Перейти к содержанию

Мать-мачеха (Мамин-Сибиряк)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Мать-мачеха
автор Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
Опубл.: 1894. Источник: az.lib.ru • В современной орфографии.

Дмитрий Мамин-Сибиряк

[править]

Мать-мачеха

[править]

Еще на вокзале, при самом отъезде, Анну Федоровну охватило какое-то смутное и неприятное чувство. Ее утомили все эти глупые свадебные церемонии, а главным образом — гости. Они, кажется, дали себе слово преследовать ее по пятам и в полном составе явились на Николаевский вокзал. До отхода поезда оставалось еще целых полчаса. Сошлись две семьи — семья молодой и семья молодого. Впрочем, последняя была невелика: дядя Захар Ильич Парначев, отставной сербский доброволец, сестра Варвара Васильевна, пожилая девушка, и брат Владимир Васильевич, молодой человек без определенных занятий. Зато семья молодой представляла собой целую коллекцию сестер, братьев, дядюшек, тетушек и просто родственников без определенной номенклатуры. Все это были веточки одного генеалогического дерева Гаген. Да, потомство того Карла Гагена, который на Васильевском острове имел собственный дом, нажитый какими-то темными комиссионерскими операциями. Все Гагены чрезвычайно гордились тем, что они именно Гагены и что у родоначальника Гагена был собственный дом. Когда сделалось известным, что Анна Федоровна выходит замуж за русского помещика Парначева, все Гагены сначала глубоко возмутились, потом горячо протестовали и наконец согласились, потому что даже упрямство Анны Федоровны являлось доказательством строгой выдержки тевтонского характера. Парначевы, с своей стороны, отнеслись к петербургским немцам с каким-то обидным покровительством и чуть не снисхождением, то есть Захар Парначев, стоявший во главе своего дворянского рода.

— Парначевы, брат, еще при Иване Калите заявили себя, — объяснял отставной сербский доброволец чопорному немецкому дядюшке, приличному и корректному старику, служившему в правлении какого-то банка. — Да, брат, мы еще тогда колотили немчуру…

Это было верхом бестактности, как и все поведение Захара Парначева, принявшее под конец свадьбы самый бурный характер. Жених мучился больше всех и проклинал себя, что пригласил главу рода на свою свадьбу. Впрочем, бурное поведение дяди получило неожиданное объяснение, благодаря которому на его выходки родные невесты смотрели сквозь пальцы. Кто-то пустил слух, что Захар Парначев, оставшийся старым холостяком, все свое состояние оставляет жениху. Это примирило его со всеми, а мать невесты оказывала ему особенное внимание, как и сама Анна Федоровна.

— Хоть ты, брат, и немка, а люблю! — говорил Захар Парначев, хлопая невесту по плечу. — Я сам, брат, того… чуть не женился на немке, то есть меня хотели заставить жениться.

Сестра Варвара Васильевна все время была какая-то неестественная, подавленно вздыхала и смотрела на жениха печальными глазами, точно все эти люди навсегда отнимали у нее брата. Вообще между, двумя семьями сразу установились те натянутые отношения, которых не распутать никаким мудрецам. Семен Васильевич Парначев, жених, а сейчас молодой муж, волновался все время, тем более, что он искренно уважал вот всех этих Гагенов, трудолюбивых, скромных и выдержанных. Немцами они оставались только по названию, и молодой, если говорить правду, был гораздо больше всех их немцем, потому что усвоил себе все привычки и добродетели этого трудолюбивого, выдержанного и культурного народа.

— Шампанского! — кричал Захар Парначев, силой таща за собой молодых в отдельный кабинет. — Эй, ты, зебра, полдюжины…

Татарин-официант сразу понял, с кем имеет дело, и выразил всей своей фигурой самую невероятную готовность услужить настоящим господам. Провожавшие молодую Гагены смотрели на расходившегося дядюшку с некоторым недоверием, тем более, что не привыкли кидать деньги, а «полдюжины» стоили пятьдесят четыре рубля. Только старушка Гаген, как более опытный человек, относилась к этим пустякам совершенно равнодушно. Ей нравился зять, и она смотрела уже на него с чувством собственности — вообще хороший и обстоятельный человек: Аня будет с ним счастлива; но было одно обстоятельство, которое заставляло ее вздыхать и подбирать губы оборочкой. Улучив минуту, старушка шепнула дочери:

— Аня, пожалуйста, будь осторожна с этой девочкой… Понимаешь: это ужасно трудно; от этого зависит все.

— Знаю, знаю, мама, — уверенно отвечала Анна Федоровна. — Я уже люблю ее… да. Я видела фотографию: премиленькая девчурка. Ей уж пять лет, и я буду ее воспитывать.

— Главное, Аня, выдержать характер…

Анне Федоровне вдруг сделалось жаль матери. Она отлично понимала именно теперь ее сдержанную грусть и те усилия казаться веселой, которых другие не замечали. Старушка, конечно, теперь думала о дорогом человеке, который имел право радоваться больше других и отсутствовал, — Аня от отца осталась всего восьми лет и плохо помнила старика

— Ну, немцы, выпьем! — командовал Захар Парначев, когда татарин подал шампанское. — Урра!..

Анна Федоровна ужасно была рада, когда раздался второй звонок. Наконец-то все кончилось. Когда они выходили из кабинета веселой гурьбой, публика расступилась и провожала их улыбающимися глазами. Впереди всех шел Захар Парначев, распахнув енотовую шубу и сдвинув бобровую шапку на затылок. Он по пути еще что-то шепнул татарину-официанту. Гагены замыкали шествие. Они старались принять вид беззаботно кутящих людей и рассчитано говорили громко и еще громче смеялись.

Для молодых было взято купе первого класса, и там встретил их татарин с новым подносом шампанского.

— Ах, дядя, для чего это? — деловым тоном заметил молодой.

— Ничего ты не понимаешь, Сенька… Урра!.. — ревел доброволец, целуя молодую прямо в губы. — А ты, брат, Анна Федоровна, держи его в ежовых рукавицах. Он и порядка хорошенько не знает.

— Хорошо, хорошо… Иди, пожалуйста, поезд сейчас тронется, — уговаривал молодой.

Добровольцу почему-то показалось это обидно, и он упрямо заявил:

— А если я не хочу? Не хочу, и баста… Я сам поеду с вами… Шабаш…

Остававшаяся на платформе публика ничего не подозревала, и только когда поезд тронулся, татарин-официант бросился за вагоном и кричал стоявшему на площадке и раскланивавшемуся, как оперный певец, Захару Парначеву:

— Господин, деньги!.. Деньги, барин… Ваше сиятельство!..

В ответ ему полетела скомканная трехрублевая ассигнация.

— Это тебе на чай, зебра!..

Варвара Васильевна волновалась все время за неистового дядю, но такой выходки никак не ожидала. Это выходил уже настоящий скандал. С ней было всего десять рублей, и она обратилась к брату Владимиру:

— Володя, ведь дядя не заплатил за шампанское… Нет ли с тобой денег?

Молодой человек только выразительно развел руками. Его смешил татарин, оставшийся с носом. Вот так дядя, устроил штуку… Ха-ха!.. Теперь только остается улизнуть благородным манером. Пусть немцы раскошеливаются. Варвара Васильевна не разделяла этого веселого настроения и обратилась к старушке Гаген.

— Я потом заплачу, когда получу из гимназии жалованье, — объясняла она вполголоса. — А сейчас со мной всего десять рублей… Дядя пьян и ничего, вероятно, не помнит.

У старушки Гаген денег тоже не оказалось, и она обратилась к брату, тому самому, которому Захар Парначев объяснял, как его предки еще при Иване Калите колотили немчуру. Брат Гаген молча поднял брови, молча достал бумажник и уплатил по счету.

— Я вам потом заплачу, — конфузливо повторяла Варвара Васильевна.

Немец спрятал счет на память и спокойно ответил:

— Зачем же вы будете платит, когда уже заплачено? Вы девушка, которая сама зарабатывает хлеб тяжелым трудом, а платить должны мужчины… Я так думаю.

Варваре Васильевне казалось, что честный немец презирает теперь ее до глубины души, и она краснела до слез, проклиная легкомысленного дядю.

Молодой, занятый устройством купе, совсем не знал о случившейся неприятности, но Анна Федоровна слышала, как татарин просил деньги, и возненавидела старого пьяницу. Он положительно отравлял ей все. К счастью, старик ушел в соседнее купе и сейчас же заснул мертвым сном.

Оставшись одни, молодые почувствовали некоторую неловкость. Анна Федоровна знала, что он сядет рядом с ней, обнимет ее и будет молча смотреть ей в глаза. Он не отличался красноречием, и раньше ее забавляло его смущение. Она понимала, что он стесняется быть легкомысленным, как молодой человек, да и по натуре не мог проявлять свои чувства в легкой форме.

— Аня, вот мы и одни… — проговорил он, целуя у нее руку. — Ты устала?

— Да, немножко…

— Ночью мы будем дома… От последней станции нам придется ехать на лошадях верст двенадцать.

— На своих лошадях?.. — спросила она, улыбаясь.

— Да, на своих… Там у нас все свое.

Анне Федоровне ужасно нравилось, что у нее теперь есть и свое маленькое именье, и свое хозяйство, и даже свои лошади. Она всегда с завистью смотрела на людей, у которых есть все свое, и считала их счастливцами, которым не нужно платить ни за квартиру, ни за извозчика, ни за что, одним словом, теперь у нее самой будет все свое… Кто-то уже ее ждет там, на станции ждет свой кучер и свои лошади. К этому она могла бы прибавить еще своего нового пьяницу-дядю, свои долги на имении и свою падчерицу, но сейчас ей было так хорошо, что она старалась не думать о неприятных вещах. На первом плане пока оставался свой муж, и Анна Федоровна никак не могла решить вопроса, любит она его или не любит. Иногда ей казалось, что да, иногда — нет, а сейчас она смутно чего-то боялась. Вот он уже смотрит на нее, как на свою вещь, и в тоне его голоса слышатся другие ноты, и ей странно, что нет возврата. Еще вчера она была свободна и могла располагать собой, а теперь связана на всю жизнь. Что-то будет там, впереди… Потом она думала о матери. В самом деле, ведь это ужасно несправедливо — воспитать дочь и расстаться с ней навсегда, уступив ее какому-то незнакомому человеку.

— Знаешь, Сеня, у каждого человека есть своя судьба, — говорила она, стараясь легонько освободиться из объятий мужа. — Да, судьба… Когда я была маленькой девочкой, мы летом жили на даче в Третьем Парголове. Однажды приходит цыганка… Горничная Варя заманила ее в кухню поворожить. А мама терпеть не может цыганок, и я стала ее гнать. Цыганка разозлилась, ушла, а по дороге сорвала одно растение, которое называется «мать-и-мачеха», и бросила его мне. Бросила и говорит: «Помни цыганку Машу»… Вот я ее сейчас и вспомнила. Не правда ли, как иногда сбываются эти глупые предсказания?

— Да… вообще… Не будем сегодня об этом говорить, Аня.

Семен Васильевич, еще молодой тридцатилетний мужчина, красивый по-своему, имел немного суровый вид делового человека, у которого каждый час рассчитан. Он прошел тяжелую школу, прежде чем выработать себе самостоятельное положение — именно заработал. Дворянское гнездо Парначевых принадлежало к числу вымирающих. Его члены быстро сходили со сцены, и большинство роковым образом спивалось. Это было чем-то вроде наследственной болезни, какой-то кары. Из всех Парначевых только один Семен Васильевич выбился на дорогу и понемножку приводил свои фамильные дела в порядок. Правда, что в наследство он получил почти одни долги, но, может быть, это именно и спасло его. С течением времени он как-то совсем отстал от своего дворянского круга, с которым не имел ничего общего. Да, это были для него уже совсем чужие люди, лишенные главного достоинства — способности к упорному и выдержанному труду. Семен Васильевич женился рано на такой же небогатой девушке, каким был сам, но семейная жизнь скоро кончилась — жена умерла, оставив ему девочку двух лет. Это было для него самым больным местом. Как он ни любил свою девочку, но все-таки оставалось в жизни пустое место. Он еще был молод, являлась тоска вынужденного одиночества, а тут еще на каждом шагу примеры чужого семейного счастья. В результате знакомство с трудолюбивой семьей Гагенов и женитьба на Анне Федоровне. Сейчас он думал то же, что и молодая жена, с той разницей, что в его памяти проносились другие картины и вставало другое женское лицо с грустными глазами. Лаская эту жену, ему казалось, что он отнимает что-то у первой. Потом он боялся, что эта вторая жена заметит двойственность его чувств и обидится. Все-таки она и моложе его и не имеет за собою никакого прошлого.

— Ты о чем думаешь? — неожиданно спрашивала Анна Федоровна несколько раз, точно хотела его поймать на чем-то.

— Я?.. А ты о чем, Аня?

— Я? Мне жаль маму… Она, вероятно, вернулась к себе, заперлась в своей комнате и плачет…

Парначевка, занесенная глубоким снегом, уже погружалась в мирный сон, когда о. Петр Спасовходский, седенький, сгорбленный старичок, вышел из своего церковного домика на погосте. Он посмотрел кругом, на небо, обложенное низкими зимними облаками, и сказал:

— Добре… Погодка будет хорошая.

Точно в ответ невидимая снежинка села к нему на нос и моментально растаяла.

— О, совсем добре… Добрая погодка.

Старик не пошел селом, где кое-где еще мигали красные огоньки, а прямо полем направился к черневшейся вдали помещичьей усадьбе. Дорогой о. Петр имел достаточно времени высчитать, что, если поезд придет на станцию в восемь часов, то молодые должны быть в девять. Кучер Спиридон уж постарается, потому что служил еще поддужным при старых господах и понимает, как и что нужно. Да, были старые господа, а молодые все разбежались из своих усадеб, расточили имения и обрекли себя на неизвестность. Из Парначевых хоть один Семен Васильевич удержался и выкупает из банка заложенное и перезаложенное родителями гнездо. Дело хорошее и для других пример поучительный.

— Немного получил от родителей Семен Васильевич, но не закопал свой один талант, как ленивый раб, — думал вслух о. Петр. — Одобряю весьма…

О. Петр был живой летописью Парначевки. Он крестил несколько поколений господ Парначевых и перехоронил их достаточно. Вот и первую жену Семена Васильевича он же похоронил. Хорошая была женщина, а веку Бог не дал. Другие в тысячу раз хуже ее, а живут. Да, много видел о. Петр на своем веку и горя и радости, которыми чередовалась жизнь парначевской усадьбы, а теперь тихо стало и с горем и с радостью. Вот что будет с Семеном Васильевичем, когда он войдет в силу. Этот, пожалуй, подтянет…

К усадьбе о. Петр подошел совсем запушенный снегом. Мягкие белые хлопья так и валили, — тоже добрый знак для молодых. Старика удивило, что в усадьбе не было ни одного огонька, а потом вспомнил наставление своей старушки-попадьи и горько улыбнулся. Это старая няня Гавриловна, нянчившая еще Семена Васильевича, нарочно сделала, чтобы досадить своему вскормленному барчуку. И на что обиделась старуха: зачем на немке женился Семен Васильич. Ну а потом очень уж жалеет Настеньку. Конечно, Настенька сиротка, это верно, а только зачем же вперед расстраивать и себя и других. Ох, весьма слабое это женское дело и от ума недостаточно твердое.

О. Петр едва достучался в калитку. Потонувшая в снегу усадьба имела не особенно привлекательный вид. Даже, пожалуй, и поправлять нечего, а лучше поставить новую. Гостю отворила кухарка Акулина.

— Гостей ждете, Акулина?

— Кто их знает… — равнодушно ответила кухарка. — Может, и не приедут…

— Спиридон-то выехал на станцию.

— Спиридон-то выехал…

— А почему у вас огня нет?

— А с какой радости огни нам палить? Гавриловна с барышней в спальне сидят, ну, у них и есть огонь…

Отцу Петру пришлось постоять в передней, пока вышла Гавриловна, низенькая и толстая старушка в очках. За ней, цепляясь за платье, вышла Настенька, белокурая, полная девочка, походившая на отца. Она очень обрадовалась, когда узнала о. Петра.

— Ну, будем ждать гостей… — проговорил о. Петр, освобождаясь от шубы. — Надо, Гавриловна, и в гостиной, и в зале зажечь лампы. Того гляди, и приедут… Погодка добрая.

— Приедут, тогда и засветим лампы, — ответила Гаврииловна со вздохом. — Не велика радость…

— И чехлы с мебели надо снять, чтобы весь порядок, а потом, что касается ужина…

— Ну, еще и ужин…

Гавриловна что-то хотела еще сказать, но присела на стул и горько заплакала. Настенька стояла около нее и тоже готова была расплакаться.

