Кубарем по заграницам (Аверченко)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Кубарем по заграницам
автор Аркадий Тимофеевич Аверченко
Опубл.: 1921. Источник: az.lib.ru • Тоска по родине
Развороченный муравейник
Русское искусство
Русские в Византии
Трагедия русского писателя

Аркадий Аверченко[править]

Кубарем по заграницам[править]

Аверченко Аркадий Тимофеевич. Рассказы. Сост. П.Горелов. — М.: Молодая гвардия, 1990


Тоска по родине

Развороченный муравейник

Русское искусство

Русские в Византии

Трагедия русского писателя

Тоска по родине[править]

Гнилая константинопольская погода. С неба падают редкие капли скудного дождя, будто кто-то сверху брызгает облысевшим кропилом. Над крышей что-то взвизгивает и ревет: очевидно, это черти украли христианскую душу и никак не могут ее поделить.

Но в ночлежке, где на нарах сгрудились несколько русских, — тепло. Даже душно. Не спится. Идет тихий разговор, часто прерываемый длинной ленивой зевотой.

— Сволочи эти большевики! Какого черта, из-за них я должен болтаться тут в турецкой ночлежке?! Кто я есть! Я есть русский человек! Значит, я должен жить в России.

— Это ты верно. Ежели ты, скажем, скрипка, ты должен жить в скрипичном футляре. А эти скоты засунули скрипку во флейточный футляр! Рази можно!

— Почему теперь — рождество христово — и дождь. Как так возможно? Я, может быть, об эту пору не переношу дождя. Мне снег нужен…

— Хороши снега у нас в Москве! Нормальные. Полозья скрипят, бубенцы на ванькиных клячах звенят. Вот жилось! Я раз это от Курского вокзала в Газетный переулок ездил — два пальца отморозил. Вот это была жизнь! Не жизнь, а масленица.

— А мы тоже раз с компанией в Петровский парк ездили, а они возьми для смеху и столкни меня в снег! А сами деру. Эх, жилось!!

— Ну и что же?

— Насчет чего?

— Да вот, в снегу-то? Ведь не до сих пор ты там лежишь?

— Зачем до сих пор? И часу не прошло — пьяные купцы подобрали. Воспаление легких было.

— Чего же ты теперь радуешься, дурак?

— Как же мне не радоваться, если я тогда полтора месяца у себя на Малой Кисловке пролежал. Лежу в чистенькой постельке, доктор каждый день, а в окно — рябина в снегу, а на снеге голубые бриллиантики от солнышка горят. Тепло, в печке дрова гудят, а передо мной — яички всмятку и котлетка, только что изжаренная. И все кругом говорят: «Ах, мы, Семен Николаевич, так об вас беспокоились, так беспокоились!..» А теперь кто разве будет беспокоиться? Черта с два!

— Да, мы, русские, больше к русскому привыкши. Какая тут в Константинополишке была пасха? Греческая мизерия! А там, — как колокола зальются, забухают, залепечут, — век бы слушал! Хорошие времена…

— У меня во время светлой заутрени, помню, какой-то хлюст портмоне из кармана выдернул. Тогда, я помню, поймал его за руку да так похристосовался, что он у меня волчком завертелся, а теперь бы…

— Чего теперь бы?

— А теперь бы я все карманы ему сам растопырил: бери, тащи, мил человек, — только бы мне еще полчасика у Василия Блаженного со свечкой постоять, колоколов послушать.

— А я смотрю так: вот я однажды там, в Москве, в участок по пьяному делу товарища по Кузнецкому на своей единоутробной спине возил, — так что же вы думаете? Дал мне околоточный два раза по шее, дураком назвал и в какую ни на есть комнату посадил. Действительно, в те времена дураком я был, потому что обидно мне сделалось, и даже плакал. А теперь бы…

— Что ж, теперь? Сам бы околоточного бил бы, что ли?

— Ну, действительно! Разве можно околоточного бить? Я его уважаю. А теперь бы я целый год у него в участке просидел и получал бы каждый час по шее, и «дурака» с моим удовольствием выслушивал… Только бы мне этим воздухом участочным подышать. Крепкий дух, но приятный. Тут тебе и сапогом кожаным, и махоркой, и вообще. Родной это дух, братцы вы мои, участочный, и ни на какой букет я его не променяю.

