Эмиль Золя
[править]Лурд
[править]Первый день
[править]I
[править]Поезд катился по рельсам. Паломники и больные, скучившиеся на жестких скамьях вагона третьего класса, допели мелодию Аve maris Stella, которую они затянули, когда поезд отходил от орлеанского вокзала. Мария приподнялась на своем скорбном ложе и, волнуясь, заметила укрепления.
— Ах, укрепления! — радостно воскликнула она, несмотря на свои страдания. — Наконец-то мы выехали из Парижа!
Сидевший напротив отец Марии де Герсен ответил улыбкой на ее радостное восклицание; аббат Пьер Фроман, смотревший на нее с нежностью любящего брата, невольно высказал вслух мысли, тревожившие его сострадательное сердце:
— В вагоне придется пробыть до завтрашнего утра; мы приедем в Лурд только в сорок минут четвертого. Больше двадцати двух часов езды.
Поезд отошел в половине шестого. Солнце недавно взошло и лучезарно разгоралось в прозрачной синеве ясного утра. Это было в пятницу, 19-го августа. На краю неба небольшие, как бы отяжелевшие облака предвещали удушливо знойный день. Косые луча солнца прорезали отделения вагона, наполнив его колебавшимися золотистыми пылинками.
Мария, вновь охваченная нетерпеливым волнением, прошептала:
— Да, двадцать два часа! Господа, как долго ждать еще!
Отец помог ей улечься в узкий ящик, похожий на желоб, в котором она жила уже семь лет. В багаж, в виде исключения, согласились принять две пары колес, которые отвинчивались и прилаживались, когда Марию вывозили на прогулку.
Заключенная между досками этого подвижного гроба, она занимала три места на скамье. Девушка опустила веки. Исхудалое лицо ее приняло землянистый оттенок; несмотря на свои двадцать три года, она сохранила хрупкость ребенка, казалась очаровательной в убранстве чудных русых волос, которые пощадила даже болезнь.
У ворота простенького платья из скромной черной шерстяной ткани висел билет от общины сестер милосердия, с номером и именем опекаемой. Мария сама пожелала проявить в этом свое смирение, тем более что ей хотелось избавить от расходов на нее родных, которые постепенно впали в большую нужду. Таким образом, она очутилась в вагоне третьего класса, в «белом» поезде, — в поезде труднобольных, самом скорбном из четырнадцати поездов, отходивших в Лурд в этот день. Кроме пятисот здоровых богомольцев, в этом поезде теснилось около трехсот несчастных, изнуренных болезнью, страданиями, мчавшихся на всех парах из одного конца Франции в другой.
Пьер пожалел, что его неосторожные слова огорчили больную. Он продолжал смотреть на нее взором растроганного старшего брата. Ему исполнилось тридцать лет; он был бледен, худощав, с большим лбом. Подготовив мельчайшие подробности поездки, он решил сопровождать Марию. Его приняли в члены помощники общества l’Hospitalite de Notre-Dame de Salut. На рясе Пьера значился красный с оранжевой каймой крест санитаров.
Де Герсен приколол булавкой к своему серому суконному пиджаку маленький пурпурный крест простых паломников. Он, по-видимому, чрезвычайно радовался путешествию, заглядывал в окна, то и дело оборачивал свое добродушное, птичье лицо с рассеянным взглядом; он казался очень моложавым, хотя ему перевалило за пятьдесят.
В соседнем отделении, несмотря на жестокую тряску, вырывавшую стоны из груди Марии, сестра Гиацинта встала со своего места. Она заметила, что молодая девушка не защищена от солнечного припека.
— Господин аббат, опустите-ка штору… Примемся за дело: нам надо устроиться, наладить наше маленькое хозяйство.
Сестра Гиацинта, в черном платье сестер общины Успения, смягчаемом белым чепцом, нагрудником и широким передником, бодро улыбалась, собираясь приступить к хлопотам. Небольшой рот, румяные губы, прекрасные голубые глаза, всегда светившиеся добротой, — все дышало в ней молодостью. Черты ее лица, быть может, не были красивы, — но это не мешало ей производить чарующее впечатление; стройная, высокая, с неразвитою грудью, закрытою передником, она напоминала мальчика с белоснежным цветом лица, цветущего здоровьем, веселостью и невинностью.
— Солнце уже припекает нас! Прошу вас, сударыня, опустите и вашу штору.
Госпожа де Жонкьер сидела в углу, около сестры милосердия. Небольшой дорожный мешок лежал на ее коленях. Она неторопливо опустила штору. Полная брюнетка, она еще сохранила привлекательность, хотя дочери ее Раймонде уже исполнилось двадцать четыре года. Госпожа де Жонкьер сочла необходимым, в видах приличия, поместить дочь в вагоне первого класса с двумя дамами-патронессами, госпожами Дезаньо и Вольмар. Сама же она, в качестве директрисы одной палаты в больнице de Notre-Dame des Douleurs, в Лурде, сопутствовала своим больным; снаружи, на двери отделения, колебался обычный аншлаг с ее именем, под которым значились и фамилии двух сопровождавших директрису сестер общины Успения.
Овдовев после того, как муж ее разорился, она скромно существовала с дочерью на ренту в четыре с небольшим тысячи франков, занимая квартиру, выходящую на двор одного дома в улице Вано, л вся отдалась делу благотворения. Она все свое время посвящала обществу l’Hospitalite de Notre-Dame de Salut; на ее сером шерстяном платье также красовался красный крест этого учреждения. Госпожа де Жонкьер принадлежала к числу самых деятельных ревнительниц его. Отличаясь характером не чуждым некоторого тщеславия, она любила внушать сочувствие и выслушивать похвалы. Ежегодные поездки в Лурд всегда радовали ее, доставляя удовлетворение и самолюбию, и влечениям сердца.
— Вы правы, сестра, нам пора устроиться. Я и сама не знаю, с какой стати вожусь с этим мешком.
Она положила ридикюль подле себя, под скамейку.
— Поглядите, — заметила сестра Гиацинта, — у вас в ногах стоит жбан с водой. Он стесняет вас.
— Нет, уверяю вас. Оставьте его, пусть себе стоит. Надо же ему стоять где-нибудь.
Затем обе женщины стали устраивать, как они выражались, свое хозяйство, чтобы с наибольшим комфортом прожить в вагоне сутки со своими больными. Они очень сожалели, что не могли включить Марию в свое отделение, так как молодая девушка не хотела, чтобы Пьер и ее отец сидели отдельно. Но через низкую перегородку ничто не мешало им переговариваться, установить добрые соседские отношения. Притом же весь вагон, пять отделений по десять мест, составлял как бы одну палату, движущуюся общую залу, которую можно было окинуть одним взором. Желтые деревянные доски перегородок, покрытый белой краской потолок придавали вагону йодное сходство с бараком; беспорядок, господствовавший вокруг, напоминал наскоро устроенный перевязочный пункт. Из-под скамеек виднелись миски, тазы, веники, губки. В поезд не принимали багажа в отдельный вагон; повсюду была нагромождена поклажа, чемоданы, жестянки, картонки со шляпами, пешки, разный хлам, перевязанный веревками; над сиденьями раскачивались от сотрясения вагона одежда, узлы, корзины, висевшие на медных розетках у окон. Больные, страдающие тяжелыми недугами, лежали среди этой ветоши на узких тюфяках, колеблясь от толчков, сообщаемых вагону грохочущими колесами; больные, которые могли сидеть, прислонились к перегородкам, подложив под голову подушки. По правилу, на каждое из отделений полагалось по одной надзирательнице. На другом конце вагона хлопотала вторая сестра общины Успения, сестра Клэр Дезанж. Здоровые паломники встают с мест, уже пьют и едят. В дамском отделении теснятся десять паломниц, — молодых и старых; все они одинаково жалки и некрасивы. Присутствие чахоточных не позволяло опустить стекла; становилось жарко; с каждым сотрясением несшегося на всех парах поезда в вагоне все больше сгущался невыносимый запах.
В Жювизи прочли молитву.
Пробило шесть часов, поезд промелькнул, как стрела, мимо станций Бретиньи. Сестра Гиацинта встала; она читала все молитвы, большинство паломников следило за ней по книжечкам в синей обложке.
— Молитва к Пресвятой Богородице, дети мои, — сказала она, улыбаясь с материнской ласковостью, производившей чарующее впечатление по контрасту с юностью сестры Гиацинты.
Вагон снова огласился многократными Аvе. Когда смолкли звуки молитвы, Пьер и Мария стали присматриваться к двум женщинам, занимавшим два остальных угла их отделения. Одна из них, сидевшая у ног Марии, имела вид мещанки; худая блондинка, лет тридцати с небольшим, она, по-видимому, состарилась преждевременно. Она старалась не обращать на себя внимания, не занимать много места; от ее темного платья, блеклых волос, исхудалого и грустного лица веяло глубоким одиночеством, безграничною печалью. Сидевшая напротив, рядом с Пьером, другая женщина такого же возраста, работница в черном чепце, с лицом, изможденным от нужды и горя, держала на коленях семилетнюю девочку, такую бледную и исхудалую, что ее можно было принять всего за четырехлетнюю. Девочка сидела с опущенными, посинелыми веками, с неподвижным, принявшим восковой оттенок, лицом. Она не могла говорить; уста ее издавали лишь тихий стон, каждый раз раздиравший сердце склонившейся над нею матери.
— Не скушает ли она немного винограду? — робко предложила молчавшая все время дама. — У меня есть виноград, он здесь, в корзине.
— Благодарю вас, сударыня, — ответила работница. — Она питается одним молоком, да и то с трудом… Я позаботилась захватить для нее бутылку молока.
Чувствуя, как и все несчастные, потребность налить свое горе, она рассказала свою печальную повесть. Ее зовут Венсан; муж ее, занимавшийся позолотным мастерством, умер от чахотки. Овдовев, она стала работать день и ночь иглой, чтобы воспитать свою обожаемую маленькую Розу. Но девочка заболела. Вот уже четырнадцать месяцев, как она держит ее так, на своих руках; дочь все слабеет, тает, как свеча. Однажды она, никогда не ходившая на мессу, вошла в церковь и, охваченная отчаянием, стала молиться об исцелении дочери. Там ей послышался голос, приказавший ей свезти дочь в Лурд, где Пресвятая Дева смилосердится над нею. Не имея никаких знакомств, не зная, как устраиваются паломничества, она вся предалась осуществлению своего плана; скопить, работая изо всех сил, денег на путешествие и купить билет; она уехала с оставшимися у нее тридцатью су и бутылкой молока для ребенка, не позаботившись запастись хотя бы куском хлеба для себя.
— Какою болезнью страдает ваша девочка? — спросила дама.
— Ах, сударыня, у нее верно детская сухотка. Но доктора называют эту болезнь по-своему… Сначала у нее появились легкие боли в желудке, затем живот вздулся, бедная девочка переносила такие страдания, что нельзя было смотреть без слез. Теперь живот опал; но она точно перестала жить, не держится на ногах от истощения и при этом постоянный пот…
Роза простонала, приподняв веки; мать побледнела, заглянула ей в лицо с чрезвычайным волнением.
— Сокровище мое, золото мое, что с тобой?.. Ты хочешь пить?
Но девочка уже закрыла свои, на мгновение взглянувшие, мутно голубые глазки; она даже не ответила и снова впала в беспамятство. Она казалась побелевшею в своем белом платье, — мать, движимая чувством скорбного кокетства, пожелала произвести эту бесполезную трату, в надежде, что Богоматерь скорее смилуется над беленькой и нарядной маленькой больной девочкой.
Помолчав немного, госпожа Венсан спросила:
— А вы, сударыня, вероятно, для себя едете в Лурд? По вашему лицу заметно, что вы нездоровы.
Дама всполошилась, встревоженно юркнула в свой угол и пробормотала:
— Нет, нет! Я не больна… О, если бы Господь смилостивился и послал мне болезнь! Я страдала бы меньше.
Ее зовут госпожа Маз, сердце ее поражено безысходным горем. Выйдя замуж по любви за красивого, цветущего молодого человека, она была покинута им после года счастливой жизни. Муж ее постоянно разъезжает, торгуя ювелирными вещами, зарабатывает много денег, пропадает по шесть месяцев, изменяя жене по всему пространству Франции, да возит с собою негодниц. А она обожает его, страдает так ужасно, что с горя ударилась в набожность. В конце концов, она решилась поехать в Лурд, чтобы умолить Пресвятую Деву исправить и вернуть ей неверного мужа.
Госпожа Венсан бессознательно чувствовала, что тут кроется глубокое нравственное горе; и обе продолжали смотреть друг на друга, — покинутая жена, изнывавшая от своей страсти, и мать, погибавшая от того, что умирал ее ребенок.
Однако Пьер слышал все, так же, как и Мари. Он вмешался в разговор и выразил удивление по поводу того, что работница не отдала в попечительство своей больной дочки.
Общество Notre-Dame de Salut было основано после войны отцами августинцами Успения, с целью содействовать общими молитвами и делами благотворительности спасению Франции и защите церкви. Вызвав к жизни большие паломничества, они, в частности, создали и неустанно расширяли в течения 30-ти лет ежегодное национальное паломничество в Лурд, происходившее к концу августа месяца. Таким образом, мало-помалу образовалась и усовершенствовалась обширная организация: значительные пожертвования собирались по всему миру, в каждом приходе вербовались больные, с железнодорожными обществами заключались договоры. Кроме того, видными деятелями явились сестры общины Успения и попечительство Notre-Dame de Salut, — грандиозный источник милосердия, — где мужчины и женщины, большею частью хорошего общества, под надзором директора паломничеств, ухаживали за больными, переносили их и заботились о поддержании дисциплины. Больные должны были подавать письменное заявление о принятии их в попечительство, которое за свой счет возило их и кормило на месте. За ними являлись на дом — и доставляли их туда же обратно; следовательно, им оставалось только запастись кое-какой провизией на дорогу. Большая часть больных, конечно, была рекомендована священниками или благотворителями, наблюдавшими за собиранием справок и точным записыванием их, за удостоверениями личности и докторскими свидетельствами. А затем больным уже ни до чего не было дела: они превращались в печальные тела, подвластные стараниям и чудесам в братских руках попечителей и попечительниц.
— Однако, сударыня, — объяснял Пьер, — вам стоило лишь обратиться к вашему приходскому священнику. Это бедное дитя заслуживало общих симпатий. Ее бы немедленно приняли.
— Я не знала этого господин аббат.
— Так как же вы поступили?
— Господин аббат, я взяла билет в месте, которое мне указала одна соседка, читающая газета.
Она говорила о билетах, продававшихся по крайне пониженным ценам паломникам, которые могли платить. Слушая это, Мария почувствовала великую жалость и отчасти стыд: обладая все-таки кое-какими средствами, она попала в попечительство, благодаря Пьеру, тогда как эта мать и ее бедное дитя, истратив свои несчастные сбережения, остались без гроша.
В это время, от более сильного толчка вагона, у нее вырвался крик.
— Отец! Умоляю тебя, подними меня немного. Я не ногу более лежать на спине.
И когда господин де Герсен усадил ее, она тяжко вздохнула. Поезд только что прошел Этамп, на расстоянии полутора часа от Парижа, но усталость уже чувствовалась от более горячих лучей солнца, от пыли и шума. Госпожа Жонкьер приподнялась и через перегородку стала утешать молодую девушку. Сестра Гиацинта, в свою очередь, также снова встала и весело захлопала в ладоши для того, чтобы могли слышать ее приказания во всем вагоне.
— Ладно, ладно! Перестанем думать о наших болезнях. Давайте молиться и петь, Святая Дева будет с нами.
Она сама начала петь молитву, по тексту, установленному для Notre-Dame de Louvres, и все больные паломники последовали ее примеру. Это были пять радостных таинств — Благовещение, Посещение, Рождество, Сретение и Обретение Христа. Затем все запели псалом: «Contemplons le celeste archange…» Голоса и покрывались шумом колес, и слышен был лишь глухой гул этого стада, которое задыхалось в закрытом вагоне, безостановочно катившемся вдаль.
Де Герсен, хотя и старался выполнять религиозные обряды, однако, никак не мог дождаться терпеливо, пока окончится пение псалма. Он то вскакивал, то снова садился. Наконец, он облокотился на перегородку и стал вполголоса разговаривать с больным пассажиром, сидевшим в соседнем отделении, прислонявшись к этой же перегородке. Господин Сабатье было около пятидесяти лет, он был приземист, с большой, совершенно лысой головой и добродушным лицом. Он уже пятнадцать лет болен спинной сухоткой, припадками которой страдал периодически; ноги его, разбитые параличом, отнялись безвозвратно. Жена, сопровождавшая Сабатье, передвигала ему омертвелые ноги, когда они, подобно свинцовым слиткам, утомляли его своею тяжестью.
— Да, сударь, вот в каком я положении!.. А прежде я служил преподавателем пятого класса в лицее Шарлеман. Сначала я думал, что у меня простой ревматизм. Затем появилась острая, стреляющая боль, точно от укола раскаленной шпаги в мускулы. В продолжение десяти лет болезнь постепенно одолевала меня, я советовался со всеми докторами, ездил на всевозможные воды; теперь боли сделались слабее, вот я не могу двинуться с кресла… И вот, я, который жил прежде, не заботясь о религии, вернулся к Богу: сознавая себя столь несчастным, я подумал, что Лурдская Богоматерь не может не сжалиться надо мною.
Пьер, заинтересовавшись словами больного, также наклонился над перегородкой и стал вслушиваться.
— Не правда ли, господин аббат, — страдания есть лучшее средство для пробуждения души? Я уже седьмой год езжу в Лурд, не отчаиваясь в своем излечении. В нынешнем году, я убежден, Пресвятая Дева исцелит меня. Да, я еще надеюсь ходить, и живу только этим упованием.
Господин Сабатье прервал свою речь, попросив жену передвинуть ноги влево; Пьер с удивлением смотрел на него, пораженный столь упорной верой у человека интеллигентного, принадлежащего к университетскому персоналу, обыкновенно закоренелому в вольтерьянстве. Каким образом зародилась и упрочилась в его сознании вера в чудеса?
По словам самого Сабатье, только тяжкое испытание могло вызвать эту потребность в иллюзии, этот расцвет вечно утешающей силы.
— Моя жена и я, как видите, одеты нищенски, потому что в нынешнем году я хотел превратиться в бедняка; я поехал ради уничижения, за счет благотворительного общества, чтобы Пресвятая Дева присоединила меня к числу несчастных своих детей… Однако, не желая отнять место у действительно нуждающегося, я внес пятьдесят франков в кассу Hospitality, — что, как вам известно, дает право предоставить участие в паломничестве одному больному по своему назначению. Я даже познакомился с этим больным, едущим на мой счет. Мне представили его перед отходом поезда, на вокзале. У него, как говорят, чахотка, он, на мой взгляд, совсем, плох, совсем плох…
Снова наступило молчание.
— Что же, пусть Пресвятая Дева спасет и его. Она может сделать все, — тогда я буду вполне счастлив. Она исполнит все мои желания!
Трое собеседников продолжали разговаривать, как бы уединившись около своей перегородки; заговорив о медицине, они перешли к романскому стилю архитектуры, заметив вдали, на холме, колокольню, при виде которой все паломники перекрестились. Молодой священник и его два спутника, увлеченные привычкой к размышлению, которую привило им образование, как будто забыли, что их окружают бедные, страждущие люди, неразвитые умы, подавленные скорбью. Так миновал час, паломники пропели еще два псалма, поезд миновал станции Тури и Дезобре; в Божанси они прекратили, наконец, свой разговор, услышав, что сестра Гиацинта, похлопав в ладони, запела своим свежим, певучим голосом:
— Parce, Domine, parce populo tuo…
И снова раздались звуки пения; голоса паломников слились в один аккорд, непрерывно оглашая вагон словами молитв, утоляющих скорбь, возбуждающих надежду, постепенно захватывающих страждущее сердце, томящееся жаждой милости и исцелений, за которыми эти несчастные пускаются в столь далекий путь.
Пьер, садясь на скамью, посмотрел на Марию; он заметил, что она побледнела, веки ее опустились. Тем не менее, по болезненному выражению ее лица он понял, что больная не спит.
— Вам хуже? Вы страдаете, мой друг?
— О, да, ужасно. Я не вынесу этого… эти постоянные толчки измучили меня…
Мария простонала, раскрыла глаза. Присев на своей постели, она в изнеможении стала смотреть на других страдальцев. В соседнем отделении, против господина Сабатье, поднялась со скамьи высокая девушка, Ла-Гривотт, лежавшая до тех пор неподвижно, точно мертвая. Ей было лет за тридцать; она ходила, переваливаясь, и производила странное впечатление своим круглым, поблекшим лицом, казавшимся почти красивым, благодаря вьющимся волосам и глазам, горевшим лихорадочным блеском. У нее была чахотка в третьем периоде.
— Послушайте, mademoiselle, — обратилась она к Марии осипшим, невнятным голосом, — как хорошо было бы теперь вздремнуть хоть малость. Но нет никакой возможности забыться, — мне так и кажется, что все эти колеса вертятся у меня в голове…
Несмотря на утомление, которое она чувствовала при разговоре, чахоточная упорно вдалась в подробное тесание своей жизни.
Она — матрацница, долго занималась, вместе с одной из своих теток, производством тюфяков, переходя из дома в дом, в Борея; она приписывает свою болезнь заражению от шерсти, которую расчесывала в молодости. За последние пять лет она обошла все парижские больницы. О знаменитых докторах ока говорила, как о близких знакомых. Сестры общины Ларибуазьер, заметив, что Ла-Гривотт страстно увлекается религиозными обрядностями, уверяли чахоточную, что Пресвятая Дева ожидает ее в Лурде и исцелит ее.
— Нечего говорить, что я нуждаюсь в ее помощи: они уверяют, что у меня одно легкое никуда не годится, да и другое немногим лучше… Знаете, — каверны… Сначала у меня болело между плечами, я отхаркивала мокроты. Затем я исхудала до такой степени, что страшно было смотреть. Теперь я постоянно обливаюсь потом; от сильного кашля у меня точно обрывается сердце, я не могу отхаркивать мокроту, — она слишком густа… И, как видите, ноги не держат меня, я ничего не ем.
Кашель заставил ее умолкнуть; она задыхалась, посинела.
— А, все-таки, я не хотела бы поменяться с миссионером, которого поместили в другом отделении, за вами. У него то же самое, что у меня, но в худшей степени.
Больная заблуждалась. За перегородкой, рядом с Марией, действительно, лежал на тюфяке молодой миссионер, брат Изидор; его не видно было, потому что он не мог пошевелить даже пальцем. Но он умирал не от чахотки, а от воспаления печени, которым заболел в Сенегале. Длинный, тощий, с желтым, высохшим, как пергамент, мертвенным лицом, он страдал невыносимо. Нарыв, образовавшийся в печени, вскрылся наружу, гнойное истечение изнуряло больного. Он не переставал лихорадочно дрожать, подвергался тошноте и бредил. Жизнь сохранилась только в глазах его, светившихся неугасимой любовью, озарявших своим выражением лицо, напоминавшее лик страдавшего святого; черты простого крестьянского типа, освещенные верой и душевным увлечением, казались по временам дивно прекрасными. Он был родом из Бретани, — тщедушный отпрыск слишком многочисленной семьи, он покинул родину, чтобы старшим братьям досталось больше земли. Ему сопутствовала одна из сестер; Марта была моложе его на два года. Она служила «одной прислугой» у господ в Париже, — ничтожная служанка проявила высокое самоотвержение, она оставила место, чтобы последовать за больным братом, не жалея своих скудных сбережений.
— Я лежала на дебаркадере, когда его втащили в вагон, — снова заговорила Ла-Гривотт, — четверо людей несли его…
Она не окончила рассказа. Удушливый приступ кашля потряс все ее тело, заставил опуститься на скамью. Она задыхалась, красные пятна на щеках привяли синеватый оттенок.
Сестра Гиацинта тотчас же подошла к ней, приподняла голову и обтерла губы полотенцем: полотно окрасилось багровыми пятнами. Госпожа Жонкьер в тоже время ухаживала за больной, сидевшей против нее. Ее звали госпожой Ветю; муж ее бедный часовщик из квартала Муффетар, не мог отлучиться из своего магазина, чтобы проводить ее в Лурд. Она заручилась опекой благотворительного общества, чтобы не лишиться ухода во время путешествия. Страх, внушаемый смертью, заставил ее обратиться к религии, хотя она ни разу не побывала в церкви со дня своего первого причащения.
Она знала, что доктора призвали ее неизлечимой: рак в желудке подтачивает ее жизненные силы. Лицо ее уже приняло зловещий вид желтоватой маски, присущий страдающим этою беспощадною болезнью; испражнения ее сделались совсем черными, точно организм выделяет сажу. Она не произнесла ни слова с самого начала пути, губы ее судорожно сжались от жестокой боли. Затем ее стало тошнить, она лишилась сознания. Когда она раскрыла рот, вокруг распространялось невыносимое, надрывающее душу зловоние.
— Это невыносимо, — прошептала госпожа де Жонкьер, чувствуя, что голова ее кружится, — необходимо несколько проветрить вагон.
Сестра Гиацинта уложила чахоточную на подушки.
— Конечно, мы можем открыть окно на несколько минут. Но, пожалуйста, не с этой стороны, я боюсь, что приступ кашля повторится… Откройте с вашей стороны.
В вагоне жара становилась все более удушливой, воздух сделался спертым и зловонным. Когда открыли окно, стало несколько свежее. Сестра милосердия торопливо занялась очисткой, она опростала за окно сосуды и тазы, а дама-патронесса вытерла губкой пол, вздрагивавший от сильной качки. Затем пришлось все прибрать. В это время прибавилась новая забота: четвертая больная, ничем не проявившая до тех пор своего присутствия, — худенькая девушка с лицом, закутанным в черную косынку, — заявила, что ей хочется есть.
Госпожа Жонкьер не замедлила, с присущим ей спокойно-самоотверженным видом, предложить свои услуги.
— Не трудитесь, сестра моя. Я нарежу ей хлеба небольшими кусочками.
Мария, стараясь чем-нибудь развлечься, заинтересовалась неподвижной женщиной, прячущей свое лицо под черным покровом. Она догадывалась, что косынка закрывает какое-нибудь повреждение на лице. Ей сообщили, что эта девушка служила бонной. Несчастная, уроженка Пикардии, но имени Элиза Рукэ, должна была оставить свое место и поселиться в Париже, у сестры, которая обращалась с нею очень дурно. Ее не принимали ни в какую больницу, не признавая серьезно больною. Отличаясь глубокою набожностью, она всею душой стремилась в Лурд.
Мария ожидала с бессознательной тревогой, когда же раскроется косынка.
— Достаточно ли мелко порезала я кусочки? — материнским тоном спросила госпожа де Жонкьер. — Можете ли вы просунуть их в рот?
Из-под черной косынки послышался хриплый голос:
— Да, да, сударыня.
Наконец, косынка опустилась. Мария содрогнулась от ужаса. Нос и рот оказались покрытыми волчанкой (lupus), которая постепенно распространилась путем медленного нагноения. Лицо с большими, круглыми глазами, удлинившееся и принявшее сходство с очертаниями передней части собачьей головы, было обрамлено жесткими волосами и производило отталкивающее впечатление. Хрящи носа уже почти разрушились, рот скосился влево от опухоли на верхней губе, сделался похожим на кривую, гнойную и безобразную трещину. Из огромного темного изъязвления сочилась гнойная материя, смешанная с кровью.
— О, посмотрите, Пьер! — прошептала, содрогаясь, Мария.
Священник также вздрогнул, взглянув на Элизу Рукэ, осторожно просовывающую небольшие кусочки хлеба в кровоточивую рану, в которую превратился ее рот. Пассажиры вагона ужаснулись при виде отталкивающего зрелища. И все эти сердца, исполненные надежды, прониклись одним страстным желанием: «Пресвятая, Всемогущая Дева, — вот будет чудо, если такая язва исцелится!»
— Дети мои, перестанем думать о себе, чтобы исцелиться, — воскликнула сестра Гиацинта, не изменяя своей ласковой, утешающей улыбке.
Она подала знак к чтению второй молитвы, сопровождаемой перебиранием четок; в ней упоминается пять скорбных моментов: Христос в Масличном саду, Христос, побиваемый тростью, Христос, увенчанный терниями, Христос, несущий крест, Христос, умирающий на кресте. Затем последовало пение псалма: «Je mets ma confiance, Vierge, en votre secours»… («Уповаю на Твое заступничество, Пресвятая Дева»)…
Поезд уже миновал Блуа, со времени отъезда прошло больше трех часов. Мария, перестав смотреть на Элизу Рукэ, обратила внимание на пассажира, поместившегося в углу другого отделения, с правоq стороны, где положили брата Изидора.
Мария уже несколько раз посматривала на этого молодого человека с редкою, уже седеющею бородою; он был одет в поношенный черный сюртук. Небольшой, тощий, с впалым, покрытым испариной лицом, он, по-видимому, переносил тяжелые страдания. Тем не менее, он хранил полную неподвижность, как будто замер в своем углу, не произнес ни одного слова и не переставал всматриваться своими расширившимися зрачками в одну точку. Мария заметила, что его веки вдруг опустились: больной паломник лишился сознания.
Она поспешила позвать сестру Гиацинту.
— Посмотрите-ка, сестра! Этому господину, кажется, дурно.
— Которому, мое дорогое дитя?
— Вон тому, который откинул назад голову.
Все население вагона заволновалось; здоровые паломники встали с мест, чтобы досмотреть. Госпожа де Жонкьер крикнула Марте, сестре Изидора, чтобы она потрогала за руки больного.
— Расспросите его, узнайте, что у него болит.
Марта приблизилась, стала расспрашивать. Но паломник не откликался, хрипел и не открывал глаз.
Кто-то крикнул испуганным тоном:
— Кажется, он умирает.
В вагоне водворился еще больший переполох, отовсюду доносились восклицания, советы. Никто из паломников не был знаком с пассажиром, которому сделалось дурно. Он, несомненно, не принадлежал к числу лиц, состоящих под опекой благотворительного общества Hospitality, у него на груди не было билета, — белого, как и сам поезд. Кто-то сообщил, что больной явился на вокзал всего за три минуты до отхода поезда. Он едва дотащился до вагона и с необычайно утомленным видом забился в угол, где готовится теперь испустить последнее дыхание. С самого начала пути он не трогался с места. На крючке, возле него, висела потертая, высокая шляпа, за лентой которой виднелся железнодорожный билет.
Сестра Гиацинта воскликнула:
— Он очнулся! Спросите, как его зовут?..
Но больной и на этот раз ничего не ответил на вопрос Марты; из груди его вырвался стон, невнятная жалоба:
— О, как я страдаю!
С этих пор он не переставал повторять эти слова. В ответ на расспросы, — кто он такой, где живет, какою болезнью страдает, чем можно помочь ему, он не давал никакого разъяснения, не прекращая своих стонов:
— О, как я страдаю!.. О, как я страдаю!..
Сестра Гиацинта едва сдерживала свое нетерпение.
Увы, она попала не в одно отделение с этим больным! Она непременно пересядет на первой же станции, на которой остановится поезд. К сожалению, остановка предстоит не скоро. Впечатление, производимое больным, сделалось потрясающим, когда он снова откинул к спинке скамьи свою голову.
— Он кончается, он кончается, — повторил прежний голос.
Господи, что же теперь делать? Сестра Гиацинта знала, что один из отцов ордена Успения, отец Массиас, сопровождает поезд со священным елеем для напутствования умирающих; во время поездок ежегодно повторялись смертные случаи между паломниками. Сестра, однако, не решалась подать сигнал для остановки поезда.
В поезде имеется также отделение с различный припасами, которым заведует сестра Сен-Франсуа; это отделение снабжено небольшой аптекой. В нем же помещается доктор. Если больной доживет до Пуатье, где они остановятся на полчаса, ему будет оказана самая тщательная медицинская помощь. Но доживет ли он? — вопрос мучительный и ужасный.
Понемногу, однако, все успокоились. Хотя обморок продолжался, но больной дышал свободнее, казался уснувшим.
— Умереть, не доехавши, — прошептала Мария, вздрагивая всем телом, — умереть у предела земли обетованной.
Отец стал успокаивать ее.
— Но я также трудна и так мучительно страдаю!
— Уповайте, — сказал Пьер, — Пресвятая Дева бодрствует над вами.
Мария не могла больше сидеть на постели; пришлось снова уложить ее в ее тесную домовину. Отец и священник принуждены были соблюсти при этом чрезвычайную предусмотрительность, так как малейшее сотрясение вызывало стон у больной девушки. В ореоле своих пышных, золотистых волос, недвижная, почти бездыханная, с лицом, отражающим страдание, она напоминала покойницу.
Прошло уже четыре часа, поезд мчится, мчится без остановки. Вагон трясло невыносимо, раскачивая, как маятник, вследствие того, что он был прицеплен в хвосте поезда, лязг цепей и грохот колес казались оглушительными. В окна, которые пришлось оставить полуоткрытыми, проникала едкая и горячая пыль. Но больше всего изнурял паломников удушливый, палящий зной, предшествующий грозе. Небо, окрасившееся бурым колоритом, все гуще заволакивалось тяжелыми тучами. Нагревшиеся отделения вагона превратились в духовые печи; в этих движущихся клетках люди ели, пили, больные удовлетворяли всем своим потребностям, дыша испорченным воздухом, среди шума стонов, звуков молитв и пения псалмов.
Не одна только Мария чувствовала себя хуже, другие больные также изменились в дороге. Маленькая Роза лежала неподвижно на коленях впавшей в отчаяние матери, не сводившей с ее лица своих больших глаз, наполненных слезами. Девочка так сильно побледнела, что госпожа Маз два раза наклонялась и пожимала ей руки, боясь, что они похолодели.
Госпожа Сабатье должна была ежеминутно передвигать мужу ноги; он жаловался, что они своею тяжестью оттянули ему бедра.
Брат Изидор, несмотря на свое беспамятство, издавал глухие стоны; сестра, чтобы облегчить его страдания, приподняла брата и держала на своих руках.
Ла-Гривотт, казалось, уснула, но все тело ее вздрагивало, точно от икоты, тонкая струйка крови сочилась изо рта.
Госпожа Ветю еще раз наполнила вагон зловонием своего черного выделения. Элиза Рукэ не старалась больше сбывать отвратительную язву, зиявшую на ее лице. Неизвестный пассажир продолжал хрипеть в своем углу, тяжело дыша, точно готовясь умереть с минуты на минуту.
Госпожа де Жонкьер и сестра Гиацинта хлопотали неутомимо, но и они не успевали облегчить всех страданий. По временам этот вагон, мчавшийся на всех парах, сотрясаемый боковою качкой, колеблющею багаж, разный хлам, развешенный на розетках, и старые корзины, перевязанные веревками, представлялся скорбным и зловещим порождением кошмара. В дамском отделении, десять старых и молодых паломниц, все одинаково жалкие и невзрачные, пели, не умолкая, пронзительными, заунывными и фальшивыми голосами.
Пьер перенесся мысленно в остальные вагоны поезда, — этого «белого» поезда, в котором перевозили труднобольных: все они мчатся, вмещая в себе страдальцев, — триста больных и пятьсот здоровых паломников.
Затем он подумал о других поездах, которые выходят в этот день из Парижа; поезда серый и синий предшествуют белому, поезда зеленый, желтый, розовый, оранжевый отходят позже. По всему протяжению линии поезда назначены ежечасно. Молодой священник вспомнил об иных еще поездах, отходящих в этот день из Орлеана, Мана, Пуатье, Бордо, Марсели, Каркасона. Почва Франции в эту минуту испещрена по всем направлениям подобными поездами, стремящимися туда, к Священной Пещере, влекущими тридцать тысяч больных и паломников к стопам Богоматери. Толпы богомольцев, спешащие в Лурд в этот день, не прекращают своего наплыва и в остальное время. Не проходит недели без того, чтобы туда не прибыло партии паломников; поклониться Лурдской Богоматери стремится вся Европа, весь мир, а не одна Франция: в некоторые годы, отмеченные особенным подъемом религиозного чувства, число паломников в больных достигает трехсот и даже пятисот тысяч.
Пьеру как будто слышится грохот этих быстрых поездов, исходящих отовсюду и стекающихся к одной цели: к скалистой пещере, где теплятся свечи. Все эти поезда стучат колесами, оглашаются стонами страдальцев и пением псалмов. Это — движущиеся госпитали для безнадежных больных, подхваченные волной человеческого страдания, рвущегося в надежде на излечение, — в непреодолимой жажде облегчения, несмотря на опасность ускорить смерть лишениями в пути и беспомощною скученностью в вагонах. Поезда мчатся, мчатся один за другими, мчатся без конца, катя по рельсам земное страдание, жаждущее небесной иллюзии, дающей исцеление недужным и утешающей скорбящих.
И сердце Пьера переполнилось безграничною жалостью к слабому, беспомощному человечеству, проливающему столько слов, переносящему столько скорби и болезней; глубокая печаль охватила его душу; в тайниках ее разгорелось жгучее сострадание, неугасимый пламенник братской любви во всему существующему и живущему.
В половине одиннадцатого, когда поезд отошел от станции Сен-Пьер-де-Кор, сестра Гиацинта подала знак к чтению третьей молитвы, произносимой с четками; в этой молитве прославлялись пять светлых таинств: Воскресение Господа нашего Иисуса Христа, Вознесение Его, Сошествие Св. Духа, Успение Пресвятой Богородицы и Собор Пресвятой Богородицы. Затем паломники спели псалом Бернадетты, — бесконечную, жалобную песнь, состоящую из семидесяти двух стихов, после каждого из которых неизменно повторяется «ангельское целование»; псалом этот постепенно убаюкивает, овладевает всем существом и переходит, наконец, в грезы экстаза, в сладостное предчувствие чуда.
II
[править]По обеим сторонам полотна железной дороги замелькали зеленые полосы равнин Пуату. Аббат Пьер Фроман смотрел в окно на точно убегавшие из виду деревья; мало-помалу глаз перестал различать их. Показалась и так же быстро скрылась колокольня; все паломники перекрестились.
В Пуатье поезд должен был прибыть лишь в тридцать пять минут первого; вагоны продолжали нестись по рельсам, прорезая сгустившийся, удушливый воздух знойного, грозового дня. Молодой священник углубился в свои мечты, звуки псалмов доносились до него, как убаюкивавший напев морского прибоя.
Пьер утратил сознание настоящего, воспоминания о прошлом овладели всеми его помыслами. Он стал перебирать свои самые ранние воспоминания.
Он видит себя в Нейли, в доме, где он родился и живет поныне, — в этом мирном, трудовом доме с садом, в котором зеленеет несколько тенистых деревьев; живая изгородь и плетень отделяют их от сада соседнего, совершенно такого же дома. Ему года три, четыре; Пьеру представляется летний день, стол в тени коренастого каштанового дерева, сидящие за завтраком отец, мать и старший брат. Отца, Мишеля Фроман, он видит неясно, точно сквозь туман; знаменитый химик, член академии, он уединился в лаборатории, которую устроил на окраине малолюдного квартала. Но образ брата Гильона, которому в то время было лет четырнадцать, памятен Пьеру вполне отчетливо; Гильом с утра отпущен домой из лицея по какому-то праздничному случаю. В особенности ясно проносится перед ним кроткое, ласковое лицо матери, с глазами, выражавшими нежную заботливость.
Позднее Пьер узнал, какие огорчения перенесла эта религиозная, веровавшая женщина, согласившаяся, из уважения и по долгу признательности, выйти замуж за человека наворовавшего и старше ее на пятнадцать лет; он оказал ее семье важные услуги. Пьер, позднее дитя этого брака, родился, когда отцу было уже под пятьдесят; он помнит свою мать только в то время, когда она преклонялась и благоговела перед мужем, пламенно полюбив его, — но сердце ее ужасалось при мысли, что душа любимого человека обречена на гибель.
Затем другое, ужасное воспоминание овладело вниманием Пьера: ему вспомнилась смерть отца, убитого в своей лаборатории взрывом реторты. Ему было тогда пять лет, в его памяти неизгладимо врезались мельчайшие подробности, — крик матери, когда она увидела раздробленное, лежавшее среди обломков тело, затем ее ужас, ее рыдания и молитвы, при мысли, что Господь поразил Своим молниеносным гневом нечестивого, осужденного на вечные муки.
Но осмеливаясь сжечь бумаги и книги, она ограничилась лишь тем, что заперла кабинет на ключ и никого не пускала туда. С этого рокового мгновения ее стали преследовать картины воображаемого ада, ее умом овладело одно желание — приобрести неограниченное влияние над меньшим, столь юным сыном и воспитать его в строгой набожности, сделать из него искупительную жертву за грехи отца. Старший сын, Гильом, уже вне ее власти. Он вырос в коллеже и уже проникся современными идеями. Зато младший, Пьер, не расстанется с домашним кровом, в наставники ему будет приглашен священник; втайне мать мечтала, питала сокровенную, страстную надежду увидеть когда-нибудь самого сына священником, представляла себе его служащим первую мессу, облегчающим страдания душ, обреченных на вечные муки.
На фоне зеленых ветвей, осыпанных блестками солнечных лучей, выступила другая живая картина. Пьер увидел перед собою Марию де Герсен, — однажды утром она представилась ему такою, когда он заметил ее сквозь щель в изгороди, разделявшей соседние сады. Господин де Герсен, потомок одного из незнатных дворянских родов Нормандии, был по профессии архитектором и по влечению ума — изобретателем. Он занимался в то время постройкой селений для рабочих, с церковью и школой; увлекающийся, беспечный, точно артист-неудачник, он рискнул своим состоянием в триста тысяч франков для этого крупного, но недостаточно обдуманного дела. Госпожу Герсен с госпожой Фроман сблизила одинаковая страстность религиозной веры. Первая из них, женщина энергичная и суровая, держала весь дом в своих твердых руках, оберегая семью от упадка. Она воспитывала своих обеих дочерей, Бланш и Марию, в строго набожном духе. Старшая дочь унаследовала сдержанный характер матери; Мария, несмотря на глубокую религиозность, была полною жизни, резвою девочкою, оглашавшею дом своим беззаботным, звонким смехом, Пьер и Мария были товарищами игр с первых лет своего детства, обе семьи сталкивались постоянно, то и дело, сносясь через живую изгородь.
В ясное солнечное утро, которое вспомнилось Пьеру, девочке исполнилось десять лет. Ему стукнуло шестнадцать, в следующий вторник он поступил в семинарию. Он раздвинул зеленые ветви и смотрел. Никогда еще Мария не казалась ему столь прекрасной. Ее золотистые волосы так длинны, что совершенно закрывают ее, когда она распускает косы. Пьер с поразительной отчетливостью воскрешает в своем воображении ее лицо, каким оно было тогда, — ее полные щеки, голубые глаза, румяные губы и, в особенности, белоснежный атлас ее кожи. Она была свежа и ослепительна, как солнце; и на ресницах ее дрожали слезы: она узнала о предстоящем отъезде Пьера. Они присели вместе под тень изгороди, в глубине сада. Руки их соединились, им хотелось плакать. Во время своих игр они никогда не обменивались никакими клятвами. Наивность и невинность их были безграничны. Но накануне разлуки сердечная нежность сама собой просилась на уста, они говорили, не понимая значения своих слов, давали обещание постоянно думать друг о друге, встретиться когда-нибудь, как встречаются на небесах, — чтобы изведать блаженство. Затем, сами не понимая, как это случилось, они крепко обнялись и, обливаясь горючими слезами, стали осыпать поцелуями друг друга. Пьер сохранил чарующее воспоминание об этих мгновениях, — воспоминание это нигде не покидало его, оно до сих пор живет в его душе, после стольких лет и стольких скорбных утрат.
Резкий толчок вывел его из задумчивости. Он скользнул рассеянным взором по лицам страдальцев, ехавших в вагоне, досмотрел на застывшую, сокрушенную горем госпожу Маз, на маленькую Розу, жалобно стонавшую на коленях матери, на Ла-Гривотт, задыхавшуюся от хриплого кашля. На мгновение внимание его привлекло улыбающееся лицо сестры Гиацинты, окаймленное белым чепцом. Трудный путь продолжается по-прежнему, маня вдаль лучом божественной надежды. Потом все окружающее понемногу снова расплылось в поток воспоминаний, нахлынувших из пережитого; до слуха Пьера доносится лишь убаюкивающее пение псалма, — чьи-то невнятные голоса, долетающие из незримого пространства.
Вот, Пьер поселился в семинарии. Он отчетливо помнит классы, двор, обсаженный деревьями. Но перед ним, точно в зеркале, ярче всего вырисовывается образ юноши: это он сам. Он глядит на этот образ, рассматривает с такою подробностью, точно это кто-то посторонний. Высокий и тонкий, он, выделяется удлиненным лицом, с сильно развитым лбом, прямым и высоким точно башня, челюсти суживались, завершались почти острым подбородком. Рассудочность, по-видимому, всецело преобладала в нем, — только губы, довольно пухлые, сохраняли нежное выражение. Когда серьезность лица смягчалась, рот и глаза дышали неутомимою жаждою любви и ласки, неудержимым стремлением отдаться всей душой и испытать очарование жизни. Впрочем, такие порывы тотчас же подавлялись пытливою рассудочностью, он постоянно стремился — знать и понимать.
Он не без удивления вспоминает о годах, проведенных в семинарии. Как мог он переносить так долго суровую дисциплину слепой веры, как мог он подчиняться приказанию верить во все, не проверяя? У него требовали полного отречения от своей мысли, — и он принудил себя к этому, ему удалось подавить в себе мучительное влечение к исканию истины. Его воля, очевидно, была подавлена слезами матери, его воодушевляло лишь одно желание: осчастливить ее, осуществив заветную мечту.
Теперь он припоминает, однако, что по временам его смущало желание сбросить с себя этот гнет, — он проводил иногда ночи в слезах, они плакал, сам не зная отчего… В такие ночи перед ним проносились смутные очертания пестрых видений: ему слышался трепет свободной и деятельной жизни, кипевшей за стенами семинарии, и в то же время ему беспрестанно чудился образ Марии, — сияющей красотой заплаканной и целующей его от всей души, как в то незабвенное утро. И только эти минуты сохранились в его душе: годы духовного обучения, однообразные уроки, службы и обрядности слились в объятую мертвенным безмолвием, сумеречную дымку.
Поезд, не останавливаясь, пролетел на всех парах мимо станции. Под стук колес в смутных мечтах Пьера продолжал развертываться свиток воспоминаний. Он увидел перед собой обширное, пустынное, обнесенное заборами поле. Ему двадцать лет. Довольно продолжительная болезнь, прервав учение, заставила отослать его в деревню. Он долго не виделся с Марией: два года, во время каникул, проведенных в Нейли, Пьер не мог встретиться с нею, потому что она постоянно путешествовала. Он знал, что подруга детства опасно заболела вследствие падения с лошади; этот несчастный случай произошел, когда ей было тринадцать лет, в период созревания. Госпожа де Герсен, в отчаянии, теряясь от противоречивых советов докторов, ежегодно возила дочь на воды по различным лечебным станциям. Затем Пьер услышал о скоропостижной смерти этой суровой, но столь необходимой для своей семьи, матери. Она умерла при трагических условиях: ее в пять дней свело в могилу воспаление легких, которым госпожа де Герсен заболела в Бурбуле, на вечерней прогулке, сняв с себя накидку, чтобы покрыть плечи Марии, привезенной туда лечиться. Отцу пришлось ехать в Бурбул, привезти домой свою дочь, почти обезумевшую от горя, и тело покойной жены. К довершению несчастья, после кончины матери материальное положение семьи пошатнулось: дела архитектора все больше запутывались, он безрасчетно расточал свое состояние, затевая рискованные предприятия. Мария уже не вставала со своего переносного стула-кушетки; хозяйством заведовала одна Бланш, — но старшая сестра была всецело поглощена своими последними экзаменами, настойчиво добиваясь дипломов, в предвидении, что в будущем ей непременно придется искать заработков.
Среди этих неясных, полузабытых воспоминаний ярко выделяется отчетливая картина. Когда ему исполнилось двадцать четыре года, слабое здоровье снова заставило его испросить отпуск. Он на много отстал от своих сверстников, получил только четыре младших духовных чина: но, по возвращении из отпуска, его назначают помощником диакона, причем он должен будет навсегда отречься от мирской жизни, пронести ненарушимую присягу.
Как ясно представляется ему свидание, пережитое в том же садике де Герсенов, в Нейли, где он так часто играл в детстве! Кресло Марии подкатили к высоким деревьям, зеленевшим у изгороди. Они беседовали наедине, среди печального безмолвия осеннего вечера. Мария, в глубоком трауре по своей матери, полулежит; ноги ее неподвижны. Пьер, также в черной одежде — он уже носил рясу — сидит возле нее, на железном стуле. Прошло уже пять лет с тех пор, как она заболела. Ей было тогда восемнадцать лет; она сделалась бледною и исхудала, но казалась по-прежнему очаровательной, болезнь пощадила ее пышные, золотистые волосы.
Пьер считал ее неизлечимо больной, осужденной никогда не дозреть, не сделаться женщиной. Доктора, расходившиеся во мнениях о ее болезни, отказались от нее. В тот сумрачный осенний вечер, который ему вспоминается, она, вероятно, рассказывала ему обо всем этом, под шелест осыпающихся, поблекших листьев. Но он не запомнил ее слов. В его памяти сохранилась лишь кроткая улыбка молодого, все еще столь прекрасного лица, на которое легла тень отчаяния, сожаления о неизведанной и уже загубленной жизни. Он догадался, что Мария вспоминает их давнишнее прощание перед разлукой, на этом же месте, у изгороди, озаренной блестками солнечных лучей. Все прежнее, — их слезы, поцелуи, обеты встретиться со временем для несомненного счастья, — все как будто умерло… Они встретились, — но что за польза теперь в этом? Она как бы перестала жить, а он собирается отречься от радостей земного существования. Врачи признали свое бессилие, признали, что она никогда не сделается женщиной, не будет ни женой, ни матерью, что же препятствует и ему отречься от стремлений своего пола, предаться всем существом Богу, на служение Которому посвятила его мать? Пьер переживает скорбное обаяние этого последнего свидания; Мария печально улыбалась, вспоминая их детскую привязанность, говорила о счастье, которое ему, несомненно, сулит служение Господу. Эта мысль так растрогала ее, что она взяла с Пьера слово, что он пригласит ее на свою первую мессу.
У станции Сент-Мор послышался стук, заставивший Пьера обратить внимание на вагон. Он подумал, что с кем-нибудь из спутников снова случился припадок или обморок. Но лица страдальцев, которых он увидел перед собой, не изменились; эти лица сохранили прежнее напряженное выражение, отражая тревожное ожидание божественной, так долго медлящей помощи. Господин Сабатье тщетно старался поудобнее уложить свои ноги; брат Изидор продолжал стонать жалобно, точно умирающий ребенок. Госпожа Ветю, пересиливая невыносимую боль в желудке, сдерживала дыхание, стиснув губы; почерневшее и сумрачное лицо ее казалось разлагающимся. Стук раздался по неосторожности госпожи де Жонкьер, уронившей цинковый круг при очистке сосуда. Неловкое движение дамы-патронессы рассмешило больных, несмотря на переносимые ими страдания; болезнь как будто превратила в детей этих простых душою страдальцев. Сестра Гиацинта, основательно называвшая их детьми и заставлявшая слушаться одним своим словом, тотчас же приказала продолжать молитву, в ожидании Angelus’a, который должен быть, по установленной заранее программе, прочитан в Шателлеро. Ave повторялись без конца, сливаясь в глухой шепот, в невнятное бормотание, покрывавшееся лязгом цепей и грохотанием колес.
Пьеру двадцать шесть лет, он сделался священником. За несколько дней до посвящения в духовный сан, в его уме возникли запоздалые сожаления: он стал сознавать, что принимает на себя обязанности, не проверив своего призвания с полною отчетливостью. Он избегал всякого обсуждения, старался относиться бессознательно и бесповоротно принятому решению; ему казалось, что он, точно одним взмахом топора, искоренил в себе все человеческие стремления. Тело его как бы умерло вместе с наивным романом детства; героиня его, беленькая девочка с золотистыми кудрями, прикована к ложу своей болезни, телесно умерла, как и он.
Затем он пожертвовал своим разумом, — он полагал сначала, что эту жертву принести легче, надеясь, что достаточно лишь пожелать, чтобы остановить работу мысли. Притом же он стал обдумывать этот вопрос слишком поздно, он не мог отступить в последнюю минуту. Хотя, произнося окончательные, торжественные обеты, Пьер испытал затаенное смущение, глубокое чувство страха и неопределенного сожаления, однако, он забыл обо всех своих сомнениях, получив величайшее нравственное удовлетворение в тот день, когда мать дождалась, наконец, осуществления своей заветной мечты, — выслушала отслуженную им первую мессу. Ему ясно видится его бедная мать в небольшой церкви в Нейли, которую она сама избрала: в этой церкви отпевали останки его отца.
В холодное ноябрьское утро кроме нее почти никого не было в темной, маленькой капелле; коленопреклоненная, закрыв лицо руками, она долго рыдала в то время, когда он поднимал святые дары. Мать Пьера испытала в это мгновение последнюю радость, — она доживала свою жизнь в печали и одиночестве, совсем не видясь со своим старшим сыном, который, увлекшись другими убеждениями, ушел из дому с тех пор, как брат его стал готовиться в священники. Про Гильома рассказывали, что он, пойдя в химии по стопам отца, отстранился от общества и вдался в революционные мечтания; он поселился в небольшом доме, за городом, и посвятил себя опасным опытам над взрывчатыми веществами. Кроме того, — это порвало последнюю связь между ним и его столь набожною, строго нравственною матерью, — Гильом, по слухам, вступил в незаконное сожительство с женщиной неизвестного, темного происхождения. Пьер, в детстве страстно любивший старшего брата за его доброту и веселый характер, уже три года не виделся с ним.
Затем сердце его мучительно сжалось: он вспомнил о смерти матери. Она также скончалась внезапно, проболев всего три дня, — сошла в могилу так же нежданно, как госпожа де Герсен. Однажды вечером, после безумно-торопливых розысков доктора, он увидел свою мать, умершею во время его отсутствия. Она лежала бледная, недвижная. На губах Пьера навсегда запечатлелось ледяное выражение прощального поцелуя. Он не помнит ни о чем больше, — бодрствование над телом матери, траурные приготовления, похоронное шествие, все изгладилось из его памяти; он пережил такое сильное потрясение, столь жестокую и мучительную скорбь, что едва не умер от этого. Он вернулся с кладбища в лихорадочном состоянии и заболел горячкой. В течение трех недель он не проходил в сознание, бредил, боролся между жизнью и смертью. Во время болезни явился старший брат и стал ухаживать за ним; затем Гильом произвел дележ небольшого наследства, оставил Пьеру дом и скромную ренту, а свою часть взял деньгами. Увидев, что опасность миновала, старший браг тот час же удалился, вернувшись к своей таинственной деятельности.
Дни выздоровления казались бесконечными в стенах опустелого дома. Пьер не сделал никакой попытка удержать Гильома, — он понимал, что они разошлись безвозвратно. Сначала он страдал от одиночества; потом, однако, он стал испытывать успокоение в глубоком безмолвии комнат, не смущаемом шумом, изредка доносившимся с улицы; ему полюбился небольшой тенистый сад, где он проводил целые дни, не видя ни души. Особенно охотно отдыхал он в прежней лаборатории, в кабинете покойного отца, который мать Пьера в течение двадцати лет держала запертым на ключ, как бы желая замуровать в нем воспоминание о минувшем безверии. Если бы смерть ни застала ее врасплох, она, быть может, решилась бы, наконец, уничтожить бумаги и книги, не смотря на свою кротость и не смотря на покорность и уважение, которые она выказывала прежде к мужу.
Пьер приказал раскрыть окна, очистить от пыли письменный стол и библиотеку, и избрал своим местопребыванием большое кожаное кресло. Он проводил в нем отрадные часы; болезнь точно возродила его, вернула ему юность. Читая книги, которые ему попадались под руку, он испытывал чрезвычайное умственное наслаждение.
В продолжение двух месяцев медленного выздоровления Пьеру остались памятными лишь посещения доктора Шассеня. Он был старым другом отца Пьера; врач с большими познаниями, Шассень ограничивался скромной ролью практического деятеля, все честолюбие его было направлено к облегчению человеческих страданий. Ему не удалось вылечить госпожу Фроман, — зато молодой священник счастливо отделался, при его помощи, от опасной болезни. Шассень время от времени навещал его, развлекал беседой, рассказывал Пьеру об его отце, знаменитом химике, забавные анекдоты, — вдаваясь в трогательные подробности, так и веявшие пламенной дружбой.
Мало-помалу в сознании выздоравливающего ярко сложился образ человека, очаровательного по своей простоте, сердечности и добродушию. Таким был его отец в действительности; наслушавшись матери, Пьер как нельзя более ошибочно представлял его черствым тружеником науки. Мать, конечно, никогда не внушала сыну ничего, кроме уважения к незабвенной памяти отца; но разве она не считала мужа неверующим, отрицателем, о котором плачут ангелы, поборником нечестия, восстающим против дела рук Божиих? Таким образом, воспоминание о нем сохраняло сумрачный оттенок, — он, казалось, бродит по дому, как призрак души, обреченной на скитания. Между тем, теперь его образ озарился светлым, ласкающим глаз сиянием; это был неутомимый труженик, пламенный искатель истины, стремившийся только к общему счастью и любви. Доктор Шассень, родившийся в Пиренеях, к глухой деревне, где верят в колдуний, впал некоторую склонность к религии, хотя ни разу не был в церкви за все сорок лет, которые он прожил в Париже. Но он верил непоколебимо: если существует рай, то Мишель Фроман непременно пребывает в нем.
Пьер пережил в несколько минут жестокую борьбу, которая в течение двух месяцев терзала его душу. Кризис этот разразился над ним не потому, что в библиотеке оказалась книга, заключавшая в себе нападки на религию: отец, бумаги которого он разобрал, никогда не выходил из пределов технических, ученых изысканий. Тем не менее, помимо его воли, ум Пьера озарился светом науки. Он усвоил себе ряд доказанных опытом явлений, опровергавших католические догматы, подрывавших в его сознании факты, в которые он обязан верить.
Болезнь как бы возродила его, — ему казалось, что он вступает в новую жизнь, снова начинает учиться, отрадное чувство выздоровления обновляло его, несмотря на медленное восстановление телесных сил, мышление молодого священника приобрело чрезвычайную проницательность. В семинарии, по совету своих учителей, он всегда обуздывал в себе дух пытливости, влечение к точному знанию. Преподаваемое часто удивляло Пьера, но он успел подавить протест разума, приносил жертву, которой требовала от него вера. И вдруг все, с таким трудом возведенное здание догматов рухнуло под напором возмутившегося разума, громко предъявившего свои права. И он не в силах заставить умолкнуть этот тайный голос. Истина хлынула кипучим, непреодолимым потоком; Пьер понял, что ему никогда не удастся вновь водворить заблуждение в своем сознании. Он лишился, безвозвратно лишился всей своей веры.
Он нашел в себе мужество умертвить запросы своей телесной природы, он отрекся от юношеской любви, восторжествовал над чувственностью. Все эти жертвы ему доступны, но есть, он теперь понимает это, одна непосильная жертва: он не может отказаться от размышления. Он ясно сознавал, что в сокровенных тайниках его существа возрождается отец, преодолевший, наконец, в борьбе двойственной наследственности влияние матери, так долго тяготевшее над Пьером. Верхняя часть его лица, — прямой лоб, напоминавший своею формой башню, — как будто сделалась еще выше, тогда как нижняя часть головы, — острый подбородок в нежно обрисованный рот, — стушевались.
Однако, по временам, когда сгущались сумерки, в нем просыпалась потребность любви, сердце его смягчалось; он тяжело страдал, скорбел всею душою об утрате веры, страстно жаждал вернуть ее. И только после того, как в комнату вносили лампу, и все вокруг озарялось светом, мысли его прояснялись; он снова чувствовал в себе энергию, самообладание, силы для мученичества, решимость пожертвовать всем для спокойствия совести.
Душевный разлад определился: Пьер сделался аббатом и, вместе с тем, утратил веру. На его жизненном пути, перед ним внезапно очутилась бездонная пропасть. Все рухнуло, дальнейшее существование утратило всякий смысл. Как же следовало поступить в таком случае? Не предписывала ли ему простая честность сбросить с себя рясу, вернуться в мир? Но ему случалось встречать священников-ренегатов, эти отступники возбуждали в нем презрение. Один знакомый священник женился, — его поступок кажется Пьеру отвратительным. Это, несомненно, лишь следы многолетнего духовного образования: он сохранил убеждение в непозволительности отречения от священства; отдавшись однажды Богу, нельзя нарушить своего обета. Возможно также, что он сознавал себя носящим слишком резкий внешний отпечаток, слишком непохожим на остальных людей, опасался казаться неловким и лишним в их среде. Его заставили отречься от своего пола, — он останется чуждым для людей, хотя бы из болезненного самолюбия. Пережив иного тревожных дней, перенося томительную, постоянно возобновлявшуюся борьбу с возродившейся вместе с восстановлением сил жаждой личного счастья, он принял героическое решение: остаться священником — и священником, честно выполняющим свой долг. У него достанет сил на такое самоотречение. Хотя он не мог заглушить своего разума, однако, он преодолел запросы тела, — он уверен, что сдержит обет целомудрия; он, безусловно, убежден, что жизнь его останется чистой и безупречной.
Что ему до всего остального, если страдает именно он, если никто в мире не подозревает, что скорбь испепелила его сердце, что вера угасла в его душе, и вся жизнь превратилась для него в агонию, в бесплодную борьбу с ужасною ложью! Он найдет твердую опору в своей честности, будет добросовестно выполнять свой долг, не нарушая ни одного из произнесенных им обетов, не отступая от установленных обязанностей священнослужителя, — станет проповедовать, прославлять Бога у алтаря, распределяя между верующими хлеб вечной жизни. Кто осмелится вменить ему в преступление утрату веры, если даже обнаружится когда-нибудь это великое несчастие? И чего больше можно требовать от него, если он посвятит всю свою жизнь выполнению обетов, станет относиться с полным рвением к своему служению, принесет все способности в жертву делу милосердия, не надеясь на награду в будущей жизни? Приняв такое решение, он успокоился, почувствовал под собою твердую почву и снова высоко поднял голову, сознавая скорбное величие своей задачи: священник, лишившийся веры, он не перестанет бодрствовать над верою ближних. И он, конечно, не один несет такое бремя, — он чувствует, что другие католические священники, братья по смущенному, снедаемому сомнением духу, также остаются у алтаря, как солдаты, лишившиеся отечества, и находят в своей душе мужество осенять небесною иллюзией коленопреклоненные толпы молящихся.
Окончательно оправившись от болезни, Пьер возобновил свое служение в небольшой церкви, в Нейли. Каждое утро он служил мессу. Но он твердо решился не принимать ни повышения, ни лучшего места, так протекли месяцы, годы: Пьер упорствовал в желании остаться безвестным приходским священником, одним из тех незаметных тружеников, которые, исполнив долг, бесследно исчезают с житейской арены. Всякое повышение в сане показалось ему усиливающим сознательную ложь, украденным более достойных. Ему приходилось ограждать себя частых предложений, так как его достоинства могли остаться не залеченными: архиепископ удивился упорной скромности Пьера, духовным властям желательно было прилепить к делу склы, которые, очевидно, таятся в нем. Иногда, однако, он горько жалел, что лишен возможности приносить пользу, принять участие в каком-нибудь великом предприятии, в подготовке господства мира на земле, в деле для спасения и счастья народов, к которому неудержимо влечет его пламенное призвание. К счастью, он пользовался обильным досугом и находил утешение в усиленной работе. Он жадно прочел все книги из библиотеки своего отца, возобновил и проверил прежние изыскания, углубился в кропотливое изучение истории народов, увлекаясь желанием разоблачить коренные причины социальных и религиозных бедствий, чтобы убедиться, действительно ли они необратимы.
