Кукушка (Сергеев-Ценский)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску
Кукушка
автор Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Опубл.: 1907. Источник: az.lib.ru • (Отрывок из повести).

    Кукушка[править]

    I[править]

    Изо дня в день лили дожди. Изо дня в день приходили телеграммы с театра военных действий. В голове густо мешался их шум: казались живыми и влажными телеграммы и насыщенно-кровавыми — дожди.

    Лагерь стоял в низине над рекою, и его затопило. По реке плыли солдатские сундучки, вымытые водою из палаток.

    Офицеры разъехались по квартирам, а несколько человек перебрались в деревянную ротонду и заняли читальню.

    Два старых капитана — Лобода и Селенгинский, недавно переведенные в полк с Кавказа и через неделю уезжавшие на Дальний Восток, стали господами ротонды. Оба были пьяны, багровы, седоусы.

    Горела лампа с разбитым пыльным зеленым абажуром. На некрашеном полу густо наследили сапогами. Пили. Давно уже начали пить — еще с обеда; играли в карты, бросили и снова пили.

    По крыше ротонды и около всюду сплошно и гулко шумел дождь. Было жутко слушать, как он падал, такой знакомый, уже почти живой, сердился, плескал в окна, стучался в стены, пробуя слабые места, хлопотливо отбегал куда-то, точно скреплял там паутину большой паук, и потом набрасывался с новой жадностью, ворчал, катался и лязгал по звонкому железу, — хозяин всего кругом на многие версты.

    Воздух в комнате был плотный, волокнистый, ощутительно тяжелый, пропитанный известью отсыревших стен и грязной землею. Курили, и оттого он был окрашен синим.

    Сидели за столом и слушали Лободу.

    Лобода был выше Селенгинского, чуть моложе, с воспаленными яркими глазами; голос у него был густой, струнный.

    — Жили мы — горы кругом… В одной деревушке я с ротой, в другой — он с ротой… Вот так между нами — овраг, ручей на дне… Конечно, тучи пешком ходят.

    — Д-да! — восхищенно поддерживал Селенгинский. — Выйдешь из дому — сразу мокрый вдрызг… как в воду вошел!

    — Шакалы по ночам воют… Днем ветер… Рвет, подлый! В ущелье жили — со всех сторон рвет. (Глаза у него стали круглые, точно обхватить хотели.) Ветер, шакалы, тучи… На горах снег…

    — Ты о чем? Не тяни! — хрипел Селенгинский. — Как он из меня душу выматывает, если б кто знал! — Стучал кулаком по столу, звенели пустые бутылки. На дымной бороде прыгали отблески лоснящихся щек.

    — Вот приходит ко мне раз вечером он, — продолжал Лобода, — поставил я четвертную посуду. Выпили.

    — Ага! — догадался Селенгинский.

    — Потом прихожу на другой день к нему я. Он мне — четвертную посуду. Выпили.

    — Д-да!

    — И начали мы так ходить и пить. День у меня, день у него.

    — Три года так!.. Молодежь! Три года!

    — Да, чуть что не три года…

    — Жена его покойница — царство ей небесное, хороший был человек жена его — плачет над нами: «Пьяницы: почитали бы что-нибудь… Альбомчик вот есть, картинки бы посмотрели…» — Обвел всех белыми глазами, прыснул: — Картинки!

    — Молчи, дурак! Она святая была! — сердито покосился на него Лобода.

    — Она? Святая!.. Мы — свиньи, а она — святая… правда! — И не выдержал вдруг, прищурился, хитро махнул рукою, отвернулся, прыснул: — Картинки!

    Пять пар молодых глаз впитывали в себя их обоих, таких старых, пьяных, законченных. Над столом, грязным, залитым вином, забросанным окурками, переплелись лучи еще внимательных к жизни глаз; чего-то ждали.

    Прямо против Лободы сидел поручик Бабаев. Он пил много вместе с другими, но не опьянел, только в голове стало тяжело и звонко, точно дождь, живой и кровавый, лился весь там, под черепом, а около него до самого горизонта было светло и тихо.

    В то же время Бабаеву казалось, что он видит мельче, яснее, чем раньше. Оборвалась какая-то крепкая бечева, создававшая расстояние, и теперь он подошел вплотную и смотрел. Оценивал эти два новых лица, как будто это были не лица живых людей, а две скульптуры, выставленные напоказ в неудобном месте. Удивлялся, как кто-то смелый размашисто и красиво вылепил Лободу — крупное лицо с морщинами, прочный выгиб усов, щетину на угловатом подбородке, чрезмерно широкие, жилистые плечи. Или как просто, в два взмаха сделаны были выпуклые тугие щеки Селенгинского, покатый гладкий лоб, лысый череп, оскал длинных желтых зубов, когда он смеялся.

    За столом еще сидело четверо: Яловой, Шван, Ирликов, Глуходедов, и их лица не стирались, давно знакомые, но от них оставалось не все, а что-нибудь одно, яркое для каждого лица: белый цвет волос Ялового, опущенные углы губ Швана, острый птичий нос Ирликова, то, как неумело держал у рта папиросу никогда раньше не куривший Глуходедов.