— Младенца жа-аль… — всхлипывала Гавриловна, вытирая глаза уголком передника. — Несмышленыш еще, о. Петр. Ох, за какие грехи только Бог нас наказывает…

— Женщина, перестань. А при юнице и совсем не подобает произносить таких слов. Бог посылает ей вторую мать, и надо не плакать, а радоваться. Только напрасно расстраиваешь юницу… Иди и делай, что следует по порядку.

Привычка повиноваться сказалась сейчас же в старой няне, и она покорно отправилась приводить все в порядок. Зажжены были лампы, сняты с мебели чехлы, смахнута кое-где пыль — Гавриловна все это делала с каким-то шепотом, точно завораживала вперед каждую вещь. Обстановка в усадьбе оставалась старинная, какой была еще при генерале Парначеве, служившем при Аракчееве. Это был известный генерал, составлявший честь фамилии. Его портрет висел в гостиной. Для старой Гавриловны каждая мелочь этой обстановки являлась чем-то священным. Каждый стул простоял на своем месте полстолетия, и она помнила его с ранней юности, когда попала в барские покои еще девочкой, которую взяли на побегушки. И вдруг явится какая-то немка и примется заводить свои порядки. Эта мысль убивала почтенную старушку.

О. Петр занялся Настенькой. Девочка обыкновенно приезжала в усадьбу только летом, вместе с отцом, а зимой жила в Петербурге, у тетки Варвары Васильевны. Ввиду свадьбы ее точно сослали в деревню вместе со старухой-нянькой, и это послужило поводом для разговоров. Обсуждался этот вопрос главным образом в поповском доме, хотя о. Петр из принципа и не любил вмешиваться в чужие дела. Но матушка была другого мнения и по целым часам вела с Гавриловной тихие, задушевные беседы.

— И в самый бы раз нам оставаться у Варвары Васильевны, — горевала старая няня, качая головой. — Ведь жили же раньше, а тут вдруг помешали…

— Ну, это неспроста сделано, Гавриловна, — рассуждала матушка. — То раньше, а то теперь… Мачеха-то что подумает: прячут от меня девочку, значит, боятся, что буду ее изводить. Так я говорю?.. Варвара Васильевна умная и всякие науки в институте произошла, ну, и все понимает. Ведь всякий хочет сделать, как лучше…

— Ох, ничего я не понимаю, матушка. Стара стала…

— Да уж так, верно тебе говорю. И притом Семен Васильевич человек обстоятельный и не даст в обиду родного детища. Конечно, родной матери, как птичьего молока, не купить, а за сирот Бог…

— Да это что же, что на второй женился: дело житейское. А вот вся беда, что немка… Еще в роду не бывало у нас немок-то.

— Ну, и русские хороши бывают. Другая такая изведуга попадет, что не приведи Царица Небесная… И у господ и в простом звании — везде сиротам-то не сладко живется.

О. Петр хотя и знал, что женский язык весьма склонен болтать самые неподобные благоглупости, но потихоньку жалел Настеньку, точно предчувствовал что-то недоброе. И теперь, сидя в ожидании молодых, он долго и ласково гладил шелковые волосы Настеньки и повторял точно про себя:

— Настенька, а ты люби мачеху… Она тебе будет второй матерью. Значит, так было угодно Богу. Ты будешь слушаться мачехи, а она тебя будет любить. Ссориться нехорошо, и нужно слушаться старших. Ты будешь слушаться?

— Буду… Я только боюсь, о. Петр.

— Чего же ты боишься, глупенькая?

— А сама не знаю, чего, так…

Девочке было пять лет, но она казалась старше своих лет, благодаря высокому росту. Когда о. Петр пошел осматривать комнаты, чтобы проверить Гавриловну, она шла за ним и болтала все время.

— А у нас третьего дня телочка пестренькая родилась, о. Петр. Ее посадили в баню… мы с няней ходили ее смотреть… Смешная такая!.. Прыгает, а ноги врозь катятся…

О. Петр осмотрел залу и гостиную и остался всем доволен. Вот так-то он ждал Семена Васильевича с первой женой. Кроткая была женщина, обходительная. В гостиной висел ее портрет, сделанный уже после смерти. О. Петр вздохнул. Да, у всякого свой предел. Эти печальные размышления были прерваны слабым звуком колокольчика. Гавриловна, оправлявшая салфетку на столе, безмолвно всплеснула руками, а потом бросилась к Настеньке.

— Женщина… — строго заметил ей о. Петр, запахивая полы своей люстриновой ряски и указывая глазами на девочку.

Звук колокольчика повторился и опять замер. Наступившая пауза всем казалась бесконечной. Настенька ухватилась обеими ручками за платье няни и смотрела испуганными глазами на о. Петра, начавшего откашливаться.

— Угодники бессребреники, спаси нас!.. — шептала Гавриловна, когда звон колокольчика послышался уже совсем близко. — Пресвятая Владычица… Ох, батюшки, калитку-то позабыли отпереть!

В хлопотах, действительно, все забыли про калитку, и о. Петр покачал только головой, когда кто-то начал стучать в ворота со всего плеча. Да, нехороший знак… Гавриловна совсем растерялась и едва нашла калиточную задвижку.

— Эй, ты, старая ворона, живей шевелись! — рычал за калиткой мужской голос. — Померли вы тут все?

— Ох, батюшка, Захар Ильич, прости ты меня старую дуру… Затемнилась я совсем от радости.

— Ну ладно. Я с тобой потом рассчитаюсь…

Эта запертая калитка испортила настроение всем, а главным обратом Анне Федоровне, точно предсказание чего-то недоброго. Впрочем, она сдержала себя и вошла в свой дом с веселым лицом. В передней было темно, — забыли поставить лампочку. Но все это было пустяки, и молодая, пока муж помогал ей раздеваться, все время смотрела в освещенное пространство двери, где, как на экране волшебного фонаря, обрисовался резкими контурами силуэт маленькой девочки. «Да она совсем большая…» — облегченно подумала Анна Федоровна. Но это хорошее впечатление сейчас же было испорчено выдвинувшейся в дверь фигурой о. Петра. Затем тут поп, и что ему нужно?.. Семен Васильевич взял молодую жену под руку и торжественно ввел ее в небольшую залу. О. Петр благословил молодых прадедовской иконой Зосимы и Савватия и произнес приготовленное раньше краткое слово:

— Да благословит вас Господь Бог… Любите друг друга, как заповедал Бог, и любите всех. Сударыня, а ваша любовь пусть согреет этот старый дом, ибо и велика радость и велик ответ пред Господом…

Семен Васильевич приложился к образу и поцеловал руку у батюшки, а молодая не сделала ни того ни другого. Она быстро подошла к Настеньке, наклонилась к ней, чтобы поцеловать, но девочка с криком бросилась к папе.

— Не хочу… Не хочу…

Семен Васильевич взял девочку на руки, успокоил и поднес к жене.

— Ну, поцелуй, дурочка, маму… Это твоя вторая мама.

— Оставьте ее, — заметила Анна Федоровна. — Мы сами познакомимся…

Захар Парначев в это время успел сбегать в столовую, где отыскал початую бутылку какой-то наливки. Но беда в том, что не было совсем бокалов, а рюмок всего три.

— Э, плевать, я буду из чашки поздравлять, — решил он.

О. Петр выпил всю рюмку до дна, а молодая едва притронулась из вежливости. Гавриловна обиделась, что ее забыли и не предложили выпить за здоровье молодых, но, скрепя сердце, подошла к ручке немки и проговорила:

— Совет да любовь, молодая наша барыня… Жить вам, поживать да добра наживать. Служила я еще маменьке Семена Васильевича и вам, даст Бог, послужу.

— Спасибо, няня… — Молодая побрезговала и не поцеловала Гавриловны, что ей и было поставлено в счет, как и то, что ни приложилась к образу и не облобызала руки батюшки. Одним словом, немка и никаких господских порядков не понимает…

Все чувствовали себя неловко, и выручила только Акулина, подавшая кипевший самовар «в самый раз». Это был выход из общего неловкого положения, да и в дороге все прозябли немного. Гавриловна заметила, как молодая оглядывает комнаты, и подумала со злостью: «Ишь как шмыгает глазами… Обрадовалась ворона, что попала в барские хоромы».

За чаем всех занимал Захар Парначев. Его голос так и гремел, точно труба. Впрочем, Анна Федоровна была теперь рада этому милому родственнику. Старик почти один выпил всю наливку и опять захмелел.

— Сенька, я тебя люблю, а ты все-таки не гордись! — бормотал он. — Да… Я знаю, брат, ты считаешь себя умнее всех… Шалишь, брат, Захара Парначева не проведешь!.. Говорю прямо: не гордись. Верно, о. Петр?

— И смирение бывает паче гордости, Захар Ильич, — уклончиво ответил батюшка.

— А вот и не то! — гремел Захар Парначев. — К чему я клоню свою речь? Слушай: Сенька гордец, а того не знает, что первая жена от Бога, вторая от людей, третья от черта… А между прочим, нам пора идти докой, отец, то есть я пойду ночевать к тебе.

— Милости просим, Захар Ильич… — приглашал батюшка. — Весьма даже пора.

Медовый месяц… Как впоследствии Анна Федоровна ненавидела это дурацкое выражение, вызывавшее у нее в душе целый ряд самых глубоких оскорблений, какие только могут выпасть на долю женщины. Она дошла до такого состояния, что перестала верить себе и задавала вопрос, неотступно преследовавший ее: а может быть, она злая женщина, бессердечная, вообще нехорошая, то, что называется мачехой в дурном смысле этого слова? Но мы забегаем вперед, опережая события.

Семен Васильич по случаю женитьбы взял месячный отпуск, и все это время молодые провели в Парначевке, в своей Парначевке, как писала Анна Федоровна матери в Петербург. Первые дни прошли быстро, точно в тумане, — так было много новых впечатлений. Анна Федоровна знала только свой Петербург и несколько дачных окрестностей, а остальная деревенская Россия для нее совершенно не существовала, и она не могла даже приблизительно представить себе, кто и как живут в этой настоящей России. А тут она сразу очутилась точно на дне какого-то подводного царства — до того все было ново и необыкновенно. Исходным пунктом этих новых впечатлений являлась своя барская усадьба, похоронившая в себе воспоминания нескольких поколений. На другой день по приезде Анна Федоровна подробно осмотрела свои владения и пришла к убеждению, что все рушилось, и что нет возможности что-нибудь реставрировать.

— Мы сломаем это старье и выстроим новую усадьбу, — говорил Семен Васильич, показывая жене все жилье. — Это давно следовало сделать, но как-то руки не доходили. Да и не для кого было хлопотать. А теперь совсем другое дело…

— Ах, как это будет хорошо… — шептала в восторге Анна Федоровна.

— И все хозяйство необходимо поставить на новую ногу, а то, говоря откровенно, все страшно распущено и никуда не годится.

— Я в хозяйстве ничего не понимаю, Сеня.

— Выучишься помаленьку…

При одном слове «хозяйство» Аше Федоровне представлялась прежде всего старая нянька Гавриловна, которая следила, как тень, за каждым ее шагом и которая будет ее подсчитывать во всем, сравнивая в глаза и за глаза с «первой барыней». Да, эта первая барыня незримо продолжала наполнять всю старую усадьбу, и Анна Федоровна каждый раз вздрагивала, когда Гавриловна в виде окончательного, решающего мотива повторяла стереотипную фразу:

— А у нас прежде совсем по-другому было…

У нас — это значило, что так делалось при первой барыне. Гавриловна ревниво оберегала этот старый режим, как своего рода святыню, и выказывала мертвое бабье сопротивление, сопротивление без слов. Старуха ни за что не желала переставить мебель по-новому, изменить час обеда, выбор кушаний и т. д., до последних мелочей ежедневного обихода. Между старой верной «слугой» и новой барыней с первых же шагов завязалась глухая, беспощадная борьба, причем за Гавриловной было громадное преимущество целого прошлого и настоящего в лице маленькой Настеньки. Анна Федоровна выдерживала характер и не подавала вида, что замечает что-нибудь, особенно при муже, который уже сделал несколько резких замечаний старой няньке.

— Оставь ее, пожалуйста, — уговаривала его Анна Федоровна. — Она, просто, ревнует меня ко всему, что вполне понятно…

Затем, постепенно выяснилось, что у Гавриловны есть масса сторонников, вполне разделявших ее настроение. На погосте за Гавриловну была попадья, а в деревне несколько старых дворовых, хранивших традиции захудавшего барского гнезда. Эти дворовые приходили нарочно в усадьбу, чтобы посмотреть на новую барыню-немку, шептались о чем-то с Гавриловной, качали головой и проявляли необыкновенную нежность к Настеньке. Анна Федоровна понимала только одно, именно, что за ней зорко следили сотни глаз, подозревая в чем-то дурном. У нее все чаще и чаще начал являться невольный вопрос: «Что я сделала всем этим людям? Отчего все они такие злые?..» Этот тайный враг выбрал исходным пунктом Настеньку, точно девочка подвергалась какой-то смертельной опасности. Пункт был верный, больше — из этого положения не было решительно никакого выхода, в чем Анна Федоровна убедилась слишком скоро, Она старалась держать себя с девочкой просто, как с младшей сестрой, но это выходило баловать ее, что та же Гавриловна и объяснила с грубой откровенностью заслуженного человека.

— Вы ее набалуете, барыня, то есть Настасью Семеновну.

— Зачем вы называете девочку Настасьей Семеновной?

— А то как же иначе-то? Не какая-нибудь, а настоящая, природная барышня. У нас завсегда уж так велось в дому…

— Зовите просто Настенькой. Она еще так мала…

— Слушаю-с…

— А затем мне совсем не нравятся ваши замечания, Гавриловна. Я понимаю и ценю вас, как верного человека, как няню Семена Васильевича, но это еще не значит, что я во всем должна соглашаться с вами. Думаю, что и для вас, и для меня удобнее будет, если именно вы будете соглашаться со мной. Я даже этого требую, няня, именно в интересах девочки, потому что, если я буду с ней ласкова, вы будете обвинять меня в баловстве; если буду строга, вы меня будете называть злой мачехой. Дело гораздо проще: Настенька будет моей младшей сестрой и только. Кажется, понятно?

— Слушаю-с…

Анне Федоровне сейчас же пришлось раскаяться в этих откровенных объяснениях, потому что Гавриловна в тот же день вечером рассчитано громко говорила в кухне кухарке Акулине:

— Наша-то прытка больно… Сестра, грит, будет моя младшая. Оно и похоже на то… С первого разу в сестры произвела, а дальше-то уж и по-другому. Тоже очень хорошо понимаем… А то забыла, что когда закон принимала, так в матери ставилась. Закон-то для всех баб один… А тут — сестра.

Вступить в какие-нибудь объяснения с Гавриловной было уже непростительной ошибкой, потому что старуха находилась в возбужденном состоянии и могла наговорить дерзостей, а последнее повело бы к неловким объяснениям с мужем. Кстати, Анна Федоровна чувствовала каждую минуту, что и муж зорко следит за ее отношениями к Настеньке и смутно готовится, может быть, защищать дочь от ее деспотизма. Да, все это в порядке вещей, и нужно выдержать характер до последних мелочей, пока все не устроится. Время — самый справедливый человек, как говорит какая-то итальянская пословица.

Странно, что между мужем и женой уже являлись недоговоренные вещи. Анна Федоровна была убеждена, что присутствие Гавриловны для Настеньки, кроме вреда, ничего не приносит, и она не могла сказать откровенно этого мужу прямо в глаза, предоставляя ему самому догадаться. Это была какая-то молчаливая ложь, которая отравляла жизнь с первых шагов. Приходилось молчать, затаивать и просто скрывать, а муж точно намеренно ничего не замечал и продолжал оставаться все таким же, каким она знала его девушкой. В жизнь прокрадывался какой-то тайный разлад, какое-то неустранимое противоречие, и незаметно вырастала роковая стенка, навсегда разделяющая самых близких людей.

Анна Федоровна научилась в несколько дней следить за самой собой и за другими — это был ответ на общее выслеживание. Она тысячи раз проверяла себя в отношениях к падчерице и решительно ни в чем не могла себя упрекнуть. И времени прошло так мало, и девочка сама по себе нравилась ей, как и всякий другой здоровый и милый ребенок. Будущее Настеньки всецело зависело от воспитания, и если чего можно было пожелать, так это удаления Гавриловны, которая сегодня-завтра начнет расстраивать ребенка. Девочка, с своей стороны, внимательно присматривалась к мачехе и пока оставалась в нерешимости, как к ней отнестись. Новая мама, конечно, была для нее пока чужой, и нужно было предоставить времени то естественное сближение, из которого развиваются постепенно органические родственные чувства.

— Почему я должна звать вас мамой? — откровенно спрашивала девочка, точно не решаясь приласкаться к ней. — Моя мама умерла…

— Да, твоя родная мама умерла, а я для тебя буду второй мамой, деточка.

— И я буду вас любить?

