Лицедеи (Тихонов)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Лицедеи
автор Владимир Алексеевич Тихонов
Дата создания: С.П.Б. 1889. Источник: Тихонов В. А. Военные и путевые очерки и рассказы. — СПб: Типография Н. А. Лебедева, 1892. — С. 275. Лицедеи (Тихонов) в дореформенной орфографии
Википроекты: Wikidata-logo.svg Данные

Лет пять тому назад мне пришлось посетить один из бойких сибирских уездных городков. Грязная гостиница с «номерами для г-д приезжающих», куда завёз меня мой ямщик, выходила своим фасадом в городской общественный сад, разбитый на берегу глубокого заводского пруда.

Содержатель гостиницы, пожилой еврей, встретил меня довольно приветливо, с большою ловкостью помог вылезть из брички и даже покушался поддерживать «под локоток». Пока я поднимался по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж, он клялся и божился, что примет все меры сделать моё пребывание в их городишке наиболее приятным и весёлым, и в конце концов отвёл мне очень грязную и вонючую комнату. Когда же я сделал ему на этот счёт соответствующее замечание, он, не обращая внимания на мои слова, бросился к окну, распахнул раму и, показывая рукой куда-то вдаль, воскликнул с большим пафосом:

— Но вы пошмотрите зато какой вид!

Вид был, действительно, недурён. Вдали темнели голубовато-серые уральские горы. Под самыми окнами расстилался сверкавший на солнце пруд. Густые аллеи тянулись по его берегу. По аллеям, по случаю воскресенья, гуляла разношёрстная публика. Доносились звуки гармоники и весёлый праздничный говор толпы. Делать было нечего — я примирился с комнатой и попросил, чтобы мне дали умыться. Хозяин исчез, а вместо него появился босой малый, в пёстрой ситцевой рубашке. Он, тяжело сопя носом и встряхивая непослушными волосами, принялся поливать мне на руки.

— Тебя как зовут? — спросил я его.

— Трифон.

— А знаешь ли ты, где живёт инженер Александр Иванов Ламзин?

— Гы! — осклабился малый во всю ширину своей сияющей физиономии. — Чего спрашиваете!

— Как чего спрашиваю? Спрашиваю: где Ламзин живёт? — повторил я, не понимая его глуповатой улыбки.

— Так нешто я не знаю? — расхохотался Трифон.

— А знаешь — так скажи!

— Вот! Да у нас всякий в городе знает, где Лександра Иваныч живёт.

— Ах ты шут гороховый, да понимаешь ты, что я-то не знаю.

— Ну?! Неужто не знаете? — удивился малый и, сделав сейчас же серьёзную физиономию, принялся объяснять мне, что Александр Иваныч живёт за прудом, в доме Бушуевых, что возле заводских казарм, а что в настоящее время его в городе нет — уехал на ревизию, вернётся же дней через пять, не раньше.

Это меня очень огорчило: перспектива прожить лишних пять дней в этом городишке, а главное — прожить безо всякого дела, не представляла из себя ничего привлекательного. Знакомых у меня здесь не было ни души, развлечений тоже никаких не предвиделось, и я положительно не знал, чем наполнить предстоящее одиночество.

Умывшись, я принялся за поданный мне тем же Трифоном самовар. Не успел я налить себе ещё первый стакан, как дверь из коридора тихо скрипнула, и в комнату ко мне, робко переступая босыми ножками, вошёл мальчуган лет пяти с типичной жидовской мордочкой. В руках он держал какой-то лист серой печатной бумаги.

— Тебе что? — спросил я.

— Афиса… — пролепетал мальчуган, протягивая мне бумагу.

— Афиша! Какая афиша? — не сообразил я сразу. — Ну, ну, давай твою афишу… Что тут такое?

И, развернув поданный мне лист, я так и ахнул от удивления: на афише, крупным, хотя и очень грязным шрифтом, значилось:

«Гамлет».

Как? Гамлет?! Здесь, за Уралом — Гамлет?! И я внимательно принялся за чтение: «С дозволения начальства сегодня, в воскресенье, 16 июня (слова „в воскресенье“, 16 июня, были вписаны чернилами), труппою драматических артистов под управлением и при участии известного столичного артиста М. И. Глумова-Карпинского, а также и знаменитой провинциальной артистки Ладо, представлено будет: „Гамлет, принц Датский“, трагедия В. Шекспира». Затем уже следовало перечисление действующих лиц и фамилий участвовавших артистов. Фамилии были всё очень громкие, преимущественно двойные, а одна — артиста, исполнявшего роль Полония — даже тройная: Грош-Петров-Загибин. На самом низу афиши было написано чернилами, что «билеты можно получать в доме купца Валенкова, где будет происходить и самое представление».

«Вот так сюрприз!» — подумал я, опуская афишу… и тут только заметил, что маленький жидёнок ещё в комнате и стоит в той же самой позе с протянутой ко мне ручонкой.

— Чего же тебе ещё?

— Гостинца… — прошептал он.

Я сунул ему какую-то медную монету, он торопливо сжал кулачок, быстро юркнул из номера, и по коридору пронеслось дробное топанье его босых ножонок.