    Мертвецки пьяный прапорщик, грек Андреади, шумно спал в стороне на койке. Иногда просыпался, умоляюще бормотал: «Господа… сыграйте кто-нибудь… ррапсодию Листа!» — и засыпал снова.

    Что-то уснуло в душе Бабаева, что безостановочно наклеивало ярлыки: все было выпукло, ясно и не имело смысла.

    — А если ливень, бывало, пройдет, — продолжал Лобода, — шабаш! На чьей стороне остался, там и живи. Сколько ни строили мы мостов — рвало в щепки! Сила!.. Там такое вздуется, бурлит, крутит — что ему мост? Рвануло — и нет.

    — Медведь у него был ручной, каждый день с ним от скуки боролся, — вставил Селенгинский.

    — Боролись? — спросил Лободу Бабаев.

    — Да… от скуки. По утрам вместо ванны, а среди дня — моциона ради… Здоровый был зверюга, все норовил хребет пополам сломать… Но издох глупо. На часового ночью наткнулся — понимаете? С орешника ночью слезал и прямо на часового. А тот с перепугу штык ему в брюхо — жжик! — весь до хомутика… Еще и выстрелил в него, каналья, — в голову попал… Потом-то, как баба, ревел: как же, единственное развлечение было — медведь, и то ухлопал.

    — В лесу и медведю будешь рад… Медведь — он что же… он ничего: зверь умный, — вставил Селенгинский.

    — Воображаю… действительно, ведь скука какая была! — просто сказал Яловой и задумался.

    Курили. Молчали. Овеяло близкой скукой. Скуку эту, страшно длинную, какую-то серую, вдруг стало ясно видно Бабаеву: протянулась от одного до другого конца горизонта и смотрела на всех, изогнувшись, мутными глазами без блеска, без мысли; так, тихо, подняла неговорящие глаза и смотрела.

    Черные бутылки на столе, жестянки консервов, окурки, пятна и пепел на скатерти, затушеванные синим дымом лица — это тоже была скука. Хотелось отодвинуть стул, но чуялось, что она лежала и ждала за спиной, что в нее было опущено все, как ведро в колодезь, и уйти было некуда и нельзя.

    Смутная тоска о каком-то подвиге больно заострилась в душе.

    — Идемте спать! — просительно сказал Глуходедов.

    — А в могиле что будете делать? — точно оскорбили его, исподлобья глянул Лобода.

    — Мне завтра дежурить, — оправдался он молодо. — И скучно что-то…

    — Господа! Идея! — вдруг поднял толстый обкуренный палец Селенгинский. — Хотите «кукушку»?

    — Кукушку?

    — Да… чтобы весело было!

    Что-то слышали о «кукушке», не представляли ясно; шевельнулось жуткое любопытство; хотелось посмотреть ближе, как хочется иногда взглянуть на крупного хищного зверя с глазу на глаз.

    — Старик! Нужно молодежи показать «кукушку»! Мы им покажем? Идет?

    — Идет, — протянул Лобода, обведя всех круглыми глазами.

    По скульптурным обветренным лицам прошла веселая волна: детски лукавыми стали оба.

    — Мы им покажем кавказскую кукушку! Без перьев и пуху!.

    — Молодежь! Идет? — хрипло выкрикнул и показал все свои зубы Селенгинский.

    Осмыслил ленивые глаза Яловой, Шван поднял концы губ, вынул изо рта папиросу Глуходедов…

    — Идет! — ответил за всех Бабаев. — Кукушку? Идет!

    Ощупал всех колким насмешливым взглядом — весело вдруг стало и ново; заметил, как штабс-капитан Ирликов незаметно хотел уйти, вскочил и положил ему на плечо руку.

    — За папиросами, капитан? У меня много.

    Шел первый час ночи.

    Дождь лился по крыше ровный и цельный, точно вся ядовитая, бесформенная и сплошная скука, которая гнездилась на земле, собралась и впиталась в его капли.

    II[править]

    Переплело густым синим угаром.

    Семь человек стояли в большом зале ротонды, с револьверами в руках.

    Огромный Лобода светил маленьким огарком, и огонек то казался испуганно вытаращенным глупым глазом, чуть пьяным, серым, то дразнящим, узким, жутко веселым язычком: покажется — спрячется, дернет влево-вправо, опять спрячется.

    — Зал большой, разгону много, — серьезно оценивал позицию Лобода. — Зеркало… от полу аршина на два… Стрелять будем в ноги — значит, разбить никак нельзя… Рояль…

    — А разобьешь — плати сам. Разбил, сукин кот, плати сам! — весело смеялся Селенгинский.

    Толстый, потный, он подбрасывал руки, нетерпеливо объясняя, как нужно становиться в угол, кричать «куку» и тут же бросаться в сторону, опять кричать «куку» из другого угла и опять бросаться…

    — Во всех углах побыл — с круга долой! Новую кукушку на кон. Пониме?.. Штука простая! А что?.. Ну да, штука простая, детская…

    Оттого, что огонек был маленький, а зал большой, люди казались странными; темнота жмурилась, расступаясь, когда Лобода подымал огарок, но тут же смыкалась снова и кутала этих семерых в грязные лохмотья, как нищая цыганка голых ребят.