Однажды утром, перебирая бумаги в одном из больших ящиков, помещавшихся под шкафами библиотеки, Пьер нашел целое дело о явлениях в суде. В папке оказались подробные документы, показаний Бернадетты, протоколы административных властей, доклады полиции, мнения врачей и, кроме того, чрезвычайно интересные письма частных и конфиденциальные записки. Удивленный такою находкой, — Пьер обратился за разъяснением к доктору Шассеню; последний припомнил, что друг его Мишель Фроман, действительно, одно время с особенною страстностью изучал историю Бернадетты. Сам Шассень, уроженец деревни в окрестностях Лурда, оказал химику содействие в приобретении некоторых документов найденного Пьером архива.
Молодой священник посвятил целый месяц на изучение интересных бумаг. Чистый образ простодушной и пламенно верующей девушки очаровал его, и Пьер возмущался всем, что впоследствии возникли на этой почве, негодовал на варварский фетишизм, пагубные суеверия и торжество симонии. Во время душевного перелома, который он переживал, история Бернадетты могла лишь ускорить утрату веры. Но она вместе с тем, затронула его любознательность: его соблазняла мысль произвести расследование, выяснить неоспоримую научную истину, оказать католичеству услугу, избавив его от этой накипи, от этой столь трогательной и столь ребяческой сказки. Затем ему пришлось отложить свое намерение; Пьер отступил перед необходимостью поехать к Пещере, а добыть необходимые сведения заочно оказалось слишком трудным. В душе его сохранилось от всех этих попыток лишь нежное сочувствие к Бернадетте; при мысли о ней, Пьер всегда испытывал трогательное очарование и бесконечную жалость.
Дни проходили за днями, Пьер жил все более и более уединенно. Доктор Шассень уехал в Пиренейский департамент, пораженный тяжелым горем.
Он бросил свою практику, увез в Котерэ заболевшую жену; Шассень и его дочь, взрослая очаровательная девушка, тревожно следили за развитием болезни, с каждым днем подрывавшей силы дорогого им существа. После их отъезда, домик Нельп окончательно опустел, в нем водворилось могильное безмолвие. Единственным развлечением для Пьера остались редкие посещения де Герсенов, давно уже выехавших из соседнего дома. Пьер отыскал их в тесной квартире, в глубине одной из самых жалких улиц квартала. Первое посещение так глубоко потрясло его, что сердце его болезненно сжалось, когда он вспомнил свою встречу с опечаленной Марией.
Пьер прервал свои воспоминания, посмотрев на Марию; она лежит вдоль скамьи, в своих носилках, Пьер отыскал де Герсенов, она уже была прокована к этому гробу, к которому привинчивают колеса, иногда вывозят больную подышать свежим воздухом. Веселая, резвая девушка, в которой жизнь кипела прежде ключом, умирает от неподвижности и бездействия. Неизменными остались лишь волосы, покрывающие ее точно золотою мантией; она так исхудала, что рот ее кажется уменьшившимся. Мария как будто снова превратилась в девочку. Но больше всего поражали на ее бледном лице скорбные глаза: они как будто утратили зрение, казались застывшими и определенно смотрящими в одну неведомую точку. Больная, видимо, перестала сознавать окружающее, сосредоточилась в ощущении страха и боли. Она заметила, однако, что Пьер глядит на нее, попыталась улыбнуться, — но с уст ее невольно срывались стоны. Улыбка несчастной страдалицы, убежденной, что не доживет до чуда, произвела потрясающее впечатление на молодого священника. Он все свое внимание устремил на нее, видел и слушал только ее, хотя вагон был переполнен страдальцами; все эти страдания как бы сосредоточились в существе Марии, в медленной агонии ее красоты, веселости и молодости.
Пьер, не сводя глаз с Марии, постепенно вернулся к воспоминаниям о минувшем. Он вновь перешил полные горечи и печального очарования часы, которые проводил возле Марии, когда приходил в тесную, бедную квартиру развлекать больную. Де Герсен довершил свое разорение, возмечтав поднять на небывалую высоту производство картин, изображающих религиозные сюжеты. Несостоятельность одной хроматографии лишила его последних крох. Рассеянный, беспечный, он во всем полагался на волю Божию, жил как дитя, под влиянием постоянного самообмана. Не замечая все настоятельнее дававшей чувствовать себя нужды, де Герсен углубился в отыскивание способа управлять движением воздушных шаров; он даже не замечал, что его старшей дочери, Бланш, приходилось проявлять чудеса трудолюбия, чтобы заработать на хлеб своему небольшому семейству, своим двум детям, — как она называла отца и сестру. Бланш, бегая с утра до вечера, в пыль и слякоть, по Парижу, давала уроки французского языка и фортепианной игры, добывала средства, необходимые для постоянного ухода, в котором нуждалась Мария. Больная девушка нередко горько рыдала, с отчаянием обвиняя себя в разорении родных; она считала себя главною причиной этого разорения: из-за нее в течение стольких лет приходится платить докторам, ее возили на всевозможные воды, в Ла-Бурбуль, Экс, Ламалу, Амели-ле-Бек. Наконец, после десятилетнего лечения по различным диагнозам, доктора отступились от нее. Некоторые из врачей полагали, что болезнь вызвана разрывом больших связок, другие приписывали ей то опухоли, то паралич мозга. Мария, движимая чувством стыдливости, отказывалась от исследования, врачи не решались даже задавать ей прямых вопросов; весьма естественно, и каждый из них отстаивал свое мнение, заявляя, что болезнь неизлечима. Впрочем, несчастная молодая девушка надеялась лишь на помощь Божию; она сделала чрезвычайно набожной с тех пор, как заболела, находила единственное облегчение в своей пламенной вере. Ее чрезвычайно огорчала невозможность посещать церковь, и она каждое утро читала мессу. Ее недвижные ноги казались омертвевшими; Мария утратила последние силы, в некоторые дни сестре приходилось кормить ее. Пьеру особенно памятен один вечер. Смеркалось, в комнате еще не зажгли лампы. Он сидел возле нее среди сгущавшегося мрака; и вдруг, Мария сказала ему, что она хочет поехать в Лурд, она уверена, что вернется оттуда здоровою. Он смутился, потерял самообладание, воскликнул, что верить в подобное ребячество — чистейшее безумие. Он никогда не говорил с нею о религии, отказался не только использовать ее, но даже помогать своими советами в исполнении мелких обрядностей. Пьер поступал таким образом под влиянием совестливости и сострадания: было бы слишком тяжело лгать перед ней, и он, с другой стороны, счел бы себя преступным, если бы бросил хоть тень на ее великую, чистую веру, давшую ей силы переносить страдания. Он тотчас же раскаялся, что не сумел подавить своего душевного движения, выдал его неуместным возгласом. Он испытывал глубокое недовольство собою, как вдруг почувствовал, что холодная рука больной прикоснулась к его руке. Мария, ободряемая сгустившимися сумерками, решилась сказать ему тихим, растроганным голосом, что она знает его тайну, ей известно ужасное несчастье, постигшее его: он — священник, и лишился веры. Во время своих бесед с нею, Пьер, помимо желания, выдал свои мысли; Мария, с нежною остью страдающей, любящей подруги проникла в глубину его совести. Она мучительно тревожилась за него, оплакивала его смертельную духовную жизнь даже больше, чем свою. Он точно онемел от этих слов, не находил никакого ответа, своим мнением как бы подтверждая справедливость догадки. А Мария снова стала говорить о Лурде; она добавила совсем тихим шепотом, что хочет поручить и его милосердию Пресвятой Девы, будет умолять Ее возродить в его душе угаснувшую веру.
С этого вечера она не переставала говорить о Лурде; Мария твердила, что если бы ей удалось съездить туда, она вернулась бы исцеленной. Ее останавливает лишь вопрос о деньгах на путешествие, она даже не решается заговорить о нем с сестрою. Прошло два месяца, больная с каждым днем становилась все слабее, изнуряла себя мечтаниями, мысленно уносясь вдаль к сиянию чудотворной Пещеры.
Пьеру пришлось пережить трудные дни. Сначала он наотрез отказался сопровождать Марию. Затем решимость его несколько поколебалась при мысли, что, предприняв путешествие в Лурд, он может воспользоваться случаем пополнить свои изыскания о Бернадетте, очаровательный образ которой врезался в его сердце. Кроме того, он почувствовал, что в сознании его зародилась смутная, но сладостная надежда: быть может, Мария права, быть может, Пресвятая Дева сжалится и над ним, возвратит ему слепую веру, веру младенца, который любит и не рассуждает. О, если бы возможно было верить от всей души, отдаться всем существом своему верованию! Он не сомневается, что большего счастья быть не может. Пьер жаждал веры со всем пылом молодости, со всею страстностью любви, которую питал к матери, — он сгорал желанием избавиться от пытки, которую причиняли ему вдумчивость и знание, хотел, навсегда забыться в небесном неведении. Надежда отрешаться от сознания, превратиться в предмет, подчиняющийся Промыслу, манила его соблазнительной негой. Мало-помалу он проникся желанием испробовать последнюю попытку.
Неделю спустя окончательно решено было предпринять поездку в Лурд. Но Пьер потребовал, чтобы врачей в последний раз пригласили на консилиум для разрешения вопроса, вынесет ли Мария путешествие. Тот эпизод также воскресает в его памяти. Некоторые подробности запечатлелись в его уме с поразительной отчетливостью, другие — уже изгладились. Двое докторов, лечивших прежде больную, — тот, который нашел разрыв больших связок, и другой, приписывающий болезнь параличу, вызванному повреждением мозга, — пришли, наконец, к соглашению. Они оба признали паралич, с вероятными осложнениями в пасти связок. Все признаки оказались на лицо, диагноз не возбуждал ни малейшего сомнения, — оба врача выписали по формальному удостоверению, определив болезнь почти в одинаковых выражениях. Оба они, тем не менее, признали, что пациентка вынесет путешествие, хотя пребывание в пути окажется для нее весьма мучительным.
Мнение их рассеяло последние колебания Пьера; он признал, что эти доктора отнеслись к своей задаче весьма осмотрительно. Он сохранил лишь небольшое воспоминание о третьем докторе, Боклэре, — молодом человеке с острыми способностями, не пользующемся пока известностью и слывущем за чудака. Боклэр долго и внимательно всматривался в Марию; он с особенною настойчивостью расспрашивал об ее предках, выказав большой интерес к сведениям о господине де Герсене, в лице которого архитектор сочетался с легковерным, увлекающимся изобретателем. Он пожелал измерить у больной зрительное поле, убедился, осторожно ощупывая ее, что боль сделалась местной, сосредоточилась в левом яичнике; он нажимал на то место, боль как будто подступает к горлу, производят впечатление тяжелой массы, которая душит больную. Он, по-видимому, не приписал никакого значения параличу ног. Когда его спросила, что он думает о поездке в Лурд, Боклэр воскликнул, что Марию надо свезти туда, что она, несомненно, исцелится, если уверена в этом. Молодой доктор добавил с улыбкой, что одной веры достаточно для исцеления: две его пациентки, отличавшиеся усердною набожностью, год тому назад поехали в Лурд, по его совету, и вернулась оттуда с цветущим здоровьем. Он даже предсказал, как произойдет чудо. Выздоровление наступит мгновенно, с молниеносною быстротою, при сильнейшем возбуждении всего организма; во время этого экстаза, боль — бесовский гнет, который душит молодую девушку, — в последний раз подступит к горлу и исчезнет, как бы улетучившись вместе с дыханием. Но Боклэр, безусловно, отказался выдать медицинское свидетельство. Он не пришел к соглашению с двумя сотоварищами по профессии; последние отнеслись к нему с видимою холодностью, считая за увлекающегося, по молодости, фантазера.
Пьер смутно припоминает отрывки спора, возобновившегося в его присутствии, некоторые из мнений, высказанных Боклэром во время консилиума. По его словам, падение с лошади причинило смещение органа, вывих с легкими разрывами связок. Затем повреждения медленно заживали, анатомическое строение восстановилось в формальном виде, но возникли осложнения чисто нервного свойства. Таким образом, больная, по мнению Боклэра, страдает лишь от потрясения, причиненного первоначальным испугом; внимание ее приковано к месту повреждения и, так сказать, застыло в ощущении усиливающейся боли. Молодая девушка неспособна освоиться с новыми представлениями о себе, — только спасительный толчок посредством нового потрясающего впечатления извлечет из оцепенения ее волю. Впрочем, Боклэр допускал также расстройство в питании, — влияние такого расстройства недостаточно изучено, так что он не взял на себя смелости определить его ход и назначение.
Предположение, будто Мария страдает от воображаемой болезни, и переносимые ею мучительные боли причиняются давно устраненным повреждением, казалось самому Пьеру столь парадоксальным, когда он видел перед собой Марию с уже омертвевшими ногами, умирающею на ее скорбном ложе, — что он уже не задумался над таким странным мнением, но обрадовался только, что все врачи, приглашенные на консилиум, единогласно разрешили путешествие в Лурд. Ему достаточно того, что исцеление признано ложным, — для этой цели он готов сопровождать хоть на край света.
Последние дни перед отъездом прожиты им в ризе в торопливых хлопотах. Приближалось время эмоционального паломничества, — Пьер решил, для воздержания значительных расходов, записать Марию в число больных, отправляемых в Лурд под опекою за счет благотворительного общества. Кроме того, пришлось немало набегаться, чтобы поступить самому в состав персонала Hospitality de Notre-Dame Saint. Де Герсен был в восторге от предстоящего путешествия; страстно любя природу, он сгорал от нетерпения посетить Пиренеи. Он не заботился ни о чем, беспрекословно позволял молодому священнику заплатить за проезд и принять на свой счет ходы в гостинице, на месте; Пьер взял его под свое покровительство, точно ребенка. Когда старшая дочь, Бланш, сунула в его руку при прощании монету в двадцать франков, он почувствовал себя палачом. Бедная Бланш, не пожалела даже заветных пятидесяти франков, отложенных с невероятным трудом на черный день; пришлось принять эти деньги, чтобы не сердить ее. Она хотела хоть чем-нибудь помочь излечению своей сестры, не имея возможности уехать из Парижа, от своих уроков. Она будет продолжать свою беготню по мостовым, в то время как ее родные, склоняясь на колени, обратят взоры к очарованиям Пещеры.
Наконец, они собрались, сели в поезд и двинулись в дальний путь.
На станции Шателлеро громко раздалось созвучие голосов и вывело Пьера из его глубокой задумчивости. Что случилось? Неужели они приехали в Пуатье. Нет, было всего двенадцать часов; сестра Гиацинта подала знак прочесть Angelas (католическую молитву к Пресвятой Богородице). Паломники три раза повторили по три Аvе, голоса замерли; затем богомольцы снова затянули жалобный псалом.
Осталось еще двадцать пять томительных дней до Пуатье; остановка в полчаса, как казалось паломникам, облегчит все страдания. Пребывание в нагревшемся, зловонном вагоне слишком утомительно, жестокая качка невыносима. Чаша страданий переполнилась: по щекам госпожи Венсан струили крупные слезы, господин Сабатье, обыкновенно столь сдержанный, проворчал какое-то ругательство, брат Изидор Ла-Гривотт и госпожа Ветю как будто оцепенели, и уподобившись безжизненным обломкам, подхваченным волною.
Мария опустила веки, не отзывалась, не хотела раскрыть глаз; ее томил, как призрак, ужасный вид лица Элизы Рукэ, — эта голова с зияющей язвой, точно олицетворяющая смерть.
Поезд мчался с еще более ускоренною стремительностью, мчал груз человеческих страданий все дальше по выжженным солнцем равнинам, под покровом темного, точно отяжелевшего неба. Перед станцией Пуатье в вагоне еще раз произошел переполох. Неизвестный пассажир перестал дышать, кто-то крикнул, что он умирает.
Как только поезд остановился в Пуатье, сестра Гиацинта поспешила выйти из вагона, вмешалась в толпу кондукторов, открывавших двери, и паломников, спешивших на станцию.
— Подсадите, подождите! — повторяла она. — Пропустите меня вперед; я хочу посмотреть, действительно ли он скончался.
Войдя затем в другое отделение вагона, она приподняла голову больному и подумала сначала, что он, в самом деле, умер, увидев, что лицо его посинело, и глаза утратили жизненное выражение. Но она вскоре заметила, что дыхание еще не прекратилось.
— Нет, нет, он дышит, скорее надо поспешить.
И увидев другую сестру милосердия, надзиравшую за этою частью вагона, она добавила:
— Прошу вас, сестра Клэр Дезанж, сбегайте за отцом Массиасом; он, должно быть, едет в третьем вагоне. Скажите ему, что один из наших больных очень плох, — пусть отец Массиас сейчас же придет со священным елеем.
Сестра милосердия ничего не ответив Гиацинте, скрылась в толпе, теснившейся на дебаркадере. Эго была девушка небольшого роста, стройная и кроткая; несмотря на задумчивое выражение лица и глаз, которые, казалось, скрывали какую-то тайну, она проявляла энергичную деятельность.
Пьер, следивший за этой сценой, стоя в соседнем отделении, позволил себе сделать замечание:
— Не следует ли позвать также и доктора?
— Конечно, конечно, я только что думала об этом, — ответила сестра Гиацинта. — Ах, господин аббат, окажите нам услугу, сбегайте за доктором сами!
Пьер и без того собирался сходить в буфетный фургон за бульоном для Марии. Почувствовав некоторое облегчение, когда прекратилась тряска, больная раскрыла глаза и попросила отца посадить ее. Сгорая от желания подышать свежим воздухом, она хотела, чтобы ее хоть на минуту вынесли из вагона. Но почувствовала, что желания ее чрезмерны, — она причинит слишком много хлопот, когда придется втаскивать ее носилки обратно. Де Герсен, позавтракав, как большинство паломников и больных, во время пути, в поезде, остановился на дебаркадере, у открытой двери вагона, и закурил папиросу. А Пьер, тем временем, поспешил к буфетному вагону, где помещался также дежурный доктор с небольшой аптекой.
В вагоне остались и другие больные, вынести которых на станцию не было никакой возможности. Ла-Гривотт задыхалась и бредила; из-за нее пришлось остаться даже госпоже де Жонкьер, условившейся со своей дочерью Раймондой и госпожами Вольмар и Дезаньо встретиться и позавтракать вчетвером в буфете. Но возможно ли покинуть эту несчастную, по-видимому, терзающуюся в предсмертной агонии на жесткой скамье вагона?.. Господин Сабатье, также прикованный к своему месту, ожидал свою жену, ушедшую купить для него Ветку винограда, Марта не тронулась с места, не желая отойти от своего брата, миссионера, с уст которого не переставали срываться жалобные стоны.
Все остальные пассажиры, не лишенные возможности передвигаться, бросились гурьбой к двери, тесня друг друга, торопясь вырваться хоть на мгновение из этого вагона, точно порожденного кошмаром, — расправить суставы, истомленные семичасовым пребыванием в дороге. Госпожа Маз тотчас же отошла от шумливой толпы, забралась в один из уединенных уголков станции и углубилась в свои печальные размышления. Отупевшая от боли госпожа Ветю принудила себя сделать несколько шагов и присела на скамью, под припеком солнца, которого она даже не замечала. Элиза Рукэ, снова закутавшая свое лицо в черную косынку, разыскивала повсюду кран, сгорая от желания поскорее освежиться прохладною водою. Госпожа Венсан вынесла на руках свою маленькую Розу и прогуливалась медленною походкой, принуждая себя улыбаться, стараясь развлечь девочку ярко размалеванными картинами, на которые дитя смотрело сосредоточенным взором, по-видимому, совсем не замечая их.
Пьеру пришлось приложить чрезвычайные усилия, чтобы пробраться сквозь толпу, запрудившую весь дебаркадер станции. Трудно себе представить что-нибудь подобное потоку живых, увечных и здоровых существ, хлынувшему сюда из поезда, — около тысячи человек бегали, суетились, теснили друг друга. Каждый вагон обнаружил свой груз человеческих страданий, точно больничная палата, из которой перевели пациентов.
Здесь выяснилось, какой ужасающий итог недугов представляет этот страшный «белый» поезд, породивший на пути своего пробега зловещую легенду. Некоторые увечные ползли, других несли на руках, многие лежали на панели. Толпа колыхалась, время от времени чувствовались резкие толчки, раздавались громкие возгласы, около буфета и у чана с водой происходила давка. Каждый из пассажиров торопился, спешил удовлетворить свои потребности. Получасовая остановка промелькнет так быстро, — а другого отдыха до самого Лурда не предвидится! Среди черных ряс, поношенных, неопределенной окраски бедных одежд, единственным светлым, веселящим взор пятном выделялись белоснежные чепцы, нагрудники и передники свежих и хлопотливых сестер общины Успения.
Когда Пьер добрался, наконец, до вагона с припасами, помещенного в середине поезда, здесь толпилось уже множество паломников. В вагоне горела керосиновая кухня, окруженная целым поваренным арсеналом. Бульон, приготовленный из сгущенного мясного сока, кипел в тазах из кованого железа; сгущенное молоко, хранившееся в ящиках, разводилось водой и применялось к делу лишь по мере надобности. На полках лежали некоторые другие припасы: сухари, фрукты, шоколад. Заведующая кухней, сестра Сен-Франсуа, — женщина лет сорока пяти, низенькая и полная, с румяным, благодушным лицом, — несколько растерялась от наплыва требований. Не переставая распределять провизию между множеством жадно протягиваемых рук, она прислушивалась к голосу Пьера, явившего доктора, который поместился со своею дорожной аптекой в другом отделении вагона. Молодой священник рассказал ему о несчастном, умирающем на пути к чудотворной пещере. Сестра Сен-Франсуа попросила, чтобы ее заместили: ей хотелось пойти вместе с доктором, посмотреть на больного.
— Послушайте, сестра, я, признаюсь, пришел и вам допросить бульона для одной больной.
— Ну что же, я, кстати, сама снесу ей, господин аббат. Ступайте вперед.
Они поспешно направились к вагону; доктор и священник на ходу обменивались беглыми вопросами и ответами, сестра Сен-Франсуа следовала за ними, неся кружку с бульоном и с чрезвычайной предусмотрительностью оберегая ее от толчков среди давки. Доктор оказался красивым брюнетом, приблизительно лет двадцати восьми. Голова его напоминала, черты молодого римского императора, — люди такого типа еще не перевелись под жарким солнцем Прованса.
Сестра Гиацинта, увидев его, сильно удивилась, не могла удержаться от недоумевающего восклицания.
— Вы, господин Ферран! Неужели вы едете с нами?
Неожиданная встреча поразила в равной степени, как доктора, так и сестру Гиацинту. Сестры общины Успения исполняют высокий обет: посвящают себя уходу за больными, помогают исключительно бедным, — тем, которые не в состоянии платить, которые страдают в убогих мансардах. Сестры милосердия проводят всю свою жизнь в среде бедняков, не отходят от постели больного, делят с ним тесную коморку, не брезгают никаким работами, стряпают, убирают, исполняют роль сиделок и служанок, заменяют родных — до выздоровления или смерти больного. Сестра Гиацинта, — эта столь юная девушка с молочно-белым лицом и смеющимися голубыми глазами, — поселилась таким же образом у Феррана, в бытность его еще студентом; он заболел тифозной горячкой и был в то время так беден, что обитал в улице du Four, в комнате, похожей на чулан, под крышей, куда надо было взбираться по деревянной лесенке. Она не отходила от него, спасла ею своим самоотвержением; сердцу сестры Гиацинты была знакома лишь одна страсть — жизнь для других, отдаваться всем существом подвигу любви и милосердия: подкидыш, найденный у порога церкви, она не знала родных, считала своею семьей — всю семью страждущих и несчастных. Месяц, прожитый ею у Феррана, оставил по себе трогательное и светлое воспоминание, — между ними установились истинно товарищеские отношения, сердца их породнились в чистом братстве по страданию! Когда он называл Гиацинту «сестра моя», он чувствовал, что, действительно, обращается к сестре. Она служила ему также и матерью, помогала ему вставать, укладывала в постель, как своего ребенка, — и между ними не зародилось ничего, кроме возвышенного сострадания, трогательного, самоотверженного милосердия. Она никогда не теряла своей веселости, забывала свой пол, увлекалась лишь одним стремлением — утешать и облегчать страдание; Ферран обожал ее, благоговел перед ней, сохранил о ней самое целомудренное и восторженное воспоминание.
— О, сестра Гиацинта! Сестра Гиацинта! — воскликнул он прерывавшимся от радостного волнения голосом.
Они встретились лишь благодаря случайному стечению обстоятельств. Ферран не принадлежал к числу верующих; он очутился при паломничестве только потому, что согласился в последнюю минуту заменить друга, которого задержали непредвиденные препятствия. Он уже около года состоял врачом при больнице Pitie. Командировка в Лурд при столь исключительной обстановке показалась ему интересной.
Но радостная встреча отвлекла их внимание от умирающего. Сестра милосердия спохватилась:
— Пожалуйте сюда, господин Ферран, вас позвали к этому несчастному. Во время дороги нам показалось даже, что он умер… Мы стали опасаться за его жизнь от станции Амбуаз; я послала за священным елеем… Полагаете ли вы, что он безнадежен? Не удастся ли вам немного подбодрить его?..
Молодой доктор приступил к осмотру; другие больные, оставшиеся в вагоне, заинтересовались, стала смотреть. Сестра Сен-Франсуа подала Марии кружку с бульоном. Заметив, что кружка колеблется в ее ослабевших руках, Пьер взял бульон и попытался помочь ей; но девушка не могла допить кружки, глаза ее пристально смотрели на умиравшего, во взорах ее отражалось такое волнение, точно вопрос касался ее собственной участи.
— Скажите, — снова спросила сестра Гиацинта, — каков он, по вашему мнению? Чем он болен?
— Чем он болен? — тихо повторил ее вопрос Ферран. — У него всевозможные болезни.
Он достал из кармана небольшой пузырек, приложил все усилия, чтобы влить несколько капель сквозь стиснутые губы больного. Он тяжело вздохнул, приподнял веки и тотчас же снова опустил их. Этим ограничилось действие лекарства, умирающий не подавал больше никаких признаков жизни.
Сестра Гиацинта, обыкновенно столь сдержанная, никогда не терявшая надежды, не могла скрыть своего нетерпения.
— Господи, это ужасно! И сестра Блэр Дезанж все не возвращается! А ведь я очень хорошо объяснила ей, в каком вагоне едет отец Массиас… Боже мой, что нам теперь делать?
Сестра Сен-Франсуа, убедившись, что присутствие ее не может принести никакой пользы, решила вернуться к покинутой кухне. Она справилась, однако, перед своим уходом, не умирает ли неизвестный просто с голода; такие случаи бывали, она пришла только затем, чтобы предложить свои припасы. Уходя, она обещала поторопить сестру Блэр Дезанж, если встретится с нею. Удалившись на расстояние всего в каких-нибудь двадцать метров, она обернулась, указала взмахом руки на сестру Блэр, которая возвращалась одна, идя своею скользящею, мелкою походкой.
Сестра Гиацинта, высунувшись из двери вагона, осыпала приближавшуюся нетерпеливыми возгласами.
— Идите же скорее, скорее!.. Ну, что же, где отец Массиас?
— Его там не оказалось.
— Что вы говорите? Куда же он девался?
— Я не нашла его. Как не торопись, нет возможности пройти быстро сквозь эту давку. Когда я достигла вагона, отец Массиас уже вышел из него и. вероятно, уехал со станции.
Сестра Клэр Дезанж пояснила, что отец Массиас, как ей сообщили, вероятно, отправился переговорить с приходским священником в Sainte-Radegonde. Национальное паломничество в прежние годы останавливалось здесь на сутки. Больных помещали в городскую больницу, паломники устраивали религиозную процессию, шли на богомолье в Sainte-Radegonde. Но в нынешнем году оказались препятствия, поезд должен был направиться в Лурд без обычной остановки. Отец Массиас, очевидно, посетил местного кюре, чтобы переговорить с ним о каком-нибудь деле.
— Мне обещали непременно исполнить мое поручение, прислать его сюда со священным елеем, как только отыщут его.
Случай этот поразил сестру Гиацинту, как истинное несчастие. Если наука оказалась бессильной, быть может, священный елей облегчит страдания больного. Она уже много раз убеждалась в этом на опыте.
— Ах, сестра моя, сестра моя, если бы вы знали, как я огорчена!.. Будьте добренькой, не откажите мне вернуться туда, посторожить и привести отца Массиаса, как только он возвратится.
— Хорошо, сестра, — послушно ответила сестра Блэр Дезанж; она тотчас же повернулась и с прежним торжественно-таинственным видом вмешалась в толпу, скользя среди них с легкостью тени.
Ферран продолжал осматривать больного, искренно сожалея, что не может порадовать сестру Гиацинту, оживив его. Когда он безнадежно махнул рукою, сестра милосердия воскликнула умолявшим тоном:
— Господин Ферран, не покидайте меня, подождите, пока придет отец Массиас… Ваше присутствие несколько успокоит меня.
Доктор остался, помог ей приподнять больного, склонившегося на скамью. Затем сестра Гиацинта вытерла полотенцем страдальцу лицо, на котором все время выступала густая испарина. Затем томительно потекли минуты ожидания; больные, оставшиеся в вагоне, продолжали переносить свои страдания, у окон начинала скопляться толпа любопытных.
Какая-то молодая девушка пробилась сквозь толпу; поднявшись на ступеньки, она окликнула госпожу де Жонкьер:
— Что же ты, мама? Тебя уже давно ждут в буфете.
Это была Раймонда де Жонкьер, казавшаяся несколько старше своих двадцати пяти лет; совсем темная брюнетка, с крупными очертаниями носа и рта, полным и приятным лицом она удивительно походила на свою мать.
— Ах, дитя мое, ты видишь сама, что я не могу покинуть эту бедную женщину.
Она указала на Ла-Гривотт, все существо которой содрогалось, в эту минуту от удушливого кашля.
— Какая досада! Госпожа Дезаньо и госпожа Вольмар с таким нетерпением ожидали тебя, мама, — завтрак вчетвером доставил бы им такое удовольствие!
— Что же делать, дитя мое?.. Начните завтракать без меня. Скажи этим дамам, что я при первой же возможности присоединюсь к ним.
Она добавила, немного подумав:
— Впрочем, к нам в вагон пришел доктор, я постараюсь поручить ему надзор за моей больной… Ступай, я сейчас приду. Признаюсь, я просто умираю от голода!
Раймонда поспешно вернулась к буфету; госпожа де Жонкьер попросила Феррана войти в ее отделение, посмотреть, нет ли какой-либо возможности помочь чахоточной. Доктор по просьбе Марты уже произвел осмотр брата Изидора, не перестававшего стонать жалобным голосом; Феррану опять-таки пришлось с прискорбием признать свое бессилие.
Молодой врач исполнил желание госпожи де Жонкьер; он посадил больную, надеясь, что остановить этим кашель, который, действительно, понемногу прекратился. Он помог затем даме-патронессе напоить чахоточную успокоительным лекарством.
Присутствие доктора в вагоне взволновало больных. Господин Сабатье, медленно евший виноград, который принесла ему жена, не стал расспрашивать Феррана, зная наперед, что ему скажет доктор; ему, как он выражался, надоело советоваться со светилами науки. Тем не менее, ему было приятно, что он поднял несчастную девушку, соседство которой стесняло его. Даже Мария с возраставшим интересом следила за его действиями, — не решаясь, однако, позвать доктора к себе: она также была твердо уверена, что он ничем не может помочь ей.
На дебаркадере давка усилилась. До отхода поезда оставалось всего четверть часа. Госпожа Ветю, казалось, оцепенела, ее широко раскрытые глаза ничего не замечали, она бессознательно старалась заглушить гложущую боль под припеком яркого солнца. Перед ней госпожа Венсан продолжала расхаживать медленною, убаюкивающею походкой, укачивая свою маленькую Розу; девочка легкая, точно больная птичка, так исхудала, что руки матери почти не ощущали ее тяжести.
Многие из пассажиров спешили к крану наполнить водой жбаны, кувшины, бутылки. Госпожа Маз, всегда заботившаяся о своей наружности, и брезгливая, подошла к водоему, собираясь вымыть руки. Но она увидела там Элизу Рукэ, утолявшую свою жажду. Госпожа Маз отошла с отвращением от этого уродливого лица, напоминавшего изъязвленное рыло собаки, подставлявшего под струю кривое отверстие своей болячки с высунутым, лакающим языком. Все паломники, стоявшие вокруг, испытывали такое же впечатление, колебались после того, как здесь пила Элиза Рукэ, наполнить свои бутылки, кувшины и жбаны.
Немало паломников занялись едой па дебаркадере. Там и сям раздавался стук костылей какой-то женщины, без конца переходившей от группы к группе. По панели с трудом полз калека, вероятно, искавший чего-то. Многие, сидевшие кучами, не шевелились. Весь этот передвижной госпиталь, высаженный сюда на полчаса, дышал свежим воздухом, среди торопливой толкотни здоровых пассажиров; при ярком солнечном освещении еще сильнее выступали мрачные краски этого жалкого, надрывавшего сердце зрелища.
Пьер не отходил от Марии, так как де Герсен исчез, соблазнившись зеленеющим пейзажем, видневшимся за станцией. Молодой священник, встревоженный отказом больной допить бульон, старался, с улыбавшимся видом, возбудить в ней желание полакомиться, предлагая, пойти купить для нее персик. Но Мария не соглашалась, — она слишком страдает, ничто не может доставить ей удовольствия. Мария безмолвно смотрела на него своими большими, грустными глазами: ей хотелось, чтобы поскорее прошла эта остановка, отдаляющая ожидаемое выздоровление и, вместе с тем, страшилась возобновления качки во время этого бесконечного, трудного пути.
К Пьеру подошел и тронул его за руку какой-то толстый господин. В волосах его пробивалась проседь, он носил большую бороду, обрамлявшую широкое, приветливое лицо.
— Позвольте затруднить вас, господин аббат, не в этом ли вагоне находится несчастный больной, впавший в агонию?
Когда священник ответил утвердительно, лицо толстяка приняло еще более добродушное выражение; он заговорил ласковым, фамильярным тоном:
— Меня зовут Виньерон, я служу помощником столоначальника в министерстве финансов; мне разрешили отпуск для сопровождения жены и сына, Гюстава, в Лурд… Дорогое дитя возлагает все свои надежды на Пресвятую Деву, которую мы молим за него каждое утро и каждый вечер. Мы едем в вагоне, который прицеплен впереди вашего, и занимаем купе второго класса.
Затем он обернулся и подозвал своих спутников взмахом руки.
— Подойдите, подойдите, это здесь. Несчастный больной, в самом деле, совсем плох.
Госпожа Виньерон оказалась женщиною небольшого роста, с длинным и синеватым лицом, малокровие, довольно заметное и у нее, несмотря на ее прилично-буржуазный вид, проявилось зловещим образом у Гюстава. В пятнадцать лет он казался десятилетним мальчиком, сгорбленный, тощий, как скелет, с отнявшейся правой ногой, он принужден был ходить, опираясь на костыль. На его небольшом, исхудалом лице с неправильными чертами выделялись лишь светлые, проницательные глаза, в которых светился преждевременно созревший от страданий ум, как бы читающий сокровенные мысли в глубине души.
За ними следовала старая женщина с ожиревшим, упитанным лицом, с трудом передвигавшая ноги; господин Виньерон, вспомнив, что не упомянул о ней, вернулся к Пьеру, чтобы представить и ее.
— Госпожа Шэз, старшая сестра моей жены, — она также пожелала сопровождать Гюстава, которого очень любит.
И, наклонившись, он добавил вполголоса:
— Эта госпожа Шэз, вдова фабриканта шелковых тканей, страшная богачка. Она страдает болезнью сердца, внушающею ей большие опасения.
Затем вся семья Виньерона, соединившись в тесную группу, стала с живейшим любопытством присматриваться к тому, что происходит в вагоне. Толпа все прибывала; отец, чтобы доставить сыну возможность видеть яснее, поднял его на руки, — тетка, тем временем, держала костыль, а мать глядела, приподнимаясь на цыпочки.
В вагоне ничто не изменилось: умирающий сидел в своем углу, откинув голову к спинке жесткой деревянной скамьи. Лицо его посинело, веки закрылись, рот судорожно вздрагивал под влиянием агонии; сестра Гиацинта, время от времени, вытирала полотенцем холодный пот, обильно выступавший на лице больного. Сестра милосердия перестала говорить и проявлять свое нетерпение; спокойная и благодушная, она возложила свои упования на Провидение, лишь изредка окидывая взором панель дебаркадера, чтобы посмотреть, не идет ли отец Массиас.
— Присмотритесь хорошенько, Гюстав, — сказал господин Виньерон своему сыну, — это, должно быть, чахоточный.
Золотушный мальчик, с бедром, поряженным костоедой и начинающимся омертвением позвонков, по-видимому, чрезвычайно заинтересовался зрелищем этой агонии. Оно не пугало его, лицо его осветилось бесконечно грустной улыбкой.
— О, это ужасно! — прошептала госпожа Шэз, побледневшая при одной мысли о смерти, грозящая ей опасность скоропостижной смерти переполняла душу старухи глубоким ужасом.
— Ничего не поделаешь! — с невозмутимым спокойствием заметил господин Виньерон. — Для каждого настанет свой черед, мы все смертны.
Улыбка Гюстава приняла оттенок скорбной насмешливости: ему как будто послышались другие слова, бессознательное желание, надежда на то, что старая тетка умрет раньше его и что он, унаследовав обещанные пятьсот тысяч франков, в свою очередь, недолго будет обременять родных.
— Отпусти его, — сказала госпожа Виньерон своему мужу. — Ты утомляешь его, держа за ноги.
Она вместе с госпожой Шэз стала хлопотать, стараясь оградить мальчика от малейшего сотрясения. Бедный ребенок так нуждается в заботливом уходе! Родители опасаются с минуты на минуту лишиться его. Отец посоветовал тотчас же унести его обратно, в занимаемое ими отделение вагона. Когда обе женщины повели больного мальчика, он добавил взволнованным голосом, снова обратившись к Пьеру:
— Ах, господин аббат, если Господь отнимет его от нас, мы не переживем такой утраты… Само собою разумеется, что состояние его тетки перейдет к другим племянникам. Неужели он умрет раньше нее? Ведь, это противно законам природы, в особенности, при состоянии здоровья тетки… Впрочем, мы все в руках Провидения, — мы возлагаем свои упования на Пресвятую Деву, которая, конечно, устроит все к лучшему.
Госпожа де Жонкьер, положившись на доктора Феррана, решилась, наконец, покинуть чахоточную. Она позаботилась, однако, предупредить Пьера:
— Я умираю от голода, хочу сбегать на минутку в буфет… Если моя больная снова закашляется, пожалуйста, пошлите за мной.
Пробравшись с немалым трудом чрез дебаркадер, госпожа де Жонкьер попала в новую такую же давку. Состоятельные паломники брали приступом столы, многие, в особенности священники, чрезвычайно торопились, слышался громкий стук вилок, ножей и посуды. Три или четыре гарсона не успевали удовлетворять требования, тем более что теснота мешала им, — толпа теснилась около прилавка, покупала фрукты, холодную говядину и другие припасы.
Раймонда завтракала с госпожами Дезаньо и Вольмар.
— Ах, мама, наконец-то! — воскликнула она. — Я хотела еще раз пойти за тобою. Должны же они дать тебе хоть поесть!
Она смеялась, казалась весьма оживленною, по-видимому, забавляясь, как путевым приключением, этим торопливым, беспорядочным завтраком.
— Кушай, пожалуйста! Я оставила для тебя твою долю форели под зеленым соусом, а вот и котлетка, ожидающая тебя… Мы-то добрались уже до артишоков.
За столом водворилось шумное веселье, этот уголок буфетной залы выделялся светлым пятном на общем сумрачном фоне.
Молодая госпожа Дезаньо была очаровательна. Блондинка с нежною кожею, с вьющимися, пышно взбитыми, желтовато-русыми волосами, с небольшим, круглым, молочно-белым лицом, с ямочками на щеках, она охотно смеялась и отличалась чрезвычайною добротой. Выйдя за очень богатого человека, она, в течение трех лет, в средине августа, покидала своего мужа в Трувиле и сопутствовала национальному паломничеству в качестве дамы-патронессы. Она относилась к своим пятидневным обязанностям с лихорадочною страстностью, отдавалась всем существом уходу за больными; расточала свои силы с беспредельным самоотвержением и всегда возвращалась в восторге от этих утомительных путешествий. Ее печалило только отсутствие детей, она нередко высказывала, с комическим увлечением, сожаление о том, что не последовала своему призванию — сделаться сестрою милосердия.
Госпожа де Жонкьер, директриса палаты, относилась к ней, тем не менее, весьма благосклонно.
— Настанет и ваша очередь, моя милая, усните, если можете; вы понадобитесь, когда я свалюсь от усталости.
Затем госпожа де Жонкьер обратилась к своей дочери:
— А тебе, моя девочка, я советую не слишком увлекаться.
Раймонда возразила ей, улыбаясь.
— Зачем ты это мне говоришь, мама?.. Разве я недостаточно сдержанна?
В ее упреке, очевидно, не было волнения. В серых глазах Раймонды отразилась твердая решимость самостоятельно устроить свою жизнь. Она обыкновенно имела вид беззаботно молодой и бессознательно наслаждающейся радостям жизни.
— Это правда, — согласилась мать, несколько насытившись, — эта девочка иногда рассудительна! Подай-ка мне котлету. Господи до чего я проголодалась!
Они продолжали завтракать, развлекаясь петушиным смехом госпожи Дезаньо и Раймонды. Дочь де Жонкьер развеселилась, лицо ее, начинающее желтеть в напрасном ожидании замужества, порозовело, казалось свежим, точно в пору молодости. До отхода поезда осталось всего десять минут. В буфетном зале стало еще шумнее, все торопились доесть завтрак, опасаясь, что не хватит времени выпить кофе.
— Ах, милая моя, — возразила она Раймонде. — И не сожалейте, что вашею матерью так завладели больные. Это, по крайней мере, дает ей занятие.
Она добавила, обратившись к госпоже де Жонкьер:
— Вы не можете себе представить, как весьма медленно тянется время в нашем роскошном вагоне первого класса! Там не позволяют заниматься рукоделиями… Я просила, чтобы меня поместили у больных; но все места уже разобраны. Делать нечего, мне остается только спать в своем углу.
Она засмеялась.
— Не правда ли, госпожа Вольмар, мы проспим ночь, — разговор, кажется, утомляет вас.
Госпоже Вольмар было уже за тридцать; брюнетка с продолговатым лицом, с тонкими удлиненными очертаниями, она поражала своими большими блестящими глазами, которые, по временам, заволакивались темной дымкой. На первый взгляд она не казалась красивой. И стоило всмотреться, и эта женщина смущала своим возрастным, жгучим очарованием. Она, впрочем, стала казаться незаметной, держалась очень скромно, носила всегда черное платье, без всяких драгоценных украшений, хотя муж ее торговал бриллиантами.
— О, что касается меня, — вполголоса произнесла она, — я всем довольна, лишь бы не было давки.
Она уже два раза побывала в Лурде в качестве помощницы, но совсем не показывалась в больнице де Notre-Dame des Douleurs; по прибытии на место она почувствовала такое утомление, что принуждена была оставаться в своей комнате.
Но Пьер прервал веселый завтрак: с чахоточной снова начался удушливый кашель. Госпожа де Жонкьер скоро доела артишоки и вернулась в свой вагон, простившись с дочерью.
Молодой священник едва сдержал свое изумление при виде госпожи Вольмар, на черном корсаже которой оделялся красный крест дамы-патронессы. Пьер был знаком с нею, — он до сих пор изредка посещает старую госпожу Вольмар, мать торговца бриллиантами, давешнюю знакомую его матери. Эта старая ханжа, суровая жестокая, способна опустить шторы, чтобы ее невестка не могла смотреть на улицу. Пьеру известна вся история бедной молодой женщины: на другой же день после свадьбы она очутилась взаперти под надзором деспотической свекрови и мужа, урода, отвратительного по своему безобразию, ревнующего до безумия и даже бьющего жену, что не мешает ему иметь содержанок. И не позволяли отлучаться ни на минуту никуда, кроме церкви. Пьер случайно обнаружил ее тайну, заметив однажды, что она обменялась за церковью Trinite несколькими торопливыми словами с каким-то прилично одетым, видным господином. Молодой священник угадал неизбежный и столь простительный грех, — падение в объятиях преданного и молчаливого друга, скрываемую, жгучую, неутолимую страсть, c трудом улучаемые, мимолетные свидания, которые пользуются с такою жадностью, что время как будто сдвинется в одну вспышку, в один порыв страсти.
Госпожа Вольмар смутилась, протянула Пьеру маленькую, продолговатую и полную руку.
— Вот нежданная встреча, господин аббат. Мы давно с вами не видались.
Она пояснила, что уже третий год ездит Лурд, — свекровь заставила ее вступить в общество Association de Notre-Dameme de Salut.
— Странно, что вы не встретились с нею на станции. Она усаживает меня в поезд и отвозит домой.
Она сказала это самым простым тоном, но в словах ее невольно чувствовалась затаенная ирония, и Пьер догадался. Он знал, что она совсем не pелигиозна, исполняет обряды лишь затем, чтобы улучить время от времени хоть час полной свободы; молодой священник понял, что госпожу Вольмар ожидают в Лурде. Она, вероятно, стремится к предмету своей любви, скрывая свою страстность под маской скрытности, заволакивая блеск своих глаз дымкой холодного равнодушии.
— А я, — сказал он, в свою очередь, — сопровождаю подругу детства, одну несчастную больную молодую девушку… Прошу вас не отказать ей в вашем внимании, — вы позаботитесь о ней…
Госпожа Вольмар слегка покраснела, — смущение рассеяло последние сомнения Пьера.
Раймонда расплатилась по счету, проверив его самоуверенностью молодой хозяйки, понимающей толк в денежных расчетах. Госпожа Дезаньо увела госпожу Вольмар. Официанты выбивались из сил, торопились поспеть всюду, — пассажиры вставали из-за столов, все бросались к вагонам, заслышав звонок.
Пьер также поспешил вернуться к своему вагону, но его снова задержали на дороге.
— Господин кюре! — воскликнул он, — я заметил вас при отъезде, но не мог отлучиться, чтобы пожать вам руку.
Он протянул руку старому священнику, приветствовавшему его добродушною улыбкой. Аббат Жюден служил приходским священником в Салиньи, в небольшой общине департамента de l’Oise. Высокий, полный, с широким румяным лицом, обрамленным седыми кудрями, он с первого же взгляда производил впечатление праведника, никогда не изведавшего ни телесных, ни духовных искушений. Невозмутимый в своей невинности, он обладал твердою, непоколебимою верой, не знал ни борьбы, ни сомнений: он верил, как младенец, чуждый греховным вожделениям. После того, как Лурдская Богоматерь исцелила его от глазной болезни, — слухи об этом чуде разнеслись повсюду и поныне не перестают волновать верующих, — старый священник стал верить еще более смело. Вера его как бы озарилась трогательно идеальною благодарностью.
— Я радуюсь, что вы едете с нами, друг мой, — ласково сказал он, — молодым священникам очень полезны эти паломничества. Меня уверяли, что в них иногда вселяется дух возмущения. Вот, вы увидите, как молятся все эти несчастные люди, — это зрелище тронет вас до слез… Можно ли не возложить своего упования на промысел Божий при виде стольких страдальцев, исцеленных или нашедших утешение?
Старый священник также сопровождал больную. Он вошел в отделение первого класса; на двери этого купа значилась надпись: «Господин аббат Жюден, занято».
Жюден сказал Пьеру, понизив голос:
— Это госпожа Дьелафэ, — знаете, жена крупного банкира. Их вилла, — чисто королевское поместье, — принадлежит к моему приходу. Узнав, что Пресвятая Дева оказала мне неизреченную милость, они стали умолять меня о заступничестве за несчастную больную. Я уже отслужил несколько месс, горячо молился… Посмотрите, — она вон там, на дебаркадере: больная потребовала, чтобы ее вынесли, как ни трудно будет водворить ее обратно.
На дебаркадере станции, в тени, действительно, виднелся длинный ящик, в котором лежала женщина с прекрасным, правильным лицом и прелестными глазами; судя по ее лицу, ей было не более двадцати шести лет.
Она была поражена ужасным недугом, — истощением известковых солей, повлекшим за собою размягчение остова, медленное разложение костей. Три года тому назад, разрешившись от бремени мертвым ребенком, она стала чувствовать тупую боль в спинном хребте. Затем кости ее постепенно размягчались, теряли естественные очертания, — позвонки ослабели, кости таза сплющились, кости рук и ног сделались неимоверно тонкими; она утратила вес и объем, как бы расплавилась, слилась в одну бесформенную массу. Эти останки человеческого существа, эту расплывчатую груду дряблого тела переносили с невероятными предосторожностями, опасаясь, что больная при первом же толчке распадется. Но лицо, неподвижное, с напряженным и бессмысленным выражением, — сохранило свою дивную красоту. Потрясающее впечатление, производимое этими жалкими останками красавицы, еще более усиливало окружавшая ее пышная роскошь: ящик был оббит голубою шелковою материей, больная покрывалась драгоценными кружевами, голова ее была убрана наколкой из настоящих valenciennes. Богатство наложило свой отпечаток даже на агонию.
— Несчастная! — продолжал вполголоса пояснять аббат Жюден, — подумайте только: ведь, она так молода, так прекрасна, может располагать миллионами! И вы не можете себе представить, как ее любили, каким преклонением она окружена поныне!.. Высокий господин, который стоит около ящика, — ее муж; а нарядная дама, которую вы видите рядом, — сестра больной, — госпожа Жуссер.
Пьер вспомнил, что в газетах часто упоминалась фамилия госпожи Жуссер, жены дипломата, игравшей видную роль среди высшего католического, общества в Париже.
До молодого священника донеслись слухи о романической любви, подавленной после тяжелой душевной борьбы. Госпожа Жуссер обладала весьма привлекательной внешностью; наряд ее отличался изысканною, изящною простотой. Она, по-видимому, всецело отдалась самоотверженным заботам о своей больной сестре. Муж, унаследовавший в тридцать пять лет грандиозную фирму от своего отца, был красивым, статным мужчиной; свежий цвет его лица оттенялся стройно облегающим тело черным сюртуком; глаза его были полны слезами, он обожал свою жену. Он пожелал отвезти ее в Лурд, — бросил все свои дела, возлагая последнюю надежду на это обращение к божественному милосердию.
Пьер с утра насмотрелся на много ужасных недугов, переполняющих скорбный «белый» поезд. Но ни один из них не потряс его душу в такой степени, как зрелище этого жалкого остова женщины, разлагающейся йод своими кружевами, при всех своих миллионах.
— Несчастная! — содрогаясь, шепотом повторил он возглас старого священника.
Но аббат Жюден сделал рукою жест, выражающий, что в душе его не угасла светлая надежда.
— Пресвятая Дева исцелит ее, я так много молился Ей.
Снова прозвенел станционный колокол. До отъезда осталось всего две минуты. На дебаркадере в последний раз заволновалась толпа. Паломники возвращались с припасами, завернутыми в бумагу, с бутылками и кувшинами, наполненными водой. Многие, не находя своего вагона, растерянно бегали вдоль поезда. Калеки также спешили вернуться, учащенно стуча костылями; больные, с трудом передвигающие ноги, старались поскорее добраться до своих мест, опираясь на руки дам-патронесс и сестер милосердия.
Четверо слуг прилагали чрезвычайные усилия, чтобы благополучно водворить госпожу Дьелафэ в ее купе первого класса. Виньероны, довольствовавшиеся помещением второго класса, уже уселись на свои места; среди невообразимой груды корзин, ящиков, чемоданов, маленький Гюстав едва находил место для своих исхудалых ног, напоминавших своим видом лапки насекомого.
Вскоре появились все пассажиры последнего вагона: госпожа Маз, безмолвно проскользнувшая к своей скамье; госпожа Венсан, приподнявшая на ладонях свою любимицу и с ужасом прислушивавшаяся, не стонет ли девочка; госпожа Ветю, которую пришлось подвести к вагону, выведя из болезненного оцепенения; Элиза Рукэ, вымочившая себе все платье под краном, обтирающая свое чудовищно-обезображенное лицо. Все занимали свои места, вагон снова переполнился. Мария слушала отца, выражавшего свое восхищение живописным пейзажем, который он открыл, миновав станцию и дойдя до будки стрелочника.
— Хотите, мы уложим вас сейчас же? — спросил Пьер, встревоженный страдальческим выражением лица Марии.
— О, нет, нет, подождите! — ответила она. — Я успею еще наслушаться грохота этих колес, точно вертящихся в моей голове и раздробляющих мои кости.
Сестра Гиацинта упросила Феррана — перед возвращением в буфетный вагон еще раз осмотреть умирающего. Она все еще ожидала отца Массиаса, удивляясь его непонятному промедлению; она не отчаивалась, однако, потому что сестра Клэр Дезанж не вернулась.
Молодой доктор снова стал осматривать, щупать, выслушивать. Затем он безнадежно махнул рукой и сказал шепотом:
— По моему убеждению, вы не довезете его живым до Лурда.
Из-за перегородок отовсюду высунулись испуганные лица. Всех, видимо, волновало, что там удалось узнать, как зовут этого человека, кто он такой, откуда взялся! Злополучный незнакомец не проронил ни слова: он умрет здесь, в этом вагоне, и никто не окажется в состояния даже назвать его!
Сестре Гиацинте пришло в голову пошарить в карманах умиравшего. При столь исключительных условиях она не сочла это предосудительным.
— Господин Ферран, посмотрите-ка, что лежит у него в карманах.
Доктор осторожно исполнил ее просьбу. В карманах оказались четки, нож и три су. Тем и ограничились все результаты обыска.
Кто-то крикнул, что сестра Клэр Дезанж приближается в сопровождении отца Массиаса. Последний просто замешкался, увлекшись разговором с кюре Sainte-Radegonde в одной из зал станции.
Появление его произвело глубокое впечатление, возродилась надежда на спасение умирающего. Но поезд уже готовился к отходу; кондуктора закрывали двери вагонов, приходилось совершить помазание священным елеем как можно скорее, чтобы не задержать слишком долго поезда.
— Сюда, сюда, ваше преподобие! — кричала сестра Гиацинта. — Войдите в наш вагон, несчастный больной здесь.
Отец Массиас был старше Пьера на пять лет; они были, тем не менее, товарищами по семинарии. Массиас, высокий и худой, напоминал своею внешностью аскета; лицо его окаймляла светлая борода, глаза горели лихорадочным блеском. Его не смущали сомнения, но вера его не была простодушною верой ребенка: страстный, как апостол, он жаждал борьбы и побед, ради прославления Пречистой Девы. В черной рясе с большим капюшоном, и в войлочной шляпе с широкими полями, он весь сиял неутомимым стремлением к подвижничеству.
Он поспешно вынул из кармана серебряный ларец со священным елеем. Обряд начался под шум последних, захлопываемых кондукторами дверей и беготни запоздавших паломников; начальник станция тревожно посматривал на часы, сознавая, что придется на несколько минут задержать поезд.
— Gredo in unum Deum… — быстро шептал отец Массиас.
— Amen, — ответили сестра Гиацинта и все паломники вагона.
Здоровые склонили колени на скамьях. Остальные молитвенно сложили руки, осеняя себя крестным знамением. Когда вслед за тихими звуками молитв послышались установленные церковью певучие возгласа молебствий, в стройном хоре поющих kyrie, затрепетало пламенное моление об отпущении грехов о телесном и духовном исцелении умирающего. Да простится ему вся его, — неведомая, — жизнь, да войдет он, безвестный и торжествующий, в царство Божие!
— Christe, exaudi nos.
— Ora pro nobis, sancte Dei Genitrix.
Отец Массиас вынул серебряную иглу, — на конце ее колебалась капля освященного елея. При тесноте помещения и недостатке времени, — весь поезд ожидал окончания обряда, встревоженные пассажиры высовывала головы из дверей вагонов, — он не мог совершить обычного помазания различных органов чувств, — этих ворот, в которые проникает порок. Канонический устав разрешал в исключительно спешных случаях ограничиваться одним помазанием уст. Отец Массиас прикоснулся к посиневшим, полуоткрытым губам, больной почти перестал дышать, лицо с опущенными веками казалось омертвелым, принявшим землянистый оттенок, точно готовясь превратиться в прах, из которого оно создано.
— Per istam unctionem et suam piissimam misericordiam, indulgent tibi Dominus quidquid per visum, auditum, odoratum, gustum, tactum deliquisti.
После произнесения этой формулы отпущения грехов, пришлось выпустить всю остальную часть обряда. Отец Массиас едва успел вытереть каплю елея клочком ваты, который заранее приготовила сестра Гиацинта. Он был вынужден удалиться из вагона, вернуться в свое отделение почти бегом, приводя на пути в порядок ларец с освященным елеем.
— Мы не можем ждать больше, это немыслимо! — взволнованно повторял начальник станции. — Поспешите, поспешите, поезд сейчас тронется!
Паломники окончательно водворились на свои места. Госпожа де Жонкьер, продолжая опасаться за Ла-Гривотт, переменила место, чтобы сидеть поближе к чахоточной. Она села напротив господина Сабатье, погрузившегося в терпеливое и безмолвное ожидание.
Сестра Гиацинта не вернулась в свое отделение; она решила остаться возле умирающего, чтобы, в случае нужды, оказать ему помощь. Кроме того, она хотела помочь Марте, выбивавшейся из сил, чтобы облегчить страдания брата Изидора.
Мария побледнела; она уже чувствовала в своем трепещущем теле толчки поезда, — хотя удушливые и зловонные вагоны еще не помчались в дальнейший путь под припеком знойного солнца.
Раздался пронзительный свисток, паровоз запыхтел. Сестра Гиацинта поднялась с места и воскликнула:
— Magnificat, дети мои!
III
[править]Когда поезд тронулся, дверь вагона раскрылась, кондуктор втолкнул в отделение, где помещались Мария и Пьер, девочку лет четырнадцати.
— Садитесь скорее, там есть одно свободное место.
Лица пассажиров приняли недовольное выражение. Некоторые собирались протестовать. Но сестра Гиацинта воскликнула:
— Здравствуйте, Софи! Вы едете еще раз поклониться Пресвятой Деве, исцелившей вас в прошлом году?
Госпожа Жонкьер добавила:
— Вы хорошо сделали, милая Софи! Не следует забывать благодеяний.
— Да, сестра моя! Вы правы, сударыня! — лаской улыбаясь, ответила девочка.
Дверь захлопнулась; пришлось поневоле примирять с присутствием новой паломницы, упавшей точно с неба в ту минуту, когда отходил поезд. Софи еле не опоздала. Девочка была худенькою, она не займет много места. Притом же дама-патронесса и сестра милосердия знакомы с нею, взоры всех больных устремились к Софи, когда сестра Гиацинта сказала, что Пресвятая Дева исцелила ее.
Вагон миновал станционные здания, паровоз и колеса стучали все громче; сестра Гиацинта повторяла, захлопав в ладоши:
— Ну, дети мои, начинайте Magnificat!
Пока паломники пели под стук и толчки вагона хвалебный гимн, Пьер рассматривал Софи. Она, очевидно, крестьянского происхождения, — дочь какого-нибудь бедного землевладельца из окрестностей Пуатье; родители, вероятно, балуют ее, обращаются, точно с барышней, с тех пор, как она сподобилась чуда, сделалась предметом особенного внимания приходских священников всего округа. Она была одета в соломенную шляпу с розовыми лентами и серое шерстяное платье, сделанное воланом. Круглое лицо Софи нельзя было назвать красивым, — оно казалось, тем не менее, признательным, благодаря свежести кожи и светлым голубым глазам, придававшим ей скромное и улыбающееся выражение.
Когда паломники допели Magnificat, Пьер не мог сдержаться от желания расспросить Софи. Его чрезвычайно интересовало, что скажет эта, по-видимому, наивная и непохожая на лгунью молоденькая девушка.
— Итак, дитя мое, вы едва не опоздали на поезд.
— О, господин аббат, мне было бы очень стыдно, если бы это случилось… Я ждала на станции с полудня. Так вот, я увидела вдруг господина кюре из Sainte-Radegonde, который хорошо знает меня. Он подозвал меня, поцокал, сказав, что я хорошая девочка, и похвалил то, что я возвращаюсь в Лурд. А поезд в это время уже отходил, я едва успела добежать. Зато добежала же я!
Она смеялась, все еще с трудом переводя дух, и, тем не менее, чувствовала угрызения совести, стыдясь, что едва не провинилась, вследствие своей легкомысленности.
— Как вас зовут, дитя мое?
— Софи Куто, господин аббат.
— Вы живете, должно быть, не в самом Пуатье?
— Нет, конечно, мы не городские… Мы из Вивонны, — это в семи, километрах от Пуатье. У моих родителей есть кое-что за душой; мы могли бы жить не дурно, если бы в доме не было восьми детей… Я пятая. К счастью, четверо старших уже начинают работать.
— А чем же занимаетесь вы, дитя мое?
— О, я, господин аббат, — я не приношу особенной пользы… С прошлого года, с того времени, как я вернулась исцеленною, меня ни на один день не оставляют в покое. Вы понимаете, на меня приходят смотреть, меня свели к монсеньору, возили по монастырям, повсюду. А до этого я долго болела, я не могла ходить без палки, я кричала при каждом шаге, так больно было моей ноге.
— Следовательно, Пресвятая Дева исцелила вас и от боли в ноге?
Софи не успела ответить. Сестра Гиацинта, слушавшая разговор, перебила девочку:
— От костоеды левой пяты, длившейся три год: Нога была опухшею, искривленною, фистулы постоянно сочились гнойным выделением.
Все больные, находившиеся в вагоне, заволновались. Они не сводили глаз с исцелившейся, видели в ней олицетворение чуда. Те, которые могли стоять поднимались с места, чтобы получше рассмотреть девочку; недужные, прикованные к своим тюфякам старались опереться на локти и повернуть к ней голову. После отъезда из Пуатье, страдальцы, устрашенные предстоящим пятнадцатичасовым мучительным переездом, сочли внезапное появление этого ребенка, сподобившегося милости Господней, — божественным лучом надежды, которая облегчит их страдания, даст им силы достигнуть цели путешествия. Стоны замолкли, все лица обратились к Софи, во всех взорах засияла пламенная жажда веры.
Особенно оживилась Мария; она приподнялась на постели, сложила свои руки и тихо умоляла Пьера:
— Прошу вас, расспросите ее, пусть она расскажет нам все подробности… Она исцелилась! Господи, — исцелилась от такой ужасной болезни!
Госпожа де Жонкьер взволнованно наклонилась над перегородкой и поцеловала девочку.
— Наша милая девочка, конечно, расскажет нам обо всем… Не правда ли, голубушка, вы расскажете нам, что сделала для вас Пресвятая Дева?
