Мелочь (Зозуля)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Мелочь
автор Зозуля, Ефим Давидович (1891—1941)
Дата создания: 1922. Источник: Е. Д. Зозуля. Мелочь.

Сначала на узком шоссе заклубилась пыль. Потом из пыли что-то мерно забухало. Через несколько минут из буханья выросли трубные звуки. Наконец на солнце блеснула медь, и стало ясно: в городок входили войска.

Оказалось, всего полк. Около пятисот грязных, пыльных, лишаистых людей, обветренных, оборванных, обвешанных рыжими облезшими винтовками, ножами и бомбами.

Часть их была на лошадях. Когда заполнилась — шумом, топотом и дыханием — первая узкая уличка, и лошади застучали по дощатым тротуарам, еврейские домишки и лавочки как будто потемнели и сжались.

От твердых скуластых заросших лиц, от скрипучего топота, от запаха кожи и полей, какой отряд принес с собой, от рассыпанного строя и отсутствия знамен повеяло недобрым.

Впереди на лошади ехал маленький, сухонький, в гимназическом мундире с красной грязной лентой через плечо, с длинной нагайкой, с зеленой веткой на фуражке и гармонией на боку.

За ним, тоже на лошади, — круглый, с жирным затылком, с узкими щелочками вместо глаз, с открытым беззубым щедро нарезанным косым ртом. В такой рот легко вставляются четыре пальца, и оглушительный разбойничий свист, легко вылетая из него, сотрясает поля.

За ними шла музыка: один с барабаном, двое с флейтами, один с медной трубой и еще двое или трое с чем-то. А дальше: многоликое, глазастое, шумное, парное от дыхания и пота, с лошадьми и без лошадей, с железом, кожей, ремнями, мешками, хлебом, сеном, пылью и махоркой.

В одном домике с жалобным стуком сама собой закрылась ставня. Старый еврей высунул голову из лавочки и скорее, чем мог что-либо увидеть, исчез. Из калитки выбежала собака, дважды переживавшая кровавые погромы, остановилась, скорбно посмотрела на входящий отряд и с поникшей головой протяжно безнадежно залаяла.

Кто-то — в черной рубашке и в очках — уже несся по прямой линии по задним дворам и, прыгая через улицы, как через канавы, — в местный исполком.

Неизвестно какой и чей полк занял бани.

У всех входов и выходов выросли часовые — в лаптях, в сапогах и босые, но с цилиндрическими бомбами на животах, прикрепленными к поясам или веревкам. У каждого на руках, кроме того, было по винтовке или обрезу, то есть той же винтовке, но с укороченным дулом и без штыка. Из обрезов днем стреляли в свиней, в кур, а ночью — в воздух, бесцельно. Ни к каким властям никто из полка не являлся.

Жарили убитых свиней и кур, кололи дрова, купали в реке лошадей.

По вечерам пели, охотились за девками по огородам.

На третий день рано утром арестовали на улице старика еврея и отвели в бани. В бане пировала компания. Еврею предложили есть яйца. Он отказался. Тогда двое стали заряжать винтовки. Еврей начал есть. Когда он открыл белые дрожащие губы, один крикнул ему:

— Как ты смеешь жрать, жидовская морда? Это твои яйца, что ли?..

Много и гулко хохотали под темными сводами бань.

Через час еврея отпустили.

Ночью были мобилизованы коммунисты. Утром звонили по прямому проводу в губисполком, за семьдесят верст. Из губиспол кома в ответ предложили собрать точные данные. Это означало, что помощи не будет, или, во всяком случае, она придет нескоро. И даже было ясно, почему: потому что председатель губисполкома уехал в Москву, а заместитель был мямля.

Говорил по проводу товарищ Бриллиант, председатель местного уездного исполкома.

У него был белый нос и высокий белый лоб на красном лице. Пристальные немигающие глаза и всегда пренебрежительно-скучливое выражение на зубах. Он был неизменно похож на человека, который что-то хорошо знает, но которому лень рассказывать всем. Кроме того, он умел слушать внимательно и, выслушав, ничего не отвечать. Его уважали и побаивались.

Когда он положил трубку, к нему подошел ожидавший его товарищ Ежекевич, председатель местной Чека.

Оттянув вниз большим пальцем поясок на своей солдатской гимнастерке, подчеркивая, что ему все ясно и — как обстоят дела у него в Чека — нечего спрашивать, он сказал после бодрой и суровой паузы:

— Давайте коммунистов. Побольше коммунистов.

Он знал, что коммунистов в городке в наличии человек семьдесят, из которых около трети — женщины, все смуглые, стриженые, коричневые девочки с книжками. Кроме того, и мужчины- коммунисты еще не обучены военному строю. Он все это знал, и Бриллиант понял, что Ежекевич заранее снимает с себя ответственность за исход событий.