Кто-то невидимый мечтательно дополняет:

— В Охотном ряду тоже запах был невредный.

— У нас в Москве и сирень пахнет лучше, чем где. Я раз в Петровском парке так — то вот под сиренью сидел, вдыхал это самое… Вдруг двое выскочили: «Скидывай, говорят, пиджак»… Чудесные ребята! Я бы с ними сейчас даже пива в Трехгорном выпил. Замечательные были времена.

— Что ж, отдал?

— Чего?

— А пиджак!

— Как же не отдать, если они враз за горло, тут и штаны отдашь! Ей-богу, доведись как теперь — то я бы сейчас все время под сиренью сидел и пиджаки им отдавал.

Рассказчик, заметив молчаливое недоумение слушателей, добавляет, как бы извиняясь:

— Небо очень голубое было. Чистое. Московское. Не жалко мне пиджаков.

— Да, жилось благородно… Я там один журнальчик редактировал. Ну, и ахнул однажды что-то очень неподходящее насчет Столыпина, Петра Аркадьевича. Приходит утром пристав нашей части и так вежливо говорит: «Иван, говорит, Степаныч, вот вам бумажка. Штраф в 500 рублей за оскорбление в печати высших лиц». Я тогда, признаться, выругался крепко, потому что обидно 500 рублей платить, но вынимаю я деньги, а он еще и извиняется. «Поверьте, говорит, если бы моя воля, я бы — ни за что, но — распоряжение начальства. Вы бы, говорит, Иван Степанович, были поосторожней. Черт с ними, пишите о чем-нибудь дозволенном, — хоть полицию ругайте, — мы привыкши». И так этот приставишка растрогал меня, что пал я ему в объятия, и долго мы плакали, как два брата.

— Врешь ты все!

— Чего вру?

— А вот, что с приставом в объятиях плакали.

— Это почему же вру, скажите на милость?

— Да потому, что не будет тебе пристав плакать, хучь ты его озолоти. Они были серьезная, деловая публика.

— Ну так что?

— А то, что значит — ты и врешь.

— Ну хорошо, ну пусть вру — но ведь трогательно?

— Трогательно-то оно трогательно. Однако надо бы уже и спать…

Все кряхтя укладываются.

Редкие капли, скатывающиеся с невидимого облысевшего кропила, робко, с подлой трусостью постукивают в окна.

— Разве это дождь? — с ядовитой улыбкой говорит человек, поймавший вора у светлой заутрени. — Нет, у нас в России — вот это дождь!.. Как махнет тебя — так либо ревматизм, либо насморк на три недели!.. Хорошо жить там, и нету другого такого подобного государства.

Развороченный муравейник[править]

Разговор в беженском общежитии:

— Здравствуйте, я к вам на минутку. У вас есть карта Российской империи?

— Вот она на стенке.

— Ага, спасибо, а почему она вся флажками покрыта? Гм… для линии фронта — флажки, кажись, слишком неряшливо разбросаны…

— Родственники.

— Ага, родственники это сделали?

— Какие родственники! Это я сделал.

— Родственникам это сделали, для забавы?

— К черту забаву! Для собственного руководства сделал.

— В назидание родственникам?

— Плевать хочу на назидание! Выдерните флажок из Екатеринослава. Ну, что там написано?

— «Алеша» написано.

— Так. Брат. Застрял в Екатеринославе.

— Позвольте, а где же ваша вся семья?

— А вот следите по карте. Отправной пункт Петербург. Застряла больная сестра. Служит в продкоме, несчастная. Москва — потеряли при проезде дядю. Что на флажке написано?

— Написано «дядя».

— Правильно написано. Дальше. Курск — арестована жена за провоз якобы запрещенных двух фунтов колбасы. Разлучили, повели куда-то. Успел вскочить в поезд, потому что там остались дети. Теперь ищите детей… Станция Григорьевка — Люся. Есть Люся? Так. Потерялась в давке. Еду с Кокой. Станция Орехово — нападение махновцев, снова давка. Коку толпа выносит на перрон вместе с выломанной дверью. Три дня искал Коку. Пропал Кока. Какой флаг на Орехове?

