Легенды (Стриндберг)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Легенды
автор Август Стриндберг, пер. Владимир Михайлович Саблин
Оригинал: швед. Legender, опубл.: 1898. — Перевод опубл.: 1911. Источник: az.lib.ru • І. Бесноватый заклинатель чёрта
II. Безотрадное положение продолжается
ІІІ. Воспитание
IV. Чудо
V. Напасти моего маловерного друга.
VI. Кое-о-чем
VII. Изучение Сведенборга
VIII. Каносса
IX. Противоречащие духи
X. Выдержка из моего дневника 1897 года
XI. В Париже
Иаков борется (Jakob brottas). (Отрывок.)

Август Стриндберг[править]

Легенды[править]

Посвящение[править]

Моим собратьями по несчастью посвящаю я эту книгу и в то же время прошу у них снисхождения за те нескромности, которые я допустил в ней с честным намерением и похвальной целью.

Их дело оправдать меня или осудить, мне же остается лишь просить простить меня, если я поступил плохо.

Автор.

І.
Бесноватый заклинатель чёрта
[править]

Преследуемый Эриниями, очутился я в конце концов, в декабре 1896 года, в небольшом университетском городе Лунде в Швеции. Кучка небольших городских домиков вокруг собора, похожее на дворец здание университета и библиотека, всё это являлось цивилизованным оазисом среди большой пустыни южной Швеции.

Я не могу не удивляться утонченному уму, выбравшему для меня это место заключения. Для уроженцев Шонена Лундский университет на хорошем счету, но для северянина, как я, попавшего сюда, кажется, что он очутился на наклонной плоскости и свалится вниз.

Затем для меня, имевшего далеко за сорок лет от роду, уже лет двадцать женатого и привыкшего к правильной семейной жизни, казалось унижением, ссылкой, быть приговоренному к общению со студентами, с взрослыми людьми, погруженными в развратную кабацкую жизнь и отмеченными в большей или меньшей степени родительски-заботливым начальством академии за их оппозиционный образ мыслей.

Ровеснику и бывшему товарищу профессоров, которые теперь не выносили меня, мне поневоле пришлось искать сближения со студентами и взять на себя роль противника людей пожилых и положительных. Я опустился — это истинное выражение. И за что? За то, что я не захотел покориться законам общественного и семейного рабства. Как на священный долг, смотрел я на борьбу за сохранение своей личности.

Осужденный на изгнание, презираемый, проклятый отцами и матерями, как обольститель молодежи, я нахожусь в положении, напоминающем змею в муравейнике, тем более, что я не могу покинуть города вследствие денежных затруднений.

Денежные затруднения! Это моя судьба уже целых три года, и я понять не могу, как это высохли все источники. Двадцать четыре театральных пьесы моего сочинения теперь брошены в угол и ни одна более не ставится; столько же романов и рассказов, и ни одно издание не возобновляется. Все попытки произвести заем потерпели неудачу и рушатся и по сие время. После того, как я продал всё, что имел, нужда принудила меня продать письма, полученные мною за многие годы, т. е. то, что принадлежало другим!

У меня сложилось впечатление, что эта неизменная бедность объясняется особой целью, так что я в конце концов примирился с ней, как с основной частью моей эпитимии за грехи и уже не пытаюсь противиться.

Что касается лично меня, свободного писателя, то для меня бедность не имеет большого значения, но не быть в состоянии обеспечить детей, это — истинный позор.

Пусть же будет позорно! Пусть будет стыдно! Я не поддамся искушению заплатить своей жизнью за ложную честь!

Готовый на всё, опоражниваю я с решительностью до дна всю чашу унижения и наблюдаю за тем, как начинаются мои очистительные страдания.

Благовоспитанные юноши из хороших семей встретили меня однажды ночью в коридоре кошачьей серенадой. Я принимаю это как нечто заслуженное и не двигаюсь.

Мне хочется снять меблированную комнату. Хозяева отказываются сдать мне комнату под весьма прозрачными предлогами и ответ свой бросают мне прямо в лицо. Я делаю визиты, и меня не принимают. Это пустяки!

Но что бичует мне душу, это высокомерная ирония, проявляющаяся непроизвольно в словах моих юных друзей, когда они желают придать мне бодрость тем, что восхваляют мои литературные труды, столь грозные своими освободительными «идеями» и т. д.! А я-то не так давно вышвырнул эти так называемые идеи в помойную яму, так что сторонники этих воззрений сделались моими противниками! Я воюю с моим прежним «я», и, побеждая моих друзей и прежних товарищей по взглядам, я сам топлю себя.

Хорошее стечение обстоятельств, и как драматический писатель, я не могу не любоваться поразительным сочинением этой трагикомедии.

Действительно прекрасно созданная сцена.

Однако подробно не рассуждают с таким стариком, как я, о сплетении старых и новых взглядов, которые скрещиваются в эпохи переходного времени, и не особенно серьезно относятся к моим аргументам, во скорей расспрашивают о новинках в мире идей.

Я открываю для них преддверие храма Изиса и предрекаю наступление оккультизма. Поднимается гвалт, и меня побивают, при чём пользуются для этого тем же оружием, которым я в продолжение двадцати лет воевал против суеверия и мистицизма.

Так как подобные дебаты обыкновенно имели место в ресторане и сопровождались чрезмерным употреблением виноградного сока, и разговор переходил в бурный спор, то я понемногу приобретаю обыкновение рассказывать лишь о фактах и о действительных случаях, прикрываясь маской просвещенного скептика. Нельзя конечно сказать, чтобы замечалось отвращение ко всему новому, — напротив; но люди стали консервативны, так как идеал требует, чтобы победа была достигнута в борьбе, и они не склонны дезертировать, а тем паче отрекаться от верования, купленного дорогою ценою крови. Тогда приходит мне на ум перебросить мост между натурализмом и супернатурализмом тем, что последний является лишь развитием первого.

С этой целью возбуждаю я вопрос о том, чтобы было дано, как было указано выше, разрешение всем необъяснимым явлениям, которые окружают нас. Я раздваиваю свою личность и на первый план выдвигаю натуралистического оккультиста, но в душе остаюсь неизменен и лелею зародыш неисповеданной религии. Часто берет верх экзотерическая роль; я так смешиваю обе свои природы, что могу смеяться над своим недавно приобретенным верованием, что способствует тому, что мои теории могут приспособиться к самым упорным направлениям.

Вяло и страшно мрачно проходит декабрь месяц под темно-серым туманным небом. Хотя я по разъяснению Сведенборга и одержал верх над родом моих страданий, но я никак не могу заставить себя вдруг склониться перед рукой таинственной силы. Возгорается моя страсть к протесту, и я всё хочу открыть истинную причину в людской злобе. Наэлектризованный днем и ночью, так что грудь сжимается и сердце усиленно бьется, бегу я из своего застенка и отправляюсь в трактир, где застаю друзей. Я пью неимоверно много-- единственное средство заснуть ночью. Но отвращение и чувство стыда, усиленные неугомонным беспокойством, заставляют меня временами прекращать всё это, и иногда вечером я отправляюсь в кофейню общества трезвости под названием «Синей ленты». Но мне жутко, становится от общества, которое я там встречаю: голубовато-бледные и истощенные лица, страшные и злые глаза и молчание.

Проходит время, и вино кажется благодеянием, а воздержание наказанием. И я снова возвращаюсь в трактир и там, после того как сам наказал себя несколькими чайными вечерами, не выхожу из пределов умеренности.

Приближается Рождество, и я взираю на праздник детей с холодной горечью, которую я не хочу почтить названием смирения. За семь лет пришлось мне много выстрадать, и я ко всему готов.

Одиноко живу в гостинице! Ну, это давно было как бы моим злым роком, и к нему я привык. Кажется, что моим уделом должно быть всё, что я ненавижу.

Тем временем завязалась более тесная близость, между мною и кружком друзей, так что кое-кто из них начинает открывать мне свое сердце. Дело в том, что за последние месяцы произошли некоторые вещи…

Небывалые, неожиданные вещи…

«Расскажи!»

И мне рассказывают, что глава возмутившейся молодежи, самый свободный из всех свободомыслящих, выйдя недавно из лечебницы для алкоголиков и сняв с себя обет трезвости, ныне вернулся на путь истинный, так что он даже…

— Ну что же?

— Поет псалом покаяния.

— Невероятно!

Действительно молодой человек, отличавшийся незаурядным умом, в настоящее время изменил своим взглядам, примкнув к воззрениям, царившим в университете, относительно, между прочим, и употребления спиртных напитков. При приезде моем в город он, вследствие своей умеренности, держался несколько в стороне, хотя всё же одолжил мне Arcana coelestia Сведенборга, которую он достал для меня из родительской библиотеки. И я припоминаю, что после того, как я начал читать это сочинение, мне ясно представились теории Сведенборга, и я предложил ему прочесть это сочинение пророка, чтобы вразумиться, но что он прервал меня в полном отчаянии.

— Нет! Нет! Я этого не хочу! Не теперь! Поздней!

— Ты боишься?

— Да, в настоящее время!

— Но хотя бы, как литературное произведение?

— Нет!

Сначала мне казалось, что он шутит, но потом мне стало ясно, что он говорил вполне серьезно.

— Скажи мне, старый друг, можешь ли ты спать по ночам?

— Не совсем! Видишь ли, когда я лежу и не сплю, передо мной проходит вся моя прожитая жизнь. Все глупости, которые я сделал, все мои страдания, все несчастья проносятся мимо меня, в особенности же все глупости. А когда всё пронесется до конца, то начинается сначала!

— Значит, и с тобой то же!

— То же?

— Да! Это болезнь нашего времени! Это называют Божьей мельницей.

При напоминании о Боге он оскалил зубы.

— Да, — возразил он, — странное время, в котором мы. живем; оно перевернуло весь мир.

— Воцарились таинственные силы!

*  *  *

Прошли святки. Мои собутыльники на время каникул разбрелись по окрестностям Лунда. В одно прекрасное утро является ко мне мой друг, врач психиатр, и показывает записочку от нашего общего друга, писателя, с приглашением приехать в дом его родителей, в имении, в нескольких милях от города.

Я отказываюсь ехать, так как ненавижу всякое путешествие.

— Но он нехорошо себя чувствует.

— Что с ним?

— Бессонница. Ты ведь знаешь, он опять кутил…

Я говорю, что у меня срочная работа, и вопрос остается неразрешенным.

Но после полудня приходит другая записка, гласящая, что писатель болен и просит врачебного совета своего друга.

— Что же еще с ним?

— Он нервен, неврастеник, и ему кажется, что его преследуют…

— Демоны?

Не совсем так, но…

Желая увидеть собрата по несчастью, решаюсь ехать.

— Ну, так едем, — восклицаю я. — Ты займешься медициной, а я заклинанием.

Впрочем, я решаюсь связать эту поездку с теми, которые я иногда предпринимаю для изучения Шонена.

Решившись таким образом ехать, я укладываю свой чемодан; когда я затем спускаюсь по лестнице гостиницы, меня неожиданно останавливает незнакомая женщина.

Извините пожалуйста, не вы ли доктор Норберг?

— Нет! — ответил я не очень учтиво, предполагай, что имею дело с дамой известного пошиба.

— Не можете ли вы мне сказать, который час? — продолжала она.

— Нет! — сказал я и прошел мимо.

Как ни незначителен был сам по себе этот случай, однако Он произвел на меня неприятное и тревожное впечатление.

Вечером мы остановились в одном селе, чтобы там провести ночь. Я только что остался один в своей комнате в бельэтаже и немного привел себя в порядок, как над моей головой послышался обычный шум: передвигается мебель, слышится топот танцоров.

На этот раз я, не довольствуясь одними предположениями, взбираюсь с товарищем на чердак, чтобы убедиться, в чём дело. Но там мы разъяснение найти не можем, так как над моей комнатой под самой черепичной крышей никто не живет.

После дурно проведенной ночи отправляемся мы в дальнейший путь и через несколько часов прибываем в родительский дом писателя, который здесь напоминает блудного сына набожных родителей, добрых и честных людей. День проходит в прогулках по красивой местности и в невинных разговорах, и наступает вечер, принося с собой какую-то неописуемую тишину и мир среди вполне домашней обстановки; это поразительно действует на нас, на врача и на меня, на него больше даже, чем на меня, так как он атеист.

Поздно вечером удаляемся мы с доктором в отведенную нам комнату. Я ищу книжку, чтобы почитать перед сном, и мне попадается под руки История Средневековой Магии Виктора Ридберга. Всё тот же писатель, которого я избегал в то время, как он жил, и который преследует меня после своей смерти!

Я перелистываю книгу. Автор смеется над верой в чёрта.

Но я смеяться не могу. Чтение это порождает во мне сомнения, и я успокаиваюсь только при мысли, что автор поздней, живи в нашем обществе, вероятно изменил бы свои взгляды!

Однако чтение о таких страшных и сверхъестественных предметах не способно вызвать сон, и я начинаю испытывать некоторую нервную тревогу. Вследствие этого я с радостью соглашаюсь на. предложение отправиться вместе с приятелями на двор освежиться, принимая это как здоровое отвлечение и приготовление к ночи, которой боюсь.

С фонарем в руках проходили мы через двор, где под облачным небом скрипят от насмешливых ударов ветра покрытые инеем деревья.

— Мне кажется, что вы, молодые люди, боитесь темноты, — заметил врач.

Мы молчим, потому что порывы ветра чуть ли не сшибают нас с ног, треплют наши волосы и поднимают наши пальто.

Достигнув цели, находящейся рядом с конюшней и под сеновалом, мы слышим над собою шум шагов; странно, именно тот самый шум, который преследует меня уже с полгода.

— Послушайте! Слышите вы шум?

— Да! Это там над нами на сеновале рабочие пришли за кормом для скотины.

Я не желаю отрицать этого факта, но почему же это случилось именно в ту минуту, как я вышел? И. как объяснить то, что нечистая сила всюду производит тот же шум? Несомненно, кто-нибудь, какое-нибудь невидимое существо, производит для меня этот шум и это не может быть галлюцинацией слуха, так как другие воспринимают те же звуки, что и я.

Когда мы вернулись, нам не суждено было отдохнуть. Писатель, который весь день был спокоен и которому родители предназначили спальню в мезонине, кажется чем-то взволнован, а в конце концов объявляет, что один он спать не пойдет, так как его преследует злой дух.

Я уступаю ему мое ложе и должен удалиться в соседний большой зал, в котором находится огромная кровать.

Нетопленый зал, без занавесок на окнах и почти без всякой меблировки, скверно действует на мое настроение, что еще усиливается прохладной и сырой температурой.

Желая развлечься, я ищу книжку и нахожу — на маленьком столике Библию с иллюстрациями Густава Дорэ и целое собрание молитвенников. Тут я вспоминаю, что я в набожном семейном доме и что я друг блудного сына, как бы обольститель молодежи. Какая жалкая роль для сорокавосьмилетнего человека. Как унизительно!

И я понимаю страдание молодого человека, тяжесть его положения от того, что он заперт среди дельных благочестивых людей. Это должно быть такое же мучение, как чёрту выслушивать обедню, и я для того сюда приглашен, чтобы демонов истреблять демонами; я для того здесь, чтобы осквернением сделать пригодным для вдыхания этот чистый воздух, который молодой человек выносить не может.

С этими мыслями лег я в постель. Священный сон бывал прежде моим последним и самым дорогим убежищем, который никогда не отказывал мне в своей милости. Теперь ночной утешитель покинул меня, и темнота пугает меня.

Лампа горит; за бурей воцарилось молчание. Вдруг незнакомый звук привлекает мое внимание и будит дремоту. Я скоро замечаю, что под потолком в середине залы летает взад и вперед какое-то насекомое. И что удивляет меня, так это то, что этот род насекомого мне неизвестен, хотя я знаток по энтомологии и всегда считал, что знаю наизусть всех двукрылых Швеции. А это насекомое не бабочка, не гусеница, не моль, это длинная черная муха, напоминающая скорей орехотворку или ночную бабочку. Я встаю с кровати, чтобы поймать муху. Охота за мухой в декабре! Она исчезает.

Я собираюсь снова лечь и погрузиться в свои размышления.

Но в эту минуту вылетает проклятое насекомое из-под подушки, и, почувствовав тепло моей постели, оно теперь кружится всё больше вокруг кровати. Я перестал следить за ним, потому что не сомневаюсь, что очень скоро поймаю его на лампе, пламя которой должно привлечь его.

Долго ждать не пришлось: насекомое опалило себе крылья, и нарушитель тишины и спокойствия прекращает свой танец и падает на спину. Я убеждаюсь, что это незнакомое мне насекомое двукрылое, длиною в два сантиметра, черное с двумя огненно-красными точками на крыльях.

Что это такое? Я не знаю, но намерен на следующий день показать друзьям мертвую муху.

— Колдунья! — скажет пожалуй писатель.

— Которая сгорела живая!

Вскоре я засыпаю.

Среди ночи я просыпаюсь от стонов и скрежета зубов, доносящихся до меня из соседней комнаты. Я зажигаю свечку и иду туда. Друг мой, врач, наполовину свесился с кровати и корчится в страшных конвульсиях с широко открытым ртом. Он представляет все симптомы сильной истерии, описанной в сочинениях Шарко, которую принято называть бесноватостью. Этот человек выдающегося ума и с добрым сердцем, не более других развратный, большого роста и с правильными и приятными чертами лица, изменился до такой степени, что напоминает средневековое изображение чёрта.

В полном волнении я бужу его.

— Что ты, тебе приснилось, старый друг?

— Нет! Это был приступ кошмара.

— Инкуб!

— Да, дорогой мой! Будто что-то давило мне грудь. В роде, как при… angina pectoris.

Я даю ему стакан молока. Он закуривает папироску, и я возвращаюсь в свой зал.

Но сон пропал. То, что мне пришлось увидать, было слишком страшно.

Мы с друзьями встретились во время завтрака, и происшествия ночи были нами обращены в шутку. Но хозяин наш не смеется. Это я всецело приписываю его религиозности, внушающей ему уважение перед таинственной силой.

Ложное положение, в котором я нахожусь среди стариков, с которыми я согласен, и молодых, которых я не имею права осуждать, заставляет меня торопиться с отъездом.

Встав со стула, хозяин дома просит доктора не отказаться дать ему некоторые советы. Они удаляются и остаются наедине около получаса.

— Что у старика?

— Бессонница. Ночные сердечные припадки.

— Так, и у него! У скромного и благочестивого старика: Ведь это следовательно эпидемия, никого не щадящая.

Не скрою, что это обстоятельство придало мне бодрости, а вместе с тем душой овладела тревога. Вызвать злых духов, думалось мне, бороться с неведомой силой и в конце концов ее поработить! Вот решение, которое я принял, покидая эту гостеприимную семью, чтобы предпринять проектируемое ознакомление с Шоненом.

*  *  *

Добравшись к вечеру до города Хогенес, я располагаюсь ужинать в общей столовой гостиницы в сообществе с каким-то фельетонистом. Не успели мы сесть за стол, как раздается над моей головой надоедливый топот ног. Не доверяя своим ушам, я прошу писателя сообщить мне, что он слышит, и он подтверждает вполне полученное мною впечатление.

Когда мы, кончив ужин, вышли, то у ворот стояла неподвижно та женщина, которая заговорила со мной перед отъездом моим из Лунда, и пропустила нас мимо себя.

Тут я забываю о злых духах и невидимых силах и снова впадаю в предположение, что меня преследуют видимые враги. Но через мгновение, взвешивая свое предположение и вспоминая свое непредвиденное посещение башмачника в Малмо и нашу неожиданную прогулку ночью к сеновалу, я вижу, что тогда нельзя было предположить возможности какой-нибудь интриги.

Страшные подозрения мучат меня, волнуют мою кровь и внушают мне отвращение к жизни.

Но ночью случилось то, что напугало меня больше, чем всё пережитое за последние дни, вместе взятое.

Уставши от дороги, я в одиннадцать часов ложусь в постель. Всё в гостинице тихо, не слышно ни малейшего движения. Я вполне спокоен и засыпаю крепким сном; но не проходит и получаса, как меня будит шум и стук над головой. Кажется, что целая гурьба молодежи поет, пляшет, передвигает мебель.

Этот дикий шум длится до утра!

Почему не жалуюсь я хозяину? Потому что во всей моей жизни мне никогда не удавалось быть правым.

Рожденный для того, чтобы всегда быть виноватым, я уже давно перестал жаловаться.

На утро я пускаюсь в путь, намереваясь осмотреть каменноугольные копи в окрестностях Хогенеса. Когда я вхожу в трактир, чтобы заказать лошадей, над моей головой снова раздается шум шагов. Под первым попавшимся предлогом, не помню каким, поднимаюсь я бегом по лестнице на верхний этаж. Большой пустой зал, вот всё, что я там вижу.

Так как копи разрешено осматривать только после полудня, то я велю вознице везти меня сначала за несколько миль севернее к рыбацкой деревушке, славящейся прекрасным видом на Зунд.

Пока экипаж проезжает под шлагбаумом в начале деревни, я чувствую, что что-то сильно прижимает мне спину, как будто кто-то давит меня коленкой. Я оборачиваюсь.

Стая ворон с криком подымается и несется через голову лошади. Последняя, испугавшись, становится на дыбы, насторожат уши и покрывается пеной. Она кусает удила, и вознице приходится слезть с козел и подойти к ней, чтобы успокоить ее.

Я спрашиваю, по какой причине лошадь так сильно испугалась, но ответ виден во взгляде возницы по направлению ворон, которые еще несколько минут летают над нами. Происшествие это ничего необыкновенного из себя не представляет, но простонародье считает это дурным предзнаменованием!

После двух часов езды, бесполезных для меня наблюдений, потому что облака закрывают вид на Зунд, мы въезжаем в деревню Мелле. Намереваясь подняться пешком к верхушке горы Кулле, я отсылаю возницу и велю ему ожидать меня в трактире.

Нагулявшись вдоволь, возвращаюсь я снова в деревню и намереваюсь идти к трактиру. Но не зная местности, я ищу кого-нибудь, кто бы направил меня. Ни на улице, ни во дворах не видно ни одной живой души. Я стучу в одну, в другую дверь — ответа нет. Среди бела дня, в деревне, насчитывающей до двухсот жителей, ни одного мужчины, ни одной женщины, ни одного ребенка, ни даже собаки. А возница, лошадь, экипаж! Они исчезли с лица земли! Я брожу по улицам взад и вперед и, наконец, через полчаса натыкаюсь на трактир.

Не сомневаюсь в том, что там находится мой возница, заказываю завтрак и закусивши прошу велеть вознице подавать.

— Какому вознице?

— Моему!

— Я никого не видал!

— Вы не видали экипажа, запряженного рыжей лошадью, и кучера с черными волосами?

— Не видал.

— Ведь я приказал ему ожидать меня здесь.

— Так он может быть рядом, на постоялом дворе.

Служанка объясняет мне, как пройти до постоялого двора, и я отправляюсь.

Но не нахожу нужного поворота, блуждаю и снова не могу вернуться к трактиру. На улице опять никого.

Мне становится страшно! Страшно средь бела дня! Эта деревушка заколдована!

Я не решаюсь больше двинуться и стою, как вкопанный, на месте. К чему искать, когда в этом замешан чёрт?

Через некоторое время отыскивает меня наконец возница; мне совестно признаваться ему в моих неудачах и требовать от него объяснений, которые всё равно ничего не объяснят.

Мы снова приезжаем в Хогенес и перед крыльцом гостиницы лошадь споткнувшись падает на землю, как-будто ее кто испугал.

Мне указывают дорогу к копям, находящимся от гостиницы в пяти минутах ходьбы, и я отправлюсь пешком, уверенный, что уже теперь достигну своей цели. Иду десять минут, четверть часа, полчаса, давно уже вышел в поле, но не вижу ни одного здания, которое бы указывало мне на близость копей. Ровное поле тянется до бесконечности, и не видно ни хижины, ни живой души.

Злой дух несомненно играет со мной злую шутку! И я стою, как вкопанный, ничего не видя перед собой, не решаясь ступить ни назад, ни вперед.

Наконец я возвращаюсь в гостиницу, снимаю номер и ложусь на диван.

Через четверть часа мои грустные мысли прерывает нечистая сила. На сей раз молотком вколачивают гвозди. Не допуская возможности злых духов, вколачивающих гвозди, я приписываю это неприятному соседству неделикатных людей и особой неудаче, звоню, плачу по счету и отправляюсь на вокзал.

Ждать три часа! Это много при нетерпеливом характере, но выбора нет; что же делать! По истечении двух часов, проведенных сидя на скамье, проходит мимо меня хорошо одетая, красивой наружности дама и идет в зал первого класса. Походка этой дамы, всё её существо будит во мне какое-то воспоминание, и желая узнать, как она выглядит en face, я у двери жду, чтобы она вышла и опять прошла мимо меня. Прождав некоторое время, я вхожу в зал И-го класса.

Никого! К тому же нет другого выхода, нет уборной. Двойные рамы отнимают возможность предположить даже необыкновенный выход в окно.

Не ослеп же я? Ведь никто не может стать невидимкой? Эти вопросы приводят меня в отчаяние. Не с ума ли я сошел? Нет, врачи этого не находили. Следовательно, надо допустить чудо. Если верить Сведенборгу, то я проклятый, нахожусь в аду, и духи беспощадно немилосердно наказывают меня.

Вечером того же дня достиг я города Малмо и остановился в первоклассной гостинице. В десять часов ложусь в постель. В половине одиннадцатого начинается чистка в коридоре, на что никто не выражает претензий; и это в хорошей гостинице, наполненной путешественниками! Потом начинаются танцы! Потом слышится шум какой-то машины… Я вскакиваю, плачу по счету и решаю путешествовать всю ночь.

Грустный, одинокий, среди холодной январской ночи тащу я свой чемодан, изнемогая от усталости. Одно мгновение мне кажется, что лучше всего было бы лечь в снег и умереть. Но в следующее мгновение я собираюсь с силами и поворачиваю в переулок, где натыкаюсь на гостиницу непритязательного вида. Убедившись, что никто не преследует меня, я вхожу.

Не раздеваясь, ложусь я на кровать с твердой решимостью лучше дать себя убить, чем опять встать.

В доме дарит тишина, и наступает сладостный сон. По вдруг я слышу, как невидимая лапа скребет по обоям над моей головой. Это не может быть мышь, так как отставшие от стены обои не движутся. Впрочем, судя по звуку, это должна быть лапа сравнительно большого размера, в роде лапы зайца или собаки!

Я не спал до зари, обливаясь потом и ожидая, что когти коснутся моего тела, но напрасно, так как страх мучительнее самой смерти.

Как я не заболел после всех этих ужасов?

А потому что необходимо испить страдание до конца, чтобы было водворено равновесие между соделанными проступками и присужденным наказанием. И по правде надо удивляться, как я вынес все эти мучения — я, так сказать, проглатывал их с бешеной радостью, чтобы скорей увидеть им конец.

II.
Безотрадное положение продолжается
[править]

После святок я очутился один. Казалось, что пронесся ураган и всё сокрушил и смел. Мой друг, врач, заболел и лег в госпиталь. Он ослабел от лишений, причиненных денежными стеснениями, изнемог от недостатка сна и в конце концов схватил неврастению. Это душу раздирающая картина, и вместо того, чтобы идти в трактир, я направляю теперь свои шаги к лазарету, чтобы часок поболтать и повидаться с другом. В кофейной, сидя за стаканом вина, я остался один так как трое моих товарищей примкнули к обществу трезвости. Поэт уехал. Молодого эстетика, сына профессора этики, отправили за границу, чтобы спасти его от вредного общения с обольстителем юношества (это я!).

Один знакомый доктор философии сломал себе ногу и лежал в постели. Как нарочно в это же приблизительно время заболел молодой химик, лидер партии свободомыслящих, и его лечили от неврастении. Болезнь выражалась бессонницей, приступами кошмара и дурнотами. Все эти и еще другие грустные обстоятельства чередовались одно с другим в продолжение целых полутора месяцев. И что делает мое положение совершенно нестерпимым, это то, что вину более или менее сваливают на меня. Я чуть ли не сам злой дух! У меня нехороший взгляд! Утешительно еще то, что в общем люди мало смыслят в вопросе о влиянии злой воли и о тайных увертках оккультизма и мало над этим задумываются, а то меня убили бы до смерти.

Ничем невозмутимая тишина и спокойствие легли на всю интеллектуальную жизнь университета. Не проявлялось ни одной значительной и обещающей что-либо идеи, ни малейшего брожения, не видно было никакого движения! Естественные науки истощили суливший успехи преобразовательный метод, и им грозила теперь всеобщая смерть от истощения. Больше не ведутся диспуты, потому что все согласны по вопросу о нищете преобразовательных движений. Столько мечтаний кануло в воду, и великое освободительное дело при таком положении вещей застыло или рушилось.

Юношество ожидает чего-то нового, не сознавая ясно, чего. Во что бы то ни стало нового! Оно не согласно лишь на покаяние и на отступление; Вперед, к неведомому, будь оно чем угодно, лишь бы не прежнее старое. Оно хочет, само собой разумеется, примирения с богами, но это должны быть боги новой формации, более усовершенствованные, стоящие на одной высоте с настоящей эпохой, боги с широким сердцем, свободные от мелких предрассудков и вдохновленные лишь мыслью о земном счастье. Тем угрюмее стали неведомые силы в своей зависти свободе, завоеванной обитателями земного шара. Вино стало отравленным и ведет к бурному помешательству, вместо того чтобы пробуждать нежные видения. Узаконенная общественными обычаями любовь является лишь единоборством не на живот, а на смерть, а свободная любовь ведет за собой, как на буксире, бесконечные болезни, которым не всем и имена есть, разоряет страны и опороченными вышибает свои жертвы из их среды.

Прошла эпоха экспериментальных умов, и опыты дали лишь жалкие отрицательные результаты. Тем лучше для людей будущего, которые почерпнут пользу из ценных учений, истекающих из поражений авангарда, заблудившегося среди пустыни а погибшего в безнадежной борьбе против всесильных.

*  *  *

Одинокий, потерпевший крушение, обломок корабля, выброшенного среди океана на мель, я временами чувствую головокружение, в присутствии голубоватой, прозрачной пустоты. Что это — небо отражает в себе распростертую поверхность моря или море отражает небо?

Я удалился от людей, и люди бегут от меня. Но среди одиночества, которого я жажду, меня преследуют демоны. Когда же я, находясь в таком настроении, ищу вечерком живого человека, то за последнее время никого не заставал ни дома, ни в кофейнях.

И вот среди этого тяжелого положения, посылает судьба на мой путь человека, отца которого я в прежние времена презирал, как за недостаток воспитания, так и за его радикальный образ мыслей, который закрывал ему во время оно доступ в лучшие кружки общества… Теперь наступила расплата: я отверг отца, несмотря на то, что он был богатым человеком, а теперь меня как бы что-то подталкивает сблизиться с сыном, Надо прибавить, что в городе молодой человек стоит на таком же счету, как я, и также одинок вследствие того, что считается тоже обольстителем юношества. Несчастье принуждает нас заводит между собой истинную дружбу.

Он предлагает мне поселиться у него, он предлагает мне средства к жизни, он ухаживает за мной, как за больным. А действительно в то приблизительно время преследование меня духами вовлекло меня в скандал в гостинице, где я хотел насильно ворваться в соседний со мной номер, убежденный, что там я найду преследуемых меня врагов. Если бы я прожил еще хотя один день в этой гостинице, то в дело вмешалась бы полиция, и всё кончилось бы для меня арестом. В то же приблизительно время встреча с другим молодым человеком приводит меня к убеждению, что боги не питают ко мне непримиримой злобы.

Чудесное дитя, в котором с ранних лет развились зачатки знаний по всем отраслям науки, хорошо воспитанный образованным и высоко нравственным отцом, он уже два года как заболел очень странной болезнью, которую он подробно мне описал с тем, чтобы узнать мое мнение или, скорей, надеясь найти подкрепление своих собственных подозрений.