    Бабаев смотрел на всех и никого не мог ясно представить: по всем прыгал колючий маленький свет, как чей-то смешок, и все были новые, странные. Встречался глазами, глаза казались бессмысленно яркими, точно слитые из стекол.

    — В окна тоже не стрелять — полку убыток, — прокатился голос Лободы. — Следы от пуль будут — замажем… Начинаем! Прошу брать билеты!

    Он разжал ладонь: узкими полосками белели на ней трубочки билетов.

    Бабаев посмотрел на его лицо — не улыбалось; было крупно, строго, красиво освещенное снизу; бросился в глаза желоб под кадыком на длинной шее.

    — Господи благослови! — потянулся к кучке билетов Селенгинский.

    Мясистый, широкий, преувеличенно долго копался он, щекоча ладонь Лободы, хрипло смеялся, точно ломал хворост, смотрел трубочки на свет и клал обратно, взял, наконец, одну, развернул:

    — Пусто!

    Перевернул ее, понюхал, опять посмотрел:

    — Все-таки пусто!

    — Не дури, осел! — сказал Лобода. — Зачем дуришь?.. За меня вынь, а то руки заняты.

    — О тебе что мне думать? Известно — тебе «кукушка». Я тебе удружу… Старый капитан молодой гвардии, вот тебе… — развернул билет и жалостно вытянул: — Пу-ycтo!

    — Дайте, я возьму, — придвинулся Глуходедов.

    — Да возьмем сразу, — сказал Яловой.

    Придвинулись, но Лобода сжал ладонь, и она стала похожа на урну с узким горлом.

    — По одному, господа! Порядок!

    Глуходедов вынул пустой билет, пожал плечами, улыбнулся и закурил папиросу.

    Пустая бумажка наивно забелела в руке Ялового.

    — Не везет, дядя! — засмеялся Селенгинский и похлопал его по спине.

    Бабаев подошел к Лободе, ощутил острый запах его пота, скользнул глазами по волосатому куску груди, выступавшему из рубахи… Стало странно, точно подошел к исповеди. Узкая, женская рука его свободно вошла в урну Лободы, ясно ощутила три твердых трубочки, перебросила все три… «Хочешь кукушку?» — сам себя спросил Бабаев и упрямо ответил: «Хочу». Крепко зажал в пальцах одну трубочку — показалась какой-то объемистой, точно было в ней что-то, — и вынул.

    Головы Селенгинского и Швана стукнулись об его голову, наклонившись, и от этого сразу стало как-то жарко и потно.

    Нервно, чуть не порвав, раскатал трубочку.

    — Есть! — крикнул за него Селенгинский.

    — Поймали кукушечку! Щипем!

    На грязной бумажке с жирным следом пальца Лободы было по-детски четко выведено «Кук» и поставлена нетерпеливая крупная точка.

    Бабаев обежал всех глазами, и показалось вдруг, что стало светлее: это с лиц у всех слетела паутина напряженности, и выступили сразу веселые, простые, хищные углы.

    — Фу! — звучно дунул и потушил свечку Селенгинский.

    — Черрт! Зачем? — рявкнул Лобода.

    Голос в темноте сверкнул и рассыпался, как ракета.

    Чиркнул и зажег спичку Глуходедов.

    — Что — зачем? — кричал обиженно Селенгинский. — Все в шеренгу, кукушка в левый угол, марш!.. И ни слова!.

    Спорили, кричали; тушили и зажигали спички.

    Бабаев отошел к левому углу за длинный рояль и смотрел. Колебались тени, прыгали светлые пятна. Шесть человек готовились к тому, как стрелять в него, Бабаева, и, чтобы это было удобно им, делали перестроения, меняли фронт.

    — Да вы новобранцы! Калмыки! Буряты! — кричал Селенгинский.

    Построились, подняли револьверы.

    — Кукушка! Смотрите, куда бежать! — крикнул Лобода. — Темно будет, как у негра… Смотрите!

    — Есть, — ответил Бабаев, глянув влево через рояль и через зеркало вправо.

    В груди часто и сильно забилось что-то птичье: раз-раз-раз — и горло почему-то стало уже и тверже.

    Спичка юркнула в темноту, как маленькая рыбка с белой спиной, темнота закачалась к стала, нахлынув со всех сторон, как море, и отчетливо слышно было: дождь бегал по крыше тысячью птичьих лап.

    III[править]

    — Ку-ку!

    Первый слог он хрипло зажал между языком и нёбом, а второй бросил звонко вперед, как новый двугривенный на прилавок… Момент прождал, думая: что дальше? Вспомнил, бросился вправо, головой вперед, задел левым плечом за неровную стенку…

    — А-а-а-ах-ах! — поспешно разорвали темноту выстрелы. Пули тупо стукнули в угол, как горсть камней…

    «Вон как! — дрогнула в Бабаеве удивленная мысль. — Как просто!..» Ярко представил, что стоит он не здесь, в пяти шагах от угла, а там, в углу. Шесть сквозных ран заныли в теле.

