Многообразие религиозного опыта/Лекция XI, XII и XIII

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Лекция XI СВЯТОСТЬ


В последней лекции перед нами возник вопрос: каковы практические результаты тех случаев полного душевного возрождения, о которых мы уже слышали?

Этот вопрос приводит нас к очень важной части нашей задачи, потому что, как вы припоминаете, мы начали это эмпирическое исследование не только для того, чтобы раскрыть любопытную страницу в естественной истории человеческого сознания, но, главным образом, затем, чтобы составить суждение о ценности и о действительном значении религиозных страданий и религиозного счастья. Прежде всего, мы должны рассмотреть плоды религиозной жизни, а затем уже составить о них суждение. Таким образом, наше исследование распадается на две части.

Перейдем к описанию интересующих нас явлений. По временам, быть может, оно будет производить на вас тяжелое впечатление, касаясь эксцессов человеческой природы, но в то же время мы встретим здесь и самые отрадные страницы в истории человеческого духа, где жизнь достигает своей наибольшей нравственной высоты; и вспомнить о ряде примеров подобного состояния - значит почувствовать себя ободренным, возвысившимся и обвеянным очищающей нравственной атмосферою.

Высшие ступени милосердия, благочестия, доверия, терпения, мужества, до которых поднялись распростертые крылья человеческой природы, были достигнуты стремлением к религиозным идеалам. Относительно этого я хочу привести несколько замечаний, которые Сент-Бев делает в своей истории Port-Royal'я о результатах обращения.

"Даже с просто человеческой точки зрения", говорит Сент-Бев, "состояние благодати представляет собою явление необычайное, возвышенное и редкое, как по своей природе, так и по последствиям, и заслуживает более внимательного изучения. Душа человека приходит в это время в непоколебимо твердое состояние, которое поистине можно назвать героическим, и которое способно побудить человека на величайшие подвиги. Независимо от различия вероисповеданий и средств для достижения этого состояния, независимо от того, достигается ли оно отпущением грехов, исповедью, молитвой наедине или наитием свыше, короче сказать, вне зависимости от времени и причины, легко выделить в плодах святости и в самой сущности ее общие черты. Приподнимем немного покров разнообразных обстоятельств, и для вас станет очевидным, что христиане всех эпох испытывали нечто общее им всем: дух набожности и милосердия, осенявший всех, на кого нисходила благодать, - то особое внутреннее состояние, которое характеризуется любовью и смирением, безграничным доверием к Богу, строгостью к себе, снисходительностью к другим. Плоды, свойственные этому состоянию души, имеют одинаковый вкус везде, в самых отдаленных странах, в самых различных местностях, как у святой Терезы Авильской, так и у каждого из моравских гернгутеров" [148].

Сент-Бев имеет здесь в виду только наиболее выдающиеся случаи возрождения души, и действительно они являются для нас весьма поучительными. Жизненный путь людей, о которых он говорит, часто до такой степени отличался от обычных путей, что, судя о нем по человеческим законам, мы можем почувствовать искушение назвать его чудовищным отклонением от пути природы. Исходя отсюда, я поставлю общий психологический вопрос о том, каковы внутренние условия, которые могут сделать характер одного человека до такой степени отличным от характера другого.

Причина такого различия лежит в нашей "неодинаковой эмоциональной восприимчивости" и в различии тех побуждающих и задерживающих моментов, которые эта восприимчивость влечет за собою. Я постараюсь пояснить сказанное.

Вообще говоря, то, что мы представляем из себя в любой данный момент в области нравственной и практической жизни, всегда является результатом борьбы двух сил внутри нас: побуждения толкают нас вперед, а препятствия и запрещения удерживают. "Да!" говорит побуждение. "Нет!" возражает запрещение. Мало найдется людей, из числа не разбиравшихся подробно в этом вопросе, которые сознавали бы, как непрерывно действует на нас этот фактор запрещения, как он придает нам ту или другую форму своею сдерживающей силой, почти в той же степени, как если бы мы были жидкостью, заключенною в стенках сосуда. Влияние это действует до такой степени непрерывно, что перестает достигать нашего сознания. Каждый из нас, например, сидит здесь в состоянии известной напряженности, являющейся результатом пребывания вашего в этой аудитории, - но вы совершенно не сознаете этой напряженности. Оставшись в одиночестве в этой комнате, каждый из вас, вероятно, невольно переменил бы положение и сделал бы его более свободным и удобным. Когда же берет верх какое-нибудь большое душевное возбуждение, то приличие и силы, запрещающие нам их нарушение, разрываются словно паутина. Я видел одного денди, который, испугавшись вспыхнувшего по близости пожара, не кончив бриться, выбежал на улицу с лицом, покрытым мыльной пеной. Точно так же и женщина без стеснения появляется среди посторонних людей в одном белье, если только дело идет о спасении ее ребенка или ее самой. Повседневная жизнь светской женщины, полная привычек к изнеженности, может также служить в данном случае, хорошей иллюстрацией. Женщина уступает каждому импульсу, вызываемому неприятными для нее ощущениями, долго лежит в постели, поддерживает свои силы чаем или бромом, прячется в комнаты от холода. Каждое затруднение находит ее послушной своему "нет". Но пусть только она сделается матерью, и что же мы тогда видим и Охваченная чувством материнства, она не боится уже ни бодрствования, ни усталости и работает без отдыха, без малейшей жалобы. Запрещающая сила страдания исчезла, когда дело коснулось интересов ее ребенка. Неудобства, причиняемые этим существом, сделались для и ее, выражаясь словами Джемса Гинтона, "пылающим очагом великой радости", и действительно, они являются в данном случае условием, при котором радость ощущается глубже.

Этот пример подкрепляет в наших глазах значение "очищающей силы высших чувств". Но такое же значение могут приобрести и чувства низшего порядка, раз возбуждение, являющееся его результатом, достаточно сильно. В одной из своих бесед Генри Друммонд рассказывает о наводнении в Индии, во время которого осталась незатопленной только одна возвышенность, с находящейся на ней хижиною, и эта возвышенность сделалась убежищем не только для людей, но и для диких зверей и пресмыкающихся. В один из моментов наводнения к этому клочку сухой земли направился вплавь тигр, достиг его и лег на землю среди людей, тяжело дыша, как собака. Он до такой степени находился еще во власти ужаса, что один из англичан мог спокойно выступить вперед и прострелить ему из карабина голову. Обычная свирепость тигра была временно подавлена чувством страха, который совершенно овладел им в этот момент и образовал новый центр его психики.

Бывает так, что ни одно душевное состояние не является господствующим, но образуется как бы смешение нескольких противоположных состояний. В этом случае в душе человека рождаются, как "Да", так и "Нет", и чтобы разрешить этот конфликт приходит на помощь воля. Представьте себе, например, солдата, которого боязнь показаться трусливым заставляет двигаться вперед в то время, как страх приказывает ему бежать, а его склонность к подражанию толкает его на разные пути, если предположить, что его товарищи поступают неодинаково. Личность его является тогда ареной борьбы многих влияний, и в течение некоторого времени он колеблется, потому что ни одно влияние не является преобладающим. Решающим моментом здесь является известная степень напряжения, и раз какое-нибудь чувство достигнет ее, оно становится уже единственно значительным и заставляет исчезнуть всех своих соперников вместе с их запретами. Ярость, с которой нападают на врага его товарищи, может довести до этой степени его храбрость; паника, неизбежная при поражении, доведет его страх до этой же решающей дело степени.