Бриллиант ничего не ответил, но подумал, что дело не в этом. При местной Чека был отряд в тридцать-сорок человек. Это все равно не спасет положения.

В соседней комнате кашлял петербургский матрос, товарищ Степанов. Широко раскинув по столу локти, он писал и кашлял:

— Что ты пишешь, Степанов? — спросил Бриллиант.

— Письмо.

— Как кашель? Не ослаб?

— Ну его к…

У Степанова была чахотка; Бриллиант это знал, но говорил о кашле только для того, чтобы что-нибудь сказать. Он не хотел первый заговорить об опасности, грозящей городу.

В комнате для посетителей дожидалось человек десять. Все растрепанные, взъерошенные, не выспавшиеся люди со смертельным испугом на лицах. Это зажиточные обыватели спешили хлопотать о выезде из города. Они трепетали от нервного нетерпения и, раскачиваясь перед чуть открытой дверью, старались заглянуть и хотя бы увидеть Бриллианта. Слышно было, как они ссорились с курьером, который мрачно повторял:

— Ничего не срочно. Всем срочно. Вас много, а я один тут.

— Только что звонил в губ, — сказал Бриллиант.

— Насчет чего? — спросил Степанов.

— А насчет бандитов этих.

Степанов перестал писать.

— Это насчет полка? Да это дураки! Я был у них. Сукины сыны! Я бы их не пустил революцию делать. Сволочи проклятые! «Тай не ходы Грыцю на мою вечерныцю». Не разберешь, кто они. Не то наши, не то банда. Там какая-то сволочь, язва! Все мутит. Так ничего публика, но есть, которые говорят: «Да здравствуют большевики, долой коммунистов и жидов». Конечно, несознательность. Надо бы маленько обработать. Я схожу еще к ним сегодня. Они меня сначала пустить не хотели в бани-то, да я ругаться начал. Пустили. Горилки у них много. Вот что плохо! Горилку надо отнять.

— Погоди, не напирай, — опять загудел курьер за дверью. — Всем срочно. Много вас тут.

Поднялся шум. Вылетели слова фальцетом: «Это общественное дело. Отлагательство немыслимо…».

В комнату воткнулся курьер и жестко закрыл за собою локтем дверь, хлопнув кого-то по голове.

— Товарищ Бриллиант, тут аптекарь просится. Говорит — без отлагательства.

— Пустите.

Вошел бывший местный аптекарь Лысевич — полный, желтый, испуганно-корректный.

Бриллиант взглядом спросил его, что надо.

— Я не успел изложить письменно, — начал он, сложив, как певец, дрожащие руки и учтиво изогнувшись, — извиняюсь. Дело в том, что над горизонтом нашего города надвинулись тучи. Предстоят большие неприятности. Вступившие дезорганизованные личности начинают производить самочинные обыски. Начинается погромная агитация. Войск в городе нет. Все на фронте. Поэтому я считаю долгом, простите меня за дерзость, ввиду того, что это дело общественное, и все магазины хотя запечатаны, но в них много народного добра, и они хотят учинить грабеж и погром, — то я предлагаю срочно вызвать товарища Троцкого. Тут поблизости войск нет, а у товарища Троцкого есть поезд, он скоро, без задержек, приедет и восстановит порядок.

Бриллиант слушал и смотрел на аптекаря, как на вещь. Степанов же даже вздохнул от скуки, открыл рот и, плюнув на середину комнаты через стол, за которым сидел, сказал с задумчивым презрением:

— Без промежутков говорит человек…

Бриллиант спокойно сказал:

— Уходите. Не отнимайте времени.

Аптекарь смутился, но не растерялся:

— Будет очень жаль, если все завоевания революции будут потеряны. У нас уже два раза были погромы. Один раз при Деникине, а другой.

— Уходите, вам говорят! Пожалуйста, не беспокойтесь!

Резко позвонили по телефону. Спрашивали из «первого дома советов» — бывшая гостиница Ройзмана «Неаполь», — выезжать ли ответственным работникам и коммунистам.

Бриллиант спросил, кто говорит. Звонила женщина. Она замялась, и Бриллиант услышал мужской торопливый тенорок: «Не говори, не говори, кто», — и Бриллиант все-таки узнал по голосу, кто заставлял свою жену «устраивать панику». Это был один из его товарищей по местному исполкому.

— Это говорит. Это. Это. Я хотела только спросить.

Повесили трубку. Бриллиант отошел от аппарата.