    — Жи-ив? — облил его вдруг участливый голос Селенгинского.

    — Жив, жив! — поспешно и как-то радостно крикнул он в ответ; и тут же кто-то засопел, и блеснул выстрел: пуля жмякнула в стенку в двух вершках от Бабаева.

    — Черрт! — неистово заревел Лобода.

    — Пищит: жив-жив, значит, воробей, не кукушка… Воробьев стрелять не грех, — хрипнул Селенгинский.

    — Кукушка! В угол! Не торчать у стен! — раскатился голос Лободы.

    Бабаев, точно его швырнули, как щенка, бросился в угол.

    «Да ведь это… что это?» — мелькнул в голове вопрос и не нашел ответа.

    Темнота показалась плотной, как кусты в лесу; сдвинулась со всех сторон и обхватила. Дрожала в лихорадке. Не дождь по крыше — это ее зубы стучали от дрожи… Темнота, и люди с револьверами… «Да ведь я с ними недавно сидел за столом, пил, говорил, глядел им в глаза…»

    — Кукушка! Ждем! — молодо и страшно знакомо выкрикнул Глуходедов.

    Бабаев хотел и не мог вспомнить, не мог даже приблизить к себе мутного пятна — лица Глуходедова, но то, что он крикнул, ударило его, как ледяная струя по голому телу.

    — Ку-ку! — вызывающе дернул он в ответ, точно за веревку на колокольне.

    И только отбросил себя на шаг, как сзади в угол правильным залпом горстью хлопнули пули.

    — Фу, черт, — невольно выдохнул вслух Бабаев. На носках, чувствуя, что ему жарко и он бледнеет, напряженный и оглушенный залпом, он пробежал вдоль стены, задевая плечом доски.

    Неловко стукнулся в угол.

    — Легче! — насмешливо крякнул Селенгинский. — Проломишь угол — стрелять некуда будет!.

    Кто-то засмеялся нервно.

    — А зачем из углов кукукать? И от стены ведь можно? — тихо спросил Яловой.

    — Мальчик! Это чтобы был порядок! Ждем! — пробасил Лобода.

    В это время Бабаев слушал залп, еще певший в ушах, дождь на крыше и сердце.

    От насмешки Селенгинского правая рука его с револьвером как-то неправильно вытянулась и сжала железо — пальцам стало больно.

    Он овладел собою, потому что уже ненавидел. Толстые щеки Селенгинского встали так близко и ярко, что рука хотела метнуться им навстречу.

    — Ку-ку! — пропел он нарочно высоко и длинно. Бросившись в сторону, он задал себе загадку: будет ли опять залп, или выстрелят вразброд, горох рассыплют. Ответил себе: горох, но раздался снова почти строго правильный залп.

    Темнота ахнула вся сразу, точно упала крыша: рраз! Почудилось, что кто-то гнался живой, — так близко по стене ударились пули.

    Холодно стало.

    — Спелись! — вслух сказал Бабаев.

    — А вы думали? — отозвался Шван.

    Почему-то стало обидно, что отозвался именно Шван, всегда необыкновенно молчаливый золотушный немец, с отвисшими углами губ, и так еще хвастливо самовлюбленно отозвался.

    — Ну, рысью в последний угол, марш-марш! — Это Ирликов, его голос, тонкий и острый, как его нос.

    — Ждем! — крикнул Лобода.

    — Ждем и просим! — прогудел Селенгинский.

    «Гонят!..» Почему-то в первый раз только теперь ясно представилось Бабаеву, что его гонят и что он идет, бросается, крадется на носках, вздрагивает и ждет только потому, что его гонят.

    И тут же он объяснил это: да ведь он уже не человек, не Бабаев, не поручик Бабаев — кукушка, птица… Шестеро людей стоят в шеренге и гонят птицу…

    На один миг мелькнула так просто и четко старая ветла где-то внизу под косогором, где было еще много таких же старых корявых ветел, — зелено, жарко, сонно, — и кукушка… «Ку-ку! Ку-ку!» Звуки, вызванные памятью, проплыли, дрожа, нежные, почему-то лиловые, как даль, мягкие, как летучий пух от ветел…

    Дрожали ноги, когда он крался… Проступало что-то звериное, жуткое, точно росли когти на пальцах, и в черной темноте так вольно было проступать этому звериному сквозь какие-то странные рубахи, ненужные высокие сапоги на ногах…

    Сопело что-то сзади: это шестеро нетерпеливо ждали, переминаясь, меняя фронт.

    Бабаев нащупал угол. Хотелось кончить.

    — Ку-ку! — крикнул он в четвертый раз, крикнул так громко и злобно, как мог, и подумал: «Сейчас зажгут свечку!» Едва не забыл, что нужно отскочить; только отбросил тело, — четким, угловатым зигзагом, три вместе и три вразброд, хлопнули выстрелы. Совсем близко, до смешного просто и близко ударились в дерево пули.

    — Конец! — сказал Лобода.

    Только сытый смысл этого слова понял Бабаев, голоса он не слышал.