Во время исключительного господства какого-нибудь одного ощущения, вещи, в обычное время невозможные, становятся естественными, потому что в этот момент сила всех запретов парализована. Их "нет" не только не дает знать о себе, но как бы вовсе не существует. Препятствия являются тогда для человека тем же, чем обтянутый тонкой бумагой обруч для циркового акробата: они не представляют уже ни малейшей помехи, так как возбуждения выше образовавшейся дамбы. "Lass sie betteln gehn, wenn sie hungrig sind!" восклицает по адресу своей жены и детей гренадер, потрясенный известием о плене своего императора; известны также случаи, когда люди, находившиеся внутри горящего театра, пролагали себе дорогу через толпу при помощи ножей [149].

Одной из важнейших черт энергического характера, является наличность чувства, обладающего способностью разрушительно действовать на "запреты". Я имею в виду то, что в своих низших проявлениях носит название раздражительности, вспыльчивости, сварливости, а в более утонченных формах выражается нетерпением, угрюмостью, настойчивостью и суровостью. В настойчивости всегда кроется намерение жить с наибольшей затратой энергии, хотя бы это причиняло только страдания. Тут безразлично кому причиняется страдание - себе самому или другому, потому что, когда человеком овладевает деятельное настроение, то целью его становится во что бы то ни стало сломать преграду, не разбирая, что она из себя представляет, и чьи интересы затрагивает. Ничто не уничтожает с такой неудержимостью действие запретов, как гнев, потому что, его сущностью является разрушение и только разрушение (как выразился Мольтке о войне). Это свойство гнева делает его неоценимым союзником всякой другой страсти. Самые ценные наслаждения попираются нами с жестокой радостью, если они пытаются задержать взрыв нашего негодования. В это время ничего не стоит порвать дружбу, отказаться от старинных привилегий и прав, разорвать любые отношения и связи. Мы находим какую-то суровую радость в разрушении; и то, что носит название слабости характера, по-видимому, сводится, в большинстве случаев, к неспособности приносить в жертву свое низшее "я" и все то, что кажется ему милым и дорогим [150].

До сих пор я говорил о временных изменениях в человеке, вызываемых сменою различных возбудителей. Но и более постоянные перемены в характере людей находят то же объяснение. В человеке, обладающем предрасположением к известного рода чувствам, исчезают целые ряды запретов, которые обыкновенно действуют в других людях, и на их место становятся запреты другого рода. Если человек имеет врожденную наклонность к тому или другому чувству, то жизнь его совершенно отличается от жизни обыкновенных людей, потому что ни одно из препятствий, тормозящих их действия, для него не существует. И, наоборот, если сравнить человека, стремящегося к приобретению тех или других свойств характера, с бойцом, реформатором, любовником, у которых страсть является врожденной, то сравнение это сразу укажет на неизмеримо низшую степень волевого действия по отношению к инстинктивному. В первом случае человек должен преднамеренно побеждать свои запреты; там же, где действует врожденная страсть, он, по-видимому, совсем не ощущает их, свободный от этого внутреннего трения и нервных затрат. Для Фокса, Гарибальди, генерала Бутса, Джона Брауна, Луизы Мишель, Брэдло препятствия как бы не существовали, те самые препятствия, которые для окружающих их казались непреодолимыми. Если бы все остальные люди могли бы в той же степени не обращать внимания на такие препятствия, то героев было бы гораздо больше, потому что у многих людей есть желание жить для достижения таких же идеалов, но у них не достает соответственной степени напряженности желания, способной подавить запреты [151].

Разница между инстинктивным стремлением воли и просто желанием, между идеалами, к которым стремишься, и теми, о которых только тоскуешь и сожалеешь, зависит исключительно или от силы импульса, непрестанно толкающего человека к достижению идеала, или же от силы единовременного возбуждения, повернувшего его волю на данный путь. Если имеется налицо достаточное количество любви, негодования, благородства, великодушия, восхищения, верности или экстаза отречения от личной жизни - результат всегда один и тот же. Весь сонм трусливых возражений, служащих у боязливых или подавленных мрачным настроением людей главным препятствием к деятельности, бесследно исчезает. Все наши условности [152], вся наша робость, лень, скупость, все наши озирания на предшествовавшие случаи и просьбы о дозволении, обеспечении и безопасности, все мелкие подозрения, страх, отчаяние - куда они пропадают? Они разорвались словно паутина, словно мыльный пузырь на солнце. -

"Wo sind die Sorge nun und Noth, Die mich noch Gestern wollt' erschlaffen? Ich schдm' mich dess' im Morgenroth" [153].

Поток, который мчит нас, так легко покрывает их собою, что мы даже не ощущаем их прикосновения. Освободившись от этих пут, мы высоко уносимся над низменными чувствами. Эта ясность утренней зари и это парение придает всем творческим стремлениям к идеалу характер торжественного песнопения, который нигде так сильно не заметен, как там, где руководящим чувством является чувство религиозное. "Истинный монах", говорит один итальянский мистик, "не берет с собою в путь ничего, кроме своей лиры".

Мы можем перейти теперь от этих психологических обобщений к рассмотрению тех плодов религиозных чувств, которые составляют главный предмет этой лекции. Человек, который живет религиозным чувством, образующим центр его личной энергии, и руководится в своих поступках велениями духа, резко отличается от своего прежнего плотского "я". Новое пламя, пылающее в его груди, сжигает те низкие "нет!", которые прежде владели им, и не дает ему подпасть под влияние низменной части его природы. Великодушные поступки, казавшиеся ему до сих пор невозможными, становятся теперь легкими. Жалкие условности и низкие побуждения, которые тиранически царили над ним, теряют свою власть. С души его пали оковы, ожесточение его сердца смягчилось. Все мы можем представить себе это состояние, припомнив свои чувства во время переживания того непродолжительного "умиленного настроения", которое иногда вызывают в нас жизненные испытания, театральная пьеса или прочтенный роман. Особенно, если при этом появятся слезы! Они, словно поток, пробивают образовавшую внутри нас застарелую плотину и смывают всю грязь и нагноения с нашей души, и мы чувствуем себя тогда очистившимися, смягченными и способными подпасть под влияние всякого возвышенного побуждения. У большинства из нас обычное огрубение быстро возвращается, но не то бывает со "святыми" людьми. Многие святые, даже такого энергичного характера, как Тереза и Лойола, обладали даром слез, который обыкновенно чтится церковью, как особая благодать. У этих людей умиленное настроение длится почти непрерывно. Такой же длительности может достигать экзальтация и в области других чувств. Их господство может наступить или путем постепенного развития, или как результат душевного кризиса; но как в том, так и в другом случае, они могут появиться и уже больше не исчезать.