— Есть флаг: «Кока на выломанной двери».

— Правильный флаг. Теперь семья брата Сергея. Отправной пункт бегства — Псков. Рассыпались кистью, вроде разрыва шрапнели. Псков — безногий паралитик дедушка, Матвеевка — Грися и Сеня, Добронравовка — свояченица, Двинск — тетя Мотя. Сам Сергей — Ковно, его племянник — где-то между Минском и Шавлями, — я так и флажок воткнул в нейтральную зону. Теперь гроздь флажков в ростовском направлении — семья дяди Володи. Тонкая линия с перерывами на сибирское направление — семья сестры Лики. Путь флажков по течению Волги… Впрочем, что это я все о своих да о своих. Прямо невежливо. Вы лучше расскажите, как ваша семья поживает.

— Да что ж рассказывать? Они, кроме меня, все вместе, все девять человек.

— Ну, слава богу, что вместе.

— Вы думаете? Они на Новодевичьем кладбище в Москве рядышком лежат…

Русское искусство[править]

— Вы?

— Я.

— Глазам своим не верю.

— Таким хорошеньким глазам не верить — это преступление.

Отпустить подобный комплимент днем на Пере, когда сотни летящего мимо народа не раз толкают вас в бока и в спину, для этого нужно быть очень светским, чрезвычайно элегантным человеком.

Таков я и есть.

Обладательница прекрасных глаз, известная петербургская драматическая актриса, стояла передо мной, и на ее живом лукавом лице в одну минуту сменялось десять выражений.

— Слушайте, Простодушный. Очень хочется вас видеть. Ведь вы — мой старый милый Петербург. Приходите чайку выпить.

— А где вы живете?

Во всяком другом городе этот простой вопрос вызвал бы такой же простой ответ: улица такая-то, дом номер такой-то.

Но не таков городишко Константинополь.

На лице актрисы появилось выражение небывалой для нее растерянности.

— Где я живу? Позвольте. Не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк. А может быть, и Казанлы-Базанлы. Впрочем, дайте мне лучше карандаш и бумажку, я вам нарисую.

Отчасти делается понятна густая толпа толкущихся на Пере. Это все русские стоят друг против друга и по полчаса объясняют свои адреса: не то Шашлы-Башлы, не то Бабаджан-Османды.

Выручают обыкновенно карандаш и бумажка, причем отправной пункт — Токатлиан [1]. Это та печка, от которой всегда танцует беженец.

Рисуются две параллельных линии — Пера. Потом квадратик — Токатлиан. Потом…

— Вот вам, — говорит актриса, чертя карандашом по бумаге, — Токатлиан. От этой штучки вы идите налево, сворачивайте на эту штучку, потом огибаете эту штучку, и тут второй дом, где я живу. Номер двадцать два. Третий этаж, квартира барона К.

Я благоговейно спрятал в бумажник этот странный документ и откланялся.

На другой день вечером, когда я собрался в гости к актрисе, зашел знакомый.

— Куда вы?

— Куда? От Токатлиана прямо, потом свернуть в эту штучку, потом в другую. Квартира барона К.

— Знаю. Хороший дом. Что ж это вы, дорогой мой, идете в такое аристократическое место — и в пиджаке?

— Не фрак же надевать.

— А почему бы и нет? Вечером в гостях фрак — самое разлюбленное дело. Все-таки это ведь заграница.

— Фрак так фрак, — согласился я.

Оделся и, сверкая туго накрахмаленным пластроном фрачной сорочки, отправился на Перу танцевать от излюбленной русской печки.

Если в Константинополе вам известна улица и номер дома, то это только половина дела. Другая половина — найти номер дома. Это трудно. Потому что седьмой номер помещается между двадцать девятым и четырнадцатым, а шестнадцатый скромно заткнулся между сто двадцать седьмым и девятнадцатым.

Вероятно, это происходит оттого, что туркам наши арабские цифры неизвестны. Дело происходило так: решив перенумеровать дома по-арабски, муниципалитет наделал несколько тысяч дощечек с разными цифрами и свалил их в кучу на главной площади. А потом каждый домовладелец подходил и выбирал тот номер, закорючки и загогулины которого приходились ему более по душе.