Молодой человек, проведший первую молодость в совершенной чистоте и воспринявший самые строгие принципы, вступил в жизнь при самых благоприятных условиях, окруженный заботой своих стариков и любовью всех с ним встречающихся. Но однажды совершает он поступок, который не одобряет его совесть. После этого ничто уже не может его успокоить. После продолжительных душевных терзаний поддается и тело. Душевный кризис достигает страшной высоты. Ежедневно усматривает он всё новые успехи своего воображаемого недуга и в конце концов проходит через все муки агонии. Ему кажется, что он скончался; он во всех комнатах дома слышит заколачивание гробов. Когда он берет в руки газету — разум его по-прежнему светел, — ему кажется, что вот-вот он прочитает объявление о своем собственном погребении. В то же время на теле делается частичное разложение, сопровождаемое трупным запахом, что отталкивает всех от его кровати и пугает его самого. Произошла даже какая-то перемена в его внутренних убеждениях, так как молодой человек, выросший в религиозности, теперь охвачен сомнениями.

Он и теперь ясно сохранил воспоминание о том, что в то время все окружающие казались ему бледными или голубовато-бледными. Когда он вставал, чтобы взглянуть на улицу, все прохожие казались ему мертвенно бледными. Но что приводило его в ужас, так это то, что на улице под его окнами тянулась бесконечная вереница нищих, калек, хромых, безногих, как будто их кто сюда призывал, чтобы произвести им смотр. Во всё время болезни у молодого человека было такое чувство, что действительность без сомнения превышает всё, что ему кажется, и всему он приписывал символическое значение, В каждой книге, которую он открывал, видел он намек на себя.

Окончив свой рассказ, он спросил у меня, что я обо всём этом думаю?

Это что-то полуфантастическое, ряд призраков, вызванных кем-нибудь с определенной целью. Живая шарада, из коей вам надлежит извлечь нравоучение. Ну, а как же вы исцелились?

— Это просто смешно, но вам я об этом расскажу. В прежние времена я всегда стоял в оппозиции с родителями, которые всё ж не прекращали окружать меня неусыпными заботами о теле и о душе. Наконец, я склонил голову перед игом, которое было мне дорого, так как здесь было масса любви, и я получил исцеление.

— И никогда больше у вас не было возврата болезни?

— Был! Один только раз! Но в очень незначительной степени: некоторое время бессонница и нервозы, которые поддались простому медицинскому режиму. Но на этот раз я не мог сделать себе упрека ни в чём.

— А что советовал вам ваш доктор?

— Жить правильной жизнью, по ночам спать и не предаваться распутству.

— Да ведь это крестный путь!

ІІІ.
Воспитание
[править]

Сведенборг, мой путеводитель среди мрака, в конце концов оказался лицом карающим. В Arcana coelestia говорится лишь о преисподней и о наказаниях, приводимых в исполнение злыми духами, т. е. чертями Ни слова утешения, ни малейшего снисхождения и помилования. Однако во времена моей молодости чёрт был отменен; все. потешались над ним, и по особой иронии судьбы как раз теперь готовится празднование юбилея философа Бострема, который уничтожил преисподнюю и чёрта. На этого мыслителя смотрели во времена моей юности, как на реформатора, и вдруг теперь собирается чёрт возродиться. Он появляется в произведениях, так называемой, сатанинской литературы, в искусстве и даже в промышленности. На прошлом Рождестве я обратил внимание на то, что большинство рождественских подарков представляли из себя кортиков и мертвецов, как игрушки для детей, так и комические предметы, которые к Рождеству покупают друг для друга старшие в доме, кондитерские пряники, календари и альманахи. Существует ли он или это лишь полуправдивый образ, посылаемый нам богами, чтобы произвести на нас сильное впечатление и подтолкнуть нас к кресту? Мне еще не удалось найти этому ответ, как вдруг в один сырой и холодный вечер меня ведут к скульптору, свободомыслящему и атеисту, как теософский кружок, членом которого он состоит, У него можно увидеть коллекцию глиняных предметов, предназначенных для стокгольмской выставки.

Черт с отталкивающей реальностью и цинизмом представлен там в различных видах, но всегда в обществе священника, который пугается его.

Смех! Но я смеяться не могу и думаю: подожди еще, что-то будет!

Не прошло и четырех месяцев, как я встречаю скульптора на улице.

Он выглядел мрачным, будто с ним случилось что-нибудь неприятное.

— Можете ли вы себе представить такое несчастье, — восклицает он, — на этих днях рабочие разбили три из моих вещиц, укладывая их для отправки на выставку!

Это меня очень заинтересовало, и я выразил участие по поводу случившегося несчастья.

— А которые из ваших статуэток пострадали? — спросил я с любопытством.

— Три, на которых изображен чёрт.

Я не смеюсь, но отвечаю, деланно улыбаясь:

— Вот видите ли, Люцифер не выносит карикатур.

По прошествии нескольких недель получил скульптор письмо о том, что другие фигуры упали с своих подставок и разбились вдребезги, при чём правление выставки не может объяснить, каким образом это произошло. А как никак скульптор потерял целый год, не считая расходов по работе, и имя его вычеркнуто из списка экспонентов.

В своем безутешном положении сваливает он всё на случай, что ничего не доказывает; однако это по крайней мере щадит человеческую гордость, которая склоняется перед слепой случайностью. Люди гнут головы перед камнем, выброшенным пращей, но как относятся они к самому пращнику? Его можно и не увидеть!

*  *  *

Однако мне в руки попадаются одно за другим различные сочинения Сведенборга и всё в благоприятный момент. Так, например, в его «Сновидениях» я нахожу все симптомы преследующей меня «болезни», ночные припадки, задыхание. И факты, переданные в этих его произведениях, принадлежат времени, предшествующему откровению. Это был для Сведенборга период «опустошения», так как он был предоставлен сатане для умерщвления плоти.

Это бросает в моих глазах некоторый свет на доброжелательные намерения таинственных сил, хотя не дает мне полной надежды. Только лишь после прочтенной книжки «Небо и Ад» чувствую себя несколько воспрянутым. Есть следовательно цель этим необъяснимым страданиям: самоулучшение и усовершенствование моего «я» для чего-нибудь более великого, идеал, о котором мечтал Ницше, хотя и иначе понятый.

Черта в виде автономного существа — равного Богу и Его противника — не существует. Невидимая сила, которая причиняет нам страдания, это дух наказания. Многое уже выиграно от той точки зрения, что злое ради зла не существует, и снова является надежда на мир душевный при условии раскаяния и добросовестного наблюдения за собственными помыслами и деяниями.

А так как я наблюдаю то, что делается в будничной ежедневной жизни, то происходит новое воспитание, и я исподволь научаюсь толковать условные знаки, которыми пользуются неведомые силы. Однако в виду моих лет и укоренившихся дурных привычках это довольно трудно, и вследствие некоторой уступчивости моего характера я слишком склонен поддаваться окружающим. Так трудно прежде всего отказаться от веселой попойки, и я был бы «дурным товарищем», если бы вздумал навязывать свое мнение друзьям, с которыми я веду компанию. Но всему надо учиться на белом свете. Так, например, я привык после обеда оставаться в ресторане пить кофе. И вот однажды после обеда сижу я так, прислонившись спиной к наружной стене. Среди нашей компании возник вопрос о том, не заказать ли пунш?

Как бы в ответ на это раздается вдруг за моей спиной страшный шум, так что чашки зазвенели на подносе.

Можно себе представить, какое у меня сделалось лицо! Один из моих приятелей встал, чтобы взглянуть в чём дело. Обяснилось всё очень просто: рабочий исправляет наружную штукатурку дома.

Мы переходим в отдельный кабинет. Только успел я сесть, как над моей головой раздается снова шум.

Я вскочил и убежал с поля битвы, и с той поры я никогда после обеда не остаюсь пить кофе, кроме дней праздничных.

По вечерам же я могу выпить стаканчик вина с приятелями, потому что тогда дело касается не столько выпивки, сколько обмена мыслей между образованными людьми. Однако иногда верх одерживает пьянство, сопровождаемое безграничной веселостью и довольно циничными предложениями и в нас прорывается самое дурное, что в нас есть, выступают вперед дурные инстинкты. Так удобно на время сделаться животными и притом жизнь не всегда так весела.

Однажды в такой период времени, когда я принимал участие в попойках, иду я обедать. Я прохожу мимо бюро похоронных процессий; в окне выставлен гроб. Улица устлана хвоей, и с колокольни собора слышится похоронный перезвон. Придя в ресторан, застаю я весьма опечаленного приятеля: он только что вернулся из госпиталя, где прощался с умирающим.

Возвращаясь после обеда домой переулками, по которым обыкновенно не хожу, встречаю двое похорон.

Как всё пахнет смертью! А на колокольне снова перезвон!

Когда вечером я собираюсь пройти через ворота в кабачок, вижу прислоненного к стене старика, несомненно пьяного и больного. Не желая столкнуться с ним, я делаю обход и вхожу в кабачок. Katzenjammer от вчерашней выпивки в соединении с впечатлением о похоронах сегодняшнего дня внушают мне отвращение к вину, и к ужину я спрашиваю себе молоко.

Среди ужина раздается шум, испуганные крики, и через некоторое время вносят старика, стоявшего у ворот; за ним идет его сын. Отец скончался. Предостережение пьяницам!

На следующую ночь у меня был страшный приступ кошмара. Кто-то вцепился мне в спину и тряс мои плечи. Это принудило меня меньше пить по вечерам, хотя совсем от вина я не отказался.

В конце января я переехал в семейный дом и беспрестанно гляжу судьбе своей прямо в глаза, не добиваясь развлечений в обществе друзей. Это единоборство, и избегнуть этого я не в силах! Вечером, вернувшись домой, я прежде всего задумываюсь над тем, что говорит мне совесть. Удушливая атмосфера, даже при открытых окнах, предвещает тяжелую ночь. Бывают вечера, когда я убежден, что кто-то находится в моей комнате. Тогда меня бросает в жар и в озноб, и исследуя совесть, я сейчас же ясно вижу в чём дело. Но я уже не убегаю, потому что это ни к чему.

*  *  *

Среди поучений, которые дают мне духи наказаний, есть одно, которого я не могу забыть, а именно запрет рыться в тайных вещах, потому что они должны оставаться тайными.

Так, например, во время моих поездок по Шонену я заметил разбросанные в разных местах камни странной формы. Они напоминали или животных, в особенности птиц, или хижины, шлемы. Были и такие, с выемками, которые имели на себе изображение в роде видманских решеток на метеорном железе.

Не отдавая себе ясно отчета о том, откуда они могли произойти, я всё же получил впечатление, что это не «игра природы».

Казалось, что они вышли из рук человеческих. Два года занимаюсь я отыскиванием подобных камней и, заинтересовав этими вопросами приятеля, даю ему подробное указание местонахождения этих камней, чтобы он мог туда привезти фотографа.

Поездка с фотографом не удалась, а через год я случайно узнал, что давал приятелю ложные указания о месте нахождения камней.

Каждый раз, когда затем я снова принимался за это изыскание, то на моем пути восставали препятствия, которые трудно приписать случайности.

Так, например, в одно прекрасное утро решил я ехать на место, где видел эти камни, с археологом, в надежде, что он разрешит вопрос, давно интересующий меня, и надо же было случиться, чтобы на улице, напротив моего дома вонзился в сапог гвоздь и уколол мне ногу. Сначала я на это не обратил никакого внимания, но когда я дошел до квартиры археолога, боль стала настолько сильной, что я должен был остановиться. Идти дальше оказалось невозможным. Вне себя от негодования, снимаю я с себя сапог и ножом освобождаю подошву от торчащего гвоздя. Смутное воспоминание о прочитанных произведениях Сведенборга восстанавливает в моей памяти следующие строки: «Если духи наказания усматривают в ком-либо дурной поступок или даже дурное намерение, то они карают, причиняя боль в ногу, в руку или в область грудной клетки». Но охваченный любознательностью, которую я считал позволительной и похвальной, я в скором времени сговорился с товарищем возобновить неудавшуюся поездку. Прежде всего нам предстояло отправиться в расположенный среди парка грот, но вход в грот оказался невозможным вследствие непролазной грязи.

Второе место нахождения этих камней, хорошо мне известное, находится в саду, где вокруг дерева лежат большие каменные глыбы, к которым очень легко подойти. Но надо же было, чтобы в то самое утро, когда мы туда отправились, садовнику понадобилось окружить дерево, а с ним и камни целым кольцом цветочных горшков, так что мне невозможно было что-либо показать приятелю. Хорошо фиаско! однако же, возбужденный препятствиями, увлекаю я своего спутника через весь город в знакомый мне двор, где собран целый музей камней. Там наконец удается нам исследовать камни, и я жду блестящих результатов. На дворе нас встречает страшная дворняжка. На её лай сбегаются обитатели дома, и нам приходится кричать о поводе нашего прибытия, чтобы голос наш был услышан. Оказалось, что место, где я видел камни, обведено запирающуюся решеткой, а ключ не находится.

— Может быть еще есть где-нибудь такие камни? — спрашивает почти презрительно археолог.

— Да, но за городом!

Я не хочу утомлять читателя. Скажу лишь, что после целого ряда более или менее неудачных поездок, достигаем мы, наконец, до одной кучи таких камней. Но что за колдовство! Я ничего не мог показать ученому археологу, так как он ничего не видел. Также и я, как бы ослепленный, не видел на камнях ни единого изображения органического существа.

Когда же на следующий день я туда отправился один, то увидел целый зверинец.

Рассказ об этих приключениях я завершу тем, что добавлю, что эти камни надо приписать остаткам доисторической культуры.

Оккультисты приписывают их происхождение человеческому роду времен доисторических и ставят их на одну линию с колоссальными каменными изваяниями островов Востока и пустыни Гоби. О них также упоминает Олаус Магнус, он нашел их в большом количестве на южном берегу Швеции в Остголанде. Сведенборг придает им символическое значение и видит в них остатки ваяния людей серебряного века.

*  *  *

По тому, что со мной происходило, я заключаю, что таинственные силы не желают допустить, чтобы я сам выбирал своих знакомых, а в особенности, чтобы я кем-либо пренебрег. Я, как все прочие, склонен к симпатиям и пристрастному отношению. В настоящее время я стремлюсь к общению с серьезными людьми, с которыми я мог бы поделиться своими мыслями, не рискуя встретить неуместную и обидную насмешку. Провидение послало мне друга, которого я высоко ценю за чистую атмосферу, окружающую его. Подобно избалованному ребенку начинаю я, подружившись с ним, презирать всех остальных людей с неутонченной душой, не парящих в высях, находящих удовольствие в грубых шутках.

Но стоило мне отойти от всех прежних приятелей, как другу моему пришлось покинуть город, остальных же я уже больше не нахожу, и в моем полном одиночестве приходится мне унижаться и искать общества ничтожных личностей, не входивших в наш приятельский кружок. Однако после целого ряда открытий, сделанных мною в этом направлении, я прихожу к прежнему моему убеждению, что отличие между одним и другим человеком совсем не так велико, как это кажется. Мне приходилось встречать настоящих джентльменов среди простого народа, а сколько находил я неожиданно святых и рыцарей в толпе людей презренных.

С другой стороны принято утверждать следующее: «Дурное общество портит хорошие души». Где же находится дурное общество и где хорошее?

Предположим, как оно действительно и случилось, что я поселился в чужом городе; что же мне делать? Проповедовать чистоту нравов? Совесть говорит мне — Твоим примером. Но вот никто не берет меня в пример и к чему стоило бы мне направлять на путь истины молодых людей, менее меня согрешивших?

К тому же время пророков кажется прошло. Таинственные силы больше и слышать не хотят о жрецах, так как они сами приняли управление душами, и нечего ходить далеко, чтобы убедиться в этом на примерах.

Один из наших поэтов недавно был предан суду по делу о выпущенном им сборнике стихов, в котором были усмотрены места, вредящие нравственности. Оправданный судом, он всё же не может успокоиться.

В одном из. своих стихотворений вызывал он Предвечного на борьбу даже в том случае, если бы она должна была состояться в преисподней. Получается впечатление, что вызов принят и молодой человек, как сломленная трость, принужден просить милости. В один прекрасный вечер, когда он сидел в веселой компании товарищей, вдруг какая-то неисследованная наукой сила вырывает у него изо рта сигару, так что она падает на пол.

Удивленный, он поднимает сигару и делает вид, что ничего не понимает. Но то же повторяется три раза, Тут маловерный побледнел, как смерть, и убежал, не говоря ни слова и оставив смущенных товарищей.

По дороге домой дерзкого ожидала новая неожиданность. Без видимой причины он вдруг начал как массажисты растирать руками или скорее мять свое тело ставшее действительно от чрезмерного питья чересчур тучным. Этот невольный массаж продолжался две недели; по истечении же этого времени борец счел себя достаточно окрепшим и способным выступить снова на арену. Он снимает отель и приглашает друзей на пир Валтасара, который должен длиться целых три дня. Он хочет доказать свету, как сверхчеловек (Ницше) может побороть демонов вина. Весь первый день пили не прерывая; наступила ночь, а с нею свалился и витязь, Но до того как он сдался, демоны овладевают этой прекрасной душой и причиняют ему такое необузданное безумие, что он выталкивает своих гостей кого в дверь, кого в окно, и тем завершается пир. После этого хозяина отвезли в лечебницу!

Так была мне рассказана эта история, и мне жаль, что я передал ее без слез, которых не может не вызвать это злоключение.

Однако обвиняемый приобрел защитника в лице молодого врача, предложившего ему свое содействие в борьбе.

Будет ли мне позволено сопоставить следующие два факта? Врач защищает богохульника и врач ломает себе ногу. Объяснить ли случаем, что лошадь его испугалась, понесла и опрокинула экипаж? Я только спрашиваю. И как объяснить то, что когда, пролежав несколько месяцев в постели, врач вышел, взгляд его имел странное и дикое выражение человека, который потерял равновесие?

Требует ли это ответа? Во всяком случае, вот конец рассказа. — Этот врач, добрый малый, неглупый и честный, пришел однажды ко мне в конце лета и пожаловался, что страдает от бессонницы и что ночью его будит странное щекотание и не дает покоя, пока он не встает с кровати. Если же он настойчиво остается лежать, то у него начинается сердцебиение.

— Как вы об этом думаете? — спросил он, ожидая моего ответа с нескрываемым беспокойством.

— То же было и со мной! — возразил я.

— Как же вы излечились?

Было ли это малодушие или я повиновался внутреннему голосу, но я ответил:

— Я принимал сальфонал.

На лице его выразилось разочарование, но я помочь ему был не в силах.

IV.
Чудо
[править]

После трех месяцев жестокой зимы показались первые предвестники весны. Оттаивает оцепенелый человеческий разум, и засеянные под снегом семена начинают пускать ростки. Многое произошло, и вместо того, чтобы отталкивать от себя неопровержимые факты, как основанные на случае или на случайном совпадении обстоятельств, их наблюдают, собирают и из них выводятся заключения. Сначала казалось, что люди смеются над собственным суеверием, потом смех замирает, и не знаешь, во что верить. Происходят чудеса, и это ежедневно, но по желанию нельзя произвести чуда.

Однажды иду я в обеденное время через базарную площадь, в этот час пустую. Уж давно страдая боязнью пустоты, иду я с нескрываемым трепетом по открытой площади. На этот же раз вследствие утомления от усиленной работы и особенной нервности вид пустого базара производит на меня мучительное впечатление, так что я невольно Испытываю странное желание «сделаться невидимым», чтобы избавиться от любопытных взоров прохожих. Я склоняю голову, опускаю взор на каменную мостовую, и мне кажется, что я съежился замкнулся в себе, преградив доступ наружным оглушениям, и как бы куда-то удалился от окружающей среды.

Через мгновение, когда я повернул на улицу, меня сзади окликнули три знакомых голоса. Я останавливаюсь.

— По какой дороге шел ты?

— Через базар.

— Не может быть! Мы стояли здесь на углу, ожидая тебя, чтобы вместе идти обедать!

— Я уверяю вас…

— Так ты сделался невидимкой?

— Нет ничего невозможного!

По крайней мере для тебя! — Передают самые удивительные вещи, будто бы случавшиеся с тобой.

— Я сам что-то слышал: будто меня видели на Дунае, когда я был в Париже.

Этот случай действительно был, но в то время я думал, что бывают видения, не основанные на действительности. И я просто скорей шутки ради припомнил эти слухи.

В этот день я ужинал один в маленьком зале трактирчика. Вошел незнакомый мне господин, который видимо искал кого-то. Незаметно было, чтобы он обратил на меня внимание, хотя он оглядывал все столики; и полагая, что он один в зале, он начал вздыхать и сам с собой разговаривать. Желая обратить на себя его внимание, я ударяю вилкой по стакану. Незнакомец вздрогнул, видимо удивившись, что не один, замолчал и вышел.

С того времени начал я задумываться над вопросами дематериализации, признаваемой оккультистами. А доказательства, как нарочно, следовали одно за другим.

Через неделю после этого внимание мое возбудило новое странное происшествие. Дело было в среду, когда трактир всегда переполнен приезжими из деревень вследствие базарного дня. Желая избежать шума и тесноты, мой приятель, с которым я обыкновенно обедаю, заказал заранее отдельную комнату для того, чтобы там спокойно пообедать, а так как он пришел до меня, то ожидал меня в передней и позвал с собой наверх. Но для большей скорости мы решили закусить в общем зале. Итак, следую я за обоим приятелем недовольный, потому что терпеть не могу пьяных мужиков. Мы прошли не без труда через целую толпу народа и дошли до закусочного стола, возле которого, впрочем, находился лишь один весьма миролюбивый на вид человек.

Закусив, — при чём мы с приятелем не обменялись ни единым словом, — пошли мы наверх в оставленную для нас комнату; приятель шел впереди, я за ним. В дверях приятель оглядывается и очень удивляется, видя меня.

— Ты как же пришел? Откуда?

— От закусочного стола, понятно.

— Я там тебя не видал и думал, что ты пришел прямо сюда.

— Меня не видал? Ведь мы же вместе из одного блюда брали закуски… Разве я способен делаться невидимым?

— Странно это как-никак!

Когда я теперь роюсь в своей памяти, то припоминаю некоторые факты, которые сначала не имели значения в глазах скептика, душу коего высушили занятия позитивными науками, Так, например, припоминаю я утро дня моей первой свадьбы. Дело было зимой, в воскресенье; день казался особенно тихим и торжественным для меня, собравшегося покинуть бурную холостую жизнь и отдаться домашнему очагу, рука об руку с любимой мною женщиной. Мне хотелось в последний раз холостым позавтракать одному, и поэтому я отправился в малоизвестный переулок в какой-то маленький, помешавшийся в подвальном этаже ресторан. Он вследствие плохого дневного света освещался и днем газом. После Того, как я заказал себе легкий завтрак и кофе, я замечаю, что на меня пристально смотрит компания мужчин, видимо пьяных и сидевших за бутылками, должно быть, с вечера накануне, судя по их бледным, изможденным лицам. Среди этой компании узнаю я двух своих прежних товарищей, настолько опустившихся, что у них не было ни занятий, ни дома, ни семьи; они стали давно признанными негодяями, которые, кто знает, может быть недалеки и от преступления.

Мне не хотелось возобновлять с ними знакомства, не из гордости, а из чувства страха погрузиться снова в тину, вернуться даже против воли в свое прошлое — а я переживал во время оно такое же приблизительно состояние. Вдруг один из них встал, и я вижу, что он направляется к моему столу. Я в полном отчаянии и, твердо решив, если нужно, отречься от того, что это я, их товарищ, в упор смотрю на приближающегося ко мне человека; вдруг он за несколько шагов, не доходя до моего стола; останавливается с тупоумным выражением лица, которого я никогда не забуду, просит извинения и удаляется на свое место. Он, идя ко мне, уверен был, что это я, а всё же меня не узнал.

Я издали слышу их разговор обо мне.

— Это он без сомнения!

— Нет! чёрт меня побери! Это он!

Я ретируюсь, полный стыда за себя и сострадания к несчастным пропойцам, но в душе я доволен, что избавился от неприятной компании.

Оставляя в стороне моральное значение этого приключения, удивительно то, что мое лицо могло настолько вдруг измениться, что его не узнали старые знакомые, с которыми не раз встречался я на улице.

*  *  *

Пять лет тому назад в Берлине молодая девушка из хорошей семьи взяла с меня слово, что я отправлюсь с ней в театр. Эго предложение не очень улыбалось мне, потому что я боялся скомпрометировать молодую девушку, да к тому же длинные театральные представления утомляют меня. Но так как не было способа избегнуть этой поездки, то я отправился на место, назначенное для встречи с ней, на тротуаре улицы. Должен сознаться, что прохаживался взад и вперед но назначенной улице, но по противоположной стороне, при этом надо еще добавить, что улица эта очень узка. Я прохаживался так полчаса, не теряя надежды, что барышня придет, и не видя ее, ушел домой.

На следующий день посылаю барышне письмо, полное упреков. Она отвечает весьма удивленно, утверждает, что была на назначенном месте, и так это обстоятельство осталось неразъясненным.

*  *  *

В прежнее время часто хаживал я один на охоту, без собаки, а иногда гулял по лесу даже без ружья. Так однажды в Дании шел я куда глаза глядят; когда я остановился у опушки леса, вдруг неподалеку от меня выскочила лиса. В двадцати шагах от меня она останавливается и смотрит прямо мне в глаза. Я не шелохнулся, и лисица побежала дальше, обнюхивая землю, видимо в погоне за мышами. Я нагнулся к земле, желая взять камень, но в это мгновение лисица исчезла. Она скрылась мгновенно, а не то, чтобы постепенно исчезала на моих глазах. Я обшарил всю местность, и нигде не было норы или углубления почвы, куда она могла бы скрыться. Она исчезла, но не убежала!

По берегу Дуная на болотистых лугах цапли делают гнезда. Цапли, как известно, особенно дикие и пугливые птицы. Однако случалось не раз, что я застигал их врасплох. И тогда я мог наблюдать за ними. Случалось даже, что они пролетали над моей головой. Когда я это рассказывал, никто верить мне не хотел, а в особенности охотники, так что я пришел к заключению, что ото что-то сверхъестественное.

Когда я как-то рассказывал все эти бывшие со мной случаи приятелю моему теософу в Лунде, то он со своей стороны припомнил обстоятельство, которое и по сие время осталось неразгаданным. Приходит к нему как-то его знакомый рабочий и сообщает, что где-то продается старинное художественное произведение, предлагает эту вещь для него купить и просит дать ему в виде задатка пять крон. Получив эту сумму, рабочий исчез, и нигде не было его видно целых три месяца.

В одно прекрасное воскресенье вечером проходила, теософ с своей женой по безлюдной улице, и вдруг впереди себя он видит этого, человека.

— Вот он, мой должник!

Теософ оставил руку жены и ускорил шаги; но рабочий вдруг исчез, как в землю провалился! Не было тут ни двери, ни низкого окна, куда бы мог она, скрыться. Теософ подумал, уж не жертва ли он галлюцинации, тем более, что на улице не было ни души, что отнимало возможность допустить мысль, что он ошибся, приняв за рабочего другое лицо.

Я передаю голый факт. Объяснить необъяснимое нельзя. Если признать, что живое существо может отклонить световые лучи от их прямого направления, т. — е, изменить преломление лучей, то можно ли в этом наборе слов найти разгадку задачи, сущность которой заключается в вопросах; почему и как?

Остается одно; допустить, что это чудо! Пусть это сойдет за чудо, пока не найдется более верной разгадки, а пока будем собирать факты, не пытаясь их опровергать.

V.
Напасти моего маловерного друга.
[править]

Меня стесняет мысль, что приходится теперь говорить о приключениях, бывших с моим другом, но я заранее просил у него извинения, и он знает, насколько цели мои бескорыстны. При том, так как он сам всем рассказывал, кто только хотел слушать, о своих злоключениях и передавал их не как тайну, то я могу играть роль простого беспартийного хроникера и если за это кто-нибудь косо на меня посмотрит, то страдать от этого буду один я.

Мой друг атеист и материалист, но очень любит жизнь, которую он презирает, и боится смерти, которой не знает.

Он до безумия любит женщин и, как охотник, гоняется за дичью даже и на запретных охотничьих местах.

В начале нашего знакомства, когда он предложил мне поселиться у него, он окружил меня братской любовью и ухаживал за мной как за больным, т. е. с участием свободомыслящего человека, одаренного чуткой душой, понимающего душевные страдания и бережность, которую они требуют.

Свободомыслящий человек, как и всякий другой, можешь иметь часы грусти, ничем необъяснимой, и в один прекрасный вечер, когда сумерки наполнили комнату и лампа плохо освещала углы, где всё больше сгущались тени, мой друг в ответ на выражение благодарности с моей стороны объявил мне, что он мне очень обязан, так как он недавно перенес горе; смерть лучшего друга, и с той поры его преследовали тревожные сны, в которых постоянно являлся его покойный друг.

И ты тоже?

— Тоже? — Ты ведь понимаешь, что я говорю о снах, которые снятся по ночам…

— Да, понятно!

— Бессонница, кошмар… Ты ведь знаешь, что кошмар происходит от стеснения груди, что объясняется расстроенным пищеварением, вследствие неумеренной еды… У тебя не было никогда кошмара?

— Как же! Стоит с вечера поесть раков, и готово! Пробовал ты принимать сальфонал?

— Да конечно! Но доверяться врачам… Да ты и сам знаешь…

— Еще бы, я их знаю основательно… Но поговорим о твоем умершем друге. Является ли он тебе во сне?

— Само собой разумеется, что не он, живой, является мне, а его труп, при чём я должен с грустью заметить, что умер он при странных обстоятельствах. Представь себе, талантливый молодой человек, сделавший в области литературы многообещающий дебют, умирает от болезни очень мало известной, tuberculosus miliaris, от которой тело понемногу почти уничтожается и остается одна кожа.

— И теперь является тебе его труп?

— Ты не хочешь меня попять, ну, оставим это!..

*  *  *

Мой друг слабого здоровья и такого же неустойчивого настроения, как апрельская погода; он видимо страдает запущенной нервностью, и, когда в феврале я уехал от него, он никогда не соглашался после захода солнца возвращаться домой один.

Вдруг его постигает крупная неприятность, чисто материального характера.

Идет речь о возбуждении процесса, и мы, судя по разным намекам, которые вырываются у него, боимся, как бы он не лишил себя жизни.

Он недавно объявлен женихом, а смотрит на жизнь весьма мрачными глазами. Но вместо того, чтобы бороться с неприятностями, он предпринимает путешествие, чтобы забыть свои заботы, а вернувшись собирает всех своих товарищей и задает торжественный ужин. Среди ужина ему делается плохо, приходится ложиться в постель. Делается острое желудочное расстройство.

Я узнаю об этом только на второй день и отправляюсь к нему. Трупный запах чувствуется, как только войдешь к нему. Больной весь почернел до неузнаваемости, за ним ухаживает приятель и сиделка, руку которой он почти не выпускает из своей. Он страшно ослабел от перенесенных страданий.

Поздней, когда он почувствовал себя лучше, он рассказывал мне, что у него было видение: пять чертей в образе красных обезьян с черными глазами прыгнули на край кровати и уселись на нём, помахивая хвостами.

Когда он вполне поправился и устроил свои материальные дела, он повеселел и рассказывал о своем сне тем, кто только согласен был слушать его, и многих это забавляло.

Иногда высказывал он свое удивление по поводу того, что судьба, доселе благоприятствующая ему, теперь начинает его преследовать, так что ничего ему не удается и всё идет вкривь и вкось.

Тем временем и среди довольно весело проводимого времени, постиг несчастного, видимо впавшего в немилость перед таинственными силами, удар, весьма ощутительный. Один его знакомый, купец, за которого он поручился на значительную сумму, утонул, оставив после себя долги, что повергло моего приятеля в материальное затруднение.

После этого начинается целый ряд неприятностей. Видение показывается в кухне моего приятеля, и последний уговаривает молодого врача ночевать у него в квартире, чтобы не было страшно. Но невидимые силы не обращают ни на что внимания, и раз как-то мой приятель просыпается среди ночи и видит в комнате неимоверное количество мышей. Он схватывает палку и ударяет ею, пока все мыши не скрылись.

Это был приступ горячечной фантазии, но выстраданный вдвоем, так как по утру товарищ, сдавший в соседней комнате, сообщил, что он слышал сильный писк мышей.

Как объяснить галлюцинацию, которую один воспринял зрением, другой глухом?

Когда же об этом случае стали рассказывать днем — при ярком свете, то все обернули это в шутку. Тогда друг мой решается сообщить и о бывшем ему видении купца, кончившего жизнь самоубийством.