Помещение исполкома сразу тревожно оживилось. Пришла группа мобилизованных коммунистов. Спрашивали про оружие, продовольствие. Опять звонили по телефону. Кто-то для чего-то опоясывался веревкой. Разлили на столе чернила. Двое хотели сразу пройти в узкую дверь, столкнулись и нелепо застряли. Дверь завизжала и заскрипела. Забегал по комнатам комендант дома, молодой человек с пышными желтыми усами. Сообщили, что пулемет внизу уже поставлен. Кто распорядился ставить пулемет, — не знали. Двое сидели на столе и болтали ногами. Их до этого никто не видел и не знал.

В коридоре тяжело затопотало много ног. Это пришли тоже проездом находившиеся в городе красные курсанты. Одиннадцать человек. Кто-то посредине комнаты ел селедку, нелепо подмигивая всем, потрясал свободным кулаком и кричал, бессмысленно подражая фронтовым красноармейским выкрикам:

— Даешь бани!..

Экстренное соединенное заседание пленума совета с представителями профсоюзов назначено было на два часа дня.

Зал заседаний был тщательнее, чем всегда, убран. Портреты Маркса, Ленина и Троцкого, украшенные красными лентами, выглядели торжественно и бодро. Окна были открыты настежь. Звонок перед креслом Бриллианта блестел празднично. У двери появились часовые с патронами и винтовками. Такие же часовые появились и внизу, у входа. Разводящий со свистком деловито подходил то к одному, то к другому. В комнатах, смежных с залом заседаний, дожидалось человек тридцать.

В повестке дня значилось: 1) О текущем моменте — доклад т. Бриллианта; 2) Текущие дела.

Открыв заседание, Бриллиант с обычным своим скучливым выражением лица предложил прежде всего почтить вставанием товарища Гулько, секретаря топливной комиссии, недавно мобилизованного и геройски погибшего на фронте.

— В его лице, — сказал Бриллиант, — погиб одни из лучших сынов пролетариата. Рабочие и крестьяне никогда не забудут своего передового борца. Над его могилой мы должны сплотиться и поклясться, что довершим то дело, за которое самоотверженно боролся товарищ Гулько.

Собрание встало. Бывшие в шапках — сняли их.

Бриллиант знаком разрешил сесть.

Секретарь собрания Урчик, испуганно сбоку взглянув на Бриллианта, крикнул:

— Слово имеет товарищ Бриллиант!

Произошло движение. Кашель. Сморканье. И все замерло.

Бриллиант встал и, размахивая карандашом, как дирижерской палкой, сообщил, что в город вошел большой хорошо вооруженный партизанский отряд. Отряд, очевидно, не признает советской власти. Его представители не являются ни в совет, ни к военным властям. Отдельные группы вооруженных партизан производят самочинные обыски, арестовывают на улицах мирных граждан и издеваются над ними. В помещение, самовольно занятое отрядом, приходят темные элементы города, бывшие мясоторговцы и лавочники, начинается погромная агитация. Все это следует считать явлением недопустимым. Необходимо дать отпор дезорганизованным вооруженным людям.

В то время, когда лучшие сыны пролетариата и передового крестьянства проливают свою кровь на многочисленных фронтах за рабоче-крестьянскую власть, — закончил он, интонацией и манерой речи явно подражая Троцкому, — мелкобуржуазный элемент, подстрекаемый меньшевиками, эсерами и анархистами, старается в тылу дезорганизовать власть советов и нанести удар в спину рабоче-крестьянской революции. Но это им не удастся. По дерзкой руке должен быть нанесен решительный удар. Надо решительно сказать темным наймитам буржуазии: руки прочь!

Бриллиант сел. Собрание аплодировало.

Секретарь, опять испуганно взглянув на Бриллианта, крикнул:

— Прошу слова к порядку заседания! И имею предложение!

— И я прошу слова! Я! Я! Я! Я прошу слова!

Вторым, столь бурно просившим слова, был меньшевик Клейнер. Он был сильно возбужден, нижняя губа у него заметно дрожала. Он обеими руками дергал и оправлял почти одновременно пенсне, ворот пиджака и волосы. Не получив еще слова, он повернулся к собранию и начал:

— Я протестую. Это инсинуация. Откуда товарищ Бриллиант взял, что полк подстрекают меньшевики? Никаких данных у него нет… Это демагогия! Это — провокация!

Поднялся шум.

— Вы не имеете слова, — сказал Бриллиант.

— Тише!

— Не говорите с мест!

— Призываю собрание к порядку!

— Тише!

— Тише!

— Теперь не время сводить счеты.

— Это провокация. Это демагогия! — надрывался Клейнер.

— Тише!

— Товарищи! Товарищи!

— Пусть он говорит.

— Молчать!

— Призываю к порядку!

Резкий звонок.

— Товарищи, — сказал Бриллиант, — нам сейчас некогда заниматься полемикой. Прошу сохранять спокойствие. Нарушающие порядок заседания (он повысил голос) будут удалены. Слово имеет товарищ Урчик.