Вот уж подлинно: «Голенький ох! А за голеньким Бог!» Думал, что здесь никаких развлечений, ан оказывается, что тут подвизается целая труппа артистов, да ещё с такими громкими, хотя и никому неизвестными фамилиями. Одно меня смущало: по силам ли будет величайшее произведение величайшего поэта разным Глумовым-Карпинским, Ладо и Грош-Петровым-Загибиным? Но вспомнив остроумное замечание одного старого театрала, что Гамлет — такая роль, в которой ни один актёр провалиться не в силах, — решил немедленно отправиться за билетом.

Разыскать дом купца Валенкова было нетрудно — он оказался почти напротив моей гостиницы. Какая-то облезлая дама с подвязанною щекой сидела за маленьким ломберным столиком и штопала белый чулок. При моём входе она быстро спрятала работу и сделала умильную физиономию.

— Вам билет-с?

— Да, пожалуйста, на сегодняшний спектакль.

— В первом ряду?

— Зачем же в первом, я думаю, что это будет слишком близко от сцены — неудобно смотреть.

— Нет, ничего-с… между сценой и креслами оркестр — так что не очень близко; а то сзади, знаете, здесь публика очень простая, вам неприятно будет…

— Ну что ж — давайте хоть в первом! — согласился я.

— Рубль пятьдесят копеек.

Я вручил деньги.

— А на вторник не желаете взять билетик? — заискивающе посматривая мне в глаза, снова предложила кассирша. — Очень интересное представление будет: «Фальшивый монетчик», драма в пяти действиях.

— Нет, благодарю вас.

— Отчего же? Возьмите, пожалуйста! А то, право, никто не ходит…

Я решительно отказался.

Возвратясь в гостиницу, я наткнулся на маленькую сценку: в буфетной комнате два каких-то юных оборванца резонились с жидом-содержателем.

— Ей-Богу же сегодня отдадим! — уверяли юноши.

— Ладно сегодня! А откуда вы сегодня возьмёте? — сомневался еврей.

— Из сбора. Сегодня воскресенье, и сбор наверное будет хороший, — Матвей Ильич обещал сегодня раздать жалованье.

— Пхе! Ваш Матвей Ильич имеет деньги и без сбора, отчего он вам не даёт, когда вы у него служите артистами?

— Да полноте, у него самого нет, а вот сегодня из сбора… Ей-Богу же! Вы нам хоть одних щей отпустите… Ну хоть щей только! — упрашивали артисты.

— Щей! И щи деньги стоят!

Но в конце концов хозяин смилостивился и крикнул стоявшей за буфетом нестарой ещё и очень недурненькой еврейке:

— Соня, вели им отпустить одну порцию щей.

Соня что-то недовольно пробурчала под нос и вышла в другую комнату.

День провёл я в прогулке по городишку и в осмотре разных его достопримечательностей, которых, к слову сказать, было немного. Еврей-хозяин угостил меня, к удивлению моему, очень вкусным обедом и порядочным вином, уверяя при этом, что завтра ещё лучше будет.

— Завтра я подам вам нельму, настоящего сибирского нельму… Ах, что это за рыба! — патетически восклицал он.

— А что?

— Такого вкусного рыбу вы уф целом свете не будете кушать!

В половине восьмого я отправился в театр. Низенький и узкий зрительный зал, слабо освещённый тремя висячими лампами, был уже битком набит. Было душно, а между тем окна оказались наглухо закрытыми деревянными ставнями, вероятно в ограждение от любопытных и бесплатной публики, толпившейся перед фасадом дома купца Валенкова. Я пробрался в первый ряд. Передо мной помещался оркестр, ничем, впрочем, не отгороженный от партера. Оркестр весь состоял из четырёх инструментов: скрипки, кларнета, контрабаса и гуслей. Публика была сбродная. Чуйки, поддёвки, смазные сапоги, ситцевые кофточки и цветные платочки, по преимуществу. Изредка попадались «интеллигентный» сюртучок и два-три горных мундирчика; была дама с турнюром, была барышня без турнюра, одна особа явилась даже в какой-то вылинявшей бархатной накидке, подбитой мехом (это летом-то!). Публика сидела чинно, разговаривала вполголоса и усердно грызла кедровые орешки. В задних рядах кто-то было заиграл на гармонике, но его тотчас же остановили.

Но вот появился капельмейстер. Появился он почти совершенно так же, как и во всех благоустроенных театрах, т. е. из-за кулис, но только не из-под сцены, как это бывает, а прямо со сцены, отодвинув для этого угол грубо размалёванного полотна занавеси и неуклюже спрыгивая с подмостков на пол. В публике раздался сдержанный смех. Но г-н chef d’orchestre[1], нисколько не смущаясь этим, достал откуда-то из-под стула свою завёрнутую в красный платок скрипку (явившуюся таким образом пятым инструментом), бережно развернул её и принялся настраивать, перебрасываясь со своим оркестром отрывочными фразами на чистейшем еврейском жаргоне. Затем, немного спустя, со сцены раздались какие-то сигнальные стуки, и музыканты, переглянувшись между собой, грянули польку.

Но, Боже, что это была за музыка! Даже слоны и гиппопотамы едва ли решились бы танцевать под неё. Отрадное исключение представляли одни только гусли, которые с необычайной ловкостью выделывали свои замысловатые пассажи. Гусляр, единственный русский артист из всего оркестра, кажется, сам заслушивался своего инструмента; зажмурив глаза и вдохновенно откинув голову назад, он с необычайной ловкостью скользил по струнам своими грубыми и костлявыми пальцами. Я сидел напротив него и был несказанно доволен, что он хоть несколько отвлекал моё внимание от несносной какофонии остального оркестра.