В конце последней лекции мы видели, что эта длительность переживания зависит от обычного превосходства высших чувств над низшими, хотя в потоке душевного возбуждения могут временно одержать верх и низшие импульсы и, таким образом, может свершиться падение человека. Но легко установить документальными данными тот факт, что такие колебания иногда совсем отсутствуют, словно произошла коренная перемена в самой натуре человека. Прежде чем перейти к общему описанию свойств возродившегося характера, позвольте мне привести несколько примеров этого интересного явления. Самые многочисленные факты этого рода мы встречаем в описаниях обращения пьяниц. В последней лекции мы упоминали о возрождении мистера Гэдлея. Записки общества трезвости, основанного Мак - Алеем, также изобилуют подобными примерами [154].

Мы говорили уже выше об оксфордском студенте, который на другой день после обращения снова напился допьяна на сенокосе, но после этого совершенно излечился от своей страсти. "С этой минуты", говорит он, "спиртные напитки потеряли для меня свою роковую силу; я никогда больше не притрагивался к ним и не чувствовал к ним влечения. То же самое произошло и с курением, - страсть к нему исчезла и никогда больше не появлялась. Точно так же исчезли и другие греховные наклонности, причем освобождение от них было во всех случаях полным и постоянным. Со времени моего обращения я уже больше не подвергался искушениям".

Привожу аналогичный случай из собрания рукописей Старбэка:

"Я пошел в театр Адельфи, где было собрание благочестивых людей, и начал молиться: "Господи! даруй мне Твою милость!" Тогда чей-то голос отчетливо произнес внутри меня: "Согласен ли ты все отдать для Господа?", после чего я услышал еще несколько вопросов и на каждый из них отвечал: "Да, Господи!" Наконец голос произнес: "Почему же ты не чувствуешь милости Господней теперь?" Я ответил: "Чувствую, Господи!" Никакой особенной радости я, однако, не почувствовал, только все мое существо исполнилось доверия. Как раз в это время собрание стало расходиться; по дороге домой я встретил на улице господина, курившего дорогую сигару, причем клубы дыма попали мне прямо в лицо; я глубоко и медленно вдохнул их в себя и почувствовал, что вся моя страсть к курению пропала. Затем, когда я продолжал путь и проходил мимо трактиров, из которых вырывались водочные пары, я почувствовал также в эту минуту, что вся моя страсть к этому проклятому напитку куда-то исчезла. Хвала Творцу!.. В течение десяти или одиннадцати долгих лет я находился в состоянии колебания с его отливами и приливами энергии. Но моя страсть к водке больше не возвращалась".

Известный случай с полковником Гардинером дает нам пример излечения в один час от сексуальных наклонностей: "Я совершенно излечился, говорит полковник, от своей склонности к этому греху, которому я был подвержен до такой степени, что, по моему мнению, только самоубийство могло спасти меня от него; а теперь все желание и вся страсть к нему исчезла без следа, и мои ощущения чисты, словно у грудного ребенка; искушение не возвращалось ко мне до сего времени". Мистер Уэбстер говорит по поводу этого случая следующее: "Я часто слышал от полковника, что он раньше был в полной власти порочных наклонностей; но лишь только на него снизошло просветление, он почувствовал, что сила Святого Духа совершенно изменила его природу, и его непорочность в этом отношении, по-видимому, стала более безукоризненной, чем в каком либо другом" [155].

Столь быстрое освобождение от привычных побуждений и наклонностей так сильно напоминает нам результаты достигаемые гипнотическим внушением, что нельзя не видеть, какую решающую роль играют в этих внезапных переворотах {подсознательные} влияния, как это наблюдается и в гипнотизме [156].

Терапевты, применяющие к лечению гипнотизм, сообщают о многих случаях излечения в несколько сеансов застарелых дурных привычек, с которыми напрасно боролись их пациенты, предоставленные обычному способу лечения нравственным и физическим воздействием. Как пьянство, так и сексуальные наклонности совершенно излечивались при помощи внушения, и, по-видимому, этот способ воздействия часто вызывает во многих лицах довольно устойчивую перемену. И если допустить, что милость Бога по временам чудесным образом изливается на нас, то действует она, вероятно, этим же путем. Но вопрос, "каким образом" проявляется в этой области та или другая сила, еще не выяснен, и в данный момент нам придется расстаться с исследованием процесса внутреннего перерождения человека, оставив его, если можно так выразиться, под покровом психологической и теологической тайны. Перенесем наше внимание на плоды религиозного состояния, все равно, на каком бы из религиозных путей они ни возникали [157].

Созревшие плоды религиозного состояния представляют собою то, что называют святостью. Святым человеком можно назвать того, кто в своей деятельности руководится религиозным чувством. Существует известный, отлившийся в определенные формы, общий для всех религий тип святого, отличительные черты которого могут быть легко указаны [158].

Черты эти следующие:


Ощущение более широкой жизни, чем полная мелких интересов, себялюбивая жизнь земных существ, и убеждение в существовании Верховной Силы, достигнутое не только усилиями разума, но и путем непосредственного чувства. Для христианских святых олицетворением этой Силы всегда является Бог; но и отвлеченные нравственные идеалы, утопические мечты патриотов и общественных деятелей, идеалы благочестия и справедливости также могут быть нашими истинными повелителями, расширяя нашу жизнь, как это уже было описано мною, когда я говорил о реальности невидимого [159].


Чувство интимной связи между верховной силой и нашею жизнью и добровольное подчинение этой силе.


Безграничный подъем и ощущение свободы, соответствующее исчезновению границ личной жизни.


Перемещение центра эмоциональной жизни по направлению к чувствам, исполненным любви и гармонии, по направлению к "да" и в сторону от "нет", когда дело идет об интересах других лиц.

Из этих основных условий внутренней жизни вытекают следующие душевные состояния:


{Аскетизм}. Отрекшийся от личной жизни человек может дойти до такой степени энтузиазма, что станет умерщвлять свою плоть. Чувство это может вполне восторжествовать над обычной властью нашего тела, и, несомненно, что святые находят наслаждение в аскетизме и лишениях всякого рода, измеряя этим способом степень своей преданности высшей силе.


{Сила души}. Чувство расширения границ жизни может сделаться в такой мере захватывающим, что все личные побуждения и преграды, обыкновенно представляющие такую могущественную силу, окажутся бессильными и незначительными, и перед человеком открываются новые области бодрого терпения. Опасения и заботы исчезают, и на их месте воцаряется блаженное спокойствие души. Ни небо, ни ад, не могут уже нарушить этого спокойствия.


{Чистота души}. Перемещение центра эмоциональной жизни влечет за собою, прежде всего, увеличение душевной чистоты. Чувствительность к душевным диссонансам увеличивается и стремление к очищению своей жизни от животных и низменных элементов становится настоятельным. Возможность соприкосновения с подобными элементами устраняется: состояние святости заставляет духовную сущность жизни уйти далеко в глубь нашего "я" и не дает ей запятнаться соприкосновением с наружным миром. У людей известного душевного склада эта потребность в чистоте духа доходит до аскетизма, и все слабости плоти преследуются тогда с неумолимой строгостью.