— И будешь любить, очень любить…

Присматриваясь внимательно к девочке, Анна Федоровна пришла к удивительному заключению, именно, что, будь она, Анна Федоровна, в доме Семена Васильевича просто гувернанткой, она полюбила бы вот эту Настеньку от всего сердца, и Настенька ответила бы ей тем же. Но сейчас они обе точно сторонились и боялись друг друга. Это было и обидно, и нелепо, и несправедливо, и решительно ни для кого не нужно. Еще обиднее было то, что и няня Гавриловна, и кухарка Акулина, и старые дворовые из Парначевки, и попадья с погоста — все сами по себе, вероятно, люди хорошие и добрые и действовали сейчас из самых добрых и хороших побуждений. Анне Федоровне иногда хотелось, просто, крикнуть им всем: «Зачем вы обижаете меня, милые, добрые люди, когда я хочу всех вас любить и быть счастливой именно этой любовью? Ведь я совсем не злая и никому не желаю зла»… Но эти ораторские порывы не проявлялись ничем внешним, замирая под гнетом опутывавших зарождавшееся счастье мелочей.

Бывали иногда, просто, минуты молчаливого отчаяния, и Анна Федоровна начинала думать на тему о том, когда Настенька вырастет большая и она расскажет ей все свои муки, самые тайные мысли и нелепые огорчения. О, она, та, большая Настенька, поймет и оценит ее… Вся беда в том, что приходилось ждать этого решающего момента целых десять — двенадцать лет, когда Настенька превратится в совсем взрослую девушку А теперь ждать и терпеть… Анна Федоровна по какому-то инстинкту ничего не решилась написать даже родной матери: этого никто не должен был знать, даже самые близкие люди, как муж или мать. И это так будет…

Семен Васильевич был очень внимателен к жене и часто смешил ее желанием угодить ей. Последнее у него выходило как-то угловато и неловко, как у человека, попавшего случайно в совершенно незнакомое ему общество. Но, говоря правду, это ухаживанье льстило Анне Федоровне, и она чувствовала бы себя почти несчастной, если бы муж относился иначе. Впрочем, отдавая эту дань своему молодому счастью, Семен Васильич продолжал оставаться деловым человеком и не терял напрасно своего свадебного отпуска. Он теперь почти каждый день уезжал в Парначевку, где у него тянулось какое-то бесконечное дело с крестьянами из-за земли. Необходимо было с ним развязаться раз и навсегда. Когда муж уезжал вечером и оставался долго в волостном правлении, Анна Федоровна начинала тяготиться своим одиночеством и не знала, как убить свое время. В хозяйство она совсем не желала вмешиваться, чтобы чем-нибудь не восстановить против себя старую прислугу, мерявшую ее «первой барыней», а потом, говоря откровенно, она по натуре и не была хозяйкой и мало интересовалась домашними хозяйственными комбинациями.

Оставаясь одна, Анна Федоровна обыкновенно занималась Настенькой, чтобы понемногу приручить ее к себе. Она пробовала с разных сторон подойти к этой детской душе, которая готова была закрыться для нее навсегда при первом неосторожном шаге. Она разговаривала с девочкой о всевозможных предметах, рассказывала ей сказки, пробовала читать какую-то старую детскую книжку, осторожно выспрашивала ее о том, что она любит.

— Я люблю только папу… — повторяла настойчиво Настенька, точно ее кто оспаривал. — И больше никого не люблю…

— И меня не любишь?

— И Вас не люблю…

— Почему?

— Потому что люблю свою настоящую маму, которая висит в гостиной.

Этот наивный детский ответ осветил сразу всю картину. Да, что ни делай, а эта настоящая мама будет вечно стоять перед глазами, пока существует вот эта Настенька. В первый еще раз в душе Анны Федоровны шевельнулось нехорошее и злое чувство, не относившееся собственно ни к кому. Она начинала ревновать Настеньку к отцу, припоминая целый ряд самых трогательных сцен, точно девочка своим детским лепетом и поцелуями отнимала у нее что-то такое дорогое, чему нет возврата.

Семен Васильевич, охваченный счастливым эгоизмом, ничего не замечал почти до самого конца. Вернее сказать, он служил своему счастью с такой же добросовестностью, как служил и в своем банке. И там и тут пред ним раскрывались горизонты, и он уходил в мечты о будущем. Мысль о первой жене совершенно заслонялась настоящим, тем более, что оставался на руках ее живой портрет — Настенька. Он любил думать, что в лице дочери как будто искупит какую-то невольную вину пред покойной женой, а тут еще другая женщина, которая заменит Настеньке мать. Заботиться о двух любимых женщинах, соединить их в одно — это ли не счастье? Да, он будет любить обеих, будет неустанно работать для них и будет еще счастливее сознанием, что трудился не напрасно.

Все эти мысли связывались как-то особенно тесно именно со старинной дедовской усадьбой, полной еще детских воспоминаний. Ему было жаль зорить это старое дворянское гнездо, хотя оставлять его в настоящем убожестве тоже было невозможно. Семен Васильевич успел составить уже несколько планов новой усадьбы и с особенным старанием вычерчивал фасад. Наверху помещалась светелка, предназначавшаяся Настеньке. Да, время летит, и не заметишь, как маленькая девочка превратится в большую девушку. Мысленно он часто видел дочь большой, любил думать на эту тему. Составляя планы, Семен Васильевич подолгу советовался с женой относительно разных комбинаций. Она любила страстно цветы и требовала, чтобы рядом с домом непременно была устроена маленькая оранжерейка, соединенная с комнатами теплым ходом. Зимой это будет доставлять массу удовольствия, особенно в деревне, где нет никаких развлечений.

— Под старость мы и совсем поселимся в деревне, — мечтала Анна Федоровна. — Тогда уже ничего не будет нужно, кроме своего угла. Привыкну к хозяйству, буду считать горшки молока, яйца…

Это было в самом начале, а потом Анна Федоровна только соглашалась с мужем во всем, делая равнодушное лицо. Последнее его положительно обижало, расхолаживая те мечты о будущем, которые сказались вместе с этим будущим гнездом.

— Кажется, я тебе просто надоел, Аня, своими планами, — заметил раз Семен Васильевич, сдерживая невольное раздражение. — Я больше не буду приставать…

— Я уже сказала, Сеня, что делай, как хочешь. Мне решительно все равно, т. е. даже не все равно, а, просто, я в этих делах ничего не понимаю.

— Ты, как мне кажется, чего-то не договариваешь…

— Я?

Анна Федоровна даже покраснела, пойманная врасплох, и проговорила оправдывающимся тоном:

— Видишь ли, Сеня, я не понимаю, к чему так торопиться с этой постройкой? Можно и подождать… Мне кажется, что тебе жаль уничтожать старую усадьбу, и я вполне это понимаю. Вообще необходимо подождать…

— Никаких других мотивов больше?

— Решительно никаких…

Молодому мужу еще в первый раз показалось, что жена не совсем искренно говорит с ним и что-то скрывает. Впрочем, объяснение было сейчас же под рукой: сказывалась петербургская барышня, ничего не видавшая, кроме столицы. Конечно, ей трудно сразу привыкнуть к деревне, и нужно будет подождать. Потом ее тянули в столицу родственные привязанности, так сильно развитые в немецких семьях. Дурного во всем этом, конечно, ничего нет, и Аня просто большой ребенок, которому не по себе в новой обстановке.

Но эти успокаивающие размышления не устраняли какого-то смутного предчувствия чего-то еще недосказанного, что уже решительно не имело никаких объяснений. Оно только чувствовалось. В первый раз это чувство закралось в душу Семена Васильевича по самому незначительному поводу. Раз он сидел у себя в кабинете, составляя приблизительную смету, будущей постройки. Около него, по обыкновению, вертелась Настенька. Это был тихий ребенок, не умевший даже надоедать, как другие дети. Девочка совершенно удовлетворялась тем, что находится в одной комнате с отцом. Она любила тереться около него, как это делают ласковые котята. Сейчас она как-то особенно жалась к нему всем тельцем, и Семен Васильевич заметил:

— Настенька, ты мне мешаешь…

Девочка посмотрела на него испуганными большими глазами и вдруг заплакала неудержимыми детскими слезами.

— Девочка, о чем ты плачешь?

Он взял ее на колени, начал ласкать, целовать, а она все рыдала.

— Ну, скажи, крошка, о чем ты плачешь?

— Я не знаю, папа…

Она, действительно, не знала, и он понял, что в этой крошечной маленькой женщине просыпалось чувство ревности. Да, настоящая ревность… Раньше он без церемонии выгонял иногда ее из кабинета, а сейчас она обиделась на самое простое замечание. Бедная маленькая женщина… Отцовское сердце невольно сжалось от какой-то смутной боли. Ребенок еще не умел высказать, сколько у него отняла другая, чужая для него женщина, а маленькое сердце уже чувствовало быстро образовавшуюся пропасть. Семен Васильевич долго и молча ласкал свою девочку, с трудом сдерживая душившие его слезы. Кто знает, что будет впереди, а сейчас верно то, что он уже не принадлежал ей одной безраздельно, как это было раньше.

Теперь уже Семену Васильевичу пришлось скрывать от жены свое настроение, и он смущался, когда чувствовал на себе ее пытливый взгляд. Да и как он мог объяснить волновавшие его чувства, когда она еще не испытывала, что такое значит иметь своего ребенка, — есть своя, специально-детская логика. Конечно, Настеньку сейчас никто не обижал и никто не смеет пошевелить ее пальцем, пока он жив, а все-таки чувство какой-то особенной жалости охватывало его каждый раз, когда он видел ее. Ему начинало казаться, что и девочка уже не та, какой была раньше, когда жила у тетки Варвары. Да, в маленьком поведении было что-то новое, чего он пока еще не мог определить и назвать своим настоящим именем. Девочка, точно насторожившаяся маленькая птичка, ждала чего-то, ждала всем маленьким беззащитным тельцем, и отцовское сердце болело за нее вперед.

Охваченный этим настроением, Семен Васильевич мучился больше всего тем, что ему решительно не с кем было посоветоваться, просто поговорить по душе. Со своей родней он уже давно разошелся и не мог рассчитывать на участие даже сестры Варвары, которая оставалась ближе других. Разговорился Семен Васильевич совершенно случайно со стариком о. Петром, к которому завернул по делу с крестьянами. Он привык с детства относиться с уважением к этому хорошему старику, и теперь у него невольно вырвалось все то, чем наболела душа.

— Так, так… — повторял о. Петр, шагая по комнате. — Весьма одобряю, что питаете подобные мысли относительно своей сироты. Но что же делать, слаб человек, прилепившийся к жене… Так и в Писании сказано: женившийся печется о жене своей…

— Но ведь одно другому не должно мешать, о. Петр?

— Совершенно правильно, хотя бывают, случаи… гм… да… А главное, чтобы была совесть покойна, а это спокойствие достигается только исполнением долга. Все понемногу устроится само собой, Семен Васильевич.

— А отчего же я боюсь, о. Петр? Совсем не знаю, чего боюсь.

— Вот, вот, это и хорошо.

О. Петр пошагал, разгладил несколько раз бороду, оглянулся на запертую дверь в комнату попадьи и заговорил уже вполголоса.

Видите ли, Семен Васильевич, я сам хотел поговорить с вами об этом, но пока не решался. Да, не решался… Дело в следующем. Я, конечно, не мешаюсь в женские дела, но нечто уже слышал. Конечно, женский ум, как трость, колеблемая ветром, а все-таки есть своя острота… да. Мы и не замечаем, а женщина уже видит по своему малодушию, ибо сама есть скудельный сосуд.

О. Петр еще походил и после паузы продолжал:

— Весьма мне даже жаль вашу молодую подружию…

— Как жаль?

— Да так… Трудненько придется молодой госпоже при их полной неопытности жизни… Нечто уже говорят злые языки, говорят, прикрывая себя некоторой жалостью якобы к сироте. Бывает… То есть женский пол весьма жалеет Настеньку, хотя еще ничего и не обозначилось, за что бы, ее жалеть, как вот вы и сами изволили сейчас говорить, Семен Васильевич.

— Кто же говорит, о. Петр?

— Nomina odiosa sunt [Буквально «имена ненавистны»; т. е. не будем называть имен], ежели изволите помнить, как говорили латиняне. Сие безразлично и для вас даже ненужно. Заключение, по-моему, одно: вам необходимо оберечь младую подружию от сих пустых женских слов, чтобы она прежде времени сама не ожесточилась. Бывает по неопытности лет это часто… Нужно беречь госпожу, а когда она освоится со своим новым положением, то и сама будет знать, что ей подобает делать.

Этот случайный разговор открыл глаза Семену Васильевичу на то, о чем он боялся догадаться, именно, о той глухой оппозиции, которую Анна Федоровна неизбежно должна встретить в окружающих. Кто мог что-нибудь говорить про нее? Конечно, старая нянька Гавриловна, выжившая из ума, попадья, совавшая свой нос в чужие дела, старые дворовые из Парначевки. Он никому не делал зла, а они отравляли ему самое лучшее время капля по капле. Вот почему Аня сделалась совершенно равнодушной к постройке новой усадьбы. Вероятно, она уже что-нибудь слышала и не хочет только его беспокоить.

Несколько раз Семен Васильевич думал вполне откровенно объясниться с женой, но из этого ничего не выходило. Ему было жаль разрушать этими объяснениями счастливый призрак медового месяца. В свое время все придет, зачем предупреждать события. Пока он предпринял только одно, именно, предложил уехать из Парначевки раньше предполагавшегося срока. Анна Федоровна с радостью ухватилась за эту мысль, так что даже выдала свое искреннее желание поскорее расстаться со своей усадьбой, которой еще так недавно гордилась.

— Нам необходимо заехать к дяде Захару Ильичу в Заозерск, — объяснял Семен Васильевич деловым тоном. — Всего шестьдесят верст на лошадях. Старик, конечно, чудак, а все-таки он остается старшим в нашем роде.

— Я ничего не имею и даже очень рада… Сначала дядя мне не нравился, а потом… Одним словом, я буду рада его видеть.

— Должен тебя предупредить: он живет чудаком, и нужно быть готовым ко всему.

Семена Васильевича неприятно поразило то, что жена ни слова не сказала о Настеньке, точно бедная девочка совсем не существовала на белом свете. Она так была рада вырваться, наконец, из своей усадьбы… Потом, чтобы поправить свою ошибку, Анна Федоровна накануне отъезда уверенным тоном заметила:

— Настенька, конечно, поедет с нами…

— Нет, ей в Заозерске нечего делать, — довольно сухо ответил Семен Васильевич. — За ней приедет тетка Варвара Васильевна и увезет в Петербург…

Никакой сцены по этому поводу не произошло, но Анна Федоровна в первый раз почувствовала себя несправедливо обиженной, тем более обиженной, что, действительно, совсем забыла, о существовании Настеньки, когда речь зашла о поездке в Заозерск. Семен Васильевич сделал вид, что ничего не замечает, и тоже чувствовал себя обиженным.

Уездный город Заозерск, как многое множество других уездных русских городов, замечателен был тем, что в нем решительно ничего не было замечательного, как выражался известный заозерский остряк Шевяков. Ни добывающей промышленности ни обрабатывающей, ни естественных богатств, ни торгового тракта, ни сплавной реки — как есть ничего. Даже не было местной чудотворной иконы, которая привлекала бы к себе из ближайших окрестностей благочестивых людей. Одним словом, как есть ничего. Кто строил город, когда и для чего — тоже было неизвестно. Сохранилось смутное предание, что через эти места пролегала когда-то волчья новгородская тропа на Двину, по которой удалы добры молодцы новгородские выводили домой и полон, и пушнину, и узорочье, и разную рухлядишку, вообще все, что могли награбить. По другой версии, город был основан одним из московских великих князей-собирателей, который построить город построил, но никому не сказал зачем. Несомненным доказательством древности Заозерска служили развалины какой-то башни, которая, по преданию, стояла в центре уничтоженного беспощадным временем кремля. Заозерцы немало дивились тому, что город стоял в трех верстах от большого озера, а не на самом берегу. Ходила легенда, что в древние времена город стоял у самой воды, но за грехи обывателей озеро ушло от них на три версты. По другой легенде, сам город в одну ночь ушел от озера. Вообще история Заозерска представляла много сомнительного, и было несколько серьезных попыток ее восстановить. Последнее объяснялось тем, что обыватели очень любили свой Заозерск и даже гордились им. Было три таких попытки восстановления истории Заозерска. В первый раз это хотел сделать дедушка нынешнего остряка Шевякова, когда у него не было еще заложено имение, но он потом передумал и решил восстановить кремль. В результате вышло как-то так, что не вышло ни истории, ни кремля, а ассигнованные на это деньги погибли во время крушения знаменитого Скопинского банка. Во второй раз восстановить историю хотел купец Болдырев, когда выиграл двести тысяч. Он даже нарочно ездил в Москву и подыскивал там историка по сходной цене, но историки дорожились, Болдырев обиделся и, назло им, деньги, ассигнованные на историю, употребил на устройство церковного хора при соборе и постройку торговых бань. В третий раз восстановлял историю Захар Парначев, когда у чего в течение трех недель умерло две богатых тетки. Он даже сделал в клубе подписку, которая в один вечер дала семнадцать рублей шестьдесят копеек. Но тут, как на грех, подвернулась сербская кампания, Захар Парначев отправился к генералу Черняеву добровольцем, а Заозерск так и остался без истории.