Но вот на сцене снова раздались три зловещих стука, и музыканты замолкли, впрочем не все сразу: кларнет ещё попробовал взять две каких-то гнусливо-визгливых ноты. Размалёванное полотно заколыхалось и как-то боком наискось поползло вверх и… перед нами явился тронный зал во дворце короля Клавдия…[2]

Описывать самый спектакль я не буду, да это и невозможно: слишком уже неожиданно гадко и позорно было это представление! Скажу только, что ни костюмы, ни декорации, ни артисты не оставляли желать ничего худшего. Наиболее приличный костюм был на Гамлете, которого изображал сам Глумов-Карпинский, антрепренёр и премьер труппы; но зато что это был за принц Датский! Толстая и обрюзглая физиономия этого артиста как нельзя более гармонировала с его пьяным и хриплым голосом. Бессмысленная читка, перевирание стихов, какие-то несуразные жесты делали его до такой степени отвратительным, что я решил в первый же антракт удалиться из театра, тем более, что и остальные артисты достойно поддерживали ансамбль. Полоний, например, не стесняясь, подпускал «отсебятину»! Королева напоминала какую-то прачку; Офелия… Ах, эта Офелия! Известная (по заявлению афиши) артистка Ладо оказалась настоящей трактирной арфисткой с нижегородской или ирбитской ярмарки. Смотреть было не только нечего, но даже и стыдно: чувствовалось, что делаешься и сам невольным участником этого отвратительного кощунства, и я с нетерпением стал ожидать занавеса, чтобы бежать из театра… Занавес, наконец, опустился, а я… остался и просидел даже весь спектакль до конца.

Меня удержал Лаэрт.

Сколько раз мне приходилось видеть «Гамлета», но я ни разу не встречал ещё мало-мальски сносного исполнителя роли Полониева сына. Все они были напыщены, или крикливы, или не в меру развязны, но никогда — вполне приличны. На этот раз Лаэрт заинтересовал меня чем-то оригинальным, ещё до сих пор мною не встреченным.

Актёр, игравший эту роль (какой-то Горич-Забайкальский), очевидно, был полный новичок на сцене. Он совсем ещё не умел ходить по подмосткам, не знал, куда девать руки и в своём «гишпанском» костюме чувствовал себя, очевидно, до крайности неловко. Мало того, с уверенностью можно было сказать, что он никогда в своей жизни не видал представления Гамлета на сцене и, следовательно, не имел образчика для подражания. Позаняться с ним, вероятно, тоже было некому, и вот он читал Шекспировские стихи (в переводе Полевого)[3] по своему уразумению, т. е., как Бог на душу положит, и читал, надо отдать ему полную справедливость, хорошо, а местами даже и прекрасно. Может быть, он даже не понимал их, но он их чувствовал, — а это главное. В первый раз передо мной Лаэрт явился не самим по себе, а братом, родным братом нежной, задумчивой Офелии, — не той, конечно, Офелии, которую безбожно коверкала перед нами ярмарочная артистка Ладо, — а той, которая создана титаническим творчеством великого драматурга.

Я старался не смотреть на жалкие отрепья, которые покрывали стройную фигуру юного артиста, я забывал его непослушные ещё руки, я не улыбался, когда он неуклюже, как-то боком передвигался по сцене, но я ни на минуту не отрывался от его прекрасного и вдохновенного лица, обрамлённого светло-каштановыми кудрями, и с наслаждением слушал его молодой и бархатный голос.

Он был один и нарушал весь ансамбль этого позорища. Остальные артисты всеми силами старались портить ему его сцены (едва ли, впрочем, умышленно), но правда поэта торжествовала, и я любовался им. Необычайно просто и трогательно были произнесены им слова, обращаемые к сестре перед отъездом:

«Уж всё моё на корабле. Прощай,
Сестра! Попутный веет ветер,
И путь мой будет недалёк. Смотри же,
Не поленись писать мне»…

С этих-то слов он и приковал моё внимание. Затем случился маленький инцидент: появляется Полоний и говорит:

«Да что ж ты медлишь?
Попутный дует ветер — добрый путь!»

Почтенный г-н Грош-Петров-Загибин счёл нужным подпустить тут лёгенький фарс и вместо слов:

«Попутный дует ветер»…

с явным подчёркиванием произнёс:

«Попутный дутер веер»…

а потом поправился:

«Пудутный деер вутер»…

Публика наградила потешного артиста громким хохотом и аплодисментами, и тот начал стараться в этом направлении с удвоенной силой.

В четвёртом действии, после того, как Офелия-Ладо два раза на бис провизжала песню безумной, врывается Лаэрт. Самый выход его был неудачен, и первые фразы, очень сильные и горячие, он как-то скомкал, но зато стихи:

«Иссохни мозг мой, лейтесь мои слёзы!
Сестра моя! Твоё безумство будет
Заплачено злодею — друг сестра,
Офелия! Да, лучше быть безумным,
Когда нам всё, что было драгоценно,
Всё изменило — счастье и любовь!»

произнесены были им с таким искренним и сильным чувством, что за сердце схватили.

