Перейти к содержанию

К столетию Пана Тадеуша (Ходасевич)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
К столетию Пана Тадеуша
автор Владислав Фелицианович Ходасевич
Опубл.: 1934. Источник: az.lib.ru

Владислав Ходасевич. Пушкин и поэты его времени

Том второй. (Статьи, рецензии, заметки 1925—1934 гг.)

Под редакцией Роберта Хьюза

Berkeley Slavic Specialties

К СТОЛЕТИЮ ПАНА ТАДЕУША

[править]

Бывает так, что детские понятия о каком-нибудь предмете оказываются как бы предчувствиями или даже предсознаниями будущих понятий, основанных на неизмеримо более обстоятельном и сложном знакомстве с тем же предметом.

Несколько впечатлений, которые мне сейчас вспоминаются очень ясно, относятся к самой ранней поре моей жизни, к тому времени, когда я еще не ходил в детский сад, с которого началось мое, уже безвозвратное, обрусение.

По утрам, после чаю, мать уводила меня в свою комнату. Там, над кроватью, висел в золотой раме образ Божией Матери Остробрамской. На полу лежал коврик. Став на колени, я по-польски читал Отче наш, потом Богородицу, потом Верую. Потом мне мама рассказывала о Польше и иногда читала стихи. То было начало Пана Тадеуша. Что это за сочинение, толком узнал я гораздо позже, и только тогда понял, что чтение не заходило дальше семьдесят второго стиха первой книги. Всякий раз после того, как герой (которого имя еще не было названо) только что вылез из повозки, побежал по дому, увидел знакомую мебель и часы с курантами, и с детской радостью

Вновь потянул за шнур, чтобы знакомый вал

Мазурку старую Домбровского сыграл,

мать начинала плакать и отпускала меня.

Эти стихи я знал почти наизусть, многого в них не понимая — и не стремился понять. Я знал, что их написал Мицкевич, такой же поэт, как поэтами были Пушкин, Лермонтов, Майков, Фет. Но понимать Пушкина, Лермонтова, Майкова, Фета нужно и можно, а Мицкевич — другое дело: это не только поэзия, это как-то неразрывно связано с молитвой и с Польшей, значит — с церковью, с тем костелом в Милютинском переулке, куда мы с мамой ездим по воскресеньям. Я никогда не видел ни Мицкевича, ни Польши, их также нельзя увидеть, как Бога, но они там же, где Бог: за низкой решеткой, обитою красным бархатом, в громе органа, в кадильном дыму и в золотом, страшном сиянии косых лучей солнца, откуда-то сбоку падающих в алтарь. Алтарь для меня был преддверием или даже началом «того света», в котором я был, когда меня не было, и буду — когда меня не будет.

Бог — Польша — Мицкевич: невидимое и непонятное, но родное. И — друг от друга неотделимое.

Так мерещилось в детских путаных представлениях.

*

В 1824 г., без малого двадцати шести лет от роду, Мицкевич покинул Польшу — точнее Литву, — которую ему уже не суждено было увидеть.

В 1828 г., после скитаний по России, он выехал заграницу.

1831 год был ознаменован польским восстанием, подавленным к концу года. Остатки разбитой польской армии отступили за пределы России. Постепенно к ним присоединились некоторые выходцы из Польши. Началось бытие польской эмиграции.

В 1833 году Мицкевич начал, а в 1834-ом кончил Пана Тадеуша, столетие которого только что было торжественно отпраздновано в Париже, где он и писался.

Первоначальной мыслью Мицкевича было написать идиллию в духе «Германна и Доротеи». Однако, начатый труд сам собой разросся в эпопею, содержащую почти десять тысяч стихов. Это происхождение от гетевского источника сказалось в Пане Тадеуше очень заметно. Фабула Пана Тадеуша прекрасна была бы для идиллии, но для произведения столь обширного она слишком несложна и развивается слишком медленно.

Нечто подобное надо сказать и о внутреннем содержании поэмы. В нем нет ни большой глубины, ни сложности. Это — картины природы и быта, живые и выразительные, написанные с исключительным мастерством, — но все же не уводящие мысль дальше того, что в них изображено. Правда, необходимо принять во внимание, что Пан Тадеуш написан стихами неизъяснимой прелести. Их звуковая ткань сама по себе необыкновенно значительна. Однако же, эта значительность — музыкального и эмоционального, а не философического характера.