Мы уже сказали, что обыватели очень любили свой город. И, говоря откровенно, его нельзя было не любить, как последнее дворянское гнездо. Заозерские дворяне славились, потому что сохранили за собой свои поместья, как это было до эмансипации. Чумазый несколько раз делал попытки слопать их, но, прикинув в уме стоимость болот и лесов, откладывал это предприятие, как не стоящее его прожорливости. Так и жили заозерские помещики и даже на что-то надеялись, и наконец дождались новой эры, когда открылся Дворянский банк. Это было настоящим воскресением для заозерских дворян. Первую ссуду взял в банке, конечно, Захар Парначев и, конечно, сейчас же великодушно затратил ее на украшение города, — он устроил цирк. Это великодушное предприятие не встретило сочувствия граждан, а приезжавшая странствующая труппа потерпела убытки. Эта неудача не охладила благородного рвения Захара Парначева, и он убедился только в том, что нужно было выстроить совсем не цирк, а купальни «в турецком вкусе». Бани уже были, а купален не было. Какой же благоустроенный город не имеет купален?

— Я им устрою купальни, — упрямо повторял Парначев. — Если не могли поддержать цирка, пусть купаются. Это необходимо, особенно для дам, которые очень стесняются, когда приходится купаться на озере вместе с мужчинами. Прежде это еще было можно, а нынче другое… Современность, батенька.

Семен Васильевич, при всей своей положительности, доходившей до черствости, питал самые нежные чувства к милому Заозерску, с которым у него были связаны теплые детские воспоминания. Отчасти поэтому он повез сюда и молодую жену, точно хотел ее в чем-то проверит. Собственно говоря, ехать в Заозерск не было никакой надобности, а старый дядя являлся только предлогом. Анна Федоровна была рада этой поездке, чтобы вырваться из своей Парначевки. Уже дорогой она заметно оживилась, точно навсегда оставляла Парначевку. Даже первая размолвка была забыта, и Анна Федоровна опять могла радоваться, что едет на своих лошадях, и смотрела на спину кучера Спиридона с чувством собственности. В голове молодой женщины невольно являлась мысль, что она была бы совсем счастлива, если бы не эта девочка Настенька. Да, совсем…

Дядя Захар Ильич встретил молодых с распростертыми объятиями… Он жил на холостую ногу, занимая квартиру в восемь комнат. Прислуживал ему один казачок Васька, ухитрявшийся каждую минуту проваливаться сквозь землю.

— Васька, подлец, ты опять пропал?! — кричал старик. — Васька. Ну, Анюта, я очень рад, что ты вспомнила про старика. Да… А мы тут живем попросту, голубчик, как жили еще при Гостомысле.

Дома Захар Парначев расхаживал в черкеске и в валенках, что придавало ему вид человека, счастливо убежавшего из сумасшедшего дома. Беспорядок в квартире был ужасный, тем более, что тут же жили ирландский сеттер и две облезлые борзые. Собаки имели довольно жалкий вид, потому что подлец Васька не кормил их и не чесал.

— Не красна изба углами, — рекомендовал Парначев свое логовище. — Но зато какой ухой из налимьей печенки угощу… А затем пирог на четыре угла — пальчики оближете.

Анна Федоровна еще в первый раз видела квартиру старого холостяка в полном блеске и только брезгливо пожимала плечами, что забавляло Семена Васильевича. Разве так можно жить?.. Когда-то хорошая мебель была испорчена собаками, крашеные полы не мылись, везде пыль и безобразие невероятное.

— Старик хороший, хотя и любит чудить, — точно извинялся перед женой за дядю Семен Васильевич.

— О, он мне очень нравится…

Анна Федоровна хохотала чуть не до истерики, когда дядя принимался рассказывать о жизни в Заозерске. Это было что-то невероятное и нелепое до последней степени.

— Вам, должно быть, здесь очень скучно, дядя? — спрашивала Анна Федоровна.

— Нам? Скучно? — изумлялся старик. — Да мы и не слыхали, что есть скука на свете. Во-первых, еда… Потом карты, потом охота, потом любовь. Ты приезжай, братец ты мой, к нам летом и посмотри, как мы тут живем. Вон видишь площадь, где мой цирк стоит. Ну, напротив наш клуб.

— В этом маленьком деревянном домишке?

— А для чего же нам больше? Совершенно достаточно… Вот мы и собираемся в клубе каждый вечер. Перед клубом зеленая полянка, нам столы вынесут на полянку, ну, мы и играем. Когда совсем стемнеет, свечи подадут. Где ты это увидишь?

По части еды у дяди, действительно, было все приспособлено замечательно, а если чего не хватало, подлец Васька летел в клуб, служивший как бы продолжением собственной кухни. Вообще картина получалась единственная в своем роде.

— Знаешь, Аня, я часто думал о том, что кончу свои дни именно в Заозерске, — говорил Семен Васильевич в припадке откровенности. — Здесь есть что-то такое мирное, спокойное… То есть я думал об этом раньше, до знакомства с тобой.

— Могу только удивляться твоим вкусам…

— Да, ты удивляешься, потому что не знаешь этого милого Заозерска и представляешь его себе чем-то вроде зоологического сада или дома сумасшедших. А это неверно… Другого такого города во всей России не найдешь. И я убежден, что ты его полюбила бы, если бы узнала поближе.

Молодые прожили у дяди целую неделю, и Анна Федоровна, действительно, узнала много такого, о существовании чего даже не могла подозревать. По вечерам Захар Парначев любил предаваться воспоминаниям и впадал по этому поводу в грустное настроение. И было что вспомнить… Разве нынче люди? Так и мрут, как мухи, мрут целыми семьями, мрут от самых пустяков. Мужчины почти поголовно спиваются. Захар Парначев, отгибая пальцы, перечислял: Голышевы три брата спились, Бояркины — отец и два сына, Мозгалевы — целых пять человек, Андрусовы — вся семья, и т. д. и т. д. В дворянских усадьбах остаются только одни женщины.

— Дядя, ведь это ужасно! — возмущалась Анна Федоровна. — Отчего же это?

— Отчего? От современности, братец ты мой… И при этом дрянь народ. Да вот хоть я, — разве я человек? Тоже дрянь… Какие еще мои года, всего пятьдесят с хвостиком, а у меня уж поясница к ненастью болит, зубы выпадают. Одним словом, дрянь… А вон прадедушка Асаф Парначев…

Присутствовавший при этом разговоре Семен Васильевич сделал нетерпеливое движение, но удержать старика была трудно.

— Ты его не помнишь, Сенька? Впрочем, что же я говорю, когда он умер еще до твоего появления на свет. Да, вот это был человек, Анюта. И не человек, а прямо герой. Хоть сейчас на памятник ставь. Ему уже было девяносто лет, когда я его знал, а он и лето, и зиму спал в саду, на открытом воздухе. И все зубы до одного целехоньки… Он еще суворовской закалки был. А кончил… Всю жизнь никогда не лечился, а тут под старость желудок старику стал изменять. Вот он и придумал себе лекарство… Вотчина была большая, вот он и набрал себе тридцать баб-кормилок и целый год женским молоком питался.

— Фу, какая гадость… — возмущалась Анна Федоровна.

— Для обыкновенного человека это гадость, а Асаф Парначев был герой. Он потом француза из России выгонял, а из Заозерска хотел устроит крепость.

Род Парначевых тоже шел «на перевод». Мужчины быстро вымирали, спиваясь с круга. Так спился старший брат Семена Васильевича, потом двое дядей, три племянника и даже одна племянница. Над семьей висело что-то роковое. Анна Федоровна слушала эти рассказы с ужасом, что она и сама могла спиться, попав в этот заколдованный круг,

Пребывание в Заозерске было прервано телеграммой сестры Варвары Васильевны. Она извещала, что перевезла Настеньку из Парначевки в Петербург, и что девочка больна тифом. Семен Васильевич даже изменился в лице, пробегая эта немногие строки, и телеграмма у него дрожала в руках, как помертвевший осенний лист. Анна Федоровна тоже встревожилась, точно была в чем-то виновата.

— Э, вздор! — успокаивал Захар Ильич. — Ребятишки уж так созданы, что постоянно хворают… Отлежится, даст Бог. Остались бы еще погостить…

— Нет, дядя, нам пора… — рассеянно повторил Семен Васильевич, весь поглощенный мыслью о больной девочке. — В другой раз приедем… Как-нибудь летом.

Молодые сильно волновались весь обратный путь в Петербург. Семен Васильевич отмалчивался, а Анне Федоровне казалось, что он сердится, и сердится именно на нее. Надо же было случиться, чтобы девочка захворала ни раньше ни позже…

— Ведь она и раньше хворала? — спрашивала Анна Федоровна, точно подыскивая самой себе оправдание.

— Да… была корь. А вообще девочка здоровенькая…

Семену Васильевичу казалось, что еще никогда поезда железной дорога не ходили так тихо, как сейчас, и он поминутно вынимал часы, точно хотел кого-то поторопить. Боже мой, ведь дорог каждый час… Он только чуть-чуть задремал ночью и сейчас же увидел страшный сон. Он держал горевшую в огне Настеньку на руках, и она делалась все меньше и меньше, точно таяла. Пухлый детский ротик повторял только одно слово: «Папа»… Он проснулся в ужасе, обливаясь холодным потом.

Когда поезд подходил к Николаевскому вокзалу, Семена Васильевича охватил какой-то панический страх. Он выглядывал в окна и боялся увидеть какое-нибудь знакомое лицо, явившееся на вокзал с специальной целью подготовить его. Но никого знакомого не оказалось, и он вздохнул свободнее. Значит, Настенька еще жива.

Семен Васильевич нанял большую квартиру на Николаевской. Раньше Настенька жила у тетки Варвары Васильевны, а теперь у нее была своя комната в квартире отца. Это было оговорено Анной Федоровной еще до свадьбы. Раньше, конечно, девочка могла жить у тетки, потому что отец целый день проводил на службе, а теперь это было бы неудобно. Семен Васильевич не жил вместе с сестрой потому, что она пользовалась казенной квартирой, да и вообще привыкла к своему девичьему одиночеству.

О своем приезде Семен Васильевич предупредил сестру телеграммой, и Варвара Васильевна встретила молодых в передней.

— Ну, что девочка? — спрашивал Семен Васильевич, не снимая шубы.

— Пока еще болезнь не определилась, Сеня. Сегодня идет шестой день, а кризис должен произойти на девятый…

Новая квартира была обставлена почти роскошно, а детская — светлая и большая комната, по всем требованиям детской гигиены и педагогики, над чем Варвара Васильевна особенно постаралась. Теперь детская была полуосвещена благодаря спущенным шторам. Детская кроватка стояла посредине комнаты. Около нее сидела няня Гавриловна. Больная не спала и повернула головку на шум осторожных шагов.

— Это ты, папа? — спросила она, тяжело перекатывая голову на подушке, — Ах, как я тебя ждала, папа… Теперь мне будет лучше.

— Да, да, мы не будем хворать… — повторял Семен Васильевич, целуя горевший лобик. — Девочка будет умненькая…

— Ты, папа, больше не уедешь?

— Нет, не уеду, крошка…

Последнему девочка не совсем доверяла и крепко держала отца своей маленькой, горячей ручкой. Анна Федоровна стояла у кровати, и на нее никто не обращал внимания, как на гостью, которая пришла в дом не вовремя. Присутствующие, видимо, о ней позабыли, и Анна Федоровна сама напомнила о своем существовании:

— Настенька, а меня ты узнаешь?

Больная посмотрела на нее такими глазами, когда человек старается что-нибудь припомнить, и равнодушно ответила:

— Да…

Анна Федоровна вдруг почувствовала себя лишней и вышла из комнаты, чтобы не выдать охватившего ее волнения. Семен Васильевич вышел вслед за ней. Он заметно успокоился и принялся рассматривать захваченные из детской рецепты. Жена для него в данный момент не существовала, и он не хотел знать, какой важный момент в жизни каждой молодой женщины, когда она в первый раз переступила порог своего нового дома. Анна Федоровна оставила мужа в гостиной и прошла в свою комнату, которой еще не видала. И здесь все было обставлено очень хорошо, даже слишком хорошо. На всем видна была женская рука. Анна Федоровна стояла посреди комнаты и решительно не знала, что ей делать, даже забыла, что с дороги следовало переодеться. Из этого тяжелого раздумья ее вывела Варвара Васильевна.

— Здравствуйте, Анюта, — проговорила она ласково и просто, не решаясь расцеловать невестку по-родственному. — Мы с вами еще не поздоровались хорошенько…

— Ах, виновата, Варвара Васильевна. Ведь это вы устраивали всю квартиру? Очень, очень все мило… Только, как мне кажется, слишком роскошно. Вы ведь знаете, как у мамы все просто…

— Так хотел Сеня… Он даже рассердился на меня, что квартира не поспела к самой свадьбе. А я тут, право, нисколько не виновата…

Анна Федоровна почувствовала, что вот эта старевшаяся девушка любит ее и в ее молодом счастье переживает свои неосуществившиеся девичьи мечты. Этот женский героизм ее тронул, и она показалась самой себе такой эгоисткой и вообще нехорошей. Анна Федоровна молча обняла Варвару Васильевну и крепко ее расцеловала.

— Анюта, о чем вы плачете? — удивлялась, в свою очередь, растроганная Варвара Васильевна. — У вас слезы на глазах… Вы несчастливы?

— Нет, это так… Счастье вообще понятие относительное, голубчик, а пока я совсем, совсем счастлива. Немножко нервы… Слишком много новых впечатлений.

Варвара Васильевна посмотрела на нее недоверчивым взглядом, но не стала допытываться. У замужних женщин своя логика… Она боялась догадаться об истинной причине нервного настроения невестки и проговорила, совсем не то, что хотела бы высказать по душе:

— Анюта, вам нужно сейчас же ехать к вашей матери, т. е. вместе с Сеней, конечно. Это обязательный визит…

— Я знаю, но только муж очень волнуется. Вот приедет доктор, и тогда все разъяснится… Я вообще не понимаю этих церемоний и желаю ехать к маме не с визитом, а просто так, по-домашнему. Я очень соскучилась о ней…

В передней раздался звонок. Это был доктор. Послышались шаги Семена Васильевича, который шел к нему навстречу.

— Вы идите туда… — предлагала Анна Федоровна. — А я побуду здесь.

Когда Варвара Васильевна вышла, Анна Федоровна уже не чувствовала себя чужой, как давеча в детской. О, все пройдет и все в свое время придет в известную норму, только следует выдержать характер. Анна Федоровна кстати спохватилась, что ни слова не сказала Варваре Васильевне ни о Парначевке ни о Заозерске. А ведь это сейчас наверно интересует девушку больше всего, потому что с этими местами для нее связаны и детские воспоминания и фамильные отношения.

— Какая я глупая, в самом деле, — говорила самой себе Анна Федоровна, начиная раздеваться. — Я только думаю о себе…

Когда Варвара Васильевна вернулась с известием, что доктор не нашел ничего особенного и что нужно ждать, Анна Федоровна извинилась, что будет переодеваться при ней, и, переодеваясь, принялась рассказывать о своих впечатлениях, вынесенных из свадебной поездки. Она не скрыла того затаенного враждебного чувства, с каким ее встретили няня Гавриловна, попадья с погоста и старые дворовые из Парначевки.

— Я их вполне понимаю, — объясняла она спокойно. — На их месте и я, вероятно, сделала бы то же самое. Если что меня постоянно обижало, так это то, что все они видели во мне немку, до милого дядюшки включительно. Это, наконец, мне начало надоедать, тем более, что мой муж гораздо больше немец, тем я немка.

Затем она не без юмора передала все подробности своего пребывания в Заозерске и о том, как дядя тогда на вокзале не заплатил за шампанское.

— Он мне кажется большим ребенком, — резюмировала она свои родственные впечатления.

Доктор не мог окончательно успокоить Семена Васильевича, но придал ему некоторую дозу мужества. Хорошего, конечно, немного, но и серьезной опасности пока нет, — доктор взвешивал каждое слово с кабалистической точностью своего аптекарского веса.

— Теперь мы можем ехать к маме, — предложил Семен Васильевич, когда доктор ушел.

Он сделался вдруг как-то особенно внимателен к жене, точно почувствовал себя в чем-то виноватым. Эта перемена не понравилась Анне Федоровне, как невольная фальшь. Вполне естественно, что родная дочь ближе тещи…

Гагены жили на Васильевском острове, недалеко от Среднего проспекта. Старушка Маргарита Егоровна ужасно обрадовалась, когда увидела, наконец молодых. Она долго-долго обнимала дочь и смотрела на нее такими глазами, точно кто за этот срок первой разлуки мог ее подменить. Потом старушка обиделась, когда узнала о болезни Настеньки.