Урчик почесал темя и начал:

— Товарищи! Так как время не ждет и момент серьезный.

— К делу, товарищ! К делу!

— Я говорю к делу! То предлагаю прения по докладу товарища Бриллианта прекратить. И одновременно прошу выслушать резолюцию. Кто за прекращение прений? Прошу поднять руки. Большинство. Разрешите предложить резолюцию.

— Просим.

— Общее соединенное собрание пленума совета с представителями профсоюзов, заслушав доклад товарища Бриллианта о вторжении в город дезорганизованного отряда, единогласно постановило принять энергичные меры к ликвидации его вследствие могущих возникнуть беспорядков, угрожающих великой пролетарской революции. Выработку конкретных мер поручить исполкому совета с правом кооптации.

Приняли единогласно. Пропели «Интернационал» и разошлись.

Вечером над городком нависла жуть. Она началась еще с сумерек, когда опустели улицы и с пастбища одиноко возвращалась чья-то корова; корова остановилась на главной улице поперек мостовой и длинным заунывным мычанием выражала удивление необычной пустоте.

Небо, ясное, освещенное ярким закатом, казалось чужим, настороженно равнодушным. Траурными лентами курился дым из труб низеньких домишек. От времени до времени откуда-то доносились звуки одиночных выстрелов.

Прохожих почти не было. Редко-редко раздавались торопливые шаги и замирали. Вот еще один сдержанно-торопливо идет по дощатому тротуару, оглядываясь одними глазами. На перекрестке у столба с ободранными афишами остановился, впился глазами в прошлогоднее «обязательное постановление» и исчез за поворотом.

Когда стемнело, стало еще более жутко. Не во всех домах зажглись огни. Лаяли и выли собаки.

Целых полчаса осторожно, тайно ликующе и призывно звонили в церкви, хотя никакого праздника не было.

Ночью ветер качал деревья, гнал сор по мостовой, тормошил закрытые ставни.

Продребезжала неведомая телега.

Пел во тьме заблудший пьяница, бормотал пьяный вздор под вой ветра.

И опять зловещая, гнетущая тишина.

В «первом доме советов» в маленьком номере с кривым умывальником и скрипучим полом шло заседание исполкома с кооптированными лицами.

Бриллиант сидел за ломберным столиком и спокойно и серьезно, как всегда, предложил высказаться по поводу создавшегося положения.

— Прошу предлагать только практические меры, так как вопрос в целом достаточно ясен, — сказал он. Затем, взглянув внимательно на присутствующих, спросил: — Где товарищ Степанов?

Никто не ответил.

Но в это же мгновение из коридора послышались шаги, дверь открылась. Степанов вошел и остановился посреди комнаты.

Все вопросительно-выжидающе повернулись к нему.

— Пока спокойно, — тихо сказал он, сдерживая кашель. — Человек двадцать с вечера ушло из бань, но не в город, а за город. Должно, за продовольствием пошли в деревню. А так спокойно. Девок понатаскали. Устроили кавалерчики, мать их.

— Вокзал обеспечен, — сказал начальник коммунистического отряда. — Четыре пулемета и тридцать товарищей, в том числе шесть курсантов, уже находятся на местах. Местность возвышенная, в случае чего некоторое время продержимся.

Бриллиант доложил в деловито-небрежном тоне:

— Да, товарищи! В шесть часов вечера мною получены сведения, что рабочие спичечной фабрики, часть литейщиков и часть кожевенников образовали отряд и под начальством двух курсантов укрепились на слободке.

— Какие патрули на улицах? — спросил кто-то.

— Это наши, — сказал Степанов, — я проверял.

Бриллиант, не меняя ни лица, ни позы, — он сидел, нагнувшись над листом бумаги, — одними только глазами дал понять, что он собирается сказать нечто важное, и, выдержав после обращения «товарищи» соответствующую паузу, начал:

— Товарищи, все то, что предпринято на случай осложнений, конечно, хорошо. Но надо отдать себе полный отчет в создавшемся положении. Выйти из него своими силами мы не сможем, а помощи ждать неоткуда. Обстоятельства в этом смысле сложились для нас крайне неблагоприятно. Поэтому я считаю, что мы должны все наши военные приготовления вести как можно более замаскированно и осторожно. А в качестве ближайшей и неотложной меры я предлагаю следующее: ввиду того, что партизаны никого к себе не пускают, и товарищу Степанову, например, удалось пройти к ним с трудом, я предлагаю завтра днем пригласить весь отряд — в обычном порядке, точно мы ничего не знаем об его поведении, — в театр, на концерт или спектакль, а перед спектаклем предложить товарищу Белякову, который как раз приехал к нам из Москвы, поговорить с полком и выяснить положение. Одновременно же предлагаю на случай, если полк придет в театр, но это удовлетворительных результатов не даст, принять меры к окружению театра и разоружению полка, чего бы это ни стоило.

