поэты его времени

Том второй. (Статьи, рецензии, заметки 1925—1934 гг.)

Под редакцией Роберта Хьюза

Berkeley Slavic Specialties

КРОВАВАЯ ПИЩА[править]

Недавно, в статье о Есенине, мимоходом коснулся я темы об ужасной судьбе русских писателей. После того несколько друзей упрекнули меня в преувеличении. Но преувеличения нет. В известном смысле историю русской литературы можно назвать историей изничтожения русских писателей.

Тредиаковскому не раз случалось быть битым. В деле Волынского сказано, что сей однажды в какой-то праздник потребовал оду у придворного пииты Василия Тредьяковского, но ода была не готова, и пылкий статс-секретарь наказал тростию оплошного стихотворца.

Так, с холодною живописностию историка, хотя, впрочем, не совсем точно, рассказывает Пушкин. В собрании сочинений Тредиаковского имеется его подлинная жалоба на Волынского. В ней вся история изложена куда подробнее и страшнее, на многих страницах, с униженными причитаниями и дрожью глубоко спрятанного самолюбия. Презренное и ужасное сплетены в ней. Невозможно читать ее без смеха, готового перейти в слезы, — но ведь на то это и Тредиаковский, всеобщее посмешище русской литературы, которая стольким ему обязана.

За Тредиаковским пошло и пошло. Побои, солдатчина, тюрьма, ссылка, изгнание, каторга, пуля беззаботного дуэлянта, не знающего, на что подымет он руку, эшафот и петля — вот краткий перечень лавров, венчающих «чело» русского писателя. Я пишу не историю литературы, я даже не заглядываю ни в какую «историю», я говорю по памяти, да и ту не особенно напрягаю. При этом — говорю только об умерших, не называя живых, с которыми мы встречаемся каждый день, которые плечом к плечу с нами совершают свой путь к гибели. И вот: вслед за Тредиаковским — Радищев; «вослед Радищеву» — Капнист, Николай Тургенев, Рылеев, Бестужев, Кюхельбекер, Одоевский, Полежаев, Баратынский, Пушкин, Лермонтов, Чаадаев (особый, ни с чем не сравнимый вид издевательства), Огарев, Герцен, Добролюбов, Чернышевский, Достоевский, Короленко… В недавние дни: прекрасный поэт Леонид Семенов, разорванный мужиками, расстрелянный мальчик-поэт Палей (у меня есть изумительный по гнусности документ, касающийся его смерти) и расстрелянный Гумилев.

Я называю имена лишь по одному разу. Но ведь на долю скольких пришлось по две, по три «казни» — одна за другой! Разве Пушкин, прежде чем был пристрелен, не провел шесть лет в ссылке? Разве Лермонтов, прежде, чем был убит, не узнал солдатчины и не побывал тоже в ссылке? Разве Достоевского не возили на позорной тележке и не взводили на эшафот, прежде чем милостиво послали на каторгу? Разве Рылеев, Бестужев и Гумилев перед смертью не узнали, что есть каземат? Еще ужаснее: разве Рылеев не дважды умер?

Но это — только «бичи и железы», воздействия слишком сильные, прямо палаческие. А сколько же было тайных, более мягких и даже вежливых? Разве над всеми поголовно не измывались цензора всех эпох и мастей? Разве любимых творений не коверкали, дорогих сердцу книг не сжигали? Разве жандармы и чекисты не таскали к допросу и не сажали в каталажку чуть не по очереди, без разбору, за то именно, что — писатель? А полицейский надзор, который порой поручался родному отцу (это было с Пушкиным)? А прижимательства и придирки начальства, отравлявшие каждую минуту жизни? А дикая, одуряющая нищета, с алчностью издателей, с судорожной работой наспех — с этой великой казнью для всякого художника: быть недовольным своими созданиями? А «широкая публика», своим рыночным «спросом» вечно снижающая литературный уровень и обрекающая писателя шутовству в той или иной степени?

От начальства и общества не отставали семьи и ближние. Я не делаю «методической ошибки», когда, тривиально выражаясь, валю всех в одну кучу. Русскому писателю казни не избежать: а уж кто, как и когда будет ее исполнителем, как сложатся обстоятельства — это дело случая:

Глаза усталые смежи,

В стихах, пожалуй, ворожи,

Но помни, что придет пора, —

И шею брей для топора.

И снова идет череда: голодный Костров; «благополучный» Державин, преданный Екатерине и преданный Екатериной; измученный завистниками Озеров; Дельвиг, сведенный в могилу развратной женой и вежливым Бенкендорфом; обезумевший от «свиных рыл» и сам себя уморивший Гоголь; дальше — Кольцов, Никитин, Гончаров; заеденный друзьями и бежавший от них, от семьи, куда глаза глядят, в ночь, в смерть Лев Толстой; задушенный Блок, загнанный большевиками Гершензон, доведенный до петли Есенин. В русской литературе трудно найти счастливых; несчастных — вот кого слишком довольно. Недаром Фет, образчик «счастливого» русского писателя, кончил все-таки тем, что схватил нож, чтобы зарезаться, и в эту минуту умер от разрыва сердца. Такая смерть, в семьдесят два года, не говорит о счастливой жизни. И, наконец, последнее поколение: только из числа моих знакомых, из тех, кого я знал лично, чьи руки жал, — одиннадцать человек кончили самоубийством.