— Отчего же Варвара Васильевна не дала знать мне? — роптала Маргарита Егоровна, стараясь сдержать себя. — Ведь я теперь не чужая девочке…

— Мама, представь себе, даже я забыла об этом, — успокаивала ее Анна Федоровна. — Так как-то… Ну, перестань, мама.

— Вы меня все забываете…

Впрочем, это неудовольствие скоро сменилось новым приливом родительской любви, тем более, что Маргарита Егоровна вспомнила, что молодые с самого утра еще ничего не ели. Она принялась угощать их с таким видом, точно они умирали голодной смертью. В семье Гагенов питание, вообще, составляло своего рода культ и было обставлено своего рода фамильными церемониями. Анна Федоровна только улыбалась про себя, припоминая неистовые формы питания милейшего дядюшки Захара Ильича, которого она начинала любить вопреки всей своей немецкой крови и даже тому, что у дедушки был свой дом в Петербурге.

Анне Федоровне сделалось совсем весело, когда она вспомнила, что она теперь дама, настоящая дама, вполне самостоятельный человек, а Семен Васильевич не простой гость, который в течение целого года ходил к ним, а ее собственный муж. Она с девичьей живостью побежала в свою комнату, обставленную с педантичной простотой. Боже мой, какая маленькая комнатка и как все бедно. Вот и ее рабочий столик, и полочка с книжками, и стеклянный шкапик с разными сувенирами. Да, тут была целая коллекция этих дешевеньких сувениров, по которым можно было бы восстановить все детство.

«О, я этот шкапик возьму себе, — решила про себя Анна Федоровна. — Когда состарюсь — приятно будет взглянуть…»

Вообще этот первый визит прошел очень весело и непринужденно, и Маргарита Егоровна успокоилась за счастье дочери. О, она вперед чувствовала, что Семен Васильевич будет прекрасным мужем… О Парначевке Анна Федоровна рассказывала в общих чертах, усвоив себе давешний шутливый тон, и ни словом не выдала своих первых житейских неудач. Замужество уже провело роковую черту, которая навсегда отделила девушку от родного очага. У нее теперь была собственная жизнь, свои радости и свои огорчения, — зачем говорить о последних даже матери и напрасно тревожить ее? Ведь эти огорчения со стороны даже и непонятны, потому что существовали только для нее одной и никого не должны были касаться.

При прощаньи Маргарита Егоровна спросила дочь:

— А как, Аня, твои отношения к этой девочке?

— Пока ничего, мама, — уклончиво ответила Анна Федоровна. — Думаю, что помаленьку все устроится со временем.

Домой Анна Федоровна вернулась успокоенная, точно набралась какой силы, побывав в родном гнезде. Теперь ей казалось странным, что она еще так недавно могла придавать какое-то значение болтовне няньки Гавриловны или попадье с погоста. Если уж на то пошло, так они должны ее бояться, а не она их.

Болезнь Настеньки через три дня совершенно определилась. Кризис миновал благополучно. Выздоровление наступило быстро, как это бывает только у детей. Семен Васильевич уходил на службу и возвращался домой только к обеду. Анна Федоровна большую часть дня оставалась дома одна и постепенно входила в роль молодой хозяйки. Варвара Васильевна приходила только проведать время от времени племянницу, и Анна Федоровна постепенно вводила свои порядки. Мерка для воспитания Настеньки была готова, — Анна Федоровна при каждом нерешительном случае вспоминала собственное детство. Она действовала с мягкой настойчивостью и не принимала возражений. Например, Настенька не была приучена каждое утро чистить зубы, умываться холодной водой, самой одеваться и самой прибирать свои игрушки. Собственно, виновата была няня Гавриловна, видевшая в Настеньке «рожоное дворянское дите». Необходимо было воевать с этой выжившей из ума старухой, и Анна Федоровна была рада, что ни разу не погорячилась и не вышла из себя, а делала по-своему, с мягкой настойчивостью опытной в таких мелочах женщины.

Но был один пункт, где всякая логика была бессильна и Анна Федоровна чувствовала себя безнадежно чужой. Это было для нее самым больным местом. Именно, девочка была страстно привязана к отцу, хотя он решительно ничего не делал для того, чтобы вызвать такое чувство. Даже напротив, он держал себя с дочерью строго и взыскательно. Но достаточно было одного его слова, чтобы Настенька вся расцвела. Она была готова для отца сделать все, потому что весь ее детский мир помещался в нем одном. Конечно, по-своему Семен Васильевич очень любил дочь, но никогда не баловал. Пред Анной Федоровной стояла непроницаемая тайна детской любви, и она напрасно ломала свою голову над ее разгадкой. Раз уже она испытала ревнивое чувство и теперь отгоняла его, как заразу. Собственно, к ней Настенька относилась безучастно и принимала ее ласки, как сытый человек свое кушанье.

— Настенька, ты все-таки любишь меня? — спрашивала Анна Федоровна.

— Не знаю, мама…

Это детское «не знаю» являлось каким-то роковым порогом, отделявшим мачеху от падчерицы. В существовании его Анна Федоровна не могла обвинять даже старую Гавриловну. Эта любовь к отцу заслоняла все и служила проявлением какого-то темного органического чувства. Из-за него смутно обрисовывалась тень другой женщины, женщины-матери, которой всецело принадлежали эти детские чувства.

Прошло полгода. Время делает свое дело. Жизнь Парначевых вошла в свою колею. Семен Васильевич, возвращаясь каждый день домой со службы, чувствовал себя бессовестно счастливым. Свое гнездо было восстановлено. Некоторые недоразумения, возникавшие вначале из-за девочки, давно улеглись, и все пришло в порядок, а именно последнее Семен Васильевич ценил в жизни больше всего. Из этого принципа он понемногу раззнакомился даже со старыми приятелями, с которыми завязал дружбу во время своего вдовства. К чему гости, когда они вносят в правильно поставленную жизнь беспорядок… Достаточно было новых родственников, которые, по крайней мере, умели себя держать и в своих родственных отношениях отбывали какую-то повинность. Анна Федоровна тоже не любила гостей и, в виде развлечения, позволяла себе только редкие выезды в театр. Сказывался эгоизм счастливых людей.

Лето Парначевы прожили на даче в Озерках. Семен Васильевич хотел было взят отпуск, чтобы ехать в Парначевку, но Анна Федоровна его отговорила. Зачем брать второй отпуск в течение одного года, что может навредить на службе. А из Озерков можно было ездить в Петербург каждый день. С этим нельзя было не согласиться. Осенью Парначев переехал на ту же квартиру на Николаевской улице.

Время летело незаметно. Стояла уже крепкая осень. Земля была скована первым морозом. По утрам выпадал первый снежок и к вечеру таял. В этот переходный момент Петербург приобретает особенно бодрый вид, предвещающий наступление шумного зимнего сезона. Со всех сторон в Петербург стягиваются запоздалые где-нибудь на водах петербуржцы и едущие по делам провинциалы.

Итак, в один из таких морозных осенних дней Семен Васильевич возвращался к обеду домой. Он чувствовал себя необыкновенно бодро и даже что-то насвистывал из «Кармен». У самого подъезда неожиданно к нему в ноги бросилась какая-то старуха и причитала:

— Батюшка, Семен Васильевич, выгнала!.. И девочку прибила…

В первый момент Семен Васильевич принял старуху за нищенку и только потом рассмотрел, что это была няня Гавриловна.

— Няня, что случилось?!.

— Ох, кормилец, девочку прибила… Я, значит, заступилась, а она и меня выгнала…

В дверях стоял швейцар Андрей и ждал только знака, чтобы оттащить старуху. Второй дворник уже снял шапку, чтобы тоже что-то такое исполнить. Семен Васильевич переконфузился и коротко сказал:

— Няня, ты мне делаешь скандал на улице. Иди домой…

— Ох, боюсь, родной…

— Пожалуйста, не болтай глупостей.

Семен Васильевич не помнил, как взбежал к себе в третий этаж, как позвонил, как снял шубу и бросил на руки оторопевшей горничной.

— Где девочка?

— Барышня в кухне…

В кухне у окна действительно стояла Настенька с опухшими от слез глазами. На розовых щечках оставались грязные полосы недавних слез. Она как-то испуганно посмотрела на отца и не решилась броситься к нему, как это делала раньше.

— Деточка, что такое случилось? — спрашивал Семен Васильевич, поднимая на руки Настеньку. — О чем ты плакала?

— Меня… мама… прибила…

Девочка неудержимо зарыдала. Семен Васильевич что-то хотел сказать, но увидел кухарку и молча унес девочку к себе в кабинет. Дорогой он успел решить, что прежде всего нужно переговорить с женой.

Анна Федоровна, одетая, лежала у себя в спальне на кровати и, очевидно, приготовилась к встрече с мужем. Она была бледнее обыкновенного и взглянула на него исподлобья, как загнанный зверь.

— Аня, голубчик, что случилось? — строго и виновато спросил Семен Васильевич, подбирая тон.

— Вы знаете, что случилось… — рассчитано-грубо ответила она. — Идите и расспрашивайте вашу прислугу.

— Ты… ты била девочку? — уже шепотом спросил Семен Васильевич, чувствуя, как его начинает трясти. — Ты ее била?

Она села на кровать, посмотрела ему в лицо и ответила с улыбкой:

— Да, я ее била, потому что это дрянная девчонка, которая отравляет мне жизнь по капле.

— Но ведь она ребенок, Аня!.. Наконец, отчего ты мне раньше сама ничего не сказала?.. Я… я принял бы меры,.

Она иронически засмеялась.

— А где вы раньше были? Отчего вы не желали замечать, что меня все ненавидят в моем собственном доме? Вы упорно не желали видеть, как меня изводила какая-то Гавриловна… Теперь довольно. Я больше ничего не хочу знать.

Семен Васильевич задрожал от бешенства и быстро заговорил сдавленным голосом:

— Но это еще не давало тебе никакого права бить беззащитного ребенка, тем более, что у него есть отец!..

Она точно обрадовалась этой реплике и глухо захохотала.

— Да, да, отец… — повторяла она, глядя на него злыми глазами. — И я ее ненавижу, ненавижу вашу дочь!.. Теперь вы довольны? Так и знайте…

Она даже рванула подушку и заскрипела зубами. Лицо покрылось мертвенной бледностью, зрачки глаз расширились, грудь тяжело поднималась. Он хотел что-то сказать, но, взглянув на это помертвевшее лицо, отвернулся и тяжело зашагал по комнате. Она, как зверь, которого укрощают, не спускала с него глаз и боялась пошевельнуться…

— Это гадость… — заговорил он, останавливаясь. — Может быть, девочка и виновата, но бить ребенка…

— Не девочка виновата, а ваша дочь.

— Аня, ты сходишь с ума.

— Да. Я всех ненавижу. Я всем угождала, ко всем подлаживалась… пряталась от самой себя… Я готова была просить, как милостыни, хоть одну капельку этой детской любви… А теперь мне ничего не нужно!.. Я и вас ненавижу вместе с вашей порядочностью…

Произошла самая бурная сцена, причем супруги не поскупились на взаимные обвинения и оскорбительные слова. В результате с Анной Федоровной сделалась настоящая истерика. Семен Васильевич махнул рукой и, хлопнув дверью, ушел к себе в кабинет. Он ненавидел жену в свою очередь.

Настенька сидела в кабинете. Отец вошел и строго посмотрел на нее. Девочка видимо смутилась и опустила глаза.

— За что тебя била мама? — спросил Семен Васильевич, сдерживая строгий тон.

— Не знаю. Я сказала, что она надела мамину брошку.

— Так. Откуда же ты узнала, что это мамина брошка?

— Няня сказала… А тетя меня ударила… рукой, потом схватила за волосы.

— Довольно.

Семена Васильевича охватила страстная жалость. Он посадил девочку к себе на колени и молча целовал ее личико, глазки, маленькие детские руки. Произошло что-то безобразное и дикое, чему нельзя было подыскать названия. А главное, всякая логика была бессильна… В самом деле, не из-за какой-нибудь дурацкой брошки все это произошло. И все это в его доме, вот в этом самом доме. Семен Васильевич задыхался от бессильной ярости. Потом он, пошатываясь, как пьяный, отправился в кухню. Няня Гавриловна сидела там совсем одетая.

— Гавриловна, во всем виновата ты одна, — быстро заговорил Семен Васильевич, не глядя на старуху. — Да, ты, ты, ты… потому что ты настраивала девочку против мачехи. Да…

— Известно: мачеха.

— Молчать… И вот до чего довела… Ты знала, что делаешь. Одним словом, нам нужно расстаться…

Он достал бумажник, отсчитал следующее няне жалованье, молча подал деньги старухе, повернулся и вышел.

— Еще помянете меня, барин… — донеслось ему вслед.

Он остановился, хотел вернуться, но махнул только рукой и ушел к себе в кабинет.

Ни барин ни барыня не стали обедать. Плита топилась до самого вечера, и все кушанья остались. Горничная ходила на цыпочках. Она говорила с кухаркой шепотом.

— Хороши господа, нечего сказать… Вот какую выставку сделали старухе-няньке, а еще самого барина вынянчила. Чего только и ждать нынче от господ… Стыда у них нет…

Семен Васильевич пожалел в тот же день, что сгоряча отказал няньке. Нужно было ей сделать строгий выговор, заставить просить прощения у барыни, и все бы уладилось само собой. Женские обиды, самые страшные, сплошь и рядом кончаются ничем. В своей ошибке он убедился в тот же вечер, когда пред сном пошел в спальню с твердым намерением помириться с женой.

— Я отказал няньке… — заявил он в виде извинения.

Анна Федоровна молчала. Она по-прежнему лежала на кровати с стиснутыми зубами.

— Я разобрал все и нахожу, что кругом виновата именно старуха.

— Да? Как вы любезны… — ответила Анна Федоровна. — Теперь эта виноватая старуха сидит у Варвары Васильевны и рассказывает про мое зверство. Очень хорошо.

— Что же я мог сделать другое? Наконец, ты давеча сама ее выгнала… Вообще я ничего не понимаю…

Это было второй ошибкой, как впоследствии Семен Васильевич убедился горьким опытом. Ему ни в каком случае не следовало идти к жене с этими дрянными извинениями, а следовало выдержать характер до конца. Так примирения и не состоялось, и Семен Васильевич ушел к себе в кабинет, не простившись с женой.

Укладываясь спать в кабинете, Семен Васильевич думал о том, что все дело следовало повести совершенно иначе, именно ехать сейчас же к Маргарите Егоровне и объяснить ей все. Конечно, мужская гордость возмущалась вмешательством третьего лица в чисто-семейное дело, а с другой стороны, Маргарита Егоровна, хотя с некоторыми дипломатическими предосторожностями, в конце концов, по естественному материнскому чувству, приняла бы сторону дочери, но все-таки это было единственным исходом. Вообще получилось нелепое и скверное положение.

На другой день он встретился с женой за утренним чаем. Оба все время промолчали. Настенька сидела тут же и тоже молча пила свое молоко. Семен Васильевич по лицу жены заметил одно, что в течение ночи она нисколько не одумалась и продолжала оставаться в том же ожесточенном настроении.

— Что же, мы возьмем другую няньку? — спросил Семен Васильевич, отправляясь на службу.

— Это для чего? — удивилась Анна Федоровна. — Совершенно излишние нежности.

— Тогда нужно искать гувернантку…

— Вздор. Я понимаю, что вы готовы назло мне сделать все. Раз вы наймете гувернантку, все закричат: вот мачеха, которая сама не хочет заняться падчерицей. О, я отлично вас понимаю, Семен Васильевич…

Что было тут говорить? Семена Васильевича удивляло больше всего то, что все случилось как-то вдруг и без всякой причины. Он не узнавал жены, этой рассудительной и корректной немочки, которую так любил.

Нелепое положение продолжалось целых три дня. Анна Федоровна продолжала удерживать за собой позицию и подавляла Настеньку своим молчаливым пренебрежением. Бедный ребенок как-то сразу притих и потерялся. Девочка не жаловалась и не плакала, но Семену Васильевичу казалось, что она уходит от него все дальше и дальше, и его отцовское сердце болело тоже молча. Он теперь чувствовал, как жена следит за каждым его движением ревнивыми глазами, и старался при ней не проявлять прежней нежности к дочери, чтобы не возбуждать напрасно ее.

Эти ужасные дни разрешились совершенно неожиданно. Раз, вернувшись со службы, Семен Васильевич застал у себя Маргариту Егоровну, приезжавшую к ним не часто. Старушка прихварывала и считала поездку на Николаевскую целым путешествием. По озлобленному выражению ее лица он догадался, что Маргарита Егоровна все знает, и у него захолонуло на душе.

— Мне с вами нужно серьезно поговорить… — заметила старушка, когда Анна Федоровна вышла из комнаты.