{Милосердие}. Перемещение эмоционального центра влияет также на развитие чувства милосердия и любовного отношения к окружающим. Обычные причины антипатии, которые обыкновенно ставят такие тесные границы развитию любовного отношения к людям, подавляются. Святой человек любит своих врагов и обходится с каждым нищим, как со своим братом.

Теперь я должен привести несколько примеров, иллюстрирующих результаты этого духовного состояния. Затруднение заключается лишь в выборе из бесчисленного множества примеров.

Так как ощущение присутствия высшей и дружественной силы, по-видимому, является основной чертой духовной жизни, то я и начну с него.

В рассказах о случаях обращения мы видели, до какой степени светлым и обновленным может казаться мир обращенному, да и каждый из нас, оставив даже в стороне случаи резко выраженного религиозного настроения, чувствует в известные моменты, что мировая жизнь окутывает его своим доброжелательным участием.

Когда мы молоды и здоровы, в летний день, где-нибудь в горах или в лесу, для нас иногда наступают такие часы, когда вся природа словно дышит спокойствием, такие мгновения, в которые добро и красота бытия окружают нас нежной, ласкающей атмосферой, и наш внутренний слух чутко внимает мировой тишине.

Торо так рассказывает об этом:

Однажды, после нескольких недель пребывания в лесу, я почувствовал на миг сомнение, может ли жизнь быть чистой и здоровой без присутствия поблизости других человеческих существ. Постоянное одиночество начало казаться мне неприятным. Но вот однажды, во время тихого дождя, когда меня осаждали подобные мысли, я внезапно ощутил сладостную и благотворную близость Природы, ощутил ее в шуме падающих капель дождя, в каждой вещи и каждом звуке около моего жилища и сразу почувствовал, что меня охватила как бы волна какой-то безграничной и необъяснимой дружественной силы, перед которой воображаемое благо общения с людьми показалось таким ничтожным, что я уже никогда больше не думал о нем. Каждая игла сосны дышала симпатией и дружеским участием ко мне. Я стал до такой степени ясно ощущать присутствие в природе чего-то родственного мне, что, надеюсь, ни один уголок ее не будет уже мне чуждым [160].

B христианском сознании это чувство дружелюбного отношения со стороны всего окружающего проявляется во всей его полноте, захватывая всего человека. "Вознаграждением за утерянное чувство личной независимости, от которого человек так неохотно отказывается", говорит один немецкий писатель, "служит исчезновение из жизни христианина всякого {страха}, а также появление совершенно необъяснимого и не поддающегося описанию чувства внутренней {безопасности}, познать которую можно только на опыте, и этот опыт, пережитый однажды, никогда больше не забывается" [161].

Превосходное описание этого состояния души встречается в проповеди мистера Войсея (Voysey):

"Для миллионов верующих людей это ощущение постоянного присутствия Бога во всех делах их жизни, как днем, так и ночью, является источником абсолютного отдыха и доверчивого спокойствия. Оно рассеивает в них всякий страх за будущее. Близость Бога служит постоянной защитой от всякого рода беспокойств и ужасов. Это не значит, что они уверены в своей физической безопасности или считают себя под защитой особого благоволения со стороны Бога, в котором отказано другим людям: это лишь означает, что они находятся в таком состоянии души, при котором человек принимает с одинаковою готовностью невзгоды жизни и ее блага. Если его постигнет несчастье, он с радостью переносит испытание, потому что считает своим защитником самого Бога и верит, что с ним ничего не может случиться без воли Божией. Если же такова воля Господа, то несчастье перестает быть несчастьем и становится уже благословением. В этом, и только в этом чувстве, состоит защита верующего человека против житейских невзгод. Я, например, хотя и не обладаю сильным телом и крепкими нервами, - я вполне доволен этой защитой и не желаю никакой другой охраны от опасностей и несчастий. Будучи особенно чувствителен к боли, как и всякий, кто живет чрезмерно напряженной жизнью, я тем не менее всегда ощущаю исчезновение самой мучительной боли, словно из раны вынимается жало, когда сосредоточиваюсь на мысли, что Бог - наш любящий и неусыпный хранитель, и что ничто помимо Его воли не может повредить нам". [162].

Религиозная литература изобилует еще более яркими описаниями подобного состояния. Перечисление их утомительно своим однообразием. Вот, например, рассказ г-жи Джонатан Эдуардс:

"Прошлая ночь", пишет эта дама, "была самою счастливою в моей, жизни. Никогда раньше в течение долгих лет, я не наслаждалась в такой степени светом, мирной тишиной и красотой неба, царившими в моей душе, причем в продолжение всего времени тело мое не принимало ни малейшего участия в этом настроении.

Часть ночи я провела в бодрствовании, лишь по временам не надолго засыпая или впадая в дремоту. Но всю ночь меня не покидало ясное и живое ощущение божественно-прекрасной любви Христа, Его близости ко мне и моей любви к Нему, - и душа моя была полна невыразимо-сладостного спокойствия. Мне казалось, что я вижу, как сияние божественной любви непрерывным потоком льется с небес из сердца Христа в мою душу, подобно потоку мягкого света. Мое сердце и душа превратились в один порыв любви к Христу, причем образовался непрерывный прилив и отлив небесной любви, и мне казалось, что я плаваю в ее ясных, нежных лучах, подобно пылинкам, плавающим в лучах солнца потоками льющегося в окна. Я думаю, что каждая минута этого ощущения была ценнее того комфорта и тех удовольствий, которыми я пользовалась в течение всей моей жизни. Это было беспрерывное наслаждение, без малейшей примеси горечи; это было чувство невыразимой сладости, в которой растаяла моя душа, и мне кажется, что это ощущение было настолько полно, насколько могла его вынести моя слабая оболочка. Разница между ощущениями во время бодрствования и сна была незначительна, но все-таки во время сна ощущение было еще более приятно [163]. Когда я проснулась рано утром на другой день, мне показалось, что мое прежнее "Я" совершенно исчезло. Я почувствовала, что мнение обо мне других людей для меня теперь не имеет значения и что интересы, касающиеся внешней жизни моего "Я", для меня столь же мало занимательны, как и интересы всякого чужого для меня человека. Слава Господа, казалось, поглотила собою всякое желание и стремление моего сердца... Погрузившись после этого еще на некоторое время в сон, я снова проснулась и стала размышлять о милосердии Бога, даровавшего мне раньше готовность умереть и ныне внушившего мне желание жить, чтобы выполнить и претерпеть все для чего он призвал меня сюда. Мне также пришла в голову мысль о милости Бога, внушившего мне полную покорность своей воле и готовность с благоговением принять всякую смерть, какую бы он ни послал мне, готовность умереть в пытках, и даже, если "а то будет Его воля во тьме отвержения. Я вспомнила, что обыкновенно предполагала прожить на земле до обычных пределов человеческой жизни. И я тотчас спросила себя, готова ли я оставаться вдали от неба и более продолжительное время? И мое сердце немедленно ответило: Да, целую тысячу лет, полных страданий и мук, если это может послужить к большей славе Господа, если даже мучения моего тела будут настолько велики и ужасны, что никто не мог бы вынести их зрелища, а душевные муки будут еще сильнее. И мне казалось, что я обрела истинную готовность, спокойствие и бодрость души, признав, что это так и должно быть, раз это необходимо для большей славы Господа, и в моей душе не осталось ни колебаний, ни сомнения, ни мрака. Слава Господня, казалось, снизошла на меня и поглотила меня всю так, что всякое страдание, все то, перед чем содрогалась моя плоть, обратилось в ничто перед ее блеском. Это состояние покорности воле Бога длилось во всей своей яркости и полноте всю остальную часть ночи, весь следующий день, всю следующую ночь и все утро в понедельник, не прерываясь и не ослабевая" [164].