Искомый номер двадцать два был сравнительно приличен: между двадцать четвертым и тринадцатым.

На звонок дверь открыла дама очень элегантного вида.

— Что угодно?

— Анна Николаевна здесь живет?

— Какая?

— Русская. Беженка.

— Ах, это вы к Аннушке! Аннушка, тебя кто-то спрашивает.

Раздался стук каблучков, и в переднюю выпорхнула моя приятельница в фартуке и с какой-то тряпкой в руке.

Первые слова ее были такие:

— Чего тебя, ирода, черти-то по парадным носят? Не мог через черный ход приттить!

— Виноват, — растерялся, — сказали…

— Что сказала, то и сказала. Это мой кум, барыня. Я его допрежь того в Петербурхе знала. Иди уж на кухню, раздевайся там. Недотепа!

Кухня была теплая, уютная, но не особенно пригодная для моего элегантного фрака. Серая тужурка и каска пожарного были бы здесь гораздо уместнее.

— Ну, садись, кум, коль пришел. Самовар, чать, простыл, но стакашку еще нацедить возможное дело.

— А я вижу, вы с гранд-кокет перешли на характерные, — уныло заметил я, вертя в руках огромную ложку с дырочками.

— Чаво? Я, стал-быть, тут у кухарках пристроилась. Ничего, хозяева добрые, не забижают.

— На своих харчах? — деловито спросил я, чувствуя, как на моей голове невидимо вырастает медная пожарная каска.

— Хозяйские и отсыпное хозяйское.

— И доход от мясной и зеленной имеете?

— Законный прОцент (в последнем слове она сделала ударение на «о»). А то, может, щец похлебаешь? С обеда осталось. Я б разогрела.

Вошла хозяйка.

— Аннушка, самовар поставь.

Во мне заговорило джентльменство.

— Позвольте, я поставлю, — сказал я, кашлянув в кулак. — Я мигом. Стриженая девка не успеет косы заплести, как я его ушкварю. И никаких гвоздей. Вы только покажите, куда насыпать уголь и куда налить воды.

— Кто это такой, Аннушка? — спросила хозяйка, с остолбенелым видом разглядывая мой фрак.

— Так, один тут. Вроде как сродственник. Он, барыня, тихий. Ни тебе напиться, ни тебе набезобразить.

— Вы давно знакомы?

— С Петербурга, — скромно сказал я, переминаясь с ноги на ногу. — Аннушка в моих пьесах играла.

— Как… играла… Почему в ваших?..

— А кто тебя за язык тянет, эфиоп, — с досадой пробормотала Аннушка. — Места только лишишься из-за вас, чертей. Видите ли, барыня… Ихняя фамилия — Аверченко.

— Что ж вы тут, господи, пожалуйте в столовую, я вас с мужем познакомлю. Мы очень рады.

— Видала? — заносчиво сказал я, подмигивая. — А ты меня все ругаешь. А со мной господа за ручку здороваются и к столу приглашают.

С черного хода постучались. Вошел еще один Аннушкин гость, мой знакомый генерал, командовавший когда-то третьей армией. Он скромно остановился у притолоки, снял фуражку с галуном и сказал:

— Чай да сахар. Извините, что поздно. Такое наше дело швейцарское.

Мы сидели в столовой, за столом, покрытым белоснежной скатертью. Мы трое — кухарка, швейцар и я. Хозяин побежал в лавку за закуской и вином. Хозяйка раздувала на кухне самовар.

[1] Площадь в Константинополе. (Прим. ред.)

Русские в Византии[править]

Этот осколок константинопольской жизни мне хочется написать в благородной форме исторического романа — так он красочен.

Стояло ясное, погожее утро лета 1921 года.

Впрочем, нет, стоял вечер.

Автор начинает с утра только потому, что все русские исторические романы начинаются этой фразой.

А на самом деле стоял вечер, когда произошла завязка этого правдивого бытового романа.

Граф Безухов, не доложившись, неожиданно вошел в комнату жены и застал последнюю (она же была и первая у него) в объятиях своего друга князя Болконского.

Произошла ужасная сцена.