Отсюда вовсе не следует, что Пан Тадеуш в каком-то смысле не удался Мицкевичу. Напротив — он вышел именно таким, каким был задуман. Мицкевич писал поэму после очень сложных и углубленных вещей, только что потребовавших от него большого душевного и умственного напряжения. Сколько бы ни было вложено в Пана Тадеуша чисто поэтического труда, — Мицкевич все же за ним как бы отдыхал. Свою цель он совершенно точно и исчерпывающе изложил в первых же стихах:

Литва! О, родина! Ты — как здоровье.

Тот Тебя воистину оценит и поймет,

Кто потерял тебя. Теперь живописую Тебя во всей красе, затем, что я тоскую.

Эта простая задача и была им разрешена в совершенстве, хотя, конечно, не сделалась от того сложнее. «Когда я пишу, мне кажется, что я на Литве», говорил он — и впрямь упивался своим мысленным пребыванием на родине. Чувство это было в нем так сильно, что придало как бы некую магию всей поэме. Оно сообщилось первым читателям Пана Тадеуша — эмигрантам, а затем и всей Польше. Слезы, пролитые над Паном Тадеушем, словно впитались в поэму, сами сделались частью ее, придали ей некий ореол, и таким образом, незамысловатая история шляхетских распрей стала воистину национальным эпосом: скорее в силу переживаний, связанных с нею у автора и у ряда читательских поколений, нежели в силу ее собственной внутренней значительности.

Строго говоря, художественное произведение, которого смысл исчерпывается заключенным в нем мемуарным, пейзажным и бытовым материалом, а эмоциональное воздействие не идет дальше пробуждений сладких воспоминаний об утраченной благополучной жизни, неизбежно оказывается дефективным. Дефективны те стихи и рассказы, которые сейчас пишутся в русской эмиграции, с единственной целью припомнить былой уклад и былой пейзаж, с классическими «березками». Незначительны авторы, ставящие себе только эту, слишком несложную, ограниченную задачу. Можно было бы, следственно, запасшись известной долей смелости, сказать, что и в Пане Тадеуше, несмотря на все живописное и стихотворное великолепие, Мицкевич отчасти уронил свою лиру, дав ей задание слишком легкое, заставив потакать тем обывательским воспоминаниям, которые в каждой эмиграции имеют свойства чувствительно переполнять сердца, но, к несчастью, более служат их размягчению, нежели закалке. Однако, по отношению к Мицкевичу такой упрек был бы несправедлив.

Прежде всего, он имел внутреннее право отдаться воспоминаниям (только воспоминаниям), потому что им уже были написаны «Конрад Валленрод», «Дзяды», Книги народа польского — произведения неизмеримо более насыщенные идейно. Во-вторых, Мицкевич еще и потому мог разрешить себе тот нравственный отдых, каким было для него писание Пана Тадеуша, что в ту пору его душевные силы находились как раз накануне сильнейшего подъема, а не упадка. Пан Тадеуш был последним литературным, всего только литературным произведением Мицкевича. После Пана Тадеуша Мицкевич прожил еще почти двадцать два года — и все они, до последней минуты, были отданы подвигу, неизмеримо более тяжкому, чем только литература. Душевная размягченность Пана Тадеуша этим подвигом и была оправдана. Более того: если бы этот подвиг не начался уже в пору писания Пана Тадеуша, поэма не вышла бы так прекрасна со стороны чисто литературной. Те «слишком человеческие» чувства, которым в последний раз отдался Мицкевич в Пане Тадеуше, именно потому и вылились с такой волшебной силой, что они уже были в нем как бы подостланы иными, куда более значительными по объему и силе.

*

В широких кругах русского общества до сих пор распространены о Мицкевиче представления слишком неверные. Прежде всего: никогда Мицкевич не был врагом русского народа. Такая вражда не могла бы ужиться со всем строем его идей, в основе которых лежала мечта о братстве всех народов, без единого исключения. Ненависть он питал не к России, а к ее политическому укладу и к императорскому престолу. Царей почитал он такими же угнетателями народа русского, как и польского. Другое дело — насколько он был в этом прав. Но нельзя забывать, что в этом мнении поддерживали его многие «друзья-москали» и при том как раз люди, настроенные глубоко-патриотически: таковы были прежде всего декабристы. За братские чувства к народу русскому подвергался он даже нападкам со стороны поляков, не имевших той высоты мировоззрения, которую так проницательно угадал в нем Пушкин. Если угодно — русский народ был ему даже милее многих других народов, как народ славянский, хотя и славянство было ему дорого не по предпочтению племенному, а лишь потому, что во времена Мицкевича угнетаемо было все западное славянство. Неверно и то, что польский народ принципиально считал он стоящим выше всех прочих. Он в особенности любил Польшу, потому что это была его родина. Но его польское мессианство основывалось не на чувствах шовинистических, а лишь на том бесспорном обстоятельстве, что в его время Польша была наиболее страдающим из страдающих народов. Мицкевич некогда собирал легион для войны против России. Но если бы он воскрес сегодня, этот «враг России», может быть, отдал бы жизнь за ее освобождение.