Жития католических святых изобилуют примерами подобного и даже большего экстаза.

"Порывы божественной любви", читаем мы в анналах о монахине Серафике де ля Мартиньер, "часто доводили ее до состояния, близкого к смерти". Она обыкновенно кротко жаловалась на это Богу: "я не могу переносить этого ощущения", говорила она, "пощади мою слабость, иначе я умру от силы твоей любви" (Bougand: Hist. de la Bienheureuse Marguerite Marie. 1894, p. 125).

Перейдем теперь к милосердию и братской любви, которые являются обычными плодами святости и которые всегда считались теологией основными добродетелями, хотя сфера проявления их была ограничена очень тесным, кругом. Братская любовь является логическим следствием уверенности в дружественном присутствии Бога в нашей, жизни: мысль о том, что все люди братья, вытекает из нашего представления о Боге, как об отце всех людей. Когда Христос дает свои заповеди: "Любите врагов в ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за тех, которые обижают вас и ненавидят вас", Он приводит следующую причину необходимости поступать так: "Чтобы вы были детьми Отца вашего небесного, который заставляет солнце светить для добрых и для злых и посылает дождь для праведных и неправедных". Исходя из этих слов, легко поддаться искушению объяснить, как практический результат этой заповеди, и то самоунижение наряду с милосердием по отношению к другим, которые являются характерными признаками религиозного подъема. Но можно с уверенностью сказать, что эти чувства являются плодами не только определенной теистической доктрины. Мы находим их в самой высокой степени развития и у стоиков, и буддистов, и в индуизме. Они так же {гармонируют} с представлением об отеческой любви Бога в христианском теизме, как и со всяким душевным подъемом, вызванным чувством нашей связи со всем человечеством. Поэтому мне кажется, что мы должны считать эти чувства не подчиненными, а самостоятельными частями того сложного возбуждения, изучением которого мы заняты. Религиозный восторг, моральный энтузиазм, изумление, вызываемое познаванием вещей, и трепет, охватывающий душу в ее чувстве единения с миром - все это сложные душевные состояния, при которых вся грубость эгоизма словно исчезает, и господствующим чувством является доброжелательство. Вернее всего считать эти душевные состояния существенными и характерными для человеческой психики и не пытаться искусственно выводить их одно из другого. Подобно чувству любви или страха, религиозное настроение представляет по своей природе сложное чувство и заключает в себе милосердие, как органическую часть целого. Религиозный экстаз обладает свойством расширять душу и, пока длится его влияние, она забывает о своем "я".

Это справедливо даже и в тех случаях, когда первоначальная причина появления чувства лежит в области патологии. Жорж Дюма сравнивает, в своей поучительной работе "La Tristesse et la joie" (Paris, 1900), меланхолическое и повышенное настроение в периодическом психозе и указывает, что в то время, как меланхолия характеризуется эгоистичными побуждениями, повышенному состоянию свойственна широкая симпатия к окружающему. Больная, о которой он пишет, в периоды меланхолии, представляла тяжелое бремя для своих близких. Но с момента наступления периода повышенного настроения "симпатия и доброжелательность становятся ее главными ощущениями. Она проявляет стремление делать всем добро не только на словах, но и на деле... Она заботится о здоровье других больных, интересуется временем их выхода из больницы, старается добыть шерсти, чтобы связать некоторым из них чулки. Все время, пока она находилась под моим наблюдением, я ни разу не слышал, чтобы она высказывала в течение периода своего повышенного настроения какие-нибудь недоброжелательные мысли" (стр. 130). Далее д-р Дюма прибавляет о подобных же настроениях у своих пациентов, что в это время "они исполнены только бескорыстными побуждениями и кротостью. Душа их замкнута для зависти, ненависти и мстительности и вся находится во власти благоволения, прощения и доброты" (стр. 167).

Таким образом, существует органическая связь между радостным настроением и кротостью, и их постоянное соединение в жизни святых людей не должно вызывать удивления. В случаях обращения мы часто можем заметить, наряду с возрастающим ощущением счастья, увеличение доброжелательства к другим. "Я начал работать для других", "я начал мягче относиться к своему семейству и своим друзьям", "я заговорил с человеком, на которого прежде сердился", "я стал впечатлительным к интересам каждого человека и моя любовь к друзьям увеличилась", "я почувствовал, что каждый человек мне друг", - вот выражения из заметок, собранных профессором Старбэком (Op. cit., p. 127).

"Когда я проснулась в воскресенье утром", говорит г-жа Эдуардс, продолжая свой рассказ, который я вам недавно цитировал, "я почувствовала любовь ко всему человечеству, совершенно особенную по своей силе и нежности и нисколько не похожую на то, что я ощущала прежде. Сила этой любви мне показалась невыразимою. Мне пришло в голову, что, если бы я была окружена врагами, которые злобно и жестоко мучили бы меня, я все-таки не была бы в состоянии питать к ним другие чувства, кроме любви, жалости и горячего желания для них счастья. Никогда до сих пор я не была так далека от намерения осуждать и порицать других людей, как в это утро. В то же время я необыкновенно ясно и живо почувствовала, какую важную часть христианского учения составляет выполнение наших общественных и родственных обязанностей. Это радостное чувство, чувство нежной любви к Богу и человечеству продолжалось у меня весь день".

Чем бы ни объяснялось чувство милосердия, оно обладает способностью уничтожать обычные преграды между людьми [165].

Привожу пример христианского непротивления злу, взятый мною из автобиографии Ричарда Уивера. Уивер был по профессии углекоп; в дни своей юности увлекался только боксом, позднее же сделался ревностным последователем евангелического учения. Склонность к драке, если не считать пьянства, была грехом, к которому, по-видимому, более всего тяготела его телесная оболочка. После его первого обращения, у него был возврат к прежним наклонностям, начавшийся с того, что он поколотил человека, оскорбившего девушку. Думая, что раз падение уже совершилось, ему придется одинаково отвечать как за один поступок, так и за несколько, он тут же напился допьяна; в этом состоянии он разбил лицо одному человеку, который недавно вызывал его на драку и упрекал в трусости, когда Уивер отказался драться, считая, что это не подобает христианину. Я упоминаю об этом происшествии, чтобы показать, какая глубокая перемена произошла в его дальнейшем поведении, которое он описывает следующим образом:

"Я спустился в штольню и увидел плачущего мальчика, у которого взрослый рабочий старался отнять тележку. Тогда я сказал рабочему:

- Том, ты не должен брать этой тележки.

Рабочий послал мне проклятие и назвал меня методистским дьяволом. Я ответил, что Бог не велит мне позволять ему грабить. Он опять выбранился и сказал, что опрокинет на меня тележку.