— Милостивый государь! — вскричал взбешенный муж.

— Милостивый государь!

— Вы знаете, что вами осквернен мой семейный очаг?!

— Здесь дама, прошу вас не возвышать голоса. Орет, сам не знает чего.

Закусив нижнюю губу, бледный граф молча сдернул со своей руки перчатку, сделал два шага по направлению к князю и бросил перчатку прямо в лицо врага.

— Надеюсь, вы понимаете, что это значит, — угрюмо сказал он.

— Готов к услугам, — холодно поклонившись, ответил князь Болконский.

— Мои секунданты будут у вас в десять часов утра.

— Хоть в девять, — с достоинством ответил князь, отыскивая свою шляпу.

По соглашению сторон поединок был решен на завтра на дуэльных пистолетах.

Выработав все условия и подробности, секундант графа, полковник Н., спросил у княжьего секунданта, гусарского корнета Ростова:

— Теперь последний вопрос: у вашего доверителя есть дуэльные пистолеты?

— Никаких нет.

— A у вас?

— Откуда, голубчик, я из Севастополя эвакуировался с маленьким ручным чемоданом… До дуэльных ли тут пистолетов!

— И у моего нету. Что ж теперь делать? Нельзя ли у кого-нибудь попросить на время? Например, у барона Берга?

— Нашли у кого просить! Барон на Пере «тещиными языками» торгует с лотка, неужели вы думаете, что у него удержалась такая ценная штука, как дуэльные пистолеты? Загнал!

Огорченные, разошлись секунданты по своим доверителям.

— Ну, что? — нетерпеливо спросил бледный, с горящими глазами граф Безухов. — Все готово? Когда?

— Черта с два готово! Пистолетов нет.

— Вот тебе раз! У барона Берга нет ли?

— «Тещины языки» есть у барона Берга. Не будете же вы драться «тещиными языками»!

— Может, в магазине можно купить, если недорого?

— Ваше сиятельство, что вы! В константинопольском магазине дуэльные пистолеты? Да на кой же их шут держать будут? Для греков, торгующих маслиной и халвой? Нашли тоже Онегиных! Они больше норовят друг друга по шее съездить, или еще проще — обсчитать на «пенды-грош», а не дуэль. Уверяю вас, что среди местных греков нет ни Ленских, ни Печориных.

— Гм… дьявольски глупо… не отказаться же из-за этого от дуэли!

— Впрочем, попытаюсь пойти еще в одно место — в комиссионный магазин «Оказион», — не найду ли там.

— Здравствуйте, чем могу услужить?

— У вас есть дуэльные пистолеты?

— Помилуйте, все есть. Ковры, картины, бриллианты, курительные трубки…

— На кой мне черт ваша курительная трубка! Из нее не выстрелишь.

— Пардон, стреляться хотите? Дуэль?

— Не я. Я по доверенности.

— Ага, так, так. Присядьте. Ну, желаю удачи. А пистолетики найдутся. Вам пару?

— Не четыре же. Это не кадриль танцевать.

— Нет, я в том смысле спросил, что, может, одним обойдетесь?

— Что вы за чушь городите! Какая же это дуэль с одним пистолетом!

— А почему же? Сначала первое лицо стреляет; ежели не попал, передает партнеру, тот стреляет — и так далее. Экономически-с…

— Подите вы! Сколько стоит пара?

— Для вас двести лир.

— Вы с ума сошли! Они и шестидесяти не стоят.

— Не могу-с. А пистолеты такие, что поставьте в затылок пятерых — насквозь пронижет.

— Ну, вот, для вашего удовольствия мы еще четыре пары дуэлистов подбирать будем! Уступите за сто.

— И разговора нет никакого.

— Ну, что?

— Черт его знает, с ума сошел человек. Он, может, из человеколюбия, но нельзя же драть двести лир за пару! Скажите, сколько вы ассигнуете?

— Ммм… Могу отдать все, что имею — сорок лир.

— Впрочем, с какой стати вы будете один нести все расходы! Вот еще — пусть противник примет на себя половину?

— Послушайте, удобно ли обращаться по… такому поводу?