— Можете вы себе представить, — говорит он, — он был весь черный, и из тела выпадали белые черви…

Я, как очевидец могу сообщить, что как только он произнес эти слова, он побледнел, поднялся и с выражением отвращения указал на тарелку. На тарелке вдоль сардинки медленно полз белый червяк.

*  *  *

На следующий день мой друг принужден был выйти из-за стола, не докончив ужина, потому что белые червяки ползали по куску сыра.

Он ничего не мог положить в рот, несмотря на сильный голод, и был очень испуган, хотя и ненадолго.

Что это значит?

— Не следует дурно говорить об умерших. Они мстят за это.

— Умершие? Но ведь они мертвые!

— И потому-то они более живы, чем живущие на земле.

Мой друг действительно часто откровенно говорил о слабостях покойного, бывшего как-никак его хорошим приятелем.

Прошло несколько дней. Сидим мы за обедом на веранде, выходящей в сад ресторана.

— Смотрите, какая громадная крыса! — восклицает один из сидящих за столом.

Никто её не видал, и мы смеемся над товарищем.

— Подождите, вы ее еще увидите! Она там под досками!

Проходит минута-другая, из-под досок показывается кошка.

— Кажется, надоели нам эти крысы! — восклицает мой друг, видимо расстроенный.

*  *  *

Некоторое время спустя, как-то, когда я уже лег в постель, стучат в мою дверь. Я отпираю. Передо мной стоит мой друг, расстроенный и в каком-то возбуждении. Он просит позволения остаться ночевать на моем диване, так как… в доме, где он живет, всю ночь кричит какая-то женщина.

— Живая женщина? или привидение?

— Женщина, которая страдает раком и ничего лучшего не желает, как умереть. Со всем этим с ума можно сойти! И странно будет, если я не кончу в сумасшедшем доме!

Диван мой очень короток, и когда мой друг, большого роста, лег на диван, к которому мы приставили два стула, то можно было принять его за каторжника, распростертого на дыбе.

Он лишен своей уютной квартиры, своей мягкой по стели, ему даже нельзя вполне раздеться. Мне жаль его, и я предлагаю ему мою кровать. Но он от неё отказывается. Он просит не тушить лампы, и свет её падает ему прямо в глаза. Он боится темноты.

— Сомненья не может быть! Это больная женщина. Но всё же странно!..

Так шепчет он про себя, лежа на диване, пока сон не смилостивился над ним.

*  *  *

Целых две недели подряд пришлось ему по ночам спать на чужих диванах.

— Ведь это ад! — восклицает он иногда.

— Я то же хотел сказать, — говорю я.

Когда, как-то ночью, представилась ему «белая женщина», он сам указал на возможность возмездия в данном случае. Верный моей роли, я молчу. Я пропускаю без внимания случай с женщиной, которая кричит, и вмешательство агента полиции, в котором признали переодетого злоумышленника; также не остановлюсь я и на появлении торговца маслом и его дочери, но я считаю нужным передать рассказ о Мадонне и о том, как на далеком расстоянии представился человек в момент его смерти.

Во время поездки за город друг мой находится среди компании, усевшейся на берегу озера. Он был в отличном настроении и забыл все ужасы и страхи.

— Тут, — восклицает он вдруг весело, — должно было бы быть явление Пресвятой Девы! Вот хорошее место для богомолья!

В эту самую секунду лицо его покрывается бледностью, и он лепечет еле слышно:

— Он скончался!

— Кто?

— Лейтенант X. Я увидел его в предсмертной агонии, его комнату, всех его окружающих, всё!

Его подняли на смех!

Но по дороге в город узнают достоверно о кончине лейтенанта X. Смерть случилась скоропостижно, ровно в половине восьмого, в то самое мгновение, когда друг мой увидел его.

На смеявшихся это произвело сильное впечатление, так что они невольно прослезились, не от горя, так как они были к покойному вполне равнодушны, а от душевного волнения при виде чуда.

В газетах было напечатано о случившемся. Честные газеты не отрицали факта, недобросовестные же дали понять, что свидетели недостоверны.

*  *  *

Я согласен с тем, что скромность требует, чтобы мы не всякий пустяк приписывали вмешательству в наши дела таинственных сил, но в этом однако скрывается и «препятствие нераскаянным», что явствует из следующих строк Клода Св. Мартина:

«Очень может быть, что ложный взгляд (что земля есть лишь одна точка вселенной) привел людей к неверному представлению, на основании которого человек считает себя недостойным внимания своего Творца. Ему кажется, что он повинуется голосу смирения, когда он отказывается допустить, что сама земля и всё, что содержит в себе вселенная, создано для него. Он как бы боится впасть в гордость предаваясь таким мыслям. Но он не побоялся малодушие и лености, неизбежно вытекающих из этой скромности. И если ныне человек уклоняется от того, чтобы считаться царем вселенной, то объясняется это тем, что у него духа не хватает работать, чтобы снискать себе законное право на это звание, что обязанности, с этим связанные, кажутся ему чересчур тяжелыми и что ему не так страшно отказаться от своего положения и от своих прав, как трудиться на то, чтобы укрепить его».

Как найти между высокомерием и смирением верный путь к пристани?

Тем временем я изучил вполне все слабость моего друга, так что я наперед могу предсказать, глядя на него, все его денные и ночные страхи. Это приводит меня по убеждению, что все его неудачи зависят от нравственного состояния. Но о нравственности теперь никто не говорит, это слово изгнано из употребления. и я не всегда решаюсь его произнести.

— Если бы ты прочел Сведенборга перед твоим последним ночным видением, — отважился я однажды сказать, когда он показался мне уж очень жалким, — то ты отправился бы в армию Спасения, или стал бы ухаживать за больными.

— Как так? Что же говорит этот Сведенборг?

— Он говорит многое и он спас меня от сумасшествия. Подумай только, что Он вернул мне сон четырьмя словами!

— Скажи же какими, прошу тебя!

Мужество покинуло меня, и это делалось со мной каждый раз, когда одержимый нечистым духом просил меня сказать эти слова.

Я записал эти слова, которые одержали верх над всеми предписаниями врачей:

«Этого больше не делай».

Каждый может по своей совести истолковать слово: «этого».

Я нижеподписавшийся заявляю, что снова приобрел здоровье и спокойный сон от исполнения вышеуказанного рецепта.

Автор.

Это признание! Но не увещание!

VI.
Кое-о-чем
[править]

Никого кажется Так судьба не испытывала, как доктора, о котором я упомянул в первой главе настоящей книжки, называя его главой возмутившейся молодежи, который после нескончаемого числа преследований стал вполне умеренным с оттенком религиозности. Он считает всё для себя в жизни потерянным, ничему не верит, не доверяет людям; он лишен того чувства, которое делает нас способными страдать и наслаждаться; он ко всему равнодушен. Он начал с того, что боролся горячо за свободу личности, за раскрепощение народа и женщины и он увидел последствий этого, которые окончательно сокрушили его мечты. Ему, особенно ярому поборнику свободы женщины, пришлось увидеть, как его невеста, которую он сам глубоко уважал, кончила тем, что стала любовницей целой массы литераторов, нечто в роде проститутки-богемки.

Теперь ему тридцать, лет. Во время многолетнего пребывания за границей он претерпел все страдания изгнанника: бедность, голодание, холод, недостаток во всём. Не раз приходилось ему ночевать в лесу или в каком-нибудь городском парке, за неимением определенного ночлега; не раз проголодавшись съедал он крахмал и желатин, приготовленные для различных препаратов в лаборатории, куда он определился.

Но голод делает человека неспособным сопротивляться действию спиртных напитков. Не будучи алкоголиком, он всё же плохо переносил то незначительное количество вина, которое он мог иногда себе добывать.

Когда он, брошенный совершенно своими родственниками, заболел, ему удалось быть принятым в лечебницу для нервно-больных, благодаря заботам человека, которого он почти не знал и который принадлежал к последователям Сведенборга (!).

Пробыв в лечебнице месяц, он вполне излечился и вернулся в Швецию в университет; ему было лишь строго предписано воздержание от вина.

Он мне одолжил Arcana coelestia Сведенборга, а позднее и Apocalypsis revelata, сочинения, которых они сам не чихал, но которые находились в библиотеке его матери; она тоже была почитательницей Сведенборга (!).

Меня, человека, дожившего до сорока восьми лет и никогда не встречавшегося с сочинением Сведенборга, которого в образованных классам Швеции открыто презирают, удивляет, что теперь он всюду выплывает — в Париже, на Дунае, в Швеции, и это за последние полгода.

Мой друг с разбитыми мечтами пока остается равнодушен, несмотря на многочисленные превратности судьбы. Он не способен склонить голову и считает, что недостойно человека преклонять колени перед неведомой силой, которая может в один прекрасный день оказаться, искусителем, искушениям которого следовало бы противится насколько возможно.

Я не скрываю от него своих новых религиозных взглядов, хотя и не пытаюсь влиять на него.

— Видишь ли, религия — это нечто, что каждый должен сам усвоить, но что не следует проповедовать!

Часто прислушивается он к моим словам с видимым интересом, часто иронически улыбается. Случилось как-то, что две недели я его не видал; уже я думал, не сердится ли он; но потом он пришел, и видно было из его слов, что он о чем-то размышлял.

— Что-нибудь случилось? — спрашиваю я.

— Не знаю; но положительно становится трудно как следует работать.

— Что же такое?

— Каждое утро, когда я прихожу в лабораторию.

Я все свои вещи нахожу в полном беспорядке. Ты даже представить себе не можешь, что там делается! — и даже стол бывает весь запачкан. И это несмотря на то, что я стараюсь всё содержать в порядке.

— Злоумышленник?

— Невозможно! Я последний всегда покидаю зал и сразу обнаружил бы виновника.

— Так это…

— Что?

— Незримые силы!

— Не могу этого утверждать, но должен сознаться, что за последнее время кто-то как бы следит за мной и читает мои сокровенные мысли. Стоит мне в каком-нибудь отношении переступить границы, как я бываю пойман в то же мгновение.

— Когда-нибудь случались с тобой странности?

— Нет — со мной нет, но с матерью и с сестрой, которые обе последовательницы Сведенборга. Впрочем, подожди, и со мной был случай два года тому назад в Берлине.

— Расскажи!

— Дело было так: как-то вечером, гуляя по Линден, вошел я в будочку и увидел там человека, с непокрытой головой, очень странной наружности: у него на затылке был нарост, и он напевал тирольскую мелодию. Неприятное впечатление, произведенное на меня этим человеком, врезалось в мою память, и чтобы избавиться от него, я удлинил свою прогулку и пошел за город. Уставши и проголодавшись, вошел я в трактирчик и заказал себе франкфуртских сосисок и кружку пива. — Франкфуртских сосисок и кружку пива, — повторил кто-то рядом со мной. Оглянувшись, я увидел человека с наростом на затылке. Смущенный, сам не зная почему, вышел я, не дождавшись заказанного. Я никогда глубже не задумывался над этим ничтожным происшествием, но сохранил о нём очень живое впечатление, и оно как раз теперь пришло мне на память.

Произнеся последние слова, он закрыл глаза обеими руками, как бы желая этим стереть запечатлевшийся в них образ.

*  *  *

Теперь, пока этот последний рассказ еще во всех подробностях памятен читателю, я хочу передать другой случай, имеющий с ним связь, что, пожалуй, приблизит нас хоть на шаг к верной пристани.

Первого мая рано утром отправился я в Парк, чтобы там пообедать с одним учителем гимназий; Когда мы уселись за столик на большом открытом балконе, где не было ни души, я вдруг почувствовал какую-то неловкость и, обернувшись, увидел человека странной наружности.

— Кто это такой? — обратился я к учителю, старожилу Лунда, знавшего в лицо всех жителей.

— Вероятно, приезжий.

Незнакомец молча, с непокрытой головой подошел к нам ближе и, остановившись напротив меня, так пристально взглянул на меня, что я почувствовал боль в груди.

Мы перешли на другое место. Субъект следовал молча за нами. Взгляд его не был ни злобен, ни дерзок, он был скорей печален и без выражения как, взгляд ночного призрака. Вдруг в моем воображении промелькнуло смутное воспоминание.

Этот человек похож на кого-то, но на кого?

— Да, действительно! Это вылитый друг наш Мартин в сорок пять лет.

В это мгновение среди хаоса моих чувств и впечатлений выплывает фигура в будочке моего друга Мартина (так зовут злосчастного доктора, одолжившего мне сочинение Сведенборга), преследуемого в Берлине этим незнакомцем.

Тем временем он сел около нас, повернувшись к нам спиной.

Каково было мое удивление, когда на затылке этого человека я увидел нарост.

— Видишь ли ты, — спросил я товарища, не доверяя своим глазам, — припухлость на его шее сзади?

— Совершенно верно! Я ясно вижу ее. А дальше?

Я ничего не отвечал, потому что всё рассказать было бы слишком долго; к тому же я узнал, что учитель ярый противник оккультизма.

В этот же вечер пришлось мне встретить друга Мартина среди толпы студентов".

— Где был ты сегодня днем между часом и половиной второго? — спросил я сразу.

— А что? Почему ты это спрашиваешь? — возразил тот смущенно.

— Отвечай на вопрос!

— Я лежал и спал! Я не имею привычки спать днем, так что стыжусь этого.

— И ты во время сна выходишь и гуляешь?

— Похоже! Я на днях во сне видел пожар, вспыхнувший в музее. Вот тебе истинная правда.

После этого признания я передал ему встречу в парке и подчеркнул связь этого случая с его видением в Берлине.

Но он был в слишком веселом настроении, несмотря на то, что этот нарост пугал его.

— Мой двойник! — воскликнул он шутя.

*  *  *

Тут я ненадолго остановлюсь, чтобы изложить употребительнейшие теории феноменов, известных под названием двойников.

Теософы признают их существование как факт, причем они утверждают, что душа, или. астральный дух, имеет способность покидать тело и принимать почти материальную форму, которая может быть некоторым людям видна при благоприятных условиях. Этим объясняются все, так называемые, телепатические явления. Создания фантазии реальности не имеют, но что касается до видений, галлюцинаций, так они облечены в своего рода материальность; точно так же как в оптике существует различие между виртуальными и действительными образами, при чём последние могут быть проектированы на экране или могут быть фиксированы на чувствительной фотографической пластинке. Положим отсутствующая личность вспоминает меня и этим вызывает в своем воображении мой образ: лицу, вызывающему меня, удается лишь получить мой виртуальный образ, и это лишь при условии добровольного и сознательного напряжения. Положим, старая моя тетка, живущая далеко от меня, сидит за роялем, не помышляя обо мне, и вдруг видит меня лично стоящего за роялем: старушка видела мое виртуальное изображение. И это действительно случилось осенью 1895 года. Я помню, что я в то время переживал в столице Франции страшный кризис, и мною в сильнейшей степени овладело желание очутиться в своей семье, так что я ясно представил себе внутренний вид дома и, на мгновение позабыв о том, где нахожусь, потерял сознание той среды, среди которой я вращался. Я стоял за ролью, и при этом воображение старой тетки не играло никакой роли.

Так как она слышала уже о подобного рода явлениях, то она увидала в этом предвестника смерти и написала мне, чтобы справиться, не был ли я болен.

Чтобы ясней осветить этот вопрос, изложу здесь свою статью, помещенную в прошлом году в «Juitiation» и заключающую в себе пункты, соприкасающиеся с вышеприведённым случаем.

«Излияние души и её способность расширяться».

(Из личных наблюдений.)

«Быть вне себя» и «замкнуться в себя» — вот два общепринятых выражения, которые отлично характеризуют способность души расширяться и снова сокращаться.

Душа сокращается от страха и расплывается от радости, счастья или успеха.

Войдите в полный пассажирами вагон железной дороги. Все друг другу незнакомы и все сидят смирно.

Все, смотря по свойственной каждому чувствительности, находятся в состоянии неуютном. Происходит разнообразное скрещивание самых различных излияний (irradiatioп), что указывает на общее стеснение. Совсем не жарко, но многим кажется, что они задыхаются: мысли этих людей, насыщенные током, имеют потребность разразиться; интенсивность тока, усиленная еще субъективным влиянием и пожалуй даже индукцией, достигает максимума.

Тогда один из присутствующих прерывает молчание: произошло разряжение; а когда все вступили в разговор без особого содержания, а лишь с целью удовлетворения физической необходимости, то наступила нейтрализация.

Если среди присутствующих есть человек, желающий замкнуться сам в себя, он затворяет свое внутреннее зрение и внутренний слух, удаляется в свой угол и старается огородиться от внешнего влияния.

Или он смотрит в окно на окружающую местность, а мысли его тем временем свободно уносятся в разные стороны; этим самым он выходит из магического круга безразличных ему людей, запертых случайно вместе с ним.

Тайна великого актера заключается в прирожденной способности его души испускать лучи и тем самым вступать в связь с публикой.

В великие моменты от вдохновленного оратора исходит сияние, свет; лицо его сияет.

Актер с мечтательной натурой, глубоким пониманием, много изучавший жизнь, но не имеющий способности выходит так сказать, из себя, не будет ценим на сцене. Его одухотворенность, замкнутая в нём самом, не проникнет в души зрителей.

В больших житейских кризисах, когда самому существованию грозит опасность, душа приобретает сверхчувственные способности. Кажется, будто страх перед несчастьем побуждает измученную душу улететь, чтобы отыскать где-нибудь в другом месте другую жизнь, более легкую, и не зря пленяет несчастных самоубийство тем, что обещает им открыть двери тюрьмы.

Вот что случилось со мной несколько лет тому назад.

Сидел я однажды в осеннее утро у письменного стола перед окном, выходящим на мрачную улицу маленького промышленного города Мэрен.

В соседней комнате, дверь в которую была в это время затворена, отдыхала моя жена, чувствовавшая себя нехорошо в ожидании родов.

В то время, как я писал, я унесся воображением в местность, хорошо мне знакомую, находящуюся более, чем тысяча километров, на север от настоящего моего местопребывания.

В разгаре глухой осени, почти что зимы, я вдруг перенесся в середину лета, под зеленый дуб, освещенный солнцем; возле моих ног развернулся садик, который я в детстве сам насадил; розы — я мог все сорта назвать по именам, — сирень, жасмин распространяли действительно свой чудный аромат; я снимал гусениц с моих вишневых деревьев, я подрезал кусты смородины… Вдруг слышу сдавленный крик; я сам не понимаю, что происходит, вскакиваю на ноги, судорога сводит мой спинной хребет, и я падаю без чувств на стул.

Придя в себя, я ясно соображаю, что жена подошла ко мне сзади, чтобы пожелать мне доброго утра, и тихо опустила руку мне на плечо.

— Где я?

Это первое, что я спросил, и сделал я этот вопрос на моем родном наречии, которого жена, как иностранка, не понимала.

Впечатление, вынесенное мною из этого случая, было то, что душа моя расширилась и покинула тело, не прерывая незримых нитей, и требовалось некоторое, хотя бы и незначительное время, чтобы мне вспомнить, что я сознательно и невредимо находился всё время в комнате, где занимался.

Если бы, согласно старинным толкованиям, душа моя. была погружена сама в себя и не покидала бы телесной оболочки, то она с гораздо большей легкостью и быстротой пришла бы в себя, но я не страдал бы в такой сильной степени от неожиданности.

Нет, я отсутствовал (frДnvarande), и возвращение моей души было так внезапно ускорено, что я от этого испытал страдание. Но я почувствовал его в спине, а отнюдь не в области головы: это наводит меня на мысль о роли, которую медики приписывают plexus solaris.

Другой случай, имевший место три года тому назад в Берлине, служит мне явным доказательством, что экстериоризация, или переселение души, допустимо.

После перенесенного кризиса, забот и неуравновешенной жизни, сижу я раз ночью между часом и половиной второго у виноторговца за столом, во всякое время готовым для нашей компании. Сидели и пили мы с шести часов, и всё время я почти один вел разговор. Мне хотелось дать рассудительный совет молодому офицеру, собирающемуся переменить военное поприще на карьеру художника. Так как он в то же время влюбился в молодую девушку, то находился в страшно возбужденном состоянии и, получив днем от отца письмо, полное упреков, был просто вне себя. Я забывал свои собственные раны, когда врачевал раны других; мне было трудно успокоить юношу, и это возбуждало мою энергию; после бесконечного ряда убеждений и доказательств мне хотелось возродить в его памяти пережитый случай, который, как мне казалось, мог бы повлиять на его решение.

— Вы ведь помните вечер в Августинском кабачке…

Я по столу обрисовываю, пальцем, как стояли наши приборы, указываю место, где. стоял закусочный стол, дверь, в которую входили, мебель, картины…

Вдруг я замолчал… мне стало делаться дурно, хотя я не вполне лишился чувств и сидел на стуле. Я находился в Августинском кабачке и забыл, с кем разговаривал.

— Подождите! — продолжал я вновь. — Я у Августинцев, хотя я отлично знаю, что нахожусь в другом месте; не говорите ничего… я вас не знаю, но знаю, что вы мне знакомы. Где я? — Не говорите, это настолько интересно…

Я сделал над собой усилие, чтобы поднять глаза кверху — не знаю, были ли они закрыты — я увидел облако, задний план неясной окраски и как бы спускающийся сверху с потолка театральный занавес: это была перегородка, уставленная полками с бутылками.

— Да! — воскликнул я, как бы освободившись от перенесенного страдания, — я ведь нахожусь у господина Ф. (так звали виноторговца).

Лицо офицера исказилось от боли, и слезы потекли из его глаз.

— Что? вы плачете? — спросил я его.

— Это было ужасно.

— Что такое?

Когда я этот случай рассказывал другим, то мне возражали, что то был обморок или опьянение, — два слова, которые мало что означают и ничего, не объясняют.

Во-первых и прежде всего обморок всегда сопровождается потерей сознания, точно так же и опьянение, а затем и некоторым расслаблением мускулатуры: этого в данном случае не было, так как я твердо сидел на своем стуле и сознательно говорил о своем частичном помрачении.

В то время я понятия не имел о том, что значит экстериоризация чувствительности [А de Roshas: L’exterisation de la sensibilitd]. Теперь, ознакомившись с этим вопросом, я убежден, что душа имеет способность расширяться и что она во время обыкновенного сна значительно расширяется; когда же в конце концов наступает смерть, то она покидает тело, но отнюдь не угасает.

Несколько дней тому назад шел я по тротуару и увидел немного впереди себя содержателя трактира, стоявшего у своих дверей и ссорившегося с стоявшим на улице точильщиком ножей. Мне неприятно было проходить мимо этих двух субъектов, но избежать этого было невозможно, и я утверждаю, что испытал очень неприятное чувство, пока переступал пространство, отделявшее обоих ссорившихся мужчин. Мне казалось, что я перерезал натянутую между ними нить или проходил по улице, которую с обеих сторон обливали водой.

Нет, связь, связывающая между собой друзей, родственников, а в особенности супругов, есть действительная связь.

Когда мы начинаем любить женщину, мы отдаем ей понемногу всю нашу душу. Наша личность раздваивается, и наша возлюбленная, дотоле безразличная, нейтральная, облекается в наше второе я и становится нашим двойником. Если ей вздумается уйти от нас, унося нашу душу, то боль, этим причиняемая, сильней всякого другого страдания; она, пожалуй, может сравниться лишь с горем матери, теряющей своего ребенка. Остается пустое место, и горе тому человеку, у которого не хватит решимости снова захватить отделившуюся часть своего я и направить её в другое место.

Любовь есть акт оплодотворения мужского расцвета, потому что любит мужчина, и это лишь сладостное заблуждение, что он тоже любим женой, его вторым я.

Таинственная связь между супругами проявляется иногда медиумическим образом, так что супруги могут зачастую призывать один другого на громадном расстоянии, читать мысли друг у друга и оказывать один на другого таинственное влияние. Не чувствуется больше потребности в разговоре, радуешься от одного присутствия любимого существа, согреваешься теплыми лучами, исходящими от его души, и если приходится расстаться, связь растягивается. Тоска по любимом человеке растет от разлуки и может довести до разрыва связи и этим причинить смерть.

Я записывал за несколько лет все мои сны и пришел к убеждению, что человек живет двойной жизнью, что представления, фантазия, сны не лишены своего рода действительности. Так что мы все являемся духовными сомнамбулами, и во сне мы совершаем поступки, которые преследуют нас в часы бодрствования с чувством удовлетворения или злой совести, боязни последствий. И на основаниях, открыть которые теперь я не считаю себя в праве, я полагаю, что так называемая мания преследования основана часто на угрызениях совести после дурного поступка, содеянного во время сна, смутное воспоминание о коем пробуждается в нас. И фантазии поэта, которые презирают ограниченные люди, по-моему не что иное, как действительность.

А смерть? — спросите вы.

Храбрецу, не придающему большой цены жизни, я бы прежде всего рекомендовал следующий опыт, который я повторял много раз не без тяжелых и во всяком случае трудно излечиваемых последствий.

Закрыв все двери, окна и печные отдушники, ставлю я на ночной столик открытый пузырек с цианистым калием и ложусь на кровать.

В скором времени угольная кислота воздуха выделяет синильную кислоту, и проявляются известные физиологические явления. Незначительная судорога глотки и необъяснимый вкус, который я по аналогии готов был бы назвать «синим», паралич мышц, боли желудка.

Смертельное действие синильной кислоты до сих пор остается тайной. Различные авторитеты объясняют различным образом действие этого яда. Один говорит: мозговой паралич; другой: сердечный паралич; третий: удушье, как последствие того, что задет продолговатый мозг, и т. д.

Однако, так как действие проявляется моментально, пока еще не успело произойти всасывание, то образ действия должен скорее считаться… психическим, если при этом взять во внимание то, что синильная кислота употребляется в медицине, как успокоительное средство при так называемых нервных заболеваниях.

Все, что я хотел бы сказать относительно проявляющегося в этом случае состояния души, сводится к следующему:

Это не есть медленное угасание, а скорей развязка, в которой приятное чувство пересиливает незначительные боли.

Внутреннее чувство становится сильней в противоположность с приближением сна, воля приобретает силу, и я могу прекратить опыт тем, что пробкой затыкаю пузырек и отворяю окно, вдыхаю хлор или аммиак.

Если можно доказать временную смерть факиров, то я думаю, что вышеприведенный опыт может быть продлен без опасности для жизни. А в случае несчастья следовало бы прибегнуть ко всем различным способам, употребляемым для приведения в чувство задушенного. Факиры кладут на голову теплые припарки. Китайцы кладут что-нибудь теплое на желудок и вызывают чихание. В своем превосходном сочинении Le positif et le négatif (Paris éd. Lemerre 1890) Виаль со слов Труссо и Пиду передает следующее:

«Карреро задушил и потопил в 1825 году значительное число животных, которых он потом вернул к жизни [А. Е. Badaire приводит в своей книжке La joie de mourir (Paris, Chamuels éd. 1891) несколько известных случаев смертей, как например случай с знаменитым Ришэ в 1892 и с Галлером, когда невозможно было точно определить момент наступившей смерти. Шизак, врач из Монпельэ, раздвоился перед смертью: смотрел на себя, как на постороннего, ставил себе диагноз, выслушивал свой пульс и делал предписания. Затем он закрыл глаза, „чтобы больше их не открывать“.] тем, что просто втыкал им в мозг иголки».

В моем труде «Inferno» я рассказывал о моем собрате по несчастью, немецко-американском художнике, двойником которого считался немецко-американский знахарь Франциск Шлаттер. Настал момент, когда я принужден компрометировать моего друга в целях освещения истинного положения вещей.

Друга моего звали X., безразлично, истинное ли это его имя пли он себе его. присвоил.

Вернувшись в Париж в августе 1897 года, перелистывал я однажды спиритический журнал 1859 года. Там нашел я статью, озаглавленную: «Мой друг X.».

Под тем же заглавием некий господин X. Лугнер в фельетоне Journal des Débats от 26-го ноября 1858 года напечатал рассказ, за достоверность которого он ручается, как свидетель, так как заявляет, что он близок с героем этого приключения. Героем был молодой человек двадцати пяти лет от роду, беспорочного поведения и необычайной доброты.

X. не был в состоянии бороться со сном после захода солнца. Его охватывала непоборимая усталость, и он понемногу погружался в крепкий сон, которого уже ничто не могло прервать.

Словом, X. жил двойной жизнью, и по ночам он действовал в Мельбурне, как злодей, под именем Виллиама Паркера, который со временем был казнен. В это же время в Германии X. был найден мертвым в своей постели.

Истинное ли это происшествие или плод фантазии, но этот случай меня особенно интересует, потому что тут замешано имя X. и потому что обстоятельства дела удивительно совпадают.

Современная литература уже занялась вопросом о проявлениях двойников в известном романе Трильби и в пьесе Пауля Линдау.

Интересно было бы знать работали ли эти писатели с натуры или нет?

Вернемся же однако к другу нашему Мартину.

Вслед за длинной зимой близилась весна с обманными надеждами. Бедный доктор, положившийся на обещание начальства, что он будет произведен в доценты, был очень сильно разочарован, когда производство было отложено. Надо было ждать до осени, несмотря на то, что он владел серьезным запасом знаний. Это была обида, которая довела его до отчаяния, и, проклиная судьбу, бросился он в распутство, не нарушая однако своего обета трезвости.

Он холост. И так в один прекрасный вечер ищет он девицу, ожидающую, чтобы ее пригласил мужчина. Затем они расстались. Девица была ему совершенно незнакома и жила в квартале с дурной репутацией, вдали от центра города. Всё это было весьма несложно, и он не ожидал от этого никаких последствий.

На следующий вечер сидит он за занятиями в родительском доме, как вдруг шум снаружи привлекает его внимание.

Он отворяет окно и видит группу юношей от пятнадцати до восемнадцати летнего возраста. Украсть там было нечего, и потому он не может объяснить себе присутствие толпы в этом месте и в такой необычный час. Повесы стоят и топчутся на месте без видимого повода. Он чуть ли не думает, что ему мерещится, как вдруг мать зовет его. Мать, когда он спустился вниз, поручает ему пойти на крыльцо и узнать, что этим людям надо.

Выйдя на двор, он видит молодую женщину, стоящую у стены. Он подходит ближе, чтобы узнать в чём дело, но уже чувствует недоброе. Подойдя к женщине, узнает он вчерашнюю девицу и, думая, что он жертва домогательства, кричит вне себя от раздражения: «Что вы тут делаете? Идите своей дорогой!»

Не говоря ни слова, девица направляется к воротам, ничем не обнаруживая, что она узнала того, кто с ней говорит. Ясно, что она не для того пришла, чтобы сделать ему неприятность.

Но в то же мгновение прибегают с задней части двора те человек двадцать уличных парней и тут в присутствии матери окружают кольцом доктора и девицу, указывают пальцами на несчастных, ругают их грубыми словами и делают вид, что застигли их в известном положении.

Доктор, уничтоженный тем, что такой скандал произошел в присутствии матери, клянется в своей невинности, хотя как будто бы и пойман на месте преступления.

Какая позорная сцена для сына!

Когда он рассказывал мне этот случай, произведший на меня впечатление злого сна, неправдоподобного по гнусности, на бедном докторе лица не было.

— Ведь тут сам чёрт, не так ли? Представьте себе, что я безусловно неповинен в этом деле, никого притом не касающемся, и вдруг меня подобным образом проучили!

— Да! Случай темный. Просто трудно верится! Двадцать парней, пришедших на частный двор, распутная женщина, у которой давно пропала всякая честь и которая не выражает обиды и не помышляет о мщении! Что всё это значит! Урок! Ясно, что таинственные силы становятся строже в отношении нравственности. И заметь, до чего они стали современны. Отменены сны, видения, потому что люди на это перестали обращать внимание. Нет, вместо этого полное реализма действие, и в этом отношении далеко с рассуждением не двинешься.

— Ты думаешь следовательно, что это был своего рода выговор. Но ведь я повторяю, что не был виноват, положительно не виноват.

— Не виновен вчера, но не позавчера.

— Ну как бы то ни было, но ведь это безусловно не могло произойти по уговору, так как девица меня даже не узнала. Сатанинский случай…

— Да, но случай, нити которого сотканы умелой рукой.

*  *  *

Чтобы немного развлечься, Мартин предпринял круговое путешествие в Норланд и по Норвегии с надеждой развлечься и отдохнуть.