— С большим удовольствием, сударыня…
Лицо ее сохранило прежнее скромное и, вместе с тем, улыбающееся выражение. Она хотела немедленно приступить к рассказу, подняла правую руку, точно прося своим грациозным жестом внимания. Она, очевидно, уже освоилась с публикой.
Но девочку трудно было видеть с некоторых мест вагона. Сестра Гиацинта придумала способ устранить это неудобство.
— Встаньте на скамью, Софи, и говорите погромче, чтобы стук не мешал слышать вас.
Девочка засмеялась; приступая к повествованию, она должна была сделать некоторое усилие, чтобы сосредоточиться.
— Итак, я совсем лишилась ноги, я не могла сходить даже в церковь, приходилось постоянно обвертывать больную ногу в холст, потому что из нее вытекала грязная жидкость. Господин Ривуар, доктор, сделавший разрез, чтобы посмотреть, что делается там, внутри, сказал, что он будет принужден удалить часть кости. От этого я, конечно, сделалась бы хромой… Тогда, хорошенько помолившись Пресвятой Деве, я отправилась погрузить мою ногу в воду. Я сделала это с таким страстным желанием излечиться, что даже не дала себе времени снять повязку. И вот, все осталось в воде, — когда я вынула ногу, на ней не осталось и следа болячки.
Этот рассказ о поразительном чуде, столь отрадный для больных, отчаявшихся в своем излечении, вызвал шепот удивления и восторга. Она перевела дух и произнесла завершительные слова с новым жестом, несколько подняв и разведя руки.
В Вивонне господин Ривуар, снова осмотрев мою ногу, сказал: «Мне безразлично, Господь или бес исцелял эту девочку, — несомненно, лишь одно: что она исцелена».
На этот раз вагон огласился смехом. Девочка говорила несколько напыщенным тоном, — она столько раз повторяла свой рассказ, что выучила его наизусть. Слова доктора составляли уже испытанный эффект; Софи заранее улыбалась, готовясь произнести их, она была убеждена, что слушатели станут смеяться. Девочка, видимо, сохранила полную трогательную наивность.
Однако, она, вероятно, забыла подробность, потому что сестра Гиацинта, подготовившая аудиторию лукавым взглядом к остроте доктора, тихонько подсказала девочке:
— Софи, а ваш ответ графине, директрисе вашей палаты?
— Ах, да… Я запаслась лишь несколькими бинтами для моей ноги; я сказала графине: «Пресвятая Дева была очень добра, исцелив меня в первый же день, так как на следующий день мой запас быль бы исчерпан».
Снова раздался взрыв смеха и веселых возгласов. Все любовались девочкой, которая удостоила такого исцеления. Софи пришлось, по желанию госпожи де Жонкьер, дополнить свое повествование историей ботинок — красивых, совсем новеньких ботинок, которые подарила ей графиня. Она была в восторг: бегала в них, прыгала, танцевала. Подумайте только — в ботинках! — после того, как она в течение трех лет не могла надеть даже туфли!
Пьер продолжал внимательно смотреть на Софи; лицо его приняло сосредоточенное выражение, он побледнел от затаенного смущения. Молодой священник предложил девочке еще несколько вопросов. Она очевидно, не лжет. Пьер подозревал, однако, что истина могла подвергнуться в ее сознании медленному искажению. Девочка, радуясь выздоровлению и выпавшему на ее долю общему вниманию, быть может, непроизвольно поддалась искушению несколько прикрасить факты. Как проверять теперь, не продлилось ли несколько дней заживление раны, которое, по словам Софи, произошло мгновенно, в несколько секунд? Где свидетели?..
— Я присутствовала при этом, — точно отвечая на его сомнения, заговорила госпожа де Жонкьер. Она состояла не в моей палате, но я встретила ее утром в день исцеления: девочка хромала…
Пьер быстро перебил ее:
— Следовательно, вы видели ее ногу до и после погружения?
— Нет, нет, я не думаю, чтобы кто-нибудь мог видеть ее ногу, так как рана была забинтована… Софи сама сказала вам, что повязка осталась в купели…
Госпожа де Жонкьер добавила, обратившись к девочке:
— Она сейчас покажет вам свою ногу… Не правда ли, Софи? Снимите ваш башмак.
Софи уже сдернула башмак и снимала чулок; ее быстрые и уверенные движения свидетельствовали, что она уже привыкла к ним. Она протянула свою опрятную, белую, выхоленную ногу, с розовыми, изящно подстриженными ногтями, и предупредительно повернула ее, чтобы священнику удобнее было рассматривать.
На ноге, пониже лодыжки, виднелся длинный шрам, отчетливый, беловатый рубец которого указывал значительность раны.
— О, господин аббат, возьмите ногу за пятку, сожмите изо всех сил: я не чувствую теперь ни малейшей боли!
Пьер ответил движением руки. Можно было подумать, что исцеление, совершенное Пресвятою Девой приводит его в восторг. Между тем им овладело тревожное сомнение. Какой неизведанной силе следует приписать это явление? Или, вернее, какая ошибка в диагнозе врача, какое сцепление заблуждений и преувеличений повели к тому, что сложилась эта заманчивая легенда?
Все больные пожелали посмотреть на исцеленную ногу, — на это наглядное доказательство чудотворного излечения, в надежде на которое они предприняли дальний путь.
Мария первая прикоснулась к ноге Софи; она присела на своей постели, сразу почувствовав, что страдания ее уменьшились. Затем госпожа Маз, выведенная рассказом девочки из своего уныния, передала ногу госпоже Венсан, которая готова была расцеловать ее из благодарности за надежду, возрожденную в ней. Господин Сабатье слушал с умиленным видом; госпожа Ла-Гривотт, даже брат Изидор раскрыл глаза, выражая живейший интерес. Лицо Элизы Рукэ, как преображенное верой, сделалось поразительным, почти красивым: если такая рана могла зажить, не исчезнет ли и ее язва? Если от болячки останется лишь незаметный рубец, лицо ее станет таким же, как у всех! Софи, продолжавшая стоять на скамье, вынуждена была держаться за железный прут перекладины; она положила ногу на край перегородки, поворачивала ее налево, направо, не чувствуя утомления, по-видимому, чрезвычайно радовалась и гордилась раздающимися вокруг восклицаниями, трепетным восторгом и религиозным благоговением, выражаемыми но отношению к ее ноге, как бы освященной чудом.
— Надо, очевидно, обладать очень твердой верой, — высказала вслух свои мысли Марии, — надо иметь безупречно чистую душу…
Обратившись к де Герсен, она добавила:
— Отец, я чувствую, что исцелилась бы, если бы мне было десять лет, если бы моя душа была так же чиста, как у маленькой девочки.
— Но, ведь, тебе, в самом деле, не больше десяти дет, мой ангел! Не правда ли, Пьер, у десятилетних девочек не бывает души белее?
Де Герсен, склонный ко всему фантастическому, горячо увлекался рассказами о чудесах. Священник, глубоко растроганный чистотой души больной девушки, не стал противоречить, он отдался воздействию утешающей иллюзии, которой пахнуло на всех пассажиров вагона.
Со времени отъезда из Пуатье зной сделался еще более удушливым, небо покрылось грозовыми, медного колорита тучами, поезд мчался точно посреди накалившейся печи. По сторонам мелькали унылые и безлюдные, выжженные солнцем деревни. У станции Кугэ-Верак паломники повторили молитву, сопровождаемую перебиранием четок, и спели затем псалом. Но проявление набожности не отличалось уже прежним рвением. Сестра Гиацинта, не успевшая еще позавтракать, решилась, наконец, наскоро поесть хлеба с фруктами, не переставая, впрочем, ухаживать за умирающим, затрудненное дыхание которого сделалось, как будто, несколько более правильным. Только у Рюффека, куда поезд подошел в три часа, начали читать вечерню Пресвятой Деве.
— Ora pro nobis sancta Dei Genitrix.
— Ut digni effciamur promissionibus Christi.
Когда вечерняя окончилась, господин Сабатье, смотревший, как Софи надевала чулок и башмак, обратился к де Герсен.
— Случай этой девочки, несомненно, очень интересен. Но бывали исцеления, несравненно более поразительные… Известна ли вам история Пьера Рюддера, бельгийского рабочего?
Все паломники снова стали прислушиваться.
— Этот рабочий сломал себе ногу при падении и дерева. Прошло восемь лет, обломки кости не срослись, оба конца выступали из постоянно гноившейся раны, обессиленная, дряблая нога отвисла, качалась во все стороны… Вообразите, едва лишь выпил он стакан чудотворной воды, как нога его выздоровела в одно мгновение. Он пошел, отбросив свои костыли; доктор сказал, ему: «Ваша нога обновилась, сделалась как у новорожденного ребенка». Вот это чудо! Совсем новая нога!
Никто не сказал ни слова; больные лишь обмолвились восторженными взорами.
— Послушайте! — продолжал господин Сабатье, — этот случай напоминает историю Луи Бурьетта, каменолома, это одно из первых чудес Лурда. Вы не знаете этого чуда?.. Луи Бурьетт получил повреждения при взрыве в рудниках. Правый глаз совершенно утратил зрение. Бурьетту грозила потеря и левого глаза… И, вот однажды он послал свою дочь наполнить бутылку грязною водою, едва сочившеюся из источника. Затем он омыл свой глаз этою грязью и погрузился духом в пламенную молитву. И вдруг он вскрикнул: он прозрел, сударь, стал видеть так же хорошо, как мы с вами. Доктор, лечивший его, написал об этом исцелении подробное сообщение, тут не может быть малейшего сомнения.
— Это чудесно! — в восторге прошептал де Герсен.
— Хотите, я приведу вам другой пример? Это прославленное исцеление Франсуа Макаки, столяра из Лавора… Он восемнадцать лет страдал глубоким нарывом в левой ноге, осложненным растяжением вен и засорением клеток. Он лишился возможности двигаться, наука признала его болезнь неизлечимой… И вот однажды вечером он заперся с бутылкой воды из источников Лурда. Он снял бинты, обмыл обе ноги, выпил воду, оставшуюся в бутылке. Затем он лег в постель и уснул. Проснувшись, он ощупывает себя, смотрит и не верит своим глазам: все исчезло, — нарыв, рана, все изгладилось бесследно!.. Кожа на колене возродилась, сделалась такою же свежей и гладкой, какой была в двадцать лет.
На этот раз слова господин Сабатье вызвали взрыв восторженных возгласов. Больные и паломники унеслись в очарованную страну чудес, где невозможное осуществляется на каждом шагу, где несбыточное сменяет без конца невероятное… И у каждого нашлась своя история, каждый жаждал привести свое доказательство, подтвердить примером свою веру и свои надежды.
Даже молчаливая госпожа Маз увлеклась; она заговорила прежде всех остальных.
— У меня есть подруга, знакомая с вдовой Рязань, исцеление которой также произвело столько шума… Она двадцать четыре года страдала параличом всей левой стороны тола. Желудок ее не принимал пищи, она превратилась в неподвижную массу, которую переворачивали на постели; от многолетнего лежания у нее протерлась кожа… Однажды вечером она почувствовала себя очень плохо; доктор предсказал, что больная не переживет ночи. Черев час, она пришла в сознание, попросила слабым голосом, чтобы ее дочь сходила к соседке за стаканом лурдской воды. Этот стакан воды был принесен ей лишь на следующее утро. Она воскликнула: «О, дочь моя, — я пью жизнь из этого стакана, оботри мне водою лицо, руки, ногу, все тело!» И по мере того, как девушка исполняла ее просьбу, ее ровная опухоль пропадала, разбитые параличом органы приобретали вновь утраченную гибкость и здоровый вид… Мало того, госпожа Ризан громко восклицала, что она выздоровела, что она чувствует голод, хочет мяса и хлеба — она, которая не дотрагивалась до хлеба двадцать четыре года! Она встала с постели и стала одеваться; соседки, увидев, что дочь госпожи Ризан чрезвычайно взволнована, вообразили, что бедная девушка осиротела, но она ответила им: «Нет, нет, моя мать не умерла, — она воскресла».
Глаза госпожи Венсан заволоклись слезами. Господи, неужели и ей придется увидеть, как выздоровеет Роза, как станет с аппетитом есть, бегать! Ей вспомнился случай с молодой девушкой, о которой ей рассказали в Париже, и который окончательно убедил ее отвезти в Лурд свою больную девочку.
— Я также знаю историю одной разбитой параличом молодой девушки, Люси Дрюон, питомицы сиротского приюта. Она лишилась возможности даже приподнять колени. Ноги ее искривились, сделались колесообразными; правая нога, которая была короче, обвилась, наконец, вокруг левой. Когда подруги переносили больные ноги ее, точно омертвевшие, болтались в пространстве… Заметьте, что она даже не поехала в Лурд. Она просто попостилась девять суток; она так горячо желала исцелиться, что проводила ночи в молитвах… Наконец, в девятый день, выпив немного лурдской воды, она почувствовала в ногах сильное сотрясение. Она поднялась, упала, снова поднялась и пошла. Все подруги ее, пораженные, почти испуганные, стали кричать: «Люси ходит! Люси ходит!» И в самом деле, ноги ее в несколько секунд выпрямились, снова сделались здоровыми и. сильными. Она перешла через двор, поднялась по лестнице, где весь приют, воодушевленные благодарностью восторгов, пропел Magnificat; какое счастье, какое блаженство должна была испытывать эта девушка!
Две слезы скатились по щекам госпожи Венсан на медное лицо ее дочери; она страстно поцеловала ее.
Восторженные легенды, в которых Провидение так легко торжествует победу над человеческою действительностью, приводили в экстаз эти младенческие сердца; даже наиболее труднобольные поднимались с мест, начинали говорить, с увлечением передавая ее повествование. И в каждом таком рассказе сквозила затаенная мысль о своей болезни, надежда на излечение, — так как такой же недуг рассеялся, как тяжелый сон, от одного веяния божественной мощи.
— Ах, — забормотала госпожа Ветю, преодолевая ощущение боли, — была одна больная, Антуанетта Тардибайль, желудок которой также страдал от язвы, как у меня. Казалось, что его терзают собаки, и по временам он разбухал, становился таким большим, как голова ребенка. На стенах его развивались опухоли, величиной с куриное яйцо, в течения восьми месяцев ее рвало с кровью… Она также близилась к смерти, — кости ее были обтянуты одной кожей, она умирала от голода. Тогда она напилась лурдской воды и дала обмыть ею стенки пустого желудка. Три минуты спустя, доктор, покинувший ее умиравшею, едва дышавшею, увидел, что больная встала с постели, присела у камина и с аппетитом лакомится нежным крылышком цыпленка, опухоли и нарывы исчезли, она смеялась молодым, звонким смехом, на лице ее заиграл прежний румянец… Есть, что хочется, помолодеть, не чувствовать боли, — какое блаженство!
— А исцеление сестры Жюльенны! — вскрикнула Ла-Гривотт, поднявшись на локте, с лихорадочно блестящими глазами. — У нее болезнь началась, как у меня, с сильной простуды; затем она стала харкать кровью. Через каждые полгода болезнь обострялась, и Жюльенне снова приходилось слечь в постель. В последний раз все решили, что она не встанет! Все средства, — йод, мушки, прижигания, — оказались бессильными, словом, это была заправская чахоточная, шесть докторов признали ее безнадежной. Ну-с, вот она отправляется в Лурд, добирается туда, перенеся, Бог весть, какие страдания! В Тулузе думали, что она умрет в дороге. Сестры милосердия переносили ее на руках. У купели дамы-патронессы хотели погрузить ее… Она казалась мертвою, однако ее раздели и погрузили; она была в бессознательном состоянии, в испарине. Когда ее вынули, она была так бледна, что ее положили на землю, в уверенности, что на этот раз все кончено. И вдруг щеки порозовели, глаза раскрылись, она тяжело вздохнула. Жюльенна выздоровела, — она оделась без чужой помощи и сытно пообедала, сходив в пещеру, принеся благодарность Пресвятой Деве… Каково? Вот это так чахоточная! И вылечилась радикально, болезнь как рукой сняло.
После нее захотел говорить брат Исидор, но не мог, с трудом он сказал своей сестре:
— Марта, расскажи-ка историю сестры Доротеи, которую вам передавал кюре из Saint-Sauveur.
— Сестра Доротея, — запинаясь, заговорила крестьянка, — встала однажды утром с отекшей ногой, и этого дня нога отнялась, похолодела, сделалась тяжелой, как камень. Кроме того, у нее сильно болела поясница. Доктора не могли разобраться в ее болезни. Сестра Доротея переменила с полдюжины врачей, — обкололи ее иглами, обжигали кожу всевозможными мазями. Но толку не было никакого. Она поняла, наконец, только Пресвятая Дева может послать помощь. И, вот она едет в Лурд; там ее погрузили в купель, сначала ей показалось, что она умрет, вода была ледяной. Затем вода согрелась, стала приятной, точно молоко. Никогда не испытывала она такого наслаждения, жилы ее раскрылись, в них проникала вода, понимаете, — тело ее, конечно, стало оживать, как только вмешалась сама Пресвятая Дева… Боль прекратилась, сестра Доротея начала ходить, съела вечером голубя, проспала всю ночь, как убитая. Слава Пресвятой Деве! Вечная благодарность Всемогущей Богородице и ее Божественному Сыну!
Элизе Рукэ также захотелось рассказать об известном ей чуде. Говоря очень невнятно, вследствие искривления рта, она не могла до сих пор вставить своего слова. Когда все замолчали, она воспользовалась удобным случаем и заговорила, несколько откинув коленку, закрывавшую отвратительную болячку.
— То, что мне рассказывали, не касается тяжелой болезни, но это такой странный случай. Одна женщина, Селестина Дюбуа, моя белье, воткнула себе в руку иголку. В течение семи лет она не могла избавиться от иглы, ни один из докторов не мог вытащить. Руку свело, Селестина лишилась возможности сгибать ее. И вот она приезжает и погружает в купель больную руку. Но она тотчас же выдернула ее, громко вскрикнув. Тогда ее силой заставили снова сунуть руку и держать в воде; Селестина рыдала, лицо ее покрылось потом. Три раза погружали руку, — с каждым погружением иголка подвигалась все ближе к ногтю большого пальца. Наконец, она вышла наружу… Селестина кричала, конечно, оттого, что иголка, проходила через ее тело, как будто кто-то толкал ее, желая вытащить… С тех пор Селестина не чувствует ни малейшей боли, на руке остался лишь небольшой рубец, — очевидно, затем, чтобы свидетельствовать о помощи, оказанной Пресвятою Девой.
Этот анекдот произвел еще большее впечатление, чем рассказы о чудесных избавлениях от опасных болезней. Иголка, движущаяся, точно кто-то толкает ее! Это представление одушевило, населило невидимый мир, убедило каждого больного, что над ним витает ангел-хранитель, готовый оказать помощь по первому повелению свыше. Притом же игла, выпав в чудотворную воду, после упорного семилетнего пребывания в теле, казалась всем забавною, возбуждая смех и веселые восклицания. Больные просияли от радостного сознания, что для небес нет невозможного, что если бы Небо захотело, они все сделались бы здоровыми, молодыми цветущими! Надо только верить и горячо молиться, — тогда природа с ее законами будет посрамлена, непостижимое осуществится. Все дело сводится к счастливой случайности, потому что Небо, по-видимому, отмечает избранников.
— Ах, отец, как это прекрасно! — прошептала Мария, слушавшая все рассказы с чрезвычайным волнением; сердце ее то порывисто билось, то замирало от восторга. — Помнишь, ты сам рассказал мне Иошине Дего, прибывшей из Бельгии; она проехала через всю Францию, с искривленной ногой, на которой зиял зловонный нарыв… Сначала был исцелен нарыв: колено можно было сжимать, она не чувствовала никакой боли, осталась лишь небольшая краснота. Затем настала очередь вывиха. Больная кричала, когда ее погрузили, точно ей ломают кости или отрывают ногу. Вместе с тем, Иошина и женщина, погрузившая ее, заметили, что искривленная нога выпрямляется, становится ровной, точно стрелка, движущаяся по циферблату. Нога выпрямилась, мускулы вытянулись, колено водворилось на свое место; боль при этом была так сильна, что Иошина не могла выдержать и лишилась сознания. Но, придя в себя, она встала на обе ноги: побежала отнести свои костыли к пещере.
Господин де Герсен смеялся от восхищения, подтверждая местами рассказ, который он слышал от одного из отцов Успения. Он уверял, что мог бы рассказать двадцать подобных случаев, еще более трогательных, необычайных. Он ссылался на Пьера; молодой священник, не веривший в чудеса, ограничивался безмолвным склонением головы. Не желая огорчать Марию, он старался отвлечь свое внимание от рассказа, рассматривая мелькающие перед окном вагона поля, деревья, дома.
Поезд миновал Ангулем; по сторонам точно бегали непрерывно сменяющиеся полосы нив, аллея полей. Вероятно, паломники запоздали, — поезд мчался на всех парах, шумно прорезая знойный, дышащий грозою воздух, как будто пожирая километры. Пьер вольно, против своего желания, слышал отрывки рассказов, заинтересовывался этими невероятными историями, странно сливающимися с резкими толчками от колес. Обезумевший, без удержу мчащийся паровоз, казалось, увлекает их всех в страну неземных грез и очарований.
Поезд несется все дальше, все дальше… Пьер стал смотреть в окно, тяжелый, усыпляющий воздух вагона притупил его внимание. Он невольно поддался обаянию царившего вокруг восторженного экстаза — столь чуждого действительному миру, по которому с такой стремительной быстротой мчится поезд. Оживленное лицо Марии глубоко радовало Пьера. Он разжимал руки, которую держала Мария: она хотела выразить ему этим рукопожатием, что в душе воскресла надежда. Зачем же ему печалить ее своим сомнением, когда он сам жаждет ее исцеление? Он с беспредельной нежностью лелеял маленькую, исхудалую ручку больной девушки, — сердце его исполнилось томительной жалости к страдающим листьям, ему хотелось верить, что природе не чуждо сострадание, что Верховный Разум старается утолить скорбь отверженных и угнетенных.
— Ах, Пьер, — повторяла она, — как это прекрасно, как это прекрасно! Вот будет чудо, если Пресвятая Дева соблаговолит снизойти до меня!.. Неужели вы, в самом деле, считаете меня достойной милости?
— Конечно, — воскликнул он, — вы лучше и чище всех, ваша душа, как выразился ваш отец, белоснежна, — в раю недостаточно ангелов, чтобы достойно окружить вас.
Но общая беседа еще не окончилась. Сестра Гиацинта и госпожа де Жонкьер рассказывали обо всех известных им чудесах, перечисляли чудотворные исцеления, которые в течение тридцати лет сменяют друг друга в Лурде, подобно непрерывному расцветанию роз и мистической клумбе. Чудеса эти насчитываются тысячами, возобновляются ежегодно с большею силой, точно почва, производящая их, с каждым круговращением земли около солнца, становится все плодотворнее.
Больные, слушавшие эти повествования все с большим возбуждением, как будто превратились в маленьких детей, которые после одной волшебной сказки просят другую, и третью, и еще. О, рассказывайте еще и еще, рассказывайте без конца эти истории, осмеивающие неприглядную действительность, бичующие несправедливость природы, представляющие Бога всемогущим Исцелителем, попирающим человеческую науку и ни посылающим счастье по Своему разумению!
Рассказы начались с глухих и немых, вдруг одаренных слухом и даром слова: Орелия Брюно, неизлечимо оглохшая, с лопнувшею барабанною перепонкой, преисполнилась внезапного восторга, услышав божественные звуки органа; Луиза Бурше, онемевшая сорок пять лет тому назад, углубилась в жаркую молитву перед Пещерой и вдруг воскликнула: «Благословляю Тебя, Мария!», — я другие, сотня других, совершенно исцелившихся, влив несколько капель воды в свои уши или смочив свой язык.
Затем настала очередь слепым: отец Герман чувствовал, что нежная рука Пресвятой Девы сдерживает покров, застилающий ему глаза; mademoiselle де Понбриан, которой угрожала потеря зрения на оба глаза, стала видеть лучше, чем когда-либо прежде, совершив простую молитву; мальчик, двенадцати лет, с роговой глазной перепонкой, похожей на безжизненный мрамор, в несколько секунд освободился от своего недуга, глаза его сделались прозрачными и глубокими, точно из зрачков улыбаются ангелы.
Но больше всего исцелений выпало на долю паралитиков, — хромых, начавших ходить прямо, расслабленных, лишенных сил двинуться со своего скорбного места, которым Господь изрек: «Встань и иди!». Денуа, страдавший атаксией, испытавший прижигания, взвешивания, горячие припарки, пятнадцать раз лечившийся в парижских больницах, где двенадцать лет одинаково определили его болезнь, почувствовал, что какая-то сила подняла его при принесении Святых даров, и последовал за ними на выздоровевших ног. Мария-Луиза Дельпон, четырнадцати лет от роду, у которой паралич поразил ноги, скривив руки, увидела, что омертвевшие органы оживают, судорога, сводящая рот, исчезает, словно незримая благодетельная рука перерезывает ужасные путы, сковавшие тело несчастной. Мария Вашье, в течение семнадцати лет, прикованная к своему креслу параличом нижней половины тела, не только быстро побежала после погружения в купель, но не нашла даже следов подтеков, покрывших ее тело от продолжительной неподвижности. А Жорже Ганке, пораженный размягчением и спинного мозга, лишенный сознания, непосредственно перешел от агонии к совершенному исцелению. А Леони Шартон, также страдавшая размягчением спинного мозга, и притом горбатая, почувствовала, что выпуклость на ее спине сглаживается, точно по мановению волшебного жезла, а ноги распрямляются, становятся здоровыми, как бы обновленными.
Далее промелькнули картины всевозможных недугов. Во-первых, тяжелые проявления золотухи, отнявшиеся и исцеленные ноги; Маргарита Гохье, страдая двадцать семь лет язвой в бедре и омертвением правого колена, вдруг упала на колени, славословя Пресвятую Деву за свое исцеление; Фимена Симонно, молодая уроженка Ванда, излечилась от трех ужасных язв на левой ноге, обнаживших разлагающиеся кости. Затем рассказы перешли к водянке: госпожа Анселен, ноги, руки и все тело которой опухли, мгновенно выздоровела, масса воды исчезла неведомо куда и каким образом; mademoiselle Монтаньон, из тела которой в несколько приемов удалили двадцать два литра воды, снова опухла в такой же степени, как раньше, но после наложения простого компресса, смоченного в чудотворном источнике, сразу выздоровела, причем также не оказалось никаких следов воды ни в постели, ни на полу.
Также бессильны против чудесного действия лурдской воды и все болезни желудка. Мария Сушэ, которую тошнит темною кровью, исхудавшая как скелет, начинает есть с прожорливым аппетитом, полнеет в два дня. Мария Жарлан, обжегшая себе желудок, выпив по ошибке стакан раствора медного купороса, почувствовала, что опухоль, происшедшая от этого мгновенно опала.
Все, вообще, опухоли бесследно опадают в купели. Но еще больше поражает мгновенное заживление, под дуновением свыше, всевозможных язв, нарывов, рака и других ужасных ран и изъявлений… Один еврейский актер, едва погрузил в воду изъеденную язвой руку, как она исцелилась. Молодой иностранец, известный богач, на правой кисти которого образовался нарост величиною с куриное яйцо, увидел, что этот нарост исчез в одно мгновение. Роза Дюваль, у которой на левом локте гнойная опухоль произвела углубление, куда можно было поместить целый орех, сподобилась увидеть быстрое восстановление телесных тканей, заполнивших изъязвление. Вдова Фрошон, у которой рак разрушил половину губы, омыла язву, — и от нее не осталось даже красноты. Мария Моро, страшно страдавшая от рака груди, заснула, приложив к ране холст, смоченный в лурдской воде; когда два часа спустя она проснулась, боль прекратилась, тело сделалось гладким, свежим и розовым.
Наконец, сестра Гиацинта приступила к повествованиям о внезапных и радикальных исцелениях от чахотки, — этой ужасной болезни, терзающей человечество. Эти исцеления, — вот истинный триумф Лурда: неверующие утверждали, что Пресвятая Дева не может совладать с чахоткой, а Она, по свидетельству многих, исцеляет от этой болезни одним движением своего мизинца! Можно привести сотни подобных примеров, один поразительнее, необычайнее другого. Маргарита Купель, болевшая чахоткой три года, с верхушками легких, пораженными туберкулезом, встала с постели и пошла, поражая всех своим цветущим видом. Госпожа де Ла-Ривьер, харкавшая кровью, покрытая непрерывно выделяющимся холодным потом, по-видимому, готовилась испустить последнее дыхание; ногти ее посинели, между тем, когда удалось влить чайную ложку воды сквозь ее стиснутые зубы, — хрипение в горле тотчас же прекратилось, она села, стала молиться, попросила бульону. Жюли Жадо пришлось влить четыре ложечки воды; но она уже настолько обессилела, что не могла поднять головы, при ее нежном телосложении, болезнь, казалось, расплавила ее, в несколько суток Жюля растолстела. Анна Кат с чахоткой в последнем периоде развития, с левым легким, наполовину уничтоженным каверной, вопреки всем предписаниям благоразумия, была пять раз погружена в холодную воду — и исцеление свершилось: легкое выздоровело. Другая чахоточная, молодая девушка, приговоренная к смерти пятнадцатью докторами ничего не просила у Небес, — она просто склонила колени перед Пещерой и крайне удивилась, что исцеление последовало после этой случайной молитвы, так сказать, мимоходом, в ту минуту, когда Пресвятая Дева, сжалившись над человеческими страданиями, сеет чудеса своими незримыми руками.
Чудеса, еще чудеса и чудеса сыпались, точно цветы под голубым и ласковым небом. Трогательные истории сменялись ребячески наивными анекдотами. Одна старуха, тридцать лет не владевшая разбитой параличом рукою, вымылась — и перекрестилась. Сестра Софи, лаявшая по-собачьи, погрузилась в купель — вынырнула оттуда, распевая серебристым голосом псалом. Мустафа, турок, воззвал к милосердию Пресвятой Девы, — и прозрел правым глазом, приложив к нему компресс из лурдской воды. Один офицер тюркосов был спасен под Седаном, один кирасе из Рейхсгоффена умер бы от пули, направленной сердце, если бы эта пуля, пробив бумажник, не остановилась перед образком Лурдской Богоматери. И те бедные, страждущие малютки, также не обделены и милостями ее: маленький пятилетний мальчик разбит параличом, был раздет и продержан пять минут под ледяной струей фонтана, — он встал и пошел. Другой пятнадцатилетний юноша, издававший со своего скорбного ложа звериное мычание, вынырнул из купели, крича, что он исцелился; двухлетний ребенок, еще не научившийся ходить, маленький и тщедушный, пробыв в холодной воде четверть часа, окреп, улыбаясь, уверенно сделал свои первые шаг. И все ж дети, как и взрослые, испытывали сильные боли, пока совершалось чудо, — очевидно, процесс восстановления разрушенных болезнью тканей и суставов не может осуществиться без чрезвычайного потрясения во всем организме: кости возрождаются, тело нарастает, изгоняемый недуг исчезает вместе с последними судорогами. Но зато какое сладостное успокоение наступает после этого! Доктора не верят своим глазам, каждое исцеление поражает их глубоким изумлением, когда они видят, что их пациенты начинают бегать, прыгать, есть с волчьим аппетитом. Все эти избранницы, все исцеленные женщины неизменно проходят по три километра, съедают по цыпленку, засыпают крепчайшим сном на полсуток. Но ни в одном случае не упоминается о периоде выздоровления, больные переходят внезапным скачком от агонии к полному исцелению, — органы обновляются, раны заживают, затягиваются, тело полнеет, — все с быстротою молнии, наука окончательно посрамлена, — при погружении пренебрегают самыми простыми предосторожностями, купают женщин во все периоды месяца, опускают чахоточных, несмотря на испарину, в ледяную ванну, не очищают ран от гнойных выделений, не принимает никаких противогнилостных средств. Каждое чудо сопровождается взрывом восторженных, хвалебных и благодарственных восклицаний! Сподобившаяся исцеления бросается на колени, все окружающие проливают слезы, неверующие обращаются, протестанты и евреи переходят в католичество, — новые чудеса веры, которым радуется само Небо. По возвращении исцелившуюся встречают всей деревней, при громком колокольном звоне, когда она бодро выпрыгивает из телеги, толпа разражается криками, умиленными рыданиями, начинают петь Magnificat. Слава Пресвятой Деве! Вечные благодарность и преклонение.
От всех этих осуществившихся надежд, всех чудесных проявлений божественной благодати веяло безграничной признательностью Пречистой Богородице, дивной Богоматери. Она — Всемогущая Дева, Дева Милосердная, Зерцало справедливости, Перст мудрости, — внушает страстное преклонение всем человеческим душам. Все руки с мольбою простираю в Ней, — к мистической Розе темных часовен, к Башне из слоновой кости на небосклоне грез, к небесным Вратам, раскрытым вглубь бесконечно. С зарею каждого дня она зияет новым блеском как светлая Утренняя Звезда, разгорающаяся подобно отрадной, юношеской надежде. Не олицетворяет ли этого, кроме того, здоровья для недужных, Убежища грешников, Утешения для всех скорбящих? Франция всегда была ее излюбленною страной. Она всегда видела здесь пламенный культ, с которым сливалось благоговение к жене и матери, порыв страстной юности и любви: и во Франции же охотнее всего является Она молодым пастушкам. Она так добра и малым сим! Она неустанно заботится о них, — к Ней взывают столь охотно лишь потому, что знай об ее любовном посредничестве между землей и небом. Она каждый вечер проливает золотые слезы у ног Своего Божественного Сына, вымаливая у Нее милости; и Он позволяет Ей совершать чудеса, — поддерживать цветение пышного поля чудес, благовонных, как райские розы, очаровывающих свои блеском и ароматом.
Поезд мчался все дальше и дальше. Паломники проехали через Кутра, было шесть часов. Сестра Гиацинта встала со скамьи и, похлопав в ладоши еще раз, провозгласила:
— Angelus, дети мои!
Никогда Ave не возносились с более пламенной верой, с большим желанием, чтобы небеса вняли молитве. Пьер в эту минуту с полной отчетливостью знал значение этих паломничеств, поездов, мчащих богомольцев по всему свету, прилива верующей толпы к Лурду, блещущему вдали надеждою на спасение души и тела. Несчастные, с утра изнемогающие от страданий, едва влачащие свои жалкие остовы, пускаясь в дальнее, тягостное путешествие, — все это приговоренные в смерти страдальцы, от которых отступись наука, которые устали советоваться с докторами, пережили пытку посредством всевозможных лечений. Так понятно сердцу, что, пламенея жгучим желанием продлить жизнь, не будучи в силах примириться с приговором несправедливой и равнодушной природы, они мечтают о всемогущем Божестве, которое, быть может, нарушит, в их пользу, установленные законы, изменит пути звездных течений, внесет поправку в мироздание. Если земное не может оказать помощи, к кому должны они обратился, как не к Богу? Действительность для них слишком ужасна, внушает им непреодолимую потребность в иллюзии, в самообмане. Они жаждут верить, что где-то верховный судья, поправляющий кажущиеся совершенства существ и явлений, — верить в искусителя, в утешителя, обладающего беспредельным обществом, властного заставить реки потечь обратно, к истокам, возвращать молодость старцам, воскрешать умерших! Они говорят себе: что если тело покрыто язвами, живот вздулся от опухолей, легкие сгнили, — все это не имеет никакого значения, все может исчезнуть и возродиться по одному мановению Пресвятой Девы, — для этого нужно лишь молиться, растрогать Ее, удостоиться ее милости. Как понятно, то эти страдальцы черпают так жадно из небесного родника надежды, слыша столько чудесных повествований о поразительных исцелениях, — эти очаровательные волшебные сказки убаюкивают и опьяняют распаленное воображение больных и калек! С тех пор как юная Софи Куто появилась в вагоне со своею белою, исцеленною ногою, перед восторженными взорами богомольцев раскрылись беспредельные горизонты божественного и сверхъестественного, повеяло духовным обновлением — и веяние это мало-помалу подняло с одра болезни самых безнадежных, заставило блестеть глаза у всех: жизнь еще доступна для них, они, быть может, возродятся для радостного существования.
Да, это, несомненно. Этот жалкий поезд мчал все дальше и дальше, этот вагон переполнен, как и все остальные. Франция и весь свет, даже в самых отдаленных краях, испещрены такими поездами, и триста тысяч верующих, увлекающих за собой тысячи больных, стремятся к Лурду от начала до конца года, — все эти явления происходят потому, пещера сияет вдали в своей славе, как маяк надежды и иллюзии, как символ протеста и триумфа невозможного над неумолимою материей. Никто не писал более увлекательного романа, ничто не в состоянии сильнее воспламенить умы, вознести их всех над жестокими условиями существования. Отдать этим грезам, — вот величайшее из доступных человеку блаженств! Если отцы Успения достигли непрерывного, из года в год, расширения успеха их паломничеств, это произошло потому, что они не дают стекающимся отовсюду толпам народа утешение, самообман, восхитительный хлеб надежды, к которому неустанно протягивает руки страдающее человечество, — и этого голода никогда не насытит никто. И не одни лишь телесные язвы вопиют об исцелении, — все духовное и нравственное существо взывает о своем страдании, охваченное неутомимою жаждой счастья. Изведать счастье, возложить свои упования на твердую веру, опираться до смерти на этот единственный прочный путевой посох, — вот желание, вдохновляющее все эти сердца, заставляющее молитвенно преклонять колени, прося об утолении духовных болезней, о распространении благодати, обращении близких, о спасении своей души и душ людей любимых. Из всех грудей вырывается, ширится, наполняя пространство, один потрясающий возглас: стать счастливым навсегда, в жизни и по смерти!
Пьер убедился воочию, что окружающие его страдальцы перестали ощущать толчки колес, черпали новые силы с каждым промелькнувшим лье, приближающим их к чуду. Даже госпожа Маз разболталась под влиянием уверенности, что Пресвятая Дева возвратит ей мужа. Госпожа Венсан улыбалась, нежно баюкая маленькую Розу; ей казалось, что дочь ее далеко не так опасно больна, как полумертвые дети, которые начинали резвиться после погружения в холодную воду.
Господин Сабатье шутил с де Герсеном: в октябре, когда у него выздоровеют ноги, он непременно поедет осмотреть Рим. Он пятнадцать лет все собирается совершить это путешествие. Госпожа Ветю успокоилась, острые боли в ее желудке утихли; ей казалось, что она чувствует голод. Она попросила госпожу де Жонкьер помочить ей сухарь в молоке; Элиза Рукэ забыла о своей язве, ела виноград, откинув с лица косынку. Ла-Гривотт, севшая на скамью, и брат Вендор, переставший стонать, все еще испытывали отрадное, лихорадочное возбуждение от выслушанных чудесных рассказов; они справлялись, который час, с нетерпением ожидая несомненного исцеления.
Неизвестный паломник на мгновение как будто воскрес; когда сестра Гиацинта снова обтерла холодный пот с его лица, он раскрыл веки, светлая улыбка промелькнула по его губам. В его душе блеснула надежда.
Мария не выпускала из своей маленькой, теплой ладони руки Пьера. Было около семи часов, до Бордо оставалось ехать еще полчаса; запоздавший поезд, наверстывая потерянные при задержке на станции минуты, все более ускоряя свой ход, несет с безумной стремительностью. Гроза, наконец, разразилась, с просветлевшего неба струились потоки прозрачного освежавшего дождя.
— Ах, Пьер, как это прекрасно, как это прекрасно! — снова повторила Мария, с порывистой нежностью пожимая ему руку.
Наклонившись к молодому священнику, она произнесла вполголоса:
— Пьер, я видела сейчас Пресвятую Деву, молилась о вашем исцелении, — и молитва моя услышана.
Священник, понимая намек, был до глубины души потрясен блиставшими божественным светом взорами молодой девушки, пристально устремленными в его глаза. Мария задремала, впала в забытье с молитвой об его обращении и чистая мольба о ниспослании веры, исходившая от этого страдающего, бесконечно дорогого существа, взволновала смущенное сердце Пьера. Почему бы не уверовать ему вновь когда-нибудь впоследствии? Ряд необычайных повествований произвел даже на него сильное впечатление. Удушливый знойный воздух вагона ошеломил его, зрелище стольких человеческих страданий надрывало его сострадательное сердце. Экстаз проявил свою заразительность, Пьер перестал различать предел между действительным и невозможным, сознавал себя неспособным разобраться в массе поразительных случаев, подыскать объяснение одним, отстранить остальные.
Когда вагон огласился звуками нового псалма, Пьер на несколько мгновений потерял самообладание, созвучия гимна как будто увлекли его в очаровательный край, — ему показалось, что он, наконец, уверовал, поддавшись влиянию безумной галлюцинации, витавшей над этим мчавшимся на всех парах, передвижным лазаретом.
IV
[править]Поезд остановился в Бордо всего на несколько минут; паломники, еще не пообедавшие, поспешили запастись провизией во время этой остановки. Больные, словно дети, не переставали в течение всего пути пробовать то несколько глотков молока, то сухариков.
Как только поезд отошел от станции, сестра Гиацинта захлопала в ладоши.
— Ну, дети мои, спешите, — принимайтесь за вечернюю молитву!
Затем в вагоне почти на четверть часа водворилось невнятное шептание, произносилось Pater и Аvе, паломники подвергали проверке свою совесть, каялись грехах, поручали свою душу благоволению Господа, святой Девы и святых угодников, благодарили счастливо пережитый день, завершившийся молитвою всех живущих и отошедших в вечность.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа… Аминь.
Было десять минут девятого, сумерки уже надвигались на окрестные поля, — огромную равнину, казавшиеся еще обширнее от вечернего тумана; вдали, в разбросанных кое-где домах, заискрились светящиеся точки огней. Колебавшееся пламя ламп освещало желтым светом, нагроможденный в вагоне багаж и паломников, встряхиваемых непрерывной качкой.
— Вы знаете, дети мои, — заговорила сестра Гиацинта, не севшая на скамью, — я попрошу вас прекратить разговоры в Ламоте, приблизительно через час, следовательно, у вас остается еще час на развлечения; но будьте благоразумны, не волнуйтесь чрезмерно. Когда же мы проедем Ламот, в вагоне, — слышите, не должно раздаваться больше ни слова, я хочу, чтобы вы все успокоились и заснули!
Паломники засмеялись.
— Да, ведь это предписано правилами! Вы, конечно, слишком рассудительны, чтобы не подчиняться им.
Они, действительно, с утра пунктуально выполняли программу проявлений благочестия, предусмотрительных для каждого часа. Теперь, когда все псалмы пропеты, день считается законченным; паломникам предоставляется небольшой отдых для развлечений и перед сном. Но они не знали, чем его заполнить.
— Сестра моя, — предложила Мария, — не разрешили ли вы господин аббату вслух почитать для нас? Он читает превосходно, а я, кстати, захватила с собой маленькую книжечку, — прелестную историю Бернадетты.
Ей не дали окончить, все закричали, точно дети, с нетерпением ожидающие занимательной сказки.
— Да, да, сестра моя! Разрешите, сестра моя!
— Я, конечно, позволю, — ответила сестра Гиацинта, — я не имею ничего против назидательного чтения.
Пьер принужден был согласиться. Но он хотел сесть под фонарем, ему пришлось поменяться местом с де Герсен, которого предвкушение интересной истории привело в не меньший восторг, чем 6ольных.
Когда молодой священник уселся, наконец, на свое новое место и, заявив, что ему достаточно света, раскрыл книгу, по всему вагону пробежал трепет любопытства, все обратились к Пьеру, насторожились, напрягая свое внимание. Он, к счастью, обладал звучным и выразительным голосом, так что чтение его не заглушалось стуком колес, с глухим раскатом, катавшихся по необозримой, темной равнине.
Приступая к чтению, Пьер обратил внимание на книжку. Это была одна из брошюр, продаваемых разносчиками; католические типографии печатают их в огромном количестве экземпляров и распространяют по всему христианскому миру. Плохо отпечатанная на серой бумаге, брошюра была украшена на синей обложке изображением Лурдской Богоматери; в рисунке, несмотря на его безыскусственность, сквозила какая-то наивная грация. Полчаса, конечно, хватит, чтобы, не торопясь, прочесть брошюру.
Пьер начал читать звучным, прекрасным голосом, подкупавшим своим приятным тембром.
— «Это произошло в Лурде, в небольшом городе Пиренейского департамента, в четверг, 11-го февраля 1858 г. Стояла холодная, несколько пасмурная погода. В доме бедного, но честного мельника, Франсуа Субиру, не было дров, чтобы изготовить обед, но жена Луиза сказала своей второй дочери Марии: Пойди, поищи хвороста на берегах Гава или на лугах общины. Гав — название речки, протекающей через Лурд.
У Марии была старшая сестра, по имени Бернадетта, недавно вернувшаяся из деревни, где добрые селяне пользовались ее услугами для присмотра за стадами. Это была нежная и хилая девочка, с чистой невинной душой, но все ее образование ограничивалось уменьем читать молитву, сопровождаемую перебиранием четок. Луиза Субиру сначала не решалась посылать ее в лес вместе с сестрою, опасаясь холода; однако, Мария и маленькая соседка Жанна Абади, попросили мать отпустить с ними Бернадетту.
Три подруги, спускаясь по течению реки и собирая хворост, очутились перед пещерой, выдолбленной в скалистом утесе, который местные жители зовут Массабиель…»
Дочитав до конца страницы, Пьер остановился, опустив брошюру на колени. Ребяческая наивность повествования, шаблонные и пустые фразы раздражала молодого священника. Неужели он станет продолжать такое чтение, имея в своих руках все документы этой необычайной истории, — он, увлекавшийся изучением мельчайших подробностей, таящий в глубине сердца нежное влечение, беспредельное сострадание в Бернадетте! Он подумал, что с завтрашнего же дня может приступить к решительному исследованию, в виду которого он мечтал раньше о путешествии в Лурд. Это намерение послужило одним из поводов, побудивших Пьера сопутствовать Марии. Он почувствовал, что Бернадетта, снова возбуждает в нем страстную любознательность; он любит прозорливицу, потому что угадывает в ней искренность и правдивость, и знает, что она была несчастною. Но ему хотелось бы изучить, разъяснить ее историю. Она, конечно, не лгала; не выдумывала своего видения, она слышала небесные голоса, подобно Жанне. Д’Арк — и, подобно Жанна Д’Арк, освобождает Францию, по уверению католиков. Какая же сила породила Бернадетту и возбужденное ею движение? Каким образом сложилось видение в душе этой хилой девочки, и как могло оно взволновать всех верующих до такой степени, что возобновили чудеса первобытных времен, создалась почти новая религия, с новым святым городом, к которому устремились толпы богомольцев, небывалые по своей восторженности и многочисленности со времени крестовых походов?
Перестав читать, Пьер рассказал, что ему известно, что он разгадал и разобрал в этой всей неразъясненной истории, несмотря на потоки чернил, вызванные ею, он ознакомился со страной, с нравами и обычаями, благодаря своим продолжительным разговорам с другом отца, доктором Шассенем, Пьер обладал чарующим красноречием, даром чистого возвышенного вдохновения, талантом проповедника, который обнаружил в себе еще в семинарии, — но никогда не пользовался им впоследствии. Когда паломники убедились, что он знает историю Бернадетты гораздо лучше, несравненно подробнее, чем изложено в брошюре, и рассказывает таким прочувствованным, вдохновенным тоном, в вагоне водворилось еще более напряженное внимание: эти скорбные души, страстно жаждущие счастья, до самозабвения увлеклись повествованием Пьера.
Он начал с детства Бернадетты, протекшего в Бартрэ. Она выросла у своей кормилицы и приемной матери, крестьянки Лагэ, которая, когда у нее умер новорожденный сын, пожелала оказать помощь бедной семье Субиру, взялась выкормить и воспитать девочку. Деревня Бартрэ, с населением в четыреста душ, расположенная на расстоянии приблизительно одного лье от Лурда, была тихим, почти пустынным уголком; отдаленная от большой проезжей дороги, она вся точно утопала в зелени. Узкая дорога спускается извилистой лентой, деревенские дома разбросаны посреди лугов, отгороженных изгородями, обсажены ореховыми и каштановыми деревьями. Прозрачные, никогда не умолкающие ручьи струятся по скалам, вдоль тропинок; над пригорком, усеянным могилами сельского кладбища, возвышается лишь старая, небольшая церковь в романском стиле. Окрестности испещрены склонами местных холмов. Деревня напоминает овраг, заросший сочными, свежими, изумрудно-зелеными травами, орошаемыми влагой от подпочвенных бассейнов воды, стекающей с гор.
Бернадетта, сделавшись подростком, стала оплачивать свое пропитание личным трудом, пасла ягнят, бродила со своим стадом по зеленой пустыне, не встречая ни души. Иногда, взобравшись на лесистый холм, девочка засматривалась на обрисовывающиеся вдали остроконечные вершины Миди и Вико, — на то ярко-блещущие, то темные громады, меняющие свой колорит, в зависимости от освещения; цепь островских гор теряется в пространстве, очертания каменистых великанов казались Бернадетте призрачные похожими на смутные видения, мелькающие в грезах.
Дом крестьянки Лагэ, где тогда еще хранила колыбель девочки, уединенный и безмолвный, стоял на самой окраине деревни. За ним тянулся луг, заросший яблонями и грушевыми деревьями; он был отделен от открытых полей узким ручьем, через который можно было перебираться одним прыжком. В низком и сыром доме, по обеим сторонам деревянной лестницы, ведущей на чердак, помещались просторные комнаты с полом из каменных плит. В каждой из них стояло по четыре или пять кроватей. Девочки спали вместе, засыпали, всматриваясь по вечерам в пестрые картины, расклеенные по стенам, прислушиваясь к торжественному бою больших стенных часов в деревянном футляре, нарушающих величавое безмолвие ночи.
Годы, прожитые в Бартрэ, пронеслись отрадным сном для Бернадетты. Она росла тщедушной, болеющей девочкой, страдала нервной астмой, от которой задыхалась, чуть пахнет ветром. В двенадцать лет не умела ни читать, ни писать, говорила простонародным языком, осталась ребенком, запоздавшим как в умственном, так и телесном развитии. Бернадетт была доброй, очень кроткой, послушной девочкой, выделявшейся среди других детей ничем особенным, она не отличалась разговорчивостью, предпочитала больше слушать, чем говорить. Несмотря на свою неразвитость, она выказывала нередко природный ум, или проявляла находчивость в ответах, наивная веселость ее вызывала улыбку. Пришлось много приложить труда, чтобы выучить ее молитве, сопровождаемой перебиранием четок. Заучив молитву, Бернадетта как будто решилась ограничить свое образование этими познаниями. Она повторяла слова молитвы с утра до вечера; сопровождая свое стадо, девочка не выпускала из рук четок, без конца произнося Pater и Аvе.
Сколько счастливых часов пережила она на зеленых склонах холмов, вслушиваясь в таинственный, чарующий шепот листвы! Свет оставался неведомым для нее, — иногда только всматривалась она в отдаленные вершины гор, озаренные солнечными лучами, напоминавшие своими призрачными очертаниями видения мимолетных грез! Дни пролетали бесконечной чередой. Бернадетта продолжала блуждать среди безмолвной природы, сосредоточиваясь в своих скромных мечтаниях, повторяя свою неизменную молитву, не зная иной подруги, иной спутницы, кроме Пресвятой Девы; детство ее расцветало среди простодушного, невинного одиночества.
И сколько отрадных вечеров провела она зимою, в левой комнате, где разводили огонь! Брат приемной матери Бернадетты был священником; он иногда восхищал девочку своим чтением, повествованиями о святых подвижниках и подвижницах, легендами о чудесных приключениях, потрясавших и радовавших сердце: Бернадетте казалось, что землю посещают райские видения, небеса разверзаются и позволяют взорам насладиться сиянием ангелов. Книги, которые приносил священник, нередко были переполнены рисунками; девочка любовалась на изображения Господа в Его славе, на кроткий и прекрасный лик Христа, озаренный неземным сиянием, всматривалась с особенным вниманием в божественные черты Пресвятой Девы, повторяемые постоянно на множестве картин, восторгалась ее светлым образом, белыми, лазоревыми, золотыми парчовыми одеяниями. Обаяние этого образа было так сильно, что Бернадетта иногда видела его во сне. Чаще всего читали Библию, старую, пожелтевшую от времени книгу, более ста лет хранившую в семье. По вечерам, когда вся семья собиралась, муж кормилицы, умевший читать, брал шпильку и, воткнув ее, куда случится, в книгу, начинал чтение с верхней строки правой страницы. Женщины и дети следили с напряженным вниманием, — они все заучили, наконец, наизусть древние повествования, так что могли бы продолжать с любого места, не пропуская ни слова.
Бернадетта предпочитала книги религиозного содержания, в которых упоминалось о Пресвятой Деве, при чтении их девочку как бы озаряла чудная улыбка Богоматери. Почти столь же увлекательной показалась ей, однако, и чудесная история четырех сыновей. На желтой обложке книги, занесенной, вероятно, каким-нибудь заблудившимся ходебщиком, красовалась наивная гравюра, изображающая четырех витязей, Рено и его братьев, сидящих вчетвером на своем знаменитом боевом коне, Баяре, полученном в дар от щедрой феи Орланды. В книжке описывались кровопролитные сражения, сооружение и осада крепости, ужасные стычки между Роландом и Рено, отправившимся, наконец, освободить Святую Землю, волшебника Можиса, несравненная красота принцессы Клариссы, сестры короля Аквитанского.
Взволнованное воображение отгоняло иногда с очей Бернадетты, — в особенности, в те вечера, когда книги откладывались в сторону и кто-нибудь из присутствовавших рассказывал историю о воинах и колдуньях. Девочка была очень суеверна, ни за что не согласилась бы пройти после заката солнца возле одной соседней башни, в которой вселилась нечистая сила. Вся местность, населенная простодушными набожными людьми, была как бы перенасыщена таинственными явлениями, — поющими деревьями, камнями, из которых сочится кровь, перекрестки дорог, где непременно нужно прочесть по три раза Pater и Аvе, чтобы не встретить зверя с семью рогfми, который уносит девочек в ад. Страшным рассказам не было числа, они насчитывались сотнями, — в те вечера, когда доходила очередь до них, трудно было остановиться, так велик был выбор. Начинали обыкновенно с историй о волках-оборотнях, — несчастных грешниках, которых черт заставляет принять образ собак, — больших белых собак горной породы: если выстрелить из ружья в такую собаку и если попадет хоть одна дробинка, грешник спасен; но если свинец заденет лишь тень, несчастный умрет моментально. Затем следовали бесконечные рассказы о проделках колдунов и колдуний. Бернадетту особенно увлекал рассказ о тон, как один архивариус из Лурда захотел посмотреть на черта; колдунья повела его в полночь, в страстную пятницу, в темное поле. Черт явился в роскошном пурпурном одеянии. Он с первых же слов предложил архивариусу продать ему душу; чиновник сделал вид, точно готов согласиться на сделку. У черта, кстати, оказался под мышкой список, куда внесли свои имена жители города, уже продавшиеся нечистому. Но хитрый архивариус вынул из кармана вместо пузырька с чернилами склянку с освященной водой. Он спрыснул ею черта, разразившегося отчаянными криками, а сам убежал, захватив с собою список. Черт погнался за ним, как безумный, — погоня длилась чуть не всю ночь, по горам, по долам, через леса и потоки. «Отдай мне список!». — «Нет, ты его не получишь!» И так без конца, — черт взывал: «Отдай мне список!», архивариус отвечал неизменно: «Ты его не получишь!». Чиновник выбился, наконец, из сил, чувствуя, что ноги больше не держат его, он бросился на кладбище, на освященную землю, и стал поддразнивать оттуда черта, размахивая списком: он спас таким образом души всех несчастных, которые подписали договор. В такие вечера, Бернадетт раньше, чем уснуть, всегда мысленно перечитывал молитву, которую произносят при перебирании четок. Она радовалась, что нечистая сила посрамлена, и, вместе с тем, трепетала от страха при мысли, что бес непременно станет бродить около нее, чуть погасят лампы.
В течение одной из зим крестьяне собирались на посиделки в церковь. Приходский священник Аден разрешил эти собрания; многие из семейств приходили, чтобы сберечь освещение, — не говоря уже о том, что сидеть всем вместе теплее… Собравшиеся читать Библию, пели хором молитвы. Дети, обыкновенно, засыпали, не пересилив овладевавшей ими дремоты. Одна только Бернадетта бодрствовала до конца. Ей чрезвычайно нравилось сидеть в тесной деревенской церкви под сводами, мелкие стрелки которых окрашены красный и синий цвета. В глубине возвышался окрашенный и позолоченный алтарь, с изваяниями на колонках и запрестольными образами, изображавшими Марию у Анны и Усекновение главы святого Иоанна, алтарь поражал девочку своим пестрым и несколько варварским великолепием.
Во время одолевавшей ее дремоты, Бернадетте, вероятно, чудились мистические видения, — яркие краски икон оживали, из ран струилась кровь, сияющие венцы пламенели, Пресвятая Дева смотрела голубыми, проникновенными глазами и, как будто, собиралась раскрыть свои пурпурные уста, желая говорить с девочкой. В течение нескольких месяцев она проводила таким образом вечера, погружаясь в смутное забытье перед пышным алтарем, унося с собой из церкви как бы начало божественных грез, которые очаровывали ее затем дома, в ее детской кроватке, где она засыпала крепким сном, под сенью крыльев своего ангела-хранителя.
В этой же старинной церкви, столь невзрачной, дышащей такою пламенною верою, Бернадетта начала брать уроки катехизиса. Ей было около четырнадцати лет, давно уже наступила пора приготовиться в первому причастию. Приемная мать, слывшая скупой женщиной, не посылала девочку в школу, пользуясь с утра до вечера ее помощью в хозяйственных работах. Господин Барбэ, учитель, никогда не видел ее на своих уроках. Но однажды, заменяя захворавшего аббата Адера, он обратил вникание во время урока катехизиса на религиозную и скромную девочку. Священник очень любил Бернадетту; он часто говорил о ней учителю, замечая, что, смотря на нее, всегда вспоминает о детях из Salette, — эти дети, вероятно, были столь же простодушны, добры и благочестивы, как Бернадетта, если Пресвятая Дева явилась им. Однажды утром, когда аббат и учитель, проходя по поляне, увидели, что девочка скрылась в сопровождении своего маленького стада за большими деревьями, священник несколько раз оборачивался в ту сторону и, наконец, сказал: «Я сам не знаю, что происходит со мною, но при каждой встрече с этим ребенком мне кажется, что я вижу перед собою Меланию, маленькую пастушку, подругу юного Максимина». Эта странная мысль преследовала его, и, как оказалось впоследствии, была предвещанием. Быть может, в какой-либо из дней, после урока катехизиса, или вечером, во время зимних собраний в церкви, аббат Адер рассказал чудесную историю, оглашенную уже двенадцать лет перед тем о явлении Девы в ослепительных ризах, ступавшей по траве, не нагибая стеблей? Быть может, священник рассказал при Бернадетте о том, как Пресвятая Дева явилась Мелании и Максимину на горе, на берегу ручья, чтобы доверить им великую тайну и предсказать гнев Своего Сына? От этого дня источник, возникший из слез Пресвятой Девы, исцеляет все недуги, — а возвещенная Богоматерью тайна занесена на пергамент, хранящийся в Риме под тремя печатями. Бернадетт, очевидно, выслушала это легендарное повествование с увлечением, безмолвно отражавшимся в ее как бы грезящих и, вместе с тем, широко раскрытых взорах. Она затаила услышанное, пережила в зеленой пустыне, где она проводила целые дни со своими ягнятами, безустанно перебирая тонкими пальцами четки.
Так протекло детство Бернадетты в Бартрэ. бедной хилой девочке очаровывали лишь восторженные глаза, прекрасные, отражающие вдохновенный экстаз в глазах, в которых, подобно птицам, реющим в небе безоблачного неба, проносились видения божественных грез. У нее был большой рот, с полными губами, выражающими доброту; голова угловатая, с прямым лбом и густыми черными волосами, казалась бы грубой, если бы впечатление не смягчалось кроткой, религиозной сосредоточенностью. Но уловив глубины ее мечтательного взора, на нее не было обратить внимание: Бернадетта произвела бы на такого человека впечатление самого обыкновенного ребенка, убогой нищенки, блуждающей по дорогам, девочки, выросшей в унижении и страхе. Аббат Адер, вероятно, смутился, прочитав в ее взорах все, что должно было распуститься в ней пышным цветом. В глазах Бернадетты отразились — и одышка, и зеленые, пустые пространства, среди которых она выросла, и блеяние ягнят, и ангельское славословие, повторяя под открытым небом до изнеможения, до галлюцинаций, и рассказы о колдовстве, слышанные у приемной матери, и вечера, проведенные перед оживленными престольными образами в церкви, и вся атмосфера первобытной веры, которою она дышала в этой стране, как бы огражденной горами от остального мира.
Бернадетте исполнилось 7-го января четырнадцать. Ее родители, Субиру, убедившись, что девочка по-прежнему не учится в Бартрэ, решили ваять ее навсегда себе, в Лурд, чтобы она могла с полным усердием пройти курс катехизиса и серьезно приготовиться к первому причастию. Она прибыла в Лурд пятнадцать или двадцать дней, когда в холодную несколько пасмурную погоду 11-го февраля в четверг.
Но Пьер принужден был остановиться, сестра Бернадетта встала и громко захлопала в ладоши.
— Дети мои, теперь уже больше девяти часов… Молчание! Молчание!
Поезд, действительно, миновал Ламот, вагоны, громко стуча, неслись через бесконечные равнины, затонувших в сумрачном океане ночи. Уже несколько минут тому назад в вагоне следовало водвориться полному безмолвию, паломники и больные должны спать или переносить страдания, не произнося ни звука. Тем не менее, все возмутились.
— О, сестра моя, — воскликнула Мария, глаза которой разгорелись, — помедлите еще хоть с четверть, и вы перебили на самом интересном месте!
Десять, двадцать голосов заговорили вслед за ней.
— Да, пожалуйста! Еще хоть с четверть часика. Все хотели услышать продолжение, сгорая от любопытства, точно история Бернадетты совсем неизвестна им, — до такой степени увлекли их трогательные, человечные подробности, приводимые рассказчиком. Взоры всех спутников не отрывались от него, и, причудливо освещаемые колеблющимся пламенем фонарей, тянулись в его сторону. За повествованием следили не одни только больные, — десять паломниц женского отделения также заволновались, повернули к Пьеру свои жалкие, некрасивые лица, и хорошевшие от выражения простодушной веры и от радости, что к ним доносится каждое слово.
— Нет, нет, я не могу! — воскликнула сначала сестра Гиацинта. — Предписание программы не допускает никаких исключений, надо замолчать.
Однако, она сама чувствовала затаенное желание уступить общим просьбам; сестра Гиацинта так заинтересовалась рассказом, что сердце ее усиленно забилось под белоснежным нагрудником.
Мария повторила свою просьбу еще более настоянным, умолявшим голосом. Де Герсен, слушавший, затаив дыхание, заявил, что можно заболеть, если рассказ будет прерван. Видя, что госпожа де Жонкьер выслушивает все эти настояния, снисходительно улыбаясь, сестра, наконец, уступила.
— Ну, хорошо, еще четверть часа, — но, смотрите, ни в каком случае не больше четверти часа, не то мне сделают выговор.
Пьер спокойно ожидал, чем окончатся эти переговоры, не вмешиваясь в них. Он продолжал рассказывать тем же проникновенным тоном, — тайное сомнение смягчились в нем трогательным сочувствием к тем, которые страдают и надеются.