- Хорошо, возразил я, посмотрим, кто сильнее, дьявол и ты, или Бог и я.

И так как Бог и я оказались сильнее, чем дьявол и он, то он должен был уйти с дороги, иначе тележка раздавила бы его. Таким образом я возвратил тележку мальчику. После этого Том сказал:

- Мне очень хочется ударить тебя по лицу.

- Хорошо, ответил я, если это послужит к твоему благу, ты можешь ударить меня. После этих слов он ударил меня по лицу.

Я подставил другую щеку и сказал: "Бей еще!"

Он ударил меня еще и еще, и так пять раз. Когда я подставил ему щеку в шестой раз, он с ругательством отошел в сторону. Я закричал ему: "Да простит тебя Господь, как я тебя прощаю, и да спасет Он тебя".

Это было в субботу. Когда я вернулся из шахты домой, моя жена увидела мое распухшее лицо и спросила, что случилось. Я сказал: "Я подрался, и задал хорошую трепку своему противнику".

У нее полились из глаз слезы и она произнесла: "О Ричард, что заставило тебя драться?" Тогда я рассказал ей, как все произошло, и она возблагодарила Бога, что я не отвечал на удары Тома.

Но за меня ответил ему Бог, а Его удары производят больше действия, чем удары человека. Наступил понедельник. Дьявол стал искушать меня, нашептывая: "Люди будут смеяться над тем, что ты позволил Тому так обойтись с собой, как он это сделал в субботу". Я воскликнул: "Отойди от меня, Сатана!" - и направился к шахте.

Первым человеком, какого я там встретил, был Том. Я сказал ему: "Здравствуй", но не получил ответа.

Он спустился в шахту первым. Спустившись вслед за ним, я был очень удивлен, увидев, что он сидит около пути для вагонеток и ожидает меня. Когда я подошел к нему, он залился слезами и проговорил: "Ричард, простишь ли ты меня, что я тебя ударил?"

"Я простил тебя", отвечал я, "моли Господа, чтобы и Он простил тебя. Да благословит тебя Бог". Я подал ему руку, и каждый из нас пошел к своей работе" [166].

"Любите врагов ваших!" Обратите внимание, что этой заповедью предписывается любить не только тех, кто почему-либо вам не друг, а именно {врагов} ваших, деятельных, несомненных врагов. Можно, конечно, взглянуть на это как на свойственное восточным народам преувеличение, означающее только, что мы должны, насколько это в наших силах, избегать враждебного отношения к людям. Но если эти слова искренны, мы должны принимать их в буквальном смысле. За исключением некоторых случаев из жизни отдельных личностей, эта заповедь редко понималась буквально. И невольно возникает вопрос - возможно ли, вообще, такое исключительное душевное состояние, когда грани, - обыкновенно разделяющие людей, настолько сглаживаются, что даже вражда не может подавить воцарившегося в душе братского чувства. Если бы желание блага для других людей могло достигнуть такой высокой степени напряжения, то люди, находящиеся во власти этого чувства, казались бы нам сверх - человеческими существами. Их жизнь стояла бы в нравственном отношении совершенно в стороне от жизни других людей, и нельзя сказать с точностью, не имея достоверных фактических подтверждений (потому что жизнеописания христианских святых дают мало примеров подобного чувства, а примеры из истории буддизма слишком легендарны [167]), - каковы были бы результаты подобной жизни: по всей вероятности, они могли бы пересоздать мир.

С психологической точки зрения заповедь "Любите врагов ваших" не содержит в себе никаких противоречий. Она представляет собою лишь крайний предел того рода великодушия, который нам хорошо известен под видом непротивления злу. Но если последовательно проводить эту заповедь в жизнь, то при существующих условиях, это вызвало бы такой разрыв с инстинктивными источниками наших действий и с установившимися формами нашего мира, что человек, перейдя эту границу, почувствовал бы себя перенесенным в другой мир. И то состояние, в котором находится человек во время религиозного возбуждения, говорит нам, что этот мир лежит в пределах достижимости, совсем недалеко от нас.

Уменье подавлять инстинктивное отвращение необходимо не только в любви к врагам, но и в любви к каждому человеку, для нас несимпатичному. В описаниях жизни святых мы можем встретить любопытное сочетание побуждений, толкающих человека к этой любви. Немалая часть их приходится на долю аскетизма; наряду се милосердием, в его простом и чистом виде, мы можем встретить здесь и самоунижение, и желание уничтожить всякое различие между людьми из-за идеи равенства всех перед лицом Бога. Без сомнения, все эти три мотива оказывали свое влияние, когда Франциск Ассизский и Игнатий Лойола обменивались своими одеждами с грязными нищими. Под действием этих трех принципов религиозные люди посвящают свою жизнь заботе о прокаженных или одержимых другими тяжелыми болезнями. Уход за больными представляет собою обязанность, к которой религиозный человек обыкновенно чувствует сильное влечение, не говоря уже о том, что это предписывается церковью. Но в рассказах об этом виде милосердия мы встречаем иногда такие странные проявления этого чувства, которые могут быть объяснены только одновременным с ним порывом безумия, проявляющегося в крайностях самоунижения. Франциск Ассизский целовал прокаженных; про Маргариту Марию Алакквийскую, Франсуа Ксавье, св. Иоанна и др. рассказывают, что они очищали раны и язвы больных своим собственным языком; а жизнеописания таких святых, как Елизавета Венгерская и M-me де Шанталь, наполнены рассказами, которые вызывают в одно и тоже время удивление и брезгливость.


Лекция XII СВЯТОСТЬ (продолжение)

Все сказанное мною относится к чувству любви, проявляющемуся под влиянием религиозного настроения. Перейдем теперь к душевному спокойствию, к покорности воле Божией, мужеству и терпению, которые также можно рассматривать, как плоды религиозности.

"Рай внутреннего спокойствия" является, по-видимому, обычным результатом веры; и это легко понять, даже не будучи самому религиозным. Говоря недавно об ощущении присутствия Бога, я упомянул о необъяснимом чувстве душевного покоя, охватывающем в это время человека. И, в самом деле, трудно допустить, чтобы нервы не окрепли, лихорадка не исчезла и всякое волнение не утихло, если человек твердо уверен, что, каковы бы не были его затруднения, вся жизнь его находится во власти силы, которой он вполне доверяет. В глубоко религиозных людях подчинение себя этой силе доходит до размеров настоящей страсти. Кто не только говорит, но и {чувствует} слова: "Да будет воля Господня", тот облекается в надежную броню в борьбе со своими слабостями; и целый ряд исторических примеров из жизни мучеников, подвижников миссионерства и религиозных реформаторов подтверждают факт спокойствия души, предавшейся на волю Бога, в каких бы трудных обстоятельствах человек не находился.