Он этого ждал и приготовился к неприятному объяснению. Они ушли в кабинет, и Маргарита Егоровна притворила за собой дверь.

— Вы, конечно, знаете, что Аня в таком положении… — начала она, с тревогой глядя на него.

— Аня?!.

— Разве она вам ничего не говорила? Впрочем, молодые женщины всегда стесняются…

Он бросился обнимать тещу. О, у него с души свалилась целая гора! Теперь было все понятно, решительно все.

Радость этого открытия продолжалась не долго. Анна Федоровна оставалась по-прежнему в своем ожесточённом настроении и смотрела на мужа каждый раз такими злыми глазами. Теперь он решительно ничем не мог ей угодить, несмотря на все старания, и чувствовал только одно, именно, что она ненавидит его. Преследование Настеньки являлось только предлогом сделать ему самую большую неприятность.

Раз он со всеми предосторожностями заявил жене:

— Я думаю, Аня, отправить Настеньку к тетке… Это, конечно, на время, пока… то есть я хочу сказать…

— Я этого ожидала!.. Вы хотите наглядно показать вашей сестре, как мачеха выгнала вашу дочь из дому?!. Кстати и Гавриловна живет там… Оно уж заодно.

— Гавриловна живет у сестры, потому что вынянчила ее, как и меня.

— О, я отлично все понимаю! Не беспокойтесь объяснять… Если бы вы действительно — не любили, а просто уважали меня, то этого никогда бы не было.

— Аня, Бог с тобой, опомнись. Что ты говоришь? Наконец, какое я имею право вмешиваться в дела сестры? Она самостоятельный человек и знает, что делает…

— Именно знает, что и требовалось доказать. Но падчерицы я им не отдам… Она будет жить вместе с нами, если вы не хотите, чтобы я ушла из вашего дома навсегда.

Получилось самое невозможное положение, не поддававшееся никаким разумным объяснениям. Анна Федоровна решительно ничего не хотела знать. Это был совсем другой человек, не узнававший самого себя. Оставаясь одна, Анна Федоровна часто раскаивалась в своем поведении и несколько раз хотела раскрыть всю душу мужу. Но достаточно было ему войти в комнату, как это настроение сейчас же исчезало. Она преследовала его на каждом шагу и изводила, главным образом, самыми бессмысленными пустяками, а особенно Настенькой, к которой придиралась за всякие пустяки.

Раз она довела его до такого бешенства, что Семен Васильевич, не помня себя от бешенства, ударил ее и вытолкал из столовой. Это была ужасная минута…. Когда Семен Васильевич опомнился и пришел в себя, его охватил ужас. Вот именно так убивают людей… Одна минута безумия, и все кончено. В ответ на это оскорбление Анна Федоровна заперлась в своей спальне на целых три дня и не откликалась ни на какие жалкие слова, которые Семен Васильевич говорил, стоя у дверей. Он знал только одно, что Анна Федоровна никому не выдаст своего позора, даже родной матери. К счастью, во время этой ужасной сцены в столовой не было Настеньки, и все произошло с глазу на глаз.

— Вы меня напрасно били, — говорила Анна Федоровна, появившись на четвертый день к обеду. — Я и без того умру… Вы будете счастливы, что избавитесь от такой змеи.

— Анюта, что ты говоришь?

Он просил прощения на коленях, целовал ее ноги и унижался в течение нескольких дней.

— Мне совсем не было больно, когда вы меня ударили, — спокойно объясняла она. — И я жалею, что вы тогда не убили меня. Может быть, это было бы лучше… Ведь простых баб бьют, значит, это в порядке вещей. И французы и англичане тоже колотят нещадно своих жен…

Из этой беседы Семен Васильевич понял только одно, именно, что жена притворяется и что при первом случае отмстит ему. Такой случай не заставил себя ждать. Прошло еще три дня. Вернувшись на четвертый к обеду, Семен Васильевич застал такую сцену: Анна Федоровна тащила плакавшую Настеньку за руку к себе в спальню и по пути шлепала ее по спине рукой.

— Анна Федоровна, оставьте девочку…

Вместо ответа, Анна Федоровна с дьявольской ловкостью выдернула девочку из отцовских рук и утащила к себе в спальню. Дверь сейчас же была заперта на ключ.

— Мама, не буду!.. — послышался голос Настеньки, а затем детский визг.

— Анна Федоровна, оставьте девочку, а то я выломаю дверь!..

Визг перешел в рыдания. Семен Васильевич схватил табуретку от рояля и принялся бить ею в дверь.

— Мама, милая мама, не буду… не буду!..

— Анна Федоровна, я позову дворников!.. Я приглашу полицию… я…

Это было что-то невозможное, сумасшедшее. Семен Васильевич бегом отправился в кабинет, принес оттуда массивную чугунную плевальницу и принялся ею выбивать дверь. Детские крики в спальне прерывались тяжелыми ударами, но дверь была крепка и не поддавалась. Семен Васильевич начал бросать в нее стульями, канделябрами, всем, что попадало под руку.

— Я ее сейчас буду колотить головой об стену… — послышался голос Анны Федоровны.

Наступила страшная минута. Селен Васильевич вспомнил про револьвер большого калибра, спрятанный в письменном столе, и ринулся за ним. Но на дороге он опомнился, схватил себя за волосы и бросился с рыданиями на диван. Не оставалось никакого сомнения, что она сошла с ума, да и он вместе с ней… Господи, разве это жизнь? Разве он когда-нибудь думал так жить?

— За что?! — спрашивал он громко. — Кому и какое зло я сделал?..

Он несколько раз подкрадывался к спальне жены, но там было тихо, как в могиле. Жива ли она? Что с Настенькой?

Мысли в его голове пересыпались, как каленые уголья. Ему было больно думать. А потом охватывал стыд человека, привыкшего уважать и себя и других.

Часа через три была выпущена Настенька. Он бросился к ней и утащил к себе в кабинет.

— Тебя больно била мама?

— Больно, папа…

На одной щеке у девочки была царапина, на противоположной припух глаз, волосы были в беспорядке. Его первой мыслью было сейчас же отвезти девочку к тетке, но как увезти в таком ужасном виде, а потом нужно окончательно объясниться с женой. Не было сомнения, что эта ужасная ненависть к ребенку, вспыхнувшая в ней пожаром, находилась в органической связи с беременностью. Он припомнил, что даже где-то читал именно о таком случае и еще посмеялся над шальной фантазией романиста. Вот тебе и фантазия…

— Что я буду делать?!. — повторял он в отчаянии, шагая по кабинету.

Ответом послужила записка, которую подала горничная.

«Вы сами виноваты во всем и доведете меня до того, что я ее убью. Если вы ее уведете куда-нибудь из дому — я ухожу навсегда».

Что было делать?

Семен Васильевич чувствовал себя настолько разбитым, что не пошел на другой день на службу. Это, кажется, было еще в первый раз, как он поступил на свое место в банке. В проведенную без сна ночь он придумал только одно, именно, что следовало обратиться к доктору-психиатру, так как, без сомнения, она была больна. Но, все-таки, как тяжело тащить свою домашнюю беду в люди… Ему было жаль и Настеньку и жену. Ведь с этими женщинами для него было связано все будущее, и он так любил думать о них, заботиться, доставлять удобства и маленькие удовольствия. Теперь он вперед оплакивал Настеньку, которой все равно не жить с отцом. Конечно, период беременности пройдет, а вместе с ним минует и непонятное ожесточение. Но в жизнь вошла все-таки страшная рознь, которой не забыть.

При мысли о Настеньке у Семена Васильевича начинала кружиться голова. Где будет жить этот несчастный ребенок, который при отце останется без отца? Что она будет думать о нем, когда вырастет большая? Какие люди будут иметь на нее влияние, кто внушит ей хорошие, честные мысли?

— Бедная, бедная… — шептал несчастный отец, хватаясь за голову. — Бедная моя девочка…

Разойтись с женой сейчас, другими словами, выбросить ее беременной на улицу — это было выше его сил. Когда не будет Настеньки, она успокоится и придет в себя. Конечно, она в лице этой девочки видит его прошлое и страшно ревнует к этому прошлому. Когда он женился во второй раз, то должен был подумать об этом заранее. Ведь это же вечная история мачехи, которая везде одинакова…

Потянулась ужасная жизнь, полная каких-то тяжелых предчувствий, точно было мало настоящей беды. Уходя на службу, Семен Васильевич испытывал самое угнетенное состояние. Он сделался мнительным и видел то, чего раньше не замечал. Раз, проходя мимо кухни, он слышал, как сказала кухарка:

— Не избывай постылого, приберет Бог милого…

Конечно, это относилось прямо к нему, и, вдобавок, вот эта самая кухарка была совершенно права.

В другой раз, сидя за своим столом в банке, он услыхал разговор вполголоса у соседней конторки.

— Удивительно то, что муж мог допустить подобную вещь… — говорил помощник бухгалтера, толстенький веселый человек. — Ведь родная дочь, и вдруг…

Семен Васильевич даже вздрогнул и начал прислушиваться, что о нем говорят. Конечно, это о нем…

— Я бы ее убил, эту змею, — возмущался невидимый голос. — Ну жена, ну что же из этого? Слава Богу, мы живем в девятнадцатом веке… А еще образованная женщина!

Разговор шел о судебном процессе, который разбирался в петербургском окружном суде. Дело было сенсационное, потому что судились за истязание ребенка интеллигентные люди. Все газеты кричали об этом деле. Семену Васильевичу начинало казаться, что и процесс, и газетный шум, и эти разговоры по его поводу — все это делалось ему в пику. Он уже видел себя на скамье подсудимых в самой жалкой роли попустителя-мужа. Это его обвиняют все, потому что он мужчина и не должен был допускать в своем доме преступления.

Даже во сне Семен Васильевич видел себя на скамье подсудимых и говорил «последнее слово», обращаясь к присяжным заседателям. И его осудили, и ему больше всего было жаль Анну Федоровну, которая сидела в публике и улыбалась.

Последний период беременности прошел для Анны Федоровны особенно тяжело, и тяжело не в физическом отношении, а в нравственном. У нее являлись настоящие галлюцинации. Дело в том, что Анну Федоровну неотступно преследовала мысль о первой жене Семена Васильевича. Ведь он ее любил, и ласкал, и так же ухаживал, как сейчас ухаживает за ней. Нет, гораздо больше, потому что тогда не было Настеньки… Разве она, Анна Федоровна, могла бы любить второго мужа, и разве первый не стоял бы вечно перед ее глазами, как единственная мерка для сравнений? Ей казалось, что ревнивая тень этой первой жены наполняет собой весь дом, она даже слышала ее шаги и не раз, по ночам, чувствовала, как кто-то наклоняется над ее изголовьем. Анна Федоровна напрягала все силы, чтобы отогнать от себя эту больную мысль, но все было напрасно. Теперь она часто призывала к себе Настеньку, велела ей неподвижно сидеть на стуле и с мучительной пытливостью рассматривала ее, точно хотела угадать по ней свою предшественницу, ее физический склад, привычки, недостатки, всю душу. Ей хотелось открыть, что она была нехорошая, злая и не любившая мужа женщина, точно в этом могло заключаться ее собственное оправдание.

Настенька вся холодела, когда слышала голос Анны Федоровны, и переживала страшную пытку, сидя перед ней на стуле. Девочке казалось, что мачеха ее непременно убьет, как говорила няня Гавриловна. В детских глазах было столько страха, что это бесило Анну Федоровну.

— Что ты на меня смотришь, как волчонок?

— Я, мама…

— Молчать!.. Я знаю, что вы все здесь ненавидите меня… Сиди смирно и сделай ласковое лицо.

У Настеньки показывались на глазах слезы, и это окончательно бесило Анну Федоровну.

— Ты это о чем ревешь? Что я тебе сделала… ну, сейчас? Ты негодная девчонка… злая… Убирайся вон!

Этих детских слез Анна Федоровна не могла переносить и выгоняла Настеньку из комнаты. Ей казалось, что девчонка нарочно изводит ее своими слезами. Что можно было сказать на эти слезы, чем оправдать себя? Боже мой, ведь умирают же другие дети, а Настенька осталась жива тогда, во время болезни девочки, эта мысль не приходила ей в голову, а сейчас она любила думать на эту тему. Да, было бы хорошо… Как радовался Семен Васильевич, когда родилась вот эта Настенька, как ее пестовал, как ждал первой детской улыбки, первого детского слова — в нее был заложен целый капитал отцовской любви, и этот капитал не повторится, как всякая радость. Близившееся материнство казалось Анне Федоровне чем-то особенно обидным, как повторение уже пережитого, как только тень миновавшего настоящего, как подделка под настоящее счастье. Эти первые отцовские радости уже были пережиты, и ей доставались объедки…

Старушка Маргарита Егоровна бывала теперь у дочери почти каждый день и часто оставалась ночевать. По некоторым мелочам она смутно догадывалась, что между молодыми супругами что-то такое произошло, а что именно — она никак не могла догадаться, да и не старалась. Ее беспокоило только то, что Семен Васильевич казался таким озабоченным, а затем, что в доме не было тех разговоров, какие ведут в подобных обстоятельствах. Даже такой капитальный вопрос, как пол будущего ребенка, оставался открытым.

— Аня, ты кого желала бы иметь: мальчика или девочку? — осторожно спрашивала Маргарита Егоровна.

— Ах, мама, не все ли равно?..

— Однако… Все матери желают иметь сыновей.

— У каждого свой вкус… Мне кажется, что это, просто, смешной вопрос.

— Не понимаю я вас, Аня…

Старушка даже сердилась на такое равнодушное отношение к такому серьезному делу и потихоньку отводила душу только с Варварой Васильевной, приходившей проведать невестку. Они уходили в столовую и там вели тихие, задушевные разговоры по целым часам. Но и здесь Маргарита Егоровна чувствовала что-то недосказанное. Видимо, что Варвара Васильевна все знала и только отмалчивалась. Она вообще являлась в дом с каким-то виноватым лицом и почему-то сильно смущалась, когда встречала брата.

— Да что такое случилось? — спросила раз Маргарита Егоровна, потеряв всякое терпение. — Все вы от меня что-то скрываете…

— Ничего особенного, Маргарита Егоровна. Просто, Аня не поладила со старухой-нянькой и прогнала ее, а я приняла ее к себе. Брат на меня и сердится. Самая обыкновенная история… Варвара Васильевна сама старалась верить своим словам, как больной, который утешает самого себя выгодными объяснениями. В сущности, она боялась одного, именно, серьезного объяснения с братом, которое откладывала день за днем. Но объясниться было необходимо. Судьба Настеньки не давала покоя Варваре Васильевне, и откладывать это объяснение было преступлением. Конечно, самым лучшим было бы то, когда Семен Васильевич заговорил бы первым, но он, видимо, этого избегал.

Уловив момент, когда они остались вдвоем, Варвара Васильевна решилась заговорить первой.

— Сеня, ты, вероятно, догадываешься, что я хочу тебе сказать?..

Он весь точно съежился и посмотрел на нее исподлобья.

— Именно?

В тоне его голоса слышалась сухая нотка, не предвещавшая ничего хорошего. Но отступать было поздно.

— Дело в том, Сеня, что… Одним словом, отдай мне Настеньку. Пусть она живет у меня, как прежде жила…

Семен Васильевич сухо засмеялся, съежил плечи и ответил:

— Да, я этого ожидал, но думал, что ты будешь тактичнее…

— Я ничего обидного не сказала, Сеня!

— Нет, ты знала, что это будет обидно… Поставь себя на место Анны Федоровны и подумай, что значит твое предложение.

— У Анны Федоровны достаточно будет хлопот с собственным ребенком, Сеня. Пусть Настенька поживет у меня пока…

— Это чисто женская уловка… Но я именно этого и не желаю. Понимаете: не же-ла-ю.

— Зачем же ты раздражаешься, Сеня? Мы могли бы обсуждать этот вопрос совершенно спокойно…

Лицо Варвары Васильевны от волнения покрылось красными пятнами, голос дрожал, и она чувствовала, что начинает задыхаться. Семен Васильевич тяжело шагал по комнате, стараясь не смотреть на сестру.

— Своим «не желаю», Сеня, ты вынуждаешь меня высказать тебе неприятную вещь. Кроме наших нежеланий и желаний есть еще обязанности, скажу больше: долг… Я вот тоже не желала бы говорить тебе неприятности, но должна.

— Должна?

Он остановился и в упор проговорил:

— Это называется бес-такт-ностью, сударыня. Вы вмешиваетесь в чужие семейные дела…

— Настенька мне не чужая.

— У Настеньки есть отец.