    Закачалось черное, ослепило и расступилось слоями: Яловой зажег спичку.

    IV[править]

    Как у нас на Капказ

    Каркадыл шэталси-и.

    Дыржал в рот вэтчины

    Агармадной вел-чины! —

    нелепо качаясь, пел Селенгинский навстречу подходившему Бабаеву.

    Бабаев чувствовал, что был бледен, и шел неровной походкой: ноги почему-то задевали одна за другую, пот холодел на лбу.

    — Душа мой! — Селенгинский обхватил его за талию, наклонился. — Въи думаете, что ви — брунэт? Въи — сволочь!.. Ви даже вовсе и не блонди-ин!.. Разве так играют в «кукушку»!.. Нужно, как ртуть! Как коза!.. Хлопе, скоке, бокс!.. Как ог-гонь!.. Это молодежь! Это поручик!.

    — Напал, черт! Дай отдышаться! — оборвал его Лобода.

    При прыгавшем свете огарка тянулись к Бабаеву длинные спрашивающие лица. Это не было участие, он видел — это был только тот звериный страх за себя, который, шутя, оголяет бесстыдно человека, под которым, как под душем, нельзя отличить короля от шута.

    Было приятно наблюдать это теперь, когда он снова стал человеком.

    — Страшно? — откровенно спросил Шван.

    — Вы знаете, что страшнее всего? Это когда лошадь верхом на человеке скачет! — желчно ответил Бабаев.

    — Правильно, — одобрил Селенгинский.

    — Это вы-то и есть лошадь! — в упор ему выжал Бабаев.

    — Я? Почему я?

    — Потому… что ржете!

    — Вьюнош! Давай уж я на тебе и верхом поеду!

    Селенгинский хотел было обхватить его сзади, но Бабаев вывернулся, как угорь, и поднял на него руку с револьвером. Глаза его окаменели и утонули в мутных глазах Селенгинского.

    Он чувствовал, что малейшее движение с его стороны, и он выстрелит.

    — Убьет ведь! — испугался вдруг Глуходедов.

    Но огромный Лобода встал между ними, как стена, и, точно ничего не случилось, заговорил:

    — Играют и так, как мы сейчас: забежал в угол — ори «ку-ку!» А то есть еще прием… по пьяному делу… безалаберный, не люблю я! Кричать «ку-ку» со всякого места: где стал, там и кричит.

    — Вот это и есть настоящая «кукушка»! Это и есть! — вмешался Селенгинский. — Я им покажу «кукушку»! Э, черт! Брось свои билетики к шутам! Я им покажу настоящую кавказскую «кукушку»! Как коза буду прыгать, как коза — успевай стрелять!

    — Чемодан подтяни! — ткнул ему в живот Лобода.

    — Ни черта!.. Молодежь тоже! Чванится! Губы дует… Я им покажу «кукушку»… настоящую… — Он поднес пальцы к губам и чмокнул. — Туши свечку!

    Кто-то налег на дверь оттуда, из бильярдной, несмело шмурыгал локтями, шептался.

    Все оглянулись.

    — Солдаты из буфета, — догадался Яловой.

    — Эй, вы там! Прочь от двери! — зыкнул Лобода.

    Отшатнулись.

    — Может быть, дежурный по полку, — сказал Ирликов.

    — Что нам дежурный!.. Дежурный!.. Спит в бараке… как свинья! — передернул от нетерпения всем телом Селенгинский.

    Сел на пол. Сбросил сапоги.

    На момент как-то стало тихо, и дождь вверху уже не стучал, а шелестел, как березы в лесу. Бабаев глядел на яркие световые пятна, бродившие по лицам. Каждое пятно уже утомляло, сверлило глаза.

    Селенгинский вытянул губы, дунул, и вдруг упал мрак, точно не таился он где-то под потолком и в углах, а жил весь целиком в этом толстом, красном, с бесстыдно большим животом и тугими, как вилки капусты, щеками.

    — Ку-ку! — прохрипел из ближнего угла Селенгинский, будто пробили старинные куранты.

    — Стой, черт! — рявкнул Лобода.

    — И зарядов мало, — тоскливо поддержал Шван.

    — Ничего!.. стройся!

    — Зарядов только по три!

    — Выпустим — зарядим…

    — Ку-ку!

    Хрюкнуло, ударилось что-то в темноте, мягкое и круглое, как огромный мяч, толстыми руками разметало всех, столкнуло головами, сбило в кучу и в противоположном конце зала задорно пропело:

    — Ку-ку!

    — Черрт!

    — Что такое?

    — Отдавил ногу!

    — Ррах! — нелепо выстрелил кто-то.

    Звякнуло стекло: должно быть, попало в раму.

    — Нельзя так!

    — Бей его!.. Ку-ку!

    Совсем близко. Даже не у стены, а где-то в пространстве.

    Бабаев почувствовал вдруг близкий шум по полу — кто-то навалился на него, дернул за руку — чуть устоял на ногах.

    — Что это?

    — Ну-ну, ты!

    Как будто кто-то рядом упал на колени, поднялся.