Далее повествование переросло слушателей в Лурд, в улицу des Petits-Possds, — в сумрачную, узкую улицу, извилисто тянущуюся между бедными домами и грубо оштукатуренными стенами. В нижнем этаже одного из этих жалких домиков семья Субиру ютилась и единственной комнате; в ней теснились семь душ: отец, мать и пятеро детей. В комнате царил постоянный полумрак, в узкий и сырой внутренний двор едва проникал зеленоватый свет. Вся семья спала здесь, в одной куче, — ела, когда в доме был хлеб. Отец, по ремеслу мельник, с некоторого времени лишь с трудом успевал найти работу у хозяев. Из этой-то темной трущобы, дышавшей крайнею нуждой, в холодный февральский день Бернадетта, старшая дочь Субиру, ушла собирать хворост, в сопровождении своей меньшей сестры Марии и маленькой соседки Ханны.
V
[править]Молодой священник продолжал свое повествование с такими же подробностями; он рассказал, как три девочки спустились до берега Гава, обогнули Шато, как они очутились на острове da Chalet, против утеса Массабиель, от которого их отделяла лишь узкая канава мельницы Сави. Это была пустынная местность, куда городской пастух часто загонял свиней; стадо, застигнутое проливным дождем, пряталось под этим утесом, у основания которого образовалась неглубокая пещера, заросшая шиповником и терновыми кустами.
Хворосту попадалось немного, Мария и Жанна перебрались через канаву, заметив на другой стороне ее целые залежи ветвей, снесенных туда течением. Бернадетта, более чувствительная и уже сознававшая себя почти взрослою, осталась на берегу, не решаясь замочить ноги. У нее появилась сыпь на голове, мать приказала ей хорошенько закутываться в большой белый капюшон, резко выделявшийся на поношенном черном шерстяном платье. Когда Бернадетта убедилась, что спутницы не помогут, она решилась скинуть свои деревянные башмаки и снять чулки.
Было около двенадцати часов, девять колокольных ударов прозвучали над приходской церковью, прокатившись по спокойному зимнему небу, окутанному пушистыми облаками. Бернадетта почувствовала вдруг необычайное волнение; слух ее наполнился бурными, неясными звуками, — девочке показалось, что с гор пронесся ураган. Она посмотрела на деревья, — к величайшему ее изумлению, ни один листок не шевельнулся. Бернадетта додумала, что ошиблась; она нагнулась поднять свои башмаки, как вдруг на нее снова повеяло сильным порывом ветра. На этот раз странное явление поразило не только слух, но и зрение. Деревья скрылись из глаз девочки, она была ослеплена белым, ярким светом, разгоревшимся возле утеса, над пещерой, в узкой и высокой расселине, похожей на архитектурную стрелку собора. Бернадетт в страхе бросалась на колени. Господи, что это такое? временами, в ненастную погоду, когда одышка ее была удушливее, чем обыкновенно, она проводила тягостные ночи в бесконечных сновидениях, в грезах, принимавших гнетущий характер кошмара; и не могла отрешиться от этого угнетавшего впечатления даже после пробуждения, хотя совершенно забывала, что ей приснилось. Бернадетт охватило пламенем, солнце было перед ее глазами. Не грезилось ли ей что-нибудь подобного прошлою ночью? Не продолжается это какой-нибудь изгладившийся из памяти сен? Мало-помалу стали выделяться смутные очертания, девочке показалось, что она различала чей-то образ, казавшийся совершенно белым от яркого освещения.
Опасаясь, не бес ли это, Бернадетта, напугана рассказами о колдовстве, стала читать молитву и перебирать свои четки. Когда свет постепенно погас, она перебралась через канаву и присоединилась к своим юным спутницам, Марии и Жанне. Она была поражена, что ни та, ни другая ничего не видели, и собирали хворост перед самой пещерой. Возвращаясь в Лурд, три девочки разговорились: неужели Бернадетте, в самом деле, явилось какое-то видение? Она не хотела отвечать, чувствуя смущение и некоторую неловкость; она призналась, наконец, что видела ее в белом.
С тех пор стали распространяться слухи об этом видении. Чета Субиру отнеслась неодобрительно к разговорам, возбужденным детскими выдумками, и запретили старшей дочери ходить к утесу Массабиель. Дети всего околотка уже разгласили видение, родители принуждены были уступить, позволили Бернадетте пойти в воскресенье к пещере с бутылкой освященной воды, чтобы удостовериться, не привиделась ли ей нечистая сила.
Девочка снова увидела свет, очертания озаренного образа выступили ярче, лик улыбался, не смущаясь освященной воды.
В следующий четверг Бернадетта снова посетила пещеру, в сопровождении других лиц, и в этот день блещущий образ Девы настолько воплотился, наконец, что произнес, обращаясь к девочке, следующие слова: «Будь любезна, приходи сюда в течения пятнадцати дней». Мало-помалу, Дева обрисовалась отчетливее, нечто в белом превратилось в Деву, прекраснейшую, чем королева, похожую лишь на иконописные изображения.
Сначала Бернадетта колебалась отвечать на расспросы, которыми с утра до вечера осыпали ее соседи. Затем, точно под влиянием внушения от этих расспросов, видение становилось все определеннее, сложилось в живой образ, приняло отчетные очертания и краски, так что девочка никогда не сбивалась, когда описывала его. Глаза казались ей голубыми и очень ласковыми, губы — румяными и улыбающимися, овал лица отличался грацией молодости и, месте с тем, материнскою добротой, под сгибом покрова, закрывавшего голову и спускавшегося до самых пят, едва пробивались вьющиеся пряди роскошных русых волос. Белоснежное, блестящее платье, вероятно, было сделаю из неведомой на земле материи, сотканной из солнечных лучей. Шарф, лазурного цвета, был повязан легким бантом, два конца которого развевались, колеблясь. Четки, перекинутые через правую руку, состояли из шариков молочной белизны, звенья и крест были из золота. На обнаженных ногах — на прелестных ногах белее девственного снега, — цвели две золотые розы, мистические розы непорочного тела Божественной Матери. Где видела Бернадетта такое изображение Пресвятой Девы, столь неизменное в своем бесхитростном замысле, лишенное всяких украшений, дышащее первобытной прелестью, наивным творчеством пребывающего в младенчестве народа? В какой книге с картинки, принадлежащей брату ее кормилицы и приемной матери, и доброму священнику, который читал вслух такие занимательные истории? На какой статуе или картине иль, быть может, на украшенных живописью и позолотой окнах в церкви, около которой она выросла? И всего удивительнее — эти золотые розы на обнаженных ногах, этот прелестный образ, порожденный грезами любви, религиозный расцвет девственного тела, из какого рыцарского романа заимствовала его Бернадетт, из какой легенды, рассказанной на уроках катехизиса аббатом Адером? Не порожден ли он бессознательными мечтами, навеянными блужданием по тенистым рощам Бартрэ, во время бесконечного повторения десяти однообразных возгласов ангельского целования.
Голос Пьера принял еще более трогательное выражение, потому что он не высказывал всех соображений слушавшим его простодушным людям. Человечное объяснение, которое он подыскивал этим чудесам, побуждаемый затаенным в душе сомнением, придавало его повествованию оттенок трепетного чувства и братской любви. К личному обаянию Бернадетты присоединялось очарование ее галлюцинаций. Он полюбил ее еще больше за образ этой Девы, обходительной и приветливой, появлявшейся и ночевавшей с такою благосклонной грацией. Сначала показывалось яркое сияние, затем выступало видение, склонившееся и колебавшееся, точно волнуемое легкою, неуловимою зыбью; когда видение исчезало, сияние длилось еще несколько мгновений и затем гасло, словно меркнущая звезда. Ни одна из дев этого мира не могла сравниться белизной и розовым румянцем с этим ликом, прекрасным особой святой прелестью. Даже шиповник пещеры не осмеливался повредить своими колючками очаровательных обнаженных ног, цветущих золотыми розами.
Пьер описал последующие явления. Четвертое и пятое произошли в пятницу и субботу; но озаренная ярким сиянием Дева, не назвавшая еще своего имени, ограничилась улыбкой и поклоном, не произнесла ни слова. В воскресенье она плавала и сказала Бернадетте: «Молись за грешников». В понедельник она глубоко огорчила девочку, вовсе не явившись ей. Она, конечно, хотела испытать ее. Но, во вторник, она доверяла ей личную тайну, запретив оглашать ее. Затем Она, наконец, сообщила девочке возлагаемую на нее миссию: «Пойди к священникам и скажи, чтобы они соорудили здесь часовню». В среду Она несколько раз принималась шептать слово: «Покаяние! Покаяние! Покаяние!». Девочка повторила этот возглас, целуя землю. В четверг Она сказала: «Пойди к источнику, напейся, вымойся в его воде и скушай травы, растущей возле него». Прозорливица поняла эти слова, когда в глубине пещеры из-под ее пальцев брызнула вода. Так возник чудотворный источник. Далее началась вторая неделя. В пятницу Она не явилась, но в последующие пять дней не пропустила ни одного свидания, повторила своя повеления, взирая с кроткою улыбкой на свою невзрачную юную избранницу, которая при каждом явлении читала свою молитву, сопровождаемую перебиранием четок, целовала землю, поднималась на коленях до источника, чтобы напиться из него и произвести омовение. Наконец, в четверг, 4-го марта, в последний день мистических свиданий, Она еще настойчивее потребовала сооружения часовни, чтобы народы стекались туда на поклонение со всех концов земного шара. Однако, несмотря на настояния Бернадетты, Она постоянно отказывалась назвать себя, и только три недели спустя в четверг, 25-го марта, неведомая Дева, сложив молитвенно руки и обратив взоры к небесам, сказала: «Я — Непорочное Зачатие». Она явилась еще два раза, с довольно продолжительными промежутками 7-го апреля и 16-го июля: в первый раз для совершения чуда со свечой, когда девочка по забывчивости долго не снимала руки с горящей восковой свечи и не чувствовала обжога; во второй раз, с целью проститься, послать Бернадетте последнюю улыбку и обратиться к ней с последним благосклонным приветствием. Всего по точному счету, произошло восемнадцать явлений, — и больше она не показывалась.
Пьер как бы раздвоился. Продолжая рассказывать чудесную легенду, столь утешительную для страждущих, он, вместе с тем, воскрешал и для самого себя трогательный и привлекательный образ Бернадетты, страдания которой послужили почвой, где распустился столь чудный цветок. По грубому суждению одного врача, это четырнадцатилетняя девочка, волнуемая проявлениями запоздалого созревания, организм которой был уже расшатан астмой, представляла, в сущности, не что иное, как случай непроизвольной истерии, проявление несомненного вырождения, и этот врач видел в ней признаки недостаточного умственного развития. Если у нее не было тяжелых припадков, если с ней не случалось оцепенения мускулов, если она сохраняла отчетливое воспоминание в своих грезах — все это сводится лишь к исключительно болезненным проявлениям ее недуга; чудеса являются не более, как результатом невыясненности, наука знает еще так мало, сравнительно с бесконечным разнообразием явлений, изменяющихся соответственно прирожденным свойствам отдельных существ! Сколько пастушек, до Бернадетты, видели таким же образом Пресвятую Деву, — даже при такой же самой ребячески наивной обстановке! Разве во всех подобных случаях не повторяется та же самая история, разве не всем таким пастушкам Богоматерь является в сиянии, разве не всем поверяет она тайну, извлекая из земли чудотворный источник, поручая особенную миссию, совершая чудеса, обаяние которых должно обратить массы? И всегда являются на сцену сновидения бедного ребенка, греза, расцвеченная, подобно картинке из молитвенника, идеал, сложившийся из очертаний традиционной красоты, кротости и приветливости, всегда налицо те же наивные средства и та же цель, — избавление народов, сооружение церквей, богомолье верующих. Кроме того, все слова, возвещенные небом, совершенно сходны, — одинаковые призывы в покаянию, обещания божественной помощи и заступничества; новым в истории Бернадетты оказывается лишь удивительное заявление: «Я — Непорочное Зачатие». Заявление это сделано было как нельзя более кстати: в нем Пресвятая Дева сама подтвердила догмат, провозглашенный три года тому назад в Риме. Бернадетте явилась не Непорочная Дева, а Непорочное Зачатие, отвлеченная идея, догмат, так что невольно возникает вопрос, сделала бы сама Пресвятая Дева такое заявление. Что касается остальных слов, возможно, что Бернадетта где-нибудь слышала их и бессознательно сохранила в каком-нибудь из тайников своей памяти. Но откуда же проникло на ее уста заявление, подкрепившее еще оспариваемый догмат чудесным свидетельством Матери, зачавшей непорочно?
В Лурде явления Богородицы произвели необычайное впечатление; толпы народа стали стекаться, начались чудесные исцеления и в то же время возникли неизбежные гонения, обеспечивающие торжество новым религиям. Аббат Пейрамаль, кюре из Лурда, безупречно честный человек, прямодушный и непреклонного характера, имел полное право заявить, что он не знает Бернадетты, и что она еще не посещала его уроков катехизиса. Где же давление, кого бы можно заподозрить, что он заставил девочку заучить ее повествование как урок? Считаться можно только с детством, прожитым в Бартрэ, с первоначальным обучением у аббата Адера, с вероятными разговорами и религиозными церемониями в честь введения обнародованного догмата; быть может, в руки Бернадетты просто попала одна из медалей, которые распространялись в обильном количестве. Аббат Адер, предсказавший миссию прозорливицы, не играет далее никакой роли в этой истории, даже не появляется больше. Он первый предугадал, что таится в душе набожной девочки, но не оказалось никакого влияния на ее дальнейшее развитие. Тем не менее, все силы, дремлющие в отдаленной деревушке, в зеленом ограниченном уголке, продолжали оказывать свое действие, смущали умы, распространяли как бы эпидемическую склонность к таинственному. Кто-то припомнил, что один пастух из Аржеля, говоря об утесе Массабиель, предсказал, что там, совершая великие события, другие дети также приходили в экстаз, падали с широко открытыми глазами, в конвульсиях; но они видели черта. Над страной как будто промчалось поветрие безумия. В Лурде одна дама утверждала, что Бернадетта колдунья, что она видела в ее глазу ногу паука. Для других, для паломников, стекавшихся тысячами, она была святой, у которой лобызали край одежды. Раздавались судорожные рыдания, сердца содрогались в неудержимом восторге, когда она падала на колени перед пещерой, держа в правой руке горящую свечу, перебирая левою рукой четки. Она становилась бледною, прекрасною, неузнаваемою. Лицо преображалось, черты как бы удлинялись, выражая неземное блаженство; глаза разгоралась чрезвычайным блеском, полуоткрытые уста шевелились, точно она произносила неслышные слова. Она, несомненно, утратила свободу воли, — увлеченная своим видением, она всецело отдалась его обаянию, подпала под влияние узкой и односторонней среды. Она продолжала грезить наяву, считая непреложною действительностью лишь свою мечту, готова была исповедовать ее, хотя бы пришлось пролить свою кровь; она без конца упрямо повторяла одни и те же неизменные подробности. Она не лгала, потому что она не хотела и не могла желать чего-либо иного, потому что вся жизнь ее сосредоточилась в чудесном видении.
Пьер несколько уклонился от главной темы своего повествования, вдавшись в подробное описание старинного Лурда, — этого богомольного городка, скромно приютившегося у подножия Пиренеев. В прежние времена Шато, — замок, воздвигнутый на скале, над распутьем семи долин Лаведана, — считался ключом гор. Теперь же, лишенный своих укреплений, он извратился в развалины, медленно разрушающиеся на краю ущелья. Современная жизнь, казалось, не могла проникнуть сюда, перенестись за грозный оплот остроконечных снеговых вершин. Только железнодорожный путь, если бы его проложили чрез Пиренеи, быть может, установил бы деятельный круговорот общественной жизни в этом забытом захолустье, где господствовал застой неподвижного болота. Забытый, счастливый и тяжелый на подъем, Лурд не пробуждался от своей вековой дремоты, охватившей его узкие, вымощенные булыжником улицы, его черные дома с панелями под мрамор. Ветхие кровли теснились тогда с восточной стороны Шато; улица de la Grotte (Пещеры), называвшаяся улицей du Bois, представляла запущенную, непроезжую дорогу. Дома не доходили до Гава, катившего в то время свои пенистые струи между пустынными берегами, окаймленными ивами и высокой травой. На площади du Marcadal в обычные дни почти не видно было прохожих, — лишь кое-где проходили торопливой походкой спешащие к своим очагам хозяйки, да гуляли досужие мелкие рантьеры. Только по воскресеньям и в базарные дни на Сhamp Commun теснилось разряженное по-праздничному население, толпы скотопромышленников, спустившихся с отдаленных горных долин со своими стадами. Во время купального сезона некоторое оживление замечалось в городе при проезде туристов, направлявшихся к купаньям в Котерэ и Баньер, дилижансы два раза в сутки проезжали через Лурд. Из По приходилось ехать по отчаянной дороге, переходить вброд Лапаку, часто выступавшую из берегов. Затем экипаж поднимался на крутой склон улицы Basse и проезжал по площадке возле церкви, утопающей в тени высоких вязов. Каким спокойствием веяло около старого здания и в самой церкви, полуиспанского стиля, наполненной старинными изваяниями, колоннами, запрестольными образами, статуями, как бы населенной золоченными и расписными изображениями, потемневшими от времени, словно озаренными мистическим отблеском мерцающих светильников. Все жители стекалась сюда на молитву, углублялись в созерцание этих таинственных видений. Здесь не было неверующих, народ воодушевлялся первобытной верой, каждый цех шествовал под хоругвью своего святого, всевозможные братства соединяли в праздничные утра весь город в одну христианскую семью. Среди населения, подобно чудному цветку, выросшему в драгоценной вазе, укоренилась чрезвычайная чистота нравов: в городе даже не было притопов, в которых юноши могли бы развратиться, все девушки возрастали, точно обвеянные благоуханием и прелестью невинности, под призором Пресвятой Девы, Башни из слоновой кости, Престола премудрости.
Бернадетта, родившаяся на этой благочестивой почве, расцвела, подобно дикой розе, распустившейся на придорожном кусте шиповника. В ее лице как бы дала свой цвет сама страна, — в тот край непоколебимой веры и безупречной нравственности. Прозорливица не могла явиться в другом месте, она должна была зародиться и достигнуть развития, именно, здесь, среди отставшего от современности населения, среди скудного познаниями, младенчески безмятежного народа, под духовным воздействием религии. И сколько любви тот час же внушила она! Какую слепую веру в свою миссию, какое утешение, какие надежды, при первых чудесах! Исцеления — старого Бурьетта, прозревшего, и маленького Жюстена Бугогора, ожившего в холодной воде источника, вызвали взрыв радости и восторга. Наконец-то Пресвятая Дева вступилась за безнадежных страдальцев, заставила злую мачеху-природу проявить справедливость и милосердие! Воцарилось божественное всемогущество, попирающее законы мироздания на благо страждущих и угнетенных. Чудеса множились, принимали с каждым днем все более поразительный характер, служа неопровержимыми доказательствами правдивости Бернадетты. Она казалась розою неземного цветника, которая благоухает и порождает вокруг другие цветы спасения и благодати.
Пьер, снова перечислив чудесные исцеления, собирался перейти к не менее чудесному прославлению торжества Пещеры, но сестра Гиацинта, внезапно стряхнувшая с себя очарование рассказа, быстро поднялась с места.
— Говоря по совести, это безрассудно. Скоро пробьет одиннадцать часов…
Она сказала правду. Поезд миновал Морсо, приближался к Мон-де-Марсан. Сестра Гиацинта, захлопала в ладони.
— Молчание, дети мои, молчание!
На этот раз никто из паломников не решил возражать; сестра очевидно, права, — так увлекать безрассудно. Но, как жаль, что нельзя выслушать продолжения: рассказ прерван на самой средине! Десять женщин, занимавших крайнее отделение, видимо, были раздосадованы помехой; среди них послышался глухой ропот. Больные, с напряженными лицами, с расширившимися зрачками, озаренными блеском надежды, казалось, вслушивались еще в повествование. Без конца повторяемые рассказы о чудесах взволновали их, наполнив сердца необычайным, беспредельным восторгом.
— И, смотрите, — добавила, улыбаясь, сестра милосердия, — чтобы ни одна из вас не пикнула, не то наложу на вас епитимию!
Госпожа де Жонкьер добродушно засмеялась.
— Слушайтесь, дети мои, — усните, усните хорошенько, чтобы хватило сил помолиться завтра от всего сердца пред Пещерой.
В вагоне водворилась тишина, все перестали разговаривать, слышался только грохот колес, толчки поезда, мчавшегося на всех парах под покровом черной ночи.
Пьер не мог уснуть. Возле него де Герсен уже слегка похрапывал; не смотря на жесткость скамьи, на лице его отражалось полное удовлетворение. Священник долго смотрел на широко раскрытые глаза Марии, они еще блестели под влиянием чудес, о которых рассказывал Пьер. Больная девушка, в свою очередь, не сводила с него пламенных очей; затем она опустила веки, — он не знал, задремала ли Мария, или продолжает переживать с закрытыми глазами очарование чудесных повествований.
Некоторые больные забылись тяжелым сном, бредили, то смеясь, то оглашая вагон невольными стонами и жалобами. Быть может, им чудилось, что архангелы рассекают им тела, чтобы вырвать оттуда недуг. Другие, томясь бессонницей, ворочались, пристально всматривались в сумрак. Пьер, взволнованный таинственностью обновленных в сознании событий, чувствовал, что теряет самообладание в потрясающем соприкосновением с страдающими братьями; духовно сблизившись с этими обделенными судьбой простыми людьми, он стал, наконец, видеть свою рассудочность, решился верить так же, как они. Какая польза из психологического исследования о Бернадетте, — исследования столь сложного и гадающего такими значительными пробелами? Почему не признать в ней посланницы небес, избранницы ведомого божества? Врачи оказались бы в таком случае лишь невеждами, прикасающимися к священной тайне грубыми руками, — зато как сладостно 6ыло бы уверовать, точно ребенок, проникнуть в сады несбыточных грез! Пьер пережил несколько минут отрадного успокоения, — он перестал искать разъяснений, примирился с ореолом чудес, увенчавших прозорливицу, возложив все упования на Бога, предоставляя ему желать и думать за себя.
Молодой священник смотрел в окно, стекло которое не решились опустить, опасаясь вредных последствий для чахоточных… Он всматривался в глубокий сумрак казавшихся беспредельными полей, по которым несся поезд. Гроза, вероятно, разразилась над этой местностью; небосклон очаровывал своею прозрачно синевой, как будто омытою ливнем. На темной, точно бархатной лазури рассыпались огни звезд, которые они озаряли таинственным светом безмолвные, освеженные дождем поля, развертывавшиеся без конца под покровом безмолвного, дремотного сумрака ночи. Вагон, наполненный скорбными страдальцами, удушливый и зловонный, продолжал нестись через нивы и луг; через холмы и равнины, среди торжественного и ласкового покоя величавой ночи.
В час ночи поезд миновал Рикль. Несмотря на мучительную качку, в вагоне продолжало господствовать безмолвие. В два часа, около Вик де Бигорр, послышались сдержанные стоны: неровности рельсового пути невыносимо терзали непрерывно встряхиваемых больных. И только в Тарбе, в половине третьего прервали, наконец, обязательное молчание; паломники прочли утренние молитвы, хотя густой сумрак ночи еще не рассеялся. Послышались Pater, Аvе, credo, воззвания к Господу, мольбы о ниспослании счастья и благополучного дня во славу Божию. Господи, пошли сил избегнуть всякого зла, исполнить все доступное добро, перенести безропотно все страдания!
Поезд миновал последнюю станцию перед Лурдом. Осталось пробыть в вагоне всего каких-нибудь три четверти часа, — вдали, в темной глубине этой томительной, бесконечной ночи уже сияет Лурд и связанные с представлением о нем радужные надежды. Больные просыпались в лихорадочном возбуждении среди первых проблесков рассвета, возобновились прежние мучительные страдания.
Сестру Гиацинту особенно тревожил неизвестный паломник; она не переставала обтирать ему губкой лицо, беспрестанно покрывавшееся новою испариной. Он дожил до утра; сестра милосердия бодрствовала над ним, не смыкая глаз ни на мгновение, прислушиваясь к едва заметному дыханию, — ею овладело упорное желание довести его, по меньшей мере, до Пещеры.
Но вдруг сердце ее сжалось от ужаса. Она обратилась к госпоже де Жонкьер:
— Будьте любезны, передайте мне поскорее бутылку с уксусом… Я не слышу больше его дыхания!
Действительно, умирающий как будто перестал дышать. Глаза его все еще были закрыты, рот полуоткрыт, он не побледнел: похолодев, он сохранил пепельно-серый цвет лица. А вагон, тем временен, продолжал нестись все с большей быстротой под грохот своих железных доспехов.
— Я потру ему виски, — сказала сестра Гиацинта. — Помогите мне.
Вагон сильно встряхнуло, — неизвестный упал вниз лицом.
— Ах, Господи! Помогите мне, поднимите же его!
Паломника подняли, он оказался мертвым. Пришлось усадить его на прежнее место, в угол скамьи, прислонив спиной к перегородке. Он сидел прямо с окоченевшим туловищем, — только голова слегка качалась при каждом толчке вагона. Поезд продолжал увлекать его, грохоча колесами и цепями, а паровоз, вероятно, радуясь прибытию, разразился резкими свистками, — пронзительными фанфарами ликования, нарушившими торжественное спокойствие ночи.
Полчаса пути с мертвецом в вагоне показались паломникам и больным бесконечными. Две крупных слезы скатились по щекам сестры Гиацинты; затем сна сложила руки и стала молиться. Все путешественники содрогались от соседства с ужасным пассажиром, которого слишком поздно везут к Пресвятой Деве. Но надежда пересилила скорбь, — несмотря на то, что все недуги обострились под влиянием подавляющего утомления, тем не менее, триумфальное вступление в край чудес ознаменовалось пением радостного гимна. Больные задели хором Аve Maria stella, — звуки гимна сливались с рыданиями от боли, с оглушительным шумом стонов и жалоб, завершавшимися возгласами надежды.
Мария снова лихорадочно сжала руку Пьера своими маленькими пальцами.
— О, Господи, этот человек умер, — я так боялась, что также не доживу до утра!.. И, вот, наконец, мы приехали, мы приехали!
Священник вздрогнул от охватившего все существо глубокого волнения.
— Вы должны исцелиться, Мария, — и мне также суждено вылечиться, если вы помолитесь за меня.
Паровоз просвистел еще пронзительнее, — точно разрывая покров темной лазури. Поезд подходит к станции, огни Лурда показались на горизонте. И все паломники запели последний псалом, — историю Бернадетты, бесконечную жалобную песнь, состоящую из семидесяти двух куплетов, прерываемых, в виде припева, славословием ангельского целования, — песнь, очаровывающую и томящую небеса для взоров, окрыленных экстазом.
Второй день
[править]I
[править]Стрелки часов, на циферблат которых падал свет от фонаря, показывали двадцать минут четвертого. Под навесом дебаркадера, имевшего около сотни метров в длину, мелькали тени людей, обреченных на ожидание. Вдали, в глубине темного пространства, выделялся лишь красный диск сигнального фонаря.
Двое из гулявших по дебаркадеру остановились. Один из них, принадлежащий к ордену Успения, преподобный отец Фуркад, директор национального паломничества, прибывший накануне, был ростом выше своего спутника; старик лет шестидесяти, он производил внушительное впечатление своею наружностью, оттененной черною рясою с длинным клобуком. Красивое лицо со светлыми, властными глазами и густою бородою, посеребренною сединой, имело выражение лица генерала, озаренного сознательным стремлением к победе. Он несколько волочил ногу, страдая от неожиданно обострившейся подагры, опирался на плечо доктора Бонами, врача, состоящего при бюро засвидетельствования чудес, — низкого, коренастого человека, с угловатым, бритым лицом, тусклыми, как бы мутными глазами и крупными, спокойный чертами.
Отец Фуркад воскликнул, обращаясь к начальнику станции, выбежавшему из своей конуры:
— Скажите, пожалуйста, на много ли запоздал белый поезд?
— Нет, преподобный отец, — не больше, чем на десять минут. Он прибудет в половине четвертого. Меня тревожит поезд из Байонны, который должен был уже проехать.
Начальник станции побежал дальше, спеша отдать какое-то приказание. Затем он вернулся. Худощавый, нервный, он, видимо, волновался, находился в лихорадочном возбуждении, дававшем ему силы проводить без сна дни и ночи во время больших паломничеств. В этот день он ожидал, помимо обычной службы восемнадцать поездов с пятнадцатью тысячами пассажиров. Серый и синий поезда, вышедшие раньше них из Парижа, уже прибыли в назначенное расписанием время. Но запоздание белого поезда грозит спутать весь порядок, тем более, что экстренный поезд из Байонны также не оповестил еще сигналом о своем приближении; очевидно, всем служащим на станции приходилось ни на минуту не ослаблять своего внимания, ожидая с каждым мгновением тревоги.
— Итак, через десять минут? — переспроси отец Фуркад.
— Да, через десять минут, если только не придется преградить путь, — на ходу обронил начальник станции, торопливо направляясь к телеграфу.
Отец Фуркад и доктор возобновили свою медленную прогулку. Они дивились, что, несмотря на водворившиеся во время паломничеств суету и переполох: никогда не случалось крупных несчастий. Прежде, особенно, господствовал невероятный беспорядок. Отец Фуркад вспомнил первое паломничество, которое он устроил и которым руководил в 1875 году, ужасный, нескончаемый переезд, без подушек, без тюфяков, с полумертвыми больными, которых знали, чем привести в чувство; затем прибытие в Лурд, высадка как попало, отсутствие всяких приспособлений, носилок, тележек, экипажей. Теперь все предусмотрено, больных ожидает целый лазарет; их не придется больше лежать в сараях, на соломе. Какие страдания выпадали на долю этих несчастных! Какую огромную силу воли и веры проявил человек, увлекавший их к чуду. Отец Фуркад кротко улыбался, размышляя о совершенном им подвиге.
Он стал расспрашивать доктора, продолжая опираться на его плечо.
— Сколько паломников значилось по вашим спискам в прошлом году?
— Около двухсот тысяч. Это средний уровень, установившийся за последние годы… В тот год, когда состоялось увенчание Пресвятой Девы, число паломников повысилось до пятисот тысяч. Но для этого нужен был чрезвычайный повод, пришлось приложить особенные усилия к пропаганде. Само собой разумеется, что подобный наплыв не повторяется.
Оба замолчали; затем отец Фуркад прошептал:
— Вы правы… Дело наших рук преуспевает с каждым днем, мы собрали около двухсот пятидесяти тысяч франков пожертвований на это паломничество; Господь не оставит нас; я убежден, что завтра вам придется засвидетельствовать многочисленные исцеления.
Фуркад прервал свою речь вопросом:
— Отец Даржеле еще не пришел?
Доктор Бонами сделал неопределенный жест рукой: ему неизвестно, пришел ли отец Даржеле. Последнему было поручено редактировать «Journal de l’Grotte». Он принадлежал к ордену отцов Непорочного Зачатия, учрежденному в Лурде епископом, пользовавшемуся там неограниченным влиянием. Но когда отцы Общины успения привозили из Парижа паломников, к которым присоединялись верующие из городов Камбре, Арраса, Шартра, Труа, Реймса, Сана, Орлеана, Блуа, Паутье, они нарочно отстранялись от дел и словно исчезали: их не видно было ни в Гроте, ни в Базилике; они как будто передавали отцам Общины успения вместе с ключами и ответственность. Их настоятель, отец Капдебарт, неуклюжий, угловатый человек с грубым лицом, на котором словно запечатлелся угрюмый, бурый отблеск земли, даже не показывался. Только отец Даржелес, маленький вкрадчивый человечек, всюду вертелся, собирая материал для газеты. Но если отцы «Непорочного зачатия» исчезали, то их присутствие неизменно чувствовалось за кулисами этого грандиозного предприятия; они были скрытой силой, всевластными хозяевами, выколачивавшими деньги, без устали работавшими ради успешного процветания фирмы. И для этого они пускали в ход все, вплоть до собственного смирения.
— М-да, пришлось сегодня рано подняться, в два часа, — весело проговорил отец Фуркад, — но мне хотелось быть здесь, а то что сказали бы бедные чада мои?
Так он называл больных, этот материал для проявления чуда, и никогда не упускал случая быть на вокзале, независимо от часа, для встречи скорбного белого поезда — поезда величайших страданий.
— Двадцать пять минут четвертого, осталось пять минут, — сказал д-р Бонами, взглянув на часы и подавляя зевок, очень недовольный, несмотря на свою чрезмерную почтительность, тем, что ему пришлось так рано подняться.
На платформе, напоминавшей крытую аллею для прогулки, продолжалось медленное шарканье в темноте, пронизанной желтыми полосами света от газовых рожков. Смутные фигуры — священники, мужчины в сюртуках, драгунский офицер — маленькими группами непрерывно ходили взад и вперед, слышался сдержанный гул голосов. Некоторые сидели на скамейках, расставленных вдоль фасада, и разговаривали или терпеливо ждали, устремив глаза в темную даль полей. Служебные помещения и залы для ожидания были ярко освещены, а в буфете с мраморными столиками, также ярко освещенном, были расставлены на стойке корзины с хлебом и фруктами, бутылки и стаканы.
Справа, там, где кончался навес, было особенно много народа; отсюда выносили больных. Широкий тротуар был загроможден носилками, повозками, подушками, тюфяками. Здесь ожидали поезда три партии санитаров, принадлежавших к различным классам населения; особенно много было молодых людей из высшего общества, одежду которых украшал красный крест с оранжевой каймой; на плечах у них висели желтые кожаные лямки. На многих были береты — местный головной убор. Некоторые, снарядившись словно в далекую экспедицию, надели красивые гетры до колен. Одни курили, другие, усевшись в повозку, спали или читали газету при свете соседнего фонаря. Поодаль спорила группа людей.
Внезапно санитары вскочили. К ним подошел седой человек с добродушным полным лицом и большими голубыми детски-доверчивыми глазами. Это был барон Сюир, местный богач, стоявший во главе убежища для паломников — Дома богоматери всех скорбящих. Санитары поклонились ему.
— Где Берто? — спрашивал он у всех с озабоченным видом, — где Берто? Мне надо поговорить с ним.
Каждый из носильщиков отвечал, давая различные указания. Берто состоял директором носильщиков. Одни видели господина директора с преподобным отцом Фуркадом, другие утверждали, что он, вероятно, ушел на станционный двор — осматривать санитарные повозки.
— Если господину председателю угодно, мы поищем господина директора…
— Нет, нет, благодарю вас! Я сам отыщу ее.
В это время Берто, севший на скамью в другом конце станции, беседовал в ожидании поезда со своим молодым другом, Жераром де Пейрелозье. Это был мужчина лет сорока, с красивым и правильным лицом, сохранивший выхоленные судейские бакенбарды. Происходя из семьи, принадлежащей в партии воинствующих легитимистов, и будучи сам убежденным реакционером, Берто служу прокурором в одном из городов южной Франции, но на следующий же день по обнародовании декретов против духовных конгрегаций, он резко подал в отставку, обратившись к министру юстиции с соответствующим письмом. И он не сложил оружия, вступив в виде протеста в общество Hospitality de Notre-Dame de Salut, являлся ежегодно для проявления своих чувств в Лурд, будучи убежден, что эти и паломничества неприятны и вредны для республики, и одна лишь Пресвятая Дева в силах восстановить монархию, совершив чудо, подобное расточаемым из Пещеры. Крайности убеждений не мешали ему в высокой степени обладать здравым смыслом, веселым характером, сердечною бодростью и добротой по отношению к несчастным больным, переноской которых он заведовал в течения трех дней национального паломничества.
— Итак, мой добрый Жерар, — говорил он сидевшему возле молодому человеку, — ты окончательно решил жениться в нынешнем году?
— Да, конечно, если только я найду подходящую жену, — ответил молодой человек. — Послушай, кузен, дай-ка мне добрый совет.
Жерар де Пейрелонг, низенький, худощавый, рыжий, с крупным носом и костлявыми скулами, приехал из Тарба, где скончались его отец и мать, оставив сыну не больше семи, восьми тысяч франков ренты. Крайне честолюбивый, он не мог отыскать в своей провинции желательной ему невесты, — девушки из хорошей влиятельной семьи, родство с которою помогло бы ему сделать блестящую карьеру. Поэтому он вступил в общество Hospitality и каждый год ездил в Лурд, с затаенной надеждой найти в толпе верующих, среди наплыва благонамеренных дам и молодых девиц, семью, которая ему необходима, чтобы преуспеть в этом бренном мире. Он волновался, так как, наметив многих молодых девушек, ни на одной не решался остановить свой выбор.
— Неправда ли, кузен, ты — человек опытный, ты не откажешь мне в совете… Mademoiselle Лемерсье едет сюда со своей теткой. Она очень богата, за нее, как говорят, дадут около миллиона. Но эта девушка не принадлежит к нашему кругу, и мне кажется, она очень легкомысленна.
Берто покачал головой.
— Я тебе уже говорил, — я выбрал бы на твоем месте маленькую Раймонду, mademoiselle де Жонкьер.
— Но у нее нет ни су за душой!
— Это верно, у нее хватит денег разве лишь на пропитание. Но она очень недурна собой, получила приличное воспитание, не привыкла к мотовству. Рассуди сам, — стоит ли жениться на богатой девушке, если она промотает все свое приданое? Кроме того, мой друг, я хорошо знаю этих дам, я встречаюсь с ними в течение всего зимнего сезона в самых влиятельных парижских салонах. Не забудь, наконец, о дяде, дипломате, выказавшем плачевную решимость остаться на службе у республики — он сделает своего племянника, кем захочет.
Жерар, склонившийся в пользу этих доводов, вскоре снова увлекся своими сомнениями.
— У нее нет ни су, ни су!.. Нет, это невозможно… Я, конечно, еще подумаю об этом, но, право, мне слишком боязно!
На этот раз Берто разразился откровенным смехом.
— Послушай, ты честолюбив, — в таком случае, будь смелым игроком. Говорят тебе, что тут речь идет о посте секретаря при посольстве… Госпожа Жонкьер и ее дочь прибудут с белым поездом, который мы поджидаем. Решайся, начни ухаживать, не теряя времени.
— Нет, нет!.. Я повременю, мне надо обдумать.
На этих словах разговор их оборвался. Барон Сюир, уже прошедший один раз мимо них, не разглядев Берто в сумраке, окутавшем этот уединенный уголок, узнал бывшего прокурора республики по его добродушному, раскатистому смеху. Он тотчас же заговорил с быстротою увлекающегося человека, осыпал директора различными распоряжениями, касающимися повозок, тележек, переноски, сожалея, что больных нельзя доставить к Пещере немедленно по прибытии, по причине, действительно, слишком раннего времени. Надо водворить их в больнице Notre-Dame des Douleurs, где больные несколько отдохнут от утомительного путешествия.
Пока барон и начальник санитаров совещались о мерах, которые необходимо принять для переноски больных, Жерар поздоровался с одним священников, присевшим на скамью. Дегермуазу было не больше тридцати восьми лет; он обладал красивою внешностью вращающегося в светском обществе аббата, тщательно расчесывающего свои волосы, надушенного, обожаемого женщинами. Изыскано любезный, с изящными манерами, он приезжал в Лурд в качестве любознательного священника, пользующегося, как делали многие, свободным временем, чтобы попутешествовать для собственного удовольствия. В глубине его красивых глаз мелькала насмешливая искорка, по губам пробегала улыбка скептика, считающего себя выше всякого идолопоклонства. Он, конечно, верит, благоговеет, — но католическая церковь не высказалась по поводу чудесных исцелений; аббат, по-видимому, не прочь оспаривать их. Он жил в Тарбе и познакомился там с Жераром.
— А, ведь, это ожидание поездов среди ночного мрака производит впечатление, — сказал аббат Дегермуаз. — Я жду одну даму, которая исповедовалась у меня, когда я служил в Париже, но я не знаю, с каким поездом она приедет, и, как видите, не схожу с платформы, до такой степени увлекает меня это зрелище.
Затем, на ту же скамью присел другой священник, старый деревенский кюре. Дегермуаз заговорил с ним снисходительным тоном, хвалил живописность окрестностей Лурда, восторгался сценическим эффектом рассвета: горы сейчас выступят во всем своем обаянии, чуть выглянет солнце.
На дебаркадере снова произошел переполох. Пробегал начальник станции, выкрикивая приказания. Отец Фуркад, не смотря на боль в ноге, поспешно подошел к нему, сняв руку с плеча доктора Бонами.
— Застрял экстренный поезд из Байонны, — ответил на его расспросы начальник станции. — Я хотел бы узнать, что случилось с ним, меня беспокоит это промедление.
В это мгновение раздались сигнальные звонки, один из железнодорожных агентов скрылся в темноте, размахивая фонарем. Начальник станции воскликнул:
— Вот, наконец, и белый поезд! Надеюсь, что мы успеем высадить больных до прибытия экстренного из Байонны.
Он побежал дальше. Берто позвал Жерара, состоявшего начальником одного из санитарных отрядов; оба они поспешили присоединиться к своим подчиненным, которым уже отдавал приказания барон Сюир. Носильщики прибывали со всех сторон, суетились, стали подкатывать свои тележки, через полотно к платформе для высадки больных; эта платформа была без крыши. Здесь, в полной темноте, скоро нагромоздились подушки, тюфяки, носилки Отец Фуркад, доктор Бонами, священники, драгунский офицер и другие, ожидавшие поезда, лица перешли на платформу, чтобы присутствовать при высадке больных. В глубине черного пространства, издали показался лишь фонарь паровоза, похожий на красную все увеличивавшуюся в объеме звезду. Пронзительные свистки, казалось, раздирали покров ночи. Все умолкли, раздавались лишь пыхтение паровика и глухой грохот постепенно замедлявших свое вращение колес. Вдруг явственно донеслось пение псалма, — жалобная песнь Бернадетты, которую хором пел весь поезд с ее настойчиво повторяющимися Аvе в припеве. И вот этот поезд страдания и веры, этот стонущий и поющий поезд, торжественно вступающий в Лурд остановился.
Двери вагонов тотчас же распахнулись; толпы здоровых паломников и больных, которые еще могли ходить, хлынули на платформу. Скудные газовые рожки тускло освещали толпу бедных людей в одеждах неопределенных оттенков, несущую всевозможную поклажу, — узлы, корзины, чемоданы, деревянные ящики. Среди толкотни и давки этого растерянного стада, ищущего, куда направиться, чтобы найти выход, раздавались восклицания призыва членов семей, оттесненных друг от друга, шумные приветствия и поцелуи паломников, которых встретили родственники или друзья. Одна женщина заявляла с блаженно-самодовольным видом: «Я выспалась славно». Какой-то приходский священник прошел с чемоданом в руках, сказав увечной женщине: «Желаю вам успеха!». На лицах большинства паломников отражались усталость и радостное недоумение людей, — высадившихся из увеселительного поезда на незнакомой станции. Давка и сумятица при сумраке, господствовавшем на станции, дошли до того, что пассажиры не слушали кондукторов, охрипших от выкрикивания: «Идите сюда, сюда!», — прилагая все усилия поскорее очистить платформу.
Сестра Гиацинта проворно спустилась по ступенькам вагона, оставив умершего под надзором сестры Клэр Дезанж; она побежала к буфетному вагону, в смутной надежде, что Ферран поможет ей выйти из затруднительного положения. К счастью, она встретила перед вагоном отца Фуркада, которому сообщила об этом несчастном случае.
Отец Фуркад, едва сдержав недовольный жест, подозвал барона Сюира и наклонился к его уху. Они перешептывались несколько секунд. Затем барон Сюир торопливо скрылся и вскоре вернулся, расчищая среди толпы дорогу двум санитарам, несшим закрытые ручные носилки. Покойника унесли, точно больного, просто лишившегося сознания; паломники, взволнованные прибытием в цели своего путешествия, даже не заметили этого. Двое санитаров, предшествуемые бароном, временно положили покойника в товарном складе, за бочками. Один из носильщиков сын генерала, остался у мертвого тела.
Сестра Гиацинта вернулась в свой вагон, попросив сестру Сен-Франсуа и Феррана подождать ее на станционном дворе, возле экипажа, который должен отвезти их в больницу Notre-Dame des Douleurs. Услышав, что она перед отъездом собирается помочь своим больным выбраться из вагона, Мария заявила, чтобы ее не трогали.
— Нет, нет, не беспокойтесь обо мне, сестра моя. Я выберусь последней… Мой отец и аббат Фроман пошли в буфетный вагон за колесами; я жду их, они знают, как прилаживаются колеса, они вынесут меня, будьте спокойны.
Господин Сабатье и брат Изидор также пожелали, чтобы их не трогали, пока не прекратится давка. Госпожа де Жонкьер, принявшая на себя попечение о Ла-Гривотт обещала позаботиться также, чтобы госпожу Ветю перевезли в санитарной повозке.
Тогда сестра Гиацинта решилась немедленно уехать, чтобы приготовить в больнице все, что необходимо для приема больных. Она увела с собою маленькую Софи Куто и Элизу Рукэ, у которой сама старательно обвязала лицо. Госпожа Маз шла перед ними, а госпожа Венсан пробилась через толпу, унося на руках свою совершенно побелевшую, лишившуюся чувств дочь, она думала лишь о том, чтобы скорее добежать, положить девочку в Пещере, к стопам Пресвятой Девы.
В дверях, у выхода, произошла ужасная давка; чтобы облегчить отплыв публики, пришлось открыть двери багажной конторы. Служащие, не успевая отбирать билеты, протягивали свои фуражки, куда сыпались цветным дождем кусочки картона.
На просторном дворе, прилегающей тремя сторонами к станционным зданиям, господствовали такой же шум и суматоха. Здесь скучились экипажи всевозможных фасонов; дилижансы гостиниц, выстроившиеся в ряд у края панели, были снабжены большими вывесками, на которых значились самые священные надписи — имена Марии и Иисуса Христа, святого Михаила, Святого Сердца. Далее толпились санитарные повозки, коляски, ландо, шарабаны, фургоны для перевози мебели, тележки, запряженные ослом; кучера кричали, ругались, хлопали бичами, среди сутолоки, увеличившейся вследствие темноты, в которой ярко светились огни фонарей.
Гроза продолжалась часть ночи, лошади разбрызгивали копытами целое болото жидкой грязи; пешеходы в ней вязли. Господин Виньерон, за которым следовали запыхавшиеся жена и госпожа Шэз, поднял на руки Гюстава, усаживая его с костылями в дилижанс гостиницы dee Apparatione, туда же влезли он сам и обе дамы. Госпожа Маз, слегка вздрагивая, точно кокетливая кошечка, опасающаяся загрязнить лапки, подозвала кучера старой кареты и исчезла в ней, приказав отвезти себя в монастырь, dee Soeura bleues. Сестра Гиацинта добралась, наконец, в сопровождении Элизы Рука и Софи Куто, до просторного шарабана, в котором уже сидели Ферран и сестры Сен-Франсуа и Клэр Дезанж. Кучера хлестали своих маленьких, резвых лошадей, экипажи разъезжались с необычною стремительностью, стуча колесами и брызгая грязью, посреди шума крикливой толпы.
Госпожа Венсан не решалась перейти через двор, пронести свою драгоценную ношу среди наплыва приезжих. По временам около нее раздавались звуки смеха. Какая грязища! Женщины подбирали платья, проходили мимо госпожи Венсан. Наконец, когда толпа несколько поредела, она отважилась. Она вся холодела от ужаса, опасаясь поскользнуться в луже, упасть в такой темноте! Добравшись до дороги, она увидела у склона толпу местных горожанок, поджидавших постояльцев, предлагавших внаймы комнаты, углы и стол, смотря по средствам каждого.
— Сударыня, — обратилась она к одной женщине, — будьте любезны, укажите мне, как пройти к Пещере?
Старуха не ответила, предложила недорогую комнату.
— Все переполнено, вы не найдете ни одного свободного угла в гостиницах… Быть может, и удастся поесть, но переночевать не рассчитывайте.
Есть, спать! Ах, Господи, да разве госпожа Венсан мечтает об этом, уехав в дальний путь с тридцатью су в кармане, оставшимися у нее после все затрат, которые ей пришлось сделать!
— Сударыня, укажите, пожалуйста, как пройти к Пещере?
Среди женщин, вербовавших постояльцев, выделялась высокая и полная девушка, в нарядном костюме служанки, опрятная, с выхоленными руками. Она пренебрежительно пожала плечами. Заметив ходившего мимо широкогрудого священника с румянцем на щеках, она торопливо бросилась к нему, стала предлагать меблированную комнату и продолжала следовать, шепча ему на ухо.
— Послушайте, — сказала, наконец, госпоже Венсан другая, сжалившаяся над ней девушка, — сойдите вниз по этой дороге, сверните направо и вы дойдете до Пещеры.
Внутри станции, на платформе, куда высаживали пассажиры, все еще продолжалась давка. По мере того, как здоровые паломники и больные, которые могут ходить, удалялись, очищая постепенно панель, медленно выносили опасно больных. Санитары выбивались из сил, бегали по всем направлениям со своими носилками и тележками, теряли самообладание, не зная, как приступить к трудной задаче.
Берто, проходя с Жераром, которому он говорил что-то, размахивая руками, заметил стоявших около газового рожка и, видимо, кого-то ожидавших двух дам и молодую девушку. Он узнал Раймонду, поспешно остановил своего спутника.
— Ах, mademoiselle, как я рад, что вижу вас! Ваша матушка, надеюсь, здорова, вы проехала благополучно?
Затем, не ожидая ответа, он добавил:
— Мой друг господин Жерар де Пейрелонг.
Раймонда внимательно посмотрела своими светлыми, улыбающимися глазами на молодого человека.
— Я имела уже удовольствие несколько познакомиться с господином де Пейрелонг. Мы уже встречались в Лурде.
Жерар, находя, что его двоюродный брат Берто действует слишком откровенно, и, не желая принимать на себя никаких обязательств, ограничился церемонно вежливым поклоном.
— Мы ожидаем маму, — сказала Раймонда. — Она очень занята, у нее на руках трудные больные.
Маленькая госпожа Дезаньо тряхнула своею красивою белокурою головкой с пышно взбитыми прядями, стала уверять, что госпожа де Жонкьер сама виновата, зачем она отказалась от ее помощи? Она не могла устоять на месте от нетерпения, сгорала от желания вызваться, оказать какую-нибудь услугу. Госпожа Вольмар держалась в стороне, безмолвно всматривалась в темноту, точно отыскивая кого-то своими чудными глазами, сквозь обычную поволоку которых пробивалось теперь жгучее пламя страсти.
Толпа на платформе заволновалась. Из купе первого класса вынесли госпожу Дьелафэ. Госпожа Дезаньо воскликнула с невольным сочувствием:
— Ах, Господи, бедная женщина!
Эта молодая женщина, окруженная своею царственной роскошью, лежала под кружевами, точно в гробу действительно, представляя жалкое зрелище: она казалась совершенно расслабленной, превратившеюся в бесформенную массу, ожидающую, когда ее уберут с панели. Ее муж и сестра стояли возле, — оба одетые с изысканною элегантностью и глубоко опечаленные. Лакей и горничная побежали с чемоданами, спеша справиться, прибыла ли на станционный двор коляска, заказанная заблаговременно по телеграфу. Аббат Жюден также присутствовал при перенесении больной. Когда двое слуг подняли ее, он наклонился, простился и произнес несколько ободрительных слов, которые она, по-видимому, не расслышала. Затем, следя глазами, как ее уносят, он заметил Берто, с которым был знаком:
— Бедные люди! как жаль, что так не могут купить исцеление! Я сказал им, что перед ликом Пресвятой Девы драгоценнейшее золото — молитва; и сам так усердно молился, что надеюсь на небесное милосердие… Тем не менее, они, все-таки, запасли великолепным подношением, золотым подсвечником для собора, осыпанным драгоценными камнями, поразительно художественной работы… Да удостоит их Непорочная Мария милостивой улыбки!
В поезде прибыло много других подарков; к платформе пронесли огромные букеты, между которыми выделялся один, состоявший из трех рядов роз, в деревянной ручке. Старый священник пояснил, что он ожидает, пока выгрузят хоругвь, дар прекрасной госпожи Жуссер, сестры госпожи Дьелафэ.
Тем временем подошла госпожа де Жонкьер; заметив Берто и Жерара, она воскликнула:
— Умоляю вас, господа, поспешите в мой вагон, он неподалеку отсюда. Нам нужны носильщики, им следует вынести трех или четырех больных… Я в отчаянии, не знаю, что мне делать.
Раскланявшись с Раймондой, Жерар обратился в бегство; Берто посоветовал госпоже де Жонкьер не оставаться больше на платформе, уверяя, что ее помощь больше не нужна: он берется уладить все, не пройдет и трех четвертей часа, как больные будут доставлены в больницу, в ее палату. Госпожа де Жонкьер уступила, наконец, его настояниям, села в экипаж с Раймондой и госпожой Дезаньо. Госпожа Вольмар исчезла в последнюю минуту, точно в порыве овладевшего ею нетерпения. Спутницам ее показалось, что она подошла к какому-то незнакомому господину, вероятно, чтобы справиться о чем-нибудь. Впрочем, они встретятся с нею в больнице.
Берто присоединился к Жерару в то время, когда он, при помощи двух товарищей, хлопотал над переноской господина Сабатье. Задача оказалась весьма трудной, — больной был очень толст и грузен, санитары сомневались, пролезет ли он в дверь отделения. Пришлось попросить еще двух санитаров обойти через другую дверцу; общими усилиями удалось, наконец, вынести господина Сабатье на платформу.
Чуть брезжило. При бледном освещении раннего утра железнодорожная платформа, загроможденная импровизированным переносным лазаретом, представляла плачевное зрелище Ла-Гривотт лежала в обмороке на тюфяке, в ожидании носилок. Госпожу Ветю посадили у газового рожка, боль от сделавшегося с нею припадка была так сильна, что к ней не решались прикоснуться. Санитары с трудом катили руками, облеченными в перчатки, свои маленькие тележки с убогими старухами, у ног которых виднелись принадлежащие им ветхие корзины; другие прилагали тщетные старания пробраться с носилками, на которых безмолвно покоились расслабленные тела больных, смотревших страдальческими глазами; некоторым калекам молодому хромому священнику; мальчику на костылях горбатому, с ампутированною ногою, пробиравшемуся подобно гному, между группами, — удалось, однако, выбраться из давки. Около одного больного, разбитая параличом, согнувшегося в пояснице, собралась цела толпа: его пришлось перенести на опрокинутом стуле с ногами и головой, свесившимися вниз.
На платформе водворился невероятный переполох, когда начальник станции пробежал, восклицая:
— Экстренный поезд из Байонны приближается. Торопитесь, торопитесь! Вам остается только три минуты.
Отец Фуркад, остававшийся в давке, опираясь на руку доктора Бонами, ободрял своими улыбками наиболее страдавших больных; он подозвал Бертс и сказал ему:
— Вынесите их сначала из вагонов, потом успеете очистить платформу.
Санитары поспешили исполнить благоразумный совет. В вагоне осталась лишь Мария, терпеливо ожидавшая своей очереди. Наконец, появились де Герсен и Пьер с двумя парами колес; Пьер, торопясь вынести молодую девушку, ограничился помощью одного Жерара. Мария казалась легкою, как птичка, неудобно было вынести только ящик. Они поставили его на колеса и привинтили гайки. Пьер мог бы тотчас же увезти Марию, если бы дорога не была заграждена толпой.
— Торопитесь! Торопитесь! — взволнованно повторял начальник станции.
Он сам помогал носильщикам, поддерживал ноги одного больного, чтобы его поскорее вынесли из вагона. Начальник станции откатывал тележки, старался очистить край платформы. Но в вагоне второго класса с последнею пассажиркой, оставшейся в поезде, произошел жестокий истерический припадок. Она кричала, вырывалась из рук. Нечего было и думать о перенесении ее на платформу. А экстренный поезд все подвигался, электрический звонок не переставал гудеть, возвещая о его приближении! Пришлось захлопнуть дверь вагона, перевести поезд на запасный путь, где он должен был оставаться запертым трое суток, пока не наступит время снова нагрузить его паломниками и больными. Когда вагоны удалялись, из поезда доносились крики несчастной, которую оставили под надзором монахини; звуки постепенно замирали, напоминая крики больного ребенка, которого, наконец, утешили.
— Слава Богу! — прошептал начальник станции, — путь очистили вовремя.
Экстренный поезд из Байонны приблизился на всех парах и с быстротой молнии промелькнул вдоль платформы, загроможденной больными и приспособлениями переносного лазарета. Тележки, носилки содрогнулись, но дело обошлось без несчастного случая, — железнодорожные служащие внимательно следили, отстраняя с полотна растерянное человеческое стадо, — продолжавшее толпиться, ища выхода. Вскоре, впрочем, стало несколько просторнее, санитары могли окончить переноску больных, не беспокоя их излишнею торопливостью.
Мало-помалу, становилось светлее; небо прояснилось, отблески бледной зари медленно разгоняли мрак, облегавший еще землю. Люди и предметы выступали из темноты все отчетливее.
— Нет, нет, не надо, подождем немного, пока толпа поредеет! — повторяла Мария Пьеру, старавшемуся пробиться к выходу.
Она заинтересовалась мужчиной лет шестидесяти, по-видимому, отставным офицером, прохаживавшимся среди больных. Угловатая голова, седые, подстриженные ежом волосы, вся его наружность имела еще бодрый вид, хотя он волочил левую ногу, отбрасываемую при каждом шаге. Он тяжело опирался левой рукой на толстую палку.
Господин Сабатье, ездивший на богомолье уже шесть лет, радовался, увидев его.
— Ах, это вы Командор!
Быть может, это была его фамилия. Весьма возможно, однако, что его прозвали Командором, потому что он имел орден и носил широкую красную ленту, — хотя орден был простым кавалерским. Никто не знал в точности его прежней жизни; у него, как будто, остались где-то родные, вероятно дети — но эти смутные сведения были окружены не проницаемой таинственностью. Он уже три года служил на станции надзирателем почтового отделения ему дали это скромное место, не требовавшее никакой сложной работы, в виде особенной милости. Скудно жалованье давало ему возможность жить, чувствуя себя вполне счастливым. На пятьдесят пятом году с ним случился первый апоплексический удар; второй удар последовал через три года, причинив легкий паралич левой стороны тела. Теперь он невозмутимо ждет третьего припадка. Он живет, как он выражался, пока угодно смерти, может умереть сегодня вечером, завтра, сию же минуту. Он приобрел известность во всем Лурде, вследствие своей привычки встречать во время паломничеств каждый поезд, прохаживаться по платформе, волоча ногу, опираясь на свою палку и журя больных за их неудержимое желание исцелиться во что бы то ни стало.
Встретив в третий раз господина Сабатье, он обрушился на него с упреками:
— Как, вы опять приехали сюда? Видно, вы очень дорожите своею жалкой жизнью?.. Неужели, черт возьми, вы не понимаете, что гораздо лучше умереть спокойно у себя дома, на своей кровати! Может ли быть что-либо завиднее этого в нашем злополучном мире!
Господин Сабатье засмеялся, нисколько не рассердившись на Командора, хотя чувствовал себя совсем разбитым после утомительной высадки.
— Нет, нет, я предпочитаю выздороветь!
— Выздороветь, выздороветь! Они все заладили одно и то же. Едут через сотни лье, приезжают разбитыми, кричащими от боли, чтобы исцелиться, то есть чтобы пережить снова то же самое, перенести такие же скорбные страдания!.. Возьмем хотя бы вас, сударь, с вашим расслабленным организмом, — как славно попались бы вы, если бы Пресвятая Дева исцелила вам ноги. Скажите на милость, какую пользу извлекли бы вы из них? Неужели вам доставило бы удовольствие продолжить на несколько лет гадкую старость… Умрите-ка лучше теперь же, не откладывая в дальний ящик. В этом состоит истинное счастье!
Он говорил не как верующий, стремящийся к блаженству загробной жизни, — в его словах слышалось утомление человека, рассчитывающего превратиться в ничто, насладиться безмятежным покоем небытия.
Господин Сабатье с улыбкой пожимал плечами, точно разговаривая с ребенком; аббат Жаден, отыскавший, наконец, свою хоругвь, остановился, проходя мимо, чтобы кротко побранить Командора. Священник также был хорошо знаком с ним.
— Не богохульствуете, друг мой, — отрекаться от жизни и не любить здоровья — значит оскорблять Бога. Если бы вы послушались меня, вы сами давно уже помолились бы Пресвятой Деве об исцелении вашей ноги.
Командор рассердился.
— Об исцелении моей ноги! Никуда она не годится, я забыл и думать о ней! И пусть поскорее приходит смерть, пусть все покончится, навсегда!.. Когда надо помирать, поворачиваются к стене и умирают, вот и все. Это так просто!..
Но старый священник перебил его. Он указал на Марию, слушавшую их, лежа в своем ящике.
— Вы отсылаете всех наших больных умирать у себя дома, не так ли? Вы, вероятно, желаете такой же участи и этой девице, в расцвете молодости, жаждущей жизни?
Мария смотрела пламенными глазами, в которых горело страстное желание бытия, своей доли в мире. Командор подошел к ней, глядел на нее, охваченный глубоким волнением, от которого дрогнул ее голос.
— Если mademoiselle исцелится, я желаю ей второго чуда — изведать счастье!
Он отошел, стал продолжать свою прогулку, видом раздраженного философа, посматривая на больных, волоча свою ногу и постукивая по плитам дебаркадера железным наконечником толстой палки.
Платформу понемногу очистили; госпожу Ветю и Ла-Гривотт унесли. Жерар увез господина Сабатье в небольшой коляске. Барон Сюир и Берто отдавали уже приказания в ожидании следующего «зеленого» поезда, площадке осталась одна Мария, о которой ревностно заботился Пьер. Он впрягся в ее ящик, довез до станционного двора; здесь они заметили, что де Герсен внезапно исчез куда-то. Они тотчас увидели, впрочем, что он вступил в горячую беседу с аббатом Дегермуазом, с которым он только что познакомился. Их сблизило одинаковое восхищение красотами природы. Совсем рассвело, горы выступили во всем своем величии. Де Герсен проявлял свой восторг шумными восклицаниями.
— Какая чудная местность! Я уже тридцать лет мечтаю посетить Cirque de Gavarnie. Но мы еще далеки оттуда, поездка обойдется дорого; мне, вероятно, не удастся совершать эту экскурсию.
— Вы ошибаетесь, эта поездка весьма доступна. Если выбраться большой компанией, расходы окажутся незначительными. Я как раз собираюсь и в нынешнем году побывать там, так что, если вам угодно присоединиться к нашему обществу…
— С особенною готовностью сударь!.. Мы поговорим еще об этом. От души благодарю вас!
Услышав, что дочь зовет его, де Герсен поспешил к ней, обменявшись с аббатом радушным рукопожатием. Пьер решил довезти Марию до самой больницы, чтобы избавить ее от перемещения в другой экипаж. Дилижансы, коляски, фургоны уже возвращались, вновь переполняя станционный двор в ожидании зеленого поезда.
Пьер с трудом выбрался на дорогу, низкие колеса ящика почти наполовину вязли в грязи. Дежурные полицейские проклинали грязь, пачкавшую сапоги. Только молодые и старые горожанки, вербующие постояльцев, надрывались, хлопоча сдать внаймы свои комнаты; они не обращали никакого внимания на лужи, разгуливали по ним повсюду, в погоне за паломниками.