Через несколько недель встретил я Мартина на улице в Лунде.

— Хорошо ли ты проехался? — спросил я.

— Сатанинское путешествие! — ответил он мне. — Теперь я не знаю, чему верить. Несомненно, кто-то есть, кто бросает мне вызов, и борьба между нами не ровна. Послушай только. Я приехал в Стокгольм, чтобы там немного повеселиться на большой выставке; но, несмотря на то, что у меня в городе сотни друзей, я никого не застал. Все переехали в деревню. Я один! Я живу в своей комнате день, но затем меня оттуда вышибает другой, которому мой брат по ошибке давно дал обещание. Досада так повлияла на меня, что я а на выставку не хожу! Гуляю по улицам и встречаю девушку. В это мгновение тяжелая рука опускается мне на плечо; дядюшка, очень серьезный мужчина, которого я всего раза два в своей жизни и видел и которого нисколько не мечтал встретить, приглашает меня провести вечер с ним и его женой.

Я должен был проделать всё, что мне неприятно, Чисто колдовство какое-то! Дальше — тысячу километров, один, в вагоне среди унылой местности.

В Арескутане, конечной цели моей экскурсии, имеется только одна гостиница, и там съехались все мои антипатии. Глава приверженцев свободной церкви направлял свою паству, и псалмы пелись по утрам, днем и по вечерам. Можно было человека вывести из себя. Но одно мне казалось несколько странно, чтобы не сказать оккультно, а именно, что в этой порядочной и тихой гостинице по ночам заколачивали ящики.

— Над твоей головой?

— Да! И удивительно, что это вколачивание гвоздей преследовало меня во всё время моего путешествия по Норвегии. Когда же я требовал объяснения у содержателя гостиницы, то он уверял, что ничего не слыхал.

— Да ведь это совсем, как со мной!

— Да, это как с тобой! Но то, что случилось со мной в Христиании, превосходило всё, что могли бы изобрести мои злейшие враги. Я многих знаю в Христиании все мои знакомые еще находились в городе; но никого из них я захватить не мог! Один! По прежнему один!

Когда я таким образом один сидел в кофейне Grand HТtel, сидевший у столика возле меня молодой человек заговаривает со мной. Обрадованный тем, что наконец имею случай услышать свой собственный голос, я, вопреки своему в этих случаях обыкновению, отвечаю. Так как он показался мне благовоспитанным и скромным, то я в конце концов пригласил его разделить со мной компанию, и мы провели вместе вечер. Я должен добавить, что через несколько часов молодой человек неясными намеками дал мне понять, что он не тот, за кого себя выдает. Он в разговорах сам себе противоречил, говорил не особенно связно, и я никак не мог себе уяснить, с кем имею дело.

Поздней, ближе к ночи, перед нашим столиком остановился один мой норвежский приятель, которого я три года не видал. Он с каким-то лукавым выражением поздоровался со мной, что совершенно чуждо его серьезному характеру, и украдкой взглянул на моего соседа. Затем он рассмеялся и выругался мне в лицо, при чём намекнул, что мой товарищ мне друг, стоящий со мной в отношениях сверхъестественной интимности. На мои протесты он просто сказал:

«Не стесняйтесь! Не стесняйтесь! Тут всякий себя чувствует, как дома, и нечего стесняться».

Что мне было говорить? Что мне было делать? Молодой человек не рассердился. Мой друг же, вероятно, выпивший лишний стакан вина, продолжал: Впрочем ничего дурного в этом нет, ведь это переодетая женщина". Тут молодой человек встал, вышел на середину кофейни, переполненной публикой, и сделал телодвижение, как бы долженствующее доказать обратное.

Это превосходит все границы!

Это неслыханная вещь, но это правда! И никто против этого не протестовал, только все рассмеялись. Но этим еще не кончилось! В ту минуту, когда я собрался было уходить, незнакомый юноша попросил у меня денег взаймы. Оскорбленный, вне себя от возмущения, я всё же не нашел возможным отказать, но так как мелких денег у меня не оказалось, то я отправился к буфету в сопровождении незнакомца. Представь себе всю сцену: как я этому сомнительному милостивому государю вручаю деньги, словно он получает от меня какое-то вознаграждение, и как стоявший за нами лундовский учитель взглянул на меня взглядом, где написано было самое гнуснейшее подозрение. Хорошо! Нечего сказать!

— Знаешь ли что: слушая твои рассказы, мне невольно припоминаются некоторые сказки Гофмана. И когда я на днях перечитывал «Дьявольские эликсиры», то мне пришло на ум, что фантазия немецкого писателя основана на пережитых случаях.

— Скоро всему придется верить! Ну, а какая же нравственная сторона этого? Есть ли какой-нибудь смысл выставлять меня в ложном свете перед другом и перед целой толпой! Что значило это наказание?

— Нельзя сердиться на таинственные силы за то, что они принимают подобные меры. Думаешь ли ты, что я предпринял что-либо, чтобы опровергнуть слухи, порожденные одним немецким писателем, который приписывал мне неестественные инстинкты? Нет! Я тогда проклинал его, а теперь наблюдаю за своей чувственностью. Впрочем Сведенборг научил меня, что подобные наказания, которые постигают нас без разбора, существуют для того, чтобы мы испытали мученичество, которое мы сами причиняем невинным людям клеветой, позорными сообщениями и необдуманными словами, которые мы часто произносим.

— Это возможно, но на меня навсегда легла печать порока в глазах моего друга, и это его мнение мне уже никогда не удастся вполне изменить.

— Это очень прискорбно, но это так!

*  *  *

Правда, я бы не передавал этих банальных рассказов, если бы они не наводили на мысль о присутствии какой-то реальности, которая и не реальна и не видение, но которая, как быкак фантасмагория вызвана незримыми духами, чтобы предостеречь, учить или карать.

Это состояние, названное теософами астральной планетой, в последней части Ачсана Сведенборга носит название: «Видений или Виза».

"Существует два рода образов, совершенно особенных, в которые я переселялся только для того, чтобы знать, как и что с ними произошло и как понять слова: что они были восхищены из тела и духом унесены в другое место.

1. Человек приходит в состояние, которое является чем-то средним между сном и бодрствованием; и когда он приходит в такое состояние, он ничего не чувствует, кроме того, что он вполне бодр. Это то состояние, когда говорят «быть восхищенным из тела» и когда не знаешь, находишься ли в теле или вне его.

2. Скитаясь по улицам города и по полям, вступая в разговоры с духами, я сознавал твердо, что не сплю и так же ясно вижу, как обычно. Так скитался я, не сворачивая с дороги и не будучи призраком, я видел рощи, реки, дворцы, дома, людей и пр.; но после того, как я проскитался так несколько часов, я вдруг перешел в тело и понял, что переменил место. Это очень меня удивило, и я обратил внимание на то, что до этого был в том состоянии, о котором говорят, что «он был духом унесен в другое место».

*  *  *

Вернувшись из путешествия, живет друг Мартин один в родительском доме, так как семья вся разъехалась на лето в разные стороны. Я не буду утверждать, что он боится, но чувствует он себя неприятно. Иногда слышит он шаги и другие звуки из комнаты отсутствующей сестры, иногда чихание.

Недавно среди ночи услыхал он какой-то треск, напоминающий звуки от точения косы.

Одно к одному, — подумал он, — странные творятся вещи, но в то мгновение, когда я вступил бы в переговоры с таинственными силами, я бы погиб.

Это были его последние слова, а тем временем быстрыми шагами приближалась осень.

VII.
Изучение Сведенборга
[править]

Пока таким образом протекала жизнь, я продолжал изучать Сведенборга, благодаря тому, что его произведения, которые вообще найти довольно трудно, с продолжительными промежутками попадались мне в руки одно за другим.

В Arcana coelestia изображается ад на вечные времена, без надежды на конец, без намека на утешение. Apocalypsis revelata говорит об учреждении покаяния. Последствием всего этого было, что до наступления весны я жил под каким-то гнетом. Временами, однако, стряхивал я с себя этот гнет, в надежде, что пророк в некоторых частных случаях ошибался и что Владыка жизни и смерти выкажет себя более милосердным. Но чего нельзя утаить, — это бросающееся в глаза согласование между видениями Сведенборга и теми большими и малыми происшествиями, встретившимися мне и друзьям моим в этот страшный год.

Лишь в марте месяце нашел я у букиниста книгу «Чудеса неба и ада», а затем «О супружеской любви». Только тогда я освободился от злого духа, преследующего меня с момента открытия для меня влияний таинственных сил.

Бог есть любовь; он управляет не рабами и потому одарил смертных свободной волей. Нет злых сил, а обязанность карающего духа исполняет служитель Божий. Наказания не бывают вечными; каждому дана возможность искупить то, в чём он согрешил.

Наложенные на нас страдания имеют целью улучшение собственного я.

Начало приготовлений к жизни духовной выражается опустошением (vastatio): сдавливание груди, симптомы удушье, болезнь сердца, страшные приступы страха, бессонница, кошмары. Всё это, чему был подвержен Сведенборг в 1744 и 1745 годах, описано в сочинении «Сны».

Признаки этого болезненного состояния видны во всех недомоганиях, которым современные люди подвержены, так что я решаюсь утверждать, что мы находимся лицом к лицу с новой эрой, в которой «духи пробуждаются и хорошо становится жить». Эти angina pectoris, приступы бессонницы, все эти ночные страхи, которые пугают наши чувства и которые врачи охотно причисляют к эпидемическим заболеваниям, не что иное, как дела невидимых сил. Как же можно объяснить эпидемическим заболеванием то, что здоровых людей систематично преследуют небывалые раньше происшествия, тревоги и недовольство? Эпидемия совпадающих обстоятельств? Да ведь это пошлость!

*  *  *

Сведенборг стал для меня Вергилием, ведущим меня через преисподнюю, и я слепо следую за ним. Он страшно карает, с этим я согласен, но он умеет и утешить, и мне он кажется менее строгим, чем протестантские «лезеры» [Секта пиэтистов].

«Человек может накапливать сокровища, если только он делает это честным образом и разумно ими пользуется; он может жить и одеваться по своему достатку, вращаться среди людей одного с ним общества, пользоваться невинными житейскими наслаждениями, выглядеть радостным и довольным и не иметь угрюмого вида и бледного лица; словом он может жить и поступать как богач в этом мире, а после смерти идти прямо на небо, если только он сохранил внутреннюю веру в Бога и любовь к Нему и если так поступал по отношению ближнего, как того требует долг».

«Я беседовал с несколькими людьми, которые перед смертью еще отрешились от жизни и удалились в уединение, чтобы там посвятить жизнь лицезрению небесных предметов и этим проложить себе верный путь к небу; все почти выглядывали мрачно и уныло; они казались недовольными тем, что другие им не подражают и что сами они не награждены большей славой и более счастливой судьбой; они живут в уединенных местах затворниками, но почти так же, как могли бы жить на земле. Человек создан для совместной согласной жизни. В общежитии, никак не в одиночестве находит он неисчислимые случаи проявить христианскую доброту»…

«В уединенной жизни видишь только себя одного, забываешь других; от этого происходит то, что думаешь только о себе одном или же о свете, чтобы избегать или презирать его, что является противоположностью христианской любви».

Что же касается так называемой вечной муки, то в последний момент пророк является спасителем тем, что освещает нас лучом надежды.

«Те из них, на спасение коих можно надеяться, переносятся на опустошенные места, которые представляются вполне безотрадными; их там оставляют, пока грусть оттого, что они там находятся, доведет их до крайнего отчаяния, потому что это единственный способ обуздания злобы и лжи, поработивших их. Дойдя до этого, они кричат, что они не лучше животных, что они преисполнены ненависти и злобы и что они прокляты; им это извиняется, как крики отчаяния, и Бог смягчает их чувства, чтобы они не изрыгали проклятий и брани выше границ, заранее определенных. Когда они выстрадали всё, что только можно выстрадать, так что тело их как будто умерло, то они уже о нём не пекутся и готовы таким образом к искуплению. Я видел, как некоторые из них открывали себе доступ на небо после того, как они испытали все страдания, о которых я говорил. Когда же их туда впускали, то они проявляли такую радость, что я бывал тронут до слез».

То, что католики называют conscientia scrupulosa, т. е. чуткость совести, является влиянием злонамеренных духов, которые по пустякам пробуждают угрызение совести. Им приятно накладывать на совесть подобное бремя, и это не имеет ничего общего с исправлением грешника.

Точно так же бывают и нездоровые искушения. Злобные духи вызывают в глубине души всё то злое, что человек сделал еще с детства, так что дело принимает плохой оборот. Но ангелы открывают всё, что в нём есть доброго и правдивого. Это и есть та борьба, которой дано название угрызения совести.

Произведения Сведенборга охватывают неизмеримо много, и он ответил на все мои вопросы, как бы они горделивы ни были.

Полная тревоги душа, страдающее сердце, tolle et lege!

VIII.
Каносса
[править]

Истерзанный таинственными преследованиями, я уже давно предпринял тщательное испытание своей совести и верный своей новой тактике в отношениях к ближним всегда винить себя, я нахожу свою истекшую жизнь ужасной, и мое личное я возбуждает во мне гадливость. «Это верно, что я раздражил молодежь против всего существующего, против религии, законов, правительства, нравственности. Теперь я наказан за свое безбожие».

После некоторого молчаливого размышления я задаю себе следующий вопрос: «А другие, противники моих разрушительных идей, благочестивые сторонники нравственности, государства, религии, могут ли они спокойно спать по ночам, и даруют ли им таинственные силы успех в их светских предприятиях?»

Обозревая судьбу столпов общества и всю их историю, я принужден ответить: нет!

Отважный борец за идеалы в поэзии и в жизни, писатель обиженных и хороших людей не может спать по ночам, потому что он страдает сильной истерией, которая своими припадками будит его и которая хорошо известна в Сальпетриере. И к довершению зла его покинул гений хранитель, так что писатель запутался, когда несколько лет тому назад увлекся спекулятивными делами, которые довели его почти до крайности. Мне тяжело это вспоминать, потому что мое беспокойство только растет, когда я вижу, что самые благородные стремления ведут лишь к банкротству.

А мои противники по вопросу о религии? Тот, кто хотел, чтобы я как-нибудь попал в тюрьму за богохульство, сам попался за подлог. Не думайте, читатель, что я его преступлением извиняю свое богохульство! Я огорчен тем, что потерял. веру в очистительную задачу христианства благодаря такому печальному примеру.

А та женщина, бравшая нравственность под свою охрану, сторонница угнетенных женщин, пророчица, с её пылкими и откровенными речами молодым людям! Что сталось с ней? Никто этого не знает, но над нею тяготеет обвинение в ужасных вещах. Допустимо, не так ли?

Что касается других столпов нравственных и религиозных вопросов, то я о них умолчу: они пустили себе пулю в лоб или из боязни неприятного допроса покинули поле битвы.

Словом, суд, кажется, одинаково предстоит виновному и невинному, и один может также быть обижен как и другой!

Что это делается на свете в настоящее время?

Настал ли тот суд, который должен был неумолимо осудить Содом?

Неужели должны все погибнуть? Нет ли правого? Ни одного!

Да будем мы в таком случае дружны и будем страдать вместе, как соучастники одного преступления, не восставая один против. другого.

*  *  *

Я принес покаяние за мои предосудительные поступки и я отрекаюсь от моего прошлого. Позвольте же мне сказать слово в свою защиту.

Молодежь была во все времена революционна, легкомысленна, развратна. Разве это я породил дух возмущения и порок? Прежде и я был молод, дитя своего времени, ученик моих учителей, жертва обольщения. Чья же вина и почему сделали меня козлом отпущения? Предположим, что это была ложь и что я не тот, за кого люди меня считают.

Тогда на чашку весов падает черная магия.

Но я по неведению пытался бороться с ней.

Ну, а тогда восстание против таинственных сил?

Да, восстание! Ну, а те, которые жизнь свою провели на коленях в мольбе и самоунижении и которые все не признаны.

Признаемте, что положение безнадежное! И что все мы во власти сильных мира сего и будем повержены в прах и унижение, пока мы не станем самим себе противны и не почувствуем влечения к небу! Самоуничижение, отчаяние в собственном я, под влиянием тщетных стараний себя исправить — вот путь к высшему бытию.

И еще припомните одно: путь к Риму, королевский путь шел через Каноссу!

IX.
Противоречащие духи
[править]

Несмотря на всё перенесенное мною мучение, восстает во мне дух мятежный и нашептывает мне подозрения к доброжелательным намерениям моего незримого путеводителя.

Случай (?) дал мне в руки Волшебную флейту, оперный текст Щиканедерса. Старания и попытки молодой парочки наводят меня на мысль о том, что я обманут обольстительными голосами, и так как я не выдержал бы затруднений и страданий, то я уничтожился бы, изнемог.

Я невольно вспоминаю Прометея, не перестававшего плевать на богов, пока коршун терзал его тело. И в конце концов мятежник, не принесши публичного подаяния, был принят в круг олимпийцев.

Огонь воспылал, и злые духи спешат подбрасывать топлива.

Оккультический журнал, доставленный мне по почте, ободряет моё малодушное настроение, при чём он излагает лишь разрушительные теории, как например следующее:

«Как известно в старинных книгах Вед на мир смотрят как на великое принесение жертвы, где Бог, жрец и жертва, сам себя приносит в жертву и этим раздваивается».

(Ведь вот моя собственная идея, которую я выразил в «Мистерии», приложенной к драме «Учитель Олоф».)

Дальше так: «все основы, составляющие вселенную, не что иное, как павшие божественные лица, которые через царства минералов, растений, животных, людей и ангелов опять возносятся на небо, чтобы снова пасть».

Эта идея, которую знаменитый Александр фон Гумбольд точно так же, как историк Канту сочли божественной…

(Да, она божественна!)

«Как известно, боги Греции и Рима были людьми. Сам Зевс, больший из всех, родился на Крите, где он был вскормлен козой Амальтеей. Он сверг отца с престола и принял все меры к тому, чтобы самому не быть сверженному. При нападении Гигантов, когда большинство богов малодушно покинули его и скрылись в Египте, приняв вид растений, ему удалось-таки при содействии наихрабрейших быть победителем. Но пришлось ему трудно».

«У Гомера борются боги против людей и иногда получают раны. Галльские предки тоже ссорились с небом, метали в него стрелы, когда думали, что оно им угрожает».

«Израильтяне были воодушевлены теми же чувствами, как и язычники. Как у одних был Иегова (Бог), так у других был Елогим (Боги). Библия начинается со следующих слов:

Он есть, был и будет.

Один Бог вместо богов.

Один вместо множества».

«Когда Адам содеял навеки благословенный грех, который далек от того, чтобы быть падением, а составляет благородный шаг в высь, как предсказывал это змий, то Господь сказал: Се Адам бысть, яко един от Нас, еже разумети доброе и лукавое. И Он тут же прибавил: И ныне, да прострет руку свою и возьмет от древа жизни, и вкусит, и жив будет во век»…

«Древние следовательно видели в богах людей, вознесшихся до положения властелинов и старавшихся сохранить власть при помощи, государственного переворота, при чём они препятствовали другим возвеличиться в свою очередь. Отсюда произошла борьба людей с целью прогнать узурпаторов и сопротивление последних, с целью сохранить присвоенную власть».

И вот мы раскрыли шлюзы.

«Подумайте, мы боги!»

«И сыновья богов спустились на землю и взяли себе в жены дочерей смертных, которые породили детей. Из этого союза вышли гиганты и все знаменитые мужья, воины, государственные мужи, писатели, художники».

Снова оживает собственное я:, подумайте, мы — боги!

Вечером, когда настроение в трактире дошло до известной высоты, образовался кружок вокруг профессора музыки.

Друг мой философ, которому я успел сообщить открытие о нашем родстве с богами, просит послушать моцартовского Дон Жуана, прежде всего финал последнего действия.

«О чём идет речь?» спрашивает кто-то, не посвященный в классический репертуар.

«Дьявол приходит за сластолюбцем!»

Адское мучение, так хорошо переданное Моцартом, угрызения совести, доведенные до того, что муж женщины, им обманутой, кончает ради неё самоубийством, всё это развертывается в плачущем тоне, как острая невралгия. Смех стихает, замолкают шутки, и по окончании пьесы воцаряется жуткое молчание.

«Нет, выпьем-те!»

Чокаются, но веселье улетело, олимпийское настроение погасло. Наступила ночь, а полные ужаса хроматические рулады снова звучат подобно неизмеримым волнам, которые возносятся и падают и подымают в воздух жалких людей, выкинутых кораблекрушением, чтобы потопить их в следующее же мгновение.

*  *  *

Пока потомки богов тщетно стараются облечься в соответствующее их высокому происхождению достоинство, ночь всё более углубляется, и ресторан собираются запирать. Приходится вставать и уходить каждому в свою одинокую постель. Когда компания проходила мимо собора, окутанного в ночную тень, блеснула молния и бросила белый свет на фасад, на котором праведные и грешники стоят коленопреклоненно перед престолом Агнца.

«Что это такое было?» Это не было грозой!

Все содрогнулись и остановились.

Это моментальный фотограф работал в своем магазине при магнии.

Всем стало досадно за робость, а я с своей стороны не мог подавить в себе воспоминание о вспышке огня в театре при исчезновении Дон Жуана.

Когда я достиг своей комнаты, мною овладел леденящий и в то же время палящий ужас. Сняв с себя платье, я вдруг слышу, как гардероб сам раскрывается.

— Тут кто-нибудь есть?

Ответа нет! Я падаю духом, и одно мгновение мне хочется снова выйти и провести ночь среди грязных, темных улиц. Но усталость и отчаяние удручают меня, и я предпочитаю умереть на хорошей кровати.

Раздеваясь, я предвижу тяжелую ночь, а, растянувшись в постели, берусь за книгу, чтобы рассеять настроение.

В эту минуту моя зубная щетка падает с умывальника на пол! Без видимой причины. Дальше, но немедленно за этим приподнимается крышка ведра и снова с треском опускается. И это на моих глазах! без того, чтобы произошел какой-нибудь толчок среди совершенно тихой ночи.

У вселенной нет больше тайн от гигантов и гениев, но разум безмолвствует перед какой-то крышкой, противящейся законам тяготения.

А страх перед невидимым заставляет дрожать мужчину, предполагавшего, что он разрешил загадку сфинкса!

Я испугался, страшно испугался, но не хотел покинуть позиции и продолжал читать. Вдруг как хлопок снега падает с потолка искра или маленький блуждающий огонек и потухает над моей книгой.

Читатель, и я не помешался!

Сон, благословенный сон скрывает в себе засады, где скрываются убийства. Я не решаюсь заснуть, на у меня не хватает силы бороться со сном. Ведь это ад! Когда дремота овладевает мною, то я чувствую гальванический удар, похожий на громовой удар, но он однако меня не убивает.

Мечи свою стрелу против неба, гордый Галл! Небо никогда не бездействует!

*  *  *

Так как всякое сопротивление тщетно, то я кладу оружие после новой попытки к сопротивлению. В период этой последней неравной борьбы, случается, я вижу блуждающие огни даже среди белого дня, но я приписываю видение болезненности зрения.

Тогда извлекаю я из Сведенборга объяснение о значении блуждающих огней, которых я с тех пор больше нс видал.

«Другие духи стараются внушить мне обратное тому, что сказали мне наставляющие меня духи. Эти противоречащие духи были на земле людьми, изгнанными из общества за преступность. Их приближение узнается по вспыхивающему огоньку, как бы опускающемуся на ваше лицо. Они садятся на спину человека, а затем осязаются во всех членах. Они проповедуют, что не следует придавать веры тому, что сказали сообща наставительные духи и ангелы, и что не надо применять свое поведение к полученным от них наставлениям, а надо жить для собственного удовольствия в полной невоздержанности и свободе. Обыкновенно они появляются, когда исчезли другие. Люди знают им цену и мало обращают на них внимания, но благодаря им они всё же научаются тому, что есть добро и зло, потому что понятие о свойствах добра приобретается посредством знакомства с его обратной силой».

X.
Выдержка из моего дневника 1897 года
[править]

7-го февраля.

Что-то в роде каменного ливня, направленного на окно моей новой квартиры, в продолжение всей первой ночи после моего переезда туда. На следующий день мне сказали, что это был град.

12-го февраля.

Выскочил из постели, услыхав женский голос. Святой Хризостомус, ненавистник женщин, внушает мне следующее:

«Что такое женщина? Враг дружбы, неизбежное наказание, необходимое зло, природная искусительница, желанное несчастье, источник неиссякаемых слез, плохое творение Создателя, одаренное ослепительно прекрасной наружностью».

«Раз первая женщина вступила в сношение с дьяволом, почему бы не делать того же и её дочерям? Создана она из закругленного ребра, всё её духовное направление криво и скошено и сворачивает в сторону злого духа!»

Хорошо сказано, святой Хризостомус, золотые твоя уста!

28-го февраля.

Зяблики щебечут, голубая полоска моря в дали манит меня, но стоит мне взять в руки свой чемодан, как меня атакуют неведомые силы. В сущности я знаю, что для меня отрезаны пути к бегству: я нахожусь в заключении.

Чтобы немного рассеяться, хочу я начать писать свою книгу Inferno; но мне не дано осуществить этого. Стоит мне взять в руку перо, как мысли мои как бы гаснут и я ничего не могу вспомнить или всё представляется мне происшествиями, лишенными всякого значения.

2-го апреля.

Немецкий литератор просит меня сообщить ему мое мнение о князе Бисмарке для журнальной статьи.

Я не могу не любоваться человеком, который сумел так руководить всем современным ему миром, как это сделал Бисмарк. Его делом считается объединение Германии, а однако он великое государство разделил на две части с одним монархом в Германии, с другим — в Вене.

К вечеру по всей моей комнате распространился запах жасмина, сладкая тишина царит в моей душе, на этот раз я всю ночь спал спокойно. (Сведенборг утверждает, что присутствие доброго духа, ангела, сказывается распространением аромата. Теософы утверждают то же, но заменяют слово ангел словом Махатма).

5-го апреля.

Мне говорили, что значительных размеров скульптурное произведение Эббе, изображающее распятую женщину, разбито во время перевозки на Стокгольмскую выставку.

Совпадение: картина моего друга X., изображающая распятую женщину, на которую за долги был наложен арест и которую повесили куда-то на дворе над помойной ямой (Inferno).

10-го апреля.

Читал всякую всячину. Шатобриана Mémoires d’outre tombe; Лас-Каза — Mémorial de S-te Hélene. Кто такой был Наполеон? Чье это воплощение?

Родился он в Аяччио, греческой колонии, получившей имя свое от Аякса, 1) Аякс — сын Телемака, был побежден Одиссем и, помешавшись с горя, умертвил стада греков, думая этим распространить смерть среди врагов. Однажды, когда один из богов, покровителей Трои, укрыл оба войска одной тучей, чтобы способствовать бегству троянцев, он воскликнул: Великий бог! даруй нам снова дневной свет и борись против нас.

2) Аякс — сын Оилея, потерпел кораблекрушение на возвратном пути после осады Трои, спасся, взобравшись на утес, и храбро набросился на богов, в наказание за что он был ввергнут в пучину морскую. Наполеон, как нарочно, родился на месте, ознаменованном воспоминаниями об Илиаде.

Паоли-а-Порта сказал однажды молодому Наполеону: «В тебе ничего нет современного! Ты человек времен Плутарха».

Руссо, до появления на свет Наполеона, изучал Корсику, жители коей желали иметь в нём законодателя. «Есть еще страна в Европе, в которой возможно создавать законы: это остров Корсика… У меня есть предчувствие, что когда-нибудь этот маленький остров удивит всю Европу».

Норцилле Бонапарте отдал в 1266 году свою честь за Конрада Швабского, которого Карл Анжуйский велел умертвить.

Ветвь Франкини Бонапарте имела в своем гербе три золотые лилии, как Бурбоны.

Наполеон был в родстве с Орсини. Орсини — имя того убийцы, который покушался на жизнь Наполеона III. На трех островах протекли дни Наполеона, тяжелые дни: Корсика, Эльба и св. Елены. В географическом сочинении, которое он составил в юности, он называет последний «маленький остров». (Слишком маленький, и тем тяжелей!). Во время войны с Англией послал он без видимого повода крейсер вокруг острова св. Елены.

Смерть Наполеона дает воображению оккультиста широкое поле.

«Погода была ужасная: проливной дождь лил не прекращаясь и ветер грозил всё смести. Иву, под которой Наполеон имел обыкновение сидеть, вырвало с корнем. Все наши посадки лежали опрокинутыми. Устояло одно лишь камедное дерево, как вдруг ураган схватил его и опрокинул прямо в грязь… Ничто, что любил император, не должно было его пережить».

Больной не переносил света; пришлось положить его в темную комнату. Уже умирающий, вскочил он с постели, чтобы погулять по саду.

«Судороги в брюшной полости, тяжелые вздохи, болезненные крики, конвульсивные движения, всё это в предсмертной борьбе разразилось громким болезненным хрипом, и этим кончилось».

Новеррец заболел и с ним сделался бред: «Ему представлялось, что император в опасности и зовет на помощь».

Когда Наполеон испустил дух, его губы приняли выражение мирной улыбки, и в могиле труп сохранялся целых девятнадцать лет. Это — выражение умиротворения. Когда в 1840 году гроб был открыт, тело оказалось отлично сохранившимся. Подошвы ног были белые. (Белые plantae pedis означают по Сведенборгу: «Твои грехи прощены»).

Хорошо сохранились и руки (однако левая рука не была белой), они были мягки и сохранили свою красивую форму. Всё тело было туманно-белое: «как будто виднелось сквозь густой тюль», На верхней челюсти находилось лишь три зуба. (Странное совпадение: у герцога Энгийского оставалось всего три зуба, когда он был расстрелян. Прибавлю кстати следующее: герцог Энгийский появился на свет после 48-часовых родовых мук. Он был тогда темно-синий и без признаков жизни. Его закутали в пропитанный в спирт бинт и поднесли к огню, бинт загорелся. Тут только начал он жить!).

Наполеон лежал в гробу в своем зеленом мундире. (Колдуны отличаются своими окрашенными в зеленый цвет платьями).

Шатобриан пишет: «Производство Наполеона в капитаны подписано Людовиком XVI 30 августа 1792 г., а 10 августа он отказался от престола».

«Пусть это объяснит, кто может. Что за покровитель руководил предприятиями этого корсиканца? Этот покровитель — Владыка вечности».

18-го апреля, день Пасхи.

На одной головне в кафельной печке ясно увидел я следующие буквы: J. N. R. I. (Jesus Nasaraeus Rex Iudaeum).

2-го мая.

Я увидал молодой месяц, и это меня обрадовало.

3-го мая.

Итак, начинаю писать свое Inferno.

Мне передали, что с очень известным журналистов вдруг стали делаться по ночам припадки и что оккультисты видели в этом последствие неблагоприятных отзывов о недавно скончавшемся человеке.

При чтении вагнеровского Рейнгольда я открываю в нём великого поэта и понимаю, почему я не мог постичь великое в этом композиторе, музыка которого лишь аккомпанемент к его тексту. Впрочем, Рейнгольд написан как бы в моих видах:

Wellgundе.

Weist Du Deun nicht,

Wem nur allein

Das Gold zu schmieden vergönnt?

Wоglinde.

Nur wer der Minne Macht versagt,

Nur wer der Liebe Lust verjagt,

Nur der erzielt sich den Zauber Zum Reif zu zwingen das Gold.

Wellgunde.

Wohl sicher sind wir Und sorgenfrei:

Denn, was nur lebt, will lieben,

Meiden will Keiner die Minne.

Woglinde.

Am wenigstens er,

Der lüsterne Alp.

Alberich.

(die Hand nach dem Gold aüsstreckend).

Das Gold entreiss’ich dem Riff,

Schmiede den rächenden Ring:

Denn hör’es die Flut So verfluch’ich die Liebe!

12-го мая.

С глухой безропотностью пил я пять месяцев подряд цикорий и не жаловался. Мне интересно было посмотреть, есть ли граница предприимчивости нечестной женщины (той, которая варит мой утренний кофе). Целых пять месяцев я страдал, теперь же я хочу насладиться божественным напитком с опьяняющим ароматом. Покупаю для этой цели фунт кофе самого дорогого сорта. Это было в полдень. Вечером читаю я у Сар Пеладана в L’Androgyne на странице 107: «Он вспомнил следующий анекдот старого миссионера. В конце миссионерской поездки, во время проповеди, имеющей очень важное значение, со мной делалась слабость, как только я произносил слова „братья мои“: все мысли улетучивались из головы, слова застывали на устах».