— В Константинополе — все удобно. Я с него и за доктора половину сдеру…

Колесо завертелось. Полковник Н. пошел к корнету Ростову и потребовал, чтобы его доверитель, князь Болконский, заплатил свою часть за пистолеты — сорок лир. Корнет пошел к князю, у князя нашлось только двадцать пять лир. Корнет отправился к полковнику, но полковник нашел, что шансы не равны, и предложил взять доктора за счет князя; потом оба пошли в комиссионный магазин и стали торговаться.

Хозяин уступал за полтораста (без зарядов); секунданты давали шестьдесят с зарядами; не сойдясь, оба разошлись по своим доверителям за инструкциями; граф предложил полковнику Н. взять пистолеты напрокат; полковник отправился к корнету Ростову; оба отправились в комиссионный магазин; хозяин согласился напрокат, но попросил залог в полтораста лир; оба снова разошлись по доверителям; один из доверителей (граф) согласился дать в залог брошку жены (сто лир) с тем, чтобы князь Болконский доплатил остальное; корнет Ростов отправился к князю, но у князя оказалось всего-навсего пятнадцать лир; граф передал через своего секунданта, что князь саботирует дуэль, а князь ответил через своего секунданта, что бедность не саботаж, и что он если и задолжает графу за пистолеты, то впоследствии, когда будут деньги, отдаст. Граф чуть было не согласился, но жена его возмутилась. «С какой стати, — говорила она, — раз шансы не равны: если он тебя убьет, он этим самым освобождается от долга, а если ты его убьешь, ты с него ничего не получишь… Я вовсе не желаю терять на вашей дурацкой дуэли». Граф возразил, что не дурацкое, а дело чести; графиня ответила в том смысле, что, дескать, какая честь, когда нечего есть. Из комиссионного магазина пришел мальчик и простодушно спросил: «А что те господа будут стрелять друг друга или отдумали, потому как, может, найдутся другие покупатели — так отдавать или нет?» Граф послал его к князю Болконскому, графиня послала его к черту, а он вместо этого раскрыл зонтик от дождя и побежал домой.

Наступала осень.

О, Ленские, Онегины, Печорины и Грушницкие!

Вам-то небось хорошо было выдерживать свой стиль и благородство, когда и пистолеты под рукой, и камердинеры собственные, и экипажи, и верховые лошади… «Дуэль, пожалуйста, такое-то место, такой-то час, деремся на пистолетах». А попробуйте, милостивый государь, господин Ленский, пошататься по «оказионам», да поторговаться до седьмого пота, да войти в сношения с Онегиным на предмет взятия на себя части расходов, да получить с Онегина отказ, потому что у него «юс-пара» в кармане… Тогда не «Умру ли я, стрелой пронзенный» запоете, а совсем из другой оперы:

Помереть не померла,

Только время провела.

Бедные мы сделались, бедные…

И прилично-то уходить друг от друга не имеем возможности.

Трагедия русского писателя[править]

Меня часто спрашивают:

— Почему вы торчите в Константинополе? Почему не уезжаете в Париж?

— Боюсь, — робко шепчу я.

— Вот чудак, чего же вы боитесь?

— Я — писатель. И потому боюсь оторваться от родной территории, боюсь потерять связь с родным языком.

— Эва, да какая же эта родная территория — Константинополь!

— Помилуйте, никакой разницы. Проходишь мимо автомобиля — шофер кричит: «Пожалуйте, господин». Цветы тебе предлагают, говорят: «Не купите ли цветочков?» Рядом: «Пончики замечательные». В ресторан зашел — со швейцаром о Достоевском поговорил, в шантан пойдешь — слышишь:

Матреха, брось свои замашки,

Скорей тангу со мной танцуй…

Подлинно черноземная Россия.

— Так вы думаете, что в Париже разучитесь писать по-русски?

— Тому есть примеры, — печально улыбнулся я.

— А именно?

Не отнекиваясь, не ломаясь, я тут же рассказал одну грустную историю.