Когда колеса ящика покатились свободнее по спускавшейся склоном лестнице, Мария спросила вдруг де Герсена, шедшего возле нее:
— Отец, какой сегодня день?
— Суббота, моя деточка.
— Да, нынче суббота, день Пресвятой Девы… Не сегодня ли она исцелит меня?
А вслед за нею, тайком, в крытом ящике, двое носильщиков тащили вниз труп умершего паломника, который был взят ими из глубины багажной конторы, из-за темных бочек; они несли его в потайное место, указанное им отцом Фуркадом.
II
[править]Больница de Notre-Dame des Douleurs, сооруженная в одном сострадательным каноником и не достроенная, за недостатком средств, представляет обширное четырехэтажное здание; оно слишком высоко и неудобно для подъема больных. В нем обыкновенно помещается около ста сирых и престарелых больных. Но на время национального паломничества этих стариков переводят на три дня в другие здания. Больница переходит в ведение отцов Успения, которые размещают в ней иногда от пятисот — до шестисот недужных. Несмотря на все старания скучить их, в палатах все-таки не хватает места. Остальных трех или четырех больных размещают — мужчин в Hopital du Salut, женщин — в Hospice de lа ville.
В это утро, когда взошло солнце, на усыпанном песком дворе, перед дверью, охраняемою двумя священниками, господствовал большой переполох. Служебный персонал временного управления водворился накануне в зале нижнего этажа, везя с собой множество реестров, билетов, печатных бланков. Дирекция хотела превзойти в отношении порядка предыдущий год. Палаты нижнего этажа решено было предоставить самым слабым больным. Кроме того, раздачу билетов с названием палаты и номером кровати постановили произвести с особенною тщательностью, так как прежде случались ошибки.
Однако, когда из белого поезда хлынули труднобольные, все добрые намерения разлетелись прахом. Новые формальности настолько усложнили задачу, что пришлось размещать больных во дворе, по мере их прибытия, пока не удастся водворить, соблюдая хоть какой-нибудь порядок.
Повторилась выгрузка на железнодорожной станции, плачевное зрелище бивуака больных под открытым небом, между тем, как санитары и служащие в канцелярии, молодые семинаристы, сбегались отовсюду, с растерянным видом.
— Они перемудрили, — в отчаянии восклицал барон Сюир.
Он был прав, никогда еще не было принято столько бесполезных предосторожностей, — оказалось, что больных, которых всего труднее перевозить, разместили, по какой-то непонятной ошибке, в палатах верхнего этажа. Произвести перемещение не представлялось никакой возможности, пришлось снова устроиться по воле случая.
Началась раздача билетов, молодой священник записывал при этом в реестр имена и адреса больных, дли контроля. Кроме того, каждый больной должен был представить свой билет от общества Hospitality, на картоне одного цвета с поездом, с обозначением имени и номера; на этом билете описывались название палаты и номер кровати. Размещение больных, вследствие соблюдения этих формальностей, — тянулось без конца.
Снизу доверху, по всем четырем этажам обширного здания, началась непрерывная толкотня. Господин Сабатье одним из первых попал в палату нижнего этажа, называвшуюся семейною, так как помещавшимся в ней больным мужчинам разрешалось не расставаться со своими женами. Вообще, в больницу Notre-Dame des Douleurs принимали только женщин. Хотя брата Изидора сопровождала не жена, а сестра, однако, их приютили, как супружескую чету, и отвели им кровать рядом с господином Сабатье. В этой палате прилегала капелла, выбеленная пока простой известкой, с просветами, закрытыми досками.
Другие палаты также остались незаконченными; это не помешало наполнить их тюфяками, на которых поспешно размещали больных. Толпы больных, не лишенных возможности ходить, осаждали уже столовую, длинную галерею, широкие окна которой выходили и внутренний двор. Сестры Сен-Фрэ, постоянные сиделки больницы, оставшиеся на своем посту для заведования кухней, раздавали кружки кофе с молоком и шоколадом бедным женщинам, изнуренным тягостные путешествием.
— Отдохните, соберитесь с силами, — повторял барон Сюир, проявлявший неутомимую деятельность, поспевавший всюду. — Вы можете располагать тремя с лишним часами. Теперь нет еще пяти часов, а преподобные отцы приказали идти к Пещере не раньше восьми часов, чтобы больные не переутомились.
Выше, на втором этаже, госпожа де Жонкьер одна из первых заняла палату Saint-Honorine, в которой она состояла директрисой. Ей пришлось оставить внизу свою дочь Раймонду, причисленную к служебному персоналу кухни, так как правила паломничества запрещали девушкам доступ в палаты, где они могли бы натолкнуться на явления непристойные или слишком ужасные. Но маленькая госпожа Дезаньо, числившаяся простой дамой-патронессой, не отходила от директрис, радуясь, что настало, наконец, время выказать свое самоотвержение. Она то и дело обращалась к госпоже де Жонкьер за указаниями.
— Сударыня, все ли кровати приготовлены, как следует? Не перестлать ли мне их вместе с сестрой Гиацинтой?
Палата, окрашенная светло-желтой краской, тускло освещаемая с внутреннего двора, вмещала пятнадцать кроватей, расставленных в два ряда, вдоль стен.
— Сейчас, мы посмотрим, — ответила сосредоточенным тоном госпожа де Жонкьер.
Она считала кровати, осматривала эту длинную узкую комнату. Затем она добавила вполголоса:
— Нет никакой возможности поместиться. Мы назначили двадцать три больных, придется положить тюфяки на пол.
Сестра Гиацинта, последовавшая за ними, оставив сестер Сен-Франсуа и Клэр Дезанж в соседней небольшой комнате, превращенной в склад белья, уже сдергивала одеяла, осматривая простыни и подушки. Она успокоила госпожу Дезаньо.
— Кровати приготовлены исправно, белье везде чистое. Сейчас видно, что сестры Сен-Фрэ приложили здесь свою руку… Запасные тюфяки помещаются рядами; если вы, сударыня, поможете мне, мы теперь же положим один ряд их между кроватями.
— Конечно, я чрезвычайно рада! — воскликнула молодая женщина, обрадовавшись, что ей предстоит носить тюфяки своими красивыми, нежными ручками.
Госпоже де Жонкьер пришлось охладить ее рвение.
— Подождите, мы успеем. Сейчас принесут наших больных… Мне не особенно нравится эта палата: ее трудно проветривать. В прошлом году мне отвели палату Sainte-Rosalie, на первом этаже… Ну, что же делать, мы и здесь устроимся как-нибудь.
В больницу прибывали другие дамы-патронессы, — рой трудолюбивых пчел, спешивших приняться за работу. Чрезмерное обилие сиделок, из великосветской среды и буржуазии, проявлявших рвение, не лишенное известной доли тщеславия, являлось даже одною из лишних причин суматохи. Сиделок насчитывалось более двухсот. Каждая из них, вступая в общество HosptaIity de Notre-Dame de Salut, вносила денежное пожертвование; организаторы паломничеств не решались отказывать ни одной из них, опасаясь помешать притоку средств. И с каждым годом число дам-патронесс увеличивалось. К счастью, между ними было немало особ, довольствовавшихся ношением на корсаже красного суконного креста и предпринимавших экскурсии в живописные местности немедленно по приезде в Лурд. Но те из них, которые несли самоотверженную службу, заслуживали глубокой признательности, так как приходилось в течение пяти суток пережить чрезвычайное утомление, спать по ночам не более двух часов, вращаться среди ужаснейших и отвратительнейших явлений. Они присутствовали при предсмертных агониях, перевязывали гнойные язвы, споласкивали тазы и сосуды, переменяли у больных грязное белье, помогали им поворачиваться, — словом, совершали подавляющий, тягостный труд и притом труд, для них совершенно непривычный. Не мудро, что по окончании паломничества они чувствовали себя совершенно разбитыми, возвращались домой с болью в пояснице, с лихорадочно горящими глазами, в крайнем возбуждении от наслаждения, доставленного делом милосердия.
— А где же госпожа Вольмар? — спросила госпожа Дезаньо. — Я думала, что мы встретимся с нею в больнице.
Госпожа де Жонкьер поспешила прервать разговор об этом, точно была посвящена в тайну госпожи Вольмар и хотела прекратить толки, как женщина снисходительная, по чувству жалости к человеческим страданиям.
— Она слабого здоровья, ей пришлось уехать гостиницу. Пусть она поспит.
Затем она разделила кровати между сиделками, поручив каждой двух больных. Временные сестры милосердия ознакомились с помещением, приходили, уходили, поднимались и спускались по лестницам, чтобы знать, где находятся канцелярия, склад белья, кухня.
— А аптека? — еще раз обратилась с вопросом госпожа Дезаньо.
Аптеки не оказалось. При больнице даже не было медицинского персонала. К чему нужна врачебная мощь, когда здесь собрались исключительно такие больные, от которых отступилась наука, которые приехали просить у Бога исцеления, непосильного людям.
Всякое лечение само собой прерывалось на время паломничества. Если один из больных впадал в агонию, его причащали. Только молодой врач, сопровождавший обыкновенно белый поезд, не покидал несчастных, стараясь, при помощи своей походной аптечки, облегчить страдания, если какая-нибудь из больных призывала его во время припадка.
Сестра Гиацинта привела Феррана, которому сестра Сен-Франсуа предложила поселиться в комнате, рядом со складом белья.
— Сударыня, — сказал он госпоже де Жонкьер, — я предоставляю себя в ваше полное распоряжение. В случае если я понадоблюсь вам, стоит лишь послать за мной.
Она не вслушивалась в его слова, осыпая упреками молодого священника, принадлежащего к администрации, за то, что на всю палату отпустили только семь сосудов.
— Благодарю вас, сударь, я, конечно, обращусь к вам, если нам понадобится успокоительное.
Она не окончила фразы, вернулась к своему спору:
— Во всяком случае, господин аббат, постарайтесь добыть еще четыре или пять… согласитесь сами, что нам без них обойтись невозможно!..
Ферран слушал и смотрел, пораженный странностью обстановки, в которую случайно попал накануне. Он, как человек неверующий, участвующий в паломничестве исключительно по долгу самоотвержения, изумлялся чудовищному наплыву страждущих и скорбящих, ринувшихся, соблазнившись надеждой на счастья. Особенно смущали молодого врача господствовавшие здесь беззаботность, пренебрежение всеми предосторожностями, самыми простыми указаниями науки, в уверенности, что если Провидение захочет, исцеление совершится, победоносно поправ законы самой природы. Но к чему же, в таком случае, эта последняя уступка человеческому самоуважению, зачем приглашают врача сопровождать поезд?.. Он вернулся в свой кабинет несколько пристыженным, чувствуя себя лишним и отчасти даже сошным.
— А, все-таки, приготовьте, пожалуйста, опия, — сказала ему сестра Гиацинта, проводив доктора до склада белья. — У вас попросят их. У нас есть больные, за которых я опасаюсь.
Она смотрела на Феррана своими большими голубыми глазами, столь ласковыми, дышащими такою добротой, озаренными неугасающей, божественной улыбкой. Хлопотливая деятельность, которой она себя посвящала, вызывала яркий румянец на ее нежные, цветущие молодостью щеки. Сестра Гиацинта добавила дружественным тоном, точно говоря, что согласна разделить с ней свои задушевные занятия:
— Кроме того, если мне понадобится кто-нибудь, чтобы поднять или уложить больного, вы не откажете помочь мне?
После этих слов он порадовался, что приехал сюда и находится в больнице: он постарается помочь сестре Гиацинте. Ему ясно вспомнилось, как она сидела у его изголовья, когда он был при смерти, и ухаживала за ним своими сестринскими руками ласковою, бодрою грацией бесплотного ангела, в лице которого чувствовались и добрый товарищ, и женщина.
— Сколько вам заблагорассудится, сестра моя, я всецело принадлежу вам, я буду так счастлив, вы позволите мне услужить вам! Вы знаете, какой дикий долг признательности мне предстоит выплатить вам?
Сестра Гиацинта грациозно закрыла пальцем уста, заставляя замолчать. Никто ничем не объяснил ей. Она ничто иное, как служанка обездоленных и недужных.
В это время в палату Saint-Honorine вступила первая больная. Это была Мария; Пьер, при помощи Жерара, поднял ее по лестнице, не вынимая из деревянного ящика. Увезенная последнею со станции, она прибыла, тем не менее, раньше других, благодаря бесконечным формальностям, которые, остановив всех на пути, давали теперь доступ по мере случайного распределения билетов. Де Герсен должен был, по настоянию дочери, расстаться с нею перед дверью больницы: она боялась, что гостиницы будут переполнены, хотела, чтобы он немедленно запасся двумя комнатами, для себя и Пьера.
Молодая девушка была так утомлена, что согласилась, чтобы ей уложили, хотя сначала пришла в отчаяние оттого, что не хотят сейчас же отвести ее к Пещере.
— Послушайте, дитя мое, вы располагаете тремя часами, — говорила ей госпожа де Жонкьер. — Мы уложим вас на вашу кровать, Вы отдохнете, расставшись со своим ящиком.
Она подняла ее за плечи, сестра Гиацинта держала ее за ноги. Кровать, назначенная для Марии, помещалась посредине палаты, около окна. Больная несколько минут пролежала, закрыв глаза, точно в изнеможении от переноски. Затем пришлось позвать к ней Пьера, так как молодая девушка нервничала, уверяла, что ей необходимо переговорить с ним.
— Не уходите, друг мой, умоляю вас. Вынесите ящик на площадку лестницы, но останьтесь около него, потому что я хочу, чтобы вы увезли меня, как только дадут разрешение.
— Лучше ли вы чувствуете себя в кровати? — спросил молодой священник.
— Да, да, конечно… Впрочем, я и сама не знаю.
Господи, как хочется мне добраться поскорее до Пещеры, повергнуться к стопам Пресвятой Девы!
Когда Пьер увез ящик, Мария несколько развлеклась, наблюдая за постепенным прибытием больных. Госпожу Ветю, поднявшуюся при помощи двух санитаров, поддерживавших ее под мышки, положили в платье на соседнюю кровать. Она лежала, оцепенев, неподвижно, почти не дыша, с пожелтевшим и безжизненным лицом страдающей раком.
Больных вообще не раздевали; им советовали подремать в одежде, если они могут. Те, которые не пожелали улечься, садились на край своего тюфяка, беседовали, разбирались в своих вещах. Элиза Рукэ, также соседка Марии по кровати, развязала свою корзину, чтобы достать чистую косынку; она очень досадовала, что в палате нет зеркала. Меньше, чем в десять минут все кровати оказались занятыми, так что, когда сестра Гиацинта и Блэр Дезанж внесли почти на руках Ла-Гривотт, пришлось начать раскладывать тюфяки на полу.
— Вот один тюфяк! — воскликнула госпожа Дезаньо. — Ей будет очень удобно на этом месте, вдали от двери; здесь не дует.
Вскоре еще семь тюфяков присоединились к первому, заняв средний проход палаты. Для того чтобы пройти по ней, надо было принимать особенные предосторожности, выбирать лазейки, обходя больных. Около каждой из них лежали привезенные узлы, картонки, чемоданы; у подножия наскоро набросанных постелей нагромоздился равный хлам, старая рухлядь, затенявшая простыни и одеяла. Палата приняла вид жалкого перевязочного пункта, устроенного в переполохе после какой-нибудь ужасной катастрофы, — большого пожара, землетрясения, оставившего под открытым небом сотни раненых и увечных.
Госпожа де Жонкьер ходила из конца в конец по палате, повторяя:
— Послушайте, дети мои, не волнуйтесь, постарайтесь вздремнуть хоть немножко.
Но ей не удавалось успокоить больных; и сама она, как и другие дамы-патронессы, состоявшие под ее начальством, только усиливали овладевшее всеми лихорадочное возбуждение своею суетливостью. Многим из больных пришлось переменить белье, помочь в их нуждах. Одна женщина, страдавшая язвой на йоге, разразилась такими стонами, что госпожа Дезаньо решилась переменить ей бинты, но она не имела навыка, необходимого, чтобы произвести перевязку, и, несмотря на свое страстное увлечение ролью сестры милосердия, едва не упала в обморок от нестерпимого зловония язвы.
Больные, чувствовавшие себя лучше, просили бульона, по палате разносили кружки; среди призывов, возгласов, противоречивых приказаний, которых никто не исполнял, маленькая Софи Куто, веселая, толкавшаяся в этой суете, точно приглашенная сестрами милосердия для забавы, — бегала, плясала, прыгала на одной ноге; все ласкали ее, баловали, радуясь ее присутствию, обнадеживавшему каждую больную близостью чуда.
Среди этой суматохи незаметно промелькнули два часа. Пробило семь, когда вошел аббат Жюден. Он состоял священником при палате Saint-Honorine и запоздал лишь вследствие трудности найти свободный алтарь, чтобы отслужить мессу. Бак только появился он, отовсюду, со всех кроватей раздались нетерпеливые возгласы:
— О, господин кюре, едемте, едемте сейчас же!
Больные приподнимались на своих постелях, точно охваченные пламенною, усиливавшеюся с минуты на минуту жаждой, утолить которую возможно только из чудотворного источника. Ла-Гривотт села на тюфяк, молитвенно сложа руки и особенно горячо умоляла, чтобы ее отвели к Пещере. Не начинается ли уже чудо, — воля ее проснулась, она готова бежать под влиянием страстного стремления исцелиться? Ее принесли без чувств, неподвижною, она смотрела вокруг сумрачными взорами, ожидая блаженной минуты, когда придут, наконец, за нею; ее потемневшее лицо порозовело, она уже воскресает.
— Умоляю, вас, господин кюре! — скажите, чтобы меня отнесли! Я чувствую, что исцелюсь.
Аббат Жюден, с отеческою улыбкой на своем добродушном лице, выслушивал всех, сдерживал нетерпение больных ласковыми словами. Повременить осталось не долго. Надо поступать благоразумно, не забегать вперед, все уладится своевременно: притом же Пресвятая Дева также не любит, чтобы Ее торопили, выжидает своего часа, уделяя божественные милости самым скромным.
Проходя около кровати Марии и заметив, что она также шепчет мольбы, сложив руки, старый священник снова остановился.
— И вы также, дочь моя, и вы торопитесь! Будьте спокойны, небесного милосердия достанет на всех.
— Отец мой, — прошептала она, — я умираю от любви. Сердце мое переполнилось молитвами, я задыхаюсь.
Аббата Жюден глубоко тронула страстная вера этой бедной, измученной девушки, столь тяжело пораженной при своей красоте и молодости. Он хотел успокоить ее, указал на ее соседку, госпожу Ветю, которая лежала неподвижно, пристально смотря на проходивших мимо людей расширенными зрачками.
— Посмотрите на нее, — как она терпелива! Она сосредоточилась, поступает вполне основательно, вручая свою участь, как дитя, в руки Божии.
Но госпожа Ветю пробормотала едва слышным голосом:
— О, как я страдаю! Господи, как я страдаю!
Наконец, в три четверти восьмого, госпожа де Жонкьер известила больных, что им следует приготовиться. Она собственноручно, при помощи сестры Гиацинты и госпожи Дезаньо, застегнула пуговицы на корсажах, обула неподвижные ноги. Палата превратилась в уборную, так как все эти женщины желали предстать в самом нарядном виде перед дивом Пресвятой Девы. Многие просили умыть им руки. Другие разбирались в своей рухляди, одевали чистое белье. Элиза Рукэ успела, наконец, найти ручное зеркало: она увидела его у одной из соседок, высокой, грузной женщины, страдавшей водянкой, что не мешало ей быть весьма кокетливой. Она попросила одолжить ей это зеркальце, поставила его у своего изголовья. Она с чрезвычайной старательностью набросила косынку на голову, задрапировав красивыми складками свое уродливое лицо с гнойной язвой. Маленькая Софи остановилась против нее как вкопанная, с напряженным вниманием следя за всеми ее движениями.
Аббат Жюден подал знак к отправлению в Пещеру. Он пожелал проводить туда своих дочерей по страданию в Боге, как он называл больных паломниц; дамы-патронессы и сестры милосердия останутся и тем временем приберут палату.
Палата тотчас же опустела, больных свели и снесли вниз, среди новой суматохи. Пьер, снова прикрепивший колеса к ящику, в который легла Мария, двинулся во главе двух десятков тележек и носилок.
Другие палаты также опустели, двор переполнялся, процессия составлялась при полном отсутствии порядка. Вскоре по довольно круто спускающемуся склону Аvеnu de la Grotte потянулся бесконечный кортеж, так что, когда Пьер достиг Plateau de Merlagse, последние носилки только покидали двор больницы.
Было восемь часов утра; в прозрачной, обаятельной лазури безоблачного неба уже высоко разгорелось пламенное августовское солнце. Омытая грозою синева воздуха как бы обновилась, от нее веяло младенческой свежестью. Ужасная процессия, — этот «двор чудес» человеческого страдания, — спускалась по склону, озаренному блеском сияющего утра. Больным, казалось, не будет конца; вереница страждущих неизлечимыми недугами становилась все длиннее. Порядка не соблюдалось никакого; здесь смешались все болезни, точно хлынув из преисподней, где собрались чудовищные страдания, редкие и ужасные медицинские случаи, от взгляда на которые невольно содрогаешься. Наряду с лицами, обезображенными экземой, виднелись лбы с венцом из сыпи, носы и рты, превращенные слоновьей проказой в бесформенные свиные рыла. Даже исчезнувшие болезни как бы воскресли. У одной старухи оказалась древняя, библейская проказа, другая была покрыта лишаями, точно дерево, сгнившее без солнца. Тут же проносили больных водянкой, раздутых, точно бурдюки, с огромным животом, вздымающимся из-под одеяла, руки, сведенные ревматизмом, свешивались наружу из носилок. Ноги, отекшие от водянки, принимали совсем неузнаваемый вид, напоминая мешки, набитые тряпками. Одна страждущая головной водянкой, сидя в тележке, раскачивала огромным, откидывавшимся назад от чрезмерной тяжести черепом. Высокая девушка, пораженная пляской св. Вита, безостановочно сотрясала всеми суставами, причем всю левую сторону ее лица сводило корчами. За нею следовала девушка помоложе, лаявшая или, вернее, издававшая жалобный вой, каждый раз, как мучившая ее невралгия лица сводила выпячивающийся наружу рот. Много чахоточных, дрожащих в лихорадке, истощенных поносом, худых, как скелеты, напоминали своею потемневшею кожею цвет земли, в которую они скоро улягутся; одна из них, вся в белом, с пламенными главами, имела вид мертвого черепа, в котором горит свеча. Затем чередовались всевозможные разновидности вывихов, скорченные поясницы, руки, вывернутые конвульсиями, сведенные в бок шеи, — изломанные, искалеченные жалкие существа, застывшие в трагических позах, подобно паяцам из картона. Особенное впечатление производила одна больная с рукой, вывернутой на хребет, пригнутой к плечу. Несчастные рахитические девушки привлекали внимание восковым колоритом липа, тощими затылками, покрытыми сыпью; пожелтевшие женщины казались впавшими в столбняк от боли, причиняемой раком, разъедающим груди. Другие, лежавшие, вперив свои тоскливые взоры в небеса, как будто прислушивались к раздающемуся внутри шуму встряхиваемых опухолей, достигающих величины головы ребенка. Одна сменяла другую, ужасы не исчерпывались, каждая вновь появившаяся превосходила чудовищностью предшествующую, заставляла содрогаться еще сильнее. Девушка лет двадцати, с приплюснутою головою, похожею на голову паука, поражала необыкновенным зобом, опускавшимся до талии, точно нагрудник у передника. Одна слепая шла, высоко подняв голову, с лицом бледным, как мрамор; воспаленные, налившиеся кровью глаза казались в глубине впадин двумя зияющими гнойными ранами. Безумная старуха, впавшая в идиотизм, с носом, разъеденным сифилисом, с беззубым, черным ртом, разражалась ужасающим хохотом. И вдруг с одной больной, страдающей эпилепсией, сделался припадок падучей: она забилась в конвульсиях на носилках, изо рта показалась вена. Процессия, тем не менее, не замедлила своего движения, — ее, казалось, мчало вихрем, уносило в лихорадочном порыве к цели всех надежд и упований, — к Пещере.
Санитары, священники, даже сами больные запели псалом, жалобную песнь Бернадетты; под однообразные звуки бесконечно повторяющихся Аvе, процессия — тележки, носилки, пешеходы, — стремилась все увеличивающимся, шумным потоком по уклону улицы, углу улицы Saint-Goseph, около Plateau de lа Меriа семья туристов, возвращавшихся из Котерэ или Банье, остановилась на краю панели, в глубоком изумлении. Это были, по-видимому, богатые буржуа, — отец и мать в солидных, опрятных костюмах, две взрослые девушки в светлых платьях, с улыбающимися лицами счастливых людей, путешествующих для своего развлечения. Но первоначальное удивление этой группы превратилось в глубокий ужас, точно перед ней раскрылась одна из древних больниц для людей с проказой, один из легендарных лазаретов, переселившийся после жестокой эпидемии. Обе девушки побледнели, отец и мать замерли от ужаса перед бесконечным чередованием стольких страшных недугов, от которых прямо в лица веяло им заразой. Сколько чудовищного, отвратительного, уродского, сколько страданий! Можно ли было ожидать чего-то подобного при блеске этого лучезарного солнца, и этим сияющим, ликующим голубым небом, с прохлады, веющей от Гава, при свежем утреннем ветерке, доносящим чистое благоухание гор.
Когда Пьер, во главе паломничества, достиг teau de lа Merlasse, он почувствовал, что это яркое солнце, этот живительный и столь ароматный горный воздух нежат все его существо. Он улыбнулся и с ласковой улыбкой посмотрел на Марию, приближаясь к площадке du Rosaire, священник и молодая девушка залюбовались чарующим видом раскинувшейся перед ними, залитой солнечными лучами, местности.
Напротив, на востоке, виднелся старый Лурд, положенный в широкой котловине, за утесом, солнце всходило из-за дальних гор, его косые лучи осветили уединенную скалу, выделявшуюся темно-лиловым пятном; ее как бы увенчали башня и обвалившиеся стены старинного замка, грозно господствовавшие в былые времена над семью долинами. Воздух колебался, точно насыщенный золотистою пылью, вдали виднелись лишь живописные очертания стен циклонных построек, а за ними — смутные контуры выцветших, отдаленных кровель старого города. По другую сторону замка ширился новый город, с обрамлении зеленью белыми фасадами гостиниц, меблированных домов, красивых магазинов, — богатый шумный, возникший всего в несколько лет, словно чудо. Гав омывал своими светлыми, зеленовато-синими шумливыми струями подножие утеса. У старого замка река казалась глубоким омутом и бурлила под мостом, сооруженным монахами, чтобы соединить Пещеру с вокзалом железной дороги и недавно возведенным бульваром. И, точно служа фоном для его восхитительного пейзажа, — прозрачного горного истока, густой зелени и веселящего взор, разбросанного обновленного города, вдалеке возвышались большой и малый Жеры, — две огромных груды обнаженных утесов, покрытых низкою травою, пестревших коричневыми оттенками, сливавшимися с розовым колоритом неба.
С севера, на правом берегу Гава, за холмами, от которых тянется полотно железной дороги, выделялись возвышенности Бюала, лесистые склоны коих утопали в лучах утреннего солнца. В этой стороне было расположено Бартрэ. Левее возвышались острые вершины Жюло и Мирамон. Гребень других гор терялся вдали, сливаясь с воздушною лазурью. Над Гавом, на зеленых холмах, поднимающихся точно этажами, виднелись красивые здания многочисленных монастырей. Монастыри размножились здесь и растительность, естественно и быстро порожденная плодотворной почвой. Ниже других ярко белели обширные постройки сиротского дома, основанного монахинями.
Против Пещеры, на дороге в По сооружен монастырь кармелиток; повыше, на краю дороги в cyferre, — женский монастырь ордена Успения. Вдали в пустынной местности виднелись лишь кровли монастыря доминиканок; сестры Непорочного Зачатия, известные под названием Синих-Се, основали на самой окраине долины убежище, принимали на полное содержание одиноких дам, богатых паломниц, желающих провести некоторое время в уединении.
В утренний час, когда потянулась процессия, колокола этих монастырей огласили ликующим звоном прозрачную ширь воздушного пространства противоположной, южной стороны горизонта, колокола других монастырей ответили им таким же радостными серебристыми звуками. Около Pont-Vienx колокольня монастыря des Clarisses, разразилась гаммой звонких нот, переливающихся, точно щебетанье птицы. С этой стороны города также видны углубления долин, возвышались скалистые горы, — природа имела живописный, привлекательный вид; среди бесконечного чередования холмов виднелись возвышенности Визена, испещренные точно нежными полутонами лазури.
Но когда Мария и Пьер обернулись, чудесное зрелище ослепило их взоры. Солнце позолотило большой и малый Боу, с вершинами, похожими на кувшины неравной высоты. Горы блестели, казались сплошь срытыми пурпуром и позолотой, среди которых вилась лишь дорога, обсаженная деревьями и поднимающаяся к насыпи с крестом, называемой Голгофой. На блещущем, как ореол, залитом солнечными лучами фоне, выделялись одна над другою три церкви, возникшие на утесе во славу Пресвятой Девы, по слову Бернадетты. Внизу выступала круглая, как бы приплюснутая церковь da Rosaire, наполовину высеченная в скале, она помещалась в глубине площадки, огражденной двумя гигантским скатами, отлого возвышающимся до церкви Пещеры. Здесь произведен огромный труд, — перенесены и обработаны целые каменоломни, воздвигнуты арки, высокие, как купола церкви, сооружены две дороги, подобные ристалищам граненого цирка, — и все это приспособлено к беспрепятственному доступу пышных процессий, — к тому, чтобы маленькая тележка больного ребенка могла без труда катиться до Господнего лика. Далее находилась церковь Пещеры, lа Crypte, с выходящими наружу низкими вратами, над выложенной плитами кровлей церкви du Rosaire. Над ним возвышался собор lа Basilique, — легкое, стройное здание, слишком новое, слишком белое, напоминающее своим архитектурным стилем тонкую ювелирную вещь; собор казался возносящимся над утесами Массабиэля, подобно молитве, воспарившей, как чистая горлица над гигантскими террасами, среди бесконечной смены гор и долин, в беспредельном небесном раздолье, шпиц собора блестел, как небольшое, недвижное пламя восковой свечи. Наряду с густой растительностью холма Голгофы, здание казалось хрупким, дышало скромностью и застенчивостью младенческой веры; невольно приходило на мысль сравнение маленькой, белой рукой, с ручкой тщедушной девочки, указывающей на небо из своей человечной скорби, своего недуга. Пещеры не было видно; отверстие ее находится у подножия утеса. За собором помещается лишь дом для монахов, большое квадратное здание тяжелой архитектуры, — и, значительно далее, среди постепенно расширяющейся тенистой долины, дворец епископа, три церкви сияли в блеске утренних лучей, как будто осыпало золотыми блестками всю местность; гулкий перезвон колоколов казался вызванных колебаниями самого света и производил впечатление рассвета, пробуждающегося, прекрасного дня.
Минуя площадку du Rosaire, Пьер и Мария окинули взором эспланаду, сад с длинною лужайкой посредине, окаймленной двумя параллельными аллеями, тянущимися до нового моста. Там возвышалась обращенная к собору, большая статуя Божией Матери. И все больные, подходя к Ней, крестились. Процессия стремилась все дальше чудовищным потоком, точно увлекаемая звуками пса посреди праздничной, ликующей природы. Под ослепительно блещущим небом, среди пурпурно-золотых гор, здоровых вековых деревьев веет прохладой стремительных вод, двигалась процессия неизлечимо больных с накожными недугами, изъязвленных, страдающих водянкой, опухших, точно бурдюки, паралитиков со сведенными, скорчившимися суставами один за другими, бесконечной чередой, ходили больные водянкой головы, страждущие пляской св. Вита, чахоточные, золотушные, женщины с порчей, раком, зобами, умалишенные, слабоумные. Пели аvе, аvе Maria. Жалобная песнь ширилась, как бы подгоняя к Пещере ужасающий поток человеческих скорбей и болезней, приковывая внимание прохожих, пораженных, похолодевших при виде этого чудовищного зрелища, точно и порожденного кошмаром.
Пьер и Мария первые прошли под высоким сводом одной из арок. Затем они направились берегом Гава, и вдруг перед ними раскрылась Пещера. Марию, которую Пьер подкатил как можно ближе к решетке, собрав все силы, приподнялась на своем ложе и прошептала:
— О, Пресвятая Дева… Обожаемая Дева…
Она не заметила ничего, — ни маленьких надстроек над купелями, ни фонтана с двенадцатью рожками, перед которым ее провезли. Она не обратила внимания на лавку с образками, помещавшуюся слева, не видела каменной кафедры справа, которую уже завял отец Массиас. Ее ослепило великолепие Пещеры; казалось, сотня тысяч свечей пылает за решеткой, — наполняя блеском горна низкое отверстие, озаряя сиянием небесного светила статую Пресвятой Девы, поставленную несколько выше, над узким углублением, имеющим форму архитектурной стрелки. Мария не видела ничего, кроме этого лучезарного видения, даже не скользнула взором по костылям, который устлали часть свода, не взглянула на набросанные в кучу букеты, вянущие посреди гирлянд из плюща и шиповника; даже на самый алтарь, поставленный посредине, рядом с небольшим передвижным органом. Но подняв глаза, она снова встретила взором белое здание собора, обрисовывавшееся над вершиной утеса, на голубом фоне неба; собор виднелся теперь сбоку, тонкая игла шпица как бы сливалась с беспредельной синевой, возносилась, словно молитва.
— О, Всемогущая Дева… Царица Дев… Пресвятая, Непорочная…
Пьеру удалось продвинуть ящик Марии в первый ряд, перед дубовыми скамьями, уставленными в значительном количестве под открытым небом, точно в церкви. Эти скамьи покрылись уже больными, которые были в силах сидеть. В проходах теснились носилки, опущенные на землю тележки, колеса которые цеплялись за смежные груды тюфяков и подушек.
Пьер узнал, проталкиваясь вперед, семью Виньеронов с их жалким сыном Гюставом, положенным вдоль скамьи; он заметил также отделанное кружевами ложе госпожи Дьелафэ, у изголовья которой молились, склонив колени, ее муж и сестра. Все больные вагона встретились тут; господин Сабатье был возле брата Изидора, госпожа Ветю полулежала в лежке, Элиза Рукэ сидела, Ла-Гривотт в экстазе поднималась на обоих локтях. Госпожа Маз опустилась на колени в стороне и углубилась в молитве Госпожа Венсан, также коленопреклоненная, держала на руках маленькую Розу, протягивая ее с пламенной мольбой к Пресвятой Деве; в движении ее ясно выражалась безумная материнская любовь, она, видимо, надеялась, что Пресвятая Дева взглянет и сжалится над больной девочкой. Толпа паломников все прибывала, теснилась около окруженного пространства, постепенно разрослась до берега Гана.
— О, Дева Милосердная, — продолжала вполголоса шептать Мария, — о, Дева Заступница за всех скорбящих… Дева, зачавшая без греха…
Она умолкла, не имея сил произнести ни слова больше; уста ее колебались от произносимой молитвы, она смотрела на Пьера пламенными глазами. Священник подумал, что она хочет передать какое-нибудь желание. Он наклонился.
— Хотите ли вы, чтобы я оставался здесь в вашем распоряжении, — я могу вскоре отвезти вас к купелям?
Когда Мария поняла, о чем говорит ее священник, она отрицательно покачала головой. Затем заговорила с лихорадочным возбуждением:
— Нет, нет! Я не хочу погрузиться дня утром… Мне кажется, что надо сделаться такою беспорочною святою, чтобы попытаться, не удостоишься ли чуда!.. Я хочу все сегодняшнее утро молить Пресвятую Деву, сложив руки, — я хочу молиться всеми силами души.
Молодая девушка добавила, задыхаясь от волнения:
— Вернитесь отвезти меня в больницу не раньше одиннадцати часов. Я не двинусь отсюда. Пьер, однако, не ушел, остался возле нее. Он на мгновение опустился даже на колени; ему также хотелось молиться, обратиться к Богу с такою же пламенной верой, просить об исцелении этой больной девушки, любимой им с братской нежностью. Но с тех пор, как Пьер очутился перед Пещерой, им стало овладевать смущение, затаенное недовольство, сдерживавшее молитвенный порыв. Он жаждет веры, он надеялся всю ночь, что вера снова зацветет в его душе, как прекрасный цвет неведения и наивности, едва он склонит колени на чудотворной почве. Но он испытывал только раздражение с беспокойством перед этой декорацией, перед статуей, синеющей в мерцающем освещении восковых свечей, между лавкой с образками и четками, где толпятся покупатели, и большою каменной кафедрой, с которой один из отцов Успения трояко провозглашает Аvе. Неужели душа его безнадежно очерствела? Неужели божественная роса не в силах смягчить ее, сделать подобно невинным душам детей, отдающихся всем сердцем очарованию легенды?
Пьер не мог сосредоточиться в молитвенном настроении, все окружавшее развлекало его. Он узнал отца Массиаса в монахе, занимавшем кафедру. Ему уже случалось встречаться с ним; его смущала сумрачная страстность Массиаса, тощее лицо с блестящими глазами, с большим красноречивым ртом, насилующим небо, заставляя его снизойти на землю. Рассматривая и удивляясь, как чужд для него этот человек, Пьер заметил, что у подножия кафедры отец Фуркад горячо совещается с бароном Сюиром. Последний, по-видимому, не решался на что-то; однако, в конце концов, он согласился, любезно кивнув голоного. Возле них стоял аббат Жюден; он задержал на минуту отца Фуркада. На его широком, добродушно-старческом лице также отразилось некоторое смущение. Затем, он, в свою очередь, покорно преклонился.
Вдруг на кафедре появился отец Фуркад. Он стоял, выпрямив свой высокий стан, несколько согнувшийся от припадка подагры. Он не хотел, чтобы отец Массиас, его возлюбленный, предпочитаемый всем брат, совершенно покинул кафедру! Отец Фуркад остановил его на верхней ступени узкой лестницы, оперся на его плечи.
Он заговорил звучным, торжественным голосом, убежденно властным тоном, водворявшим среди паломников глубокое безмолвие.
— Мои дорогие братья, мои дорогие сестры, прошу вас простить мне, что я прервал ваши молитвы: но я хочу обратиться к вам с важным сообщением, воззвать к содействию всех наших верующих душ. Сегодня утром вам пришлось оплакивать горестный случай: один из наших братьев умер в поезде, приближаясь к земле обетованной…
Он на мгновение остановился. Стан его сделался как будто еще выше, прекрасное лицо, обрамленное пышною, длинною бородою, просияло.
— И вот, мои возлюбленные братья, мои возлюбленные сестры, меня осенила мысль, что мы не должны, несмотря ни на что, впадать в отчаяние… Как знать, не пожелал ли Господь ниспослать эту смерть, чтобы явить миру Свое всемогущество?.. Мне как бы слышится тайный голос, побуждающий меня взойти на кафедру, обратиться к вам с просьбой помолиться за человека, которого уже нет, но спасение которого, тем не менее, в руках Пресвятой Девы; Она всегда может умилостивить Своего Божественного Сына… Да! Человек этот здесь, я приказал принести тело, — и, быть может, теперь зависит лишь от вас, чтобы поразительное чудо озарило землю, если ваши молитвы грянут небо… Мы погрузим тело в купель, мы 6удем умолять Господа, Вседержителя мира, воскресить его, ниспослать нам дивное знамение Своей божественной благости…
На богомольцев повеяло неведомым таинственным холодом. Все лица побледнели; и, хотя никто не раскрыл уст, казалось, что среди присутствовавших пронесся чей-то шепот.
— Но, — снова вдохновенно заговорил отец Фуркад, объятый пламенной верой, — как, горячо должны мы молиться! Мои дорогие братья, мои дорогие сестры, я прошу у вас всей вашей души, прощу молитвы, в которую вы вложите ваше сердце, вашу кровь, вашу казнь, со всем, что есть в вашем существе наиболее земного и возвышенного… Молитесь с напряжением всех сил, молитесь, забывая, кто вы и где вы, молитесь так же, как любят, как умирают, — потому, что мы обращаемся теперь к Богу за такою дивною, поразительною, необычайною милостью, что только пыл нашего преклонения может побудить Провидение ответить нам… И чтобы наши молитвы стали убедительнее, чтобы они успели расшириться и вознестись к стопам Предвечного, мы погрузим тело в купель сегодня вечером, в четыре часа пополудни… Мои дорогие братья, моя дорогие сестры, молитесь, молитесь Пресвятой Деве, Царице ангелов, Утешительнице всех скорбящих!
И сам он, взволнованный, потрясенный, стал перебирать четки, а отец Массиас разразился рыданиями. Трепетное, гробовое безмолвие нарушилось, толпу охватило заразительное волнение, разразившееся криками, плачем, бессвязным бормотанием молитв. На паломников как будто повеяло бредом, личная воля исчезла, все эти люди превратились в одно существо, изнемогающее от избытка любви, охваченное безумным желанием невозможного чуда.
Пьеру почудилось на мгновение, что земля обрушилась под ним, что он упадет в обморок. Он с трудом поднялся с колен, отошел в сторону.
III
[править]Пьер удалялся, будучи не в силах преодолеть своего смущения; что-то неудержимо отталкивало его от Пещеры. Проходя около нее, он заметил де Герсена, коленопреклоненного, погрузившегося в горячую молитву. Молодой священник не видел его с самого утра, не знал, удалось ли отцу Марии нанять комнаты. Он хотел было подойти к нему. Затем он поколебался, не желая нарушить сосредоточенного настроения: де Герсен, очевидно, молится о своей дочери, обожаемой им, несмотря на постоянные увлечения своего беспокойного ума. Пьер прошел мимо, углубился в тенистую аллею. Пробило девять часов, в его распоряжении еще два часа.
Пустынный берег Гава, по которому пастух гнал в былое время свиней, превратился, благодаря притоку денежных средств, в роскошную набережную. Пришлось отвести несколько в сторону течение реки, чтобы расширить свободное пространство и соорудить монументальную набережную с широким тротуаром, отгороженным перилами. Набережная упиралась в холм, тянулась на протяжении от двухсот до трехсот метров; она представляла собой закрытое место гулянья, снабженное скамейками, оттененное прекрасными деревьями.
Пьер никого не встретил здесь, только конец чрезмерно людной процессии виднелся на краю. Между стеною, отделявшею набережную с южной стороны, и обширными полями, простиравшимися к северу, по другую сторону Гава, таились укромные уголки, лесистые склоны, пестрящие белыми фасадами монастырей. В знойные августовские дни, под тенистыми деревьями, над проточными струями господствовала восхитительная прохлада.
Пьер тотчас же почувствовал успокоение, точно пробудившись от тяжелого сновидения. Он проверял себя, встревоженный испытанными впечатлениями. Разве он не приехал утром в Лурд с желанием верить, с мыслью, что он уже на пути к обновлению веры, что он начинает снова верить, как в детские годы, когда мать заставляла его молитвенно складывать руки, научая бояться Бога? И вот, как только он очутился перед Пещерой, языческие обрядности католического культа, насильственность веры, борьба против разума едва не довели его до обморока! Что же станется с ним? Неужели он не может даже попытаться побороть свои сомнения, воспользовавшись путешествием для наблюдений, которые убедили бы его? Первые шаги смутили его, он упал духом; и только эти тенистые деревья, этот прозрачный потолок, эта тихая, прохладная набережная помогли ему оправиться от потрясения.
В конце аллеи Пьера удивила неожиданная встреча. Он несколько мгновений всматривался в шедшего навстречу высокого старика, в застегнутом на все пуговицы сюртуке и в шляпе с плоскими нолями.
Пьер старался припомнить это бледное лицо с орлиным носом и черными, проницательными глазами. Но длинная седая борода и серебристые пряди длинных волос сбивали его соображение. Старик остановился, также, по-видимому, в сильном изумлении.
— Пьер! Вот, не ожидал-то встретиться с вами в Лурде!
Молодой священник тотчас же узнал де Шассеня, друга покойного отца и своего личного, вылечившего и поддержавшего его во время телесного и духовного кризиса, после смерти матери.
— Ах, дорогой доктор, как я рад встрече с вами!
Они обнялись и расцеловалось с глубоким пением. При виде снежной белизны волос и медленной походки, бесконечно печального лица, вспомнил, что этого человека состарили упорно следовавшие его несчастия. Прошло всего несколько лет, — и вот Пьер встречает его на смерть пораженным судьбою.
— Вы не знали, что я остался в Лурде? Не мудрено: я не веду большой переписки, я прекратил общение с живыми, переселился в страну мертвых.
В глазах его заблестели слезы; он продолжил дрожащим голосом:
— Послушайте, присядемте-ка на эту скамью! Это доставит большое удовольствие на время ожить в вашем присутствии, как в былые годы.
Священник, в свою очередь, почувствовал, что его душат рыдания. Он не находил утешений, только прошептал:
— Ах, мой добрый доктор, мой старый друг, я сожалею о вас от всего сердца, от всей души.
Вся жизнь доктора Шассеня была разбита утратами. Доктор и его дочь Маргарита, очаровательная девушка двадцати лет, привезли в Котерэ госпожу Шассень, примерную супругу и образцовую мать, здоровье которой внушало им опасение. По истечении двух недель, она значительно поправилась, стала поговаривать о различных экскурсиях вдруг, однажды утром, ее нашли внезапно умершей в постели. Потрясенные этим жестоким ударом, отец и дочь не могли оправиться от коварной изменчивости судьбы. Доктор, уроженец Бартрэ, выстроил на кладбище в Лурде семейный склеп, в котором уже покоились его родители. Поэтому он пожелал, чтобы прах жены похоронили рядом с пустой могилой, в которую он сам рассчитывал улечься в недалеком будущем. Он пробыл в Лурде с неделю; между тем, Маргарита, простудившись, слегла в сильном ознобе и умерла на вторые сутки. Пораженный новой катастрофой, отец не успел даже определить болезнь. На кладбище, в пустой могиле, рядом с матерью, похоронили не его, а дочь, блиставшую в расцвете молодости красотою и здоровьем. Человек, избалованный счастьем накануне, человек, обожаемый двумя любимыми существами, нежная заботливость и привязанность которых согревали ему сердце, превратился в жалкого, хилого старика, холодеющего в одиночестве. Он разом лишился всего, что составляло отраду его жизни, он стал завидовать каменщикам, разбивающим щебень на дорогах, когда встречал босоногих женщин и девочек, несущих им суп. Он решился не выезжать из Лурда, покинул все: свои работы, парижскую практику, чтобы жить здесь, возле могилы, в которой уснули вечным сном его жена и дочь.
— Ах, мой старый друг, — повторил Пьер, — как горячо я сочувствовал вам!.. Какие ужасные утраты! Но почему вы совсем позабыли о тех, кто вас любит? Зачем вы уединились здесь, углубись в свое горе?
Доктор взмахнул рукою, точно обводя горизонт.
— Я не могу удалиться отсюда, они здесь и хотят, чтобы я был возле… Все кончено, я жду лишь, когда наступит время соединиться с ними.
Они замолчали. За ними, в кустарниках, порхали птицы; напротив слышался ропот Гава. На склонах холмов солнечные лучи как будто рассыпались золотою пылью. Под густою зеленью листвы, на уединенной скамье, все также веяло восхитительной прохладой, они сидели — точно в пустыне — в двухстах шагах от толпы, от которой ни один человек не отделился, не забрел случайно в эту сторону.
Они долго беседовали друг с другом. Пьер рассказал доктору, при каких обстоятельствах приехал он утром в Лурд, с национальным паломничеством, сопутствуя господину де Герсен и его дочери. Зато он воскликнул, чрезвычайно изумленный:
— Как, господин доктор, вы теперь считаете чудо возможными? Вы, которого я всегда знал неверующим, по меньшей мере, совершенно равнодушным религии!
Пьер всматривался в него, пораженный рассказами доктора о Пещере и Бернадетте. Шассень, — человек такого положительного ума, ученый, признающий лишь точные знания, в котором Пьер в прежнее время так высоко ценил силу аналитического мышления! Каким образом светлый и возвышенный ум такого закала, ум чуждый всякой веры, воспитывавшийся систематически и на данных опыта, мог дожить до признания чудесных исцелений, производимых божественным источником, который извлекла Пресвятая Дева из-под пальцев девочки?
— Однако, дорогой доктор, вспомните хорошенько. Ведь, вы же сами доставили моему отцу сведения о Бернадетте, — вашей маленькой землячке, как вы называли; вы же, позднее, когда эта история на время увлекла меня, подробно говорили со мною о Бернадетте. В ваших глазах она была лишь больною, страдающей галлюцинациями, недоразвившейся девочкой, действующей полусознательно, неспособною к напряжению воли… Неужели вы забыли о наших беседах, о моих сомнениях, о здравом разуме, в котором вы помогли мне укорениться?
Пьер волновался. Может ли быть совпадение страннее? Он, священник, в прежнее время примирившийся со слепой верой, утратил веру от сближения с этим врачом, тогда равнодушным в религии, — и вот встречает его обратившимся, преклоняющимся пред мистическими явлениями, а сам умирает от бессильного стремления к вере!
Вы признавали только точные, проверенные опытом факты… Неужели вы отреклись от науки?
Шассень, с лица которого перед тем не сходила кроткая, печальная улыбка, гневно и презрительно взмахнул рукою.
— Наука! Что она значит: разве я знаю что-нибудь, разве я властен над чем-либо?.. Вы только что спросили меня, от какой болезни умерла моя бедная Маргарита. Но я решительно ничего не знаю об этом! Я, которого считают таким ученым, так хорошо вооруженным для борьбы со смертью, — я ничего не понял, я ничего не мог сделать, не мог продлить даже на час жизнь моей дочери. А моя жена? Я нашел ее похолодевшую в постели, хотя она легла с вечера поправляющейся и веселой. Разве я сумел хотя бы предугадать, что моя помощь может понадобиться?.. Нет, нет, не говорите мне о науке, в моих глазах она оказалась несостоятельной. Я не хочу слышать о ней, я ничего не знаю, я невежда, жалкий, слабый человек.
Он говорил это, возмущаясь и негодуя на свое минувшее самодовольное тщеславие. Успокоившись несколько, он добавил:
— Меня мучит больше всего одно угрызение. Я терзаюсь им, эта мысль заставляет меня постоянно блуждать здесь, бродить среди молящихся… Я горько сожалею, что не пришел раньше преклониться перед Пещерой и не привел к ней два любимых существа. Они склонились бы на колени, я опустился бы рядом с ними, и Пресвятая Дева, быть может, целовала бы и охраняла их. А я, глупец, только погубил их.
Глаза Шассеня наполнились слезами.
— В детстве, в Каргрэ, мне, помните, мать моя, простая крестьянка, учила меня, как складывать руки и просить каждое утро молиться. Я отчетливо вспомнил эту молитву, и сделался одиноким, слабым и беспомощным, как ребенок. Что делать, мой друг! Мои руки сами сложились, как в былое время. Я чувствовал себя слишком несчастным, слишком обездоленным, слишком больно испытывал потребность в человеческой помощи, в божестве, которое, думаю, желало бы за меня, которое успокоило бы меня в своей предвечной мудрости… Какой сумбур водворился в моей злосчастной жизни после ужасного удара, который поразил меня как обухом! Я не спал двадцать ночей, надеялся, что сойду с ума. Раздираемый противоречиями, я то досадовал, грозя небу, то простирался ниц перед ним, умоляя Бога прибрать и меня вслед за любимыми существами. Меня успокоила, наконец, уверенность в том, что существует возмездие: беспредельная любовь возвратила мне веру. Вы знали мою дочь, видели прекрасной, полной жизненных сил; разве не было вопиющей несправедливостью, если бы для нее, жившей, не испытавшей радостей бытия, могила лучше сокровенного существования? Она должна родиться, я, безусловно, убежден в этом, потому мне слышится иногда ее голос, она мне говорит, что мы встретимся, увидимся еще. Я живу одной целью на соединение с утраченными возлюбленными существами, я ожидаю новой жизни вместе с ними, — и только эта уверенность может служить для нас утешением в этом исполненном скорбей мире! Я отдался Богу, потому что лишь Он, Всемогущий, может вернуть мне мою милую дочь, мою дорогую жену.
Пьер заметил, что Шассень во время разговора не переставал слегка дрожать, как старик, впавший в дряхлость. Священник понял, каким образом произошло это обращение. Ученый, интеллигентный человек состарился, вернулся к вере под влиянием чувствительности. Он не подозревал, что обнаружит нечто вроде атавизма в области верований у этого уроженца Пиренеев, сына горной крестьянской семьи, воспитавшегося на легендах, он не предполагал, чтобы легенды могли вновь поработить его после того, как их вытеснили пятидесятилетние научные изыскания. Кроме того, в данном случае сказалась усталость, разочарование человека, которому наука не дала счастья, который возмутился против науки в тот день, когда она оказалась ему ограниченной, бессильной осушить его слезы. Помимо этого, в обращении Шассеня играл роль упадок энергии, сомнение во всем, зародившее в душе жажду признать что-либо незыблемым, безусловным: старик, смягчившийся с годами, нашел счастье в усыплении, в слепой вере.
Пьер не спорил, не смеялся, — этот высокий, пораженный горем старец и его болезненное одряхление раздирали сострадательное сердце. Как не пожалеть, что самые сильные, проницательные умы впадают в детство под влиянием столь жестоких испытаний.
— Ах, — вздохнув, прошептал он, — я хотел бы также выстрадать, чтобы мой рассудок умолк, чтобы я мог опуститься на колени перед Пещерой, верить во все эти прекрасные истории!
На устах Шассеня промелькнула кроткая улыбка, по временам озарявшая еще его лицо.
— Вы думаете о чудесах, не так ли? Вы священник, дитя мое, я знаю, что делает вас несчастным… Чудеса кажутся вам невозможными. Но почему вы уверены в этом? Не забывайте, что вы, в сущности, не знаете ничего; кажущееся невозможным для наших чувств, осуществляется ежеминутно. Однако мы с вами заболтались, сейчас пробьет одиннадцать часов, вам нужно вернуться к Пещере. Но я буду ожидать вас в половине четвертого. Я сведу вас в бюро медицинских освидетельствований и надеюсь показать вам вещи, которые удивят вас… Не забудьте же, я жду вас к половине четвертого.
Доктор Шассень отпустил молодого священника и остался один на скамье. Стало еще жарче, дальние склоны гор пылали, залитые ослепительным солнечным блеском. Старик задумался, углубившись в свои мечты, в зеленоватой тени листвы. Прислуги прислушивались к немолчному шепоту Гава, точно с ним говорил донесшийся из неземных обителей, знакомый любимый голос…
Пьер поспешил вернуться к Марии. Ему удалось пробраться к ней без особенных усилий. Толпа редела, многие уходили завтракать. Около молодой девушки спокойно сидел ее отец, де Герсен, тотчас принявшийся объяснять, что задержало его так долго. В течение более чем двух часов, он, блуждая утром по всему Лурду, стучался в двери двадцати гостиниц, — и нигде не мог найти ни одной коморки для ночлега. Паломникам сдали внаем даже комнаты служанок, не было возможности найти хотя бы тюфяк, чтобы устроить постель где-нибудь в коридоре. Он уже отчаивался, как вдруг ему посчастливилось отыскать две комнаты, хотя и тесные, и в хорошей гостинице, des Apparitions, в одном из самых приличных отелей города. Лица, нанявшие эти помещения, сообщила по телеграфу, что их больной скончался. Он весь сиял, радуясь такой необыкновенной удаче.
Пробило одиннадцать часов, плачевная процессия двинулась обратно по площадям и улицам, озаренным солнечными лучами. Вернувшись в больницу Notre-Dame des Douleurs, Мария упросила своего отца и молодого священника пойти спокойно позавтракать в гостиницу, затем отдохнуть немного и вернуться за ней лишь к двум часам, когда больных снова понесут к Пещере. Но в отеле des Apparitions, после завтрака, когда де Герсен и Пьер поднялись в свои комнаты, отец Марии, изнемогавший от усталости, заснул так крепко, что священник не решился разбудить его. К чему тревожить его? Его присутствие вовсе не так необходимо. Пьер один вернулся в больницу, процессия вновь спустилась к Пещере, миновала Plateau de lа Merlasse и площадь du Rosaire, среди непрерывно прибывавшей толпы, волновавшейся и осенявшей себя крестным знамением, радуясь чудному августовскому дню.
Водворившись снова перед Пещерой, Мария спросила:
— Мой отец присоединится к нам?
— Да, он теперь прилег отдохнуть.
Мария сделала одобрительный жест рукою. Потом она заметила дрожавшим от волнения голосом:
— Послушайте, Пьер, придите отвезти меня в купели не раньше, чем через час… Я еще не приготовилась к восприятию небесной милости, я хочу молиться, молиться.
Хотя она так пламенно стремилась сюда, однако, смутный страх томил ее перед Пещерой; она колебалась, когда настал час попытать чудо. Мария рассказала, что она не могла прикоснуться к пище. В это время к ним подошла молодая девушка.
— Дорогая mademoiselle, если вы чувствуете себя слишком слабой, не забывайте, что мы запаслись бульоном.
Мария узнала Раймонду. Молодым девушкам поручали раздавать больным у Пещеры чашки с бульоном и молоком. В предыдущие годы некоторые из этих девиц проявляли такое щегольство в украшении себя шелковыми передниками, отделанными кружевами, что их обязали носить форменный передник из скромной холстинки с белыми и синими квадратами. Раймонда сумела, однако, придать изящества простенькому костюму, казалась обворожительной, благодаря своей свежести н хлопотливому рвению молодой хозяйки.
— Не хотите ли? — повторила она, — махните мне только, я сейчас же подам вам бульону.
Мария поблагодарила, сказав, что, наверное, не станет ничего есть; затем обернувшись к священнику, она добавила:
— Один час, еще один час, дорогой друг.
Пьер хотел остаться возле нее. Но все место приказано было предоставить больным, присутствие носильщиков не допускалось. Увлеченный потоком толпы, священник очутился перед купелями; необычайное зрелище приковало его внимание. Перед тремя надстройками, где помещалось по три купели, — шесть для женщин и три для мужчин, — была устроена продолговатая площадка, обсаженная деревьями. Она была отгорожена посредством каната, привязанного к стволам, и оставалась свободной. Больные в маленьких тележках или на тюфяках своих носилок ожидали здесь своей очереди. По другую сторону каната теснилась огромная, восторженная толпа.
Один капуцин, стоя посредине площадки, руководил молитвами. Возгласы Аvе повторялись непрерывно, подхватываемые шумливою толпою. Когда госпожа Венсан, долго ожидавшая своей очереди, бледнела от волнения, вступила, наконец, за ограду, держа в руках дорогую ношу, исхудалую девочку, похожую на восковую статую, капуцин упал на колени и, скрестив руки, воскликнул: «Господи, исцели наших больных!». Он повторял этот крик десять, двадцать раз, все с большим воодушевлением, и толпа каждый раз вторила ему, волнуясь, рыдая, лобызая. Пронеслось как будто поветрие безумия, склонившее все чела.
Пьер замер, пораженный страдальческим рыданием, исходившим точно из недр этого народа; мольба звучала все громче, переходя в настойчивый, нетерпеливый, гулкий, почти гневный крик как бы вымогающий чудес у неба. «Господи, исцели наших больных!», «Господи, исцели наших больных!..» Крики следовали один за другим, не умолкая.
Но вдруг произошел переполох. Ла-Гривотт залилась горючими слезами, потому что ее отказались грузить.
— Они толкуют, что я чахоточная, а чахоточным будто бы нельзя погружать в холодную воду… не далее, как сегодня утром, — я сама видела, — они грузили такую же больную. Почему же отказывают? Я надрываюсь, целых полчаса убеждаю их, они огорчают Пресвятую Деву. Я исцелюсь, я чувствую это, исцелюсь!..
Заметив, что Ла-Гривотт привлекает к себе лишнее внимание, один из священников, состоящих в купелях, подошел к ней, стал ее уговаривать, пусть она подождет, они посмотрят, спросят разрешения у преподобных отцов. Если она будет послушна, ее, быть может, погрузят.
А крики не прекращались: «Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..» Пьер, заметивший госпожу Ветю, также ожидавшую возле купелей, не мог отвести глаз от ее лица, утомленного надеждой; она не спускала взгляда с дверей, откуда счастливые избранницы выходят исцеленные!
Но вот мольбы и заклинания раздались с такой силой; Пьер содрогнулся, слезы невольно вытекали у него на глаза; госпожа Венсан вновь появилась со своего девочкой на руках. Несчастную малютку погрузили в холодную воду без сознания; еще влажное личико осталось так же бледным, как и раньше. Веки были опущены, выражение лица казалось еще более болезненным, мертвенным. Мать, истерзанная бесконечной агонией обожаемой дочери, сведенная в отчаяние отказом Пресвятой Девы, сжалившейся над страданиями малютки, горько рыдала. Однако когда госпожа Ветю вошла, в свою очередь, с порывистой стремительностью умирающей, завидела источник живой воды: заклинающие возгласы разразились, без малейшего признака разочарования или утомления. «Господи, исцели наших больных!» Капуцин распростерся ниц лицом, толпа, молитвенно скрестив руки, гудела, покрывая землю поцелуями.
Пьер хотел подойти к госпоже Венсан, сказать ей несколько сочувственных слов, ободрить ее; и новый наплыв паломников помешал ему приблизиться, оттеснив его к фонтану, осаждаемому так усердно. Здесь была сложена из камня низкая, длинная стена, покрытая навесом. Несмотря на то, что вода струилась в узкий бассейн из двенадцати кранов, паломникам пришлось сгруппироваться в ряд, ожидая очереди. Многие наполняли водой бутылки, жестянки, каменные кувшины. Во избежание чрезмерной траты воды, краны действовали лишь при нажиме. Женщины мешкотно справлялись с этой задачей, обливая себе ноги. Не запасшиеся сосудами, приходили к фонтану напиться и омыть лицо. Пьер заметил, один молодой человек выпил семь небольших стаканов и столько же раз обмыл себе глаза, не обливаясь. Другие пили из раковин, оловянных кубков, кожаных складней.
Пьера особенно заинтересовала Элиза Рукэ, которая, считая излишним обращаться к купелям для исцеления ужасной язвы, обезобразившей ее лицо, довольствовалась омовениями, совершаемыми с утра у фонтана, ежечасно. Она опускалась на колени, раскрывала косынку, старательно прикладывала к изъязвлению платок, смачиваемый ею, точно губку. Вокруг нее толпа пела в таком возбуждении, что никто не обращал внимания на чудовищно безобразное лицо несчастной девушки; паломники мылись и пили из того же желоба, в котором она смачивала свой платок.
Жерар, проходивший в это время, подкатывая к купелям господина Сабатье, подозвал Пьера, заметив, что молодой священник не занят, он попросил его следовать за ними, помочь: паралитика, вероятно, легко выгрузить и окунуть в воду. Таким образом, Пьер пробыл около получаса в мужской кули. Жерар тем временем вернулся к Пещере за другим больным. Купели показались ему устроенными вольно и удобно. Они состояли из трех купален, да спускались по ступенькам; отделения купели были отделены перегородками. Вход в каждую ванну был занавешен занавеской из холста, которую можно было дернуть, чтобы скрыть больного от посторонних взоров.