«Пресвятая Дева (молился я мысленно), я сохранил лишь одну слабость: мою чашку кофе; жертвую ее Тебе! Сейчас же вернулась ко мне бодрость духа, я превзошел себя и сделал много добра некоторым душам». Какую только роль нарушителя семейной тишины не сыграл в моей семье кофе! Мне стыдно об этом вспоминать, тем более, что счастливый результат зиждется не на доброй воле и искусстве, а на неисчислимых обстоятельствах.

Итак, завтра меня ожидает огромное наслаждение или разочарование!

13-го мая.

Экономка сварила самый отчаянный кофе, какой-только можно себе представить.

Я приношу кофе как жертву невидимым силам, и с этого дела начинаю пить безропотно шоколад.

26-го мая.

Поездка в Бухенвальд. Сотни, молодых людей собрались там. Они поют напевы времен моей юности, тридцать лет тому, назад; они играют в игры моей юности и пляшут танцы тех же времен.

Мною овладевает грусть, и сразу развертывается перед духовными очами вся моя прошлая жизнь; я измеряю мысленно всё пройденное пространство, и я как бы ослеплен. Да, скоро конец! Я стар, а путь ведет вниз, к могилам. Я не могу удержать своих слез-- я стар!

1-го июня.

Вечером ко мне зашел посидеть молодой врач, мягкий по природе и настолько душевно чуткий, что как бы страдает уже по одному тому, что существует. Его тоже мучают угрызения совести; он сожалеет о прошедшем, которого уже поправить нельзя, хотя оно и не хуже, чем у всех других. Он мне истолковывает тайну Христа.

«Нельзя переделать того, что уже сделано; нельзя уничтожить ни единого дурного поступка: от этого происходит отчаяние. Но появился Христос. Он один может, уничтожить долг, не могущий бить оплаченным, может произвести чудо и снять с души бремя совести и самоуничижения. Credo quia absurdum, и я спасен».

«Но этого я не могу, и я предпочитаю выплатить страданиями сам свои долги Бывают часы, когда я жажду лютой смерти, жажду быть живым сжигаемым на костре, жажду испытать болезненное наслаждение при причинении боли собственному телу, этой тюрьме души, стремящейся к выси. Для меня царством небесным кажется отсутствие материальных потребностей! Встретиться с врагами, чтобы им простить и пожать им руки! Чтобы больше не было врагов, не было злобы — вот мое царствие небесное! Знаешь ли ты, что делает для меня жизнь выносимой? То, что я порой воображаю себе, что жизнь — это полудействительность что-то в роде злого сна, который насылается на нас ради наказания, и что в момент смерти мы пробуждаемся к действительности, при чём сознаем, что это был лишь сон; всё зло, нами содеянное, — лишь сон. Таким образом сглаживаются угрызения совести относительно поступков, которых оказывается в действительности не было. Вот оно искупление, спасение!»

25-го июня.

Я кончил писать Inferno. Божья коровка села на мою руку. Я жду приметы, чтобы готовиться в путь. Божья коровка улетает и летит к югу. Итак, мне надо двигаться к югу.

С этого мгновения я твердо решил ехать в Париж Но мне кажется сомнительным, что мне будут благоприятствовать неведомые силы. Будучи жертвою внутренней борьбы, я пропускаю весь июль, а с наступлением августа месяца ожидаю знамения, чтобы предпринять решение. Порою мне приходит на ум, что повелители моей судьбы не солидарны между собой и что я являюсь объектом их раздора. Один толкает меня к отъезду, другой удерживает.

Наконец утром 24-го августа вскакиваю я с кровати, отдергиваю занавеску окна, и мне в глаза бросается ворона, сидящая на дымовой трубе очень высокого дома. Она ведет себя точь-в-точь как флюгер над башней церкви Notre-Dame-des-Champs (прочтите Inferno), притворяется, что летит своей дорогой, ударяет крыльями, обернувшись на юг.

Я отворяю окно. Тогда птица взлетает, летит прямо на меня и затем скрывается.

Я принимаю это как знамение и укладываюсь в дорогу.

XI.
В Париже
[править]

Еще раз (не будет ли это в последний раз?) вывожу я из вагона на платформу Северного вокзала. Я не задаю себе вопроса: что мне тут делать? так как чувствую себя в столице Европы как дома. Во мне понемногу созрело решение — не вполне ясное, признаюсь, — искать себе убежища в Бенедиктинском монастыре в Солеме.

Но прежде всего иду я на старые места с их болезненными и всё же дорогими воспоминаниями. Итак, я снова вижу сад Люксембурга, отель Орфила, Монпарнасское кладбище и Ботанический сад. На улице Ceusier я останавливаюсь на мгновение и украдкой бросаю взгляд в сторону сада моей гостиницы на улице Clef. Велико мое волнение при виде флигеля с моей комнатой, где я избавился от смерти в страшную ночь, когда я, не зная того, был близок к смерти. Можно легко представить себе мое чувство, когда я направился к ботаническому саду и увидел следы урагана, опустошившего именно мою аллею, где находятся медведи и бизоны.

На обратном пути, на улице Saint-Jacques попадается мне книжная лавка спиритов, и я покупаю книгу Духов Аллана Кардека, которую я раньше не знал.

Я принимаюсь за чтение её. Да ведь это Сведенборг и в особенности Блаватская, а когда я на каждом шагу нахожу свой собственный «casus», то не могу не признать, что я спирит. Я — спирит! Мог ли я ожидать, что я этим кончу, когда я потешался над моим бывшим начальником в Королевской библиотеке в Стокгольме, потому что он был сторонником спиритизма! Никогда не знаешь, к какой пристани в конце концов пристанешь!

*  *  *

Продолжая изучать Аллана Кардека, я замечаю, что исподволь снова начинают повторяться прежние тревожные симптомы. Снова возобновляется шум над моей головой; со мной делается удушье, и проявляется страх перед всем. Но я не поддаюсь, и продолжаю читать спиритические журналы, неослабно, наблюдая за своими мыслями и поступками.

Но вот однажды после весьма, недвусмысленного предупреждения я в два; часа ночи был разбужен сердечным припадком.

Я понял предостережение: запрещено посягать на тайны неведомых сил. Я отбрасываю недозволенные книги, и ко мне немедленно возвращается спокойствие. Это для меня достаточное доказательство того, что высшая. воля исполнена. В следующее, за сим воскресенье отправляюсь я в Notre-Dame и присутствую на вечерне. Взволнованный обрядом, несмотря на то, что я ни слова не понимаю, я плачу и, ухожу с полным убеждением, что здесь в соборе Богоматери — пристань спасения.

Однако нет! Оно не так! На следующий день читаю я в газете La Presse, что аббат монастыря Солеме отстранен от должности за преступление против нравственности.

— Неужели же я вечно должен быть игрушкой, насмешкой невидимых сил! — воскликнул я пораженный. Но затем я умолкаю и откладываю непристойную статью, решившись выждать!

В книге, которая затем случайно попадает мне в руки, проглядывают взгляды моего руководителя. Эта книга — «Искушения святого Антония» Флобера. «Я пожрал, говорит Сфинкс, всех тех, которые мучимы тоской по Боге».

Эта книга делает меня больным, и мне становится страшно, когда я обнаруживаю в ней мысли, изложенные мною в упомянутой раньше книге «Таинственная игра»: вмешательство злых духов в права Бога милосердого! И я, просмотрев книгу, бросаю ее как искушение дьявола, ее сочинившего. «Антоний совершает крестное знамение и снова погружается в молитву». Этими словами кончает автор свою книгу, и я следую примеру святого Антония.

После этого получаю я книгу «Enroutd» Гисмана. Зачем не попало это признание раньше в мои руки! Было важно, чтобы два аналогичных случая развивались параллельно, чтобы один укрепился бы благодаря другому.

Любопытный, вызвавший Сфинкса, им поглощен, чтобы душа его была спасена у подножья креста. Так пусть теперь ради меня какой-нибудь католик отправится к траппистам и перед священником принесет покаяние; что же касается меня лично, то достаточно того, что mea culpa будет письменно известна coram populo. Впрочем, те восемь недель, проведенные мною в Париже, пока я писал настоящую книгу, могут равняться жизни в монастыре и даже больше того, так как я положительно вел жизнь отшельника.

Жилищем служила мне маленькая комната, не больше монастырской кельи, с решетчатыми окнами, наверху, под самой крышей. Через решетку в окне, открывающемся на большой двор, вижу я клочок неба и серую стену, обросшую плющом, который тянется кверху, к свету.

Одиночество, само по себе страшное, становится еще мрачней два раза в день, когда я хожу в ресторан среди шумной толпы людей. Прибавьте к этому холод, вечный сквозной ветер в комнате, отчего я схватил невралгию, страх остаться вскоре без всяких средств и. всё увеличивающийся счет. Это хоть кого удручит!

А кроме того угрызения совести! В прежнее время, когда я себя самого считал ответственным, меня огорчали лишь воспоминания о содеянных глупостях. Теперь же бичует меня сам злой дух. И в довершение всего представляется мне мое прошлое как хитросплетение преступлений, как делая связь безобразных поступков, злоупотреблений, грубостей в словах и делах. Целые картины прошлого восстают передо мной. Я вижу себя то в одном, то в другом положении, и всегда получается омерзительное впечатление. Я удивляюсь, как мог кто-нибудь меня любить. Я в самых разнообразных вещах обвиняю себя: нет ни одной низости, ни одного отталкивающего поступка, которые не были бы написаны черным по белому. Я прихожу в отчаяние от самого себя и хотел бы умереть.

Бывают минуты, когда стыд гонит кровь мою в лицо и уши пылают. Эгоизм, неблагодарность, злоба, зависть, гордость, все смертные грехи кружатся в хороводе перед пробудившейся совестью.

Душа мучается, а тем временем ухудшается состояние моего здоровья, силы слабеют, а с физическим истощением душа вступает в период, предвещающий освобождение её от тины.

Я читаю теперь «Le Presbytere» Тёпфера и «Рождественские рассказы» Диккенса, и эти книги дают мне невыразимую душевную тишину и радость. Я возвращаюсь к идеалам лучшей поры моей юности и снова приобретаю рассеянные в продолжение жизни сокровища. Возвращается вера в природную доброту людей, в невинность и бескорыстие, в добродетель!

Добродетель! Это слово изъято из современных наречий, оно считается сплошной ложью!

(В это как раз время узнал я из газет, что в Копенгагене была представлена моя пьеса «Супруга господина Бенгта». В этой пьесе пробуждаются любовь и добродетель, как и «в Тайне гильдии». Пьеса не понравилась теперь точно так же, как и при первой её постановке в 1882 году. Почему? Потому что люди того мнения, что говорить о добродетели — скучная болтовня!).

*  *  *

Я только что перечитал «Хорла» Мопассана. Ведь это финал Дон-Жуана, не так ли? Кто-то невидимкой входит среди ночи в спальню. Неизвестный пьет воду и молоко и решается этим высосать кровь у бедного Дон-Жуана, который, преследуемый, наконец сам накладывает на себя руку.

Это действительно из области пережитого: я в этом узнаю себя; я не отрицаю, что налицо некоторое душевное расстройство, но вижу за этим живое лицо.

В стене щели, так что дым и угар проникают в мою комнату, что плохо действует на мое здоровье, которое всё ухудшается. Когда я сегодня вышел на улицу, то мне казалось, что мостовая колышется под моими ногами как палуба парохода во время плавания. С большим трудом могу я подняться до Люксембургского сада; аппетит всё более пропадает, и я ем только для того, чтобы утишились боли желудка.

Обстоятельство, часто повторяющееся со времени моего приезда в Париж, заставляет меня обо многом задуматься. С внутренней стороны сюртука, слева, как раз где помещается сердце, слышен правильный стук. Это напоминает стук, производимый в стенах домов жуком, называемым в Швеции домовым или же смертными часами; это будто бы предвещает смерть. Сначала я думал, что это мои карманные часы, но это предположение было разбито тем, что я снял с себя часы, а стук не прекращался. Это не происходит также и от пружинки моих подтяжек или от подкладки моего сюртука. Я всего охотнее объясняю это смертными часами.

Несколько ночей тому назад приснился мне сон, снова пробудивший во мне желание умереть и давший мне надежду на лучшее существование без возврата к страданиям земной жизни.

Уйдя слишком далеко в пространство, граничащее с темной глубиной, упал я головой вперед, в бездну. Но — странное дело! — я упал не книзу, а кверху. Меня непосредственно окутал ослепительно белый свет, и я увидел…

То, что я увидел, породило во мне два представления: я умер и я спасен! Чувство высшего блаженства наполнило меня при сознании, что прежнее всё кончено. Свет, чистота, свобода осияли меня, и. воскликнув: «Бог!», я пошил ясно, что получил прощение, что ад лежит за моей спиной, а передо мной отверзается небо.

После этой ночи я чувствую, себя на этом свете еще более одиноким, и, подобно усталому, сонному ребенку, я прошусь «домой», мне хочется склонить отяжелевшую голову на грудь матери, заснуть на коленях матери, непорочной жены неизмеримо великого Бога, который себя называет, моим отцом и к которому я не дерзаю приблизиться.

Но это желание связано с другим: а именно мне хочется полюбоваться Альпами, в особенности Dent-du-Midi в кантоне Валлиса. Я люблю эту гору больше остальных Альп, хотя не могу объяснить почему. Быть может, потому, что она связана с воспоминаниями о моем пребывании на берегу Женевского озера, где я писал утопии действительности, и о местности, напоминающей мне небо.

Там прожил я лучшие годы своей жизни! Там я любил! Любил жену, детей, человечество, вселенную, Бога!

«Я возношу руки свои к Божьей горе и дому Божьему».

Париж, октябрь 1897 г.

Иаков борется.
(Отрывок.)
[править]

По возвращении моем в Париж в конце августа 1897 года я сразу почувствовал себя одиноким. Мой друг философ, ежедневное общество которого стало для меня нравственной поддержкой и который дал мне слово приехать в Париж следом за мной и там провести зиму, застрял в Берлине, при чём он не может объяснить, что задерживает его там, так как цель его путешествия Париж, и он сгорает от желания увидеть светлый город.

Итак, я три месяца ожидал его и получил впечатление, что Провидение пожелало оставаться со мною с глазу на глаз, чтобы я отстал от света и удалился в пустыню, где карающие духи основательно потрясут мою душу. В этом Провидение было право, так как одиночество воспитало меня тем, что заставило обойтись без приятной радости общения и отняло у меня опору друга. Я приучился беседовать с Господом, Ему лишь доверяться и как бы потерял потребность в людях: это всегда мерещилось мне как идеал независимости и свободы.

Даже от монастыря, в котором я думал найти для себя защиту в религии, я должен отказаться. Я смотрел на жизнь отшельника как на кару и на способ воспитать себя, не говоря уже о том, что в сорок восемь лет очень трудно свои старые вкоренившиеся привычки заменить другими.

Я живу, как упоминал раньше, в маленькой комнатке, не просторней монастырской кельи, с решетчатым окном наверху, под самой крышей, и с высокой стеной, обросшей плющом, перед окном.

Там сижу я после утренней прогулки вплоть до половины седьмого; завтракать мне приносят в комнату на подносе.

Вечером я выхожу, чтобы пообедать, и перед обедом не выпиваю уже для аппетита рюмочку ликера, который стал мне противен. Почему именно я выбрал маленький ресторан на Boulevard St.-Germain — мне трудно было бы объяснить. Быть может, воспоминание о двух страшных вечерах, проведенных в прошлом году с другом моим оккультистом немце-американцем, приколдовывает меня настолько, что всякая попытка идти в другое место причиняет мне неприятность, которую я назвал бы тенденциозной, и я постоянно возвращаюсь в этот трактирчик, который ненавижу. А основание этому следующее: мой прежний приятель остался здесь должен, а во мне при моем появлении признали его спутника. На этом основании и потому, что слышали, как мы разговаривали по-немецки, меня принимают за пруссака и, следовательно, не стараются мне угождать. Не помогают и мои молчаливые протесты, заключающиеся в том, что я, как бы нечаянно, оставляю после себя свою визитную карточку или старые конверты со штемпелем из Швеции. Мне приходится за должника страдать я платить за него. Никто, кроме меня, не увидит в этом логичности, не усмотрит, что это искупление за прегрешение… Это просто проявление в весьма невинной форме закона, и я в продолжение двух месяцев питаюсь до невообразимости дурной пищей, пахнущей анатомическим театром.

Мертвенно-бледная хозяйка, восседающая у кассы, кланяется мне с торжественным видом, а я думаю про-себя:

«Бедная старушка, ей вероятно пришлось покушать крыс во время осады Парижа в 1871 году!»

Мне кажется, что она сочувствует мне, убедившись в моем глухом подчинении и терпении. Бывают моменты, когда мне кажется, что она становится еще бледней, видя меня всегда одного и всё более худеющим. Действительно, когда по истечении проведенных таким образом двух месяцев мне понадобились воротнички, то пришлось вместо воротничков в 47 сантиметров купить в 43, что составляет разницу на целых 4 сантиметра. Щеки мои втянулись, а платье висит складками Вдруг стали мне отпускать более сносную пищу, а хозяйка мило мне улыбалась. В то же время прекратилось колдовство, и я шел себе спокойно, как бы освобожденный от бремени, с сознанием, что искупление за грехи с моей стороны, а быть может и со стороны отсутствующего приятеля, выполнено. Если я только воображал себе, что со мной дурно обращаются, и если хозяйка в этом не виновата, то прошу у неё прощения, и в таком случае я, следовательно, сам себя наказал тем, что наложил на себя заслуженное наказание.

«Карающие духи управляют воображением виновного и достойного наказания и пользуются этим способом для его улучшения тем, что всё представляют ему в искаженном виде». (Сведенборг.)

Сколько раз случалось, когда я хотел доставить себе действительно тонкий обед, что все блюда казались мне противными, несвежими, тогда как мои застольные товарищи все единогласно хвалили хороший обед.

«Вечно недовольный» — несчастный человек, заложник невидимых сил, и его с полным основанием избегают потому, что его судьба — быть всегда нарушителем удовольствия, осужденным на одиночество и связанной с ним тяжестью, на покаяние за тайные проступки.

Тем временем живу я сам для себя, а когда, после того как несколько недель подряд я не имел случая слышать свой собственный голос, я отыскиваю кого-нибудь, то я так надоедаю этому несчастному моей болтливостью, что он расстается со мной утомленный и невольно дает мне понять, что не согласен повторить наше совместное пребывание.

Бывают и такие минуты, когда желание видеть человеческое существо побуждает меня искать дурное общество. В таких случаях бывает, что среди беседы меня охватывает неприятное чувство, сопровождаемое головной болью, и я замолкаю; нет возможности слово вымолвить. И я принужден бываю покинуть компанию, которая никогда не стесняется достаточно выказать, насколько её сочленам приятно отделаться от невыносимой фигуры, которой там и делать нечего.

Осужденный на одиночество, на изгнание из среды людей, я удаляюсь к Господу, ставшему для меня личным другом. Часто бывает Он гневен против меня, и я страдаю; часто Он кажется отсутствующим, осажденным просьбами с другой стороны, — тогда мне еще хуже. Когда, же Он ко мне милостив, жизнь становится сладостной в особенности в одиночестве.

По странной случайности поселился я на улице Бонапарта, католической улице. Я живу как раз напротив Ecole des Beaux-Arts и, когда я выхожу, мне приходится проходить по целой аллее зеркальных окон, откуда до верха улицы Якова меня сопровождают легенды Пувиса Де-Шавана, Мадонны Боттичелли, Девы Рафаэля и где книжные лавки с католическими молитвенниками и требниками не покидают меня до церкви St-Germain-des-Pres. Лавки со священными предметами образуют тут целую изгородь с Искупителем, Мадоннами, архангелами, демонами, со всеми четырнадцатью стадиями страстей Христа, рождественскими яслями, — все это с правой стороны; с левой же выставлены иллюстрированные книги духовного содержания, четки, церковные облачения и утварь, и так вплоть до площади св. Сульпиция, где четыре церковных льва с Боссюэтом во главе охраняют самый священный в Париже храм. Повторив всю священную историю, вхожу я зачастую в церковь, чтобы подкрепить себя видом картины Эженя Делакруа, изображающей борьбу Иакова с ангелом. Дело в том, что эта картина всегда заставляет меня задумываться, при чём она будит во мне безбожные представления, несмотря на правоверный сюжет. Иногда, выходя из храма среди коленопреклоненной толпы, я уношу впечатление о борце, стоящем выпрямившись во весь раст, несмотря на сломанное бедро.

Потом прохожу я мимо иезуитской семинарии, своего рода страшного Ватикана, которая испускает из себя целые неизмеримые потоки физической силы, действие которой, если верить теософам, ощутительно издалека. Таким образом дохожу я до своей цели, до Люксембургского сада.

Уже во времена моего первого посещения Парижа в 1876 году этот парк имел на меня таинственную притягательную силу, и тогда уже поселиться в его окрестности было моей мечтой. Эта мечта стала действительностью в 1893 году, и с того времени, хотя с некоторыми промежутками, этот сад соединился с моими воспоминаниями, слился с моей личностью. Он, будучи в действительности незначительного размера, кажется мне в моем представлении очень большим. Как святой град в Апокалипсисе, он имеет двенадцать ворот, и чтобы еще более усилить сходство: «с востока трое ворот, с севера трое ворот, с юга трое ворот, с запада трое ворот» (Апокалипсис 21; 13). Каждый вход в отдельности производит на меня различное впечатление, основанное на группировке растений, зданий и статуй или же на связанных с этим личных воспоминаниях.

Так, например, я чувствую себя радостным при входе в первый ворота с улицы Люксембурга, ведущей от святого Сульпиция; обросшая плющом сторожка привратника нашептывает мне скромную идиллию с прудом, утками и другими птицами; дальше расположен музей для картин в ярких светлых красках современных художников. Мысль, что друзья моей молодости — Карл Ларсон, скульптор Вилли Валгрен, Фритц Тауло — оставили там частицы своей души, молодит меня, и я чувствую, что их духовные лучи проникают сквозь стены и ободряют меня, так как друзья близки.

Дальше видим мы Эженя Делакруа, лавры коего потомством признаны сомнительными.

Вторые ворота, те, которые открываются на улицу Флерус, ведут меня к беговой площадке, широкой как ипподром и кончающейся цветочной террасой, где стоит мраморная Победа, как пограничный столб, и откуда виднеется вдали Пантеон с крестом на его куполе.

Третьи ворота служат продолжением улицы Ванно и ведут меня в тенистую аллею, теряющуюся влево в своего рода Елисейских Полях, где играют дети, получая массу удовольствия от деревянных коней карусели, выступающей парами со львами, слонами и верблюдами, совсем как в раю. Дальше находится место для игры в мяч и детский театр между цветочными клумбами, Золотой век, Ноев ковчег: это весна жизни, которую я там встречаю среди осени моего существования.

В южной стороне, к улице Ассас, плодовый сад и питомник представляют картину глубокого лета, период цветения прошел! Наступил сезон плодов, и ульи, стоящие тут же со своими обитателями, накопляющими к зиме запас золотой пыли, усиливают представление о зрелости времени.

Вторые ворота, прямо напротив лицея Lotus lе Grand, образуют райский ландшафт. Бархатистый, в вечнозеленый газон, тут и там розовый куст и одно единственное персиковое дерево, по поводу которого я никогда не забуду, как однажды весной оно, украшенное цветами оттенка утренней зари, пленило меня, и я простоял целых полчаса перед ним, любуясь его маленькой, слабенькой, юной, девственной фигурой или скорей благоговея перед нею.

Проспект Обсерватории врезывается в главные ворота, действительно царственные со своим позолоченным фасадом. Так как эти ворота слишком величественны, то я чаще всего останавливаюсь перед ними и любуюсь утром дворцом, вечером — светлой линией Монмартра, вьющейся над крышами домов, и полярной звездой, мерцающей над решетчатыми воротами и служащей мне квадрантом для моих астрологическим наблюдений.

Восточная сторона сада привлекает меня только воротами, ведущими с улицы Суфло. Оттуда открыл я однажды мой сад, море зелени с восхитительной линией исполинских тополей в голубоватой дали, полной тайн, когда не знал еще улицы Флерус, ставшей мне впоследствии как Пропилеи, дорогой к новой жизни. На этом месте я обыкновенно окидываю взором пройденную до конца дорогу, прерванную прудом, и по эту сторону любуюсь маленьким Давидом со сломанным мечом. Однажды утром, прошлой осенью, от фонтана образовалась радуга, что напомнило мне магазин красок на улице Флерус, где раскинулась моя радуга, как знак моей связи с Господом вечности (Infeino). Дальше к склону террасы пролегает мой путь мимо ряда статуй женщин, бывших более или менее королевами иди злодейками, и я останавливаюсь у большой лестницы, весной увенчанной цветущим боярышником и служащей достойной рамкой к этому обширному цветочному кругу. Осенью гранатовые деревья и столетние олеандры, — чуть ли не исторические экземпляры, точно так же, как вееровидные пальмы, окаймляющие громадные хризантемовые клумбы, вокруг коих кружатся бабочки, воркуют горлицы и хохочут дети, — служат мне иллюстрацией к волшебным сказкам.

А на самом верху, над египетскими смоковницами и шпицем Малого Люксембурга возвышаются башни-близнецы св. Сульпиция, не похожие ни на какие другие и не схожие между собой.

В северную часть сада доступ открыт тремя воротами, но я пользуюсь только двумя, так как третьи охраняются солдатом. Ворота напротив Одеона образуют как бы преддверие к оперному театру: старинное и одиноко стоящее здесь здание, под арками которого сходились все богини пения, много говорит сердцу, алчущему красоты и знания. Квартал юношеских поэтов Мюргера и Де-Банвиля навевает юношеские мечты, грезы двадцатилетних студентов.

Фонтан Медичи — овидиевский стих, облеченный в белый мрамор, возвышается у пруда, перед ним молча останавливаются на лету вороны, глядя на молодую любовь, развертывающуюся без стыда на глазах у черного Циклопа (у него их два), тогда как вся группа увенчана молодыми виноградными листьями и осенена лучшими во всей Франции чинарами.

Это дивно красиво! Это вечный праздник! Языческий!

Что-то орфейское! А вместе с тем полное грусти, уныло напоминающее элегию любви, которая должна принесть грустный конец для Галатеи, Аций которой должен быть размозженным брошенной Полифемом скалой.

Последние ворота, возле музея, производят смешанное впечатление коршуна, поместившегося без видимого основания на голову сфинкса, и поцелуя Геро в лоб Леандра, когда его вследствие несчастного случая постигла преждевременная смерть, которую легко можно было заранее предсказать. Затем я делаю еще небольшой крюк, прохожу мимо музея современных художников и углубляюсь в аллею розового сада с его десятью тысячами роз.

Это составляет мою утреннюю прогулку. Выбирая для входа в сад то одни, то другие ворота, я настраиваю себя на известный лад. Обратно я возвращаюсь по бульвару St.-Michel и обращаю взоры свои на башни Св. Капеллы, которая руководит мною сквозь множество различных проявлений суеты людской, изображенной во всевозможных видах на выставках окон, а на тротуарах выступающей в образе веселых девиц и детей мира сего. Дойдя до площади St.-Michel, я чувствую себя под покровительством архангела, убивающего змею: неящеровидный хвост делает то, что кажется, что в этом произведении искусства ясно воплощен злой дух, и не бараньи рога или приподнятые кверху брови, а рот, неплотно закрывающийся с боков, и сжатые спереди губы, которые прикрывают четыре передних зуба. Боковые зубы торчат, не прикрытые губами, и страшная улыбка, видимая сбоку, выражают образ вечной злобы, которая еще зубоскалит в то время, как пронизывают сердце копьем.

Три раза в моей жизни встречался я с этим ртом: у актера, у женщины-живописца и еще у одной женщины, и я ни разу в этом не ошибся.

Бросив взор на собор Богоматери, иду я по Августинской набережной через аллею буковых деревьев и чинар к началу улицы Дофина, к тому месту, где она сливается с Pont-Neuf.

Это самое богатое красками открытое место, и оно так радостно на меня действует, что я готов был бы сесть здесь на террасу виноторговца и ждать там конца моих дней. Это место положительно очаровывает меня ландшафтом, с этими чудными чинарами, статуей Генриха IV, этого олицетворения Франции, этими торговцами коллекциями бабочек, улиток, которые здесь своими ящиками загородили букинистов, яркими вывесками, изображающими винные бутылки, овощи, а сильней всего сознанием, что это Pont-Neuf, самый красивый в Европе мост, с его масками лесных богов, дриадами и сатирами. А может быть на меня чарующе действует и то, что в прежнее время много различных радостных обстоятельств связаны были с этим местом, что веселый смех еще парит в воздухе, который, отражаясь от земли и от стен, хранит в себе свое волнообразное движение.

Монетный двор, благородный, торжественный и молчаливый дворец, как все дворцы замкнутый в себе самом, и виду не показывает о том золоте, которое хранится в его погребах.

Институт, протягивающий руки к Лувру, своими высокими окнами напоминает блестящий гигантский дворец. А дворец на противоположной стороне реки не имеет вида отдельного здания, это целая горная цепь, где живет исполин, потомок Атлантид, который погружен в сон, как бы для того, чтобы собраться с силами ко дню возрождения. Когда я несколько дней тому назад вечером проходил мимо дворца Мазарини, то солнце уже зашло за высотами Пасси, но последние его лучи еще отражались в оконных рамах Лувра; а когда я прошел еще несколько шагов, то увидел, как засверкали окна Тюльери, одно за другим, вплоть до павильона Флоры. Это производило волшебное впечатление, и мне пришло на ум, что Барбаросса Франции пробудился, что Людовик Святой торжественно празднует день своего коронования и что к пиру приглашены во вретищах все монархи земли, и что они на коленях прислуживают за столом.

Наконец дошел я до начала улицы Бонапарта. Эта своего рода лощина образует как бы исток для кварталов Монпарнаса, Люксембурга и частью предместья St.-Germam. Надо проявить некоторую ловкость, чтобы втиснуться в этот исток, где кишат пешеходы и экипажи и где тротуар имеет всего аршин ширины. Я же ничего так не боюсь, как этих омнибусов, запряженных тройкой белых лошадей, потому что я видел их во сне, да к тому же эти белые лошади наводят на мысль об известном коне, о котором говорится в Апокалипсисе. В особенности же вечером, когда они следуют один за другим, с красным фонарем, я представляю себе, что лошади поворачивают ко мне головы, глядят на меня злобными глазами и кричат мне: "Подожди, мы доберемся до тебя!

Словом, это составляет мой circulus vitiosus, который я пробегаю два раза в день, и жизнь так тесно вставилась в рамки этого маршрута, что если я иногда дерзаю избрать другой путь, то я блуждаю и мне кажется, будто я потерял частицу моего я, мои воспоминания, кои мысли и даже чувство устойчивости.

*  *  *

Однажды в ноябре в воскресенье отправился я в ресторан, чтобы пообедать. На тротуаре по бульвару St.-Germain стоят два маленьких столика; по бокам красуются две зеленые кадки с олеандрами, а сверху бросает тень навес. В воздухе тихо и тепло, зажженные фонари освещают полную жизни кинематографическую картину проезжающих омнибусов, колясок, карет, в которых весело возвращается из Булонского леса разодетая по-праздничному публика.

Пока я оканчиваю суп, являются два мои друга — две кошки и занимают обычное место в ожидании мяса. Так как я несколько недель уже не слыхал своего собственного голоса, то говорю им маленькую речь, которая остается без ответа. Осужденный на это немое, голодающее общество, так как я избегаю дурной компании, где слух мой бывал оскорблен безбожными и грубыми речами, я возмущаюсь подобной несправедливостью. Я должен сказать, что ненавижу животных, как кошек, так и собак, так как я имею полное право в душе ненавидеть животных.

Отчего это происходит, что Провидение, озабоченное моим воспитанием, постоянно наводит меня на дурное общество, тогда как хорошее общество могло бы силой своего примера способствовать моему усовершенствованию?