До самого конца спектакля Лаэрт приковывал моё внимание, и с дальнейшим развитием его роли всё чаще и чаще дарил моменты настоящего вдохновения. Артистов вызывали после каждого акта, особенно много выпало аплодисментов на долю потешного Полония и полупьяного Гамлета. Лаэрт же был всеми забыт, и имя Горича-Забайкальского ни разу не было произнесено в зрительном зале. Да оно и понятно: самая трагедия, благодаря безобразным сокращениям и перестановкам, очевидно, осталась совершенно непонятной для большинства, если почти не для всех зрителей. Восторги же их вызывали или безобразное рычание и выкрики Гамлета, или пошлые и плоские «отсебятины» Полония, или же, наконец, хриплое пение Офелии. Лаэрт ничего подобного себе не позволял и потому, естественно, остался незамеченным.

Только уже сходя с крылечка дома купца Валенкина, я случайно услыхал за собой кем-то обронённую фразу:

— Ну уж и позорище! Всех бы их помелом со сцены. Впрочем, вот этот — Лаэрт, — приличный мальчик, и из него ещё кое-что может выработаться…

Возвратился я к себе поздно, был уже первый час в начале, но, к удивлению моему, городской сад ещё не совсем опустел, и я мог полюбоваться из окна моей комнаты, как мелькали неясные силуэты запоздавших гуляк, вспыхивали огоньки от закуриваемых папирос. Где-то, на противоположном конце сада, назойливо надрывалась гармоника. По безлюдным улицам лаяли собаки.

Я закрыл окно и улёгся спать. По коридору послышались шаги нескольких человек, потом кто-то пьяным и фальшивым голосом запел:

«Отворите мне темницу,
Дайте мне сиянье дня»…[4]

и почти вслед за этим же в соседнем номере началась перебранка.

— А я тебе говорю, что рупь семь гривен! — уверял кто-то.

— А вот и врёшь! — Всего сорок копеек!

— Зажилить хочешь?

— И вовсе не зажилить…

— Да ладно уж! Подавись!..

— Сам ты подавись, вот что!

В саду в это время пронзительный женский голос отчаянно закричал: «Краул!» Собаки на улице залаяли громче прежнего…

Это мне всё так надоело, что я завернулся в одеяло и заснул.

Утром меня разбудил громкий говор в соседней комнате. Оказалось, что там квартировали артисты труппы Глумова-Карпинского, к которым явился хозяин гостиницы и настойчиво требовал, чтобы они немедленно очистили номер. Перегородка была очень тоненькая, и ко мне ясно доносился весь разговор.

— Да, позвольте, мы вам сегодня за всё заплатим! — уверял кто-то.

— Заплатите? А из каких капиталов? Что вы, золотые россыпи нашли, что ли? — издевался еврей-хозяин.

— Да мы сегодня от антрепренёра должны жалованье получить!

— Ха, ха, ха! Жалованье! От антрепренёра! Ну так я вам скажу, что ваш антрепренёр такой же мазурик, как и все!..

— Положим, это так; но деньги-то он всё-таки отдаст! — заметил кто-то голосом, напомнившим мне вчерашнего Полония.

— Да, пойдите — поймайте его! Вы вот всё тут спали, а он тем временем отличнейшим образом дал тягу.

— Удрал?!! — воскликнуло несколько голосов сразу, и на время у соседей всё затихло.

— Ну, конечно, удрал! — первым нарушил молчание еврей. — А то что вы думаете, вас он что ли дожидаться стал бы?! Как же! Ну так вот что, прошу вас немедленно убираться из гостиницы, а то я пойду за полицией.

Еврей вышел из номера, а артисты притихли. Напоминание о полиции им, очевидно, было не по вкусу: грешки ли кое-какие водились, или, может быть, некоторые за неимением паспорта жили просто «по афишам», но только слово полиция произвело на них удручающее впечатление, и переругиваться они начали уже вполголоса.

В этот день я собирался съездить за город на один из ближайших частных заводов. Лошади были заказаны ещё накануне. Умывшись и напившись чаю, я тронулся в путь, оставив номер за собой и сказав хозяину, что вернусь завтра к вечеру или послезавтра утром.

«А тем временем, может быть, и мой приятель Ламзин вернётся», — соображал я.

Утро стояло прекрасное, сытая тройка сибирских лошадок легко катила по наезженной дороге маленькую таратайку. Ямщик — молодой парень с серёжкой в одном ухе, весело покрикивал и встряхивал вожжами.

— Ты из ссыльных? — обратился я к нему, когда мы выехали за город.

— Чего? — переспросил он, полуоборачиваясь ко мне.

— Из ссыльных ты, что ли?

— Нет, мы тутошные, коренные!

— Раскольник?

— Чего это?

— По старой вере?

— А вам на что?

— Да так, ни на что, просто спрашиваю…

— А коли ни на что, так и спрашивать нечего! — огрызнулся парень и отвернулся от меня.

Я понял, что мой неосторожный вопрос испортил на некоторое время наши отношения.

Налево от меня синели далёкие уральские горы, дорога извивалась с бугра на бугор, по временам впереди начинал обозначаться лесок. Перевалило за полдень, становилось душно.

— А вы из Рассеи? — заговорил, спустя некоторое время, мой ямщик.

— Из России.

— Чиновник?

— Нет, — так, по своим делам езжу…

— По купечеству, значит… А вы из чьих будете?

Я назвал ему мою фамилию.

— Таких не слыхали! — заметил он на это и соскочил с козел, так как перед нами начинался довольно крутой подъём, и лошади пошли шагом.