Пред купальнями находилась общая комната, выложенное плитами помещение; меблировка этой комнаты состояла из скамьи и двух стульев. Вольные раздевались здесь и затем снова одевались, производя торопливо и с неловкостью, обличавшею тревожную стыдливость. В общей комнате находился обнаженный больной, завернувшийся наполовину в запаску, стараясь дрожащими руками прикрепить повязку. Другой больной, чахоточный, поразительной худой, лихорадочно дрожал; в горле его слышалось хрипение, кожа посинела, испещрялась фиолетовыми пятнами.
Пьер содрогнулся от ужаса, увидев брата Изидора, которого выносили из купели. Миссионер лишился чувств, обморок приняли за смерть, затем больной снова начал стонать. Сердце сжималось от жалости при виде длинного тела, изнуренного страданиями, похожего на клок человеческого мяса, брошенный на прилавок мясной. Два санитара, погрузившие его, с величайшим трудом надели на него рубашку, опасаясь, что Изидор скончается при малейшем сотрясении.
— Господин аббат, не поможете ли вы мне? — спросил санитар, раздевавший господина Сабатье.
Пьер с поспешной готовностью принялся помогать ему. Всмотревшись в человека, исполнявшего столь скромные обязанности, он узнал маркиза Сальмон-Рокбэр, на которого указал ему де Герсен, выходя со станции. Маркизу было около сорока лет, на его продолговатом лице выделялся крупный, благородно очерченный нос. Последний представил одного из древнейших и знатнейших французских народов, он обладал крупным состоянием, роскошным отелем в Париже, на улице де Lille, огромными поместьями в Нормандии… Он ежегодно приезжал в Лурд и проводил в нем три дня во время паломничества; он поступал таким образом из простого чувства сострадания, не руководил никакими религиозными соображениями, маркиз исполнял свои духовные обязанности лишь потому, что принято в лучшем обществе. Он упорно отказывался от всякого почета, хотел остаться простым санитаром; в этом году он принял на себя обязанность погружать больных, трудился до изнеможения с утра до вечера, возясь с лохмотьями, снимая и одевая повязки.
— Будьте осторожны, — заметил он, — снимайте носки не торопясь. Я сейчас вернусь, — принесли носилки для бедного больного, которого там одевают.
Он отошел на минуту от господина Сабатье, чтобы обуть несчастного. Маркиз почувствовал, что левый башмак вымок. Он посмотрел внутрь: оказалось, что из язвы на ноге вытек гной, намочивший пятку. Он должен был опорожнить и осушить башмак, раньше, чем одел его на больную ногу; маркиз сделал это с чрезвычайными предосторожностями, боясь разбередить рану.
— Теперь, — сказал он Пьеру, вернувшись к господину Сабатье, — возьмитесь за другой край кальсон, мы сдернем их одним махом.
В небольшом зале находились только больные и назначенные для ухода за ними санитары. Тут же присутствовал один священник, читавший Pater и Аvе, так как молитвы не должны прекращаться ни на минуту. Наружная дверь, выходящая на площадку, отгороженную канатом, была задернута простою подвижноq портьерой. Пламенные воззвания молящейся толпы доносились непрерывным гулом, сопровождавшим пронзительный голос капуцина, выкрикивавшего без устали: «Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..» Из высоких окон падал бледный, как будто холодный свет, веяло сыростью, затхлым воздухом погреба, залитого водою.
Наконец господин Сабатье раздели. Ему повязали на живот узкий передник.
— Прошу вас, — сказал он, — опускайте меня в воду потихоньку.
Холодная вода приводила его в ужас. Он рассказал, что погруженный впервые, он испытал такие ужасные мучения, что поклялся никогда не повторять своей попытки. Слушая его, можно было подумать, что не существует более жестоких страданий. Зато вода, как он выражался, далеко не заманчива. Опасаясь, что источник иссякнет, отцы-блюстители Пещеры переменяли в то время воду в купелях лишь два раза в сутки. В каждую воду погружалось около ста больных, — не трудно себе представить, какое месиво получалось под конец омовений. В купели оставались сгустки крови, обрывки кожи, струпья, клочья корпии и бинтов, — ужасный бульон, настой на всевозможных болезнях, язвах, нагноениях. Вода превращалась в настоящий питомник заразных зародышей, в экстракт самых опасных микроорганизмов: чудо, по-видимому, состояло в том, что больные оставались живыми после погружения в эту человеческую грязь.
— Потише, потише, — повторил господин Сабатье Пьеру и маркизу, посадивших его на скрещенные руки, чтоб отнести в купальню.
Он смотрел с ужасом боязливого ребенка густую, темную воду, на поверхности которой плавали сальные грязные пятна. У левого края колебался красный сгусток запекшейся крови, точно на этом месте прорвался нарыв. Всюду виднелись обрывки холста, омертвелых телесных тканей. Но ужас господин Сабатье по отношению к холодной воде был так боязлив, что он предпочитал погружения в вечернюю загрязненную купель, так как она несколько согревалась от множества окунувшихся в нее тел.
— Мы опустим вас понемногу, по ступенькам, — вполголоса пояснил маркиз.
Затем, он посоветовал Пьеру крепко держать больного под мышками.
— Не опасайтесь, — сказал священник, — я выпущу его из рук.
Они осторожно опустили господина Сабатье. Из воды выступала только спина, опухшая, вздрагивавшая от боли. Когда больной погрузился, голова конвульсивно откинулась, послышалось, точно захрустели кости. Господин Сабатье порывисто дышал, захлебывался.
Священник, стоявший перед купелью, стал провозглашать, с особенным рвением:
— Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели ваших больных!..
Маркиз де Сальмон-Рокбэр повторил этот возглас, обязательный для временных братьев милосердия при каждом погружении. Пьеру также пришлось вторить им; его сердце, охваченное глубоким сочувствием при виде стольких страданий, как бы обрело часть утраченной веры. Давно уже не молился он с таких усердием, давно не жаждал так страстно признать в небесах Бога, преимущество Которого может облегчить человеческие немощи. Но, по прошествии трех или четырех минут, когда они с трудом извлекли из купели посиневшего, дрожавшего господина Сабатье, он почувствовал еще сильнейшие скорбь и отчаяние, увидев паралитика таким несчастным, подавленным неудачным исходом своей попытки. Не последовало ни малейшего облегчения; Пресвятая Дева в седьмой раз не снизошла до исполнения его молитвы. Больной закрыл глаза, две крупных слезы скатились из-под его опущенных век, пока его одевали.
Затем Пьер увидел маленького Гюстава Виньерона, вошедшего на костылях с целью принять первую ванну. За дверью все родные его опустились на колени, — мать, отец, тетка, госпожа Шэз, — все трое разодетые, молящиеся с образцовым рвением. В толпе стали перешептываться, говорить, что это один из высших чиновников министерства финансов. Когда мальчик начал раздеваться, послышался шум: поспешно вошедшие отец Фуркад и отец Массиас приказали приостановить погружения. Настало время приступить к попытке великого чуда, необычайной милости, о которой так пламенно возносились молитвы с утра, — к попытке воскресения умершего.
Толпа продолжала молиться, настойчивые воззвания возносились к знойному летнему небу. Двое носильщиков внесли и поставили посередине общей комнаты закрытый ящик. Вслед за ними вошли барон Сюир, председатель общества Hospitality, и Берто, один из начальников служебного персонала. Предприятие взволновало всех лиц, причастных к организации паломничеств. Барон и Берто обменялись вполголоса несколькими словами с обоими отцами ордена Успения. Затем оба монаха упали на колени, скрестили руки, стали молиться, обращая к небу вдохновенные, как бы просветлевшие лица, озаренные их жгучим желанием увидеть проявление Господнего всемогущества.
— Боже, услышь нас… Господи, исполни наши желания!..
Господина Сабатье унесли, в раздевальной остался из числа больных лишь один Гюстав, на половину раздетый, покинутый на стуле. Крышку ящика распахнули, показался уже застывший труп неизвестно; тело точно съежилось, казалось уменьшившимся, большие глаза смотрели пристальным, неподвижным взором. Нужно было раздеть его, так как умерший остался в своей одежде. Братья милосердия остановились в нерешительности, колеблясь приняться ужасный труд. Пьер заметил, что маркиз де Сальмон-Рокбэр, проявлявший такое самоотвержение отношению к живым, отошел в сторону и опустился на колени, как бы с целью избегнуть необходимого: прикоснуться к этому телу. Пьер последовал примеру, простерся возле маркиза, чтобы принять удобный и приличный вид.
Отец Массиас постепенно впал в экстаз, взывал так громко, что голос его покрыл, наконец, мольбы старшего монаха, отца Фуркада.
— Господи, верни нам нашего брата!:. Боже, сделай это для славы Твоей!..
Один из носильщиков решился, наконец, прикупить к разоблачению умершего. Ноги его застыли, приходилось поднять тело. Другой санитар, расстегивавший старый сюртук, высказал соображение, что всего проще разрезать одежду ножницами. В противном случае, им придется долго повозиться с этим.
Берто торопливо приблизился. Он на ходу перегнулся несколькими словами с бароном Сюиром. В душе он, как человек предусмотрительный, не одобрял затеи отца Фуркада. Но теперь уже нет возможности отступить: народ ожидает, молится с утра. Благоразумие повелевает покончить безотлагательно, обошедшись, по возможности, почтительнее с усопшим. Берто решил, что лучше погрузить его в купель одетым, чем тормошить для снятия всей одежды; они успеют переодеть неизвестного, если он воскреснет, — в противном же случае обойдется и так! Берто быстро шепнул об этом санитарам и помог им продеть широкие тесьмы под бедрами и плечами умершего.
Отец Фуркад одобрил распоряжение кивком головы, а отец Массиас продолжал восклицать с удвоенным пылом:
— Господи, коснись до него дуновением Твоим, — и он воскреснет!.. Господи, верни ему душу его, да прославит он всемогущество Твое!
Два носильщика сразу приподняли усопшего на тесьмах, снесли в купель и медленно опустили в воду, опасаясь, чтобы он не выскользнул. Пьер, сраженный ужасом, не мог отвести в сторону своих взоров; он отчетливо увидел, как тело погрузилось, намокшие ткани бедной одежды прилипли к костям, обрисовав очертания скелета. Труп плавал, точно утопленник. Ужаснее всего казалось, голова, не смотря на окоченение, откинулась назад: она покрылась водою. Санитары тщетно старались поднять тесьмы под плечами: тело едва не выскользнуло и не упало на дно бассейна. Как могло видеться в покойнике дыхание, когда рот его шевелился водой? Широко раскрытые глаза, под покровом влаги, казалось, умирали вторично.
В течение трех нескончаемых минут, длилось погружение, оба монаха ордена Успения и священник старались в пароксизме желания вынудить у небес просимое чудо, взывали громко, что голос срывался.
— Боже, взгляни лишь, и он воскреснет, Боже, пусть восстанет он, и весь мир обрати, Господи, по одному слову Твоему народ Твой проявит Твое величие…
Отец Массиас упал на руки, точно одна связок оборвалась в его горле; он хрипел, обессиленный, едва мог лобызать плиты. Извне доносился гул толпы, непрерывно повторяемый крик капуцина: «Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..». Возгласы эти звучали странно, что Пьер испытывал еще большее страдание. Он чувствовал, что маркиз, распростертый возле него, содрогается. Все вздохнули с облегчением, когда Берто, окончательно рассерженный неуместной идеей, громко скомандовал носильщикам:
— Выньте же его, вынимайте скорее!
Умершего вынули из воды, положили обратно ящик, точно утопленника с прилипшею к нему одеждой. С волос текла вода, потоки ее струились на пол. Мертвый, конечно, так и остался мертвым. Все поднялись, переглядывались, среди водворившегося внезапно томительного безмолвия. Когда ящик закрыли и понесли, отец Фуркад последовал за ним, опираясь на плечо отца Массиаса, волоча свою больную ногу, страдание, которой он перестал ощущать на время. Он уже овладел собою и с обычным душевным спокойствием обратился к притихшей толпе:
— Дорогие братья, дорогие сестры. Господь не пожелал вернуть его нам. Очевидно, Он, в безмерной благости Своей, приобщил его к лику Своих избранников.
Тем дело и окончилось, об умершем больше не было и речи! Снова стали приносить больных: обе другие купели были заняты. Маленький Гюстав, слепший за сценой погружения мертвого любопытным и проницательным взором, окончил раздеваться. Истощенное тело золотушного ребенка, с выступающими ребрами и костлявыми позвонками спинного хребта исхудало до такой степени, что ноги стали похожими на палки, — в особенности, левая нога, совершенно высохшая, превратившаяся в кость, обтянутую кожей, у него были две язвы, — одна у бедра, другая, ужасная, с обнажившимся телом у поясницы. Он улыбался, однако, настолько развитой, вследствие своих страданий, что казался обладающим умом и философским мужеством взрослого человека, хотя, при своих пятнадцати годах, имел вид едва десятилетнего мальчика.
Маркиз де Сальмон-Рокбэр, осторожно подняв его на руках, отказался от помощи Пьера.
— Благодарю вас, он не тяжелее птицы… И не бойся, мой мальчик, я опущу тебя в воду полегоньку.
— О, сударь, я не боюсь холодной воды, вы можете смело погрузить меня.
Его окунули в купель, в которую погружали мертвого. За дверьми, госпожи Виньерон и Шэз, которым нельзя было войти, снова опустились на пол и набожно молились, между тем как господин Виньерон, допущенный в зал, осенял себя размашистым крестным знаменем.
Пьер удалился, видя, что помощь его больше нужна. Вспомнив, что три часа пробило уже давно, что Мария, вероятно, ждет его, он ускорил шаг. Стараясь пробиться через толпу, он увидел, что повозку молодой девушки везет Жерар, не перестававший доставлять больных к купели. Мария стала торопиться, почувствовав вдруг уверенность, приготовилась, наконец, к восприятию небесной милости. Она слегка упрекнула Пьера.
— О, мой друг, вы, кажется, забыли обо мне.
Пьер не стал возражать ей. Он увидел, что Мария исчезла в дверях женской купели, упал на колени в глубоком унынии. Он хотел подождать ее, распростершись здесь на земле, чтоб отвезти к Пещере; Мария, конечно, исцелится, будет петь хвалебный гимн. Она уверена, что исцелится, почему же уверенность ее не оправдается? Впрочем, сам он искал и не находил в своей взволнованной душе слов для молитвы. Он был потрясен ужасными зрелищами, очевидцем которых ему довелось быть недавно. Страшно утомленный, с удрученным сердцем, он переставал сознавать, что происходит вокруг него, во что он верит. Незыблемой осталась лишь его нежная привязанность к Марии; это чувство заставляло его возносить мольбы, жаждать смирения: он соображал, что самые ничтожные мира сего, когда они любят горячо и молят сильно, достигают, наконец, милостей. И стал повторять вслед за толпой, глубоко растроганным голосом:
— Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..
Так прошло десять минут или четверть часа. Затем появилась повозка Марии. Лицо ее побледнело, отражало душевное отчаяние, прекрасные волосы, которых не коснулась вода, были собраны в тяжелый золотистый узел. И она не исцелилась. Беспредельное огорчение и разочарование рисовались на ее потупленном и слегка вытянувшемся лице. Мария отвращала глаза, чтобы не встретиться со взорами священника, который, смущенный, с похолодевшим сердцем, взялся за ручку повозки, чтобы отвезти ее к Пещере.
А за ним коленопреклоненные верующие, сложив крестообразно руки, лобызая землю, продолжали взывать все громче, подзадориваемые пронзительными возгласами капуцина.
— Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..
Перед Пещерой, когда Пьер поставил на прежнее место повозку Марии, с молодой девушкой сделался обморок. Жерар, стоявший возле, увидел тотчас же подбежавшую с чашкой бульона Раймонду, все они стали наперерыв ухаживать за больной. Раймонда упрашивала Марию принять от нее бульон, грациозно подавала чашку, ласково улыбаясь, как ревностная сиделка. Жерар не мог не сознаться, что эта бесприданница очаровательна, — она, видимо, уже познакомилась с действительностью, сумеет опытною рукой повести хозяйство, не переставая быть любезной и изящной. Берто, вероятно, прав, — это именно такая жена, какую ему нужно.
— Не хотите ли, mademoiselle, я немного приподниму ее?
— Благодарю вас, я достаточно сильна сама… Притом же я напою ее с ложечки, так 6удет удобнее.
Но Мария, упорно хранившая суровое молчание, очнулась, отказалась движением головы от бульона. Она хотела, чтобы ее не тревожили, не говорили с ней. Когда Жерар и Раймонда отошли, она улыбнулась Пьеру и сказала ему глухим голосом.
— Мой отец еще не пришел?
Священник, несколько поколебавшись, счел благоразумным сказать правду.
— Я оставил вашего отца уснувшим, должно быть, еще не проснулся.
Тогда Мария, снова потупившись, отослала отца и его, сделав рукою жест, отвергающий всякую помощь. Она замерла, перестала молиться, не сводя пристального взора своих больших глаз с мраморной, белой статуи Пресвятой Девы, озаренной светильниками Пещеры. Пробило четыре часа. Опечаленный, Пьер отправился в бюро медицины освидетельствований, вспомнив, что доктор Шассень назначил ему свидание к этому часу.
IV
[править]Доктор Шассень ожидал Пьера перед медицинским бюро. Здесь также теснилась густая толпа, ожидавшая выхода больных, осыпавшая их расспросами, ликовавшая, когда распространился слух о новом чуде — о прозревшем слепом, к которому внезапно вернулся слух, или, например, о женщине, у которой обновились ноги.
Пьеру пришлось приложить особенные усилия, пробраться при такой давке.
— Ну, что, — спросил он у доктора, — удастся нам посмотреть на чудо, — на чудо настоящее, несомненное?
Доктор улыбнулся, — новые верования совмещались в нем со снисходительностью.
— Чудеса не совершаются по заказу. Господь проявляет свою благодать, когда находит нужным.
Братья милосердия тщательно ограждали дверь. Но все они знали доктора Шассеня и почтительно отстранились, пропуская его и сопровождающего его священника. Медицинское бюро, в котором удостоверялись факты исцелений, было обставлено более чем скромно. Жалкая постройка из досок разделялась на две части, — тесную переднюю и небольшую палату для заседаний. Впрочем, тогда уже был поднят вопрос о расширении этого бюро, которое собирались перевести в просторное помещение на площади.
В передней, где стояла всего одна деревянная скамья, Пьер увидел двух сидящих, ожидая очереди, больных, приведенных сюда молодым санитаром. Когда он вошел в общую палату, его удивило множество собравшихся здесь лиц. Между деревянными стенами, нагретыми солнечным припеком, господствовала невероятная духота. Это была квадратная, окрашенная в бледно-желтый цвет комната, с одним окном, окна которого были замазаны мелом, чтобы толпившийся снаружи народ не мог заглядывать. Не решались даже открыть окно, чтобы хоть немного освежить помещение, так как в отверстие немедленно просовывались десятки любопытных голов. Обстановка отличалась крайней неприхотливостью: два простых сосновых стола различной высоты были приставлены друг к другу и даже не покрыты клеенкой, высокая шторка, загроможденная кипами неряшливых бумаг, реестров, дел, брошюр; наконец, десятка три соломенных стульев, покрывших весь пол, и два старых, ободранных кресла, для больных.
Доктор Бонами поспешил встретить доктора Шассеня, олицетворявшего одну из последних и наиболее замечательных побед Пещеры. Он подвинул для него стул, пригласил сесть и Пьера, в котором чтил рясу. Затем он сказал предупредительным тоном:
— Дорогой собрат, позвольте мне продолжить. Мы собиралась осмотреть эту девицу.
Он указал на глухую крестьянку, лет двадцать, сидевшую на одном из кресел. Пьер, сильно ослабленный, с головою, еще наполненною гулом и не прислушивался к словам, ограничивался наблюдениями над присутствовавшими в бюро. В комнате находилось около пятидесяти человек, стояли, прислонившись к стене. У двух столов сидело пятеро: начальник служащих при купелях посредине, то и дело наводил справки в толстой канцелярской книге; кроме того, один монах с Успения и трое молодых семинаристов, исправляли обязанности секретарей, писали, рылись в делах, укладывали их после каждого осмотра.
Пьер обратил особенное внимание на одного мистера, ордена Непорочного Зачатия, отца Даржеле, главного редактора издания «Journal de la Grotte», на которого ему указали утром. Его небольшое лицо, с мощными глазами, заостренным носом и тонкими губами, казалось всегда улыбающимся. Он скромно сел в конце низкого стола и, время от времени, делал пометки для своей газеты. В течение трех дней паломничества, он один показывался в числа всех монахов конгрегации. Но за ним чувствовалась близость других, — скрытая, медленно нараставшая, главенствующая над всем и всем применяющая свою пользу.
Остальная аудитория состояла лишь из любопытных, свидетелей, двух десятков врачей и четырех или пяти священников. Большинство врачей, съехавшихся понемногу отовсюду, хранили непроницаемое безмолвие. Некоторые из них изредка отваживались задавать вопросы. По временам, они обменивались косыми взглядами, казалось, старательнее следили друг за другом, чем за фактами, предлагаемыми им на обсуждение. Что они представляли из себя? Их называли по фамилиям, но все имена оказались совершенно неизвестными. Только одно имя произвело впечатление, — имя знаменитого доктора Католического университета.
Но в этот день доктор Бонами, совсем не садившийся, руководивший работами, расспрашивавший больных, сосредоточил свою предупредительность в пользу невысокого белокурого посетителя, — не лишенного дарования писателя, влиятельного сотрудника одной из наиболее читаемых парижских газет, случайно попавшего в Лурд в это утро. Не желательно ли обратить такого неверующего, извлечь пользу из его влияния на публику и газету? Доктор усадил его на второе кресло, обращался к нему с добродушною улыбкой, точно объясняя интересное представление, уверял, что здесь скрывать нечего, все делается гласно.
— Мы просим лишь света, — повторял он. — Мы не перестаем приглашать для проверки лиц, желающих выяснить эти явления.
Когда мнимое исцеление глухой представилось в сомнительном виде, доктор слегка прикрикнул на нее.
— Полно, полно, дочь моя, у вас только начинается улучшение… Вы придете еще раз.
Он добавил вполголоса:
— Послушать их, так все они исцеляются. Но мы признаем только доказанные, очевидные, как день, выздоровления… Заметьте, я говорю о выздоровлениях, а не о чудесах, мы — врачи, мы не позволяем себе посторонних истолкований, присутствуем здесь исключительно для того, чтобы удостоверить, что у больных, подвергнутых нашему осмотру, не осталось ни следа болезни.
Он ограждал себя, предусмотрительно устраняя вопрос о своей добросовестности, не выказывался ни более глупым, ни более лживым, чем другие; верил, так сказать, не веря: наука еще так несовершенна, так полна неожиданностей, что считается сегодня невозможным, завтра осуществляется. На склоне своей жизни, посвященной медицинской этике, он нашел себе при Пещере своеобразное занятие, имевшее свои достоинства и неудобства; в общем, он вполне удовлетворялся своим положением.
Удовлетворяя любознательности парижского журналиста, он пояснял свой метод исследования. Каждый больной, приезжающий с паломниками, привозит документы, в числе которых почти всегда имеет свидетельство от пользовавшего его врача; случается даже, что больные снабжены несколькими удостоверениями от различных докторов, бюллетенями из больниц, описанием полного течения болезни. В случае выздоровления, если являлся вылечившийся больной, оставалось лишь навести справку, в соответствующей папке прочесть медицинское свидетельство, чтоб определить недуг и удостоверить посредством осмотра, что болезнь действительно устранена.
Пьер внимательно прислушивался к разъяснениям доктора Бонами, с тех пор, как ему предложили стул, он успокоился, мозг его начал работать с полною отчетливостью. Теперь его беспокоила духота. Заинтересованный словами доктора, Бонами и желая составить себе определенное мнение, он охотно задал бы ряд вопросов, но ряса смущала его. Эго одеяние обрекает его на неводы безмолвие. Он был в восторге, когда русый, влиятельный писатель высказал сомнения, возникшие первую же минуту. Не прискорбно ли, что определил болезнь один врач, а удостоверяет выздоровление другой? Такой порядок должен вести к постоянным ошибкам. Не лучше ли было бы, если бы врачебная комиссия осматривала всех больных по прибытии их в Лурд, ведя обстоятельные протоколы, в случае выздоровления та же комиссия могла бы справляться со своими собственными наблюдениями. Но доктор Бонами с жаром возразил — и не без некоторого основания, — что комиссия никогда не одолела бы гигантской задачи: подумаете только! ей пришлось бы осмотреть тысячу различных заболеваний в одно утро! Путаница осложнилась бы столкновением противоречивых теорий, различных диагнозов, спорами и пререканиями. Предварительный осмотр, почти не осуществимый на практике, послужил бы источником столь же крупных ошибок. Поневоле приходится придерживаться свидетельств, выданных врачами, пользовавшими больных; свидетельства эти приобретают на практике преобладающее, решающее значение.
Писателю предложили перелистать несколько дел, лежавших на одном из столов, прочесть некоторые из медицинских свидетельств. Другие, составленные тщательнее, точно определяли признаки болезней. Некоторые из подписей врачей были даже засвидетельствованы мэрами общин. Но все эти предосторожности не устраняли множества неопровержимых сомнений: что это за доктора? Не действовали ли они под влиянием неизвестных условий, не преследовали ли интересов чисто личного свойства? Обладают ли они необходимым научным авторитетом? Невольно возникало желание произвести расследование о каждом из них. Если все основывается на документах, провозимых больными, обязательно подвергать эти бумаги самому тщательному контролю, — так как всякая достоверность исчезает, если строгое расследование не установило безусловной наличности фактов.
Доктор Бонами раскраснелся, вспотел.
— Но мы так, именно, и поступаем, так и поступаем! Как только какое-нибудь излечение покажется нам необъяснимым обычными соображениями, мы производим подробнейшее расследование, мы приглашаем выздоровевшее лицо для обстоятельного медицинского осмотра… И как вы видите, мы обставляем осмотр вполне научно. Эти господа, слушающие нас, почти все врачи, съехавшиеся с различных концов Франции. Мы убедительно просим их высказывать свои сомнения, обсуждать сообща все случаи; каждое заседание заносится в подробный протокол… Слышите, господа, я прошу вас выразить протест, если что-либо возмущает в вас чувство правдивости.
Ни один из присутствовавших не откликнулся. Большинство врачей, конечно, принадлежащих к числу католиков, удовлетворилось почтительным склонением головы. Что касается других, неверующих, ученых, равнодушных к религиозным вопросам, они наблюдали, интересовались некоторыми явлениями, избегали из приличия всяких, в сущности, бесполезных споров, когда им становилось не по себе, когда ими овладевало возмущение при виде фактов, оскорбляющих разум, они просто удалялись из бюро.
Видя, что никто не решается произнести ни слова, доктор Бонами просиял. Журналист спросил, неужели он без помощников справляется с таким множеством работы?
— Я здесь один, — самодовольно ответил он. — Мои обязанности, в качестве врача при Пещере, и отличаются сложностью. Я обязан, — повторяю, — лишь удостоверить выздоровление, если оно действительно произошло.
Он добавил, однако, спохватившись с добродушной улыбкой:
— Ах, я и забыл, при мне состоит Рабуан, он помогает мне поддерживать здесь некоторый порядок.
Доктор указал на полного человека лет сорока, с поседевшими волосами, широким лицом и челюстями, точно у дога. Он принадлежал к числу фанатиков, не терпел никаких возражений по поводу чудес. Он не мог примириться со своим назначением — состоять при медицинском бюро, всегда сердито ворчал, когда возникали споры. Обращение к врачам возмутило его, доктор Бонами вынужден был успокоить его:
— Полноте, Рабуан — успокойтесь, друг мой! Всякое чистосердечное мнение имеет право на внимание.
Больные чередовались непрерывно. Сначала привели человека, все туловище которого оказалось покрытым экземой, когда он снял рубашку, с кожи посыпалась серая труха. Он не вылечился, уверял только, что ежегодно уезжая из Лурда, всегда чувствует облегчение.
Его сменила дама, графиня, поразительной худобы, рассказавшая необычайную историю: исцеленная семь лет тому назад Пресвятого Девой от бугорчатки, она родила четырех детей, затем чахотка возобновись, в настоящее время он — морфинистка. Первое же погружение принесло ей облегчение. Она намерена присутствовать вечером при факельном шествии, в сопровождении привезенных ею с собою двадцати семи родственников. Затем явилась женщина, страдавшая потерей голоса от нервного расстройства; пробыв в течение многих месяцев совершенно немою, она внезапно заговорила во время процессии в четыре голоса, когда вынесли Святые Дары.
— Господа, — заявил доктор Бонами, с несколько манерной уступчивостью ученого, сознающего размах своих воззрений, — вам известно, что мы не отмечаем оздоровлений от болезней нервного происхождения, Отметьте, однако, что эта женщина полгода лечилась в больнице Salpetriere: и вот ей пришлось приехать сюда, чтобы мгновенно вернуть способность речи.
Тем не менее, он несколько волновался, ему хотелось предложить вниманию приезжего из Парижа, один из замечательных случаев, происходящих иногда во время четырехчасовой процессии, в это время воодушевление паломников достигало высшего напряжения, Пресвятая Дева изливала Свои милости на избранников. Предыдущие исцеления оказались или мнительными, или лишенными особенного интереса. Доносились топот и гудение толпы, подзадоривая пением псалмов, с лихорадочным нетерпением ожидающей чуда.
В это время вошла скромная, улыбающаяся девочка, со светлыми смышлеными глазами.
— А, — радостно воскликнул доктор, — вот и милая Софи!.. Замечательный случай, господа, она лечилась ровно год тому назад, я позволю себе ознакомить вас с результатами.
Пьер узнал Софи Куто — девочку, сподобившуюся чудотворного исцеления, которая села в его отделение на станции Пуатье. Ему пришлось вновь присутствовать при сцене, которую он наблюдал в вагоне. Доктор Бонами давал подробные объяснения невысокому блондину, слушавшему его очень внимательно: девочка страдала костоедой левой пяты, начиналось омертвение кости, требовавшее операции, гнойная, ужасная рана затянулась в одно мгновение при первом погружении в купель.
— Софи, расскажите этому господину.
Девочка сделала рукой грациозный жест, как будто требуя внимания.
— Итак, я совсем лишилась ноги, я не могла сходить даже в церковь, приходилось постоянно обматывать больную ногу в холст, потому что из раны вытекала грязная жидкость… Господин Ривуар, доктор, сделавший надрез, чтобы заглянуть туда, внутрь, сказал, что нужно удалить часть кости. От этого я, конечно, сделалась бы хромой… Тогда хорошенько помолившись Пресвятой Деве, я отправилась, окунуть мою ногу в воду. Я сделала это с таким страстным желанием вылечиться, что даже не дала себе времени снять повязку. И вот все осталось в воде, — когда я вынула ногу, болячки как не бывало.
Доктор Бонами, следил за ее рассказом, поддакивая при каждом слове кивком головы.
— Повторите-ка, Софи, как выразился ваш доктор?
— У нас в деревне, господин Ривуар, снова осмотрели мою ногу и сказал: «Мне безразлично, Господь или бес исцелил эту девочку, несомненно, лишь одно: что она исцелена».
Палата огласилась смехом, слова доктора составляли уже испытанный эффект.
— Ну, Софи, — а ваш ответ графине, директрисе вашей палаты?
— Ах, да… Я захватила с собой несколько бинтов для моей ноги; я сказала графине: «Пресвятая Дева была очень добра, исцелив меня в первый же день, так как на следующий день мой запас был бы исчерпан»…
Снова послышался смех, все любовались девочкой. Она передавала свой рассказ несколько напыщенным тоном, видимо, заучила его наизусть, тем не менее, она производила трогательное впечатление и казалась чистосердечной.
— Софи, снимите ваш башмак, покажите вашу ногу этим господам… Пусть ощупают ее, чтобы никто не сомневался.
Маленькая, белая, опрятная и даже выхоленная ножка быстро оказалось разутой. Пониже лодыжки виднелся длинный шрам, отчетливый, беловатый, и свидетельствовал о значительности раны.
Несколько врачей подошли, безмолвно осмотрели ногу. Другие, вероятно, уже успевшие составить мнение, даже не тронулись с места. Один из врачей спросил с изысканною вежливостью, почему Святая Дева не обновила всей ноги, пока она была погружена в купель, — ведь, сделать это было труднее! Но доктор Бонами быстро возразил, Пресвятая Дева, очевидно, затем оставила шрам, чтобы остался след, свидетельствующий о чуде. И распространился относительно технических подробностей, доказывал, что часть кости и тело наросли мгновенно, — чего нельзя объяснить естественными причинами.
— Ах, Боже мой! — прервал его журналист. — Нет никакой нужды в таком сложном рассказе. Покажите простой порез па пальце, сделанный перочинным ножом, — и пусть палец окажется после погружения зажившим: чудо будет столь же неповторимым, и я преклонюсь перед величием его.
Затем он добавил:
— Если бы я обладал источником, заживляющим раны, я взволновал бы весь мир. Я не знаю, как я устроил бы это, — но, ручаюсь вам, звал бы народы — и народы пришли бы на мой призыв. Я доказал бы чудеса с такою очевидностью, что стал бы властелином земли. Подумайте только ведь, это всемогущество, сила части божественного. Но необходимо устранить даже тень сомнения, необходимо, чтобы истина просияла как солнце. Вся вселенная увидит и уверует.
Он принялся обсуждать с доктором способы контроля. Он согласен, что немыслимо осмотреть больных после их прибытия. Но почему же не выделить в больнице особой палаты, исключительно для больных с изъязвлениями? В эту палату поступало бы не более тридцати больных, которых не трудно подвергнуть предварительному осмотру в присутствии медицинской комиссии. Врачи составят протоколы, можно снять фотографические снимки с язв. Затем, если произойдет случай выздоровления, комиссии останется лишь засвидетельствовать его в новом протоколе. Речь будет идти не о внутренней болезни, распознавание которой трудно и всегда может быть оспорено. Таким образом, получится полная очевидность.
Доктор Бонами повторял с некоторым смущением:
— Конечно, конечно, мы желаем лишь выяснения… Вся трудность заключается в организации такой комиссии. Если бы вы знали, как мало между нами единения!.. Во всяком случае, в ваших словах кроется хорошая мысль.
Его вывела из затруднения новая больная. Пока юная Софи Куто обувалась, уже забытая всеми, ввели Элизу Руке; она отдернула косынку, показала свое чудовищное лицо. Несчастная девушка рассказала, что она с утра прикладывает к язве платок, смоченный в воде из фонтана, ей кажется, что гнойная язва начинает бледнеть и подсыхать. Она была права. Пьер с изумлением убедился, что изъязвление приняло менее отталкивающий вид. Появление Элизы Рукэ дало новую пищу спору по поводу наружных язв. Низенький блондин настаивал на необходимости устроить специальную палату. Если бы утром осмотрели эту девушку и если она вылечится, — какое торжество доставить Пещере исцеление волчанки! Отрицать чудо оказалось бы невозможным.
Доктор Шассень держался до сих пор в стороне, хранил полное молчание, как бы желая предоставить Пьера исключительному воздействию фактов. Вдруг он наклонился к нему и сказал вполголоса:
— Наружные язвы, наружные язвы… Этот господин и не подозревает, что в настоящее время и ученые врачи почти уверены в нервном происхождении многих подобных язв… Да, открыли, что причинены просто дурным питанием кожи. Вопросы питания изучены еще так мало… Теперь доказывали, что вера в исцеление может отлично врачевать язвы, в том числе и мнимые волчанки. Итак, позволю вас спросить, какой очевидности достигнет этот господин, если ему удастся устроить палату нарывных изъязвлений, о которой он так хлопочет? Вечный спор еще более запутается и обострится. Нет, нет! Наука бессильна, в ней все сомнительно и спорно.
Он улыбнулся печальною усмешкой. Доктор Бонами тем временем советовал Элизе Рукэ продолжать свои примочки и приходить ежедневно для осмотра. Затем он повторил своим сдержанным и предупредительным тоном:
— Как бы то ни было, господа, поворот к выздоровлению вне сомнения.
Вдруг в комнате бюро произошел шумный переполох. Ла-Гривотт влетела стремглав, вприпрыжку крича во весь голос:
— Я исцелилась!.. Я исцелилась!..
Она стала рассказывать, что сначала ее не хотели погрузить, что ей пришлось упрашивать, умолять; ее допустили, когда отец Фуркад дал формальное разрешение. Она, ведь, предсказала: ее погрузили в холодную воду всю в поту, с чахоточным кашлем, — и вот, спустя три минуты, она почувствовала вдруг, что силы ее обновляются, ей показалось, что ее хлестнули бичом по всему телу. Она пламенела восторгом, готова была плясать, не могла устоять месте.
— Я исцелилась, добрые господа… Я исцелилась!
Пьер смотрел на нее, широко раскрыв изумленные глаза. Неужели это та самая девушка, которую он видел прошлою ночью, лежащей неподвижно на скамье вагона, кашлявшею и харкавшею кровью, с лицом земляного цвета? Она стала неузнаваемой — стройная, высокая, с разгоревшимися щеками, блестящими глазами, она вся дышала страстных стремлением к жизни.
— Господа, — заявил доктор Бонами, — этот случай, по моему мнению, весьма интересен… Справимся…
Он потребовал дело Ла-Гривотт. Но его не нашли в груде бумаг, нагроможденных на обоих столах. Секретари, молодые семинаристы, перерыли все папки. Сам начальник служащих при купелях, спавший посредине, принужден был встать и осмотреть конторку. Наконец, сев на свое место, он нашел дело под реестром, который лежал перед ним, в бумагах оказалось три медицинских свидетельства, тут же прочитанных им громогласно. Все три врача удостоверили, что больная страдает значительно разразившейся чахоткой, осложненной расстройством нервной системы.
Доктор Бонами махнул рукой, точно желая сказать, что при такой картине болезни не может быть мнений. Затем он обстоятельно исследовал больную. Он шептал при этом:
— Я ничего не слышу… Я ничего не слышу…
Потом он поправился:
— Или почти ничего.
Обратившись к двадцати пяти или тридцати врачам, молча следившим за его выстукиваньем, он добавил:
— Господа, быть может, некоторые из вас не кажут мне в своем просвещенном содействии… Мы собрались здесь, чтобы изучать и обмениваться мнениями.
Сначала никто не отозвался на приглашение. Затем один врач рискнул выступить вперед. Он послушал, в свою очередь, молодую женщину, сказал свое заключение, погрузился в работу, озабоченно покачивая головой. Наконец, он робким голосом, что, по его мнению, надо ограничиться выжиданием. Его сменил тотчас же доктор, высказавшийся с полною определенностью, что не слышит ничего подозрительного, эта женщина никогда не была чахоточною. За ним последовали остальные врачи, за исключением пяти или шести, они ограничились сдержанною улыбкой. Каждый высказывал свое мнение, существенно несходное с суждениями других врачей. Только отец Даржеле оставался спокойным: он угадал, что перед ним один тех случаев, которые возбуждают восторг и служат к прославлению Лурдской Богоматери. Он наклонился к столу и заносил сведения в записную книжку.
Пользуясь шумом, водворившимся в комнате, и доктор Шассень втихомолку обменялись несколькими словами.
— Я видел эти пресловутые купели, — сказал молодой священник, — эти купели, в которых меняют воду так редко! Какая грязь, — сущий ад из микробов!.. Славная, нечего сказать, пощечина современной мании к антисептическим предупредительным мерам! Не чудо ли, что все больные не умирают от общей заразы? Воображаю, как потерпят крушение противники бактериологической теории!
Доктор перебил его.
— Ты ошибаешься, дитя мое… Хотя купели отличаются чистотой, однако, погружение в них не опасно. Заметьте, что температура воды никак превышает десяти градусов, — для размножения микробов необходимо двадцать пять градусов.
Кроме того, в Лурд не приезжают с заразными болезнями, сюда не проникают ни тиф, ни оспа, ни корь, ни скарлатина. Мы наблюдаем здесь лишь некоторые органические болезни, — параличи, золотуху, опухоли, язвы, наросты, рак, чахотку — последняя не передается посредством воды в ваннах. Застарелые раны, погружаемые в купель, не боятся ничего и не представляют никакой опасности в отношении заразительности… Уверяю вас, что в данном случае нет даже и нужды во вмешательстве Пресвятой Девы.
— Однако, доктор, неужели вы решились бы в прежнее время, когда вы занимались практикой, погружать всех больных без разбора в холодную воду, — женщин во все периоды месяца, страдающих ревматизмом, пациентов с недугом сердца, чахоточных?.. Неужели вы отважились бы выкупать эту несчастную девушку, полумертвую, всю в испарине?
— Конечно, нет!.. Существуют так называемые, героические средства, к которым не прибегают в обычной практике. Холодная ванна может, разумеется, убить чахоточного, но поручимся ли мы, что, при известных условиях, она не в состоянии также спасти его? Я, признавший, наконец, что над миром властвует сверхъестественная сила, охотно готов допустить, однако, что исцеления происходят просто от погружения в холодную воду, — погружения, которое представляется нам нелепым и варварским… Дело в том, что мы такие невежды, знаем так мало, так мало!..
Доктор Шассень снова проникся гневным презрением к науке, вспомнив, что она не помешала ему остаться бессильным, скорбным зрителем агонии его жены и дочери.
— Вы стремитесь к точному знанию, — поверьте, что в медицине найдете его меньше, чем где-либо… Прислушайтесь к спору этих господ, эго зрелище убедит вас. Согласитесь, что трудно себе представить большую бестолочь, — каждый высказывает различное мнение. Я не отрицаю, что некоторые болезни изучены превосходно, до мельчайших фазисов своего течения, и существуют также лекарства, действие которых исследовано с безупречною тщательностью. Но нет такой возможности предусмотреть влияние лекарств на болезнь, так как каждая болезнь представляет особый случай и в каждом подобном случае приходится возобновлять опыт. По этой причине медицина осталась искусством, ее нельзя причислить к разряду опытных наук: излечение всегда зависит от случайности, от благоприятного стечения условий, от гениальной находчивости доктора… Поймите же, что люди, которые являются сюда затевать споры, смешат и разглагольствуя во имя безусловных законов. Где эти законы в медицине? Пусть мне укажут их!
Он хотел, было, ограничиться сказанным, но не мог преодолеть своего увлечения.
— Я уже сказал вам, что стал верующим. Тем не менее, мне как нельзя более понятно, наш почтенный доктор Бонами, нисколько не тревожась, созывает врачей со всего мира проверять чудеса исцеления. Чем больше докторов съедется, тем меньше выяснится правды из борьбы противоречивых диалогов и систем врачевания. Если трудно прийти к соглашению, когда речь идет о наружной язве, то мысли разобраться, если вопрос касается внутреннего повреждения, причем одни отрицают, а другие говорят утвердительно. Почему при таком положении дела считать всякое явление чудом? Природа ли оказывает воздействие или иная, неведомая сила, врачи в большей части случаев испытывают изумление при виде исхода болезни, которого они не предвидели. Эти свидетельства безвестных докторов не имеют никакого серьезного значения. Но, допустив даже безусловную, строгую научность освидетельствований, надо быть весьма наивным, мой друг, чтобы думать, что в итоге получится убедительная, неоспоримая истина. Заблуждение коренится в самой натуре человека, — нет подвига труднее, чем доказать крупицу истины.
Пьер стал постигать теперь происходящее в Лурде, уяснил себе необычайное зрелище, поражающее мир уже столько дет, возбуждая благоговейный восторг среди верующих и пренебрежительное глумление со стороны людей нерелигиозных. Здесь, несомненно, появляется действие малоизученных, даже неведомых сил: самовнушение, внезапное потрясение организма, подготовляемое задолго, впечатления путешествия, молитв и псалмов, непрерывно усиливающее возбуждение, — и, в особенности, исцеляющее веяние, неведомая сила, развивающаяся в народных массах в порыве страстной веры. Молодой священник понял, что подозревать обман в данном случае неразумно. Явления, наблюдаемые им, несравненно возвышеннее и, вместе с тем, проще. Монахам, состоящим при Пещере, нет нужды омрачать свою совесть ложью; они только пользуются всеобщим невежеством, спутанностью знаний и представлений. Можно даже, без особенной натяжки, допустить, что все поступают чистосердечно: бездарные врачи, выдающие медицинские свидетельства, утешенные больные, считающие себя исцеленными, увлекающиеся свидетели, готовые поклясться, что они были очевидцами чудес. В итоге подучается лишь одна очевидность: немыслимо доказать, происходят эти чудеса или нет. Немудрено, что при таких условиях чудо представляется действительностью большинству, всем, которые страдают и чувствуют потребность в надежде.
Доктор Бонами подошел, заметив, что между ними завязалась беседа; Пьер спросил у него:
— Как велико отношение исцелений к числу больных, приезжающих в Лурд?
— Излечивается приблизительно десятая часть, — ответил доктор.
Угадав по глазам молодого священника, что он не решается задать дальнейшие вопросы, доктор Бонами добавил добродушным тоном:
— О, мы могли бы насчитать больше, все больные женщины оказались бы исцеленными, если бы мы слушали только их. Но, надо сознаться, я состою здесь лишь для некоторого полицейского надзора за исцелениями. Вся обязанность моя сводится к охлаждению чрезмерного рвения, чтобы на святое дело не пала тень от нелепых уверений… В сущности, мое бюро служит лишь местом для отметки удостоверенных, имеющих значение излечений.
Его прервал Рабуан, заворчавший глухим и сердитым голосом:
— Удостоверенные излечения, удостоверенные излечения… К чему все это?.. Чудо непрерывно. Верующие не нуждаются в удостоверениях. Им остается только верить. Для неверующих это нужно еще менее. Никогда не удастся убедить их… Мы занимаемся здесь сущим вздором.
Доктор Бонами строго приказал ему замолчать.
— Рабуан, вы — бунтовщик… Я скажу отцу Кадебарту, чтобы больше не пользоваться вашим содействием, потому что вы подаете пример непослушания.
А, в сущности, этот человек, скаливший зуб, готовясь укусить, когда затрагивают его веру, был прав; Пьер сочувственно посмотрел на него. Великий труд бюро медицинских освидетельствований, выполняемый, притом, так небрежно, действительно, бесполезен: он обиден для набожных, недостаточно убедителен для сомневающихся. Разве можно доказывать чудо? В него следует верить! Пониманию нечего делать, когда вмешивается сам Бог. Во времена истины наука не пыталась разъяснять Бога. Какую роль играет она в Лурде? Она препятствует полету и принижает свое собственное значение. Нет! Здесь надо пасть на землю, лобызать ее и верить, — удалиться. Раз начинается проверка, ей нельзя писать пределов, она неизбежно приведет ошибке.
Пьера особенно смущали необычайные разговоры, которые слышались вокруг него. Некоторые из верующих говорили о чудесах с неимоверными убежденностью и невозмутимостью. Самые неправдоподобные нисколько не смущали их. Еще чудо, и еще! Рассказывали вымыслы безумного бреда с благородной улыбкой, без малейшего признака старания. Они, очевидно, живут в среде, охваченной таким лихорадочным возбуждением, что ничто не удивляет их. В числе их не только люди простые, с детским, неразвитым умом, страдающие галлюцинациями; здесь присутствовали представители интеллигенции, ученые и мыслители, доктор Бонами и другие, невероятное зрелище производило потрясающее впечатление. Пьер чувствовал, что им овладевает все большее смущение, затаенный гнев, который, в конце концов, может прорваться наружу. Рассудок его сдался, точно беспомощное существо, брошенное и чувствующее, что поток захватывает его. Он невольно подумал, что умы, которые подобны, например, доктору Шассеню, впадают в слепую веру, должны первоначально пережить испытанное им недовольство и внутреннюю борьбу, раньше не потонуть в беспощадном потоке.
Пьер взглянул на доктора Шассеня и увидел, старик подавлен горем, превращен безжалостно борьбой в слабого, ребенка, плачущего, оставшись в мире круглым сиротой. Тем не менее, молодой священник не мог затаить в себе просившегося страстного протеста:
— Нет, нет! Если нельзя знать всего, если никогда не бывает полного знания — это не может послужить побуждением перестать учиться. Неизведанное не следует увеличивать своей дряблостью и невежеством, напротив, надо вечно надеяться, что объяснимые явления будут со временем разъяснены, у нас не может быть иного здравого идеала, стремления раскрыть тайны неведомого, шаг за шагом подвигаться по пути завоеваний ума, несмотря на телесные страдания и духовную немощь… Да, мой разум терзает меня, но от него же я жду своего укрепления! Когда ум гаснет, гибнет все существо. Хоть мне пришлось отречься от счастья, я все принесу в жертву пламенной жажде утолять без конца мои божественные запросы.
На глазах доктора Шассеня набежали слезы, вероятно, вспомнил о тех, которые были так дороги его сердцу и которые навсегда утрачены им, прошептал:
— Разум, разум… да, конечно, он источник гордости человека, в нем достоинства жизни, есть еще любовь и в ней — всемогущество жизни, это — единственное благо, которого жаждет человек, когда лишится ее…
Он подавил глухой сгон, стал машинально перелистывать дела, лежавшие на столе. На одной из папок значилось написанное крупными буквами имя Марии де Герсен. Доктор Шассень раскрыл папку, прочел свидетельства двух врачей, выразившихся — паралич спинного мозга.
— Послушайте, дитя мое, — снова заговорил он, — я знаю, что вы горячо привязаны к mademoiselle де Герсен. Что скажете вы, если она исцелится завтра? Я нашел в этой папке свидетельства, подписанные уважаемыми именами; вам известно, что паралич такого рода почти неизлечим… И вот, если эта молодая девушка внезапно станет бегать и прыгать, как многие, которые я видел, неужели и тогда вы не признаете вмешательства сверхъестественной силы?
Пьер хотел ответить, как вдруг ему вспомнилось мнение, высказанное на консультации его двоюродным братом Боклэром: чудо предсказано молодым врачом, оно совершится с быстротою молнии, при необычайном возбуждении всего организма. Чувствуя, что смущение его усиливается, Пьер ограничился сдержанным ответом:
— Я, действительно, был бы очень счастлив. Вы правы, в основе всей суеты нашего проходящего мира коренится лишь жажда счастья.
Пьер не мог оставаться более в бюро. В комнате стало невыносимо жарко, лица присутствовавших оросились потом. Доктор Бонами стал диктовать одному из семинаристов результат осмотра Ла-Гривотт. Отец Даржеле, внимательно следивший за каждым словом, приподнимался, иногда и шептал ему на ухо, изменяя некоторые выражения. Вокруг них шум не унимался, спорящие врачи уклонились в сторону, вдались в пререкания о технических вопросах, не имеющих никакого отношения к случаю, который был предложен на их обсуждение. Среди деревянных стен сделалось так душно, что невольно спиралось дыхание и кружилась голова. Низенький блондин, влиятельный писатель из Парижа, ушел, недовольный, что ему не удалось увидеть настоящего чуда.
Пьер сказал доктору Шассеню.
— Выйдем, мне сделалось дурно.
Они ушли в одно время с Ла-Гривотт, которую, наконец, отпустили. У дверей их подхватила толпа, ринувшаяся, давившая друг друга, спеша посмотреть в сподобившуюся чуда. Слух об исцелении уже распространился, каждый хотел во что бы то ни стало взглянуть на Ла-Гривотт, расспросить ее, прикоснуться к ней. А она, с разрумянившимися щеками и разревевшимися глазами, не переставала припевать, ликующим голосом;
— Я исцелилась!.. Я исцелилась!
Крики заглушали ее голос, людской поток подхватил и унес ее. На мгновение ока исчезла с глаз, точно, в самом деле, потонула. Затем очутилась вдруг возле Пьера и доктора, старавшихся выбраться из толпы. Они столкнулись с командором, к числу странностей которого принадлежала привычка обходить купели и Пещеру, чтобы излить свое раздражение. Затянутый по-военному в свой сюртук, он, по обыкновению, опирался на свою палку с серебряным набалдашником, несколько волоча левую ногу, не отошедшую от паралича после второго удара. Лицо его покраснело, глаза блеснули гневом, когда Ла-Гривотт толкнула его, чтобы пройти, продолжая повторять среди восторженно волнующейся толпы.
— Я исцелилась!.. Я исцелилась!..
— Ну, так что ж! — крикнул он в гневном порыве, — тем хуже для вас, моя милая!..
Вокруг послышались шумные возгласы, смех командора все знали, прощали ему манию восхваления смерти. Однако когда он стал бормотать, что прискорбно смотреть на неудержимое пристрастие к жизни, хотя нет ни красоты, ни состояния, что этой девушке следовало бы предпочесть немедленную смерть дальнейшим страданиям, — толпа стала выражать неудовольствие. Аббат Жюден, проходивший мимо, поспешил выручить командора. Он отвел старика в сторону.
— Замолчите же, наконец, мой друг! Ведь просто скандал… Почему вы восстаете против Бога, когда Он изредка снисходит к нашей беспомощности и облегчает ваши страдания?.. Повторяю вам, — вам самому следовало бы пасть па колени, умолять Его исцелить ногу, ниспослать вам еще десять лет жизни.
Командор едва не задохнулся от гнева.
— Как вы хотите, чтобы я выпрашивал еще десять лет жизни, когда я почту за самый счастливый день — день моей смерти! Что бы я дошел до такой низости, как эти тысячи, больных, мелькающих здесь перед моими глазами, пресмыкающихся в низменном ужасе перед смертью, воющих от боли, от пошлого пристрастия к жизни!.. Нет, извините, я стал бы слишком презирать себя!.. Я предпочитаю подохнуть! И чем скорее, тем лучше, хоть сейчас, — как хорошо было бы перестать жить!
Доктор Шассень и Пьер, успевшие, наконец, выбраться из толпы паломников, остановилось на берегу Гава. Командор обратился к доктору, с которым он встречался часто.
— Разве они не пытались сегодня воскресить человека? Мне рассказали об этом, я едва не получил удара. Каково? Понимаете, доктор, — этот человек удостоился счастья умереть, а они дерзнули погрузить его в свою воду, с преступной надеждой, что он оживет. Но, если бы это удалось им, если бы их вода воскресила этого несчастного, — всего ведь можно ожидать в нашем нелепом мире, — разве оживший имел бы права обрушиться со всею силою своего гнева на этих штукарей, тревожащих вечный покой мертвецов?.. Разве этот покойник просил их оживить его? Откуда узнали они, что он не доволен тем, что умер? Не мешает, по меньшей мере, справиться у человека, желательно ли ему это… Представьте себе, что они вздумают сыграть такую скверную шутку со мной, когда я усну, наконец, крепким, непробудным сном? Славно бы я отделал их! Пусть не суются не в свое дело! И, конечно, я поторопился бы умереть сызнова!
Негодование командора производило такое странное впечатление, что аббат Жюден и доктор не могли удержаться от улыбки. Но Пьер остался серьезным, сердце его похолодело: ему показалось, что он услышал отчаянные мольбы Лазаря. Он часто представлял себе, что Лазарь, выйдя из гробницы, разразился скорбными возгласами: «Господи, зачем Ты пробудил меня, вернул к этой горестной жизни? Я задремал так сладко вечным сном без сновидений, я вкусил, наконец, такой отрадный отдых, погрузившись в волнительное небытие! Я испытал все скорби и изведал измену, разочарование в надеждах, без болезни; я уплатил страданию ужасную дань, которую обязан воздать каждый живущий, так как родился, неизвестно почему, жил, неведомо для чего! И вот Ты обрекаешь меня на вторичную уплату, осуждая сызнова отбыть мой срок каторги!.. Разве я совершил какое-либо неискупимое преступление и заслужил столь суровое наказание? Воскреснуть, — увы! Не значит ли это чувствовать, что с каждым днем понемногу умирает твое тело, что твоего ума хватать лишь сомнение, воли — лишь для того, чтобы желать недостаточного, — слез, — чтобы оплакивать свои скорби! И уже было покончено, — я перешагнул за ужасный предел смерти, пережил мгновение столь страшное, одной этой секунды достаточно, чтобы отравить все существование. Я чувствовал, что обливаюсь холодным потом агонии, что кровь стынет в моих жилах, дыхание спирается, замирает в последнем вздохе. Неужели я обречен дважды изведать эту муку, умереть два раза, превзойдя плачевностью своей участи скорби долю всех остальных людей… Господи, ниспошли смерть теперь же! Да, я молю Тебя, соверши это великое чудо; пусть я вновь окажусь лежащим в этом гробу, безболезненно усыпленным, погрузившимся в мой прерванный вечный сон. Молю, не карай меня вторичной жизнью, не дай изведать страшное мучение, на которое Ты не обрекал еще ни одного существа. Я всегда любил и чтил Тебя, почему же на меня пал жребий послужить великим примером Твоего гнева, поразить ужасом последующие поколения. Смилуйся, Господи, верни мне сон, который выстрадан мною, дозволь вновь погрузиться в сладостный покой небытия!».
Аббат Жюден увел командора, которого ему удалось, наконец, успокоить. Пьер пожал руку доктору Шассеню, вспомнив, что уже около пяти часов, Мария, вероятно, ожидает его. Возвращаясь к Пещере, он встретил аббата Дегермуаза, оживленно разговаривавшего с де Герсеном, только что вышедшим из своей комнаты в гостинице. Отец Марии выглядел бодрым, видимо, подкрепившись сном. Оба собеседника восхищаясь необычайною красотою некоторых женских лиц, отражавших религиозный экстаз. Они затронули также свой план экскурсии к цирку de Gavarnie.
Де Герсен тотчас же последовал за Пьером, зная, что первое погружение Марии не принесло ей никакого облегчения. Они нашли молодую девушку, как бы замершею в скорбном изумлении, с глазами, пристально устремленными на не внявшую ее мольбам Пресвятую Деву, Она не ответила на нежные слова, которыми обратился к ней отец. Мария взглянула на него большими грустными глазами и тотчас же снова устремила свои взоры к мраморной статуе, озаренной янтарным отблеском восковых свечей.
Пьер ожидал, стоя, — когда она пожелает вернуться в больницу; де Герсен набожно опустился на колени. Он горячо помолился сначала об исцелении своей дочери. Затем, он стал просить, для самого себя, милостивого ниспослания компаньона, который дал бы ему миллион, необходимый для производства опыта до управлению воздушными шарами.
V
[править]Вечером, часов в одиннадцать, Пьер, оставил де Герсена в гостинице des Apparitions, вздумал вернуться в гостиницу Notre-Dame des Douleufs и решил побыть там несколько времени перед сном. Когда простился с Марией, она была в таком отчаянии, замкнулась в таком безмолвии, что он сильно встревожился.
Пьер вызвал к дверям палаты Sainte-Hono госпожу де Жонкьер. Молодой священник еще больше смутился, когда она сообщила ему, что Мария ничего говорит, не отвечает никому на вопросы, не открывается даже от пищи. Директриса настоятельно упрашивала его войти в палату. В помещения для женщин мужчины ночью не допускались; но священник не считается мужчиной.
— Она любит только вас, она послушается вас. Прошу вас, войдите, посидите у ее кровати; подождете аббата Жюдена, который обещал прийти в час ночи, чтобы причастить самых слабых, которые не могут двигаться и которых мы кормим на свете. Вы поможете ему.
Пьер последовал за госпожой де Жонкьер, овса, шей его у изголовья Марии.
— Дорогое дитя, я привела к вам человека, который горячо любит вас. Вы побеседуете с ним, будьте благоразумной.
Но больная, узнав Пьера, взглянула на него страдальчески-безнадежным взором; лицо ее казалось сумрачным, возмущенным.
— Не хотите ли вы, чтобы он почитал вам что-нибудь, одну из тех прекрасных книг, которые облегчают душу? Помните, как он читал в вагоне… Нет, чтение не развлечет вас, вам не хочется слушать… Ну, хорошо, мы отложим это. Оставляю это около вас. Я убеждена, что вы смягчитесь через несколько минут.
Пьер напрасно шептал ей все, что мог придумать нежного и ласкового, умоляя ее не предаваться отчаянию. Пресвятая Дева не исцелила ее в первый день, очевидно, сохраняя ее для поразительного чуда. Но молодая девушка отвернулась, по-видимому, даже не слушала его; на устах ее блуждала горькая улыбка, глаза раздражительно смотрели в пространство. Пьер принужден был замолчать, стал осматривать, что происходит вокруг в палате.
Глазам священника представилось ужасное зрелище. Никогда еще Сердце его не сжиналось так сильно от ужаса и сострадания. Обед давно уже окончился; тем не менее, порции кушаний, принесенных из кухни, были разбросаны по кроватям. В течение всей ночи одни больные не переставали есть, между тем, как другие непрерывно стонали, то и дело прося, чтобы их перевернули на другой бок или подложили им сосуд. По мере того, как ночь близилась к рассвету, палату все больше охватывал смутный бред; лишь немногие больные спали спокойно. Некоторые лежали раздетыми под одеялом, большая же часть просто улеглась поверх постели; многих раздеть было так трудно, что они даже не сменяли белья в течение всех дней паломничества. В полумраке, теснота как будто усилилась. Пятнадцать кроватей было расставлено вдоль стен, семь тюфяков загромоздили средний проход, всюду валялись груды тряпья, старые корзины, ящики, сундуки. Некуда было ступить. Два тусклых фонаря слабо освещали этот бивуак умирающих, зловоние становилось невыносимым, несмотря на то, что два окна были полуоткрыты: в окна веяло лишь удушливым теплом августовской ночи. Во мраке комнаты колебались тени, раздавались крики, как в адском подземелье, где среди зловещей ночи собраны все человеческие страдания.
Пьер узнал Раймонду, пришедшую, окончив занятия, поцеловать свою мать перед тем, как подняться в одну из мансард, служащих спальней для сестер милосердия. Госпожа де Жонкьер, ревностно выполняя свои обязанности в качестве директрисы, не смыкала глаз в течение трех ночей. Хотя для нее ставили удобное кресло, но она не могла ни на минуту присесть — ее тотчас же звали куда-нибудь. Маленькая госпожа Дезаньо усердно помогала ей. Она так увлеклась, что сестра Гиацинта, улыбаясь, заметила ей:
— Отчего бы вам, в самом деде, не сделаться монахиней.
Госпожа Дезаньо воскликнула испуганно-изумленным тоном:
— Я не могу, я замужем и обожаю моего мужа.
Госпожа Вольмар даже не показалась в палате. Госпожа де Жонкьер, как говорили, отослала ее спать, пока что она жаловалась на невыносимую мигрень. Госпожа Дезаньо заметила, что не следует браться ухаживать за больными, когда собственное здоровье так слабо. Это не помешало ей самой почувствовать, что руки-ноги отнимаются у нее от усталости. Она, тем менее, не хотела сознаться в этом, бросалась бегом, чуть послышится малейший стон, старалась оказать помощь. Изнеженная барыня, в своих парижских апартаментах позвавшая бы слугу, если бы ей понадобилось передвинуть подсвечник, носила сосуды, тазы, поддерживала больных обеими руками, пока де Жонкьер подсовывала им подушки под спину, когда пробило одиннадцать часов, она выбилась из сил. Соблазнившись желанием улечься на несколько минут в кресло, она мгновенно заснула, склонив свою хорошенькую головку на плечо; пышные, золотистые волосы разметались пушистыми прядями. Она спала так крепко, что ни стоны, ни призывы, ни шум не могли разбудить ее.
Госпожа де Жонкьер тихо подошла к молодому священнику и сказала ему:
— Я хотела послать за господином Ферраном, — за доктором, который сопровождает нас: он дал бы бедной барышне успокоительного. К сожалению, он теперь занят в семейной палате, у постели брата Изидора. Притом же, вы знаете, что мы не лечимся здесь, мы приезжаем лишь затем, чтобы передать наших дорогих больных в руки Пресвятой Девы.