В то же мгновение приходит черный пудель с красным ошейником, прогоняет моих друзей кошачьей породы и, проглотив оставленные ими крошки, доказывает свою благодарность тем, что мочит ножку моего стула, после чего неблагодарный циник принимает на тротуаре сидячее положение, обернувшись ко мне спиной. Из огня да в полымя! Жаловаться не стоит, потому что ведь еще может случиться, что вместо этого придет ко мне, пожалуй, еще и свинья, как это было с Робертом-Дьяволом и с Франциском Ассизским. От жизни можно так мало требовать! Так мало, и всё же для меня этого слишком много.

Продавщица цветов предлагает мне гвоздик. Почему именно гвоздик, которых я не люблю, потому что они похожи на сырое мясо и пахнут аптекой! Наконец, по её настоянию я беру букетик, а так как я щедро за него плачу, то старуха награждает меня следующим пожеланием: «Да благословит Господь господина, давшего мне так много сегодня!» Хотя я отлично понимаю хитрость, но всё же для меня долго звучит приятно это благословение, так оно мне дорого после многих проклятий.

В половине восьмого газетчики начинают выкрикивать вечерние газеты, и это служит для меня сигналом к уходу. Если я еще сидеть, буду чтобы полакомиться десертом или выпить стакан вина, то я знаю наверное, что получу так или иначе неприятность либо от группы кокоток, которые сядут напротив меня, либо от дерзких уличных мальчишек. Я несомненно осужден на диету, и если я дозволю себе три блюда и полбутылки вина, то наказание не замедлит обнаружиться. После того, как за первыми попытками к невоздержанности последовала кара, я теперь уже не решаюсь допустить излишества и чувствую себя отлично оттого, что посажен таким образом на половинную порцию.

Итак, я встаю из-за стола, чтобы направиться к улице Бонапарта, а оттуда в Люксембургский сад.

На углу улицы Гоцлин я покупаю папиросы; прохожу мимо ресторана «Золотой Фазан». На углу улицы Дю-фур я останавливаюсь перед изображением Христа, удивительно реально выполненного. Во время походов против литературы Зола искусство, настроенное духовно, не сумело оборониться против духа реализма, и, благодаря этому Вельзевулу, такое искусство должно исчезнуть. Невозможно пройти мимо, не остановившись перед этими картинами, написанными с живых людей кричащим красками импрессионистов.

Магазин заперт, весь погружен во мрак, а Спаситель стоит в своей багрянице, освещенный с улицы газовым фонарем, обнажая свое кровавое сердце, с терновым венком на голове. Уже с лишним год, как меня преследует Спаситель, которого я не понимаю и помощь которого мне хотелось бы сделать излишней тем, что я сам хотел бы, если возможно, нести свой крест; это желание внушает маток мужской гордости испытывающей некоторое отвращение к малодушному сбрасыванию своих собственных грехов на плечи невинного.

Я всюду видел Распятого: в игрушечных магазинах, в книжных лавках, в картинных магазинах, на художественных выставках, в театре, в литературе. Я видел его на своей наволочке, в снегу у нас в Швеции и на утесах берегов Нормандии. Готовится ли Он к своему путешествию? или уже Он пришел? Чего Он хочет?

Тут на окне улицы Бонапарта Он уже не распятый; Он с небес спустился победителем, сияя золотом и драгоценными камнями. Стал ли Он аристократичен, как простой народ? Не Он ли «добрый тиран», о котором мечтает юношество? примиритель? просвещенный герой?

Он отбросил свой крест и взял снова скипетр, и в тот час, как будет готов его храм на Mont de Mars (прежде называвшийся Mont des Martyres), он придет, будет сам управлять миром и свергнет с трона неверного заместителя, находящего, что ему слишком тесно в одиннадцати тысячах комнатах, составляющих infamia Vaticani loca, жалующегося на свое роскошно обставленное заключение и убивающего время маленькими вылазками на поле поэзии.

Отойдя от Спасителя, я, дойдя до начала площади Св. Сульпиция, очень удивился, так как мне показалось, что церковь стоит очень уж далеко. Она отдалилась, до крайней мере, на километр; соответственно этому и фонтан. Не потерял ли я понятие о расстояниях? Я иду вдоль стены семинарии, и мне кажется, что конца ей не будет, такой длинной она мне представляется. Я употребляю полчаса, чтобы пройти этот клочок улицы Бонапарта, что обыкновенно требовало не более пяти минут. При этом передо мной идет лицо, всей фигурой и походкой напоминающее кого-то из моих знакомых. Я ускоряю шаги, я бегу, но незнакомец тоже прибавляет шаг, так что мне не удается сократить разделяющее нас расстояние. Наконец я дохожу до решетчатых ворот Люксембургского сада. Сад, запирающийся с заходом солнца, погружен в тишину и одиночество, деревья уже обнажены и клумбы опустошены вследствие осенних морозов и бурь. Но от него исходит приятный аромат: пахнет сухими листьями и свежей землей.

Я поднимаюсь по Люксембургской улице и продолжаю видеть перед собой незнакомца, начинающего меня интересовать. Одетый, как я, в дородную накидку, но белого цвета, стройный и выше меня ростом, он идет впереди меня, пока я иду, стоит, когда я останавливаюсь, так что его движение зависит как бы от моего и я кажусь его проводником. Но одно обстоятельство привлекает особенное внимание: его плащ раздувается от сильного ветра, которого я не чувствую. Чтобы уяснить себе это обстоятельство, я закуриваю папироску, и, так как дым поднимается кверху, не уносясь в сторону, я прихожу к полному убеждению, что ветра нет. Впрочем, и деревья и кусты в саду не колышутся.

Дойдя до улицы Вавин, сворачиваю я вправо, и в это мгновение я вдруг вместо тротуара очутился среди сада, не понимая, как это могло произойти, так как ворота все заперты.

Передо мной на расстоянии двадцати шагов стоит, обернувшись ко мне, мой спутник, и от лица его, безбородого и ослепительно белого, распространяется сияние в форме эллипсиса, центральную точку которого составляет незнакомец. Сделав мне знак, чтобы я следовал за ним, идет он дальше и несет за собой свой лучистый ореол, так что, где он проходит, темный, холодный и грязный сад становится светлым. Больше того, — деревья, кусты, трава зеленеют и покрываются цветами на пространстве, освещенном его лучами, и снова блекнут после его ухода. Я узнаю высокие канны с листьями, напоминающими уши слонов над статуей, изображающей группу Адама и его семьи, клумбу с Salvia fulgens, огненно-красный шалфей, персиковое дерево, розы, банановые деревья, алоэ, всех моих старинных знакомых, и все на свои местах. Одно только: времена года как бы перепутались, так что цветут и весенние и осенние цветы.

Но что всего удивительнее, это то, что всё это меня не поражает, а кажется мне вполне естественным и должным. Когда я поравнялся с пчельником, то вижу, как летит рой пчел и садится на цветы, но на очень ограниченном пространстве, так что пчелы исчезают, как только попадают в темноту; больше того, — освещенная часть одного и того же шалфея покрыта свежими листьями и цветет, тогда как неосвещенная его часть стоит поблекшая и черная от утренних морозов.

Под каштановыми деревьями произошло нечто совершенно поразительное, когда в ветвях их пустое гнездо диких голубей вдруг оживилось появлением воркующих парочек.

Наконец дошли мы до ворот Флерусь, где спутник мой сделал мне знак остановиться, а сам через секунду оказался в другой стороне сада у ворот Gay-Lussac на расстоянии, казавшемся мне неизмеримо большим, несмотря на то, что оно составляет не более полукилометра; несмотря на расстояние, я ясно вижу незнакомца, окруженного светлым овальным ореолом. Не произнося ни единого звука, одним движением губ приказывает он мне приблизиться. Мне кажется, что я исполняю его желание, идя по длинной аллее; перед глазами у меня ипподром, который я знаю уже не первый год, над ним крест Пантеона, кроваво-красный на черном фоне неба.

Крестный путь! И, быть может, сорок страстей, если не ошибаюсь. Я знаками показываю, что хочу говорить, спросить, получить разъяснение, и спутник мой наклоном головы дает мне понять, что он согласен выслушать то, что я желаю сказать.

В то же мгновение незнакомец переменяет, место, не делая при этом ни малейшего движения, не производя ни малейшего шороха. Одно лишь замечаю я, что, приближаясь ко мне, он распространяет от себя бальзамический аромат, от которого расплывается мое сердце и расширяется грудь, и я решаюсь заговорить.

— Ты преследуешь меня уже два года; чего хочешь ты от меня?

— Почему ты это у меня спрашиваешь, когда ответ тебе заранее известен? — говорит незнакомец, не раскрывая губ, с улыбкой, полной сверх-человеческой доброты, снисхождения и кротости.

Затем в душе моей снова раздается его голос:

— Я желаю поднять тебя до более возвышенной жизни! Вытащить тебя из грязи!

— Созданный из грязи, рожденный для низменного, упиваясь убийствами, как могу я освободиться от всего грубого, если не смертью? Бери же мою жизнь! Ты этого не хочешь! Так, значит, способ исправления — это наложенные наказания. Но, уверяю тебя, унижения делают меня гордым, отречение от мелких житейских наслаждений развивает желания, пост внушает невоздержанность, что не было моим прирожденным грехом, целомудрие возбуждает желание страстей, принужденное одиночество внушает любовь к свету и к его нездоровым наслаждениям, лишения порождают жадность, а дурное общество, на которое я осужден, внушает мне презрение к людям и убеждение в том, что справедливости нет. Да, бывают времена, когда кажется, что Провидение неудовлетворительно осведомлено своими сатрапами, которым поручено управление вселенной, что его префекты и супрефекты грешат обманом, ложными сведениями. Так случилось со мной, что я терплю наказание за грехи других, что были такие дела, в которых я не только не виновен, но даже был защитником справедливости и обвинителем преступления, однако наказание пало на меня, тогда как виновник торжествует. Позволь поставить прямой вопрос: не состоят ли женщины участницами управления? Я это спрашиваю потому что существующий порядок управления вселенной кажется мне таким мелочным, таким несправедливым; да, несправедливым! Не было ли так, что каждый раз, когда. я возбуждал справедливое, и вполне законное обвинение против женщины, она всегда бывала оправдана, я же осужден! Ты не желаешь отвечать! И ты требуешь, чтобы я любил преступников, убийц души, отравляющих душевное настроение и подделывающих правду клятвопреступников! Нет! тысячу раз нет! «Предвечный, неужели мне не ненавидеть тех, которые Тебя ненавидят? Неужели мне не возмущаться против тех, которые восстают против Тебя? Я имею основание их ненавидеть: я считаю их за своих врагов». Так говорит псалмопевец, а я прибавляю от себя: Я ненавижу злых, как самого себя! И я творю следующую молитву: Наказуй, Господи, тех, которые меня преследуют ложью и злобой, как Ты меня карал, когда я бывал зол и лжив! Разве я виновен в богохульстве? разве я хулил Бога Отца, Бога Ветхого и Нового завета? Послушай только, какую защитительную речь держал перед Господом Моисей, когда израильтяне получили отвращение к манне: «Вскую озлобил еси раба Твоего; и почто не обретох благодати пред Тобою, еже возложити устремление людей сих на мя; егда аз во утробе зачах вся люди сия, или аз родах я; яко глаголеши ми: возьми их в недра, твоя, яко же доилица носит доимые, в землю, ею же клялся еси отцем их. Откуда мне мяса дати всем людям сим; яко плачут на мя, глаголюще: даждь нам мяса, да ядим. Не возмогу аз един водити людей сих, тяжко мне есть слово сие». Прилична ли эта речь недовольного слуги? И подумай, Господь не убивает громом этого мятежного, а напротив берет во внимание его слова и облегчает ему бремя тем, что выбирает семьдесят старцев, которые отныне разделяют с Моисеем тяжесть бремени. Предвечный, выслушивая свой народ, напоминает несколько добродушного отца, исполняющего желания неблагоразумных детей; Его устами говорит Моисей народу: «И даст Господь вам мяса ясти. Не един день ясти будете, ни два, ни пять дней, ни десять дней, ниже двадесять дней. До месяца дней ясти будете, дондеже изыдет из ноздрий ваших: и будет вам в мерзость». Это Бог, соответствующий моему идеалу и это Он же, о котором говорит Иов: «Буди же обличение мужу пред Господом, и сыну человеческому ко ближнему его». Но, недождавшись этого, несчастный осмеливается однако просить у Господа объяснения по поводу всего дурного с ним случившегося. «И реку ко Господеви, не учи мя нечествовати: и почто ми аще судил еси; или добро ти есть, аще вознеправдую: яко презрел еси дела руку твоею, совету же нечестивых внял еси». Вот упреки и обвинения, которые Бог принимает без гнева и на которые отвечает, не прибегая к грому. Где же он теперь, этот небесный Отец, способный добродушно улыбаться на безумство детей его и прощающий после того, как накажет? Куда скрылся он, домовладыка, содержащий дом в порядке и наблюдающий за надсмотрщиками, чтобы не было несправедливости? Не смещен ли он Сыном, этим идеалистом, не заботящимся делами мира сего? Или не предал ли он нас князю мира сего, называющемуся Сатаной, когда после падения первых людей Он проклял землю?

Во время моей бессвязной защитительной речи незнакомец смотрел на меня всё с той же снисходительной улыбкой, не выказывая нетерпения; но когда я кончил, он исчез, оставив после себя удушливый запах углекислоты, а я оказался один на темной, грязной улице Медичи.

Идя вниз по бульвару St.-Michel, я злился сам на себя за то, что я упустил случай высказать всё, что было на душе. У меня оставалось еще много стрел в колчане.

Но тогда, как при ярком свете газовых фонарей, меня окружает густая толпа народа и реальность возвращает меня снова к жизни со всей её мелочностью, сцена в саду представляется мне чудом, и я в испуге спешу к себе, где размышления повергают меня в пропасть сомнения и ужаса.

Что-то творится в мире, и люди ждут чего-то нового, что блеснуло перед ними. Это средневековое время, время веры и учений о вере, которое снова пробуждается во Франции после того, как там было уничтожено королевство и свержен миниатюрный Август, точно так же, как при падении Римской Империи и нашествии варваров, когда стоял в огне Рим — Париж и Готы короновались в Капитолии — Версале. Великие язычники Тэн и Ренан уничтожены и унесли с собой свой скептицизм; но за то снова ожила Жанна д’Арк. Христиане подвергаются преследованию, их процессии разгоняются жандармской силой, тогда как в дни карнавала происходят сатурналии и мерзость открыто творится на улицах под прикрытием полиции и при материальной поддержке правительства, которое в утешение предлагает недовольным circenses с убиванием гладиаторами диких зверей или без оного. Panem et circenses — (дорогого) хлеба или цирковых развлечений! Всё продать можно за золото: честь, совесть, родину, любовь, судебный приговор! Это действительно доказанные и правильные симптомы процесса распадения общества, из которого добродетель и даже одно её название изгнаны за последние тридцать лет.

Наступили средние века! Женщины одеваются и носят прически, как тогдашние жены. Молодые люди носят монашеские накидки, выстригают себе тонзуру и мечтают о затворнической жизни; они пишут легенды, пишут Мадонн и вырезывают изображения Христа, ищут вдохновения в мистицизме магов, околдовывающих их Тристаном и Изольдой, Парсифалем и Гралем. Снова собираются крестовые походы против турок и против евреев; об этом хлопочут антисемиты и грекофилы. Магия и алхимия уже пустили корни и ожидают лишь первого доказанного случая колдовства, чтобы возбудить процесс против него и воздвигнуть костры. Средние века! Паломничества в Лурд, Tilly-sur-Seine, rue Jean Goujon! Даже само небо дает оторопелому миру знамение, чтобы он приготовился; Господь предупреждает циклонами, наводнениями, громовыми ударами.

Средние века — вот проказа вновь наступающая, против которой парижские и берлинские врачи заключили недавно союз.

Прекрасное средневековое время, когда люди умели наслаждаться и страдать, когда сила, любовь и красота в последний раз выразились в краске, в сочетании линий и в гармонии раньше, чем их убило возрождение язычества, называемое протестантизмом.

*  *  *

Снова наступил вечер, и я горю желанием новой встречи с незнакомцем, приготовившись во всём сознаться и защититься, раньше чем буду осужден.

Кончив свой унылый обед, иду я вверх по улице Бонапарта. Никогда мне эта улица не казалась такой ужасной, как в этот вечер; окна магазинов представляются мне пропастями, в глубине которых показывается Христос в различных видах, то измученный, то торжествующий. Я всё иду и иду; пот крупными каплями стекает со лба; подошвы сапог жгут ноги, а я всё не подвигаюсь вперед. Уж не Агасфер ли я, отказавший Спасителю в глотке воды? Желая ему следовать и его достигнуть, не лишен ли я возможности к нему приблизиться?

Наконец, сам не зная как, очутился я перед воротами Флерус, а в следующее мгновение — в самом саду, темном, сыром и молчаливом. Ветер пронесся меж деревьев, и незнакомец предстал, снова окутанный светом и распространяющий вокруг себя лето.

С такою же улыбкой, как и в тот раз, приглашает он меня говорить.

И я говорю:

— Чего требуешь ты от меня и почему мучаешь ты меня с своим Христом? Несколько дней тому назад ты дал мне в руки возможность ясно познакомиться с последователями Христа, и я читал эту книгу, как во времена юности моей, когда я научался презирать свет. Как могу я иметь право презирать творения Предвечного и прекрасную землю? И до чего довела меня твоя мудрость? Да! до того, что Я запустил все дела до такой степени, что стал обузой для, своих близких, что я кончаю жизнь нищим! Эта книга, кладущая запрет на дружбу, запрещающая общение со светом, требующая уединения и отречения, написана для монаха, а я, право, не думаю сделаться монахом и быть причиной тому, что дети мои погибнут вследствие лишений и материального недостатка. Посмотри, куда довела меня любовь к уединенной жизни! С одной стороны, требуешь ты отшельнической жизни, но стоит мне удалиться от света, как я впадаю во власть демонов безумия, дела мой приходят в упадок и в моем одиночестве я не имею друга, на помощь которого я мог бы рассчитывать. С другой стороны, стоит мне начать поиски общества людей, как я нападаю на самых дурных, мучащих меня своей гордостью и это при моем смирении, потому что я смиренен и на всех смотрю как на равных себе, пока они не начнут топтать меня ногами; тогда я веду себя как червяк, подымающий кверху голову, но не умеющий кусаться. Чего же ты от меня требуешь? Хочешь мучить меня во что бы то ни стало, и в том случае, когда я исполняю твою волю, и в том, когда я презираю ее! Ты хочешь сделать из меня пророка? Это слишком большая для меня честь, и я не имею призвания. Кроме того, я не мог бы выдержать этого положения, так как все пророки, которых я когда-либо знал, в конце концов бывали уличены, кто в шарлатанстве, кто в сумасшествии, а их пророчества не достигали цели. Больше того, если бы ты даже одарил меня призванием, то я еще должен был бы быть особым избранником, чтобы быть чистым от порочных страстей, унизительных для проповедника; с самого начала жизненного пути я должен был бы быть охраняем, тогда как я теперь запятнан своим убожеством, что портит характер человеку и связывает ему руки. Совершенно верно, и это я признаю, что презрение света привело меня к тому, что я сам презираю себя и не радею о своем призвании, сознавая, что я плохо занялся собой; но это произошло вследствие превосходства моего лучшего я, так как последнее становилось выше грязного футляра, в который ты запрятал мою бессмертную душу. Еще с детства любил я чистоту и добродетель; да, я любил это. Однако жизнь моя протекла в неопрятности и в пороке, так что я часто прихожу к заключению, что грехи мои были для меня наказанием и имели целью породить во мне отвращение к самой жизни. Почему приговорил ты меня к неблагодарности, которую я из всех пороков более всего ненавижу? Меня, признательного по природе, ты связал узами с первыми попавшимися. Я нахожусь, таким образом, в зависимости и в рабстве, так как благодетели вместо награды желают завладеть помышлениями, желаниями, стремлениями, чувствами привязанности человека, словом — всей его душой: мне всегда приходилось удаляться обязанным и неблагодарным, лишь бы спасти свою индивидуальность и человеческое достоинство, приходилось разрывать связи, грозившие задушить мою бессмертную душу. И за это я испытываю душевные муки и угрызение совести, подобно вору, убегающему с добром другого человека.

Теперь же, когда я начинаю заботиться о своей душе по заповедям христианства, легко ли требовать от человека, чтобы он Самого Бога взял себе в пример и чтобы вообразил себе, что он может стяжать совершенство Совершенного? Это значило бы раздувать химеру. Если же человек, не будучи в состоянии приблизиться к Спасителю, убедится в нечистоте своих помышлений, то он в отчаянии опустится и будет искать утешения в исполнении своих мирских обязанностей и в интеллектуальных наслаждениях. Если же следует презирать мирскую науку, то зачем же допускаешь ты, чтобы нас воспитывали в школах, где учеников чуть ли не секут, чтобы научить их почитать великих мужей науки и уметь ценить героев литературы и искусства? Нет, следовать Предвечному безбожно, и горе тому, кто доверится своим склонностям в этом направлении. В этом случае гораздо благоразумнее оставаться человеком и стараться подражать лучшим среди смертных, чем мечтать о том, чтобы сравняться с богами. Тогда хоть, по крайней мере, человек не грешит гордостью, которая считается смертным грехом. Стремление быть последователем Христаделает меня лицемером. Заглушая мою ненависть против злых; я воспитываю в себе потворство злобе и этим самым потакаю себе, тогда как в глубине души я продолжаю хранить законное негодование Воздавать за зло добром значит поощрять порок, гордость; апостолы учили меня тому, что люди должны один другого карать за ошибки, и я утверждаю, что мои современники меня не щадили.

Строго говоря, тем, что я избрал крестный путь, я ожесточился в терновой дороге теологии, так что более странное сомнение, чем когда-либо, овладело мною и нашептывало мне, что всё несчастье, вся несправедливость, всё дело спасения есть лишь испытание, перед которым следует мужественно устоять. Бывают минуты, когда я думаю, что Сведенборг со своей внушающей ужас преисподней не что иное, как своего рода испытание водой и огнем, которому надо подвергнуться, и, несмотря на то, что я обязан этому пророку, спасшему меня от сумасшествия, неоплатной благодарностью, я постоянно чувствую в сердце своем горячую потребность его отвергнуть, ему противиться, как злому духу, который силится отуманить мою душу, чтобы, доведя меня до отчаяния и до самоубийства, сделать меня своим рабом. Да, он протиснулся между мной и моим богом, место которого ему хотелось занять. Он побеждает меня ночными страхами и. грозит сумасшествием. Возможно, что он исполнил свое призвание меня вернуть Господу и что я склонился перед Предвечным! Возможно, что его преисподняя только лишь птичье пугало, я так на это и смотрю, но дольше верит ей не. могу и не имею даже права в нее. верить, не клевеща на Бога, который требует, чтобы мы прощали, потому что Он Сам прощает. Вели постигающие меня несчастья и напасти не суть наказание, то это испытание. Я склонен истолковывать их таким образом, и пусть. Христос будет примером, так как Он много страдал, хотя я не понимаю, к чему столько страданий, как не для того, чтобы поднять престиж будущего блаженства. Я всё высказал! Теперь ты мне ответь!

Но незнакомец, выслушавший меня с достойным удивления терпением, ответил лишь выражением кроткой насмешки на лице и исчез, оставив меня одного среди атмосферы, пропитанной неприятным запахом фенола.

Очутившись на улице, я, следуя своему обыкновению, снова прихожу в раздражение оттого, что забыл лучшие свои аргументы, которые всегда выплывают слишком поздно. Снова развертывается целая пространная речь, а сердце воодушевленно бьется и настроение духа возбуждается, Ведь как-никак страшный и участливый незнакомец всё же выслушал меня и не разгромил. Он, следовательно, знает теперь мои доводы и поразмыслит о несправедливости, жертвой которой я являюсь. Может быть, мне даже удалось его убедить, так как он терпеливо выслушал меня и не противоречил.

И прежняя фантазия о том, что я Иов, снова проникает в мой мозг. Ведь я действительно потерял всё свое достояние; у меня отняли мое движимое имущество, мои книги, средства к существованию, жену и детей; меня гнали из одной страны в другую и осудили на жизнь в пустыне. Я ли написал эти стенания или Иов? «Братья моя отступиша от мене, познаша чуждых паче мене, и друзи мои немилостиви быша: Не снабдеша мя ближни моя, и ведящии имя мое забыта мя. Соседи дому, и рабыни моя, — (яко) иноплеменник бых пред ними: Раба моего звах, и не послуша, уста же моя моляхуся. И просих жену мою, призывах же, лаская сыны подложниц моих: Они же мене в век отринута, егда восстану, на мя глаголют. Гнушахуся мене видящи мя; и их же любих, восташа на мя. В кожи моей согниша плоти моя, кости же моя в зубех содержатся».

Это всё бывает и со мной: трещины кожи — все это совпадает! Но тут для меня прибавляется еще одно: я выдержал самые отчаянные мучения, когда обстоятельства, порожденные таинственными силами, принудили меня оставить невыполненными самые обыкновенные обязанности мужчины: пропитание и содержание детей. Иов выдержал искушение с достоинством и честью; для меня же всё погибло, даже честь, и всё же я. преодолел искушение покончить с собой самоубийством, я имел мужество жить обесчещенный.

Принимая всё это во внимание, я уж не так отвержен, и если я не достоин милости, то могу пользоваться состраданием. Двадцать пять лет нес я службу палача и в конце концов сделался искусным в ней, при чём я сам себя казнил в присутствии общества, которое с одобрением приветствовало этот мой собственный приговор.

Если я среди неудач и крушений, случайно постигнувших меня, не мог найти доброты, а встречал одно лишь недоброжелательство, то разве я хуже беспорочного слуги Предвечного? Любовь и доброта выказываются у нас, смертных, полными преданности и теплой сердечности поступками и словами, и добрый отец воспитывает детей своих с нежностью и без утонченной жестокости.

Как глупо, что я забыл сказать всё это незнакомцу. На следующий раз я это возмещу.

*  *  *

Три месяца тщетно ищу я возможности завязать личные отношения с Сведенборгским обществом в Париже. В продолжение целой недели хожу я каждое утро к Пантеону до улицы Туин, где находится капелла и библиотека шведского пророка. Наконец удалось мне застать кого-то, кто разъяснил мне, что библиотекарь принимает лишь после обеда, как раз в то время, когда я хочу быть один со своими мыслями и бываю слишком усталым, чтобы выходить. Всё же я несколько раз подряд пытаюсь отправиться на улицу Туин. В первый раз я уходя чувствовал себя удивительно подавленным, а когда дошел до моста St.-Michel, то это чувство превратилось в страх, заставивший меня вернуться домой. В другой раз было воскресенье, и в часовне должна была быть служба. Я прихожу на час раньше, и у меня не хватает сил ждать на улице целый час. В третий раз — мостовая на улице Туин оказалась испорченной, и рабочие загородили улицу. Тогда я прихожу к заключению, что не Сведенборгу предназначено вывести меня на путь истинный, и с этой мыслью возвращаюсь домой. Когда я дохожу до дому, мне приходит на ум, что меня подвели скрытые враги Сведенборга и что я должен их побороть. Последнюю попытку я делаю в экипаже. На этот раз, чтобы совсем определенно помешать моим намерениям, улица оказывается забаррикадированной. Я выхожу из экипажа, перелезаю через все препятствия, но, когда дохожу до Сведенборгского дома, вижу, что тротуара и крыльца совсем нет. Однако я всё же добираюсь до входной двери, звоню и… узнаю, что библиотекарь болен.

С некоторым душевным облегчением поворачиваю я спину мрачной и убогой часовне с её темными оконными рамами, грязными от пыли и дождя. Меня всегда отталкивал от себя этот дом в строгом, варварском, тяжелом, методистском стиле, который своим отсутствием красоты напоминал мне протестантизм северных стран, и, только поборов свою гордыню, я мог решиться попытаться туда проникнуть. К этому побуждала меня преданность к Сведенборгу и больше ничего. Итак, возвращаясь с легким сердцем домой, вдруг нахожу я на тротуаре кусочек луженого железа, по форме напоминающий клеверный листок; из суеверия подымаю я его. В эту же минуту восстает в памяти моей одно воспоминание. Когда я однажды в прошлом году—2-го ноября страшного 1896 года утром — гулял в Кламе в Австрии, вдруг скрылось: солнце за тучкой, имеющей форму дуги с наружным вырезом в виде клеверного листка, окруженного синими и белыми лучами света. И эта тучка походила, как две капли воды, на мой луженый кусочек железа; мой дневник, в котором изображен рисунок этой тучи может это подтвердить.

Что это должно означать? Троицу — это ясно. А дальше?

Я покидаю улицу Туин радостный, как ученик, избавившийся по болезни учителя от трудного урока. Проходя мимо Пантеона, я вижу, что храм отворен, двери широко раскрыты и как бы вызывающе кричат мне: войди! Действительно, несмотря на продолжительное пребывание в Париже, я ни разу не был в этом храме, в особенности потому, что мне сообщили ложь по поводу живописи на стенах, будто она изображает сюжеты из современной истории, которая мне внушает отвращение. Можно же представить себе мой восторг, когда я, войдя туда, попал под световой душ, падающий с купола, и очутился среди золотой легенды священной истории Франции, оканчивающейся непосредственно перед протестантизмом. Многозначащая наружная надпись: «Aux Grands Hommes». Меня, следовательно, обманули. Незначительное число королей, еще меньше генералов и ни одного депутата; я вздохнул свободно. Но за то: св. Дионисий, св. Женевьева, св. Людовик, св. Жанна (д’Арк). Никогда бы я не подумал, что республика настолько предана католицизму. Только не хватает алтаря, дарохранительницы, а вместо Распятого и Богородицы тут сооружен под влиянием женопочитания образ светской женщины. Но я утешаюсь мыслью, что в конце концов эта знаменитость будет вынесена вниз, в клоаки, как уже многие другие, более почетные. Приятно и сладостно ходить по этому храму, посвященному святости, но вместе с тем грустно смотреть, как обезглавливают добродетель.

Не следует ли ради славы Господа Бога прийти к заключению, что все эти случаи дурного обхождения с праведными и милосердыми являются лишь мерами предосторожности и что, как ни тяжел путь к добродетели, он всё же ведет к доброму концу, скрытому от нашего понимания? А то все эти эшафоты и виселицы, сооруженные для святых торжествующими палачами, должны были бы навести нас на греховные мысли по поводу доброты высшего Судьи, который, казалось бы, ненавидит и преследует святость на нашей земле, чтобы на другом свете ее вознаграждать, так что те, кто сеять слезы, будут жать радости.

Выходя из церкви, я оглядываюсь на улицу Туин и удивляюсь, что дорога к Сведенборгу привела меня в храм святой Женевьевы. Сведенборг, мой путеводитель и пророк, помешал мне пойти в его скромную часовню: не отвергает ли он самого себя и стал ли он теперь католиком? При изучении трудов шведского пророка меня поразило, что он выставляет себя противником Лютера, и действительно Сведенборг более католик, чем он сам хотел таким казаться, так как он проповедует веру и добрые дела точно так же, как римская церковь.

Если же дело обстоит так, то он сам себя побеждает, а я, его адепт, буду раздавлен между молотом и наковальней.

*  *  *

Однажды вечером, после дня, преисполненного угрызениями совести и сомнениями, отправился я после одинокого обеда в сад, который притягивал меня к себе как Гефсимания, где ожидали меня неведомые страдания. У меня предчувствие мучений, а избегнуть их я не могу; я желаю их почти так же, как больной, жаждущий подвергнуться операции, которая должна принести ему или выздоровление, или смерть.

Дойдя до ворот Флерус, я сразу оказываюсь на скаковой площадке, окаймленной вдали Пантеоном с крестом. Два года тому назад этот храм представлялся мне посвященным «великим людям»; теперь я понимаю эти слова иначе, а именно: мукам и страданиям, которые эти люди вынесли. Вот как изменилась моя точка зрения.