— Ну, варнак, пошевеливайся! — прикрикнул он на коренника, слегка подстёгивая его кнутом по ногам…

С завода я вернулся дня через три. В гостинице мне сообщили, что Ламзин уже приехал и справлялся обо мне. Я очень обрадовался этому известию и сейчас же, только слегка пообчистив мой запылившийся дорожный костюм, отправился к приятелю. Тот немедленно распорядился, чтобы мои вещи были перенесены из гостиницы к нему на квартиру, так как он не допускал и мысли, чтобы я мог квартировать не у него. С первого же дня он принялся знакомить меня с их разнообразною инженерскою мудростью, не давая мне, что называется, «ни отдыху, ни сроку».

На другой день, под вечер, я, утомлённый заводским шумом и грохотом машин, отправился погулять в общественный садик. Ламзин обещал придти туда попозже, по окончании работ, и просил меня подождать его на террасе гостиницы, в которой я жил первые дни пребывания моего в N.

Солнце стояло ещё высоко, было довольно жарко, и вследствие этого гуляющих в саду встречалось очень мало. Дойдя до гостиницы, я занял, как было условлено, столик на террасе, выходившей в сад, и спросил себе чаю.

— А что же вы так и не попробовали у меня нельму? — не то с упрёком, но то с сожалением заметил мне хозяин-еврей, подходя к моему столику.

— Ну, время ещё не ушло, я не завтра уезжаю! — отозвался я.

— Да, время не ушло, а нельма ушла! Сегодня её у меня всю купцы съели, а когда получу свежую — неизвестно! — и почтенный Исаак Давидыч сокрушённо склонил голову и развёл руками.

— И вот таково рыбу, что они ещё до сих пор в себя придти не могут! — внезапно оживляясь продолжал он. — До сих пор всё запивают это благородное кушанье шампанским.

— Это не они ли так и шумят у вас в гостинице? — осведомился я, намекая на громкие и пьяные голоса, доносившиеся до меня из внутренних комнат.

— Они самые! Вторую дюжину уж заканчивают. Вы не смотрите, что наш городишко такой маленький… О! В нём такие капиталисты живут, что и для Москвы не стыдно! Хе, хе, хе! Бойкое здесь место… И знаете ли, чем все деньги нажиты? Ну не больше, не меньше, как… — и еврей наклонился к моему уху, чтобы сообщить должно быть что-нибудь очень таинственное, но как раз в этот момент из гостиницы на террасу выскочил какой-то плохо одетый молодой человек и, громко хлопнув дверью, сбежал в сад.

Почти следом за ним выскочил другой субъект, тоже очень оборванного вида и, остановившись на ступеньках, крикнул убегавшему:

— Петя! Петя! Да полно ты! Ну что ты ерепенишься?

— Отвяжись! — крикнул тот, уходя дальше и потом, приостановившись на минуту и обернувшись к нам лицом, дополнил. — А им скажи, что все они — свиньи, и больше ничего!

Лицо и голос молодого человека мне показались очень знакомыми, но только сразу я не мог вспомнить, где я встречался с ним, но когда останавливавший его субъект поднялся на террасу и, обращаясь ко мне и Исааку Давидычу, проговорил пьяненьким и унылым голосом: «Ведь вот горячка-то! Ничего с ними не поделаешь!» — я догадался, что ушедший был Лаэрт из труппы сбежавшего Глумова-Карпинского, а оставшийся — потешный Полоний или, вернее, сам г-н Грош-Петров-Загибин.

— Ну и что такое с ним случилось? — осведомился еврей.

— Да что случилось, — с гонором человек, ну а купцы разбаловались, вздумали над ним пошутить, а он, конечно, и обиделся, — пояснил Полоний.

— Вот народец! — возмутился почтенный израиль. — Самим кушать нечего, а тоже с гонором! Хо, хо! Да его за полтинник всего купить и продать можно.

— Ну этого не больно купишь! — вступился Грош-Петров-Загибин за товарища.

— Так отчего же он мне за номер и за кушанья должен остался? Если он такой гоноровый человек, почему же он мне не отдаст два рубля пятнадцать копеек?

— Отчего? Оттого, что денег нет! Очень просто! Карпинский нас надул.

— А если денег нет, то зачем задирать нос?.. Нужно быть ещё очень благодарным, что господа купцы обедом его кормили, и сидеть с ними тихо и благородно и пить вино.

Из двери в это время высунулась какая-то всклокоченная купеческая голова и, обращаясь к Полонию, прохрипела:

— Ну что?

— Да что! Ушёл совсем! — сокрушённо ответил тот.

— А ушёл, так и наплевать! Эй, ребята! Идите сюда, здесь на воздухе не в пример чудеснее! — крикнула голова, поворачиваясь во внутренние комнаты.

Вскоре вся купеческая компания выбралась на террасу. Появились стаканы, недопитые бутылки. Прислуживала купцам сама супруга Исаака Давидовича.

— Что же этот твой приятель так и не вернётся? — обратился один из компании к Грош-Петрову-Загибину.

— Да Бог его знает, он у нас с придурью, — обидится на что-нибудь, уйдёт, и уж вы его ни за какие шанишки[5] не воротите.

— Ах, скажите, пожалуйста, форс какой! Обидится! На грош амуниции, да рупь амбиции! Какой прынц иностранный выискался!.. — издевалось купечество.