Последнюю фразу Бриллиант произнес повышенным голосом с чеканно мужественной интонацией.

Спустя пятнадцать минут план Бриллианта начался осуществлением, пока в подготовительной своей части.

Степанов был назначен комендантом театра и устроителем концерта-митинга. Белякову, который жил в этой же гостинице, предложено было приготовиться к завтрашнему выступлению в театре, а передать партизанскому полку приглашение на концерт-митинг взяли на себя две девушки — Надя и Татьяна, сотрудницы политотдела дивизии, на днях приехавшие с фронта покупать карандаши.

К часу ночи все разошлись.

Степан вышел на темную улицу. Шумел во мраке ветер. Звенел стеклом в разбитом, кривом, два года не горящем фонаре.

Матрос прошелся вдоль улицы. Где-то сбоку совсем близко выстрелили. Он достал из заднего кармана револьвер и осторожно пошел на звук выстрела. Прошел шагов двести. Тишина. Никого. Тишина и ветер.

Но ночь была тревожна. В тишине чудились шаги, голоса, злые шорохи.

Опять зазвонили в церкви. Осторожно, нестройно.

Степанов, стиснув зубы, стоял, слушал, смотрел в тягостный ветреный мрак и, не зная, как излить горечь, боль, тоску, усталость и злобу, глубоко вздохнул и длинно выругался, в такт каждому слову покачивая головой и отплевываясь.

Начало светать.

Запел первый петух — пронзительно, по-идиотски резко и самодовольно.

Усталый надтреснутый свист паровоза ответил ему с вокзала. Прибыл поезд.

Вскоре побрели с мешками хмурые пассажиры. На безрессорном фаэтоне протащилась натыканная, как грибы, целая семья с подушками, тюками, чайниками и с худым ловкачом папашей во френче, беженцем-кочевником. Он с привычной зоркостью смотрел по сторонам, еще не совсем понимая, но уже нюхом чувствуя, что не вовремя прибыл в этот город. Грязная фуражка на его голове сама собою скорбно и странно надвинулась на лоб, и что-то сзади над ушами и теменем тревожно поднялось и изогнулось, как спина у насторожившейся кошки.

Степанов, около часу дремавший в одежде на неприбранной койке своей в том же «первом доме советов», встал, откашлялся и, пошатываясь от усталости, вышел в коридор. При утреннем свете — заросший, больной, издерганный бесконечными мытарствами, постаревший за время революции — он все же выглядел ненамного старше своих тридцати лет, но обычно ему можно было дать сорок. Пройдя несколько шагов и на ходу борясь с желанием спать, он направился к выходу, но вдруг остановился, что-то вспомнив. Постояв и подумав, он вернулся в коридор и постучался в комнату, отведенную сотрудницам политотдела Наде и Татьяне. Дверь оказалась незапертой. Матрос вошел. Девушки спали, укрытые солдатской шинелью.

— Товарищ, а товарищ! — разбудил он одну из них.

— Что такое?

— Ты вот что. Запрещаю вам идти в полк приглашать в театр. Не надо вам, значит, идти.

— Почему?

— Да потому. Артисты пойдут. Я пошлю. Поняли? Ну вот!

— Да почему же, товарищ Степанов?

— Приказываю — и все. Почему да почему! Потому что артистов никакая банда не тронет. Ихнего брата, артиста, даже всякая сволочь любит. В театр попозже придете. Там, может, нужны будете.

Он вышел в коридор, опять направился к выходу и снова вернулся. На этот раз в свой номер, где взял со стола листок бумаги, перо и чернила и со всем этим прошел на кухню. На кухне спешно поднималось с пола вместе с жиденьким тюфяком неимоверно растрепанное босое существо — одно из тех странных, жалких и беспризорных существ, которые водятся только в России на кухнях захолустных гостиниц и трактиров.

— Вот что, товарищ, — обратился к нему Степанов, — достань-ка ты мне кипятку, да поскорее.

Пока товарищ доставал откуда-то кипяток, Степанов тут же, на кухонном столе, писал следующее, старательно выводя каждую букву:

«Исполком Совета рабочих и крестьянских депутатов предлагает в порядке боевого приказа 1-му государственному театру сего числа (оставлено место для часа) мобилизовать лучшие силы и дать спектакль и концерт для находящегося в городе отряда партизан.

В случае невыполнения приказа виновные будут привлечены к строгой ответственности».

Степанов прочел написанное, остался доволен и, подумав, добавил:

«А также приказываю играть с подъемом».

Глотая принесенный кипяток из синей грязной чашки, он опять прочел предписание и отправился в комнату Бриллианта за подписью и печатью.

Бриллианта дома не было.