Конечно, спокойствие души имеет различные оттенки, смотря по тому, обладает ли человек от природы мрачным или веселым характером. В мрачных характерах спокойствие души обыкновенно выражается в полной покорности воле Божией; у жизнерадостных людей оно характеризуется восторженным согласием с ней. Как пример первого, я приведу отрывок из письма профессора Ляньо, почтенного преподавателя философии, недавно умершего в Париже:

"Моя жизнь, в которой вы желаете мне успеха, будет тем, чем она в силах стать. Я ничего от нее не требую и ничего не ожидаю. Вот уже много лет, как я живу, размышляю, действую только лишь под влиянием отчаяния, которое составляет единственную мою силу и единственную опору. Я желал бы, чтобы оно и в этих последних испытаниях, к которым я приближаюсь, сохранило для меня мужество жить без желания освобождения. Только этого прошу я у Источника всякой силы, и если просимое будет мне дано, то ваше пожелание исполнится" [168].

От этих слов веет чем-то фаталистическим, но сила такого настроения, как защиты от внешних потрясений, несомненна. Паскаль был также по природе своей пессимистом. Черта покорности и полного самоотречения у него выражена еще ярче:

"Освободи меня, Господи", говорил он в своих молитвах, "от печали, какую доставляют мне мои страдания, благодаря моей любви к себе, и даруй мне печаль, подобную Твоей. Пусть мои страдания утишат Твой гнев. Да послужат они мне путем к обращению и к спасению. Я не прошу у Тебя ни здоровья, ни болезни, ни жизни, ни смерти; но я хочу, чтобы Ты распоряжался моим здоровьем, моей болезнью, моей жизнью и смертью, для Твоей славы, для моего спасения и на пользу церкви и Твоим святым, одним из которых я желал бы быть по благости Твоей. Ты один знаешь, что для меня необходимо; Ты - Господь мой и повелитель, поступай со мной по воле Твоей. Осыпь меня дарами Твоими или отними у меня все, но лишь согласуй мою волю с Твоей. Я знаю лишь одно, Господи, что хорошо следовать за Тобою и дурно оскорблять Тебя. Кроме этого, я не знаю, что хорошо и что дурно. Я не знаю, что для меня полезнее, - здоровье или болезнь, богатство или бедность, или еще что-нибудь. Это неизвестно ни людям, ни ангелам, это скрыто среди тайн Божественного Промысла, перед которым я преклоняюсь, не стремясь проникнуть в него" [169].

Переходя к натурам более оптимистического склада, мы замечаем, что вручение себя воле Божией становится здесь менее пассивным. Примеров этому так много в истории человечества, что я мог бы и совсем обойтись без цитат; но все же я приведу первую, какая пришла мне в голову. Г-жа Гюйон, отличавшаяся хрупким телосложением, обладала счастливым характером. Она перенесла много бедствий, не утратив ясности души. Заключенная в тюрьме по обвинению в ереси, она пишет:

"Некоторые из моих друзей, услышав об этом, горько плакали, но я находилась в таком состоянии спокойствия и покорности воле Божией, что это событие не вызвало даже слез на моих глазах... Я ощущала тогда, как ощущаю и теперь, такое полное пренебрежение ко всему, что касается меня самой, что лично мне уже ничто не может доставить ни радости, ни горя; я желаю для себя только того, что пошлет мне Бог". В другом месте она пишет: "Мы все чуть было не погибли в реке, через которую нам пришлось переезжать. Наша карета завязла в зыбучем песке. Все, кто был в карете, выскочили из нее, охваченные паническим страхом. Но мои мысли были до такой степени заняты Богом, что чувство опасности не коснулось меня. Правда, мысль о возможности утонуть промелькнула в моей голове, но вызвала лишь ощущение покорности и желания умереть, если таково решение моего небесного Отца". На пути из Ниццы в Геную, корабль, на котором она ехала, подвергся одиннадцатидневному шторму. "Когда раз яренные волны вздымались вокруг нас", пишет она, "я ощущала в душе некоторое удовольствие; меня радовала мысль, что эти мятежные волны, по приказу Того, кто мудро управляет всеми делами мира, может быть, послужат мне водяной могилой. Возможно, что я зашла слишком далеко в своем восторге перед картиной разбушевавшихся вод, кидавших меня из стороны в сторону. Ехавшие со мной на корабле люди удивлялись моему бесстрашию" [170].

Презрение к опасности, вызываемое религиозным энтузиазмом, может проявляться в еще более сильной степени. Я возьму пример из недавно появившейся прекрасно написанной автобиографии Франка Буллена, носящей название "С Христом на море". Во время плавания с ним произошло обращение, и спустя два дня после этого он пишет:

"Дул сильный ветер. Мы шли под парусами, держа курс на север, чтобы уйти от непогоды. Когда пробило четыре склянки, нам пришлось убрать бом - кливер, и я сел верхом на рею, чтобы закрепить его. Просидев некоторое время в таком положении, я вдруг почувствовал, что рея подалась подо мною, парус выскользнул у меня из рук, и я опрокинулся назад, повиснув на одной ноге вниз головою над бушующей пучиной блестящей белой пены, рассекаемой носом корабля. Вместо испуга, я ощутил ликование восторга, вызванное моей уверенностью в вечной жизни. Хотя я был на волосок от смерти и ясно сознавал всю опасность, у меня не было другого ощущения, кроме радости. Вероятно, я провисел в подобном положении не более пяти секунд, но за это время я успел пережить целый век блаженства. По случайности, мое тело не потеряло равновесия, и отчаянным усилием мне удалось снова схватиться за рею. Каким образом я продолжал снова крепить парус, этого у меня не сохранилось в памяти, и я помню только, что насколько у меня хватало голосу, я возносил Богу хвалы, разносившиеся над мрачною пучиною вод" [171].

Описания жизни мучеников заключают в себе множество замечательных примеров религиозной стойкости. Для примера я возьму рассказ скромной страдалицы, подвергшейся преследованию за принадлежность к гугенотам в царствование Людовика IV:

"Они заперли все двери", рассказывает Бланш Гамонд, "после чего я увидела шесть женщин, каждая из которых держала в руке пучок ивовых прутьев, длиною около полутора аршина и таких толстых, что их едва охватывала рука. Раздался приказ: "Разденьтесь!" Я разделась. "Вы оставили рубашку, снимите и ее", сказали мне. Они были так нетерпеливы, что сами сорвали ее с меня, и я осталась обнаженной по пояс. Тогда они принесли веревку и привязали меня к кухонному столбу. Стягивая веревку из всей силы, они насмешливо спрашивали меня: "Не больно ли тебе?" и затем стали истязать меня с яростью, приговаривая при каждом ударе: "Молись теперь своему Богу!" И в эти мгновения я ощутила величайшее утешение, подобного которому я раньше никогда не испытывала, при мысли, что я удостоилась чести подвергнуться бичеванию во имя Христа, и что Его милосердие пребудет со мною. Как жаль, что я не могу описать то чувство непостижимой силы, утешения и мира, какое я ощущала внутри себя! Чтобы понять его, необходимо самому подвергнуться подобному же испытанию; чувство это было до такой степени сильно, что привело меня в состояние восторга, потому что милость Бога к страдающим людям неизмерима. Напрасно эти женщины кричали: "Надо усилить удары; верно она их не чувствует, если не кричит и не стонет". Но могла ли я кричать от боли, вместо которой испытывала неизмеримое счастье?" [172].