Отсутствие незнакомца волнует меня, и я испытываю стеснение в груди. В своем одиночестве, не имея пред собой видимого противника, я падаю духом. Бороться с тенью, с призраком трудней, чем с драконами и львами! Меня охватывает ужас, и под влиянием страха я иду быстрыми шагами под чинарами по скользким дорожкам. Запах грязной трески, смешанный с запахом дегтя и сала, хватает меня за горло; я слышу удары волн о борта лодки и о мостки причала; меня влечет во двор кирпичного здания, я поднимаюсь вверх по лестнице и прохожу по неизмеримо большим залам и по бесконечным галереям, уставленным витринами и стеклянными шкафами, наполненными чучелами и консервированными животными. В конце концов открытая дверь приглашает меня в зал странного вида; он мрачен, плохо освещен и наполнен витринами с лежащими в них в образцовом порядке монетами и медалями. Я останавливаюсь у окна возле ящика с стеклянной крышкой. Среди золотых и серебряных медалей мой взор приковывает одна, из другого, более темного металла, в роде свинца. Это мое изображение, тип злодея и честолюбца, со впалыми щеками, стоящими дыбом волосами и полным ненависти ртом. На обратной стороне медали значится следующий девиз: «Правда всегда беспощадна». Ах, правда, которая так глубоко скрыта для смертных и которую я самоуверенно думал открыть, когда осмеял Святое Причастие, чудесное свойство которого я ныне признаю! Безбожное воспоминание! Верно, я всегда стыдился этого прославления грубости и нисколько не заботился о сохранении этого воспоминания; я бросил его детям для игры и не заметил, когда оно исчезло. Также странной случайности надо было, чтобы мастер, делавший медали, вскоре затем заболел умопомешательством после того, как надул своего издателя и совершил подлог. Ах, этот позор, который уничтожен быть не может, но всегда сохранится в воспоминании, так как по закону эта жалоба — документ сохраняется в государственном музее! Вот она честь! Могу ли я жаловаться, когда Провидение исполнило позорную просьбу, с которой я к нему обращался в юности? Мне тогда минуло пятнадцать лет. Устав от тщетной борьбы с молодой плотью, жаждущей удовлетворения страсть, изнуренный от религиозных конфликтов, опустошавших мою душу, жадно стремящуюся узнать загадку бытия, окруженный ханжами, мучившими меня под предлогом, что они желали склонить душу мою к любви божественного, я откровенно сказал старой приятельнице, которая до полусмерти замучила меня своими проповедями морали: «Я отброшу нравственность, если только у меня будет большой талант, которому все будут удивляться!» Поздней я нашел поддержку своего мнения у Томаса-Генри Бокля, проповедующего, что мораль — это ничто, так как она не развивается; все же дело в разуме. Еще поздней, когда мне минуло двадцать лет, я узнал от Тэна, что зло и добро — это две вещи безразличные, бессознательные, неоправдываемые свойства которых находятся в них, как кислое в кислоте и спиртное в спирту. И эта мысль, схваченная налету и разработанная Георгом Бракдесом, кладет свой отпечаток бессмертия на скандинавскую литературу. Софизм, т. е. слабый силлогизм, который дал осечку, обольщает целое поколение свободомыслящих людей! Что за слабость! Ведь анализируя эпиграмму Бокля: «Мораль не развивается, поэтому она значения не имеет», ясно видно, что вывод может быть изменен следующим образом: «Мораль, оставаясь неизменной, этим доказывает свое божеское и вечное начало».

Когда, наконец, желание мое было исполнено, я стал признанным, известным талантом, но и самым презренным среди всех людей, рожденных в этом столетии на моей родине. Я изгнан из лучших кружков! Презираем ничтожнейшими из ничтожных! От меня отреклись друзья! Почитатели посещали меня по ночам или украдкой! Да, все преклоняются перед нравственностью и лишь незначительное меньшинство перед талантом: это заставляет нас думать, что мораль существует! А хуже еще обратная сторона медали! Правда! Будто я никогда не предавался лжи, несмотря на то, что я кажусь откровеннее, правдивее других! Я не останавливаюсь перед мелкой ложью детства, потому что она так мало значит, принимая во внимание, что она объясняется, главным образом, страхом или неумением отличить истину от воображаемого и потому, что она вызывалась наказаниями, основанными на ложном показании и жалобах товарищей. Но есть ложь другая, более серьезная вследствие развращающих последствий дурного примера и извинения тяжелого прегрешения. Это неправдивое изображение в моей автобиографии «Сын горничной» относительно наступления половой зрелости. Когда я писал это юношеское признание, меня увлек либеральный дух того времени и я употребил чересчур светлые краски с простительной целью освободить от страха молодых людей, отдавшихся скороспелому пороку.

Когда я пришел наконец к этому горькому размышлению, зал с монетами сжался, медали стали отдаляться, сокращаясь до размера маленьких пуговок. А я вижу себя на чердаке в деревне на берегу озера Мелара, в приюте для мальчиков у кистера в 1861 году. Дети, рожденные от незаконных связей, дети родителей, покинувших эту местность, дети плохо воспитанные, служившие помехой в чересчур многочисленных семьях, живут здесь все вместе, скученные на одном чердаке, без присмотра, попарно на каждой кровати, тиранизируя один другого, обращаясь дурно один с другим, чтобы мстить за жизнь, которая для них так не сладка. Голодная стая маленьких злодеев, плохо одетых, плохо накормленных, — предмет страха для жителей деревни, а в особенности для садоводов. Словом, старший из всей банды играет роль соблазнителя, и порок свил себе гнездо среди молодой компании…

Непосредственно за падением — да, за падением! — следуют угрызения совести, и я вспоминаю себя сидящим у стола при слабом свете догорающего летнего дня с молитвенником в руках. Я испытывал чувство стыда и угрызения совести, несмотря на то, что был в полном неведении относительно свойства содеянного греха. Я был невинен, потому что поступил бессознательно, и всё же был преступник. Обольщенный, я стал обольстителем, я раскаивался и повторял поступок, мною овладевало сомнение в справедливости укоряющей совести! Я сомневался в милосердии Бога, представляющего самые страшные искушения невинному ребенку, принимающему как наслаждение великодушный дар природы, заключающийся в том, что божеские законы карают смертью. Невиноватый перед самим собой, но однако мучимый тревогами совести, которые наталкивают несчастного на религию, не прощающую и не утешающую, а осуждающую на безумие и на ад, невинный является жертвой, у которой не хватает сил устоять в неравной борьбе против всесильной природы. А между тем адский огонь зажжен и не угаснет до гроба, всё равно, будет ли он в уединении тлеть под золой или будет поджигаем присутствием женщин. Если человек будет стараться потушить этот огонь путем воздержания, страсть найдут пути разврата и добродетель будет самым неожиданным образом наказана. Попробуйте полить горящий костер керосином, и вы получите представление о дозволенной любви.

Действительно, если придет теперь ко мне, пятидесятилетнему мужу, юноша и спросит, как ему быть, у меня после многочисленных опытов и массы размышлений найдется один лишь ответ:

— Я не знаю!

А если бы ко мне обратился молодой человек с вопросом, что лучше: оставаться ли холостым или вступить в брак? я бы отвечал следующее: это зависит от наклонности и вкуса: если вы предпочитаете ад холостой жизни, то его и выбирайте; если же вам больше нравится ад супружества, то ступайте в него. Что касается меня, то я предпочитаю геенну бок-о-бок с супругой, потому что это имеет последствием рай, несомненно поддельный, но восхитительный и заключающий в себе воспоминание о золотом веке, а именно — ребенок.

Я готов обвинить себя в том, что я обольститель юношества, но не могу этого сделать, так как целью для моего признания было бы желание спасти юношей от страха. Спасение и освобождение — это лозунг всей скандинавской литературы восьмидесятых годов. Я трудился за освобождение женщин, а в результате семейные женщины стали подобны проституткам и обернулись к своему освободителю, чтобы бить его своими разорванными цепями. Я освободил несчастных и угнетенных, и теперь общество управляется самыми ярыми угнетателями, достигнувшими власти. Я хотел освободить молодежь от угрызений совести и превратных понятий, и теперь юношество, погрузившееся в порок и преступления, упрекает меня в том, что я Катилина, а отцы и матери указывают на меня пальцами. Следовательно, надо бросить мысль о даровании свободы, так как жизнь есть исправительное учреждение, и я этому помочь не могу. Это служит мне извинением в моих собственных глазах, так как, я поступал с верой и добрым намерением, с желанием следовать примеру Спасителя, который освободил грешницу и разбойника. Единственное, что я сделал, и это главное, я утаил ужасные муки совести, сопровождающие падение мальчика, и это mea culpa; это заставляет меня краснеть, глядя на обратную сторону медали, которую чеканил не я.

Я бы хотел сказать моему сыну: постарайся остаться целомудренным, но во всяком случае остерегайся дурных женщин, потому что они отравят тебя на всю жизнь, — они злосчастные твари, одержимые бесом, злой дух которых переходит на чистые души. Вот причина, почему эти женщины стараются искушать, против чего молодой человек должен уметь с честью бороться. И еще одно, сын мой, не поддавайся обольщениям замужней женщины, даже если она польстит твоей мужской гордости тем, что будет звать тебя своим Иосифом. Честь принадлежит не жене Пентефрия, а Иосифу, право на честное имя которого переходит на мужа, имевшего мужество оставаться для избавителя приемным отцом без недоброжелательства за его, мужа, двусмысленное положение.

Дочери же сказал бы одно единственное слово: алтарь или обет целомудрия! Вот и всё! Свободная любовь существовала всегда, но свободные женщины становятся кокотками и продажными, и такими они будут до скончания века, точно так же, как неверные жены будут не лучше кокоток или еще даже хуже, потому что они наносят смертельный удар мужу и портят будущность детей.

Я сгораю желанием обличить себя, а также и защитить, но не вижу судейского кресла, нет судьи, и я изнуряюсь здесь в одиночестве!

Когда я во все стороны крикнул свое отчаяние, меня окутал мрак, а когда я начал видеть ясней, то я очутился лицом к каштановому дереву на Флерусе. Это третье дерево, считая со входа, а аллея обсажена с каждой стороны сорока семью деревьями, между которыми расставлено девять скамеек. Итак, до первой стадии мне остается сорок четыре места отдохновения.

Одно мгновение стою я подавленный в присутствии непрерывной стези слез, как вдруг под безлиственными деревьями показывается и приближается светящийся шар на двух птичьих крыльях. Он останавливается передо мной на высоте моих глаз и при свете, исходящем от шара, различаю я белый лист бумаги, похожий на обеденное меню. Во главе листа буквами, окрашенными в цвет дыма, написано: «ешь!» А дальше внизу развертывается в одну секунду вся моя истекшая жизнь, как бы в микроскопическом воспроизведении на необычайно большом плакате. Всё нахожу я здесь! Все ужасы, самые тайные проступки, самые отвратительные сцены, в которых я играю главную роль… О ужас! я хотел бы умереть со стыда, когда увидел в изображении все сцены, которые мой глаз охватил сразу! Но я не умер, напротив, в продолжение минуты, показавшейся мне двумя сутками, вижу я снова всю мою жизнь, начиная с зеленого детства и до сего дня. Мозг в костях пересыхает, кровь застывает, и, изнемогая под огнем мук совести, я падаю на землю и вскрикиваю: «Пощады! пощады!» Мне надо отказаться от оправдания перед Предвечным и от обличения моего ближнего…

Я очнулся; находился я на улице Люксембурга и, взглянув через решетку, увидел зеленеющий сад и хор насмешливых птичек, приветствующих меня за деревьями и кустами!

*  *  *

Спускаясь вниз по улице Бонапарта, я чувствую себя побитым, стыд пробуждает гнев, и поднимается упорство. Я согрешил, с этим я согласен, и я был наказан. Этого должно было бы быть достаточно, чтобы стереть начерченные слова на белой шиферной доске. Добрый отец может простить после того, как наказал, и я знаю таких, которые могут облагодетельствовать, не требуя воздаяния око за око и зуб за зуб; я знаю таких, которые никогда не наказывают иначе, как лишь кротким словом, и которые, после наказания, уже больше не говорят об этом. Но никогда я не видал такого, который вел бы реестр провинностей и проступков его детей.

Мятежный дух снова восстает; чувство богочеловеческого достоинства шепчет мне: «Слабый, ты упал, ты унизил себя, отрекшись от собственного права своего „я“ перед правом других. Борьба жизни именно заключается в том, что ты выдерживаешь искушение гнуться пред другими, потому что в то мгновение, как ты это делаешь, ты, выпрямившись, становишься господином твоей судьбы, а пресмыкаясь, ты подчиняешься судьбе других». Был бы я владыкой, я ненавидел бы мятежника, но я больше уважал бы его, чем покорного. Сильный дух прекрасен, а всё прекрасное божественно. Перед богом, самым разумным, самым прекрасным и самым милостивым, я преклонюсь, но я не имею права становиться на колени перед дурными, жалкими людьми, равными мне. Я всегда питал уважение к великим гениям, и это сущая ложь, будто я лишен способности восхищаться, но я никогда не мог принудить себя восторгаться мизерным. Я открыто высказал свое почитание таким людям, как Линней, который узрел Бога, как Бернардин Де-Де-СенПьер, Бальзак, Сведенборг, Ницше, который искалечил себе ноги и мозг в титанической борьбе… Но я отлично знаю, что современные боги хотели заставить меня опуститься на колени перед всем мелким, в особенности перед ничтожеством, перед физической, нравственной и интеллектуальной слабостью. Я не стоял за тиранию, напротив, я служил обойденным, я боролся в освободительной войне за угнетенных, потому что я не понимал, что они находились на месте, куда поставило их Про-видение. Не знаю, было ли это для того, чтобы показать мне последствия этой невольнической войны, но постоянно судьба отдавала меня в руки существу с рабской душой, которое становилось моим владыкой и держало меня под своим деревянным башмаком; постоянно приходилось мне таскать солому и черепицы для дикого египтянина или женщины, которые жили моей кровью, а мне на пропитание отдавали то, что осталось после ах, Наученный в конце концов опытом, я освободился от тюремного заключения, но мне оставалось лишь одно — свобода пустыни, где мне не было предложено ни манны, ни перепелок. Я был осужден на одиночество, и каждый раз, когда я искал человека, чтобы с ним поговорить, на меня насылался египтянин, чтобы плюнуть на меня, невежда, чтобы доказать мне, насколько он больше моего знает, высокомерный, неспособный ни на что человек, чтобы сказать мне, что я тщеславнее всех, беспутный, чтобы проповедовать мне добродетель! Кто преследует меня, кто оскорбляет меня больше, чем других? Если он премудрый, то он знает, что я менее других тщеславен и что я бывал горд только ради того, рупором которого я себя считал. Он несомненно знает злобу людей, которые, как только я к ним обернусь, готовы во мне что-нибудь подметить. Если я скажу, что говорю от себя, я буду виновен в гордости; если же я скажу, что говорю от Бога, меня обвинят в кощунстве. Если все люди равны, то почему же Бог установил общественные классы с особой иерархией, в которых одному живется лучше, чем другому, один повелевает над другими, ему подчиненными, которые обязаны повиноваться человеческой власти? Почему иные призваны к власти и занимают почетные места, а другие осуждены оставаться где-то внизу, благоговейно удивляясь и прислушиваясь? Есть ли это равенство и указывает ли это на то, что все люди рождены равными? Нет, я не вижу и тени закона равенства ни в природе, где породистая лошадь имеет имя, титул, родословную и уход, ест из мраморных яслей и покрывается тонким сукном, тогда как жалкая кляча принуждена возить с улицы сор; ни в общественном строе, где даже подмастерье заставляет ученика своего ходить на задних лапках. И всё же я должен вразрез со всем божеским и человеческим строем признать факт, опровергаемый каждую минуту и который вообще не существует. Сам ли Бог раздвоился или сатрапы его ссорятся? Не есть ли каждый период времени здесь отражением того, что творится там? Есть ли и там разделение на партии, с демократами-агитаторами и людьми, домогающимися власти? Так оно снизу кажется, судя по тому, что многие голоса говорят сразу: демагог получает из туч божеское веление и ведет толпы с священным рвением на убийство и на пожары, и предприятие нередко удается ему, как будто он находится под сильным покровительством. В другой раз тиран и расточитель ведет вооруженные толпы против масс, призывая на помощь небо, и его предприятие тоже венчается успехом, как будто ему помогали другие боги! Горе людям, когда господствующие над ними власти разъединены! Надо хорошенько прислушиваться, когда голоса невидимых сил приказывают, и уметь правильно идти, потому что победитель всегда прав. Не борются ли все воскресшие божества на небе за власть? Ведь Пан когда-то был высоко, и казалось, что он господствует; ведь Иегова спасал свой народ; Христос не оставил своих верных; Аллах давно еще брался победить при Термопилах богов Олимпа, а Будда выступает с силой, которая одно мгновение серьезно угрожала назареянам! Горе людям, когда борются боги! Все они взывают к одному, единому истинному Богу, но никто не укажет мне его! Тот ли это, который играет громом и бурей? Но ими управляли и Зевс и Тор, и теософы клянутся, что незримые силы умеют на высотах Азии играть с этими силами природы, как могли это делать Иегова, жрецы Озириса и колдуны, Все требуют знамений и чудес, и происходят знамения и чудеса, но никто не знает, кто их производит, так как темные силы так же понимают в чарах, как и светлые. Кто тот владыка, который так властно говорит народу в настоящее время? Или кто мой владыка? Разве муравей-человек не имеет трава узнать, кому он должен служить и повиноваться, раньше чем он будет отвергнут за непослушание? Как часто молил я незримую силу говорить ясней, и когда она, наконец, отвечала, то это были лучи солнца, удар грома и дождевые капли. Владыка сил природы! Хорошо, я признаю его, но не он должен дать мне новое понимание и очистить меня от желаний, ненависти и гордости…

Так постоянно вертится греховное колесо; всё те же обвинения, те же оправдания. Сизиф, катящий свой камень; Данаиды, наливающие воду в дырявую бочку: право, не вечны ли наказания?

Вернувшись в свою келью, я вижу, что всего лишь девять часов, и открываю библию, думая из неё почерпнуть просветление и отдых. Но, дойдя в псалмах Давида до ужасных проклятий, которые он призывает с молитвой на своих врагов, я дальше читать не могу: у меня один только враг — это я; другие, причиняющие мне неприятность, имеют на это право, и это всегда бывало мне на пользу, и я с давних пор учил, что надо прощать врагам: теософы даже сообщили мне, что молитва есть черная магия и что призывать в молитве зло на врагов есть колдовство, наказуемое костром! Мой старый друг Иов больше не утешает меня, во-первых потому, что я, как известно, человек не оправданный, во-вторых потому, что я нахожу его критику по вопросу о допущении Бога столь же безбожной, как мои мятежные речи и мысли.

Тогда я перехожу к Новому Завету и натыкаюсь на Павла, который для меня был Савлом и поэтому многое должен был бы мне сказать. Я нахожу у него некоторые мои ошибки, и потому я обращаюсь к нему; и я не понимаю, как может хватать духа проповедовать наказание и присуждать к сатане, когда человек сам обеими ногами погряз в грехах. Его рвение делает его мгновенно симпатичным, как, например, когда он так начинает письмо к коринфянам: «Я же, Павел, который лично между вами скромен, а заочно против вас отважен». Я никак не могу считать слова этого человека внушенными Богом, так как у него я узнаю все мои слабость, которые я хотел побороть с его помощью. Как могу я сохранить скромность, когда мой учитель пишет о себе целых два хвастливых письма. «У меня ни в чём нет недостатка против высших Апостолов», пишет он. Или: «Не почти кто-нибудь меня неразумным; а если так, то примите меня хотя как неразумного». Затем он исчисляет свои страдания (точь-в-точь как я, хотя я в конце концов признал, что мои страдания были мною заслужены). «Я гораздо более был в трудах, безмерно в ранах, более в темницах и многократно при смерти. От иудеев пять раз дано мне было по сорока ударов без одного. Три раза меня били палками, однажды камнями побивали» и т. д.

Я нахожу в нём самый свой коренной грех и, что еще хуже, его защиту. «Я дошел до неразумия, хвалясь: вы меня к сему принудили. Вам бы надлежало хвалить меня, ибо у меня ни в чём нет недостатка против высших Апостолов, хотя я и ничто». Последние слова выказывают явную фальшь в этой прославленной скромности, которою он гордо хвалится, и они снова возбуждают во мне недоброжелательство против Павла, в котором я уже во дни молодости видел пророка бунтовщиков, дух которого они так хорошо умели себе усвоить. И я покинул ученика, чтобы услышать от самого Учителя слова премудрости. Но когда я в этот вечер сижу один с сокрушенным сердцем, я не знаю, какой это демон ворочает листы, так что книга, имеющая на всё ответы и исцеление, меня лишь разочаровывает. Когда я перелистываю ту часть книги, где описано, как Христос простил прелюбодейке, то снова восстают во мне безнадежные сомнения. Дело было в 1872 году, когда я в моей юношеской драме «Учитель Олоф» заставил реформатора оправдывать Магдалину почти теми же словами. Что за сим последовало? Целый поток освобождения от всех нравственных обязанностей, который залил всю литературу, всё общество и всё разрешил: семью, нравственность, честь, верование. И это освободительное движение, основанное на гуманитарных стремлениях и на заповеди Христа: не осуждай, теперь отрицается неведомыми силами, которые карают освободителей страхом и новыми египетскими казнями! Последователь Христа! Нет! даже не Библия, не Христос, не гуманность… ничего.

Я теперь вполне банкрот! Лишенный неизвестно почему общения с людьми, отдаленный от интересов к пауке, которая прежде привязывала меня к жизни, благодаря великому делу разгадывания мировых задач, не имея больше утешения в религии, у меня сохранилась пустая скорлупа бессодержательного я. Сидя на стуле, глядя через оконную решетку на звездное небо, я ни о чём не думаю, ничего не чувствую, ни о чём не мечтаю. Мне становится любопытно знать, как будет звучать мой голос, когда снова услышу его после трехнедельного молчания. Я так жажду общества, что готов был бы искать даже самых несимпатичных мне людей, которым стоит лишь рот открыть, чтобы оскорбить меня. Я думаю, не имеет ли эта изоляция целью доказать мне, что все люди нуждаются друг в друге, хотя я знаю, что дурного общества следует избегать и что есть люди, которые скорей во мне нуждались бы, чем я в них. Я взглядываю на часы: всего половина десятого и до десяти я не решаюсь ложиться, а то ночь будет неспокойна. Я, который всю жизнь ожидал, что вот-вот явится желанное, теперь сижу и жду, чтобы прошло полчаса. Читать я не могу, потому что когда я раскрываю книгу, мне кажется, что я всё это читал уже раньше. Ничто меня не интересует, ничто меня не радует, ничто не огорчает. У меня в кармане более тысячи франков, но они ничего не стоят, потому что я ничего не желаю. Прежде всегда, когда у меня не было денег, у меня было масса желаний: книги, инструменты, уплата долгов; и это желание чего-то придавало жизни интерес, это была отсрочка, ссуда на будущее время, которая привязывала к жизни.

*  *  *

Следующий день схож с предыдущим до шести часов дня. Тут раздается стук в дверь и входит американец живописец, которого я изобразил в своей книге Inferno под именем Фрэнка Шлаттера. Так как мы расстались совершенно равнодушно, без дружбы или вражды, то встретились сердечно. Я замечаю, что он несколько изменился. Он кажется мне меньше ростом, чем каким я его помню. Выражение его лица стало серьезнее, и мне не удается, как прежде, довести его до того, чтобы он смеялся над житейскими хлопотами и над пережитыми огорчениями, которые переносятся легко, когда они благополучно миновали. Но он обращается со мной с поразительным уважением, непохожим на прежнее товарищеское равенство. Это свидание встряхивает меня, так как, с одной стороны, я могу беседовать с человеком, понимающим всякое мое слово, с другой, — он напоминает мне время в моей жизни, когда я всего больше развивался, интенсивно жил, верил и возносился. Я переношусь на два года назад, и мне хочется освободиться, провести половину ночи, беседуя за стаканом вина. Решив идти обедать в Монмартре, пускаемся мы в путь. Шум улицы заглушает несколько разговор, и я замечаю в себе необычное затруднение слушать и схватывать.

При входе в Avenu de l’Opéra толпа усиливается, и встречные то и дело разлучают нас. Вдруг человек, несший тюк ваты, столкнулся с моим товарищем, который сделался совсем белым. Весь насыщенный символикой Сведенборга, я стараюсь припомнить, что сие должно «означать», но вспоминаю лишь о раскопке могилы на острове св. Елены, когда всё тело Наполеона было как бы покрыто белым пухом.

На улице Chaussée d’Autin я чувствую себя уже настолько усталым и нервным, что мы решаемся взять извозчика. Так как настал обеденный час, то улицы чрезвычайно оживлены, и, проехав несколько минут, экипаж внезапно останавливается. В это мгновение я испытываю сильный удар в спину, от которого вскакиваю, и чувствую теплое сырое дыхание над моим затылком; я оглядываюсь и вижу перед собой морды трех лошадей, а над ними на козлах омнибуса кричащего кучера. Это смущает меня, и я спрашиваю себя, не есть ли это предзнаменование.

Мы слезаем па Place Pigalle и обедаем. Тут я снова вспоминаю о первом моем пребываний в Париже во времена моей юности в семидесятых годах; но это наводит меня на грусть, потому что изменения значительны. Моей гостиницы на rue Doua больше не существует. Le Chat Noir, процветавший в то время, теперь закрыт, а Рудольфа Салиса в нынешнем году похоронили. От Café de l’Ermitage осталось одно лишь воспоминание, а Tambourin переменил название. Тогдашние друзья умерли, поженились, рассеялись и шведы перебрались на Монмартр. Тут я замечаю, насколько я стар.

Обед не так оживлен, как я того ожидал. Вино дурного качества, не веселит. Я отвык говорить и слушать, и это делает беседу утомительной. Надежда на то, что настроение прежних времен настанет за кофе, не осуществляется, и скоро наступает страшное молчание, указывающее на то, что пришло время расставаться.

Долго боремся мы против всё увеличивающегося смущения, но напрасно. Около девяти часов мы встаем, и, чувствуя мое настроение, мой товарищ уходит под предлогом назначенного rendez-vous.

Оставшись один, я сразу испытываю неописуемое облегчение: тоска исчезла, головная боль прошла, и кажется, будто нервы, сплетенные с нервами другого лица, теперь начали распутываться. В самом деле, одиночество сделало меня настолько впечатлительным, что я не выношу соприкосновения флюидов постороннего лица. Спокойно, но потеряв еще одну иллюзию, возвращаюсь я домой, довольный тем, что опять нахожусь в своей келье. Но я замечаю, что что-то в комнате не так и что в ней воцарилось недовольство. Обстановка и все вещи на своих местах, но производят необычное впечатление: тут кто-то был и что-то оставил за собою. Я вне себя!

На следующий день я вижу ту же перемену, выхожу, чтобы повидаться с кем-нибудь, но никого не нахожу. На третий день, согласно уговору, я иду к приятелю, живописцу, чтобы осмотреть его произведения. Он живет на Marais. Я спрашиваю привратника, дома ли он. Да, отвечает мне тот, но он внизу сидит в кафе с своей дамой. Не имея ничего общего с его дамой, я ухожу.

На следующий день я опять отправляюсь на Marais и, узнав, что приятель дома, поднимаюсь вверх на шестой этаж. Дойдя до третьего этажа по узкой винтовой лестнице, напоминающей башенную лестницу, я вспоминаю о сновидении и о действительности. Часто во сне я вижу такую же винтовую, узкую лестницу, по которой я взбираюсь, пока не задохнусь, так как она всё суживалась. Первый раз припомнился мне этот сон в башне Путбус, и я тотчас же спустился вниз. Теперь я стою подавленный, с сильным сердцебиением, но решаюсь продолжать подниматься. Я дохожу до верху, вхожу в мастерскую и застаю приятеля с его дамой. После того, как я просидел пять минут, у меня очень сильно разбаливается голова, и я говорю приятелю: «Дорогой друг, мне кажется, что я не должен с вами иметь общения, потому что ваша лестница убивает меня. У меня сейчас ясное впечатление, что если я еще раз сюда поднимусь, я умру».

— Но ведь вы — отвечает друг — на этих днях поднялись на Монмартр, взобрались на лестницу Sacré Coeur.

— Да, это всего страннее.

— Ну, в таком случае, я сам к вам приду, и мы вечером вместе пообедаем.

На следующий день мы действительно вместе обедаем и находимся в наилучшем настроении. Мы внимательно, с уважением обращаемся один к другому, избегаем говорить неприятности, открываем свои симпатии, становимся один па точку зрения другого, и нам кажется, что мы по всем вопросам единодушны. Пообедав, пользуясь тихим вечером, продолжаем мы беседу и отправляемся через реку на бульвары и доходим наконец до Café du Cardinal. Наступила полночь, но мы не чувствуем усталости, и начинаются те чудные часы, когда душа покидает свою оболочку и все силы души, которые должны были бы породить сновидения, способны на ясное живое познание и взгляды на прошедшее и на будущее. В этот ночной час мне кажется, будто дух мой отделился от тела, которое остается, как чужое мне лицо. Питье для нас вещь второстепенная, и пью я разве только для того, чтобы отдалить сон и, пожалуй, чтобы открыть мысленные шлюзы, которые выпускают весь мой объемистый жизненный материал, так что в каждую минуту я могу вспомнить факт, число, сцену, чужие реплики. Это составляет для меня радость опьянения, но оккультист, человек набожный, сказал мне, что это грех, потому что это захват из области блаженства, которое как раз состоит в освобождении души от материи, и что поэтому этот захвати, карается па следующий день самыми страшными мучениями. Тем временем нас предупреждают о скором закрытии кафе, а так как я не расположен прекращать беседы, то предлагаю идти в Baratte, на что приятель соглашается.

Café Baratte возле Halle всегда имел для меня, не знаю почему, удивительную притягательную силу. Возможно, что это благодаря соседству Halle. Когда на бульварах ночь, у Halle утро, там, впрочем, всю ночь утро. Там не существует темной ночи с её вынужденной бездеятельностью и с её мрачными сновидениями. Дух, опьяненный в нематериальных сферах, требует пищи, грязи, порока и шума. На меня действует этот запах рыбы, мяса и овощей, как прелестный контраст с высокими темами, которые мы только что обсуждали. Это та грязь, из которой мы созданы и из которой трижды в день вновь создаемся; и когда из полутьмы, грязи, от паршивых физиономий войдешь в уютную кофейню, то вас приветствуют свет, тепло, пение, звуки мандолин и гитар. Тут сидят девицы и бродяги, но в этот час все классовые различия уничтожены. Тут сидят вперемешку художники, студенты, литераторы, пьют вдоль длинных столов и грезят наяву; они избегают грустного сна, который здесь перестает их преследовать. Тут нет бурной, искрящейся радости, но над всем витает тихий наркоз, и мне кажется, будто я вошел в царство теней, в котором шумная жизнь облечена лишь в полудействительность. Я знаю писателя, который имеет обыкновение там сидеть по ночам и писать. Я там видел иностранцев, одетых так, как будто они приехали с блестящего ужина, откуда-нибудь возле Parc Monceau. Я видел там среди публики господина, казавшегося по виду иностранным посланником, который встал и спел solo. Видел людей, которые казались мне переодетыми принцами и принцессами; они пили шампанское, и я не знаю, были ли это действительно смертные или астральные тела спящих, которые пришли сюда наводить галлюцинации на пьющую публику Удивительно то, что в обществе, сжатом в тесном помещении, не заметно ни малейшего проявления грубого тона: тяжелое состояние бессонницы действует смягчающе и придает всему, что происходит, меланхолический оттенок. Песни певцов преимущественно сентиментальны, и плачущая гитара врачует причиняемые нервам уколы резкой мандолины… Вспоминаю, как раз, одну ночь, проведенную два года тому назад с этим же приятелем в этой кофейне; мы обсуждали скрытые свойства души, и я по различным основаниям отрицал роль большого мозга на действие разума. «Это желудочек или железа, ведь вы можете в этом убедиться!» — «Вы думаете! пойдемте до двери и купим себе мозга!»