— Да, ведь, он, господа, не из простых, — вступился за товарища комик, — он — княжеский сын. Родился-то он уже здесь, в Сибири, но отец его — настоящий князь, только лишённый всего, потому что из ссыльных…

— Ха, ха, ха! — раскатилась компания. — Не из простых! Ссыльное сиятельство! Знаем! Видали мы таких! Ты, может, тоже из благородных?

— Нет, я — что! Я как был просвирнин сын, так просвирнин сын и останусь! — отбояривался от этих восклицаний сбитый с толку Полоний.

— Только, знаете, он — отчаянный! — начал он опять, когда купцы немного поуспокоились и выпили по стаканчику холодненького.

— Кто это?

— Да вот приятель-то мой — Горич. Он у нас в Омске какую штуку выкинул, — беда!

— А что такое?

— Да что, чуть человека не убил… Была у нас актриска в труппе, молоденькая и очень недурна собой; только, знаете, начал за ней ухаживать один купеческий сынок… Ну та, конечно, ломается, кокетничает, чтобы, значит, покрепче закрутить молодца, — свою политику девичью выводит…

— Это что говорить, — на это они мастерицы!

— Да-с! Одним словом, приковала его совсем, из-за кулис не выходит, и на репетиции, и на спектакле всё у нас… Сколько мы этого шампанского перепили — сказать невозможно!.. Только раз вечером — шла у нас пьеса костюмная, т. е. значит не в русском платье и при шпагах — купчик этот очень уж увлёкся и вздумалось ему поцеловать свой предмет… Ну та, конечно, не тут-то было… Он её за руку, — вырывается; он это крепче, а она как крикнет: «Как, — говорит, — вы смеете со мной так обращаться?» Известное дело — дурит, кокетничает… Только вдруг, откуда ни возьмись, Горич: «Негодяй! — кричит. — Хам! Забыл, — кричит, — где ты!» Да, без дальних рассуждений, выхватил свою шпажонку да как пырнёт купца в бок, мы так все и ахнули!..

Купцы тоже ахнули.

— Ах, оглашённый! А! Вот Ирод! Да расказнить его за это мало! На купца посмел!.. — послышались восклицания.

— Да-с, — продолжал Грош-Петров-Загибин, — уж и не говорите! Бросились мы к ним разнимать. Глядим — поцарапал ведь; положим, незначительно, — часы у того в жилетке были, так помешали, ну, а всё-таки кровь… Купчик плачет: «Только тятеньке, — говорит, — не сказывайте»…

— Боялся отца-то?

— Боялся! Ну, конечно, оштрафовал антрепренёр Горича рублей на двадцать — этим и дело кончилось, затушили.

— Да что она ему, невеста была, что ли? — осведомился кто-то.

— Какая невеста, ничуть не бывало. Он, может, с ней и двух слов не сказал… Да дней через пять она и совсем от нас уехала; с приисков поверенный влюбился — замуж вышла.

— Так с чего же это он взбеленился-то?

— А, значит, вступился за честь женщины.

— За честь?!

— Да-с! Он ведь у нас порядочный Дон Кихот.

— Кто такой?

— Дон Кихот — рыцарь, значит.

— И так ничего ему за это не было?

— Говорю, оштрафовал антрепренёр на двадцать рублей.

— Мало! Следовало бы при полиции и посечь маленько.

— Ну, однако, что же, братцы, за россказнями-то у нас в стаканах паук паутину сплёл! — спохватился кто-то, и все опять принялись за вино.

Начались шутки и остроты грубые, неотёсанные и неостроумные. Комик Грош-Петров-Загибин с ловкостью опытного прихлебателя юлил и поддакивал разгулявшейся компании и старался смешить её разными анекдотцами и сценками. Исаак Давидович и его супруга довольными, хозяйственными глазками посматривали на возраставшую батарею пустых бутылок.

В саду начали показываться гуляющие.

Я всё посматривал на главную аллею — нейдёт ли Александр Иванович Ламзин, но очевидно какое-нибудь неожиданное дело задержало моего приятеля. Близкое соседство разгулявшихся купчиков мне уже начинало надоедать, тем более, что они дошли до того градуса, когда русская душа чувствует потребность в музыке, и обыкновенно начинаются попытки спеть что-нибудь хором. Их фальшивые и пьяные голоса резали уши. Пение, конечно, не ладилось, и из-за этого возникали неудовольствия и перебранки.

Вдруг вдали раздался какой-то крик… Потом сейчас же ещё и ещё… Публика в саду заволновалась и бросилась бежать по направлению к озеру… Встрепенулась и купеческая компания.

— Эй, что там такое? — крикнул один из них пробегавшему мимо террасы парню.

— Да утонул кто-то! — отозвался тот на ходу.

— Кто? Кто утонул-то?

Но парень был уже далеко.

Через минуту терраса опустела. Событие это заинтересовало и меня, и я, сказав, чтобы мой чай не убирали, тоже поспешно направился вслед за бегущим народом.

На берегу заводского пруда собралась уже целая толпа… Все галдели, кричали, давали советы… Какой-то молодой паренёк, сидя на берегу, медленно раздевался, а саженях в десяти от берега покачивалась маленькая лодочка, в ней сидел какой-то мальчуган лет пяти и пронзительно визжал.

— Что такое? Кто утонул? — обратился я к одному из толпы.

— Да вот мальчонки… влезли в лодку, оттолкнулись от берега, а один-то из них и скувырнулся… двое их было, а теперь один вон остался… — пояснили мне.