    — Ха-ха-ха!.. Ку-ку!

    Снова выстрел. За ним еще — странный, совсем ненужный, неизвестно куда.

    «Бррыж-ж…» — глухо фыркнул, как кошка, раненый рояль.

    — О господи!.. Ку-ку!

    Насмешливо, тонко, как будто даже и не Селенгинский, а кто-то другой, маленький, спрятанный в нем.

    — Ку-ку!

    Бабаев нажал на спуск. Револьвер клюнул. Выстрел грохнул. «В пол!» — стыдливо подумал Бабаев.

    — A-ax! — еще два выстрела.

    Кто-то задел его локтем. Чихнул кто-то…

    — Как коза! — промычало, набросившись, толстое и опять разметало всех.

    — Ку-ку!

    — Прекратить! Так нельзя! Беспорядок! — зарычал Лобода. — Спички!

    Но опять кто-то выстрелил.

    — Ку-ку!

    Выстрелил еще кто-то.

    Все сбились в кучу. Все молчали, затаив дыхание; ловили шорохи.

    Бабаев хотел рассмотреть глазами это толстое белое пятно, но темнота не выдавала его; темнота швыряла его из угла в угол, точно живой воплощенный старый смех, и разбивала о стены в мелкие ртутные шарики.

    — Ку-ку!

    И тут же два выстрела.

    Это уже начиналась охота.

    Темнота зала уже всем казалась какой-то черной чащей, и диким, хрипло рычащим зверем представлялся метавшийся по ней Селенгинский.

    Плотно стало, пьяно, бессмысленно.

    — Это вальдшнеп! — смеялся кто-то.

    — Кабан!

    — Просто черт заморский!

    — Дайте же спичку! — кричал Лобода.

    Но никто не давал спички.

    — Ку-ку!

    Жмяк… Показалось Бабаеву, что выстрел его был круглым и толстым у дула револьвера, а там, вдали, где ударилась пуля, заострился и зазвенел.

    — Зеркало! — догадался кто-то.

    — Разбил, сукин кот! А что? Плати сам! — Мягкое перебросилось около, обдало потом.

    Кого-то звучно толкнуло в спину: екнула спина.

    — Ку-ку!

    «Зеркало?..» Перед Бабаевым мелькнула радугой какая-то большая куча денег, которую могут с него вычесть, потом еще что-то… нелепое, грязное скривило перед самыми глазами подлую морду, топорщилось, забегая вперед спиною в угол, раскатывалось ручьями помоев… У него заныла рука от напряжения. Палец, лежащий на спуске, немел, ожидая.

    Вдруг какой-то колючий приступ сладострастия пробежал по телу: попасть!

    Шван сзади его прошептал: «Нет зарядов», кто-то толкнул его в плечо, повернувшись, кто-то скрипнул зубами… Но ухо пропускало мимо эти звуки, бросало их в темноту, а из нее вызывало, замирая, знакомый, такой противный хриплый голос, похожий больше на хрюканье, чем на рыданье кукушки… Только бы попасть! Все равно куда — только попасть!.

    — Ку-ку!

    Не пришлось менять направления револьвера: крик метнулся где-то близко, чуть не в конце дула…

    Жадно нажал и спустил курок.

    Звук выстрела казался страшно долгим, рассыпался на какие-то мелкие шерстинки, кружился, мешал дышать… И когда он ушел наконец, Бабаев услышал:

    — Хлопc!.. Есть!

    И грузное тело Селенгинского шумно опустилось на пол.

    — Идол лоскутный!.. Ведь я же знал! Ведь я же знал, что подстрелят! — простонал Лобода и заревел вдруг: — Спичку!!

    — Что? Что такое?

    — Спичку!

    Коробка долго, как шаловливый мышонок, шуршала в чьих-то непослушных руках.

    Чиркнула спичка. Свет закачался и глянул кругом, хмурый и красный, как заспанный глаз.

    V[править]

    Селенгинский сидел на полу, подвернув под себя ногу. Другая нога просунулась вперед просто и тупо. На лысой передней половине черепа круглился белый блик. Глаза подымались от одного на другого из подошедших и были какие-то наивные, непонимающие, сразу страшно помолодевшие глаза; не говорили, но — ясно было — хотели сказать: «Вот поди ж ты, какая чепуха вышла!»

    — Куда? — коротко спросил Лобода.

    — В живот, кажется… или ниже — не пойму куда… Доктора бы… — робко сказал Селенгинский.

    — Говорил я тебе… Эх! — Лобода взялся за голову.

    — Кто это? — спросил Шван. — У меня не было уж заряда.

    — Кто стрелял последний? — поддержал Яловой.

    — Ду… ррыбы! Разве не все равно, кто? — как-то по-детски взвыл, топнув ногою, Лобода. — Разве не все равно — ты, я? Кто-нибудь должен был попасть!.. Я кричал: спичку! Почему никто не зажег?

    — Не кричи, Петя! Пошли за доктором! — кротко остановил Селенгинский.

    Стало видно, как закраснелся и быстро темнел, напитываясь кровью, подол рубахи.

    — Послушайте! Этим нельзя шутить! — наставительно сказал Ирликов.