Жена Бриллианта — заведующий местным отделом народного образования — в нижней юбке поджаривала на примусе картошку и сообщила Степанову, что муж в помещении совета говорит по прямому проводу с губисполкомом.

Деревянное здание единственного местного театра по стилю напоминало смесь синагоги с цирком. У главного входа, однако, был навес над двумя дверьми, поддерживаемый деревянными колоннами, а на небольшой площади перед театром еще красовалась обитая зеленью арка с надписью: «Добро пожаловать, товарищи делегаты!» — так как недавно в театре заседал уездный съезд советов.

Внутри театр состоял из двух ярусов и непомерно большой и просторной сцены.

Стены фойе и буфета пестрели плакатами, больше по части здравоохранения: «Сифилитик, не употребляй алкоголя», «Вошь — носитель сыпного тифа» и так далее.

Когда Степанов, не найдя Бриллианта в совете, пришел в театр, коллектив был уже предупрежден о предстоящем чрезвычайном концерте-митинге и даже о том, что комендантом назначен он, Степанов. Предупредил председателя коллектива по домашнему телефону еще ночью сам Бриллиант.

Этот председатель — он же режиссер, организатор коллектива, он же художник-футурист, поэт и драматург, автор пьес «Красная звезда», «Красный часовой», «Красный герой» и «Красный фронт» — товарищ Валерианов был здесь и встретил Степанова с выражением бодрой озабоченности.

— Ну что? — спросил он. — Как дела? В три часа придут молодчики.

— Как в три часа?! Они разве согласны прийти?

— А как же! Я рано утром послал, согласно предложения товарища Бриллианта, двух гармонистов. Один там играет еще, в бане, а другой вернулся и сообщил, что полк придет в театр в три часа. Сейчас репетируют для них революционную украинскую оперу с гопаками. Товарищ Бриллиант предложил не налегать на политику. Ну, и будут, значит, гопаки. В самом деле, так лучше. Обрабатывать их будет товарищ Беликов из Москвы. Он сам с ними справится. Что он, хороший агитатор?

— Хороший. Значит, в три часа полк придет?

— В три часа. А скажите, товарищ Степанов, по какому случаю всю ночь аресты шли? Брата моего арестовали; он зубной врач, человек никогда политикой но занимался. За что? Всю интеллигенцию забрали. Это, по-моему, ни к чему.

— Не знаю. Погоди. Надо готовиться. Сколько у вас входов и выходов, в театре-то? Идем, покажи!

К трем часам, когда вокруг бань началось оживление, когда стали седлать лошадей, прилаживать к седлам, — город вымер. Из немногих советских учреждений, работавших в этот день, разбежались по домам все барышни. Некоторым навстречу бежали с платами на плечах полурастрепанные от волнении матери и сестры. Из ворот и калиток высовывались испуганные головы обывателей. Наиболее смелые выходили на улицу, смотрели в оба конца ее и возвращались в подворотню сообщить новости. Кое-где в окнах появлялись обрамленные белыми полотенцами иконы.

В три часа полк двинулся к центру города, вступив через третий переулок на главную, раньше Скоболовскую, а теперь Коммунистическую улицу.

Впереди на лошади ехал тот же маленький и сухонький, который возглавлял полк при вступлении его в город. Рядом с ним — тот же жирный, с косым ртом. Нагнувшись с лошади, он что-то энергично и злобно втолковывал маленькому, уснащая свою громкую речь отвратительной бранью и бешено размахивая над лошадиной гривой огромным кулаком с зажатой в нем нагайкой.

На самом (раньше) «аристократическом» месте главной улицы, около аптеки, фотографии и заколоченного отделения банка, ему, очевидно, удалось в чем-то убедить сухонького, и полк остановился.

Винтовки, которые сейчас у большинства пеших были не на спинах, а на руках, брякнули о мостовую почти как у кадровой части. Несколько человек из авангарда, подхлестывая лошадей, проскакало для чего-то по тротуару к задним рядам.

Сам сухонький тоже медленно повернулся на лошади и качнул головой в сторону жирного. Тот, раскрыв свой огромный рот, заорал, как казалось оцепеневшим от ужаса в квартирах обывателям, не на всю улицу, а на весь город диким голосом:

— Козява! Козява-а-а.

В замолкшем топоте и той тревожной, болезненно настороженной тишине, какой были объяты улицы и дома, его голос в самом деле прогремел разяще резко и оглушительно, как в лесу.

— Козява-а-а.

Из середины толпы начал проталкиваться молодец и ситцевых штанах, босой, в белой матросской рубашке и с двумя револьверами на животе.

— Я, — приблизился он к своему начальству.

И вот между жирным и Козявой начался длинный разговор, который окончился весьма странно: жирный вдруг наехал на него лошадью, ударил сапогом в грудь и хлестнул по голове нагайкой.