Сестра Гиацинта, решившаяся помогать всю ночь директрисе, подошла к ней.
— Я только что вернулась из семейной палаты, куда я обещала принести апельсинов господину Сабатье; я видела господина Феррана, которому удалось привести в чувство брата Изидора. Не хотите ли, я схожу за ним?
Пьер воспротивился.
— Нет, нет, Мария успокоится. Я прочту ей сейчас несколько прекрасных страниц, они ободрят ее.
Мария продолжала хранить упорное молчание. У стены, около ее кровати, висел один из фонарей. Пьер ясно видел ее исхудалое, точно окаменевшее лицо. На следующей кровати он различил голову крепко уснувшей Элизы Рукэ. Она лежала без косынки; ужасная язва на ее уродливом лице как будто продолжала бледнеть. Слева лежала госпожа Ветю; она непрерывно вздрагивала, не могла ни минуту задремать от боли. Молодой священник сказал ей несколько ласковых слов. Она поблагодарила кивком головы и, собрав последние силы, прошептала:
— Сегодня многие исцелились, я очень обрадовалась.
Ла-Гривотт, лежавшая на тюфяке, у ног кровати, не переставала повторять, с поспешностью приподнимаясь, когда кто-либо проходил мимо:
— Я исцелилась!.. Я исцелилась!..
Она рассказывала, что с жадностью съела половину цыпленка, тогда как раньше, в течение нескольких месяцев, не испытывала ни малейшего аппетита. Затем она почти два часа шла за факельной процессией. Она, конечно, протанцевала бы до утра, если бы в честь Пресвятой Девы устроили бал.
— Я исцелилась, — да, исцелилась, совершенно исцелилась!
Госпожа Ветю произнесла с благодушием ребенка, безусловным, радостным самоотвержением.
— Пресвятая Дева хорошо сделала, исцелила бедную. Меня это радует больше, чем если бы я сподобилась милости: у меня, все-таки, есть небольшой часовой магазин, я могу подождать… Для каждого черед, для каждой свой черед!
И почти все больные проявляли такую же сострадательность, так же поразительно радовались исцелению других, почти ни одна из них не испытывала зависти; больные паломницы были охвачены эпидемией ликования, заразительной надеждой на исцеление, если Пресвятая Дева воззрит на них. Но огорчать Ее, проявлять излишнее нетерпение, так Она, конечно, руководствуется известными основами, знает, почему следует ту или иную недужную исцелить раньше. Даже самые безнадежные больные радовались за своих соседок, духовно роднясь с ними в страданиях и в общем порыве упования. Чудо служит ручательством за чудеса следующие. Вера в сердцах возрождалась непоколебимой. Паломницы рассказывали, что одна работница разбитая параличом, ступила несколько раз у Пещеры, проявив необычайное усилие воли; вернувшись в больницу, она попросила, чтобы ее снесли вниз, намереваясь пойти еще раз поклониться лурдской Богоматери. Но, на половине пути, она зашаталась, посинела. Ее принесли назад на носилках, и она умерла, — исцелившеюся, как уверяли соседки по больничной палате. Для каждой настанет ее очередь, Пресвятая Дева не забывает ни одной из возлюбленных дочерей, — если только не имеет намерения сейчас же раскрыть райские врата перед своей избранницей.
Когда Пьер снова наклонился к молодой девушке, чтобы еще раз предложить ей прочесть что-нибудь, Мария вдруг разразилась отчаянными рыданиями. Она опустила голову на плечо своего друга, высказывала свое возмущение подавленным, страшным голосом, глухо звучащим среди сумрака зловещей палаты. С ней произошел один из редких припадков утраты веры, внезапный упадок энергии, озлобление страдающего существа, не имеющего сил терпеть дольше. Она дошла до богохульства.
— Нет, нет, Она не добра, Она несправедлива, — отчего Она не исцелила меня сегодня же! Я была так уверена, что она услышит меня, я так горячо молилась! Я никогда не исцелюсь теперь; первый день уже миновал. Сегодня — суббота, а я была убеждена, что исцелюсь, именно, в субботу… Я не смела говорить, не давайте мне говорить, потому что сердце мое слишком удручено, я могу сказать иного.
Пьер порывистым движением братски обнял ее голову, старался заглушить ее ропот.
— Мария, замолчите, умоляю вас. Не надо, чтобы услышали ваши слова. Вы такая набожная! Неужели вы хотите возмутить души всех, окружи вас?
Но она не могла удержаться, несмотря на все усилия.
— Я задыхаюсь, я должна высказаться… Я любила Ее, я больше не верю в Нее. Все, что сказывают здесь, — ложь, все это выдумки. Она не существует, если не слышит молитв. Если бы вы знали, как усердно я взывала к Ней!.. Я хочу уехать сейчас же. Увезите меня на своих руках, пусть я умру на улице, чтоб прохожие пожалели о моих страданиях.
Мария ослабела, упала на подушки, продолжила лепетать чуть слышным голосом:
— Притом же, никто не любит меня. Да, отец не был там со мною. Вы, мой бедный друг, вы также покинули меня. Когда я увидела, что к купели везет меня чужой, я вся похолодела. На нее повеяло тем холодом сомнения, от которого я содрогалась в Париже… Во всяком случае, именно, что я усомнилась, так как Она не исцелила меня. Я дурно молилась, я недовольно чиста душой.
Она уже не богохульствовала, старалась оправдать небо. Ее лицо по-прежнему хранило возмущенное выражение, она изнемогала в борьбе с вышней силой, столь горячо любимой и не исполнившей ее желаний. Когда, по временам, на одной из кроватей слышался озлобленный ропот, раздавались отчаянные рыдания, вопли и даже проклятия, дамы-патронессы, сестры, несколько раздраженные проявлениями возмущения, спешила задернуть занавески. Благодать тела, надо ждать пока она вернется. Проходило несколько часов, и все смолкало, замирало, сливая невозмутимою тишиной зловещей палаты.
— Успокойтесь, успокойтесь, умоляю вас, — уговаривал Пьер молодую девушку, видя, что она впадает в другую крайность, — сомневается в себе, боится, что недостойна чудесного исцеления.
Сестра Гиацинта снова подошла к кровати.
— Вам нельзя будет причаститься, мое дорогое дитя, если вы не перестанете волноваться… Господину аббату разрешили почитать вам, — почему же вы не хотите послушать его?
Мария апатично махнула рукой, как бы говоря, что ей все равно, что она не противится. Пьер поспешил вынуть из чемодана, лежавшего у кровати, брошюру в голубой обложке, содержащую в себе наивное повествование о Бернадетте. Но, как и в прошлую ночь, во время движения поезда, он не ограничился совращенным изложением брошюры, стал импровизировать, передавать рассказ, чтобы увлечь воображение простых людей, слушавших его. Но в душе его не умолкал голос рассудочного анализа, он не мог отрешиться от восстановления истины, истолковывал для себя в человечном смысле легенду, сплошная сверхъестественность которой способствовала исцелению больных. Вскоре женщины стали приподниматься на всех соседних тюфяках. Они хотели услышать продолжение чудесной истории, тем более, что страстно ожидая причащения, не могли сомкнуть глаз. Пьер, освещенный бледным пламенем висевшего на стене фонаря, понемногу повышал голос, чтобы его могли слышать во всей палате.
— После первых же чудес начались преследования. Бернадетту обзывали лгуньей и сумасшедшей, грозили ей тюремным заточением. Аббат Пейрамаль, пара из Лурда, и монсеньор Лоранс, епископ Тарбский, так же как и остальное духовенство, держались в стороне, не выходя из пределов самого осторожного выжидания. Между тем, гражданские власти, прокурор, мэр, полицейский комиссар проявляли чрезмерное рвение в гонении на религию…
Продолжая рассказывать, таким образом, Пьер мог отрешиться, вместе с тем, от действия представления о событиях. Он вернулся несколько к первым видениям Бернадетты, столь застенчивой, столь трогательной в своем неведении, верующей и страдающей. Ее считали прозорливицей, лицо во время религиозного экстаза имело выражение неземной красоты: чело сияло, лицо как будто устремлялось всеми своими чертами к небу, глаза светились пламенным блеском, на полуоткрытых губах играла кроткая блаженная улыбка. Все ее существо казалось величественным; широкие, медленные, прекрасные знамения Бернадетты как будто, обнимали небосклон.
Соседние долины, деревни, города наполнились стихами о Бернадетте. Хотя Дева еще не назвала имени, Ее признали многие, говорили: «Это — Она, это — святая Дева». В первый же базарный день, переполнился толпами народа. Все хотели посмотреть на благословенное дитя, на избранницу Царицы, так дивно преображавшуюся, когда небеса врывались перед ее восхищенными взорами.
На берегу Гава с каждым днем теснилось больше парода; тысячи зрителей толпились, стараясь пропустить ни одной подробности. При появлении Бернадетты, по рядам пробегал восторженный шепот: «Вот святая, святая, святая». Все бросались и целовали ее одежду. Это было точно явление вечно ожидаемого народами Избавителя надежд; пришествие Которого непрерывно возрождается в каждом новом поколении. Постоянно повторяется одно и то же. Пресвятая Дева является пастушке, раздается голос, призывающий мир к покаянию, из недр земли появляется источник, чудеса поражают и вводят в восторг народ, стекающийся все большими и большими толпами.
Первые чудеса Лурда падают благотворным посевом почву, подготовленную скорбью, нищетой и страданием, распустились обильным цветом надежды. Исцеленный глаз старого Бугриета, мальчик, пастор, воскресший в холодной воде, глухие, вновь одаренные слухом, калеки, ставшие на ноги и начавшие ходить, многие другие, Блэз Момюс, Бернар Суг, Огюст Борд, Блезетта Супен, Бенуатта Казо, — исцелившиеся от тяжелых недугов, сделались предметом бесконечных разговоров, раскаляли воображение всех страдавших сердцем или телом. В четверг, 4-го марта, в последние день пятнадцати явлений, возвещенных Пресвятой Девой, перед Пещерой собралось более двадцати тысяч человек, все население окрестных городов стеклось туда. Вся эта огромная толпа находила здесь утоление своей духовной жажде, пищу для удовлетворения своей потребности в сверхъестественном и чудесном, подтверждающем веру в неземную силу, которая нисходит до заботы о бедных людях, вмешивается поразительным образом в прискорбные дела сего мира, для некоторого становления справедливости и милосердия. Наконец, прозвучал голос небесного сострадания, наконец, простерлась невидимая, благотворная десница, чтобы связать вечную язву человечества! Каждое поколение увлекается, в свою очередь, этой мечтой, — она с неумолимой жизненностью обновляется среди обделенных судьбой, как только находит благоприятную почву, подготовленную условиями. И в течение нескольких столетий все обстоятельства не слагались, быть может, так благоприятно, как в Лурде, чтобы разжечь пламенник веры.
Основывалась новая религия, — на первых же порах возникли преследования, так как религии задаются среди замешательств и недовольства. Подобно тому, как в Иерусалиме, около двух тысяч лет тему назад, когда распространился слух о чудесах, множившихся при каждом шаге Спасителя, гражданские власти взволновались; мировой судья, мэр и, в особенности, префект всполошились. Последний оказался ревностным еретиком, безусловно, почтенным и добросовестным, неукоснительным охранителем порядка, завзятым врагом фанатизма, рождаемого смуту и религиозное сектантство. Под его началом в Лурде служил полицейский комиссар, сообразительный, основательно усмотревший в чудесных явлениях удобный случай проявить свою дальновидность и административные дарования.
Борьба началась. Полицейский комиссар все воскресенье поста, после первых же явлений пригласил Бернадетту в свой кабинет. Старания его остались безуспешными, ни лаской, ни гневными угрозами он не мог заставить девушку отказаться от своих ответов. История, которую постоянно рассказывала, постепенно украшалась иными подробностями и в таком виде запечатлелась в неразвитом сознании Бернадетты. Страдающее, истеричное существо не было способно ко лжи, — она подчинилась бессознательному внушению, обладая силой воли, чтобы отрешиться от печальной галлюцинации. Бедное кроткое дитя, боявшееся даже помыслить о чем-либо дурном, сделалось жертвой своей idee fixe; ее нужно было спасти, лишь изменив окружающую среду, отдав ее в свободную, полную света, воздуха и нежности страну. Но, увы, она считала себя избранницей, она видела Пресвятую Деву, ей предстояла жизнь страдать от этого и от этого же умереть.
Пьер, хорошо изучивший историю Бернадетты, братски сочувствовавший ей, как одной из избранниц человечества, простодушной и обаятельной, не скрыл своего волнения: глаза его наполнились слезами, голос дрогнул. Чтение прервалось, — Мария, слушавшая до этого места безучастно, с возмущенным, суровым видом, разжала руки, слегка всплеснула ими.
— Бедняжка! — прошептала она, — ей одной пришлось бороться со всеми этими чиновниками. Она была такой невинной, такой непреклонной в своей чистосердечной вере! Со всех кроватей послышались возгласы, выражавшие столь же болезненное сочувствие. Ужасная палата, с ее зловещим сумраком, зловонием, нагроможденными одрами больных и призрачным, неустанным мельканием чуть не падающих от усталости сестер милосердия и монахинь, как бы озарилась отблеском небесного сострадания. Бедная, бедная Бернадетта! Все женщины возмущались преследованиями, которые ей пришлось вынести, чтобы отстоять, реальность своего видения.
Пьер продолжал повествование о том, что принуждена была вытерпеть Бернадетта. После допроса у полицейского комиссара, ее вызвали в судебную палату. Вся магистратура набросилась на нее, стараясь вынудить отречение. Но упорство ее в своей галлюцинации преодолело ухищрения всех гражданских властей. Два врача, назначенных префектом внимательно осмотрев девочку, добросовестно признали, — как сделал бы и всякий доктор, — что нервная система потрясена; астма служит прямым указанием на наличность нервного страдания, которое, при известных условиях, может осложниться галлюцинациями. В результате — Бернадетту едва не заключили в больницу Тарба. Однако захватить ее не посмели, опасаясь довести народ до отчаяния. Один епископ прибыл преклонить колени перед нею. Дамы оспаривали одна у другой ее улыбки. Толпы верующих осаждали ее жилище. Бернадетта приютилась у монахинь de Nevfas, которые заведовали уходом за больными в городской больнице. В их монастыре она впервые причастилась, выучившись читать и писать. Пресвятая Дева, по-видимому, избрав прозорливицу лишь для блага других, не исцеляла ее от хронической одышки; поэтом девочку решили отвести на соседние воды. Лечение это не принесло ей, впрочем, никакой пользы. По возвращении в Лурд, возобновилась пытка, — весь народ расспрашивал ее, выражал свое обожание, заставляя все больше проникаться вращением к греховному миру. Беспечное детство промчалось, миновали и радостная грезы девочки-подростка, девушки, мечтающей о муже, О наслаждении целовать своих славных, здоровых детей. Она видела Пресвятую Деву, ей суждено быть избранницей и мученицей. Пресвятая Дева, по словам верующих, вверив ей три тайны, как бы оградила тройными доспехами, чтобы поддержать Бернадетту среди испытаний.
Духовенство, само исполненное сомнений долго воздерживалось от вмешательства Кюре; аббат Пейрамаль, был человеком прямодушным, чрезвычайно добрым и замечательно энергичным, и был уверен, что защищает правое дело. Бернадетта посетила его в первый раз, он привел эту девочку, выросшую в Бартрэ и не показывавшуюся еще на уроках катехизиса. Он не поверили истории, иронически предложил допросить у являвшейся ей Девы, чтобы расцвел оказавшийся возле куст шиповника; Дева, впрочем, не исполнила этого, он взял девочку под свою опеку, как добрый пастух, защищающий свое стадо, — лишь позднее, когда начались преследования, когда вознамерились заточить тщедушное дитя с такими светлыми, открытыми глазами, так настойчиво повторяющее свой рассказ, изменяя своей застенчивой кротости. Притом же он не имел причин упорствовать в отрицании чуда — он только усомнился в действительности его, как благоразумный священник, не желающий, чтобы религию впутали в темное дело. Священное Писание полно чудес, все догматы основаны на таинстве. В глазах священнослужителя не было ничего невозможного в том, что Пресвятая Дева поручила этому благочестивому ребенку передать ему, чтобы он соорудил церковь, куда верующие будут стекаться на богомолье. Таким образом, он стал любить и защищать Бернадетту, вместе с тем тщательно держась в стороне от событий и выжидая решения своего епископа.
Этот епископ, монсеньор Лоранс, как будто заперся в своей тарбской резиденции, храня глубокое безмолвие, точно в Лурде не происходило ничего особенного. Он сообщил духовенству своей епархии строгие предписания; ни один из священников не показался среди огромной толпы, проводившей целые дни перед Пещерой. Он выжидал, позволял префекту заявлять в его административных циркулярах, что гражданские власти действуют заодно с духовными. В душе он, вероятно, не верил в явления, считая их, как и врачи, лишь галлюцинациями больной девочки. Событие, взволновавшее всю страну, было слишком многозначительно, чтобы он предписал тщательно следить изо дня в день за его развитием. Его здешнее безучастие показывает лишь, как мало придавал он веры мнимому чуду: он, видимо, заботился только о том, чтобы не скомпрометировать церкви историей, не обещающей ничего хорошего. Монсеньор Лоранс, несмотря на свою глубокую набожность, отличался холодною рассудительностью и практическим смыслом, помогавшими ему в деле управления епархией. Он упорствовал в своем сомнении до того дня, когда сами факты вынудили его перейти к действиям; в те время нетерпеливые, увлекающиеся сторонники Бернадетты прозвали его «Неверующим Фомою», епископ сторонился от вмешательства, твердо решившись уступить общим настояниям лишь в том случае, если религия будет ограждена от всякого ущерба.
Но преследования приняли более резкий характер. Когда о событиях в Лурде сообщили в Париж, министр исповеданий потребовал немедленного прекращения всех беспорядков. Префект захватил силой окрестности Пещеры. Усердие верующих и благодарность исцеленных уже украсили ее цветами. В Пещеру бросали монеты, Пресвятую Деву осыпали дарами. Мало-помалу, сами собою возникли приспособления: каменоломы обтесали бассейн для хранения чудотворной воды; другие убирали крупные камни, провели дорогу по склону.
Префект, отказавшись от намерения арестовать Бернадетту и убедившись, что наплыв народа увеличивается, решился прибегнуть к крутой мере закрыть доступ к Пещере, оградив ее прочным забором. Событие это сопровождалось зловещими видениями, — дети уверяли, что они видели дьявола, некоторые из них лгали, другие же испытали нервные припадки, точно заразившись о лихорадочным возбуждением. Очистка Пещеры не обошлась без приключений. Комиссару удалось под вечер найти девушку, согласившуюся отдать внаймы телегу; два часа спустя эта девушка сломала себе ребро. Такая же участь постигла человека, одолжившего топор: на следующий день большим камнем ему отдавило ногу. Комиссар, в сумерки под звуки свистков и шиканья, увез с цветами несколько горевших в Пещере восковых свечей, монеты и серебряные сердца, брошенные на песок. Народ сжимал кулаки, обзывал втихомолку вором и убийцей. Затем стали ставить частокол, прибивать доски, приложили немало труда к тому, чтобы скрыть тайну, преградить доступ к пруду, заточить его. И гражданские власти наивно вообразили, что все кончено, что несколько досок обновят бедных людей, жадно стремящихся к иллюзии и надежде.
После того, как на новую религию ополчился закон, наложивший на нее запрет, как на преступление, она разгорелась неугасимым пламенем в тайниках всех сердец. Наплыв верующих не только не прекратился, но еще более увеличился. Богомольцы в отдалении склонялись на колени и рыдали, взирая на запрещенную святыню. В особенности, больные, — бедные больные, которых варварское постановление лишало исцеления, осаждали Пещеру, не обращая вникания на запреты, пролезали через щели, преодолевали препятствия, с единственным и пламенным желанием украсть хоть немного чудотворной воды. Подумайте только, — там струится чудесный источник, возвращающий зрение слепых, исцеляющий калек, доставляющий мгновенно облегчение от всех недугов, — и нашлись настолько жестокосердые люди, осмелившиеся преградить доступ к нему, чтобы он не исцелял больше бедных страдальцев! Не чудовищно ли это! Бедный люд, — все отверженцы общества, нуждающиеся в сверхъестественном в такой же степени, как в насущном хлебе, разразились негодующим ропотом. Согласно постановлению о нарушениях составлялись протоколы; таким образом, перед судом потянулась жалкая процессия старух, увечных и больных, обвиняемых в черпании из источника живой воды. Несчастные что-то бормотали, рассыпались в мольбах, не понимали, в чем дело, когда их присуждали к уплате штрафа. За стенами суда толпа возмущалась, народ с ожесточением бранил чиновников, не знающих жалости и сострадания, жестоких бар, которые, присвоив себе все богатства, хотят лишить нищих даже упования на иную, лучшую жизнь: отобрать веру в неземную и благотворную силу, матерински промышляющую о бедных, возвращающую мир душе и здоровье недужному телу.
Однажды утром толпа несчастных и больных отправилась к мэру. Просители стали на воле среди двора, рыдая, молили раскрыть Пещеру; говорили так трогательно, что все присутствовавшие плакали. Одна мать указала на своего полумертвого ребенка: неужели допустят, чтобы он умер на руках, когда под руками имеется источник, спасший уже детей другим матерям? Какой-то молодец показывал рукой на свои тусклые глаза; золотушный мальчик раскрыл язвы на ногах, женщина, страдающая параличом, молитвенно сложила свои сведенные руки. Неужели хотят, чтобы они все погибли, неужели им в обращении к источнику божественного откажут после того, как человеческая наука отреклась от них? Верующие скорбели столь же горячо. Они убеждены, что среди сумрака их невзрачного существования блеснул луч небесного просвета. О господа, что их лишают радостных грез, единственного утешения человеческих и общественных страданий, отрадной веры в сошествие Пресвятой Девы для оказания своего безгранично благостного заступничества. Мэр не решился ничего пообещать им, толпа разошлась с плачем, готовая открыто возмутиться, была подавленная сознанием вопиющей несправедливости, бессмысленной жестокости по отношению к слабым смиренным, за которую накажет само Провидение.
Борьба продолжалась в течение многих лет. Эти здравомыслящие люди, — министр, префект, комиссар, несомненно, одушевленные намерениями, — представляли необычайное зрелище, сопротивлялись все усиливающемуся наплыву отверженных, добивающихся, чтобы им не закрывали доступа к миру грез, к мистическому просвету неземного блаженства, в самообману, утешающему их в ужасной жизни. Власти требовали соблюдения порядка, уважения в разумной религии, стремились к торжеству рассудка; между тем, жажда счастье вдохновляла народ страстно, увлекала его искать спасения на земле и в будущей жизни. Не страдать больше, равенство в благосостоянии, жить под заступничеством справедливой и доброй Матери, умереть лишь затем, чтобы проснуться на небесах — эти мечты народных масс, охваченных священным безумием, не могли не восторжествовать над опорным и холодным настроением благоустроенного общества, осуждающего эпидемические взрывы религиозных галлюцинаций и считающего их покушением на спокойствие здравых умов.
Палата Sainte-Honorine возмутилась. Пьер снова вынужден был прервать свое повествование. Полянского комиссара озлобленно называли сатаной и иродом. Ла-Гривотт, поднявшись со своего тюфяка, окликнула:
— Ах, изверги! Они осмелились посягнуть на Пресвятую Деву, Которая исцеляла меня!
Госпожа Ветю, снова увлекшаяся надеждой, хотя почти уверилась в неминуемой смерти, также негодовала, сообразив, что Пещеры не было бы, если б префект одержал победу.
— Тогда, значит, не было бы паломничества. И не находились бы здесь и не исцелялись бы сотнями.
Она задыхалась от гневного возбуждения, сестра Гиацинта подошла и усадила ее на постель. Госпожа де Жонкьер воспользовалась перерывом, чтобы передать сосуд молодой женщине, страдающей сухоткой спинного мозга. Две других женщины встали с постели, изнемогая от невыносимой жары; они безмолвно ходили по палате, подобно белым призракам. В глубине комнаты, среди сумрака, слышалось прерывистое дыхание, похожее на хрипение умирающего, не вникавшее во время чтения. Только Элиза Рукэ продолжала крепко спать, лежа на спине; ужасная язва ее будто подсыхала.
Прошло уже с четверть часа после того, пробила полночь, аббат Жюден мог прийти с минуты на минуту причастить больных. Сердце стало успокаиваться, она была убеждена теперь: Пресвятая Дева не исцелила ее, очевидно, лишь что она усомнилась, погружаясь в купель. Девушка раскаивалась в своем возмущения, чувствуя себя совершившей точно преступление: удостоится когда-нибудь прощения? Ее бледное лицо, обрамленное пышными золотистыми волосами отразило душевное облегчение, глаза наполнились слезами, она смотрела с безграничною грустью.
— О, друг мой, как я согрешила! Я поняла: заблуждение, услышав о преступной гордости префекта и чиновников… Надо верить, друг мой; без в любви нет счастья.
Пьер хотел отложить конец повествования до другого раза; все женщины запротестовали, стал просить, чтобы он продолжал. Священник обещал, что доведет рассказ до Пещеры.
Святыня все еще была отгорожена забором, приходилось пробираться тайком, ночью, чтобы помолиться и похитить бутылку чудотворной воды. Слухи повторялись все чаще; рассказывали, что из горных деревень собираются спуститься пойти и освободить Пещеру. Обездоленные, жаждущие стали ополчаться, простой здравый смысл и порядок будут развеяны, как солома, этим ураганом смелой веры. Монсеньор Лоранс, засевший в Тарбе, в своей епископской резиденции, должен был сдаться первым. Народное движение восторжествовало над всем его благоразумием, над всеми его сомнениями. В течение пяти месяцев он продержался в стороне, запрещал своему духовенству сопровождать верующих в Пещере, ограждал католическую церковь от суеверного поветрия. Но к чему длить бесплодную борьбу? Епископ чувствовал, как глубоко несчастна его паства, примирился с необходимостью удовлетворить ее запросам, ее жадному стремлению к обожанию кумира. Однако, соблюдая последние предписания благоразумия, монсеньор Лоранс ограничился назначением комиссии для производства расследования: мера была равносильна временной отсрочке признания чудес на более или менее продолжительный срок. Если тарбский епископ, действительно, обладал холодным, развитым умом, как мы предполагаем, — можно себе представить, как волновался он в утро того дня, когда ему предстоя подписать приказ о назначении комиссии. Он, вероятно, заперся в своей молельне, опустился на колени, моля Бога указать надлежащий образ действий. Он не верил в видения, представлял себе проявление божества гораздо возвышеннее, отвлеченнее. Но не требуют ли милосердие и сострадание, чтобы он подавил колебания своего разума, позабыл о благородстве своего культа, если несчастное человечество не может жить без насущного хлеба — самообмана? Господи, прости меня, если я принижу предвечное всемогущество, в котором Ты пребываешь, низведя его до ребяческой игры в бесполезные чудеса. Отваживаясь примешать Твое имя к этому плачевному приключению, порожденному болезнью и суеверием, я оскорбляю Но, Боже мой, они страдают так много, они так сильно жаждут чудесного, волшебных сказок, чтобы отвлечься от скорбного внимания жизни! Кто не помог бы и утешиться самообманом, если бы они были его паствой! Идея божества пострадает, — но пусть они идут в утешение в этой жизни! Растроганный лишь пожертвовал в своих представлениях о Боге любови, состраданию пастыря, опекающего жалкое человече стадо.
Затем сдался сам властитель, император жил тогда в Биаррице; ему ежедневно доставляли сведения о явлениях в Лурде, которыми заинтересовались все парижские газеты. Гонения не были бы, если бы к ним не присоединялись стаи журналистов-вольтерьянцев. Император, в то время как его министр, префект и полицейский комиссар ратовали за здравый смысл и благочиние, безмолвие мечтателя, которого никому не удалось разгадать. Его ежегодно осыпали просьбами, а он молчал. Епископы, влиятельные лица, знатные: из придворных сфер подстерегали его, нашептывали, а он молчал. Вокруг него кипела неустанная борьба, — с одной стороны, верующие или просто кающиеся таинственностью мистических явлений, другой — атеисты, представители правительства, опасавшиеся взрыва разнузданного воображения, а он молчал. И вдруг он заговорил, собрав с духом и подавив свою нерешительность. Прошел слух, что его убедили мольбы императрицы. Она, конечно, вмешалась, но на императора больше всего влияли воспоминания о былых человечных грезах, пробудившееся в его душе сострадание к обездоленным. Подобно епископу, он не хотел закрыть перед несчастными врата иллюзии, оставив в возмущающий народ приказ префекта, запрещай больным черпать воду жизни из священного источника. Он дослал телеграмму, лаконическое повеление снести забор и предоставить толпе свободный доступ к Пещере.
Тогда наступило время ликований, триумфа. Новый приказ был провозглашен во всеуслышание на всех улицах и площадях Лурда, под бой барабанов и фанфары труб. Полицейский комиссар принужден был самолично присутствовать при снесении ограды. Его, как и префекта, поспешили перевести на другое место. Отовсюду стекались богомольцы, поклонение Пещере превратилось в правильно организованный культ. По стране пронесся ликующий крик: Господь победил. Увы, победил не Господь, а человеческое страдание, вечная потребность в самообмане, надежда осужденного, отдающегося, ради своего спасения, в руки невидимой всемогущей силы, которая могущественнее природы и одна может сломить еде беспощадные законы. Кроме того, победило неотразимое сострадание пастырей стада, милосердие епископа и императора, согласившихся оставить больным взрослым и детям кумир, утешающий многих и некоторых даже исцеляющий.
В средине ноября в Лурд прибыла комиссия, назначенная епископом для производства расследования. Комиссия еще раз допросила Бернадетту, проверила значительное число чудесных исцелений. Однако решено было остановиться лишь на тридцати, безусловно, достоверных случаях. Монсеньор Лоранс заявил, что расследование убедило его. Он прибегнул, однако, к последней предосторожности, выждал еще три года и, лишь по истечении этого срока, обнародовал оповещение, что Пресвятая Дева, действительно, являлась у Пещеры Массабиэля, и что затем совершились многочисленные чудеса.
Монсеньор Лоранс купил от города Лурда в пользу епископата Пещеру со всеми прилегающими к ней землями. Тотчас же стали производиться строительные работы, — сначала скромные, а затем более значительные, по мере притока денежных пожертвований со всех концов христианского и Пещеру украсили, оградили узорчатой решеткой. Те Гава отвели в новое русло, выгадав место широких лужаек, аллей, бульваров. Наконец, вершине утеса стали сооружать церковь, которой требовала Пресвятая Дева, la Basilique.
Лурдский кюре, аббат Пейрамаль, с самого начала работ, руководил ими, проявляя чрезвычайное рвение, вынесенная борьба внушила ему пламенную веру в святое дело. Он стал отечески обожать Бернадетту, отдался телом и душою осуществлению приказа, которые ниспосланы ему небесами через посредство невинной девочки. Он расточал свои усилия, старания, чтобы все было сделано прекрасно, монументально, достойно Царицы Ангелов, удостоившей Своим явлением горное захолустье.
Первое богослужение состоялось лишь спустя пять лет после явлений, в тот день, когда в Пещере установили статую Пресвятой Девы на том месте, где она пролетала перед взорами Бернадетты. В это утро при ясной, солнечной погоде, Лурд украсился флагами, все колокола благовестили.
Через пять лет, в 1869 году, отслужили первую мессу в соборе, шпиц которого еще не достроен. Пожертвования не иссякали, золотой поток хлынул к Пещере, целый город возник, точнее земли. Новая религия окончательно укрепилась. Желали исцелиться — исцеляло, жажда чуда — совершала. Страдающее человечество создало себе милосердное божество, подчиняясь потребности в иллюзии и утешения, которые во все времена рисовала картины эдема, всемогущая сила воздает по справедливости и делает вечное блаженство.
Больные женщины палаты Sainte-Honorine радовались победе Пещеры, соединяя c представлением о ней свои надежды на исцеление. По всем кроватям точно пробежал радостный трепет, когда Пьер, взволнованный выражением лиц, обращенных к нему и на лету подхватывающих каждое обнадеживающее слово, громко провозгласил:
— Господь победил, но с этого дня чудеса не прекращаются; самые смиренные существа получают больше всего облегчения.
Пьер закрыл брошюру. В палату вошел аббат Жюден, больные стали причащаться. Мария, охваченная лихорадочным порывом веры, наклонилась и стала шептать умоляющим голосом:
— Друг мой, не откажите мне в великой услуге: о, выслушайте признание в моем прегрешении и отпустите мне его. Я богохульствовала, впала в смертный грех. Если вы не поможете мне, я не удостоюсь приобщиться святых даров, — а я так нуждаюсь в утешении и поддержке!
Молодой священник сделал отрицательный жест. Он никогда не соглашался выслушать исповедь от этой подруги, единственной женщины, которую он любил, которая возбуждала в нем желания на заре здоровой и веселой молодости. Но Мария продолжала упрашивать.
— Умоляю вас, вы поможете осуществиться чуду сего исцеления.
Пьер уступил, выслушал признание в ее грехе, в нечестивом возмущении страдающего тела против Девы, не внявшей усердным молитвам; затем он произнес установленную формулу отпущения.
Аббат Жюден поставил дароносицу на небольшой стол, между двумя горящими свечами, похожими на печально мерцающие звезды в полумраке палаты. Решились, наконец, распахнуть настежь все окна, так как зловоние от множества больных тел, груды лохмотьев стало невыносимы. Но воздух будто не проникал в комнату, узкий, темный коридор казался похожим на раскаленный колодец.
Пьер предложил прислуживать, стал шепать Confiteor. Аббат Жюден, облачившись: прочел Misereatur и Indulgentiam и провозгласил: «Вот Агнец Божий, искупи грехи мира». Каждая из женщин, с нетерпением ожидавших причастия, как умирающий — нового живительного лекарства, три раза мысленно повторяла воззвание: «Господи, я недостойна, чтобы вошел ко мне, но скажи лишь слово, и душа исцелится».
Аббат Жюден стал обходить кровати в сопровождении Пьера; госпожа де Жонкьер и Гиацинта следовали за ними, держа по подсвечнику. Сестра указывала на больных, которые должны причаститься. Священник наклонялся, клал почти ощупью даров на язык, повторяя латинские слова.
Почти все ожидала его с широко раскрытыми блестящими глазами; двух, крепко уснувших женщин пришлось, однако, разбудить. Многие бессознательно стонали, не переставая охать и после причащения в глубине палаты слышалось хриплое дыхание остальных паломниц. Шествие небольшой процессии, двигалось среди полумрака, в котором трепетали янтарные горящие свечи, это производило печальное, удручающее впечатление.
Лицо Марии, снова охваченной религиозным экстазом, казалось божественно прекрасным. Ла-Гривотт не причастили, ей пришлось дожидаться до утра небесной жизни. Госпоже Ветю положили причастие почерневший язык, во время одного из ее стонов. При бледном отблеске свечей, Мария с ее пышными светлыми волосами, расширившимися зрачками и лицом, преображенных верой, невольно очаровывала всех своею трогательною красотою. Она причастилась с жаром, небесная благодать, видимо, снизошла на нее, на это молодое, истощенное недугом тело. Она остановила рукой Пьера.
— О, друг мой, Она исцелит меня, Она мне сказала это. Ступайте отдохнуть. А я усну теперь так сладко!
Уходя с аббатом Жюденом, Пьер заметил маленькую госпожу Дезаньо; она спала в кресле, как убитая. Ничто не могло разбудить ее. Пробила половина второго. Госпожа де Жонкьер, при помощи сестры Гиацинты, не переставала ухаживать за больными, переворачивать их, обмывать, перевязывать.
Палата мало-помалу затихла, даже сумрак ее стал как будто уютнее, после того как здесь промелькнул обаятельный образ Бернадетты. Легкая тень прозорливицы, казалось, проносилась между кроватями, торжествуя победу, радуясь осуществлению своей миссии, раскрывая небеса перед взорами каждого из отверженцев сего мира; погружаясь в дремоту, все больные женщины грезили, что Бернадетта, — такая тщедушная и также недужная, — наклоняется над изголовьем и, улыбаясь, смежает их губы упоительным поцелуем.
Третий день
[править]I
[править]В воскресенье, в жаркий и светлый августовский день господин де Герсен уже в семь часов утра казался вставшим и совершенно одетым в одной из двух маленьких комнат, которые ему посчастливилось нанять на третьем этаже гостиницы Apparitions, на улице de la Crotte. Он лег спать в одиннадцать часов, проснулся свежим и бодрым; и тотчас же вошел в соседнюю комнату, которую занимал Пьер. Молодой священник, вернувшийся к двум часам, долго мучился бессонницей; он задремал лишь под утро и спал еще. Ряса его, кинутая на стул, и другие части одежды, разбросанные по комнате, свидетельствовали об его утомлении и состоянии духа.
— Вы все еще нежитесь! — весело воскликнул Герсен. — Разве вы не слышите, что уже благовестят?
Пьер мгновенно проснулся, с удивлением осматривая тесную комнату гостиницы, ярко освещенную солнечными лучами. В окно, оставшееся открытым, действительно, доносился радостный благовест колоколов, оглашавших весь город своими гулкими звуками.
— Мы не поспеем зайти к восьми часам за Марией в больницу… Ведь, мы позавтракаем с вами?
— Конечно, закажите поскорее две чашки шоколада. Я встану сейчас, не замешкаюсь.
Оставшись наедине, Пьер, несмотря на свое утомление, быстро соскочил с постели и стал живо одеваться. Он еще умывался холодной водой, когда де Герсен, не переносивший одиночества, вошел в его комнату.
— Я заказал, нам сейчас подадут сюда завтрак… Ну, уж и гостиница! Видели вы хозяина почтенного господин Мажестэ, облаченного с ног до головы в белое, восседающего с таким величием за прилавком? Весь дом переполнен, никогда не было такого наплыва… Зато и шумят же. Сегодня ночью меня разбудили три раза. Я, просто могу понять, что такое происходит в смежной моей комнате: сейчас снова кто-то стукнул в стену и слышатся шепот и какие-то вздохи…
Де Герсен озабоченно спросил Пьера:
— А вы хорошо спали у себя в комнате?
— Нет, — ответил священник, — у меня тело ныло от усталости, я не мог сомкнуть глаз. Вероятно, на меня также повлиял шум, о котором вы говорите.
Он, в свою очередь, стал жаловаться на стены: дом набит битком, трещит, точно собирается развалиться. Все время раздаются какие-то странные толчки, по коридорам не прерывается беготня, слышатся тяжелые шаги, громкие возгласы, доносятся неведомо откуда; кроме того, больные не перестают стонать, кашель, надрывающий душу, слышится всюду, точно сами стены страдают неизлечимой простудой. Очевидно, в течение всей ночи постоянно приходили и уходили, вставали и снова ложились, и течение времени как бы остановилось, жизнь вышла колеи, превратившись в минуту беспорядочных, страстных порывов.
— Скажите, пожалуйста, в каком состоянии вы минули вчера вечером Марию? — вдруг осведомился де Герсен.
— Она чувствовала себя гораздо лучше, — ответил Пьер. — Когда прошел ужасный, припадок отчаяния, в ней возродились все ее мужество и пламенная вера.
Оба собеседника замолчали.
— О, я не тревожусь за нее, — снова заговорил отец Марии с присущим ему спокойным оптимизмом. — Вы увидите, что все обойдется как нельзя лучше… Что касается меня, то я в восторге. Я прост у Пресвятой Девы помощи относительно известного вам моего важного изобретения в деле управления воздушными шарами. И представьте: Она уже проявила Свою милость ко мне! Вчера вечером я разговаривал с аббатом Дегермуазом, он мне обещал найти капиталиста в Тулузе: это — один из его друзей, баснословно богатый и интересующийся механикой. Я сейчас же увидел в этом предложении перст Божий!
Он засмеялся своим детским смехом. Затем он добавил:
— Какой превосходный человек этот аббат Дегермуаз! Сегодня вечером я посмотрю, не удастся ли мне экономным способом предпринять в его обществе экскурсию к Cirque de Gavarnie.
Пьер, желавший заплатить по счету в гостинице и принять на себя все остальные расходы, дружески поощрил его.
— Вам, конечно, следует воспользоваться случаем побывать в горах, — ведь, это ваша давнишняя мечта. Ваша дочь будет так рада, зная, что вы счастливы!
Служанка внесла в комнату две чашки шоколада и две булки на подносе, прикрытом салфеткой, из раскрывшейся двери виднелась часть коридора.
— У моего соседа убирают комнату! — с любопытством воскликнул де Герсен. — Он, верно, женат?
Служанка удивилась.
— О, нет! Он приехал один.
— Как, один? Но он не переставал двигаться, в его комнате сегодня утром разговаривали и вздыхали!
— Не может быть, у него не было никого, только что ушел, приказав поскорее прибрать комнату. Номер состоит из одной комнаты, с большим шкафом, ключ от которого он унес… должно быть, положил туда ценные вещи.
Служанка стала болтать, расставляя на чашки с шоколадом.
— Эго очень приличный господин. В прошлом году он занимал один ив небольших расположенных особняком в соседнем переулке сдаваемых господин Мажестом внаймы. В нынешнем он опоздал, ему пришлось удовлетвориться этой комнатой. Он был просто в отчаянии… Не желая ждать в общей зале, он приказывает приносить кушанья к себе, пьет хорошее вино, ест блюда.
— Теперь я понимаю, — улыбаясь, заметил Герсен, — вчера вечером он слишком плотно обедал у себя в комнате.
Пьер также заговорил со служанкой.
— Возле меня, кажется, остановились две женщины с одним господином и мальчиком на костылях.
— Да, господин аббат, я знаю их. Тетка, госпожа наняла одну из двух комнат, господин и госпожа Виньер со своим сыном Гюставом принуждены были поместиться в другой. Они приезжают сюда второй год. Это также очень хорошие господа!
Ночью Пьеру, действительно, послышался голос.
Виньерона, которого, должно быть, потревожила кара. Служанка, разговорившись, перечислила остальных обитателей коридора: слева живут священник, мать с тремя дочерями, старая супружеская чета; справа — другой одинокий постоялец, молодая одинокая дама и еще целая семья с пятью маленькими детьми. Гостиница переполнена до чердаков. Служанки, уступившие свои комнаты постояльцам, спят все вместе в прачечной. В прошлую ночь пришлось сделать постели из соломы даже в сенях. Один почтенный священник вынужден был лечь на биллиард.
Когда Служанка, вконец, удалилась и де Герсен с Пьером выпили свой шоколад, отец Марии ушел в свою комнату снова умыть руки; он отличался чрезвычайной чистоплотностью. Пьер, прельстившись блеском солнечного дня, вышел на узкий балкон. Все комнаты третьего этажа, выходившие на эту сторону гостиницы, были снабжены балкончиком с перилами из брусьев.
Пьер чрезвычайно изумился. На соседнем балконе, принадлежащем к комнате, занятой одиноким постояльцем, он заметил высунувшуюся женскую полову. Молодой священник узнал госпожу Вольмар. Что, несомненно, она с ее продолговатым овалом лица, тонкими чертами, чудными, большими глазами, в которых горело пламя страсти, по временам заволакивавшееся, точно дымкой. Госпожа Вольмар содрогнулась от страха, узнав его. Пьер, смущенный, что его появление произвело такое впечатление на соседку, поспешно удалился с балкона.
Он сразу понял все, догадавшись, в чем дело: одинокий постоялец, успевший нанять лишь одну комнату, скрывал в ней свою любовницу, запирал в большой шкаф, когда служанка приходила убирать, делился с ней приносимыми обедами, пили из одного стакана. Шум, не умолкавший ночью, прояснился: госпожа Вольмар, очевидно, заточилась в эту уединенную комнату, вся предалась безумному упоению страсти. Когда комнату убрали, вероятно, отважилась изнутри протереть шкаф, сунула голову на балкон, чтобы посмотреть, не возвращается ли ее возлюбленный. Так, вот ее не видно в больнице, где маленькая госпожа не перестает допытываться, куда она девалась.
Пьер глубоко задумался, в волнении придумал себе существование этой женщины, — мучения в Париже, между злой свекровью и порочным мужем, затем, ежегодно, трое суток полный жгучий взрыв сдержанной любви, под святым предлогом поездки в Лурд на богомолье, на глаза его сами собой набежали невольные слезы, несмотря на свою духовную чистоту, он чувствовал, что в сердце его закралась глубокая скорбь.
— Ну, что же, вы готовы? — весело воспел де Герсен, входя в перчатках, в застегнутом на все пуговицы сером жакете.
— Да, да, едем, — ответил Пьер, ища шляпу, чтобы украдкой отереть глаза.
Выходя, они услышали, доносившийся слева густой бас господина Виньерона, громко читая утренние молитвы. В конце коридора они столкнулись с полным, коренастым мужчиной, лицо его было обрамлено представительными бакенбардами. Он сгорбился, промелькнул, так они не успели рассмотреть его лица. Он держал в руке тщательно завернутый сверток. Он вставил ключ в замочную скважину, вошел и закрыл за собой дверь, проскользнув, точно призрак.
Де Герсен посмотрел ему вслед.
— А, ведь, это, кажется, мой одинокий сосед. Он, должно быть, возвращается из рынка, несет себе угощение.
Пьер сделал вид, точно не слышит; он считал своего спутника слишком легкомысленным, чтобы посвящать его в чужую тайну. В глубине души он испытывал тайное смущение, сознавая, что здесь среда господствующего мистического возбуждения, скрывается страстное упоение влюбленных.
Они пришли в больницу как раз к тому времени, когда выносили больных, чтобы отправиться к Пещере. Мария была очень весела, крепкий сон подкрепил ее. Она поцеловала отца и пожурила его, узнав, что он еще не принял окончательного решения съездить в Гаварни. Она добавила, улыбаясь, что не исцелится сегодня. Затем она стала умолять Пьера выхлопотать ей позволение провести следующую речь перед Пещерой: этой милости добивались все больные, но разрешение давалось лишь некоторым, по особой протекции. Молодой священник сначала воспротивился, опасаясь, что здоровью Марии повредит ночь, проведенная под открытым небом. Увидев, однако, что его отказ чрезвычайно огорчил больную, он обещал исполнить ее желание. Она, вероятно, надеялась, что голос ее скорее дойдет до Пресвятой Девы, когда они останутся с глазу на глаз, в безмятежной тишине ночи. В это утро она чувствовала себя точно затерянной среди больных, томившихся перед Пещерой. Она попросила, чтобы ее отвезли в больницу в десять часов, жалуясь на утомление глаз от солнечного блеска.
Когда отец и священник водворили ее в палату Saint-Honorine, Мария отпустила их на весь день.
— Не приходите за мной, а не вернусь сегодня пополудни, бесполезно… Но вечером в девять часов, вы прядите за пой, Пьер. Я рассчитываю на вас, вы дали мне слово достать разрешение.
Пьер повторит, что он постарается, пойдет, если окажется нужным, к самому отцу Фурии.
— Итак, деточка, до вечера, — простился, обнимая ее.
Они оставили молодую девушку спокойно в постели; лицо ее приняло сосредоточенное выражение, задумчивые и светлые глаза мечтательно устремились в пространство.
Когда они вернулись в гостиницу, не было еще половины одиннадцатого. Де Герсен радуясь прекрасной погоде, предложил позавтракать сейчас же, чтобы поскорей уйти побродить по Лурду.
Он пожелал, однако, подняться в свою комнату, Пьер последовал за ним, они натолкнулись на зрелище. Дверь комнаты Виньеронов раскрыта настежь; из коридора виден был Гюстав, лежавший на диване. Лицо его посинело; случавшийся обморок испугал отца и мать, подумав, что мальчик кончается. Госпожа Виньерон, опустилась на кресло, все еще не могла опомниться от этого потрясения. Господин Виньерон метался по комнате, опрокидывая все на пути, торопливо приготовил стакан подсахаренной воды. Он влил несколько капель какой-то жидкости и стал ждать, что от этого лекарства Гюстав сейчас же очнется. Слыханное ли это дело? Мальчик, еще сильный, лишился чувств, побледнел. Он посмотрел на госпожу Шэз, стоявшей перед диваном; она в это утро выглядела здоровой. Руки господина Виньерона еще больше задрожали, когда он невольно подумал, что, умри его сын во время нелепого припадка, наследство тетки было бы для них уже утрачено. Он был вне себя, разжать зубы мальчику, насильно заставил его выпить все лекарство. Однако когда Гюстав вздохнул и раскрыл глаза, отеческая нежность преодолела остальные чувства, он заплакал, стал называть его ласкательными словами. Когда госпожа Шэз приблизилась, Гюстав вдруг, злобным давлением оттолкнул ее, точно понимая, что деньги этой женщины развращают его родителей. Старуха обиженно села в стороне, а мать и отец Гюстава, оправившись от своего страха, благодарили Пресвятую Деву, за то, что она сохранила сына, улыбающегося своей тонкой и печальной усмешкой, понимающего все и, в пятнадцать лет, уже разочаровавшегося в жизни.
— Не можем ли мы чем-нибудь помочь вам? — предупредительно спросил Пьер.
— Нет, нет, благодарю вас, господа, — ответил господин Виньерон, вышедший в коридор. — Представьте себе, как мы перепугались! Ведь, он у вас — единственный сын, мы так горячо любим его!
Вокруг кипела суматоха; слуги суетилась, разнося завтрак. Повсюду хлопали дворы, коридоры и лестница оглашались шумом шагов. Три высоких девушки промелькнули мимо, шурша своими юбками. В одной из соседних комнатах плакали маленькие дети. Пожилые люди торопились, как на пожар, священники, забыв о достоинстве своего звания, приподнимали обеими руками сутаны, чтобы они не мешали ин бегать. Полы во всех этажах качались, едва выдерживая тяжесть множества скученных людей. Одна служанка принесла обильный завтрак на большом подносе к двери одинокого постояльца; она постучала в дверь, но ей раскрыли не скоро. Наконец, дверь приотворилась: жилец был в комнате один, стоял спиной к коридору. Когда служанка ушла, дверь без шума закрылась за нею.
— О, я надеюсь, что теперь все обойдется благополучно, Пресвятая Дева исцелит его, — господин Виньерон, по-видимому, собиравшийся последовать за соседями. — Я спущусь вниз вместе с вами, просто тошнит от голода.
В столовой, когда туда вошли Пьер и де Герсен, не оказалось ни одного свободного места. У столов теснилась странная, разношерстная толпа; сколько пустых стульев были заняты.
Один из официантов заявил им, что с десяти часов утра до часу пополудни столовая наполнена голодными постояльцами: горный воздух возбуждает аппетит.
Им пришлось примириться с ожиданием; они просили официанта сообщить, когда освободятся прибора. Чтобы как-нибудь сократить ожидание, с Марии и его спутник вышли погулять на площади гостиницы. По улице непрерывно сновала толпа, рядившаяся в праздничные одежды.
Содержатель гостиницы des Apparitions, господин Мажестэ самолично подошел к ним и с изысканною лаконичностью предложил:
— Не угодно ли вам, господа, подождать.
Господин Мажестэ, толстяк лег сорока пяти, старик с величественными манерами оправдать свою фамилию. Лысый, бритый, с голубыми, круглыми глазами, жирным лицом, с тройным подбородком, он весь дышал сознанием своего достоинства. Он приехал из Невера, с двумя сестрами, служащими в сиротском приюте, и женился на уроженке Лурда, маленькой и смуглой. Не прошло пятнадцати лет, как они, совокупными усилиями, создали гостинице отличную репутацию и приобрели многочисленных клиентов. Несколько лет тому назад господин Мажестэ присоединил к своим занятиям торговлю образками и прочими предметами, пользующимися спросом у богомольцев; обширным складом, помещавшимся в левом флигеле, заведовала его молодая племянница, под надзором госпожи Мажестэ.
— Не угодно ли вам посидеть в зале? — повторил трактирщик, которому ряса Пьера, видимо, внушала особенное уважение.
Но Пьер и де Герсен оба предпочли погулять на свежем воздухе. Мажестэ не отошел от них; он счел приличным побеседовать с ними, оказать внимание, которым он удостаивал лишь самых почетных клиентов.
Разговор коснулся сначала факельной процессии, назначенной на этот вечер и обещающей удаться на славу, благодаря чудесной погоде. В Лурд стеклось до пятидесяти тысяч приезжих; со всех соседних лечебных станций прибыло множество туристов. Этим наплывом объясняется давка за табльдотом. В городе, быть может, даже не хватит хлеба, как случилось в предыдущем году.
— Вы видели, какая у нас толкотня, — добавил Мажестэ, — мы сами не знаем, где примоститься. Поверьте, вам приходится подождать не по моей вине.
В это время к гостинице подошел почтальон; он положил на стол в конторе объемистую пачку газет и писем. Затем, держа в руке последнее письмо, он спросил:
— Не здесь ли остановилась госпожа Маз?
— Госпожа Маз, госпожа Маз, — в раздумье повторил Мажестэ. — Нет у нас такой жилицы.
Пьер, услышавший знакомую фамилию, приблизился и сказал:
— Я знаю одну госпожу Маз, она, вероятно, остановилась у сестер общины Непорочного Зачатия, — и кажется, зовут здесь «Синяки» сестрами.
Почтальон, поблагодарив, удалился. Губы Мажестэ сложились в ироническую усмешку.
— Синие сестры, — прошептал он, — да, Синие сестры…
Мажестэ покосился на рясу Пьера и замолчал, вероятно, опасаясь, что скажет что-нибудь лишнее. Однако, ему, видимо, хотелось продолжать, излить свое неудовольствие. Он сообразил, что этот молодой священник из Парижа, с его интеллигентной внешностью, очевидно, не принадлежит к шайке, — Мажестэ подразумевал под этим собирательным названием всех, пристроившихся к Пещере и наживающихся, пользуясь культом Богоматери. Он, наконец, отважился.
— Господин аббат, клянусь вам, я — ревностный католик. Впрочем, все здешние жители очень религиозны. Я исправно хожу в церковь, говею… Но, позвольте мне сказать, — монахиням, право, не следовало заниматься содержанием гостиницы. Нет, нет, вовсе не их дело.
Мажестэ увлекся негодованием торговца, интерес которого подрывает незаконная конкуренция. Да этим сестрам Непорочного Зачатия, этим Синим сестрам не следовало ограничиться своей истинной ролью, изготовлением даров, чисткой и мытьем тканей? А между тем, они превратили монастырь в обширную гостиницу, в которой одни женщины нанимают отдельные комнаты, едят за общим столом. Комнаты содержатся чисто, усмотрено отлично, цены умеренны, благодаря прежним изяществам, которыми пользуются монахи. Ни одна гостиница Лурда не торгует так бойко.
— Наконец, прилично ли это? Монахини торгуют супом! Заметьте, что настоятельница их — особа с расчетом, охулки на руну не положит. Когда она увидела, что торговля приносит крупные барыши, она не захотела делиться ими и решительно отделилась от отцов Пещеры, которые старались наложить на эту доходную статью свою руку. Да, господин аббат, она добралась до самого Рима, отстояла свое дело и загребает теперь всю выручку. Монахини, — подумайте только, — монахини сдают меблированные комнаты и держат табльдот!
Од всплеснул руками, задыхаясь от негодования.
— Однако, — мягко возразил Пьер, — ваш дом переполнен постояльцами, у вас не пустует ни одна кровать, ни одна тарелка, — куда же вы поместили бы путешественников, если бы они явились в большем числе?
— Ах, господин аббат, — быстро заговорил Мажестэ, — сейчас видно, что вы не знаете здешних условий. Во время национального паломничества, мы, конечно, не можем пожаловаться, каждый из нас имеет хороший заработок Но богомолье продолжается всего четыре или пять дней; а в обыкновенное время наплыв приезжих далеко не так значителен… Что касается меня, то я, слава Богу, всегда доволен. Моя гостиница пользуется известностью, сравнялась с отелем de lа Grotte, двое содержателей которого уже нажали состояние. Тем не менее, обидно смотреть, как эти Синие сестры снимают самые сливки, отнимают от нас одних из буржуазии, которые приезжают в Лурд на две или три недели, и притом в тихое время, когда приезжих маю. Это особы, хорошо воспитанные, не любящие шума; они ходят молиться к Пещере одни, проводят там целые дни и расплачиваются щедро, никогда не торгуясь.
Госпожа Мажестэ, которой Пьер и де Герсена не заметили за конторкой, где она, склонившись над счетною книгой, подводила итоги, вмешалась в разговор, сказав пронзительным голосом:
— В прошлом году у нас прожила одна надомница два месяца. Она ходила к Пещере, вращалась, снова уходила туда, ела, спала. И мы не слышали ни одного упрека, она всегда улыбалась довольной улыбкой, находила все прекрасным. Она заплатила по счету, даже не просмотрев, как не пожалеть таких клиенток!
Госпожа Мажестэ, маленькая, худощавая брюнетка, одетая в черное платье с узким отложным воротником, вышла из-за конторки; она обратилась к постояльцам.
— Если вы пожелаете приобрести какие-нибудь вещицы на память о Лурде, прошу вас, господа, оставить нас своим вниманием. У нас рядом имеется магазин, в котором вы найдете большой выбор предметов, пользующихся особенным спросом. Господа приезжие, останавливающиеся в гостинице, обыкновенно, не обращаются в другие магазины.
Мажестэ снова покачал головой, с сокрушенным видом ревностного католика, оплакивающего упадок современных нравов.
— Не в обиду будь сказано почтенным отцам, они положительно разлакомились свыше всякой меры. Вы, вероятно, обратили внимание на лавку, которую ни устроили возле Пещеры; в ней продаются образа и свечи. Лавка всегда переполнена покупателями. Священники говорят, что это сущий срам, следовало бы снова выгнать торгашей из храма. Рассказывают также, что монахи состоят пайщиками большого оптового склада, помещающегося против нас и снабжающего товаром мелких торгов Лурда. Если верить слухам, вся торговля предметами благочестия захвачена ими в свои руки, они пользуются известным процентом с миллионов статуэток и медалей, ежегодно раскупаемых в Лурде…
Он понизил голос, опасаясь, что определенно высказываемые им обвинения покажутся слишком резкими и незнакомыми, в сущности, людям, которым он доверился так неосторожно. Кроткое выражение внимательного лица Пьера успокоило его; он продолжал, желая высказаться до конца, выражать все свое озлобление против счастливых конкурентов.
— Выть может, все эти слухи несколько преувеличены. Во всяком случае, религия, несомненно, страдает от того, что преподобные отцы не брезгают барышами, точно самый жадный из нашей братии, торговцев… Согласитесь, — я, ведь, не стану требовать, чтобы они делились со мной доходами от месс, не решусь претендовать на получение процента с подносимых им подарков?.. Почему же они позволяют себе продавать товар, которым я торгую? В прошлом году они значительно повредили нашим оборотам. Нас и теперь слишком много, чуть не все население Лурда кормится от продажи реликвий; скоро это дело перестанет окупать хлеб и воду… Да, господин аббат, хотя Пресвятая Дева старается для нас, однако, по временам, дела принимают оборот далеко не утешительный!
Какой-то жилец отозвал хозяина. Мажестэ вскоре вернулся; в то же время за его женой пришла молодая девушка, уроженка Лурда, хорошенькая, невысокая и полная брюнетка с густыми волосами и круглым, веселым лицом.
— Наша племянница, Аполлина, — объяснил Мажестэ. — Она уже два года заведует нашим магазином. Аполлина — дочь бедного брата моей жены; она пасла стада в Бартрэ. Прельщенные ее миловидностью, мы решились взять девочку к себе. И мы не раскаиваемся, у нее много хороших качеств, Аполлина далась очень хорошей продавщицей.
Он не упомянул, конечно, о двусмысленных слухах, распространившихся на ее счет. Ее видели вечерам, гуляющей с молодыми людьми по берегам Гава. Но для Мажестэ она, действительно, составляла ценное приобретение: ее большие, черные, всегда улыбающиеся глаза привлекали в лавку покупателей. В прошлом году Жерар де Пейрелонг просиживал целые часы у прилавка Аполлины, — и, вероятно, увлечение планами сватовства удерживало его от вращения туда. Его место, как будто, занял аббат Дегермуаз, приводивший в магазин многих покупательниц.
— Вы говорите об Аполлине, — сказала госпожа Мажестэ, вернувшись из магазина. — Господа, вы не заметили самого главного: она поразительно похожа на Бернадетту… Посмотрите сами, — здесь, на стене висит фотографическая карточка последней: она восемнадцати лет.
Пьер и де Герсен подошли к карточке; Мажестэ воскликнул:
— Да, конечно, она вылитая Бернадетта! На портрете изображена наша Аполлина, но подурнее бледной и печальной.
Официант появился, наконец, и сообщил, что один небольшой стол освободился.
Де Герсен уже два раза наведывался в столовую, торопясь поскорее позавтракать и воспользоваться для прогулки чудной погодой. Он поспешно последовал за слугой, не слушая больше Мажестэ, заметив любезно улыбаясь, что ожидать пришлось не слишком долго.
Предназначенный для них стол помещался в глубине комнаты; им пришлось пройти через всю столовую.
Это был длинный зал, выкрашенный под дуб светлою, желтою краской, испещренною грязными пятнами. На всей обстановке отражались следы разрушительного влияния непрерывной смены голодных постояльцев. В виде роскоши, на камине красовались лишь цинковые часы, покрытые блестящей позолотой; по обеим сторонам их были поставлены жиденькие канделябры. Пять окон с тюлевыми занавесками выходили на улицу, ярко озаренную солнцем. Несмотря на опущенные шторы, в комнату проникали золотистые стрелки знойных лучей.
Посредине, за общим столом, длиною в восемь метров, теснилось около сорока человек; на столе, по-видимому, помещалось, обыкновенно, не больше тридцати приборов. Слева и справа, вдоль стен, у маленьких столов приютилось еще сорок завтракавших; трое официантов, суетившихся около столов, проходя мимо, каждый раз задевала посетителей.
Громкий шум, звуки голосов, стук ножей и посуды ошеломлял всякого, кто входил в столовую. Казалось, огромная плита дышит в лицо горячими испарениями, удушливым запахом пищи.
Пьер сначала не мог разобраться в окружавшем зрелище. Усевшись за столик, очевидно, принесенный специально для этого случая из сада и слишком тесный для двух приборов, он осмотрелся. Вид табльдота смутил его, произвел прискорбное впечатление. Завтрак длился уже с час, вторая смена приезжих разбросала приборы, скатерть испещрялась пятнами от вина и соусов. Две вазы для компота — единственное украшение сервировки, — были расставлены, как попало, нарушив симметрию. Но больше всего поражала глаз смесь различных типов, скучившихся за столом: грузные фигуры священников, тщедушные молодые девушки, толстые мамаши, краснолицые одинокие мужчины, целые семьи, представители разных поколений, одинаково жалкие и некрасивые. Все эти люди с потными лицами, жадно проглатывая пищу, теснились боком, не зная, куда девать свои руки. Среди проголодавшихся и утомленных богомольцев, торопливо спешивших наполнить желудки, чтобы после вернуться к Пещере, в центре стола выделялся полный священник, евший, не спеша, смаковавший с видом знатока каждое блюдо, не переставая чавкать челюстями.
— Сказать по правде, — воскликнул де Герсен, — здесь совсем не холодно! Я, все-таки, позавтракал с аппетитом; с тех пор, как я приехал в Лурд ем за четверых… А вы не проголодались?