    Вид крови пугал его; он отворачивался и скользил по лицам блеклыми глазами…

    — Что шутить? Кто ж шутит? — зло буркнул Лобода.

    Он стал на колени перед Селенгинским, тихо заворотил рубаху.

    Все столпились около, вытянув шеи.

    Бабаев ощутил во рту сильно соленый, вяжущий вкус. В голове катились медленные сплошные круги, как колеса фаэтона.

    На обвисшем животе Селенгинского он не мог ничего различить: червонело что-то широкое, но в усатое мрачное лицо Лободы он впился глазами и ждал.

    — Рваная, сквозная… слава богу!. — прогудел Лобода. — А вышла куда?.. В ногу, что ли?

    — Ну да! В ногу же, в ногу… — точно обрадовался Селенгинский и тихо хлопнул себя по подвернутой ноге. — В бедро, должно быть…

    — Это я выстрелил последний, — сказал вдруг Бабаев.

    Как-то больно стало на мгновенье его глазам от кучи столпившихся около глаз — непонимающих, вспугнутых, съеженных. Бабаев поспешно отбросил взглядом их все, отыскал глаза Селенгинского и долго смотрел в них, в самую глубь, зачарованно, тихо; смотрел, может быть, всего два-три момента, но показалось очень долго и важно. Глаза были, как раскрытая на двух четких страницах книга, не поучающая нагло, а спрашивающая кротко и ожидающе, как спрашивают вечерние поля у солнца: «Взойдешь ли завтра?»

    — Вы… целились? — вдруг спросил сбоку Лобода.

    — Нет! — не думая, но твердо и спокойно ответил Бабаев, скользнув по сухим скулам Лободы.

    — Ну да… конечно, нет… Вы меня извините… — пробормотал Лобода и добавил: — Уж очень поторопились: «ку-ку» и выстрел… Так нельзя… Подождать нужно было…

    Бабаеву показалось, что от него ждут чего-то, что, может быть, он должен был стать на колени возле Селенгинского, обнять его, заплакать… Кровь бросилась вдруг в лицо: он вновь встретился с глазами Селенгинского, и стало ясно, что глаза эти смотрели ему глубоко внутрь и видели «да» на том месте души, с которого сорвалось «нет».

    — Хорошие глаза какие у вас стали! — не выдержал, чтобы не сказать, Бабаев.

    — Доктора! Пожалуйста, доктора! — капризно вытянул Селенгинский.

    — Конечно!.. Ну, что же мы?.. Это свинство!.

    — Я пойду за доктором! — бросился к двери Бабаев.

    — За своим, за полковым! — крикнул еще кто-то.

    Бабаев распахнул двери в бильярдную.

    Тени двух солдат метнулись к дверям буфета. Натыкаясь, вбежал в читальню. Едва вытащил от нервной дрожи спички из кармана шаровар, зажег свечку. Торопливо натянул китель, шинель, фуражку…

    Вдруг тяжелые шаги Лободы. Вошел бледный, растерянный… Поймал его руку, сжал.

    — Успокойте, голубчик… Ведь это вы действительно не нарочно?.

    Голос стал умоляющим, жидким. Табаком и вином пахло каждое слово.

    — Что вы, капитан!

    Бабаев почувствовал свои глаза, как они вскинулись на Лободу, оскорбленные, почти негодующие.

    — Нет, нет, конечно! — заспешил Лобода. — Это я вашу ссору вспомнил… Конечно, нет… Привезите доктора… Рана не очень опасная, а впрочем, неизвестно… Мы так, я думаю: поместим не в лазарете — на частной квартире, чтобы без огласки… Да нельзя! Ведь пулю извлечь надо… Голова кругом пошла… Все равно… Мы его обмоем сейчас, перевяжем, а там как доктор… Скорее, голубчик!

    Проснулся Андреади, поднял черную голову, приподнялся:

    — Гсс-да… рр-содию Бах-ха! — И снова зажал тяжелые веки и лег.

    VI[править]

    Когда Бабаев выбежал из ротонды, стало слышно только, как дождь сплошно и торопливо, тысячью мелких молоточков, припаивал небо к земле, как пухло хлопали ноги в размякшем, жидком, точно и там внизу что-то жило — смеялось и плакало, и как черные чудища, рассевшись кругом на месте дневных кустов божьего дерева и терна, ворочались и сопели.

    Он шел по аллее вдоль лагеря. От фонаря у знамени, мягко ломаясь на дожде, разбухая, стираясь, влажно расползались желтые пятна. На лужах они осели, и было в них что-то мертвое: дождь хотел потушить их, а они горели; дождь хотел заставить их всколыхнуться, тормошил их, пронизывал насквозь частыми иглами, а они лежали неподвижно.

    Что-то случилось там сзади, в ротонде… Оглянулся — было темно. Но чудилось ясно узкое птичье горло, жесткое на ощупь, однозвучно крикливое, и сердце — четкое, быстрое: раз-раз-раз… выстрелы, как грохот пустой бочки, дребезжанье рамы, голос Лободы, страшно помолодевшие глаза Селенгинского, когда он сидел на полу и рубаха темнела от крови.