— Сеня, ты заставляешь меня… заставляешь сказать всю правду. Да… И я скажу. Анна Федоровна возненавидела девочку по совершенно неизвестной причине и дошла до того, что бьет ее. Тебе это хорошо известно… да… Ваши семейные отношения никого не касаются, но истязать девочку…

Теперь уже покраснел Семен Васильевич. У него все завертелось перед глазами, и он заговорил уже хриплым голосом:

— А кто ее довел до этого, Анну Федоровну? Вы ее довели, как вот делаешь сейчас ты… Ведь дыма без огня не бывает, и Анна Федоровна в первое время относилась к девочке замечательно хорошо. Но ее преследовали, подозревали, оскорбляли. Ты требуешь, чтобы и я делал то же самое, что делали и делаете все вы, но именно этого и не будет. Отдать Настеньку тебе — означает в переводе то, что мачеха выгнала падчерицу из дому. Все будут говорить именно это, и я не желаю именно этого.

— Допустим, что все виноваты, но ведь девочка-то не виновата?

— И она виновата… Я слежу теперь за ней и нахожу, что она в достаточной мере испорчена.

— Отчего же ты этого не замечал раньше?

— По той простой причине, что она жила у тебя, и я мало ее видел. Это уже моя вина, за которую сейчас и приходится расплачиваться… Что делать!

— Мне остается только поблагодарить тебя, потому что, кроме меня, некому было ее испортить.

— Если хочешь: да. Мне это тяжело сказать, но я тоже должен быть справедливым. В интересах девочки я не могу снова отдать ее тебе…

— Это бесчестно — так говорить… да!..

Варвара Васильевна страшно побледнела и наговорила брату самых обидных вещей. Она уже больше не стеснялась и называла вещи своими именами.

— Анна Федоровна сама готовится быть матерью, и Бог ее накажет… Да! Бог за сиротку накажет… Вот увидишь!.. А что касается тебя… Одним словом, кроме суда Божьего, есть и суд людской.

— Будешь жаловаться на меня в окружный суд?

— Да, буду… Сама отправлюсь к прокурору… я… я…

Семен Васильевич схватил ее за плечо и молча вытолкал из кабинета.

Это был ужасный момент, когда все было порвано с прошлым. Семен Васильевич долго шагал по своему кабинету и мысленно повторял происшедшую дикую сцену. Ведь он так любил вот эту сестру, и она его любила… Ведь она хорошая, честная девушка, любившая Настеньку немного больной любовью. Что же такое случилось? Кому все это нужно? Да, он погорячился, вспылил и вместе с тем чувствовал, что возврата нет и что они расстались с сестрой навсегда. За что? Разве он кому-нибудь желал зла?.. А все кругом так складывалось, что выхода не было…

Когда он вошел в спальню к жене, Анна Федоровна сразу поняла, в чем дело.

— У тебя было объяснение с сестрой?

— Да… я ее выгнал…

Она помолчала, закусив губу, а потом проговорила:

— Самое худшее, что ты мог придумать… Варвара Васильевна ненавидела меня и раньше — я это знаю, а сейчас она будет кричать на всех перекрестках. Раньше наши семейные недоразумения не выходили за порог дома, а теперь… Одним словом, мой злейший враг не мог бы придумать худшего.

— Аня, что ты говоришь?

— Я говорю то, что есть… Скоро ты сам убедишься, что я права. Ты хотел, чтобы все близкие тебе люди были против меня, и добился своей цели блестящим образом. Одним словом, я — мачеха, змея подколодная…

Анна Федоровна говорила все это совершенно спокойно, как человек, обдумавший и взвесивший каждое слово и вперед приготовившийся к самому худшему. Именно это спокойствие как-то совсем ошеломило Семена Васильевича, и он не знал, что ответить жене. В последнее время он усиленно ухаживал за ней, стараясь загладить печальный инцидент в столовой, но это приносило обратный результат. Анна Федоровна вся точно сжималась и смотрела на мужа недоверчивыми глазами.

— Милостыни не надо, — заметила она однажды. — Мне твое внимание совсем не нужно, как осужденному, которому перед казнью предлагают стакан вина…

— Кто же тебя собирается казнить, Аня?

— Я сама… А впрочем, все равно ты ничего не понимаешь.

Роды прошли благополучно, и первое, что Анна Федоровна пожелала — это уехать на лето в Парначевку. Семена Васильевича удивила эта фантазия, но он ничего не сказал и даже был рад отдохнуть в родном гнезде. Родилась девочка, которую назвали Сусанной. Молодая мать ревниво следила за каждым движением мужа, точно задалась целью подкараулить его в чем-то дурном. Ей казалось, что он притворно радуется, а в сущности совершенно равнодушен к ребенку. Когда родилась Настенька, он, наверно, больше радовался, а теперь только повторяет уже пережитый опыт. Своих мыслей Анна Федоровна, конечно, не высказывала никому и тем сильнее мучилась, как человек, попавший в одиночное заключение.

— Что с тобой, Аня? — осторожно выпытывала Маргарита Егоровна. — И ты и Семен Васильевич точно даже и не рады ребенку… Не пойму я ничего.

— У меня нервы, мама… Вот поправлюсь в деревне, тогда и будем все радоваться.

Старушку огорчало и то, что ни зять, ни дочь не приглашали ее с собой в деревню, а между тем как же можно обойтись без бабушки. Опять получалась нелепость… От внимания Маргариты Егоровны не ускользнуло, что зять при ней старался совсем не говорить о деревне и даже прямо заминал разговор о ней. Очевидно, он не желал ее присутствия в Парначевке, а жена только вторила ему. В действительности не желала приглашать мать в деревню сама Анна Федоровна, а Семен Васильевич не хотел ей противоречить. Ему было неприятно огорчать добрую старуху, которая сейчас была положительно необходима.

Настенька за это время оставалась в стороне и была совершенно счастлива, что на нее никто не обращает внимания. Большую часть своего времени девочка проводила на кухне и чувствовала себя здесь гораздо лучше, чем в своей детской. У нее явилась новая привязанность — это кухарка Пелагея, довольно неопрятная и грубая баба, не делавшая решительно ничего, чтобы привлечь к себе детские симпатии. Всего только один раз Пелагея «пожалела» маленькую барышню, но пожалела такой хорошей бабьей жалостью.

— Хуже ты у нас круглой сиротки, — говорила Пелагея, гладя Настеньку по головке. — Ох, горюша, горюша…

— А что такое, Пелагея, круглая сирота?

— А такая… у которой, значит, ни отца, ни матери. Ну и вышла круглая сирота…

— У меня есть папа…

— Есть-то есть, да только от этого самого толку нет… Все отцы при мачехах на одну руку. Одним словом, говорить-то тошно, а еще господа называются… Ежели бы, напримерно, была жива мать, так разве бы это было…

Последняя фраза Настеньке была хорошо знакома и не производила впечатления, хотя с представлением мамы у девочки связывалось что-то особенно хорошее и доброе. Она любила думать о маме, и ей хотелось плакать. Но одно Настеньке совершенно было понятно и ясно, как день: мама делала бы совершенно иначе, чем Анна Федоровна. Смутная мысль о справедливости окрашивалась в голове ребенка одним словом: мама. И Настенька все больше уходила в себя, детское сердце замыкалось, и девочка казалась неласковой и даже грубой.

— Ну, теперь тебе совсем шабаш, барышня, — коротко объяснила Пелагея, когда родилась маленькая Сусанка, — у папы другая дочка родилась.

Настенька плохо понимала, в чем дело, кроме того, что отец уже не любит ее по-прежнему. Раньше она каждый вечер забиралась к нему в кабинет и любила играть на диване. Отец брал ее к себе на колени и ласкал. О, как хорошо она помнила это счастливое время… Папа был добрый и, когда она засыпала у него в кабинете, уносил ее на руках в детскую. А теперь было совсем другое. Настенька приходила в кабинет к отцу только здороваться и прощаться, а днем отец говорил ей сурово:

— Ты мне мешаешь… Иди к себе в детскую.

В пустой детской Настенька страшно скучала и постоянно рвалась в кухню, где были живые люди. Анна Федоровна последнего терпеть не могла и постоянно ее ловила. Утащив за руку из кухни, толкнет в детскую и скажет:

— Читай книжку… В кухне тебе нечего делать. Если я еще раз увижу тебя в кухне, смотри…

В наказание Анна Федоровна сажала девочку на стул и забывала о ее существовании. Настенька просиживала целые часы в самом томительном бездействии и плакала неизвестно о чем. Ей хотелось убежать к тетке Варваре и жить там, как раньше. Папа опять ее будет любить. Все свои детские горести Настенька приписывала Анне Федоровне, и маленькое детское сердце постепенно заполнялось ненавистью к мачехе. О, она вырастет большая и тогда скажет папе, как всегда его любила, а мачеху выгонит из квартиры. Тогда папе уж не нужна будет эта Анна Федоровна, потому что большая Настенька будет все уметь делать сама, и папа будет ею доволен. Настенька каждый вечер молилась, чтобы поскорее вырасти большой.

По наружности Настенька сильно изменилась за эти два года и изменилась не в свою пользу — вытянулась, похудела и вообще подурнела. У нее явилось неприятное выражение лица, как у всех загнанных и забитых детей. Много ее портили домашние платья, из которых она выросла, а отец только морщился, когда встречал ее. Ему казалось, что это она виновата, если рукава сделались короткими, а юбка едва прикрывала колени. Отчего другие девочки одеты всегда прилично, а эта назло ему ходит замарашкой? И руки у Настеньки часто были грязны, и волосы не причесаны, как следует, и зубы не вычищены — одним словом, все, как не следует тому быть.

Переезд в Парначевку произошел быстро, как только явилась возможность уехать. Анна Федоровна ужасно торопилась и считала часы. После болезни она очень похорошела и точно сделалась даже выше. В характере тоже явилась большая перемена. Анна Федоровна больше не волновалась и относилась ко всему спокойно. Настеньки она по-прежнему не замечала, но и не придиралась к ней. Семен Васильевич чувствовал себя опять счастливым и удвоил свою нежность к жене.

— Мы там отлично проведем лето, Аня, — мечтал он. — Не понимаю, почему тебе тогда там не понравилось…

— Не стоит об этом говорить, — уклончиво отвечала Анна Федоровна. — Я тогда, просто, многого не понимала…

С появлением маленькой Сусанны дом зажил по-новому. Явилась красивая кормилица, старушка-няня, детский врач — одним словом, целый репертуар новых людей, интересов и забот. Каждый день был наполнен, и время летело незаметно. Настенька оставалась совершенно в тени и была счастлива, что ее никто не беспокоит. Анна Федоровна ревниво не подпускала ее к своему ребенку, и это было единственным огорчением.

Еще дорогой Семен Васильевич начал проявлять свое недовольство Настенькой, которая как-то всем мешала — просила не вовремя пить, ела всякую дрянь, нагрубила новой няньке.

— Это невозможный ребенок! — повторял он в отчаянии. — Настенька, если ты не исправишься, я буду вынужден тебя наказать. Не доводи меня до этого…

Настенька молчала и только исподлобья смотрела на отца. Этот тупой взгляд раздражал его. Вообще, он теперь следил за каждым шагом девочки и открывал в ней все новые недостатки. Невоспитанная, упрямая, злая… Когда Семен Васильевич особенно раздражался и начинал придираться к Настеньке, Анна Федоровна вступалась за нее.

— Оставь ее, Сеня. Она еще мала и не понимает…

— Как мала?!. Теперь-то именно ее и нельзя оставлять, а после будет уже поздно.

Настенька вообще являлась совершенно лишней.

В Парначевку приехали ночью. Там было все по-старому, и по-старому встретил тот же старичок-батюшка, нерушимо хранивший заветы и обычаи недавней помещичьей старины. Недоставало только старухи Гавриловны. Когда распределили комнаты, оказалось, что для Настеньки не оставалось своей отдельной детской, и ее пока поместили в гостиной. Старый дом вообще не отличался удобством и нуждался в усиленном ремонте. Семен Васильевич опять погрузился в свои хозяйственные хлопоты, расчеты и соображения. Это была его родная стихия, и он был рад, что Анна Федоровна полюбила старое дворянское гнездо. Да, здесь можно было и стоило жить по-настоящему, без той лихорадочной суеты, которая захватывает в столицах.

За всеми этими хлопотами у Семена Васильевича все-таки оставалось достаточно времени, чтобы следить за дочерью. Утром она должна была являться к нему, и он сам следил за всем: вычищены ли зубы, вымыта ли шея, причесаны ли волосы, в порядке ли весь костюм. Часто происходили очень бурные сцены из-за ничтожных пустяков, и Настенька входила в отцовский кабинет с каким-то тупым страхом.

— Покажи руки… Опять не вымыты хорошенько! Ты не хочешь слушать никого, так я тебя заставлю…

Следовал ряд мелких наказаний: стоянье в углу, щелчки, дерганье за уши, запиранье в чулан. Когда Семен Васильевич горячился, наказание происходило на месте и вина искупалась быстро, но было хуже, когда он говорил спокойно:

— Ты сегодня останешься без обеда… А если еще раз повторится это самое — я тебя буду запирать на целый день в свиной хлев.

Чем больше присматривался Семен Васильевич к дочери, тем сильнее убеждался, что Анна Федоровна была права, когда наказывала ее. Он теперь чувствовал себя виноватым перед женой и вымещал на дочери свою ошибку. Без сомнения, это был испорченный ребенок, который в состоянии вывести из терпения ангела. Его возмущало больше всего то, что Настенька не жаловалась и даже не плакала больше. Это была какая-то идиотка… Когда Анна Федоровна вступалась за нее, он повторял:

— Это мое несчастие!.. Разве можно поступать с ней, как с другими детьми?

Вмешательство жены раздражало Семена Васильича больше всего, и между супругами произошло несколько горячих сцен. Теперь роли переменились, и Анна Федоровна могла удивляться быстрой перемене в характере мужа. Но окончательно вышел из себя Семен Васильевич, когда вечерком завернул о. Петр и, после некоторых предварительных разговоров, попросил специальной аудиенции.

— Имею серьезное дело к вам, Семен Васильевич…

— Очень рад… Чем могу служить вам?

Разговор происходил в кабинете, при закрытых дверях.

— Пришел я к вам, Семен Васильевич, по долгу пастыря, каковой не всегда бывает приятен… Имел долгое и обстоятельное размышление, прежде чем решился обратиться персонально к вам. Да… Дело в том, Семен Васильевич, что вы утесняете отроковицу.

— А вы откуда это знаете?

— Слухом земля полнится…

Кричать на старика не приходилось, а поэтому Семен Васильевич сдержал себя и повел разговор спокойно.

— Вероятно, вам писала, о. Петр, милая сестра Варвара?

— Не скрою: было и от них письмо. А главное, все говорят….

— Что же вам нужно от меня?

— Гм… Я полагаю так, что вам лучше всего отпустить дочь куда-нибудь в надежные руки.

— Опять к Варваре Васильевне, которая окончательно испортит девочку?

— Имеете весьма пристрастное суждение относительно вашей сестры… Поверьте, что я вам желаю добра и единственно с этой целью вмешиваюсь в ваши семейные дела. Иначе я никогда не решился бы беспокоить вас…

— Вы совершенно правы, что это дело никого не касается, о. Петр, и я прибавлю, что оно и не может никого касаться. Так напишите и Варваре Васильевне… Я не потерплю вмешательства в свои семейные дела. А что касается ребенка… как отец, я имею право воспитывать его по собственному усмотрению.

— Только и всего, Семен Васильевич?

— Да… Я не виноват, что сестра выжила из ума и распространяет обо мне Бог знает что. Она мне даже прокурором грозила…

О. Петр ушел ни с чем. Варвара Васильевна приехала потихоньку в Парначевку и скрывалась на погосте. Она с нетерпением ожидала возвращения о. Петра и очень была огорчена его ответом.

— Решительно не понимаю, что сделалось с братом, — горевала она. — На Анну Федоровну никто теперь не жалуется, а все он притесняет Настеньку…

— Очень даже просто сделалось… — объяснила попадья. — Умнее стала Анна-то Федоровна, ну и травит отца на падчерицу… Дело даже очень известное. И то не так и это не так — ни ступить, ни сесть, ни дохнуть не дают младенцу.

Варвара Васильевна потихоньку же ночью уехала в Заозерск к дяде…

Лето пролетело с особенной быстротой, потому что время теперь мерялось маленькой Сусанной, а она так быстро росла и делала такие быстрые успехи. Ведь другой такой девочки еще никогда не бывало на свете, как начинала подозревать Анна Федоровна. Семен Васильевич думал в свою очередь, что маленькая Сусанна послана ему в награду за первую неудачную дочь, из-за которой он не переставал переживать всевозможные неприятности. Он уже заметил, что Сусанна будет такая же добрая, как мать: девочка кричала, когда он неосторожно бил у нее на глазах Настеньку. Последнее случалось все чаще и чаще, потому что Настенька не желала исправляться. Окончательно она восстановила против себя отца, когда убежала ночью из дома, и ее едва поймали на дороге.

— Куда ты бежала, несчастная? — допытывал ее Семен Васильевич, запершись в кабинете.