Мы пошли в Halle и спросили себе мозга. Нас повели вниз в погреб по коридорам и подвалам. Наконец мы очутились в зале, увешанном кровавыми телами и внутренностями. Мы по крови прошли дальше и вошли в помещение для мозгов. Окровавленные люди ударяли по отрезанным коровьим и телячьим головам окровавленными дубинами и долотами, так что черепа разбивались и мозг разлетался. Мы купили один мозг и вышли наружу, но страшная картина преследовала нас до кофейной, где мы демонстрировали мнимый мыслительный аппарат.

Теперь ночью, после моего долгого одиночества я чувствую себя так хорошо среди толпы людей; из неё вытекают потоки тепла и симпатии. Впервые за долгое время меня охватывает сентиментальное участие к этим злосчастным ночным феям. Рядом с нашим столом сидит их с полдюжины: одни грустные, ничего себе не заказавшие. Они в общем почти все некрасивы, их презирают, и они вероятно лишены возможности себе что-либо заказать. Я предлагаю приятелю, который в данную минуту также мягко настроен, как и я, пригласить из них двух, самых некрасивых, из тех, которые сидят возле нашего стола. Принято! и я приглашаю двух девиц, спрашивая, не желают ли они чего-нибудь выпить, но прибавляю, чтобы они ни на что другое не рассчитывали и чтобы прежде всего вели себя прилично!

Они понимают, видимо, свою роль и прежде всего просят поесть. Приятель и я, мы продолжаем свою философскую беседу на немецком языке и только от времени до времени говорим слово-другое нашим дамам; они нетребовательны и больше заняты едой, чем любезностями.

Одно мгновение у меня промелькнула мысль: а ну как тебя увидит кто-нибудь из знакомых? Да, я знаю, что он сказал бы и что я ему ответил бы. Вы вытолкали меня из общества, осудили на одиночество, и я принужден покупать себе общение с людьми, с париями, с отверженными, как я, с голодными, как и я. Для меня составляет радость видеть, как эти отверженные хвастаются несуществующей победой, глядеть, как они едят и пьют, слышать их голос, который, как-никак, голос женщин… И я не сумею достаточно им заплатить, даже если в придачу прочитаю им мораль.

Мне приятно, что я сижу вместе с живыми людьми и что я могу поделиться имеющимся в настоящую минуту избытком, в настоящую минуту, потому что через месяц я могу быть так же беден, как и они…

Наступило утро. Пробило пять часов. И мы уходим.

Но тут моя дама требует от меня пятнадцать франков за то, что она сидела со мной, что я, с её точки зрения, нахожу вполне понятным, потому что мое общество ничего не стоит, точно так же, как и мое покровительство в сравнении с её позицией. Я не думаю, чтобы это способствовало к поднятию волны чувства собственного достоинства — скорей напротив.

Однако, я иду домой с покойной совестью после хорошо проведенной ночи, сплю до десяти часов, просыпаюсь вполне отдохнувший, и день проходит в занятии и размышлениях. Но на следующую ночь у меня был ужасный кошмар, такой, как те, которые Сведенборг описывает в своей книге «Сны». Это была следовательно кара. За что? За то, что «он ест и пьет с мытарями и грешниками», тогда как Иоанн удалился в пустыню… С грешниками, так как он другого общества не нашел… Я больше ничего не понимаю; я думал, что это новый житейский урок, что я должен был понять, что люди все одинаковы, и действительно я одну минуту представлял себе, что роль моя ночью в кофейне была скорей ролью друга человечества, чем развратника, или что она, по крайней мере, была в нравственном отношении безразлична.

Все следующие за сим дни я провожу в подавленном настроении, а однажды вечером предвижу, что предстоит тяжелая ночь. В девять часов вечера сидел я за чтением Natura Deorum Цицерона и настолько проникся мнением Аристотеля о том, что богам наш мир неизвестен и что они запятнали бы себя, если бы касались такой грязи, что решился это списать. При этом я замечаю, что на верхней стороне правой руки у меня появилась кровь без видимой причины. Когда же я вытер кровь, то не нашел и следа шрама. Впрочем, я перестал об этом думать и отправился спать. В половине первого я просыпаюсь с ясно выраженным симптомом того, что я назвал бы электрическим поясом. Несмотря на то, что мне известны свойства и внутреннее значение этого проявления, я чувствую побуждение искать причину вне себя; подумайте, они здесь! Они! Кто? Наконец, я делаю над собою усилие и зажигаю лампу. Библия лежит рядом, и я решаю искать в ней совета, и вот что она отвечает:

«Я вразумлю тебя и научу тебя пути, по которому тебе надлежит идти, и глаз мой будет следить за тобой. Не будь подобен лошади или. вьючному скоту, которого надо дергать за удила, чтобы заставить слушаться»!

Это ответ, и я снова спокойно засыпаю, довольный тем, что не злые люди, а доброжелательные силы говорили мне, хотя и несколько неясно.

Отдохнув в продолжение нескольких дней в уединении, я однажды вечером снова вышел с американцем и молодым французом, исправляющим мои рукописи. Беседа затянулась, и я вернулся домой незадолго до полуночи с тяжестью на совести, вследствие того, что я был вовлечен в горячий разговор и мне пришлось дурно говорить об отсутствующем. Что я говорил, было самозащитой против лгуна и истинной правдой. В два часа ночи я проснулся от шума шагов надо мной, затем я. слышал, как кто-то спустился с лестницы и вошел, в комнату рядом с моей. Итак, тот же маневр, как и в гостинице Орфила. Разве за мною следят? Кто бы мог иметь в гостинице, где я живу, две комнаты, одну надо мной, другую рядом со мной? Ведь то же самое повторялось здесь, в гостинице, в сентябре месяце, когда я жил в третьем этаже. Значит это нельзя объяснить случаем. Если же мой невидимый ментор намерен меня наказывать, как оно вероятно и есть, то до чего тонко придумано: держать меня в неизвестности, преследуют ли меня люди или нет. Хотя я вполне сознаю, что никто меня не преследует, но я всё же терзаюсь прежними мыслями о том, что кто-то меня преследует. А когда встает вопрос о том, кто это может быть, то начинается круговорот предположений, вызываемых моей совестью, которая винит меня даже там, где я действовал только из самозащиты, отстраняя от себя несправедливые обвинения. Я чувствую себя как бы привязанным спиною к столбу, и все; прохожие при этом имеют право на меня плевать, если же я отвечу тем же, то в меня бросают грязью, меня душат, преследуют. Весь мир, даже самое ничтожное существо, прав передо мной! Если бы мне знать за что! Вся тактика так напоминает женщин, что я не могу отделаться от моего подозрения. Действительно, когда женщина в продолжение нескольких лет причиняла мужу своему вред и зло и он из врожденного благородства не поднимал. руки своей для самозащиты, но в конце концов отмахнулся, как отмахиваются от мухи, тогда жена поднимает гвалт, зовет полицию и кричит: «Он защищается!» Или в школе недостойный учитель напускается на неправильно обвиненного ученика, а этот, страдая от несправедливости, пытается защищаться. Что делает тогда учитель? Он прибегает к телесному наказанию, приговаривая: «Так, так, ты еще отвечаешь»!

Я отвечал! Вот почему я мучаюсь! И мучение повторяется целую неделю каждую ночь. Последствием этого является то, что настроение мое портится и общение со мной становится невыносимым. Мой приятель американец незаметно удаляется от меня, и так как он завел свое хозяйство, я опять остаюсь один. Но мы второй раз расстаемся с ним не только вследствие обоюдного недовольства; мы оба заметили, что в период нашего последнего общения произошли странные вещи, которые можно приписать лишь вмешательству сил, решившихся пробудить наше недовольство. Этот американец, почти ничего из моей прежней жизни не знавший, казалось, имел намерение оскорблять меня во всех наичувствительнейших местах, и казалось, что он узнал самые сокровенные мои мысли и намерения, только мне одному известные. Когда я сообщил ему это мое наблюдение, его осенил свет.

— Не злой ли это дух! — воскликнул он. — Я предполагал, что что-то есть, потому что вы, будучи со мной, не могли рта открыть, чтобы не оскорблять меня до глубины души, но по вашему лицу и по любезному его выражению я видел, что у вас ничего злого на уме не было.

Мы пробовали сопротивляться. Но он три дня подряд напрасно проходил длинный путь до меня. Меня не было ни дома, ни на обычном месте обеда, нигде!

Итак, опять окружило меня одиночество, пала густая тьма. Дело подходит к Рождеству, и мне тяжело без дома и семьи. Жизнь опостылела мне, и я снова начинаю последовательно вглядываться в высь. Я покупаю книгу «Преемник Христа» и читаю.

Эта чудесная книга не впервые попадается мне в руки, но на сей раз она находит подготовленную почву. Живя, умереть для света, презренного, скучного, грязного света, — вот тема. Неизвестный автор имеет необыкновенную способность не проповедовать или поучать, а обращается к вам любезно, убедительно, связно, логично и приятно. Он выставляет наши страдания не наказаниями, а испытаниями и этим возбуждает в нас честолюбивое Желание выдержать их.

Опять со мной Иисус, на сей раз не Христос, и он тихо, но уверенно подкрадывается ко мне, как будто у него на ногах бархатные сандалии. Рождественские выставки на улице Бонапарта содействуют этому. Вот Младенец Иисус в яслях, Младенец Иисус в царской мантии и с короной на голове, Младенец Спаситель на руках у Девы, Младенец играет и лежит возле креста! Да! Младенец! Это я понимаю. Бог, так долго выслушивавший жалобы людей на тяжесть жизни, наконец решил спуститься, родиться и жить, чтобы испытать, насколько тяжело влачить человеческую жизнь. Это я постигаю!

В одно воскресное утро проходил я мимо церкви Saint-Germain l’Auxerrois. Этот храм всегда производит на меня сильное впечатление, потому что он так симпатичен; преддверие приглашает войти, а внутри размеры так невелики, что не чувствуешь себя придавленным В дверях меня поражают полутьма, звуки органа, образа и свечи. Всегда, когда я вхожу в католическую церковь и останавливаюсь в дверях, я чувствую себя неловко, неспокойно, выбитым из колеи. Когда подходит громадный швейцар со своей алебардой, то мне делается не по себе и кажется, что он прогонит меня как еретика. Здесь же в Saint-Germain l’Auxerrois я испытываю страх, потому что я вспоминаю, что на колокольне именно этой церкви зазвонил без видимой причины колокол в ночь на св. Варфоломея в 2 часа (2 часа ночи!). Сегодня же мое положение гугенота тревожит меня больше прежнего, так как несколько дней тому назад я прочел в Osservatore Romano пожелание счастья католического духовенства преследователям евреев в России и Венгрии и ссылку па великие дни, следовавшие за Варфоломеевской ночью, повторение которой автор охотно бы приветствовал.

Скрытый где-то орган издает звуки, гармонии которых я раньше не слыхал, но которые кажутся мне далеким воспоминанием, воспоминанием о временах предков или о еще более отдаленных днях. Откуда взял их композитор? — спрашиваю я себя всегда, когда слышу серьезную музыку. Не из природы и не из жизни, потому что для музыки нет моделей, как для других искусств. Тогда нет у меня другого выхода, как смотреть на музыку, как на воспоминание о состоянии, к которому стремится каждый человек в лучшие его моменты, и в чувстве, утраченности должно быть сознание того, что мы утратили что-то, что имели раньше.

Перед алтарем горят шесть свечей; священник, одетый в белое, красное и золотое, молчит, но рука его колышется в грациозных движениях бабочки, порхающей над кустом. Сзади появляются двое одетых в белое детей и склоняют колени. Звонит тоненький звонок. Священник моет себе руки и готовится к какому-то неизвестному мне действию. Что-то происходит странное, прекрасное, высокое, там, вдали, меж золотом, дымом ладана и светом… Я ничего не понимаю, но испытываю благоговение и трепет, я сознаю, что я это уже когда-то переживал.

Но затем появляется чувство стыда язычника, отвергнутого, которому здесь не место. И восстает вся правда: у протестанта нет религии, потому что протестантизм есть свободомыслие, мятеж, разобщение, догматика, теология, еретичество. И протестант предан анафеме. Эта анафема, это проклятие лежащее на нас, делает нас неспокойными, грустными и блуждающими. В эту минуту я чувствую проклятие и понимаю, почему победитель при Лютцене «пал в своем творении» и почему от него отреклась его собственная дочь; я понимаю, отчего была разорена протестантская Германия, тогда как Австрия осталась нетронутой. А мы, что мы выиграли? Нас оттолкнули, нас разобщили, и мы кончили тем, что у нас нет веры.

Тихо заколыхалась толпа, двинувшись к дверям, и я одиноко остаюсь позади, подавленный неодобрительными взорами уходящих. Темно в дверях, возле которых я стою, но я ясно вижу, как все выходящие опускают руку в кропильницу и совершают крестное знамение, а так как я стою как раз перед кропильницей, то кажется, будто они передо мной крестятся, и я знаю, что это означает после того, как в Австрии встречавшиеся со мной по дороге в деревне крестились передо мной, как перед протестантом.

Оставшись, наконец, один, я подхожу к кропильнице из любопытства или еще почему. Она сделана из желтого мрамора, имеет форму раковины, а над ней выступает детская головка… с крыльями сзади. Лицо ребенка, как живое, с выражением, которое встречаешь лишь у доброго, красивого, благовоспитанного трехгодовалого ребенка. Ротик полураскрыт, и на губах застыла улыбка. Большие прекрасные глаза опущены, и видно, как ребенок смотрит на свое отражение в воде, как бы под охраной всех, будто он сознает, что делает что-то непозволенное; однако он наказания не боится, потому что он знает, что одним взглядом он всех покорит. Это ребенок, на котором еще сохранился отпечаток нашего отдаленного происхождения, отблеск сверхчеловека, который принадлежит небу. Следовательно на небе можно и смеяться, а не только нести крест! Как часто в часы самоуничижения, когда всякое наказание стояло передо мной как объективная действительность, ставил я себе следующий вопрос, который многие нашли бы непочтительным: «Может ли Бог смеяться? смеяться над безумием и гордостью людей-муравьев? Если он может смеяться, то он может и прощать».

Лицо, ребенка улыбается мне и глядит на меня из-под опущенных век, а потому открытый рот говорит шутливо: попробуй, вода опасного ничего не представляет.

Я опускаю пальцы в освященную воду, образовались круги на поверхности воды (я думаю — так было на пруду Виоезды), затем я переношу руку от лба к сердцу, потом налево, затем направо, как, я видел, делала моя дочь. Но в следующее же мгновение я бросаюсь вон из церкви, потому что ребенок смеялся, а я… не хочу сказать, чтобы мне было стыдно, но мне хотелось, чтобы этого никто не видел.

Снаружи у дверей прибито объявление, и из него я узнаю, что сегодня адвент! [У католиков 4-недельный пост перед Рождеством] Перед церковью сидит, несмотря не страшный холод, старуха и спит. Я тихо, так что она заметила, опускаю ей в колени серебряную монету и ухожу, хотя с удовольствием посмотрел бы на её пробуждение. Что за дешево стоящая и верная радость играть роль посредника Провидения при исполнении просьбы и, наконец, давать, когда так много сам принимал.

*  *  *

Теперь я читаю L’Imitation и Le Genie du Christianisme Шатобриана. Я ношу образок, который получил у Sacre Coeur в Монмартре. Крест для меня символ терпеливо перенесенных страданий, но он не знак того, что Христос страдал за меня, так как это я сам должен сделать. Я даже дошел до следующей теории: так как мы, неверующие, не хотели больше ничего слышать о Христе, то он предоставил нас самим себе, ero Satisfactio vicaria прекратилась, и мы должны справляться самостоятельно с нашей немощью и с чувством своей виновности. Сведенборг говорит совершенно определенно, что крестные страдания Христа являются не умиротворением, а испытанием, наложенным на себя Богом, не столько как боль, сколько как оскорбление.

Одновременно с книгой «Последователь Христа» я получаю «Vera Religio Christiana» Сведенборга, в двух объемистых томах. При его всемогуществе, которое покоряет всякое сопротивление, он меня втягивает в свою исполинскую мельницу и начинает меня молоть. Я сначала откладываю книгу в сторону и говорю: это не для меня! Но опять принимаюсь за нее, столько в ней того, что согласуется с моими наблюдениями и пережитым опытом, и столько интересующей меня мирской мудрости. Во второй раз бросаю я книгу; но не могу успокоиться, пока снова не принимаюсь за нее, и самое ужасное в моем положении это то, что когда я ее читаю, то получаю определенное впечатление, что это истинная правда, но что я никогда до неё не дойду! Никогда! потому что я этого не желаю. Тогда я начинаю возмущаться и говорю себе: он изменился, и это дух лжи! Но тут является страх, не ошибаюсь ли я.

Что я тут нахожу такого, что может считаться живым словом? Я нахожу весь порядок милости и вечный ад: воспоминание ада детства с вечным его раздором! Но я просунул голову в петлю и уже теперь не освобожусь. Весь день, почти всю ночь кружатся мои мысли на одном: я проклят, потому что я между прочим не могу произнести слово Иисус, не прибавив Христос, который, по мнению Сведенборга, есть символ.

Теперь вся бездна во мне самом, и кроткий Христос в Imitation стал демоном, мучителем! Я чувствую, что если дальше так пойдет, то я стану «лезером», а этого я не желаю. Не желаю!

Прошло три дня после того, как я отложил Сведенборга в сторону, но в один прекрасный вечер, когда я занимался физиологией растений, я вдруг вспомнил про что-то особенно остроумное, прочтенное мною в Vera Religio Christiana, относительно положения растений в ряду творений. Я осторожно принимаюсь искать это место, но не нахожу, но зато нахожу всё остальное: призыв, просвещение, освящение, обращение в христианство, и когда я перелистываю книгу, то глаза останавливаются на самых страшных местах, которые колют глаза и жгут. Два раза перелистываю я оба тома, но то, что ищу, пропало. Это заколдованная книга, и я хотел бы сжечь ее, но не решаюсь, потому что предстоит ночь и настанет два часа… Я чувствую, как становлюсь лицемером, и я решил завтра, если только я спокойно проведу ночь, начать борьбу против этого душегубца, я в микроскоп рассмотрю его слабость, я вырву его жало из сердца, даже если оно от этого разорвется, я хочу забыть, что он спас меня от одного сумасшедшего дома, чтобы ввергнуть в другой!

*  *  *

Проспав ночь, хотя я ожидал быть убитым, приступил я на следующее утро к делу не без колебаний, так как очень тяжело поднять оружие против друга. Но это неизбежно; это касается моей бессмертной души, будет ли она уничтожена или нет.

Пока Сведенборг в Arcana и Апокалипсисе довольствовался откровениями, пророчествами, толкованиями, он влиял на мою религиозность, но когда он в Vera Religio начинает рассуждать о догматах, тогда он становится вольнодумцем, протестантом, обнажает шпагу против здравого смысла, он сам избрал род оружие и выбрал плохое оружие. Я хочу видеть в религии тихий аккомпанемент к однотонной повседневной мелодии жизни, тут же дело идет о религии по призванию, о кафедральном диспуте, следовательно о борьбе за власть.

Уже при чтении Apokalypsis revelata напал я на одно место, которое оттолкнуло меня, потому что в нём обнаруживается человеческое тщеславие, которого я бы не хотел видеть в божественном лице. Однако из уважения я прошел мимо этого места, хотя запомнил его. На небе, оказывается, встречает Сведенборг английского короля, которому он жалуется на то, что английские журналы не нашли нужным рекламировать некоторые из его сочинений. Сведенборг выражает свое недовольство против в особенности некоторых епископов и лордов, которые ознакомились с его сочинениями, но не обратили на них никакого внимания. Король (Георг II) удивился и, обращаясь к недостойным, сказал: «Идите вашей дорогой! Горе тому, кто может оставаться настолько бесчувственным, когда ему говорят о небе и о вечной жизни». Тут кстати мне хочется отметить несимпатичную черту, что Данте, как и Сведенборг, посылают своих врагов и друзей в ад, тогда как сами возносятся на выси, и я позволяю, как Павел, маленькую похвалу себе, обращая внимание на то, что я, наоборот, в противоположность великим писателям себя одного низвожу до питающего ада, а других ставлю хоть сколько-нибудь выше себя, в легкий огонь.

Vera Religio производит более неприятное впечатление, так как там мы видим Кальвина в огне за то, что он учил, что вера всё, а дела — ничто (разбойник на кресте). Лютер и Меланхтон, не взирая на их протестантизм, подвергнуты грубому поруганию… Нет, это возбуждает во мне желание отыскивать эти пятна в образе высокого мыслителя! И я надеюсь, что в дальнейшем духовном развитии Сведенборга произошло то, что он говорит о Лютере: «Когда он вступил в духовный мир, он повел сильную пропаганду за свои догматы, но вследствие того, что они не пустили корней во внутреннюю сущность его, духа, а были лишь привиты с детства, в нём произошло просветление, так что он под конец проникся новым пониманием неба».

Не будет ли недоволен мой. учитель тем, что я это написал? Не могу этому поверить; возможно, что он теперь разделяет мое мнение и что он постиг, что там, наверху, не происходит теологических споров. Его описание жизни в мире духовном с кафедрами и аудиториями, оппонентами и корреспондентами вызвало во мне смешной вопрос: не теолог ли Бог?

*  *  *

Я запер теперь Сведенборга, простился с ним с благодарностью, как с человеком, который, хотя бы и при помощи страшных картин, но вернул меня к Богу. И вот Черный Христос уже не мучает меня несчастьями, но Белый, ребенок, умеющий смеяться и играть, сближается с адвентом, и благодаря этому приобретается более радостный взгляд на жизнь, пока я наблюдаю за своими поступками, словами и даже помышлениями, которых, как кажется, невозможно утаить от неведомого ангела хранителя и ангела карающего, всюду следующего за мной.

Загадочные случайности продолжают приключаться, но они не столь грозны, как раньше. Я оставил христианство Сведенборга потому, что оно ненавистно, мстительно, мелочно, проникнуто раболепством, но я сохраняю l’Imitation с некоторыми изъятиями и последствием несчастного состояния души, вызванного исканием Иисуса.

Однажды вечером сижу я и обедаю с молодым французским поэтом, только что прочитавшими Inferno, жаждущим объяснений с точки зрения оккультизма, тех припадков, которым я подвергался.

— У вас нет талисмана? — спросил он. — Следовало бы иметь талисман.

— Как же, у меня есть l’Imitation! — Он взглянул на меня; я несколько смутился, потому что проявил некоторое дезертирство, и вынул часы, чтобы иметь что-нибудь в руках. В то же мгновение пал с цепочки образок Sacré Coeur, Я еще более смутился, но ничего не сказал.

Мы скоро встали и пошли в кофейню у Châtelet, чтобы выпить по кружке пива. Зал обширен, и мы заняли места у столика напротив двери. Там просидели мы некоторое время, и разговор вертелся вокруг Христа и его значения.

— Он наверное страдал не за нас, — промолвил я, — потому что если бы это было так, то наши страдания уменьшились бы. Этого же не произошло, напротив они стали чуть ли не интенсивнее.

В эту минуту мы обратили внимание на то, что кельнер начинает щеткой подметать пол между нами и дверью, где никто не проходил после того, как мы вошли. На чистом паркете выделяется венок из красных капель. Проходя мимо нас, кельнер ворчит и косо на нас смотрит, как на виновников. Я спрашиваю у моего собутыльника, что это такое.

— Что-то красное.

— Так это мы сделали, потому что никто после нас тут не проходил, а когда мы вошли, было чисто.

— Нет! — ответил товарищ, — мы не могли этого сделать, потому что это не следы ног, а как будто кто-то терял кровь — из нас же кровь не шла.

Это было неприятно и неудобно, потому что мы обратили на себя внимание остальных гостей.

Поэт понял мои мысли, но он не видал происшествия с образочком.

— Христос преследует нас, — сказал я, чтобы облегчить мою душу.

Он ничего не ответил, хотя хотел бы найти всему этому естественное объяснение, которого не находил.

Раньше, чем покинуть моего друга американца, которого я пробовал сравнить с терапевтом Фрэнком Шлаттером, я должен рассказать несколько случаев, подтверждающих мое подозрение в том, что у этого человека есть двойник.

При возобновлении знакомства на этот раз я высказал ему откровенно мое мнение и показал ему номер Revue Spirite, в котором напечатана статья «Мой друг X…» Он показался мне нерешительным, вернее скептически настроенным.

Через несколько дней пришел он обедать совершенно расстроенный и рассказал с волнением, что возлюбленная его исчезла, не оставив о себе никаких вестей и не простившись.

Она несколько дней отсутствовала, затем снова вернулась. После продолжительного допроса она наконец объявила, что боится своего господина, у которого она управляла хозяйством. Он узнал тогда, что, когда ночью она просыпалась, а он спал, его лицо бывало мертвенно бледным и неузнаваемым, что ее очень пугало.

Впрочем он никогда не мог ложиться до полуночи, в противном случае он испытывал мучение, как будто его перед огнем жарят на вертеле, и ему приходилось выскакивать из постели.

— У вас нет мании преследования, — сказал он, прочитав Inferno, — но вас преследовали, однако и не люди.

Подстрекаемый, моими рассказами, он начал рыться в своих воспоминаниях и передал мне разные необъяснимые явления из его жизни последних лет. Так например, на Pont St.-Michel было пятно, проходя мимо которого ему всегда, приходилось останавливаться от судороги в ноге. Это постоянно повторялось, и он дал возможность друзьям в этом убедиться. Он обратил внимание и на некоторые другие особенности и научился употреблять слово «наказан».

— Когда я курю, то бываю наказан; наказывают меня и тогда, когда я пью абсент.

Однажды встретившись, еще до наступления обеденного часа, отправились мы в кофейню De-la-Fregate на улице du Bac. Среди оживленного разговора выбрали мы лучшее место и потребовали себе абсента. Разговор наш продолжался, как вдруг товарищ прервал его и, оглянувшись, сказал мне:

— Видели ли вы такое собрание бандитов? Ведь это всё типы преступников.

Оглянувшись в свою очередь, я был поражен, так как это не была обычная публика этой кофейни, а всякий сброд, и многие казались переодетыми и корчили гримасы. Мой товарищ сел так, что за его спиной был железный столб, который как бы исходил из его спины, а на высоте его спины он образовывал обруч, как бы галстук.

— А вы сидите у позорного столба, — сказал я.

Нам казалось теперь, что взоры всех обращены на нас; нам стало скучно, неловко, и мы встали, не допив абсент.

Это был последний раз, когда я с товарищем пил абсент. Один я как-то снова попробовал выпить его, но затем попытку не повторял. Ожидая компанию для обеда, сидел я как-то на тротуаре Сен-Жерменского бульвара, напротив Клюни, и заказал абсента. В эту же минуту появились откуда-то три фигуры и стали передо мной. Два парня в разорванном и забрызганном грязью платье, как будто они побывали у стока нечистот, а с ними женщина с непокрытой головой, взъерошенными волосами, со следами прежней красоты, неряшливо и грязно одетая. Все они смотрят на меня насмешливо, дерзко, цинично, как будто они меня знают и ждут, что я их приглашу с собой за стол. Таких типов я никогда не видал ни в Париже, ни в Берлине, разве только в пригородах Лондона, где публика действительно производит странное впечатление. Думая утомить глазеющую на меня компанию, я закуриваю папироску, но цель моя не достигается. Тут блеснула у меня мысль: это не «настоящие люди», это полупризраки, и, вспомнив свои прежние приключения, я встаю… и с той поры я уже ни разу не решился пробовать абсента.

*  *  *

Одно кажется мне определённым среди шаткости моего настроения, это то, что меня воспитывает какая-то невидимая рука, потому что логики в том, что со мной происходит, я не вижу. Нет логики в том, что загорается в дымовой трубе или являются какие-то небывалые фигуры, как только я пью абсент; будь логичный ход последствий — я должен был бы заболеть. Так же точно нелогично, что ночью меня выталкивают из постели, если я среди дня сказал о ком-нибудь дурное слово. Но во всех этих действиях проявляется сознательное, обдуманное намерение, имеющее хорошую цель, повиноваться которой мне однако так трудно, в особенности потому, что я по опыту так мало знаю хороших и бескорыстных намерений. Как бы то ни было, уже успела образоваться целая система сигнализаций, которую я начинаю понимать и в верности которой я убедился.

Так, например, я недель шесть не занимался химией, и в комнате не было ни малейшего запаха дыма. В одно прекрасное утро взял я для пробы свои приборы для приготовления золота и приготовил ванночки. Сию же минуту комната моя наполнилась дымом: он выступал из-под пола, из-за зеркала камина, отовсюду. Когда я позвал хозяина, он объявил мне, что это необъяснимое явление, потому что дым от каменного угля, а во всём доме каменный уголь не употребляется. Следовательно я не должен заниматься добыванием золота!

Жалобный детский голос, который часто раздается из печной трубы и которому нельзя дать естественного объяснения, означает: «Ты должен быть прилежным» и вместе с тем: «Ты должен писать эту книгу и другим ничем не заниматься».

Если я предаюсь мятежным мыслям, словам и писанию или затрагиваю непристойные темы, то слышу грубый бас, как бы исходящий из органа или из хобота рассерженного слона.

Я приведу два доказательства того, что. это не мое субъективное впечатление.

Мы обедали однажды на площади Бастилии, — американец, французский поэт и я. Разговор вращался несколько часов сряду на теме об искусстве и литературе, как вдруг за десертом американец коснулся положения холостяков. Сейчас же за стеной послышался трубный рев слона. Я притворился, что ничего не слышу, но мои компаньоны, смутившись, переменили тему разговора. В другой раз я совсем в другом месте завтракал с одним шведом. Он заговорил, также за десертом, о Là bâs Гюисмана и хотел описать черную мессу. В ту же минуту затрубило, но на этот раз из середины пустого в то время зала.

— Что такое? — прервал он себя.

Я ничего не отвечал, а он продолжал ужасное описание.

Затрубило еще раз и с такой силой, что рассказчик, замолчав, сначала пролил стакан вина, а потом весь сливочник себе на платье и бросил тему, мучащую меня,

Послесловие[править]

Читатель вероятно убедился в том, что эта вторая часть, под заглавием «Иаков борется», есть попытка символического описания религиозной борьбы автора, при чём таковая не удалась. Поэтому-то это осталось отрывком, разрешившимся, как и все религиозные кризисы, хаосом. Из этого ясно, что исследование тайн Провидения приводит, к заблуждению, и что всякая попытка приблизиться к религии путем рассуждения ведет к абсурдам. Причина этого вероятно в том, что религия, как и наука, начинается с аксиом, имеющих ту особенность, что их не надо и нельзя доказывать, так что, кто старается доказать, само собою понятные и необходимые принципы, тот только запутается.

Когда в 1894 году автор принципиально покинул свой скептицизм, который угрожал разорением всей его интеллектуальной жизни и стал, испытуя себя, на точку зрения верующего, открылась для него новая духовная жизнь, описанная в Inferno и в этих Легендах. В это время, когда автор отказался от всякого сопротивления, он увидел себя жертвой нападения невидимых сил, которые грозили разорвать его в клочки. Чуть ли не утопая, схватился он в конце концов за некоторые легкие предметы, которые могли бы удержать его на поверхности; но и они начали ускользать от него, и вопрос о том, пойдет ли он ко дну, стал только вопросом времени. В такие минуты соломинка становится в глазах испугавшегося бревном, а затем сильная вера поднимает утопающего из воды, так что он может ходить по волнам. Credo, quia absurdum, я верю потому, что неопределенность, вытекающая из рассуждения, доказывает мне, что я старался доказать аксиому.

*  *  *

Французский писатель написал в 80-х годах книгу против иезуитов, в которой я на днях нашел следующую фразу: «В 1867 году предсказал я в одной журнальной статье, озаглавленной „Атеизм, зависящий от Провидения“, что теперь Бог скроется, чтобы этим заставить людей тем усиленнее его искать».

В 1867 году! Это тогда, когда среди образованных классов прекратилось всякое религиозное рассуждение и когда Бог исчез из литературы. Когда он снова вернется, кто знает, такой ли он будет, как раньше, если он как всё остальное растет и развивается. Если он станет строже, то всё же ему придется простить приверженцев агностицизма и искателей таинственного за то, что они его не нашли, потому что его не было или он их не принял.

Лунд. 23-го апреля 1898 г.

Автор.


Текст издания: А. Стринберг. Полное собрание сочинений. Том XI. Легенды. Виттенбергскій соловей. Издание В. М. Саблина, Москва — 1911. C. 1.