    Еще раз оглянулся… Что там теперь? Рвут на бинты простыни, полотенца — дррр… Противный звук полоснул по нервам… Неумело льют из стакана холодную воду на горячее, красное… Передернул всем телом от холода, такого осязательного, живого, от которого вдруг невольно ляскают челюсти. Негибкие толстые пальцы Лободы заворочались перед глазами…

    Ноги трудно было вытаскивать из глинистой грязи, точно были они чужие, или даже не ноги, а просто две слабо привязанные деревяшки: так мало было в них крови.

    Вся она звенела здесь, в голове, и из нее, лихорадочно пенистой, поспешно вырастали двое: он, Бабаев, и Селенгинский. Он — старый, он — весь знакомый до последнего изгиба мысли, и Селенгинский — новый: разве он знал его неделю назад?

    Се-лен-гин-ский — длинная кличка короткого толстого хриплоголосого человека, у которого был лысый череп и тугие щеки.

    «А-ах!..» Выстрел этот, каким он казался — долгим и огромным, точно ахнул кто-то на всю землю… и опять почему-то закружились шерстинки, не давая дышать.

    Вот фонарь. Это просто кто-то высокий, тонкий, заплаканный, одиноко стоит и смотрит. Под навесом часовой звякнул тихо винтовкой: стал смирно.

    Через поле по вязкой грязи так долго идти. Колыхнулась в душе длинная дорога, темная, мокрая, а над ней то, недавнее, такое сухое и страшное, потому что без слез… Нужно было стать на колена, обнять старую пьяную голову и над ней заплакать.

    Может быть, только им показалась неопасной рана? Может быть, приедет врач и покачает головой… Он умеет качать ею медленно, чуть заметно, точно поправляет неловкий ворот рубахи… Может быть, умрет Селенгинский?.

    Нужно было сказать ему: «Это я ранил тебя, старый, потому что хотел попасть!..» Он представил так ярко, точно не было ночи, мокрого поля, деревянных ног и вязкой грязи под ними, представил, как говорит он это Селенгинскому и смотрит в его глаза. Две пары чистых, до дна просветленных глаз слились и замерли, и людей в мундирах нет кругом, и дальше, и еще дальше тоже нет никаких людей, нет того, что было, нет «будет» — есть момент, и этот момент росист простотою и счастьем отречения.

    «Подвиг!» — нашел для этого готовое слово Бабаев. Если бы он сказал это, то совершил бы подвиг… Кому это нужно было?

    От дождя было тесно идти: обступили кругом стены из мокрой паутины, и все время он шел и рвал их, шел и рвал. И мысли сплетались, как паутина, только мысли были сухие, четкие.

    Это не он выстрелил в Селенгинского — теперь он видел, — это Селенгинский стрелял в него, Бабаева, когда крикнул: «Жив?..» Сочно так вмякла пуля в двух вершках от его руки… Если бы тоже попал? Если бы тоже ранил его в живот навылет? Он лежал бы около его ног и плакал и хрипло говорил бы, тучный: «Прости, голубчик!» А рана все-таки червонела бы кровью…

    Почему это вдруг вспомнил Бабаев, но вспомнил ярко, что какой-то странный ученый прожил несколько лет с обезьянами, изучая их язык. Где жил — в бразильских лесах на свободе или в клетке зверинца — не важно, но около него несколько лет визжали и кривлялись обезьяны, эти странные животные, почти что люди, обросшие шерстью, жили простой и явной, глубокой и жуткой жизнью, — насмешка над людьми, но… почти что люди. И настоящим людям было смешно, что вместе с обезьянами живет умный и ученый человек.

    Это выплыло из памяти и опять нырнуло в глубину, но остался от него какой-то след, точно плюнул кто-то на каменного идола, который был когда-то бог, — отошел, вернулся и еще плюнул.

    Лежит теперь Селенгинский в читальне, на кровати, рядом с пьяным прапорщиком Андреади, который, может быть, тоже проснулся, уже окончательно проснулся, смотрит и не просит сыграть рапсодию, так как ее уже сыграли.

    У Селенгинского теперь мелкая дрожь от боли, неизвестности и холодной воды, а глаза доверчивые и робкие.

    Приедет доктор, будет качать головою.

    Завтра весь полк будет знать, что играли в «кукушку» и что он, Бабаев, нечаянно ранил Селенгинского.

    Только никто никогда не узнает, что он хотел попасть, — и как неважно, как безразлично это: узнают — не узнают.

    Где-то далеко тысячами умирают вот теперь люди, где-то близко еще умирают и рождаются новые. Идет дождь. Хочет спаять небо с землей и не может; щупает холодными пальцами лицо Бабаева, скоблится со всех сторон птичьими пальцами по его плащу…

    Канава зачернелась около ног. Это передняя линейка лагеря кончилась, за ней плац к город.

    В канаве вода — перепрыгнуть надо.

    Бабаев остановился, сбросил с сапог налипшую тяжелую грязь, медленно подтянулся, проверил готовность ног и перепрыгнул без разгона.