— К тете Варе…

— Хорошо, я тебе пропишу такую тетю Варю, что никогда не забудешь…

Когда Семен Васильевич делал некоторые приготовления для окончательного исправления упрямой девчонки, Анна Федоровна горячо вступалась за нее. Наказывать розгами такую большую девочку — это возмутительно!..

— Оставь, Аня… Ты была всегда слишком добра и только портила упрямую девчонку своей добротой. Так нельзя… Я знаю, что делаю.

Настенька была наказана отцом собственноручно. Это был позорный день в жизни старой барской усадьбы, и в тот же день со стены гостиной был убран портрет матери Настеньки.

Случилось так, что, как раз на другой день после этой экзекуции, в Парначевку совершенно неожиданно приехал дядя Захар Ильич. Старик сильно похудел, пожелтел, осунулся и уже целый год ничего не пил.

— Ну, здравствуйте, дети, — как-то вяло говорил он, моргая слезившимися глазами. — Давненько мы не виделись… да. Вот я и умирать уже собрался… Пора…

— Зачем, дядя, говорить о смерти? — мягко сказала Анна Федоровна, немного струсившая гостя. — Вы еще выглядите молодцом…

— Да, совершенный молодец… Что же, будет, пожил — пора и честь знать. Нехорошо, когда в чужой век люди живут… Братец ты мой, Анна Федоровна, мы теперь весьма думаем о нашей многогрешной душе. Есть о чем подумать…

Старик как-то особенно был вежлив с Анной Федоровной и говорил ей «вы». Полюбовался он маленькой Сусанной, подкинул ее на руках, поцеловал и, возвращая матери, проговорил:

— Бедная девочка…

— Почему, дядя, бедная? — обиделась Анна Федоровна.

— Разве я сказал? Вам это послышалось, Анна Федоровна. Впрочем, если хотите, все люди бедные…

Старик любил иногда говорить загадками, и Анна Федоровна не могла понять, что он хотел сказать. Она была рада, что он ничего не пьет, следовательно, не будет скандалить, а это уже одно стоило много. Семен Васильевич тоже ежился, предчувствуя, что Захар Парначев недаром приехал. Человек он, положим, взбалмошный, но что заберет себе в голову — топором не вырубишь.

Вечером Семен Васильевич сказал жене:

— Аня, необходимо приготовиться ко всему… Я убежден, что дядю подослала милая сестрица Варвара Васильевна. Вот увидишь…

— Что же он может сделать?

— Пока трудно сказать, но он способен на все.

— Я его начинаю бояться, Сеня.

— А я нисколько…

О главной причине приезда дяди между супругами не было сказано ни слова.

Дядя приехал на своих лошадях, как ездил в старину, и делал такой вид, что желает погостить. Он внимательно осмотрел все хозяйство, сделал несколько замечаний и, по-видимому, остался доволен. На Настеньку он мало обращал внимания и только заметил при встрече:

— Да уж ты совсем большая девица…

Настенька посмотрела на него испуганными глазами и ничего не ответила. Девочке казалось, что дядя и весь свет знают о ее позорном наказании.

— Да, да, большая… — бормотал Захар Парначев. — Еще годков пять-шесть, и невеста. Ах, как время летит!

Старик жил день за днем и не желал обнаруживать своих намерений. Это было такое мучительное положение, что Семен Васильевич решился покончить его разом. Он сам пошел навстречу неловкому объяснению и раз вечером, когда дядя курил у него в кабинете трубку, проговорил:

— Дядя, у тебя была сестра Варвара?

— Да, была… И кстати приехала. Я лежал совсем больной, а она ухаживала за мной целые две недели.

— Она, конечно, жаловалась тебе на меня?

— Да, да, было что-то такое… А ты знаешь, что я вообще не охотник до бабьих пересудов. Не люблю…

Старик, видимо, отвиливал от откровенного объяснения и притворялся. Селен Васильевич заговорил с ним о Настеньке напрямик и подробно изложил всю историю, не без ловкости выгораживая жену. Голова Захара Парначева покачивалась в критические моменты, а из трубки сердито вылетали клубы дыма.

— Я ничего не скрываю, — объяснял Семен Васильевич уже с уверенностью. — Мало ли что бывает в семье, и не всякое лыко в строку. Только я своей дочери желаю не зла, а добра… И Анна Федоровна тоже.

— Что ты, точно оправдываешься, Сенька? Ведь я ничего не говорю… Мало ли что болтают бабы. Что касается Анны Федоровны, то она мне положительно нравится… Серьезно говорю. Я-то ведь не судить вас приехал, а отдохнуть по-родственному.

Ободренный этим ответом, Семен Васильевич рассказал о вмешательстве сестры Варвары, грозившей прокурором, и о политичном разговоре о. Петра. Дядя даже расхохотался.

— А их-то кто спрашивал? Вот еще придумали от большого ума… А ты никого не слушай, Сенька. Я всегда так делал: возьму и сделаю по-своему. Все равно, всех не переслушаешь.

— Говоря откровенно, дядя, я совершенно измучился с девочкой и просто не знаю, что с ней делать.

— Вырастет большая — умнее будет. А в сущности, все это, братику, пустяки… Не стоит говорить. Будь мужчиной и не слушай баб. Я даже в газетах где-то читал… Точно такой же случай вышел. Вот только одного, извини, не могу одобрить: зачем ты высек родную дочь? Я старый человек и помню хорошо, что «наказание да не коснется благородного», а всякий человек благороден.

— Я и не оправдываю себя, дядя… Действительно, погорячился, вышел из себя. Кстати, я читал у Джона Стюарта Милля, — известный английский философ, — что и он допускает телесное наказание для детей, как меру исправления.

Захар Парначев совершенно неожиданно вспылил.

— Что-о? Стуарт Миль, английский философ? Дурак он аглицкий и больше ничего. В Заозерске и то понимают отлично, что матушка Екатерина сказала великое слово про всех… Нет, уж это, брат, шалишь! Врет твой Стуарт Миль, как зеленая лошадь. Впрочем, я это так, к слову, — уставшим голосом прибавил старик. — Слаб я нынче стал. Сердце так задребезжит, как худой горшок. Да, пожалуй, и домой пора… Загостился я у вас… А там меня ждут. Помнишь Шевякина? Это, брат, такая голова, что всякому аглицкому философу двадцать очков вперед даст. Потом у нас новый земский начальник назначен… Вот режется в карты — отдай все. А коньяк пьет — фю-фю! Точно вместо желудка у него какое-то подполье. Может весь Атлантический океан выпить, то есть если бы он состоял не из морской воды, а из коньяку. Да, ждут они меня, потому что куда же им без Захара Парначева…

Когда Семен Васильевич проснулся на другой день утром, кухарка Пелагея поманила его пальцем и сообщила шепотом:

— Барин, а ведь барин-то уехал…

— Какой барин?

— А Захар Ильич. На самом брезгу велели заложить лошадей и уехали…

— Ты что-нибудь путаешь…

— Чего тут путать, когда они и барышню с собой увезли. Сами и одевали барышню…

У себя в кабинете Семен Васильевич нашел на письменном столе лаконическую записку:

«Увожу Настеньку… Если будешь догонять или требовать ее назад — убью на месте. Так и знай. И твою великолепную Анну Федоровну тоже убью и отвечать никому не буду. Твой дядя Захар Парначев».

На окне спальни Анны Федоровны красовался букет из «мать-и-мачехи».

Прошло пять лет.

Парначевы жили зимой по-прежнему на Николаевской, а на лето уезжали в Парначевку. Сусанночка превратилась в хорошенькую пятилетнюю девочку, напоминавшую несколько по типу Настеньку. Последнее просто убивало Анну Федоровну, напоминая ей о прошлом. Да, Настенька уже принадлежала прошлому… Захар Парначев похитил ее, а затем определил на свой счет в институт. Это было лучшим разрешением вопроса. Настеньке было уже тринадцать лет, и ее видела по праздникам только одна Варвара Васильевна. Из института не отпускали домой даже летом. Девочка сильно выросла, пополнела и отлично училась. Прошлое для нее было подернуто тяжелой дымкой, и она старалась не думать о нем. Впрочем, ей иногда почему-то делалось жаль отца, того отца, каким он был до своей женитьбы. Почему-то ей казалась, что он опять будет таким и, она крайне огорчалась, что в течение пяти лет он ни разу не заехал навестить ее и не написал ни одного письма. И все-таки Настенька продолжала его любить и считала хорошим.

— Папа кланяется, — говорила каждый раз Варвара Васильевна. — Только он страшно занят…

Настенька опускала глаза, выслушивая эту святую ложь. Она знала, что тетка говорит это в утешение ей и что отец по-прежнему не хочет ее знать. Раз девочка боязливо спросила тетку:

— А девочка?

— Какая девочка? Ах, да, Сусанночка… Она уже большая.

— Мне ее хотелось бы видеть, тетя… Ведь она мне сестра, тетя! Я часто думаю о ней и люблю ее…

Раз Варвара Васильевна приехала очень встревоженная и сказала Настеньке, что они поедут к отцу.

— Папа нездоров? — испугалась Настенька.

— Да… Серьезного ничего нет, но он желает тебя видеть. Я взяла для тебя отпуск всего на несколько часов.

Настенька страшно испугалась и была рада. У нее дрожали руки и ноги от волнения, когда она выходила на подъезд. Ей казалось, что отец умирает… О, как она желала его видеть и как боялась желать этого!

— Папа давно болен? — спрашивала она дорогой.

— Да, милая… Скоро уже будет год. У него что-то с сердцем…

— А когда сердце болит, умирают?

— То есть как тебе сказать… Болезней сердца много. У него что-то мудреное: перемещение сердца.

— Ты когда его видела, тетя?

— Вчера… Он посылал за мной и все время говорил о тебе. Ведь он любит тебя…

— Я это знаю, тетя…

Им отворила двери нарядная горничная в крахмальном переднике. Варвара Васильевна торопливо разделась и повела Настеньку в гостиную. В гостиной одна дверь вела в столовую, а другая в кабинет. Горничная сходила узнать, можно ли войти к барину, и проговорила:

— Пожалуйте…

Она все время не спускала глаз с барышни, в которой сразу узнала старшую сестру Сусанночки. Между девочками было самое трогательное сходство, и горничная только покачала головой. Надо же было случиться такой оказии…

В кабинете был полусвет, и Настеньке показалось, что на широкой оттоманке лежит один плед. Но этот плед тяжело зашевелился, от белой подушки отделилась совсем белая голова, и послышался слабый голос:

— Ах, как я тебя ждал… да, ждал…

— Семен Васильевич, помните наше условие: не волноваться. Доктор вам строго запретил…

— Да, да…

Настенька нерешительно подошла к оттоманке к сама взяла искавшую ее сухую, горячую, исхудавшую руку. Два большие, лихорадочные глаза так и впились в нее. Она совсем не узнала отца.

— Настенька, ты… ты меня не узнаешь…

Запекшиеся губы вытянулись в больную улыбку. Варвара Васильевна подошла к окну и смотрела через штору на улицу. Настенька опустилась на колени и поцеловала отца в лоб.

— Какая ты большая… — слабо говорил больной, закрывая глаза. — Да, большая совсем…

— Мне скоро четырнадцать лет…

— Да, да… помню… И ты ужасно походишь на свою мать…

Варвара Васильевна сделала нетерпеливое движение. Больной посмотрел на нее и умоляюще проговорил:

— Варя… оставь нас одних… я позову…

— Семен Васильевич, а что сказал доктор?

— Ах, Боже мой… Не все ли равно? А я так счастлив… Я позову, Варя…

Варвара Васильевна тихо вышла.

Наступила тяжелая пауза. Сделанное усилие стоило дорого больному, и он чувствовал, как его голова кружится и мысли точно расползаются. Боже, как он ждал этого дня и вот теперь не может говорить.

— Настенька, садись… вот сюда… ближе… Я много думал о тебе… все пять лет думал…

— Я знаю, папа…

— Я знаю, что ты не сердишься на меня… и немножко меня любишь… да?

— Очень люблю, папа…

— Да, да…

Опять пауза. Больной тяжело закашлялся. От каждого усилия у него ходили круги перед глазами.

— Видишь, девочка… я очень болен и скоро умру. Плакать не нужно… Все в свое время должны умереть… да… Это закон природы… Вот я и хотел тебя видеть… чтобы сказать тебе… как я мучился все время… Я был несправедлив, но ты еще мала, чтобы судить об этом… Когда будешь совсем большая, тогда поймешь все… Я никогда не был злым, а делал великое зло… Понял это я слишком поздно, когда понял, что смерть уж совсем близка… И все так живут, потому что не думают о смерти…

— Папа, ты много говоришь… — строго заметила Настенька, подражая тетке. — Тебе вредно волноваться…

— Мне уже не может быть вредно. Не страшно, когда болит и умирает тело, а страшно, когда болит и умирает душа… Боже мой, как я думал все время о тебе, Настенька, и как опять любил…

— Я знаю, папа… Я тоже думала это же самое…

— Ты? это же?

Семен Васильевич тяжело приподнялся, облокотился и заговорил, быстро роняя слова:

— Да, я думал о тебе… и думал о другой девочке… она тоже останется одна и тоже… Нет, я не могу… позвони…

Настенька позвонила. Вошла Варвара Васильевна.

— Варя, приведи сюда Сусанну…

Варвара Васильевна несколько смутилась, но, не желая тревожить больного, повиновалась. Она вернулась не скоро, и больной морщился, поглядывая на дверь. Наконец послышались шаги, и он облегченно вздохнул. Вошла Сусанна, одетая с дорогой простотой на английский манер.

— Сусанночка, это твоя сестра… Поцелуйтесь, детки… и помните, что вы сестры.

Девочки поцеловались и молча смотрели друг на друга. Больной сделал знак, чтобы Сусанночку увели.

— Ты ее видела, Настенька? — заговорил он, тяжело перекатывая голову на подушке. — Ты ее будешь любить?

— Я ее люблю, папа…

— Я это знал… У тебя добрая душа… Всех нужно любить… очень любить… и Анна Федоровна тоже добрая… Ах, Настенька, ты еще мала, и я не могу тебе объяснить всего, что передумал… Да, Анна Федоровна и хорошая и добрая, но… Нет, не могу!.. И добрый и хороший человек может делать злые вещи… А какая страшная ответственность за каждый шаг… мы тоже не думаем об этим, как не думаем о смерти. Быть справедливым у себя в четырех стенах — вот величайшая мудрость.

Он опять закрыл глаза от усталости. Настенька сидела на оттоманке, не смея шевельнуться. Ей казалось, что он заснул. Но он не спал, а, напротив, жил усиленно. Пред его глазами проносилась вся жизнь с ее мелким эгоизмом и большими несправедливостями. Он видел собственные мысли и мучился вдвойне. Это был собственный смертный приговор. Боже, если бы он мог подняться со своей постели и вернуться в среду живых людей… О, он принес бы с собой чудо любви… Он стал бы искупать наделанное зло, и все были бы счастливы. Но это было невозможно… Он должен понести страшную кару и умереть с страшной мыслью о покинутых девочках. Что ждет бедных деток?..

— О, Боже мой… — простонал больной.

В гостиной сидели Варвара Васильевна и Анна Федоровна. Они давно не видались и осматривали друг друга. Варвара Васильевна сильно похудела и поседела, Анна Федоровна продолжала оставаться красивой. Они несколько времени молчали, а потом Анна Федоровна неожиданно проговорила:

— Знаете, что сказал дядя Захар Ильич, когда увидел Сусанночку? Взял ее на руки, поцеловал и говорил: «Несчастная девочка»… Я тогда не поняла его, а теперь понимаю все… Семен безнадежен, и девочка будет расти сиротой.

Варвара Васильевна молчала. Она столько лет ненавидела эту женщину, столько лет мучилась из-за нее и не могла себе представить ее страдающей. Она уже вперед рисовала себе картину того, как Анна Федоровна останется красивой, молодой вдовой, добросовестно переживет период траура, а потом выйдет замуж за какого-нибудь немчика. Брат ей оставит целое состояние, и этого будет совершенно достаточно для будущего немецкого счастья. Анна Федоровна посмотрела на нее и улыбнулась.

— Я знаю, о чем вы думаете, Варвара Васильевна…

Она, действительно, угадала и повторила мысли Варвары Васильевны почти слово в слово, так что та даже покраснела.

— Да, вы думаете, Варвара Васильевна, что я выйду замуж и переживу поневоле то, что заставила пережить Семена Васильевича, и что в этом будет мое наказание за Настеньку… Ах, это ужасная вещь, Варвара Васильевна, и не дай Бог, с кем она случится. Вот вы не знаете того, какой несчастный человек каждая мачеха. Конечно, бывают счастливые исключения, но общее правило останется всегда… Со стороны это так просто, а с действительности нет ничего труднее. Я совсем не желаю в чем-нибудь оправдываться или извинять себя и, говоря откровенно, не желала бы повторять этот опыт в другой раз…

Это объяснение было прервано Настенькой, которая выскочила из кабинета вся бледная и перепуганная.

— Папа не дышит!..

1894

Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.