О русском писателе

Русский пароход покидал русские берега, отправляясь за границу. Опершись о борт, стоял русский писатель рядом со своей женой и тихо говорил:

— Прощай, моя бедная, истерзанная родина. Уже на горизонте маячит Эйфелева башня, Нотр Дам, Итальянский бульвар, но еще не скрылась из глаз моих ты, моя старая, добрая, так любимая мной Россия. И на чужбине я буду помнить твои маленькие церковки и зеленые монастыри, буду помнить тебя, холодный красавец Петербург, твои улицы, дома, буду помнить «Медведя» на Конюшенной, где так хорошо было запить расстегай рюмкой рябиновой. На всю жизнь врежешься ты в мозг мой — моя смешная, нелепая, бесконечно любимая Россия!

Жена стояла тут же — слушала эти писательские слова — и плакала.

Прошел год.

У русского писателя была уже квартирка на бульваре Гренелль и служба на улице Марбеф; многие шоферы такси уже кивали ему головой, как старому знакомому, уже у него было свое излюбленное кафе на улице Пигаль и кабачок на улице Сен-Мишель, где он облюбовал рагу из кролика и совсем недурное «ординер» [1].

Пришел он однажды домой после кролика, после «ординера», сел за письменный стол, подумал и, тряхнув головой, решил написать рассказ о своей дорогой родине.

— Что ты хочешь делать? — спросила жена.

— Хочу рассказ писать.

— О чем?

— О России.

— О че-о-ем?

— Господи боже ты мой, глуха ты, что ли? О Рос-сии-иии.

— Кальмэ ву, же ву при [2]. Что же ты можешь писать о России?

— Мало ли что. Начну так: «Шел унылый, скучный дождь, который только и может идти в Петербурге. Высокий молодой человек шагал по пустынной в это время дня Дерибасовской…»

— Постой, разве такая улица есть в Петербурге?

— А черт его знает! Знакомое словцо. Впрочем, поставлю для верности — Невскую улицу. Итак: «Высокий молодой человек шагал по Невской улице, свернул на Конюшенную и вошел, потирая руки, к „Медведю“. — Что, холодно вам? — спросил метрдотель, подавая карточку. — О да, — возразил молодой сей господин. — Я есть большой замерзавец на свой хрупкий организм».

— Послушай, — робко возразила жена, — разве есть такое слово «замерзавец»?

— Ну да. Человек, который быстро замерзает, суть замерзавец. Пишу дальше: « — Очень вас прошу, — сказал этот молодой господин, — подайте мне один застегай с немножечком пуассон фрэ [3] и одну рюмку рабиновку».

— Кто такое рабиновка?

— Это такое… дю водка.

— А по-моему, это еврейская фамилия: Рабиновка — жена Рабиновича.

— Ты так думаешь?.. Гм… Как трудно писать по-русски!

И принялся грызть перо.

Грыз до утра.

И еще год пронесся над писателем и его женой.

Писатель пополнел, округлился, завел свой автомобиль — вообще, та вечерняя газета, где он вел парижскую хронику, щедро оплачивала его — «се селебр рюсс» [4].

Однажды он возвращался вечером из ресторана, где оркестр ни с того ни с сего сыграл «Боже, царя храни».

Знакомая мелодия навеяла целый ряд мыслей о России.

«О, нотр повр Рюсси [5], — печально думал он. — Когда я приходить домой, я что-нибудь будить писать о наша славненькая матучка Руссии».

Пришел. Сел. Написал.

«Была большая дождика. Погода был то, это называй веритабль петербуржьен [6]. Один молодой господин ходил по одна улица по имени сей улица Крещиатик. Ему очень хотелось манжэ [7]. Он, заходишь на Конюшню, сесть на Медведя и поехать в ресторан где скажишь: — Гарсон [8], рабинович и одна застегайчик с ухами».

Я кончил.

Мой собеседник сидел, совсем раздавленный этой тяжелой историей.

Оборванный господин в красной феске подошел к нам и хрипло сказал:

— А что, ребятежь, нет ли у кого прикурить цигарки?

— Да, — ухмыльнулся мой собеседник, — трудно вам уехать из русского города.

[1] Дежурное блюдо. (Прим. ред.)

[2] Успокойся, пожалуйста.

[3] Свежая рыба.

[4] Этого знаменитого русского.

[5] О, наша бедная Россия. (Прим. ред.)

[6] Настоящая петербургская.

[7] Есть.

[8] Эй, человек.