В это время раздался плеск — это раздевавшийся паренёк бросился в воду и ловко отмеривая руками «по саженки» поплыл к лодке.

— Да кто другой-то был? — допытывалась какая-то баба.

— Неизвестно…

— Другой? Да жидёнок, никак…

— Какой жидёнок? Исаака Давидыча?

— Он!

— Ври больше — жидёнок! Фершалов сынок!

— Вот те и фершалов сынок! Фершалов-то сынок в челноке чай сидит! — раздавались голоса в толпе.

Паренёк в это время доплыл уже до лодки и, схватив за конец верёвки висевшей на носу, хотел было подвести её к берегу.

— Не тронь! Не тронь лодку-то! — закричали на него с берега. — Сведёшь с места, потом и не знатно будет!.. Не найти потом…

— А ты мыряй! Слышь, мыряй!

— Да, мыряй! Мырнёшь тут! Тут такая глубина, что и дна не достанешь! Багор надо…

— Чего багор! — Кошки бы принесли. Беспременно кошки… За неводом бы послать… Ах ты, Господи! Да что же это никто ничего не делает?! — галдела толпа, глядя, как паренёк глупо и бестолково плавал вокруг лодки.

Подгулявшие купчики были уж тут, и тоже что-то кричали, и топтались без толку. Народ всё прибывал и прибывал… Вдруг в толпе раздался раздирающий душу женский крик. Это прибежала мать утонувшего ребёнка — еврейка, жена Исаака Давидовича. Шум и галденье усилились ещё больше. Появился и сам Исаак Давидович, бледный, дрожащий; он что-то непонятно лопотал на своём жаргоне и старался удержать обезумевшую от горя жену, порывавшуюся всё броситься в пруд. Но вот мимо меня мелькнула какая-то знакомая фигура, и через минуту что-то грузное бултыхнулось в воду.

Толпа вскрикнула.

— Бросился! Бросился! Кто? Кто бросился? Господин какой-то. Вон, вон он плывёт! Одетый! Утонет ведь! Ах! Хоть разделся бы! Да кто такой? Даже сапоги не снял! — раздавались голоса.

Я пробрался поближе к берегу.

— Петя! Петька! Сумасшедший! Вернись! Сапоги-то хоть сними! — надрывался Грош-Петров-Загибин, маша руками вслед уплывавшему.

— Представьте себе, ведь это Горич бросился! — обратился он ко мне. — Ведь вот он всегда такой! Утонет ведь! — и снова, повернувшись к пруду, принялся кричать. — Петя! Петька! Утонешь ведь! Вернись, говорю!..

Но Горич был уже у самой лодки и, ухватившись рукой за её борт, приподнялся несколько из воды, вероятно для того, чтобы сделать небольшую передышку.

Толпа на берегу притихла, только бившаяся на земле еврейка продолжала что-то бессмысленно причитать.

Но вот рука Горича отделилась от лодки, и голова его исчезла под водой.

— Ну, утонет! Ну, конечно, утонет! — словно сам с собой, проговорил стоявший возле меня комик.

Наступила минута напряжённого молчания… Затихла даже и несчастная мать, глядя какими-то лихорадочными глазами на то место, где колыхалась маленькая лодочка. Мальчуган, сидевший в ней, тоже замолк. Голая спина паренька белела возле кормы. Круги по воде расходились во все стороны…

Тяжёлая томительная минута тянулась невыразимо долго. Но вот снова всколыхнулась лодка, и голова Горича показалась на её поверхности.

— Ну что? Что? Нашёл? — раздались на берегу сдержанные вопросы.

Еврейка протянула руки вперёд и снова залилась слезами.

— Отдохни! Петя! Отдохни! Да сними ты сапоги-то! — опять заговорил Грош-Петров-Загибин, но так тихо, что слова его, очевидно, не могли долететь до лодки.

Горич отдохнул и снова исчез под водой, и снова напряжённое молчание сковало толпу, стоявшую на берегу.

На этот раз Горич вынырнул гораздо скорее, и все видели, как голый паренёк бросился к нему на помощь…

Толпа на берегу, вся как один человек, радостно вскрикнула: маленький еврейчик был найден!.. Вон, вон они кладут его в лодку, а вот и лодка, подталкиваемая пареньком, направилась к берегу.

Горич плыл сзади.

Шум и галденье началось невообразимое… Все радовались, все весело посматривали друг на друга, и можно было подумать, что не было тут человека, который не оказал какого-либо влияния на спасение маленького утопленника. Вопрос же о том, жив ли ещё он или уже успел задохнуться под водой, никому, кажется, не приходил в голову. Даже на лице матери появилось что-то вроде улыбки.

Грош-Петров-Загибин толкался возле меня и всё бормотал, как-то восторженно размахивая руками:

— Ах, Петька! Ах, молодчина! Ведь вот — всегда он такой!..

Лодка подплыла к берегу, и Исаак Давидыч бережно вынес своего сына… Мать бросилась к нему и снова завыла: мальчик казался мёртвым. Началась снова галденье, суетня, советы…

В толпе оказалась мать и другого мальчугана, и когда того, страшно перепуганного и плачущего, вынули из лодки, она быстро схватила его в охапку и бросилась с ним бежать домой.

Паренёк одевался, уже сидя на берегу, и что-то оживлённо рассказывал.

Горич сильно отстал от лодки, но вот и он вышел на берег…

Вода струилась с его намокшего синего пиджачка, мокрые волосы липли к белому и довольно высокому лбу, лицо было утомлено и бледно.