Полк двинулся дальше. Очевидно, это было семейное недоразумение.

В театре все было готово к приему необычайной публики.

За кулисами в одной из уборных сидели Бриллиант, агитатор Беляков и стоял Степанов, несколько озабоченно сообщавший, что банда идет в полном вооружении и с лошадьми.

Бриллиант подумал и сказал:

— Это неважно. Переведите только караул из-за кулис куда-нибудь поближе к выходу, чтобы в случае чего они подумали, что театр окружен.

Степанов, молча не соглашавшийся с некоторыми распоряжениями Бриллианта, махнул рукой и вышел исполнять приказание с видом: «хорошо, исполню, посмотрим, что дальше будет!». Он перевел шесть вооруженных винтовками людей из соседней уборной вниз и спрятал их в каморке за вешалками.

Артисты, смиренно сидевшие в гриме и костюмах в двух остальных уборных, курили и шептались:

— Я вам говорю: это кончится переворотом.

— На прошлой неделе приехал один человек из Москвы. Знаете, у архитектора Друтика есть брат. Так это его знакомый. Он рассказывал, что в Москве то же самое. Переворот полный. Ленин уже уехал в Смоленск. да. да. вы можете не сомневаться.

— Я вам могу сообщить из достоверного источника, что Ленин арестовал Троцкого.

— Это верно. Я тоже слышал.

— Вместо Троцкого будет назначен Бриллиант. Факт!

— Это возможно (женский голос)! Вы видели, какое новое пальто у его жены, у этой рожи.

— А вчера. Что было вчера!.. Пока во всем городе шли аресты, в гостинице Ройзмана всю ночь пьянствовали. Тише. Идут.

Из фойе и партера донеслись шум, топот, грохот, голоса и скрип колес.

Пришел полк.

Прежде чем войти в театр, полк окружил его, у всех входов и выходов, как при банях, стали часовые, лошадей привязали у главного входа к перилам, колоннам навеса и подальше, на площади, к фонарным столбам.

Небольшие патрули остались также на ближайших перекрестках улиц.

Остальная масса наполнила театр.

На сцене стояли декорации первого действия «украинской оперы»: вход в шинок, кузница, по бокам деревья.

Занавес был поднят.

Когда полк уселся, быстро вышел Беляков, подошел к рампе и сразу начал:

— Товарищи! Весь мир объят пламенем революции. Трудящиеся всех стран пробуждаются от векового сна и под знаменем Третьего Коммунистического интернационала ведут борьбу против царей, помещиков и капиталистов.

Беляков вдруг почувствовал странную неловкость в ногах. Пустая освещенная сцена, на которой он стоял, — один, один перед враждебной массой, перед людьми, на все готовыми, сидящими перед ним с ножами, бомбами и заряженными винтовками, — казалась ему огромной. Многие держали винтовки вертикально, поставив приклад на колени и с бездумной готовностью скитающегося отбившегося от работы крестьянина положив заскорузлый палец на курок.

Когда во время речи где-то наверху, на галерке, в напряженной тишине вдруг хлопнула дверь, несколько бандитов в паническом деревенском страхе резко вскочили с кресел, и жутко, странно защелкали в освещенном театре ружейные затворы.

Но речь — незаметно усиленная в темпе — продолжалась, и спокойно-бодрый ритм ее успокаивал больше, чем это могли бы в данном случае сделать специальные призывы к спокойствию.

Его могли убить каждое мгновение. Он был живой мишенью для каждого из нескольких сот сорванных со своих устоев, вырванных из привычного быта, опрокинутых вихрем, потревоженных, страдающих, в крови и грязи ищущих правду, запутавшихся и взмытых непонятной стихией людей.

Он был им чужд и страшен — городской, тонконогий, с узкой бородкой, с двумя смешными стеклами пенсне, оседлавшим тонкое переносье.

Чего ему нужно от них? Зачем им слушать его речи? И что есть такого в этих речах, что о них говорят на всех базарах, в избах, в лесах и на дорогах? Отчего столько крови льется из-за этих речей? Отчего мирные люди, добрые и трудолюбивые, берут ружье и стреляют без колебаний в грудь, в лицо, в голову таких же, как они сами? Отчего вообще стреляют на всех границах, заставах, дорогах, в городах и в деревнях?

— Товарищи! Нам выпала великая честь первыми поднять мировое восстание. Мы первыми освободились от ига царя, помещиков и капиталистов, от генералов и урядников.

Беляков не знал переживаний своей аудитории.

Опытный и смелый оратор, он был на редкость ненаблюдателен. То, что он говорил, казалось ему таким ясным, простым и понятным, что он искренно изумлялся, когда его не понимали. Когда ему приходилось на митингах отвечать на вопросы, он отвечал со смущением, с каким отвечают родители на вопросы детей об общеизвестных тайнах жизни. Сам он почти не думал о своих речах и, вероятно, испытывал бы некоторую неловкость, если бы среди слушающих оказались его личные друзья, а в особенности невеста, — до такой степени ему казалось несложным их содержание.