После написания Пана Тадеуша, он всецело посвятил себя делу освобождения расчлененной Польши. Он стал политическим деятелем по преимуществу. Можно по-разному оценивать его политическую и социальную программу, но кажется лишь теперь мы можем достаточно оценить истинно пророческое значение его основной политической концепции. Мало сказать, что к середине тридцатых годов борьба за политическую свободу славянства стала для него религиозной необходимостью. Гораздо существеннее и замечательнее то, что всякое политическое и культурное действие, не основанное на религиозной идее, стало ему органически неприемлемо. Он говорил, что как слово фарисей стало означать лицемера, а софист — плута, так и слова: король, лорд, пэр, министр, профессор — со временем станут дурными кличками. Безрелигиозная политика была для него лишь презренным политиканством — не становится ли она такою же и для нас? От эмигрантов он требовал, чтобы они себя сознавали странниками, идущими ко Святой Земле. Обратно: от церкви он дерзал желать политического действия. Поразителен тон, властный и требовательный, которым он говорил с парижским архиепископом, а потом и с самим папой Пием IX. С Товянским, который имел на него влияние почти магическое, он в конце концов разошелся — не из-за тех еретических сторон товианизма, которые были осуждены католической церковью, а как раз из-за того, в чем Товянский с церковью совпадал: из-за нежелания Товянского участвовать в прямом политическом действии.

Человек, так смотревший на задачу своей жизни, имел внутреннее право предаваться всего лишь воспоминаниям, как он предавался им в Пане Тадеуше. Последняя поэма Мицкевича оправдана тем, что он умер с оружием в руках. Недаром была им сложена литания, последнюю часть которой мы сейчас можем или должны за ним повторять:

О великой войне за свободу народов,

Молимся тебе, Господи.

Об оружии и знаменах наших

Молимся тебе, Господи.

О счастливой смерти на поле брани

Молимся тебе, Господи.

Об успокоении костей наших в родной земле

Молимся тебе, Господи.

О неподвластности, целости и свободе родины нашей

Молимся тебе. Господи.

Во имя Отца и Сына и Святого Духа

Аминь.

1934

ПРИМЕЧАНИЯ

[править]

Впервые — Возрождение, 1934/3305 (21 июня).

«„Вновь я потянул за шнур…“» — Пан Тадеуш, книга I, стихи 71-72.

«<…> столетие <Пана Тадеуша> только что было торжественно отпраздновано в Париже, где он и писался» — см., например, заметки под заглавием «Мицкевич в Париже» в том же номере Возрождения.

"Первоначальной мыслью Мицкевича было написать идиллию в духе «Германна и Доротеи» — см. письмо поэта к А. Э. Одынцу от 8 декабря 1832 г. из Парижа: Теперь пишу шляхетскую поэму в жанре «Германна и Доротеи» <Гете>: накропал уже тысячу строк. Здешней шляхте очень нравится.

«„Литва! О, родина!..“» — Пан Тадеуш, книга I, стихи 1-4.

«„Когда я пишу, мне кажется, что я на Литве“, говорил он…» — в письме к Одынцу от 21 апреля 1833 г. из Парижа: Теперь вернулся к сельской поэме, она сейчас мое любимейшее детище; когда я работаю над ней, мне кажется, что я в Литве.

«Он говорил, что как слово фарисей стало означать лицемера, а софист — плута, так и слова: король, лорд, пэр, министр, профессор — со временем станут дурными кличками» — см. в четвертой главе Книг польского пилигримства (1832).

«Недаром была им сложена литания…» — см. «Литанию пилигримов», там же.

Далее об этой статье см. примечания М. Г. Ратгауза к ней в изд.: СС, 96-97, том 2, сс. 542—543.