Я называю имена без порядка и системы, без «иерархии», как вспомнились. И, разумеется, этот синодик убиенных не трудно было бы весьма увеличить. Сколько еще пало жертвой того общественного пафоса, который так бурно и откровенно выразил городничий в своих проклятиях «бумагомаракам, щелкоперам проклятым»? Того пафоса, коим охвачен был на моих глазах некий франтоватый молодой человек: в Берлине, перед витриной русского книжного магазина, он сказал своей даме:

— И сколько этих писателей развелось!.. У, сволочь!

Это был маленький Дантес, совсем микроскопический. Или, если угодно, городничий, потому что ведь Дантес сделал то самое, о чем городничий думал. А городничий думал то самое, что, по преданию, сказано было о смерти Лермонтова: «Собаке собачья смерть».

Лесков в одном из своих рассказов вспоминает об Инженерном корпусе, где он учился и где еще было живо предание о Рылееве. Посему в корпусе было правило: за сочинение чего бы то ни было, даже к прославлению начальства и власти клонящегося, — порка: пятнадцать розог, буде сочинено в прозе, и двадцать пять, — за стихи.

«Слышно страшное в судьбе русских поэтов!» — сказал Гоголь.

Ровно сто лет тому назад Мицкевич писал из Парижа стихи «К друзьям москалям». Должно быть, думал и он, как Гоголь, потому что воскликнул: «Благородная шея Рылеева, которую, как брат, обнимал я, — висит, по приказу царя прикрученная к позорному древу. Проклятие народам, казнящим своих пророков!»

Но то был Мицкевич, бунтарь и враг. Но когда прикончили Лермонтова графиня Ростопчина, отнюдь не крамольница, написала:

Не трогайте ее, — зловещей сей цевницы!..

Поэты русские: она вам смерть дает!..

Как семимужняя библейская вдовица,

На избранных своих она грозу зовет!..

С тех пор это не прекращается. В чем же дело? Неужто так низок и дик народ русский, что эти проклятия им заслужены? Да может ли он после этого равняться с другими народами? Да смеет он смотреть в глаза им?

Я думаю — может и смеет. И вовсе не потому, что другие, более культурные народы не лучше его. Не потому, что и у них дело обстоит так же. Нет, совсем по иной причине. Конечно, мы знаем изгнание Данте, нищету Камоэнса, плаху Андрея Шенье и многое другое — но до такого изничтожения писателей, не мытьем, так катаньем, как в России, все-таки не доходили нигде. И однако же, это не к стыду нашему, а может быть даже к гордости. Это потому, что и ни одна литература (говорю в общем) не была так пророчественна, как русская. Если не каждый русский писатель пророк в полном смысле слова (как Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский), то нечто от пророка есть в каждом, живет по праву наследства и преемственности в каждом, ибо пророчествен самый дух русской литературы. И вот поэтому — древний, неколебимый закон, неизбежная борьба пророка с его народом, в русской истории, так часто и так явственно проявляется. Дантесы и Мартыновы сыщутся везде, да не везде у них столь обширное поле действий. Если принять слово Мицкевича, как правое, — придется проклясть все народы, кроме тех, у которых пророков никогда не было.

У чукчей нет Анакреона.

К зырянам Тютчев не придет…

Ну, разумеется, зыряне да чукчи никого и не казнят.

Дело пророков — пророчествовать, дело народов — побивать их камнями. Пока пророк живет (и, конечно, не может ужиться) среди своего народа —

Смотрите, как он наг и беден,

Как презирают все его!

Когда же он, наконец, побит, — его имя, и слово, и славу поколение избивателей завещает новому поколению, с новыми, покаянными словами: «Смотрите, дети, на него, как он велик! Увы нам, мы побили его камнями!» И дети отвечают: «Да, он был велик воистину, и мы удивляемся вашей слепоте и вашей жестокости. Уж мы-то его не побили бы». — А сами меж тем побивают идущих следом. Так совершается и пишется история литературы.