И это органическое, всем существом усвоенное убеждение, что ничего нет особенного в его словах, что они доступны и должны быть доступны сознанию самого неразвитого человека, придало им своеобразный оттенок сугубой будничности и простоты, доходящей порой до небрежности. Он, не задумываясь, пользовался иностранными словами. Самые возвышенные мечты человечества о равенстве и братстве излагал без пафоса и с таким видом, точно это реальнейшее дело, которое, если захотеть, совсем не трудно осуществить, а главное, что оно само собою осуществляется и осуществится. И это отсутствие пафоса, беспредельная будничность тона и построения речи наряду с грандиозностью темы были исполнены своеобразной силы и убедительности.

Ему ничего не стоило перейти от слов о конечных целях социализма к вопросам о разверстке, мобилизации, дезертирстве, транспорте и еще многом другом, и все это звучало в его устах как-то приемлемо обыкновенно, неслыханно ново и в то же время буднично просто.

Лозунги «Все на транспорт», «Все на фронт», «Все на борьбу с разрухой» всегда и во всем все были так естественны в его устах, что было бы странно, если б он в своих призывах сохранял для кого-нибудь ограничения.

Но странная неловкость в ногах продолжалась. Он понимал, что его могут убить, и нелепость того, что могло случиться, — нелепость страданий или смерти за то, что так просто и ясно, — злила его и придавала словам страсть и ту особую взвинченность, которая действует на толпу в такой же мере, в какой действует и спокойствие оратора.

— Товарищи! Неужели же вы, батраки, крестьяне и рабочие, пойдете против братьев своих, проливающих кровь на фронтах за вас, за вашу свободу? Неужели вы будете способствовать палачам генералам отнимать у крестьян их землю, а у рабочих — фабрики? Товарищи.

— Мы это слышали! — раздался из залы резкий голос.

— Сказки! Соловьями разливаться умеете! — подхватил другой.

Но все остальные молчали, и по этому молчанию, как шары по гладкому кегельному желобу, гулко и прямо, одно за другим прокатились заключительные слова агитатора:

— Сегодня исполкомом совета получена телеграмма, что с фронта сюда идет дивизия. Сегодня вечером она вступит в город. Мы уверены, товарищи, что вы сами сумеете удалить из своей среды тех, кто мешает вам выполнять свой долг перед республикой. Мы уверены, что бесформенный партизанский отряд из крестьян и рабочих превратится в стройную часть Красной Армии и будет честно и геройски биться в ее рядах за власть трудящихся. Да здравствует Красная Армия!.. Да здравствует советская власть рабочих и крестьян!

В зале раздались аплодисменты вперемежку с негодующими восклицаниями, шумом, свистом и бранью.

Беляков повернулся, намереваясь уйти, но почувствовал, что уходить сейчас нельзя. Он поднял руку, как бы готовясь что-то сказать, и в этот момент из-за кулис вышли Бриллиант и Степанов.

— Товарищи! — очень громко и торжественно начал Бриллиант. — От имени совета рабочих и крестьянских депутатов приветствую красных партизан и предлагаю сегодня до трех часов ночи сдать оружие с целью реорганизации полка и переформирования его в образцовую красноармейскую часть.

Кто-то за кулисами потушил электричество. Дикие крики, шум и грохот наполнили мрак. Оглушительно резко раздались почти одновременно два ружейных выстрела. Бриллиант и Беляков хотели уйти за кулисы зажечь свет, но Степанов удержал их, схватив за руки, и крикнул не своим голосом:

— Сейчас будет свет! Спокойно! Спокойно!

Электричество зажглось, и в наступившей тишине раздался его злобно-добродушный, нисколько не взволнованный голос:

— Что же это вы, товарищи?! Обалдели, что ли? Кто стрелял? Что за баловство? Удалю из театра, если это повторится! Сейчас начнется спектакль. Приказ совета все слышали. Оружие сдавать можно здесь мне лично, в театре, или товарищу коменданту города.

Когда Бриллиант, Беляков и Степанов повернулись, чтобы уйти, заиграла музыка, и им навстречу выходили загримированные артисты.

Это начиналась революционная украинская опера с гопаками.

Когда через неделю вернулся из Москвы в губернский исполком деятельный его председатель и спросил по телефону у Бриллианта, что произошло, Бриллиант, сам полузабывший многое из этого происшествия, заваленный очередной и сложной работой, рассказал в нескольких словах о случившемся и таким тоном, точно иначе и быть не могло, кратко вывел заключение:

— Мелочь.

1922