— Ну что, мальчик жив? — обратился он с первым вопросом к бросившемуся ему навстречу комику.

— Ах, Петя! Ах, молодчина! — лепетал тот, ничего не понимая в пьяном восторге.

— Я спрашиваю, жив ли мальчик? — повторил Горич.

— Жив, жив! — отозвался кто-то из толпы.

— Кто сказал?

— Дохтур! Дохтур! Вон он возле него возится… Эвося! Понесли! Понесли младеньчика-то!..

Доктор, оказавшийся на счастье в толпе, «констатировал», что ребёнок ещё жив, и что его можно привести в чувство, а потому и распорядился, чтобы его осторожно отнесли в гостиницу, т. е. к родителям. Часть толпы двинулась за утопленником.

— А где моя фуражка? — спросил Горич, посматривая на землю.

— А это вот, не ваша ли, господин? — обратился к нему какой-то мещанин, подавая скомканный и затоптанный ногами картузик.

— Ах, да, моя! Благодарю вас!

Компания загулявших купчиков окружила Горича.

— Ну, брат, ты — молодчина! Одно слово — артист! Поэтому ты теперь должен беспременно с нами выпить.

— Оставьте вы меня, пожалуйста, в покое! — тихо, но с раздражением проговорил Горич.

— Как в покое? Никак невозможно! Потому ты геройство сделал. Теперь мы этого самого жида Исаака заставим не только твой долг забыть, но ещё тебе на дорогу выдать.

— Ах, господа-купцы, заставьте пожалуйста! — заюлил вдруг топтавшийся тут же Грош-Петров-Загибин. — Помилуйте, он нас с квартиры выгнал, по его милости мы вот третий день без пристанища и без пропитания находимся, и вдруг сейчас мы его сына спасали!.. Неужели и в ознаменование такого геройского факта… — тараторил он, обращаясь то к одному, то к другому.

— Не беспокойся — всё сделаем! Только ты купцов уважай! А мы для вас всё можем… Ну, трогай что ли, ребята! Теперь ещё сутки поканителиться можно… Пойдём, артист.

— Пойдём, Петя! — подпрыгнул обрадованный Грош.

— Не пойду! — отозвался Горич, выжимая свой пиджак и отряхивая фуражку.

— Ну, ладно, ладно! Полно ломаться-то! Чего амбицию-то наводишь! Иди уж, пока зовут.

— Сказал не пойду! Что вы ко мне пристаёте?

— Да что ты фордыбачишь-то? Да мы, может, теперь в таком расположении, чтобы тебя с ног до головы озолотить за твоё геройство!

— Пойдём, Петя, пользуйся фортуной! — искушал комик.

— А пройдёт наше расположение, так ты от нас медной копейки не увидишь!

— Ни золота вашего, ни медной копейки мне не надо.

— Что так?

— Да вот и так! Потому, что вы себе позволяете такие шутки, которых я выносить не могу.

— Ах, Боже мой, принц какой! Жрать нечего, а тоже нос дерёт. Пойдёшь что ли?

— Нет! — решительно отрезал Горич, натягивая на плечи мокрый пиджак.

— Петя!.. — умоляюще прошептал комик.

— А не пойдёшь, так и наплевать! И без тебя обойтись очень можем. Невидаль какая! — рассердились окончательно купцы. — Тоже всякий завалявшийся актёрщик, а нос задирает! Скажите, пожалуйста! Сынок княжеский! Хе, хе, хе!

Горич бросил на них молчаливый, но презрительный взгляд, потом нахлобучил фуражку на свои мокрые волосы и усталой походкой пошёл в противоположную от гостиницы сторону…

При первом же шаге, вода, скопившаяся в его высоких охотничьих сапогах, фонтаном брызнула из-под старых заплат. Купцы это заметили и расхохотались:

— Сапожки-то, ваше сиятельство, починить нужно!

— Следовает! — острили они ему вдогонку.

— Ну, а ты с нами что ли? — обратились они к комику.

Тот как будто поколебался немножко, но потом прошептав: «Ведь вот всегда он так!» — довольно решительно двинулся за купцами в гостиницу.

Толпа окончательно разошлась. Через полчаса я разыскал Ламзина, и мы с ним отправились к занятому мною на террасе гостиницы столику.

Исаак Давидыч, уже значительно успокоенный (мальчика привели в чувство, и он теперь был уложен в постельку) откупоривал новые бутылки для весёлой купеческой компании и выражал намерение не только простить долг, но даже выдать десять рублей на дорогу спасшему его сына артисту.

Немного спустя, в гостиницу явился исправник. Приняв обстоятельный доклад о случившемся, он распорядился разыскать Горича, так как: «Ведь, ему, шельмецу, за это медаль можно выхлопотать».

Но найти Горича нигде не могли, ни в этот, ни на другой день, а потому дело о медали решено было предать забвению…

Грош-Петров-Загибин, всё время моего пребывания в городе — т. е. около месяца, — слонялся вокруг гостиницы Исаака Давидовича, пользуясь случайными подачками и угощениями. От него я слышал, что его молодой друг уже далеко: он пешком пробирался в давно манившую его Россию…

Примечания[править]

  1. фр.
  2. В провинции «Гамлета» обыкновенно играют со второй картины.
  3. Необходим источник цитаты
  4. «Желанье». Прим. ред.
  5. По-сибирски — коврижки.