Несколько лет тому назад, высказывал впервые эти мысли, я думал, что основная причина здесь именно в неизбежном столкновении пророка с народом, писателя с обществом, с близкими. Этой причины не отрицаю и теперь, но думаю, что она не единственная, даже не главная. Может быть, столкновение есть лишь неизбежный повод, возникающий из гораздо более глубокой причины. Кажется, что народ должен побивать, чтобы затем «причислять к лику» и приобщаться к откровению побитого. Кажется, в страдании пророков народ мистически изживает собственное свое страдание. Избиение пророка становится жертвенным актом, закланием. Оно полагает самую неразрывную, кровавую связь между пророком и народом, будь то народ русский или всякий другой. В жертву всегда приносится самое чистое, лучшее, драгоценное. Изничтожение поэтов по сокровенной природе своей таинственно, ритуально. В русской литературе оно прекратится тогда, когда в ней иссякнет родник пророчества. Этого да не будет…

И все-таки, если русским писателям должно и суждено гибнуть, то — как бы это сказать? Естественно, что каждый из них по священной человеческой слабости в праве мечтать, чтобы чаша его миновала. Естественно, чтобы он, обращаясь к согражданам и современникам, уже слабым, уже безнадежным голосом еще все-таки говорил:

— Дорогие мои, я знаю, что рано иль поздно вы меня прикончите. Но все-таки — может быть вы согласны повременить? Может быть, в самой пытке вы дадите мне передышку? Мне еще хочется посмотреть на земное небо.

1932

ПРИМЕЧАНИЯ[править]

Впервые — Возрождение, 1932/2515 (21 апреля). Обработанный вариант доклада «Цитаты» (1926); см. СС, 83-90, сс. 422429.

См. комментарий Н. Богомолова к этой статье в изд.: Некрополь…, сс. 320—321.

«Недавно, в статье о Есенине…» — подразумевается статья «О Есенине», опубл. в Возрождении, 1932/2480 (17 марта). См. также: «Парижский альбом, I» в Днях, 1926/1019 (30 мая), перепечатан в изд.: СС, 83-90, сс. 399—401, 539—540; и некролог «Есенин» в Современных записках, 1926/XXVII, перепечатан в изд.: Некрополь…, сс. 120—148, 300—301.

«<…> с холодною живописностию историка, хотя, впрочем, не совсем точно, рассказывает Пушкин» — в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях», впервые в изд.: Северные цветы на 1828 год.

«В собрании сочинений Тредиаковского имеется его подлинная жалоба…» — в «Рапорте профессора Тредиаковского в Императорскую Академию Наук, 10 февраля 1740 года».

«<…> не знающего, на что подымет он руку…» — ср. стих. Лермонтова «Смерть поэта» (1837).

«<…> „вослед Радищеву“…» — см. у Пушкина в варианте белового автографа стих. «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» (1836): Что вслед Радищеву восславил я свободу.

«<…> расстрелянный мальчик-поэт Палей (у меня есть изумительный по гнусности документ, касающий его смерти)…» — далее о этом см. в очерке «Горький» в изд.: Некрополь…, сс. 168—169, 304.

«Но это — только „бичи и железы“…» — ср. у Пушкина в оде «Вольность» (1817): Увы! куда ни брошу взор — / Везде бичи, везде железы, / Законов гибельный позор, / Неволи немощные слезы…"

«„Глаза усталые смежи…“» — цитируется стих. Ходасевича «Себе» (1923).

«<…> бурно и откровенно выразил городничий в своих проклятиях…» — ср. у Гоголя в «Ревизоре»: Я бы всех этих бумагомарак! у! щелкопёры, либералы проклятые! чёртово семя! узлом бы вас всех завязал, в муку бы стёр вас всех, да чёрту в подкладку! в шапку туды ему!.. (действие пятое, явление VIII).

«<…> то самое, что, по преданию, сказано было о смерти Лермонтова…» — слова, приписываемые Николаю I.

«Лесков в одном из своих рассказов вспоминает об Инженерном корпусе, где он учился и где еще было живо предание о Рылееве» — см. «Кадетский монастырь» (1880).

«„Слышно страшное в судьбе русских поэтов!“ — сказал Гоголь» — см. у Гоголя в статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» (1846): Но внезапная смерть вдруг <Лермонтова> от нас унесла. Слышно страшное в судьбе наших поэтов <…>

«Ровно сто лет назад Мицкевич писал из Парижа стихи „К друзьям москалям“» — цитируется в русском переводе вторая строфа стих. Мицкевича «Do przyjaciôl Moskali»; в 1832 г. в Дрездене Мицкевич издал отрывки из третьей части «Dziadôw», с посвящением мученикам польской идеи, умершим в заточении в России, и со стихотворениями «Памятник Петру Великому» и «К друзьям москалям».

«<…> когда прикончили Лермонтова, графиня Ростопчина, однюдь не крамольница, написала…» — в стих. «Нашим будущим поэтам» (1841; вариант второго стиха: Она губительна… Она вам смерть дает!..).

«У чукчей нет Анакреона…»" — цитируется стих. Фета "На книжке стихотворений Тютчева (1883).

«Пока пророк живет <…> среди своего народа — „Смотрите, как он наг и беден…“» — цитируется стих. Лермонтова «Пророк» (1841).