— Да, да, я также не прочь подкрепиться, — ответил Пьер, с трудом подавляя отвращение.
Меню завтрака оказалось обильным: лососина, три вида, котлеты с пюре из тертого картофеля, цветная капуста, холодная говядина и торт; все эти блюда были слишком поджарены, облиты соусом, отдававшим запахом жира. В компотах красовался достаточный запас прекрасных фруктов; в особенности хороши были персики. Притом завтракающие не проявляли прихотливости, пожирали все без разбора. Очаровательная, изящная молодая девушка, с нежными глазами и шелковистой кожей, приютившаяся между старым священником и довольно грязным бородачом, с видимым удовольствием почки, плававшие в сероватой воде, служившей и соусом.
— А лососина совсем недурна! — воскликнул де Герсен. — Посолите немного, это превкусно.
Пьер принудил себя есть, сознавая необходимо подкрепиться. За небольшим столом, рядом с ним он увидел госпожу Виньерон и госпожу Шэз. Они, по-видимому, ожидали остальных членов семьи; вскоре действительно к ним присоединились господин Виньерон и сын, Гюстав, все еще бледный, тяжело опиравшийся на свой костыль.
— Садись около тети, — сказал ему отец. — Я сяду возле твоей матери.
Заметив соседей, он подошел к ним.
— Мальчик совершенно оправился. Я вытер его одеколоном, он в силах принять свою ванну в купели.
Виньерон сел за стол, с жадностью набросился на кушанья. Это не мешало ему вспоминать о только что перенесенном волнении; он не мог удержаться, чтобы не выдавать своего ужаса при мысли, что сын умрет раньше тетки. Госпожа Шэз рассказала, что, опустившись вчера на колени перед Пещерой, она почувствовала внезапное облегчение. Она радовалась, воображая, что совершенно исцелилась от болезни сердца, сообщала точные подробности. Виньерон слушал ее внимательно, с невольным беспокойством в глазах, конечно, человек добродушный, он никогда не желал никому смерти: его только возмущает несправедливость судьбы. Неужели Пресвятая Дева исцелила эту старую женщину, забыв о его столь юном сыне?..
Он приступил уже к котлетам, пожирал, торопливо работая вилкой, картофельное пюре, когда заметил вдруг, что госпожа Шэз дуется на племянника.
— Гюстав, — спросил он сына, — попросил ли ты прощения у твоей тети?
Мальчик удивленно посмотрел своими большими, светлыми глазами, озарявшими его исхудалое лицо.
— Да, ты поступил очень дурно, ты оттолкнул ее там, наверху, когда она подошла в тебе.
Госпожа Шэз ожидала молча, с достоинством. Гюстав, без аппетита доедавший мелко нарезанную котлету, не поднимал глаз с тарелки, упорно отказываясь на этот раз от навязываемого ему корыстолюбивого ухаживанья за богатой теткой.
— Полно, Гюстав, будь умником, ты знаешь, как добра к тебе тетя и что она хочет сделать для тебя.
Нет, нет! Он не поддастся. Он ненавидел в эту минуту сидящую рядом женщину, медлящую умереть, лишающую его любви родителей: видя их ухаживающими за ним, он затрудняется решить, хотят ли они спасти сына, или связанное с его жизнью наследство!
Госпожа Виньерон поддержала мужа.
— Право, Гюстав, ты меня очень огорчаешь, повинись перед тетей, если не хочешь, чтобы она окончательно рассердилась.
Гюстав уступил. К чему бороться? Не лучше, в самом деле, чтобы теткины деньги достались родителям? Он успеет умереть, а теперь надо заботиться об интересах семьи. Мальчик знал, понимал все, даже когда не говорили; болезнь поразила его слух — он слышал даже тайный смысл мыслей.
— Простите меня, тетя, я обидел вас недавно.
Из его глаз выкатились две крупных слезы. На устах промелькнула скорбная усмешка, — уже взрослого, чувствительного человека, много пожившего и разочарованного. Госпожа Шэз поспешила поцеловать его, уверяя, что она не сердится. Тогда радостное настроение Виньеронов проявилось с полною откровенностью.
— Почки неважные, — сказал де Герсен Пьеру, — зато цветная капуста хоть куда.
В столовой по-прежнему раздавалось громкое чавканье. Никогда Пьеру не случалось видеть такой прожорливости, столько склоненных над тарелками голодных лиц; в комнате было душно, точно в натопленной прачечной. Испарения от блюд сгустились, превратившись точно в пар. Чтобы расслышать друг друга, приходилось кричать; все завтракающие разговаривали во весь голос, запыхавшиеся официанты немилосердно стучали посудой. Звуки от перетирающих пищу челюстей сливались в шум мельничного жернова.
Молодого священника возмущала пестрота этого табльдота, — мужчины, женщины, девушки, священники смешались, как попало, утоляли свой голод, точно спущенная с привязи свора, хватающая куски на лету. Вокруг стола кочевали передаваемые с рук на руки, постоянно сызнова наполняемые корзины с хлебом. Холодные жаркие, остатки вчерашнего обеда, баранина, ветчина, залитые светлым гарниром, подверглись жадному опустошению. Многие уже пересытились, — однако, эти жаркие вновь возбуждали аппетит. Хотелось отведать всего. Священник-гастроном, сидевший у средины стола, все еще не мог расстаться с фруктами; он ел уже третий огромный персик, медленно очищая кожу и проглатывая долями, с видом сердечного сокрушения.
Постояльцы заволновались: в столовую вошел слуга с почтою, которую только что кончила разбирать госпожа Мажестэ.
— Письмо ко мне! — воскликнул господин Виньерон. Это удивительно, я никому не оставил своего адреса.
Затем он спохватился.
— Ах, да, это, должно быть, от Соважо, замещающего меня в министерстве финансов.
Когда он распечатал письмо и стал читать, руки его задрожали; у него вырвалось громкое восклицание:
— Начальник умер!
Госпожа Виньерон, потрясенная этим известием, также не могла удержать своего языка.
— В таком случае тебя произведут!
Наконец-то, осуществилась их давнишняя, заветная мечта: они ждали смерти начальника бюро, чтобы Виньерон, числившийся помощником начальника десять дет, добился высшей цели своих стремлений, своего маршальского жезла! Он так обрадовался и выболтал все.
— Пресвятая Дева положительно благоволит мне… Не далее, как сегодня утром я просил, чтобы меня повысили по службе, — и, вот, желание мое исполнилось!
Он сейчас же сообразил, что не следовало торжествовать так явно, встретив взоры госпожи Шэз, сводившей глаз с его лица, и увидев, что он улыбнулся. Впрочем, каждый из его семьи обделывает свои делишки, просит у Пресвятой милостей, которые нужны ему лично. Он добавил добродушным тоном:
— Я хотел сказать, что Пресвятая Дева всех нас, что она удовлетворит все наши желания. Бедный начальник, я жалею его от всей души: послать визитную карточку его вдове.
Несмотря на все усилия, он не мог сдержать своей радости, не сомневался теперь, что осуществятся самые сокровенные его мечты, в которых сознавался даже самому себе. Торт с абрикосом был встречен ликованием, даже Гюставу удалось отведать его.
— Не странно ли, — заметил Пьеру де Герсен, сказавший подать себе чашку кофе, — не странно, здесь совсем незаметно больных? У всех людей, по-видимому, прекраснейший аппетит.
Однако, всмотревшись в завтракавших, он обнаружил, — кроме Гюстава, который питался крохами, точно цыпленок, — больного, страдающего зобом, сидящего за табльдотом, между двумя женщинами, одна из которых, очевидно, поражена раком. Не далее сидит молодая девушка; бледность обличает чахотку. За ней помещается идиотка, осажденная двумя родственницами. У ней светлые глава в мертвенное лицо; она ложкой подносит ко рту пищу, пуская слюни на салфетку. Быть может, среди этих людей, жадно утоляющих свой голод, затерялись и другие больные, подбодрившиеся от путешествия, едящие с аппетитом, который уже давно не посещал их. Абрикосовый торт, сыр, фрукты, — все поглощалось этою прожорливой толпой, на скатерти оставались лишь еще больше расплывшиеся пятна от соуса и вина.
Время приближалось к полудню.
— Мы, конечно, сейчас же вернемся к Пещере, не так ли? — сказал Виньерон.
Вокруг только и слышались, что эти возгласы: «В Пещеру, в Пещеру!» Плотно набитые рты спешили пережевать пищу, чтобы поскорее вернуться к молитвам и псалмам.
— После полудня мы с вами свободны, — предложил де Герсен, — не хотите ли несколько осмотреть город? А я поищу экипаж для экскурсии, так как моя дочь хочет, чтобы я прокатился.
Пьер, задыхавшийся в столовой, поспешил уйти из нее. В сенях он вздохнул облегченной грудью. Здесь толпились другие постояльцы, стоявшие в холле, ожидая очереди; проголодавшиеся клиенты жадно набрасывались на каждый освободившийся столик, на каждое место за табльдотом. Еще с час, по крайней мере, продлится осада столовой, поглощение обильного меню, под шум работающих челюстей, среди усиливающейся духоты и жирных испарении.
— Извините, мне нужно подняться в свою комнату, — сказал Пьер, — я забыл платок.
Наверху, среди безмолвия опустевших коридоров и лестницы, он услышал, подходя к своей комнате, легкий шум. В соседней комнате прозвучал тихий смех, вызванный, вероятно, слишком громким стуком вилки. Затем священнику почудился шорох поцелуя, прикосновение губ, приложенных к губам, чтобы заглушить слова… Одинокий сосед также занялся завтраком.
II
[править]Выйдя на улицу, Пьер и де Герсен пошли, денно подвигаясь среди густой, все прибывающей по-праздничному разряженной толпы. Небесная синева казалась блестящей, город точно пламенел в солнечных лучей. В воздухе носилось, правда, веселье, веяло разгулом крупных ярмарок, на которых под открытым небом развертывается жизнь целого народа. Спустившись по тротуару, они принуждены были остановиться у площадки Merlasse, где происходила давка, скучились лошади и экипажи.
— Нам не к спеху, — сказал де Герсен, — думаю подняться к площади de Marcadal, что в старом городе. Служанка сказала мне в гости, что там живет парикмахер, брат которого дает напрокат экипажи по сходной цене. Вас не затруднит пройти через эту площадь?
— Меня! — воскликнул Пьер, — нисколько! Я следую за вами, куда вам угодно.
— Отлично, — я, кстати, воспользуюсь случаем побриться.
Они приблизились к площади du Rosaire, простирающейся до Гава, снова хотели остановиться, встретив госпожу Дезаньо и Раймонду, весело разговаривавших с Жераром де Пейрелонг. Обе дамы были в светлых легких платьях; шелковые зонтики их блестели на солнце. Они сделались ярким, веселым пятном, вели светскую болтовню, оглашая воздух звонким, молодым смехом.
— Нет, нет! — повторяла госпожа Дезаньо. — Мы, конечно, не пойдем осматривать вашу столовую теперь, когда все ваши товарищи завтракают.
Жерар любезно настаивал, с особенной предупредительностью обращаясь к Раймонде, несколько чересчур полное лицо которой озарялось в этот день обаянием цветущего здоровья.
— Уверяю вас, это очень интересно, вас примут с восторгом… Mademoiselle, вы можете положиться на меня; притом же мы, наверно, застанем там моего двоюродного брата Берто, который с наслаждением ознакомит вас с нашим хозяйством.
Раймонда улыбалась, выражая согласие своими блестящими глазами. В это время Пьер и де Герсен приблизились, чтобы поздороваться с дамами. Их сейчас же посвятили в план задуманной экскурсии. Члены общества Hospitality de Notre-Dame de Saint, санитары, братья милосердия, состоящие при Пещере, в купелях и больницах, учредили табльдот, чтобы приобретать хорошую пищу сообща, за дешевую цену; многие из них обладали ограниченными средствами, так как в братья милосердия поступали представители всех классов общества; поэтому постарались устроить для них три раза в день общий стол за скромную плату всего в три франка. Пищи всегда оставалось для раздачи бедным. Но организаторы принуждены были сами заведовать кухней, покупать провизию, нанимать повара, слуг, не брезгали даже уборкой помещения.
— Это, должно быть, очень интересно! — воскликнул де Герсен. — Мы с удовольствием пошли бы посмотреть, если не обременим вас!
Тогда согласилась и маленькая госпожа Дезаньо.
— Если мы пойдем всей компанией, я дую с удовольствием! Я опасалась, что это неприлично.
Все присоединились к ее звонкому смеху, и она пошла под руку с де Герсеном; Пьер с левой стороны. Он чувствовал живейшую симпатию к этой веселой молодой женщине, полно и столь очаровательной с ее вьющимися, пуп волосами и молочно-белым цветом лица.
За ними Раймонда шла под руку. Она разговаривала с ним спокойным тоном, рассудительная девушка, скрывающая много разума под беззаботно-молодой внешностью и о котором она столько мечтала, теперь перед нею: она давала себе слово не выпустить из своих рук. Она опьяняла молодого человека свежестью своего здорового, молодого тела, вместе с тем, своим умением хозяйничать, сбережения в мелочах. Она заставляла Жерара объяснять, как содержится общая кухня, и доказывать ему, что они могли еще сократить свой расход.
— Вы, вероятно, страшно утомлены? — спросил де Герсен у госпожи Дезаньо.
Она воскликнула с чистосердечным негодованием.
— Вовсе нет! Вообразите, вчера б я в полуночи свалилась от усталости и заснула крепчайшим сном. И эти дамы были настолько жестоки, что не разбудили меня.
Все снова засмеялись. Но госпожа Дезаньо продолжала жаловаться.
— Таким образом, я проспала до восьми, точно сурок. А я еще уверяла, клялась, не сомкну глаз в течение всей ночи!
Наконец, и она, заразившись общей веселостью, громко расхохоталась.
— Нечего сказать, хорошая я сиделка!.. Бедной госпоже Жонкьер пришлось дежурить до утра. И напрасно старалась я соблазнить ее, увлекая теперь вместе с нами.
Раймонда, слышавшая ее слова, воскликнула.
— Бедная мама, — она едва стояла на ногах! Я заставила ее прилечь, поклялась ей, что она может спать спокойно, — все обойдется благополучно.
Раймонда посмотрела на Жерара светлыми, смеющимися глазами. Ему показалось даже, что она едва ощутительно пожала ему руку своею свежею, пухлой руной, точно давая понять, что она радуется свиданию, возможности, с глазу на глаз обделать их маленькие делишки. Эта близость привела его в восторг; он пояснил, что в этот день не завтракает вместе с товарищами, потому что одно уезжавшее знакомое семейство пригласило его к десяти часам утра в станционный буфет. Он освободился после отхода поезда в половине двенадцатого.
— Ишь, весельчаки! — воскликнул он. — Слышите, как они шумят?
Из купы деревьев, в зелени которых приютилось старое здание столовой, доносились звонкие, молодые голоса. Жерар провел спутников через обширную, хорошо устроенную кухню с большой плитой, широким столом и огромными чугунками. Повар, добродушный, веселый толстяк, также принадлежал и паломничеству; на его белом костюме выделялся красный крест.
Затем, Жерар раскрыл дверь и ввел посетителей в общий зал.
Это была длинная комната, в которой стояло два простых сосновых столов. Кроме еще одного стола для десерта и скромных стульев с соломенными сиденьями, в столовой не было больше никакой мебели. Стены, окрашенные известкой, блестящий красный пол, все отличалось чрезвычайной опрятностью, намеренной скромностью монастырской трапезной больше всего, всякого входящего в столовую и господствовавшее в ней веселье; около ста человек различных возрастов сидели за стол аппетитом, истребляя кушанья, смеялись, рукоплескали. Между представителями всевозможных конфессий и званий, богатыми и бедными, съехавшихся отовсюду, из разных провинций, водворилось братство.
Многие не были знакомы, друг с другом где угодно сталкивались в течение трех дней, по-братски разъезжались и исчезали на все время года. Ежегодная встреча за делом среди тяжелого труда и, вместе с тем, без веселья радовали их, точно юношей, предпринимали сообща экскурсию для развлечения и принесения им пользы. Даже простота пищи, сознание, устроились без чужой помощи, едят то, что купили и приказали сварить, способствовали радостному настроению.
— Как видите, — сказал Жерар, — мы печальны, хотя занимаемся трудным делом. Hospitality насчитывает больше трехсот членов, здесь помещается одновременно лишь сто человек. Пришлось организовать две смены не прерывать занятий у Пещеры и в больнице.
При виде группы посетителей, остановив на пороге, общая веселость как будто удвоилась, начальник носильщиков, сидевший на конце столов, любезно поднялся с места, чтобы приветствовать дам.
— Здесь у вас пахнет очень аппетитно, — легкомысленно воскликнула госпожа Дезаньо, — вы не пригласите нас на завтра отведать кухни?
— К сожалению, дамы к нам не допускаются! — смеясь, ответил Берто. — Но если ваши спутники не откажутся пожаловать к нам завтра, они сделают нам большое удовольствие.
Берто тотчас же замети, что между Жераром и Раймондой установились дружеские отношения; это очень обрадовало его, он горячо желал, чтобы его двоюродный брат женился на дочери госпожи де Жонкьер.
— Не маркиз ли Салмон-Рокбэр, — спросила Раймонда, — сидит там, между двумя молодыми людьми, похожими на сидельцев из лавки?
— Вы правы, — ответил Берто, — это сыновья одного мелкого бумажного торговца из Тарба… А между ними, действительно, сидит маркиз, ваш сосед из улицы de Lille, владелец роскошного отеля, один из самых богатых и родовитых людей во Франции. Посмотрите, с каким удовольствием ест он наше рагу из баранины!
Берто не преувеличивал. Маркиз при всех своих шифонах, по-видимому, был совершенно счастлив, питаясь за три франка в день, демократически находясь в обществе мелких буржуа и даже рабочих, которые не решились бы даже поклониться, ему на лице. Соприкасаясь с этими случайными товарищами по благотворению, он как будто довершал жертву, приносимую ближним и обществу. Маркиз в это утро не мог не проголодаться: он погрузил в купель больше шестидесяти больных, страдающих ужаснейшими недугами, поражающими слабое человечество. Вокруг него, за общей трапезой, осуществилась евангельская мечта о братстве; но, несмотря на веселость и довольство, господствовавшие здесь, та прекрасная мечта могла превратиться в действительность только потому, что ей суждено продлиться трое суток.
Де Герсен, несмотря на то, что недавно позавтракал, захотел отведать рагу из баранины; нашел кушанье превосходным. Пьер заметил тем временем барона Сюпра, директора благотворительного общества Hospitality, который прохаживался с озабоченным видом, точно считая своей обязанностью присматривать за всем, не исключая пищи персонала. Молодой священник вспомнил, как горячо умоляла Мария, чтобы он выхлопотал ей разрешение провести ночь перед Пещерой; он сообразил, что барон мог бы своею властью получить требуемое позволение.
— Мы, действительно, допускаем иногда уклонения от правил, — ответил барон, сделавшись серьезным, — но это каждый раз проходит с таким риском. Вы ручаетесь, надеюсь, молодая девушка не больна чахоткой?.. Ну, если говорите, что она так горячо добивается этой милости, я замолвлю за нее словечко отцу Фуркаду, я предупрежу госпожу де Жонкьер, чтобы она разрешила вам отвезти больную.
Барон был, в сущности, очень добрым человеком, несмотря на преувеличенно важный вид, на нем тяготеет чрезвычайная ответственность, без его содействия все остановится. Он в очередь, задержал посетителей, сообщил им обстоятельные подробности организации общества Hospitality. Совет правления собирается на заседание ежедневно два раза; при обсуждении дел присутствуют все начальники службы, монахи и некоторые. Для паломников устраиваются общие следствия; к причастию допускают их как можно чаще. Приходится выполнять сложные распоряжения управлять постоянным, суетливым перемещением служащих, твердой рукой поддерживать порядок делаю мирка. Барон говорил, как генерал, но одерживающий великую победу над духом века; и отослал Берто доканчивать завтрак, пожелал временно проводить посетительниц до усыпанного, обсаженного тенистыми деревьями двора.
— Это очень интересно, очень интересно! — повторяла госпожа Дезаньо. — Мы чрезвычайно признательны вам за вашу любезность.
— Помилуйте, помилуйте, это я очарован, что имею удовольствие познакомить вас с моим мирком. — Жерар не отходил от Раймонды, де Герсен и Пьер переглянулись, соображая, не пора ли, наконец, пойти на площадь du Marcadal. Госпожа Дезаньо вспомнила вовремя, что одна из подруг просила выслать ей воды из Лурда.
Госпожа Дезаньо спросила у Жерара, куда следует обратиться для этой цели.
— Не желаете ли, чтобы я и далее послужил проводником? Если эти господа согласны последовать за нами, я покажу, вам склад, где наполняют водой бутылки, которые затем, закупоривая, заделываются в ящики и высылаются. Это интересно.
Де Герсен поспешили согласиться. Все пятеро отправились в путь, — госпожа Дезаньо между архитектором и священником, Раймонда и Жерар позади, несмотря на зной, толпа прибывала; на площади народ сновал и теснился с неопределенно опытным видом, точно в дни общественных селений.
Склад помещался неподалеку, слева под одной арок. Он состоял из трех больших комнат. В первой разливали воду в бутылки, делая это самым обыкновенным образом. Работник возил на тачке небольшую цинковую, окрашенную в зеленый цвет, бочку, наполненную водой у Пещеры. Затем из крана наполняли одну за другой бледно-зеленые бутылки. Рабочий зачастую не обращал внимания на струю, лившуюся сплошь и через край бутылки. На земле образовалась бы лужа. На бутылках не наклеивали этикетов; на головке из свинца, покрывавшей пробку, вытеснена надпись, указывавшая на происхождение из Лурда; головку заливали жидкими белилами; вероятно, для прочности укупорки. Две остальные комнаты служили для заделывания бутылок, здесь была целая мастерская со станками, грудами стружек. В мастерской было больше всего ящиков для одной или двух бутылок. Ящики делались красиво, бутылки покоились на ложе из мелких обрезков. Склад напоминает такие же учреждения для пересылки цветов, засахаренных фруктов, в Грассе.
Жерар пояснил спокойным и самодовольным тоном.
— Как видите, вода, в самом деде, набирается из Пещеры; очевидно, неуместные насмешки этой водой лишены всякого смысла. Тут нет никаких хитростей, все производится совершенно открыто… Позвольте, кроме того, заметьте, монахов столь же несправедливо обвиняют, будто они продают воду. Наполненную водой бутыль продают здесь на месте, за двадцать сантимов за стоимость одной бутылки. Когда бутылки выливают, к этой цене, конечно, следует присоединить расходы по упаковке и пересылке: она обойдется в один франк и семьдесят сантимов… Притом всякому разрешается бесплатно наполнять водой кувшины и, вообще, всевозможные сосуды, принесенными паломниками.
Пьер подумал, что монахи извлекают из воды сравнительную пользу: они наживаются на производстве ящиков и на бутылках, которые обретаемые тысячами, несомненно, обходятся меньше, чем в двадцать сантимов за штуку.
Раймонда и госпожа Дезаньо, так же, как и де Герсен, одаренные живым воображениям, сильно разочаровались при виде небольшой зеленой бочки, свинцовых головок, залитых белилами, груды стружек около станков. Они, вероятно, воображали, что, при наполнении бутылок чудотворной водой, соблюдаются известные торжественные обрядности, представляли себе священников в облачениях, воздымающих руки к небесам, под нежные звуки детских голосов, поющих псалмы.
Пьер, присматриваясь к грубой разливке и упаковке, невольно подумал о могучей силе веры. Когда одна из этих бутылок прибывает в отдаленную местность, когда ей приносят в комнату больного, который, упав на колени, молитвенно взирает на нее, прикасается устами и пьет, доходя до экстаза, исцеляющего болезнь, человек отрешается от действительности, погружается всем существом в пучину всевластной иллюзии.
— Не хотите ли, — воскликнул Жерар, когда они выходили из склада, — осмотреть свечной магазин, прежде чем зайти в управление? Он помещается в двух шагах отсюда.
Жерар, не слушая ответа, повел спутников на другую сторону площади du Rosaire; в сущности, ему хотелось занять одну Раймонду. Свечной магазин оказался еще более прозаическим, чем упаковочная мастерская. Он помещался под одной из арок справа, в глубоком погребе, разделенном досками на обширные ящики. В последних был нагроможден огромный запас свечей, рассортированных по величине. Здесь накапливался избыток свечей, подносимых богомольцами Пещере; свечей дарили так много, что приходилось ежедневно по несколько раз отвозить тачки, в которые паломники скидывали их около решетки, и выгружать в ящики из магазина. В сущности, следовало сжигать пред ликом Пресвятой Девы каждую свечу, пожертвованную паломниками. Но этих подношений было слишком много, — двести свечей всевозможной толщины горели днем и ночью в Пещере, огромный запас не убывал, а все увеличивался. Носились слухи, что монахи оказались вынужденными продавать воск. Некоторые из приверженцев Пещеры сами заявляли не от гордости, что одного дохода от свечей хватало, чтобы покрыть все затраты.
Нагромождение свечей поразило Раймонду и Дезаньо. Сколько свечей! Какое множество свечей! Большие, стоящие от десяти су до одного франка в особенности выделялось своими грудами. Де Герсен пытался добиться точных цифр, запутался в мечтательных статистических выкладках. Пьер безмолвно смотрел на массу воска, которому предназначено сгореть ярком блеске солнца во славу Божию; хотя он был чрезмерно положительным и понимал наслаждение, доставляемое роскошью, сладостными иллюзиями, необходимыми человеку не менее, чем хлеб, — один он не мог не подумать о благодеяниях, которые можно было бы содеять на деньги, расходуемые воск, сжигаемый бесполезно.
— Так где же можно дать заказ на бутыль освященной воды? — спросила госпожа Дезаньо.
— Мы зайдем в контору, — ответил Жерар. — Это потребует не больше пяти минут.
Им пришлось вернуться к площади du Rosai подняться по лестнице. Контора помещается наверху, слева, у начала du Calvaire. Здание ее имеет жалкий вид, — это и сколоченный из досок старый сарай. На нем висит деревянная вывеска с надписью: «Здесь принимаются пожертвования, тазы, заявления к начальникам братств. Высылка воды из Лурда. Прием подписки на издание „Annales de Notre-Dame de Lourdes“». Сколько миллионов пришло уже через эту жалкую контору, построенную, вероятно, еще в период наивного увлечения, когда только закладывался фундамент соседнего собора.
Все вошли, любопытствуя, как устроено внутри по учреждение. Но они увидели перед собой лишь окошечко кассы. Дезаньо пришлось нагнуться, чтобы дать адрес своей знакомой. Когда она внесла франк и семьдесят сантимов, ей протянули узкую квитанцию, клочок бумаги, вроде выдаваемых багажным приемщиком на железнодорожных станциях.
Выйдя из конторы, Жерар указал на обширное здание, находившееся в двухстах или трехстах метрах:
— Посмотрите, это дом отцов Пещеры.
— Но они совсем не показываются, — заметил Пьер.
Молодой человек, несколько растерявшись, ответ не сразу.
— Их, действительно, нигде не видно, потому что они предоставляют Пещеру и остальные учреждения отцам Успения на все время национального паломничества.
Пьер внимательно осмотрел здание, похожее на крепость. Окна были закрыты ставнями: дом казался необитаемым. Однако отсюда всходили все распоряжения, отсюда же стекались итоги всей деятельности. Молодому священнику почудилось, что огромные грабли безвольно охватили всю долину, сметая нахлынувших богомольцев, сгребая к монахам золото, обагренное кровью народных масс.
Жерар добавил, понизив голос:
— Поглядите!
Возле них, в самом деле, прошел монах хранивший неуклюжесть крестьянина, коренастый с большой головой, отесанной точно топором. В мутных глазах не было никакого выражения, лицо сохранило землянистый колорит, как бы серовато-бурый цвет почвы. Монсеньор, бывший епископ сделал дальновидный выпад, доверив организацию культа и заведывание Пещерой миссионерами из Гарезона, настойчивым происходящим, большею частью, из горцев, привязанных к земле и жаждущих обладания.
Пятеро спутников медленно вернулись на площадь du la Merlasse и пошли по широкому бульвару, ведущему в avenue de la Grotte.
Было уже больше часа, но по всему городу все еще продолжался завтрак; много тысяч паломников и туристов не успели подкрепиться у столов. Пьер, смотревший недавно, с каким аппетитом теснятся в своей столовой сестры милосердия, снова видел перед собой столы, и повсюду едят, едят без конца. Но здесь, на крытом воздухе, по обеим сторонам широкой дороги, толпился простой народ, осаждавший столы, поставленные на панелях; дощатые столы вдоль двух сторон были покрыты узким навесом из парусины. На них торговали бульоном, по два су за чашку. Хлебцы, лежавшие в высоких зонах, также стоили по два су. На жердях, прилаживавших навесы, висели связки сосисок, колбасы. Некоторые из торговцев тут же продавали картофель, варили говядину, обильно приправляя луком. Едкий дым, резкий запах кушаний распространялся по озаренному солнцем простору, смешиваясь с пылью, вздымаемой непрерывно снующими пешеходами. В каждой закусочной голодные богомольцы ожидали очереди, торопливо сменяясь на скамьях, у узкой доски, покрытой клеенкой и заменявшей стол, хотя на ней в ширину с трудом помещались рядом две миски с супом. Все ели спеша, пожирали пищу с алчностью аппетита, возбужденного душевным потрясением. Животное предъявляло свои нрава, упитывалось всласть, наверстывая время, потраченное на истощающие тело бесконечные молитвы, возмещая грезы легенд неотъемлемою действительностью. Под прозрачным, голубых небом господствовало праздничное одушевление; народ объедался, — точно на ярморочном гульбище, наслаждаясь радостным сознанием жизни, — не смотря на ужасные болезни и чрезмерную редкость чудесных исцелений.
Они едят, они веселятся, — чего же больше! — сказал Жерар, угадавший, на какие размышления наводит это зрелище его спутников.
— Да, это вполне естественно, — прошептал Пьер, — бедные люди.
Его глубоко тронул этот бессознательный протест природы. Но, когда они спустились по бульвару к дороге в Пещеру, молодого священника возмутила назойливость продавщиц свечей и букетов; бродячие толпы торговок захватывали прохожих приступом. Это были, большею частью, молодые женщины, с обнаженными волосами или с головой, повязанной платком; наглость их превосходила всякое описание. Старухи держались нисколько не скромнее. Все они, держа дачку свечей под мышкой, размахивали другою, всовывая свой товар в самые руки прохожих. «Monsieur madame, купите у меня свечу, это принесет вам счастье». Одного господина окружили три самых молодых торговки и тормошили его так, что он едва не оставил в их руках фалда своего сюртука. Далее повторялось то же самое с букетами, грубо перевязанными бечевкой, похожими на кочан капусты.
— Букет, madame, букет для Пресвятой Девы.
Если даме удалось отделаться от назойливых торговок, сзади раздавались глухие ругательства, стыдное торгашество преследовало паломников до Пещеры. Оно водворилось не только в лавках, толпившихся одна возле другой, превращая каждую в базарный ряд, — торгашество заполонило мостик, преграждало путь, развозило в ручных тележках четки, медали, статуэтки, религиозные изображения. Всюду покупали почти так же много, как если увезти какое-нибудь воспоминание об этом базаре богомолья.
Среди алчности торговцев, толкотня, разносчиц и продавщиц, веселой нотой выделялись звонкие голоса мальчишек, выкрикивавших в толпе номера «Journal lа Grotte». В ушах так и звенели их признательные возгласы: «Le Journal de la Grotte! Номер, вышел сегодня утром! по два су, le Journal de la Grotte!».
Среди волнующейся толпы, приливов и отливов живого человеческого потока, Раймонда и Жерар отстали от госпожи Дезаньо и ее кавалеров. Они стали перешептываться, улыбаясь друг другу, чувствуя среди сутолоки точно наедине.
Госпожа Дезаньо остановилась, наконец, и позвала их!
— Ступайте же скорее! Не то мы совсем потеряем вас из вида!
Когда они подходили, Пьер услышал, что Раймонда сказала Жерару:
— Мама так занята! Поговорите с ней до нашего отъезда.
Жерар ответил:
— Я так и сделаю. Вы доставили мне большое счастье, mademoiselle.
Во время интересной прогулки среди достопримечательностей Лурда, завязалась, и сладилось сватовство. Раймонда победила; Жерар, наконец, принял решение, ведя под руку эту веселую и, по-видимому, столь рассудительную девушку.
Де Герсен, взглянув вверх, воскликнул:
— Посмотрите, там, наверху, на балконе, кажется, сидят богачи, ехавшие вместе с нами, — помните, та молодая дама, которую сопровождают муж и сестра?..
Он говорил о семействе Дьелафф. Действительно, они вышли на балкон помещения, которое наняли в доме, выходившем овнами на лужайки da Bosaire. Они занижали первый этаж, отделанный со всем комфортом, какой возможен в Лурде; при них состоял целый штат прислуги, заблаговременно высланный ив Парижа. Пользуясь ясной погодой, больную, лежавшую в большом кресле, выкатили на балкон. На ней был надет кружевной пеньюар. Муж в сюртуке щегольского покроя, стоял по правую сторону; сестра в светло-желтом роскошном платье, сидела слева. Она изредка наклонялась, заговаривала с больной, но та ничего не отвечала ей.
— Я немного слышала о госпоже Жуссер, этой молодой даме в светло-желтом костюме, — сказала госпожа Дезаньо. — Она замужем за одним дипломатом, который изменяет ей, несмотря на ее поразительную красоту. В прошлом году много говорили о любви, которую внушил ей один молодой полковник, пользующийся известностью в парижском высшем обществе. Но в католических салонах уверяют, что госпожа Жуссер преодолела свое чувство, благодаря религиозности.
Все остановились, стали смотреть на балкон.
— Подумать только! — продолжала г-жа Дезаньо. — Ведь больная была как две капли воды похожа на свою сестру, находили, что она даже лучше, лицо у нее всегда было доброе и веселое… А теперь посмотрите, какая она при свете солнца! Настоящая покойница, это свинцовое, бескостное тело нельзя даже тронуть с места. Ах, несчастная!
Раймонда рассказала, что г-жа Дьелафе, которая и трех лет не пробыла замужем, привезла в дар лурдской богоматери все драгоценности, полученные ею в подарок к свадьбе, а Жерар добавил, что драгоценности уже переданы в казначейство Базилики, — он слышал об этом утром; кроме того, г-жа Дьелафе пожертвовала золотую лампаду, осыпанную драгоценными камнями, и крупную денежную сумму в пользу бедных. Но святую деву это, по-видимому, не тронуло, так как состояние больной даже ухудшилось.
Пьер не спускал глаз с жалкого создания, утопавшего в роскоши, с молодой калеки, лежавшей в кресле на балконе, под которым шумела радостная толпа, веселившаяся в тот чудесный летний день на улицах Лурда. Около нее были нежно оберегавшие ее родные — сестра, покинувшая ради нее общество, где она блистала, и муж, бросивший миллионные дела в банке, — но их безупречная выдержка лишь подчеркивала скорбную картину, которую представляла собой эта группа, возвышавшаяся над всеми на балконе, откуда открывался вид на прелестную долину. При всем своем богатстве они были бесконечно несчастны и одиноки.
Компания, остановившаяся посреди улицы, рисковала каждую минуту попасть под колеса; со всех больших дорог к Лурду неслись коляски, особенно много было ландо, запряженных четверкой лошадей, весело позванивавших бубенчиками. На богомолье съезжалась туристы, с купаний в По, Бареусе, Котерэ, привлеченные любопытным зрелищем и радовавшиеся прекрасной погоде, благоприятствующей быстрой езде по горам. Они приезжали всего на несколько часов, в дачных костюмах, бежали к Пещере и собору, затем, шутя и звонко смеясь, усаживались в свои экипажи и уезжали назад, довольные удачной экскурсией. Целые семейства, одетые в светлые ткани, группы молодых женщин, с яркими зонтиками, смешивались с серою, неопределенною массой паломников, довершая превращение богомолья в праздник на ярмарке, которую удостоило своим посещением желающее повеселиться, так называемое хорошее общество.
Госпожа Дезаньо вдруг воскликнула:
— Господи, да неужели это ты, Берта?
Она расцеловалась с высокою, очаровательною брюнеткой, подъехавшею в коляске с тремя другими молодыми, весело смеявшимися, оживленными дамами. Послышались восторженные восклицания, радостные возгласы, свидетельствовавшие об удовольствии, доставленном неожиданной встречей.
— Ты знаешь, ma chere, мы живем в Котерэ. И вот, мы надумали последовать общему примеру, — предпринять вчетвером экскурсию в Лурд. Твой муж приехал сюда вместе с тобою?
Госпожа Дезаньо поспешила разуверять подругу.
— Нет, нет, ведь я говорила тебе, что он едет в Трувилль! Я присоединюсь к нему в четверг.
— Да, это правда, — спохватилась высокая брюнетка, по-видимому, также не отличавшаяся особенною положительностью. — Я и забыла, что ты сопровождаешь паломничество… Скажи-ка…
Она понизила голос, взглянув на Раймонду, которая стояла поблизости и улыбалась.
— Скажи-ка, ты не забыла попросить у Девы ребенка, который все медлит своим появлением?..
Госпожа Дезаньо слегка покраснела и торопливо прошептала ей на ухо:
— Конечно, вот уже два года, как я об этом — и, уверяю тебя, мне очень досадно, мои надежды не оправдываются… Но, на этот раз мне кажется, я не ошибусь. О, не смейся, пожалуйста, я положительно что-то почувствовала сегодня, когда я молилась в Пещере.
Однако она и сама не могла удержаться, дамы громко болтали, хохотали, точно госпожа Дезаньо тотчас же предложила им свои, обещая свести их всюду и показать все меньше, чем в два часа.
— Пойдемте вместе, Раймонда. Ваша матушка будет беспокоиться.
Пьер и де Герсен откланялись. Жерар простился, нежно пожав руку молодой деву посмотрев ей в глаза, как бы окончательно си свое предложение. Затем дамы удалились по направлению к Пещере; все шесть женщин дышали радостным чувством, пленяли взор очарования своей цветущей молодости.
Когда Жерар также свернул в сторону, де Герсен сказал Пьеру:
— А, ведь, мне все-таки надо зайти к парикмахеру на площадь du Marcadal… Вы не хотите сопутствовать мне?
— Конечно, я пойду с вами, куда вам. Располагайте мною, Мария теперь не нуждается в вас.
Они направились к новому мосту по аллеям, окаймляющим широкие лужайки площади du Rosaire… Здесь они встретили аббата Дегермуаза, сопровождавшего двух молодых дам, приехавших утром из Тарба Он шел посредине и с любезным видом светского аббата показывал, пояснял своим спутницам Лурд, скрывая от них неприглядную сторону медали, — нищих, больных, потрясающий и отвратительный вид человеческих страданий, как будто исчезнувших при ярком сиянии солнечного дня.
При первых же словах де Герсена, заговорившего о найме экипажа для поездки в Гаварни, аббат, по-видимому, испугался, не придется ли ему расстаться со своими хорошенькими туристками.
— Распорядитесь, пожалуйста, как найдете лучшим, — торопливо заговорил он. И вы совершенно правы, желая нанять экипаж подешевле, — тем более, что со мной хотят поехать двое священников, не располагающих большими средствами! Мы отправимся вчетвером… Сообщите мне только сегодня вечером, в котором часу мы поедем.
Дегермуаз вернулся к своим дамам и повел их к Пещере по тенистой аллее, прилегающей к Таву, — по прохладной, уединенной аллее, как бы предназначенной для свиданий влюбленных.
Пьер во время этого разговора держался в стороне; чувствуя усталость, он прислонился к перилам нового моста. И в первый раз ему бросилось в глаза множество священнических ряс, мелькавших в толпе. Он стал всматриваться, потерял счет священникам, проходившим через мост. Тут были налицо всевозможные разновидности католического духовенства: аббаты, приехавшие с паломничеством, выделялись своею самоуверенностью и чистотой сутан; бедные, деревенские кюре, робкие, плохо одетые, истощившие свои сбережения ради поездки, проходили же по улицам с растерянным видом; наконец, много священников, нахлынувших неведомо откуда, взялись, пользуясь полною свободой, быть может, не служат мессы по утрам. Эта свобода, вероятно, больше всего прельщала их; большинство священников и аббат Дегермуаз, приезжали в Лурд точно никуда, радуясь возможности пожить среди толпы обычною мирскою жизнью. Все виды духовенства имели здесь своих представителей, от надушенного викария до старого кюре в грязной сутане и тяжелых башмаках, — толстые, тощие, и низкие, привлеченные на богомолье пламенной исполняющие лишь добросовестно свою обязанность, интриганы, предпринимающие дальний путь. Пьер был поражен этим потоком священников проходивших пред ним, повинуясь своим тип, спешивших к Пещере, как на службу, развлечения или чтобы только отделаться от и обязанности. Он обратил особое внимание на маленького, худощавого брюнета, с сильным янским акцентом и блестящими глазами, который, казалось, высматривали алан Лурда, подобно и шпионов, бродящих по стране перед победой нашествием. Другой священник, грузный, толстяк, с добродушно-старческим лицом, дышавший после плотного завтрака, остановился пожилою, больною женщиною, поговорив, сунул ей в руку сто су.
Де Герсен вернулся к Пьеру.
— Нам остается пройти по бульвару, свернуть на улицу Basse.
Молодой священник, молча, последовал за ним и сам вспомнил, что сутана тяготеет на его шее, никогда еще она не казалась ему такой, как среди теснящихся паломников. Он жил в полусне, все еще надеясь на внезапное возвращение веры, хотя в глубине его сознания все нарастало скрытое недовольство окружающим. Множество сновавших вокруг священников больше поражало, он испытывал прилив братского расположения к ним: быть может, многие из них, утратив веру, так же, как он, честно выполняют свое призвание служить человечеству руководителями и утешителями.
Де Герсен снова заговорил с ним.
— Этот бульвар разведен недавно. В течение двадцати лет здесь настроили множество домов! Тут вырос, можно сказать, целый новый город.
Ручей Ланака протекал справа, за домами. Oita, из любознательности, свернули в переулок и очутились пред старыми, своеобразными постройками, высившимися над узким ручьем. Здесь сохранился целый ряд старых мельниц. Пьеру и де Герсену указали на мельницу, которую монсеньор Лоранс подарил родителям Бернадетты после признания видений. Им предложили, кроме того, осмотреть избушку, выдаваемую за дом, в котором жила Бернадетта; в нее переселилась семья Субиру из улицы des Petits-Lossds. Молодая девушка, уже приютившаяся в обители монахинь de Neyers, вероятно, лишь изредка ночевала в этом доме. Наконец, миновав улицу Basse, они дошли до площади da Marcadal.
Площадь имела вид треугольника; это было самое оживленное и богатое место старого города, — здесь помешались кафе, аптеки, лучшие магазины. Между ними ярко выделялась парикмахерская, окрашенная в светло- зеленый цвет п блещущая зеркальными, высокими стеклами; над входом красовалась широкая вывеска, на которой значилось золочеными буквами: «Казабан парикмахер».
Де Герсен и Пьер вошли. В зале не оказалось ни души, им пришлось ожидать. Из соседней комнаты, служившей в обычное время столовою и превращенной в табльдот; доносился стук вилок и ножей: хотя было уже два часа, там завтракало человек двенадцать. Полдень прошел давно, Лурде повсюду все еще продолжали истреблять Казабан, подобно всем остальным домочадцам Лурда, независимо от их религиозных убеждений, во время паломничеств сдавал в наем собственную комнату, обходился без столовой, заселялся в подвал, где питался, спал, теснился всем семейством в трущобе, лишенной воздушного пространства трех квадратных метров. Насельниками Лурда овладевала лихорадочная жажда наживы, жители стушевывались, точно в завоеванном, уступая паломникам даже кровати жен и сажая их за свои столы, кормя их из своих тарелок.
— Есть тут кто-нибудь? — крикнул де Герсен.
Наконец, явился низенький человек, подвижный, жилистый пиренеец, со смуглою кожей и выступающими скулами. Его глаза никогда не останавливались на одном месте, вся его суетливая, подвижная фигурка непрерывно источала слова и движения.
— Вам угодно побриться, сударь, но я прошу вас извинить меня, — мой подмастерье из дому, а я был занят при моих постояльцах. Не угодно ли вам присесть, я мигом облажу.
Казабан, удостаивая лично побрить постояльцев, принялся разводить мыльный порошок, править бритву. Он несколько покосился на рясу Пьера, который, не произнеся ни слова, присел, взял газету, углубился в чтение.
В парикмахерской водворилось молчание. Казабан тотчас же нарушил его; намыливая лицо своему посетителю, он заговорил:
— Представьте себе, сударь, мои постояльцы замешкались в Пещере, что только теперь пришли на завтрак. Слышите, как они работают вилками и ножами? Я по долгу вежливости оставался при них… Но, ведь, я также обязан позаботиться о моих клиентах, не так ли? Надо услужить всем.
Де Герсен, также любивший поговорить, спросил его:
— Вы сдаете комнаты паломникам?
— Мы все отдаем внаймы свои помещения, — ответил парикмахер. — Здесь это вошло в обычай.
— И вы сопровождаете их в Пещеру?
Казабан при этих словах возмутился и с достоинством ответил, взмахнув бритвой по воздуху.
— Никогда, сударь, никогда! Вот уже пять лет, как моя нога не вступала в новый город, который они строят.
Он еще сдерживался, снова покосившись на рясу Пьера, закрывшегося газетой; красный крест, приколотый к пиджаку де Герсена, также побуждал его оставаться сдержанным. Но болтливость, в конце концов, преодолела все соображения.
— Послушайте, сударь, в деле убеждений все одинаково свободны; я уважаю ваши убеждения, но меня-то не подденут на все эти фантасмагории! И я не скрывал этого… Я, сударь, был республиканцем свободно-мыслящим при империи!.. В то время во всем городе не было и четырех таких смельчаков. Да, я горжусь этим.
Он стал брить левую щеку с видом триумфатора. После вступления, слова полились неистощимым, стремительным потоком. Казабан, во-первых, повторил нарекания трактирщика Мажестэ на отцов Пещеры, поставил им в вину торгашество, незаконную конкуренцию, оказываемую ими продавцам предметов благочестия, содержателям гостиниц и меблированных комнат. Что касается Синих сестер Непорочного Зачатия, то он также ненавидит их, потому что они отбили у него двух нахлебников, некоторых дам, ежегодно проводивших в Лурде три недели. В словах Казабана отчетливо звучала назревавшая зависть старого города к новому, разросшемуся с такою быстротою по ту сторону замка, — зависть к богатому городу с домами шикарными, как дворцы, домами, куда стекалось все население, роскошь и деньги. Новый город с каждым днем все больше разрастался и богател, старый юг постепенно приходил в упадок; на людных, узких улицах пробивалась трава. И, однако, не прекращалась, старинный город не заглохнуть, порывался принудить неблагодарного собрата к дележу, сдавал помещения паломникам, также открывал магазины. Но лавки то сносно только вблизи Пещеры, а из числа н ков лишь беднейшие соглашались нанимать в дальних кварталах. Неравная борьба все обостряла соревнование, создавала непримиримые между верхним и нижним городами, преследуют друг друга постоянными происками и интригами.
— Ну, меня-то они, ручаюсь, не увидят в Пещере! — продолжал с азартом разглагольствовал Казабан. — И выжимают же они соки из святой Пещеры, — в каком только виде не пользуются такое идолопоклонство, такое грубое суеверие тает в девятнадцатом веке… Спросите-ка удалось ли ему, за последние двадцать лет и хотя одного из среды городских жителей? На наших улицах немало калек и увечных, чудеса выпали на долю местных жителей, — и чудотворная вода, по-видимому, давно утратила свои целительные свойства для здешних: мы слишком привыкли к Пещере: чтобы эта штука подействовала, надо приехать издалека… Все это слишком не право, не соглашусь опуститься туда за сто франков.
Невозмутимое безмолвие Пьера раздражало парикмахера. Перейдя к правой щеке, он разразился ожесточенными нападками на отцов Непорочного Зачатия, алчность которых является единственной причиной раздора. Эти монахи, распоряжающиеся как у себя дома, потому что они купили у города участки, на которых возведены постройки, не соблюдали даже условия, заключенного с муниципалитетом: в купчей сказано категорически, что монахи отказываются от торговли водою и предметами культа. Против них можно бы затеять форменный процесс. Но они никого не боятся, признают себя настолько сильными, что не уступают общине ни одного дара, захватывают все деньги, стекающиеся к Пещере и собору.
Казабан воскликнул с наивною горечью:
— Если бы они были хоть полюбезнее, согласились поделиться!
Когда де Герсен, вставший умыться, сел на свое кресло, парикмахер добавил:
— Подумайте только, сударь, во что обратили они бедный город! Сорок лет тому назад девушки отличались в нем примерною нравственностью. Я помню, что во времена моей молодости, юноше, вздумавшему пошалить, приходилось ограничить свой выбор тремя или четырьмя распутницами, — в ярмарочные дни сам видел, как мужчины, — честное слово! — стояли в хвосте и ждали очереди перед их дверьми… Ну, теперь в этом нет больше нужды, — времена переменились и нравы вместе с ними. Нынче все здешние девушки торгуют восковыми свечами и букетами; и видели, как они задевают прохожих, насильно подсовывают им в руки свой товар. Это чистейший срам, наглость их невероятна! Они выручают много денег, становятся неженками и лентяйками, тунеядствуют всю зиму, ожидая нового сезона паломничеств, поверьте, развратным юнцам не приходится ограничивать выбор… Добавьте к этой картине сброд, осаждающий Лурд в первые же дни кучеров, разносчиков, продавцов газет, — население, грубое и испорченное, — и вы представьте себе, что новый город соорудили они с помощью народных масс, стекающихся к их и собору!..
Пьер, пораженный словами парикмахера, выронил из рук газету. Он внимательно слушал, сопоставляя оба Лурда — старинный Лурд, столь благочестивый в своем тихом уединении, и новый Лурд, испорченный, развращенный сотней миллионов, быстрой наживой и накоплением богатства, наплывом приезжающих, исчезающих, едва пройдя по городу, подверженный заразе дурных примеров, разложению, неизбежному при всяком с людских масс. Какой поразительный результат, когда подумаешь о скромной Бернадетте, склонишь колени перед дикою, пустынною пещерою, о вере, о благочестии и духовной чистоте ревнителей. Могли ли они представить себе, что их поведут к заражению страны продажным развратом? Народ хлынул к новой святыне, этого было достаточно, чтобы возникла зараза.
Казабан, увидев, что Пьер слушает, за свою речь гневным взмахом руки, как бы смести с лица заразу суеверия. Затем он стал причесывать де Герсена.
Архитектор заговорил, наконец, о найме. Парикмахер сначала отговаривался, уверяя, что в этом надо переговорить с его братом. Окончилось тем, что он согласился заказать. Коляска, запряженная парой лошадей, стоит при поездке в Гаварни пятьдесят фунтов. Но, довольный, что ему удалось договориться и польщенный, что его называют честным человеком. Казабан уступил экипаж за сорок франков. Каждому из четырех седоков экскурсия обойдется в десять франков.
Они условились, что коляска выедет ночью, в три аса, чтобы вернуться на следующий день, в понедельник вечером, не очень поздно.
— Коляска будет стоять перед гостиницей des Apparitions в назначенный час, — повторил Казабан с присущим ему пафосом. — Можете положиться на мое слово, сударь!
Он насторожил уши: из соседней комнаты по-прежнему доносился стук посуды; завтрак не конался, — здесь, как и по всему Лурду, еще господствовала стихийная прожорливость. Чей-то громкий голос требовал хлеба.
— Извините, господа! — встрепенувшись, сказал парикмахер. — Постояльцы зовут меня.
Он бросился на зов, даже не вымыв рук после бритья и причесыванья.
В растворившуюся на мгновение дверь Пьер заметил, что на стенах столовой развешены картины религиозного содержания, в особенности удививший его пейзаж Пещеры. Парикмахер, очевидно, развешивал их лишь на время паломничеств, чтобы доставить удовольствие своим постояльцам.
Было около трех часов. Выйдя на улицу, де Герсен и Пьер подивились раскатистому перезвону колоколов. На первый же призыв к вечерне с колокольни собора откликнулась приходская церковь; затем монастыри один за другим присоединились к благовесту. Кристальный звук колокола Кармелиток сливался с гудением монастыря Непорочного Зачатия: все колокола Неверских монахинь и Доминиканцев одновременно огласили пространство веселым перезвоном. В светлые праздничные дни благовест с утра до вечера витал, проносясь, точно на незримых крыльях, над кровлями Лурда. И трудно представить себе что-либо веселее этой гулкой песни, ширящейся по голубому небу, над городом, окончившим, наконец, за него принявшимся переваривать пищу, гуляя под припеком.
III
[править]Когда стемнело, Марию, лежавшую в боли Notre-Dame des Doulleurs, охватило нетерпение: он от госпожи де Жонкьер, что барон Сюир выпросит для нее у отца Фуркада разрешение провести перед Пещерой. Она то и дело спрашивала у Гиацинты.
— Скажите, пожалуйста, сестра, разве с девяти часов?
— Да нет же, дитя мое, теперь еще нет половины девятого… Возьмите этот шерстяной шарф, я достала его, чтобы вы хорошенько закутались, потому что Гав протекает около Пещеры, и утром в этой горной стране бывает довольно холодно.
— Ах, сестра, ночи здесь так прекрасны, притом же я почти не сплю в этой палатке! Может быть, хуже на открытом воздухе… как я счастлива, какой восторг — провести перед ликом Пресвятой Девы!
Вся палата завидовала ей. Больные не могли представить большего блаженства, чем веселиться таким образом перед Пещерой. Среди мятежного сумрака ночи избранницы, как удостаиваются лицезреть Пресвятую Деву. Для получения такой милости нужна сильная протекция, неохотно дают разрешение после того, как несколько больных умерли перед Пещерой, точно заснув в экстазе.
— Завтра утром, дитя мое, — добавила сестра Гиацинта, — вы, конечно, причаститесь у Пещеры раньше, чем вас привезут сюда обратно.
Пробило девять. Неужели Пьер, всегда такой аккуратный, позабыл о ней? Молодой девушке говорили о факельной процессии, которую она может увидать на всем протяжении, если отправиться к Пещере сейчас же. Религиозные обрядности каждый вечер завершись подобным шествием; по воскресеньям процессии всегда отличались особенным блеском. Мария знала, что процессия, назначенная на этот вечер, обставлена с пышностью, какую редко удавалось вдеть. Больше тридцати тысяч богомольцев пройдут с горящими свечами в руках. Человеческим взорам раскроются чудеса темного неба, звезды осыплют землю. Больные роптали, жаловались, что они прикованы к кровати и не увидят этого дивного зрелища.
— Дорогая дочь моя, — сказала подошедшая к Марии госпожа де Жонкьер, — за вами пришли ваш отец и господин аббат.
Мария просияла от радости, позабыв о своем нетерпеливом ожидании.
— Ах, Пьер, умоляю вас, отправимся скорее, скорее.
Они вынесли молодую девушку; Пьер впрягся в тележку, тихо покатившуюся под усеянным звездами небосводом. Де Герсен шел рядом. Была чудная, безлунная ночь: над землей как будто раскинуло темно-синий бархатный полог, расшитый бриллиантами. Воздух дышал отрадной теплотой, был полон ароматом гор. На улице виднелось иного паломников, решивших идти к Пещере. Но эта толпа имела сосредоточенный, сдержанный вид, ничем не напоминая ярмарочной сутолоки, в течение дня наполнявшей шумом весь город. С площадки de la Меriа речной горизонт расширился, небо стало похожим на темный необозримый океан. Слева, за купами деревьев и черными пятнами лужаек, бледной полоской выделялся узкий шпиц собора.
Пьер встревожился, заметив, что толпа, того, как они подвигаются вперед, становится гуще. На площади du Rosaire пришлось пробиваться с некоторым трудом.
— Нам нечего и думать о приближении к Пещере, — сказал молодой священник, остановил тележку. — Лучше всего свернуть в одну из улиц и подождать там.
Но Марии очень хотелось посмотреть, как идет процессия.
— Друг мой, умоляю вас, постарайтесь дойти до Гава. Я посмотрю хоть издалека, я прошу, вы довезли меня до самой процессии.
Де Герсен, также интересовавшийся редким зрелищем, поддержал просьбу дочери.
— Не беспокойтесь, я иду сзади, я смотрю, чтоб никто не толкнул ее.
Пьеру пришлось потащить тележку дальше, усилилась до такой степени, что прошло с часа раньше, чем молодой священник миновал из арок с правой стороны. Затем он несколько в сторону, выбрался, наконец, на набережную, к берегу Гава, где теснились только запрудившие панель. Пьер успел подвинуться еще на пятьдесят метров и подкатил тележку к самым перилам, откуда была видна Пещера.
— Удобно ли вам здесь?
— О, да, благодарю вас! Помогите мне присесть, тогда я увижу лучше.
Де Герсен посадил ее и взобрался сам на скамью, откуда была видна набережная. Любопытные толпились на ней, точно в ожидании фейерверка. Все вытягивали шею, становились на цыпочки. Пьер также стал присматриваться, хотя процессия вырисовывалась пока довольно смутно.
В ней принимали участие тридцать тысяч человек; и паломники все еще прибывали. Каждый из них нес в руках восковую свечу, вставленную в коробочку из белой бумаги, на которой было напечатано синей краской изображение Лурдской Богоматери, свечи эти еще не были зажжены; над шумным морем человеческих голов выделялась лишь ярко освещенная Пещера, пламеневшая точно кузнечный горн. Слышался глухой рокот, какие-то глубокие вздохи, как будто во мраке шевелилось тысячеголовое существо — людской поток разливался все шире. Богомольцы теснились всюду, — под деревьями, за Пещерой, в темных углублениях, которые не были заметны на расстоянии. Наконец, кое-где зажглись отдельные свечи; сумрак, казалось, прорезали быстро промелькнувшие, случайно брошенные искры. Число их стремительно увеличилось, образовались светящиеся островки горящих свечей. В других местах огни разлились млечным путем среди мерцающих в стороне созвездий. Тридцать тысяч свечей зажигались одна за другой, от соседа к соседу, затмевая яркий свет Пещеры, прокатившись янтарными огоньками по всему пространству бульваров и дороги.
— Ах, Пьер, как это красиво! — прошептала Мария. — Бедные души сирых и убогих как будто воскресли и заблистали светлыми огоньками.
— Великолепно, великолепно! — повторял де Герсен, восхищенный живописностью зрелища. — Посмотрите-ка туда, на эти две светящиеся полосы, пересекающиеся и образующие крест!
Пьера тронуло сравнение, сделанное Марией. Мелкие огоньки похожие на светящиеся точки, действительно, напоминают толпу сирых и убогих; каждый огоньков в отдельности едва заметен, а при огромном скоплении они горят и сверкают, как солнце. В стороне то и дело загорались новые, как бы заблудившиеся огни.
— Поглядите, Мария, — прошептал он, указывая на одиноко мерцающий вдали огонек, — как медленно двигается пламя этой свечи! Оно плывет сливается с широким огненным озером.
Местность осветилась, точно днем. Деревья, на которые падал снизу свет, имели вид густой зелени, напоминая набросанную мазками картину как на театральных декорациях. Над движущимся потоком резко выступали неподвижные, застывшие хоругви с вышитыми изображениями святых и шелковыми шнурами. Широкий отблеск озарял весь утес, до собора, шпиц которого на фоне неба казался теперь совсем белым. По другую сторону Гава, на освещенных берегах, освещались светлые фасады монастырей, утопавших в сумрачной зелени.
Процессия на мгновение как бы остановилась, шейное озеро, разливавшееся широким потоком, по-видимому, готовилось прорваться, истоком для светящейся реки. Хоругви заколебались, обнаружив направление нового пути.
— Разве они пройдут не мимо нас? — удивил де Герсен.
Пьер, предварительно расспросивший, как проходит процессия, объяснил, что она минует зигзагами склон; затем паломники обогнут собор, спустятся с правой стороны к садам.
— Взгляните, первые свечи уже поднимаются деревьев.
Глазам зрителей представилась волшебная картина: маленькие колеблющиеся огни отделялись от огней потока и всплывали кверху, причем не было возможности различить, что связывает их с землею. В темноте казалось, что ветер вздымает и гонит светящуюся пыль, озаренную солнцем. Вскоре обрисовался излом, который свернул далее под острым углом; затем огни переломились новым зигзагом. По всему склону протянулась пламенная извилина, похожая на зигзаг молния, прорезывающей тучи на иконах. Огненный след не затерялся, мерцающие огоньки продолжали вздыматься медленно и плавно. Иногда только след этот как будто обрывался; процессия, вероятно, огибала в это время густую группу деревьев. За препятствием свечи появлялись снова, продолжали свое восхождение к небу, следуя по спутанной и скрещивающейся сети дорожек. Достигнув вершины холма, огни перестали подниматься и скрылись за последним поворотом.
В толпе заговорили:
— Они огибают теперь собор.
— Да, пройдет двадцать минут, пока они появятся с другой стороны.
— Их тридцать тысяч, сударыня; последние лишь через час отойдут от Пещеры.
Как только процессия двинулась, из среды шумливой толпы богомольцев стали выделяться звуки псалма. Паломники запели жалобу Бернадетты: шестьдесят куплетов с ангельским приветствием, в виде упорно повторяющегося, утомляющего внимание припева. Окончив шестидесятый куплет, паломники запева ли сначала. Убаюкивающие, усыпляющие сознание возгласы: «Аve, аvе, аvе, Maria!» постепенно очаровывали эти тысячи живых существ, увлекали их в мир грез и райских видений. По ночам, когда они засыпали, в самом деле, им все еще казалось, что постель колеблется в тягучем ритме припевов, что они продолжают петь бесконечную жалобу Бернадетты.
— Неужели нам придется остаться здесь? — сказал де Герсен, внимание которого утомлялось. — Повторяется одно и то же.
Мария, прислушивавшаяся к указаниям толи зала, в свою очередь:
— Пьер, вы были правы, нам лучше бы вон туда, под деревья… Мне так хочется увидеть.
— Конечно, — отвечал молодой священник, — поищем места, откуда видно все. Вся трудность заключается теперь в том, чтобы выбраться отсюда.
Толпа любопытных, в самом деле, обступила сплошной стеной. Пьеру пришлось медленно прервать дорогу, упрашивая окружавших немного расступиться и пропустить больную. Мария оборачивалась, всматривалась в пламенный разлив в озере искрящихся огней, из которого выходила бесконечная процессия. Де Герсен следовал за ней, охраняя ее от толчков.
Наконец, они выбрались в сторону, очутившись около арок, в уединенном уголке остановились перевести дух. Издали доносилась жалобная песнь Бернадетты с ее настойчиво повторяющимся припевом, виднелся только отблеск, образовавший как бы светящееся облако.
— Лучше всего, — заметил де Герсен, — взобраться на Голгофу. Мне так сказала утром одна из служанок в гостинице, сверху, вероятно, раскрывается чудесный вид.
Но об этом нечего было и думать, Пьер стал отговаривать, указывая на препятствия.
— Неужели вы думаете, что нам удастся дойти так высоко с тележкой? Притом, после спуститься вниз, а это еще опаснее впотьмах.
Мария предпочла остаться в садах, под деревьями, где дышится так привольно. Они двинулись в путь, выбрались на эспланаду, к увенчанной высокой статуе Пресвятой Девы. Она была иллюминована цветными шкаликами; сини