Переход от напряженного состояния духа, от усталости и чувства тяжелой ответственности за свои мысли, желания и поступки к полному душевному миру и спокойствию является самым удивительным из всех изменений внутреннего равновесия, из всех тех перемещений центра личной энергии, которые я не раз уже рассматривал; и наибольшее удивление вызывает здесь то обстоятельство, что очень часто эти перемены являются не результатом душевной деятельности, а простым освобождением от давящего бремени. Такое освобождение от ответственности за свои поступки составляет, по-видимому, основную часть всякой религии, хотя и не соответствует обычным предписаниям нравственности. Оно не зависит ни от теологических доктрин, ни от построений философских систем. Духовное врачевание (mind-cure), теософия, стоицизм, гигиена нервной системы говорят об этом чувстве с такой же настойчивостью, как и христианская религия и нет такого верования, которое не оставляло бы места для этого чувства [173]. Те из христиан, которые обладают этим чувством в наиболее высокой степени, живут в состоянии сосредоточенного самоуглубления, не беспокоясь о будущем и не терзаясь заботами о наступающем дне. О святой Катерине Генуэзской рассказывают, что "события внешней жизни достигали до ее сознания только в те мгновения, когда они совершались без отношения их к прошлому и к будущему". Для ее святой души "самым важным событием было то, которое происходило в данную минуту... и после того, как она взвешивала это событие в его самостоятельной ценности и в его связи с окружающим, и выполняла истекавшую из него обязанность, она тотчас забывала о нем, словно о несуществовавшем, и его место заполнялось событиями и обязанностями следующего мгновения" [174]. Индуизм, духовное врачевание и теософия придают большое значение этому сосредоточению сознания на текущем моменте.

Следующим признаком религиозного состояния, к которому я сейчас перейду, является то, что я называю чистотою жизни. Святой человек становится в высшей степени чувствительным ко всем противоречиям внутренней жизни, и внутренний раздор и смятение делаются для него невыносимыми. Все стремления его души должны согласоваться отныне с господствующим религиозным чувством, настраиваясь в один тон с ним. Все чуждое жизни духа оскверняет его и с негодованием отвергается. К обостренной моральной чувствительности примешивается еще стремление отказаться ради Божества от всего, что могло бы оскорбить Его. Иногда порыв религиозного чувства бывает настолько силен, что чистота достигается сразу - примеры этому мы уже видели. В обыкновенных же случаях ее можно достигнуть только путем постепенного завоевания. Рассказ Билли Брея о том, как он бросил курить, служит хорошим примером постепенного достижения чистоты.

"Я любил куренье так же сильно, как и водку, и табак был для меня необходим, как пища; я скорее согласился бы спуститься в рудник без обеда, чем без трубки. В прежнее время Господь говорил с людьми устами своих слуг - пророков, теперь же он говорит с нами духом своего Сына. Я был по натуре не только религиозен, но даже обладал способностью различать внутри себя чей-то тихий, неясный голос. Когда я принимался курить, то внутри меня что-то нашептывало "Это порочная страсть: молись Богу чистыми устами". И я действительно ощущал, что курить нехорошо. Чтобы обратить меня, Господь послал ко мне женщину. Однажды, будучи в гостях, я вынул из кармана трубку, чтобы закурить ее у огня; тогда Мария Гоки - таково было имя этой женщины - произнесла: "Разве вы не чувствуете, что курить грех?". Я ответил, что внутри у меня какой-то голос не перестает напоминать мне, что куренье - греховная, пагубная страсть. Мария Гоки сказала, что это голос Бога. Тогда я воскликнул: Теперь я вижу, что мне следует бросить курить, потому что внутри мне напоминает об этом Бог, а извне эта женщина; я не прикоснусь к табаку, как бы он мне не был приятен. С этими словами я вынул из кармана кисет с табаком и бросил его в огонь; потом взял трубку и раздавил ее ногою со словами: "прах обратится в прах и пыль обратится в пыль". С тех пор я больше не курил. Мне было трудно освободиться от старой привычки, но я молил Бога о помощи, и он даровал мне силу, ибо в Св. Писании сказано: "Воззови ко мне в день печали, и я избавлю тебя". Через день после того, как я перестал курить, у меня была такая сильная зубная боль, что я не знал, что мне делать. У меня мелькнула мысль, что причиною этому то, что я бросил курить, но я решил, что курить больше не буду, хотя бы мне грозила потеря всех зубов. Я воскликнул: "Господи, ты говорил нам: Иго мое есть благо и бремя мое легко есть", - и в то время, когда я произносил эти слова, чувство боли исчезло. Впоследствии у меня снова являлось по временам сильное желание курить, но Господь поддерживал меня в борьбе с этой привычкой, и, слава Богу, с тех пор я больше не курил".

Биограф Брея рассказывает, что бросивши курить, он начал жевать табак, но вскоре победил в себе и эту страсть. "Однажды", говорит Брей, "во время молитвенного собрания на Гикс-Милле, я услышал внутри себя голос Господа: "Молись мне чистыми устами". Встав с колен, я вынул изо рта табак и бросил его под лавку. Но когда мы все опять опустились на колени, я снова положил себе в рот кусочек табаку. Тогда снова раздались слова Господа: "Молись мне чистыми устами". Я вынул табак изо рта, бросил его под лавку и произнес: "Да, Господи, я исполню Твою волю". С этого момента я перестал жевать табак, и сделался свободным человеком".

Борьба за аскетические формы, в которые отливается иногда стремление к правдивости и чистоте жизни, часто принимает страстный характер. Так, например, квакерам прежнего времени приходилось вести упорную борьбу с суетностью и неискренностью современных им христиан, принадлежащих к господствующей церкви. И эта борьба, стоившая им столько лишений, велась лишь за право вносить прямоту и искренность в свои отношения с людьми, обращаться ко всем на "ты", не снимать ни перед кем шляпы и не оказывать знаков почтения кому бы то ни было. О том, что эти условные привычки представляют собою ложь и позор, впервые заявил Джордж Фокс, и целая толпа его последователей немедленно отказалась от них, жертвуя ими ради истины и для полноты соответствия своих поступков с исповедуемым учением.

"Когда Господь посылал меня в этот мир", пишет Фокс в своем журнале, "он запретил мне снимать шляпу перед кем бы то ни было, будь это знатный или простой человек; и он повелел мне говорить "ты" всем мужчинам и женщинам, бедным и богатым, все равно - высокого или низкого они происхождения. И когда я выходил из дому, я не чувствовал в себе повеления говорить встречным "доброго утра" и "доброго вечера", или же кланяться и шаркать ногой. Мое поведение приводило в ярость людей различных сект и профессий. О, как сильно гневались священники, сановники, профессора и люди всех сословий! В особенности же священники и профессора, потому что они не могли переносить обращения на "ты", хотя это слово, при обращении к одному лицу, вполне согласовалось с правилами их грамматик и с Библией. И то, что я не снимал перед ними шляпы, приводило их в бешенство... О, да - много негодования, гнева и ярости вызывало наше обращение с людьми! Сколько нам пришлось перенести ударов, побоев, оскорблений, вплоть до заключения в тюрьму, за то только, что мы не снимали шляп перед людьми. С некоторых из нас насильно срывали шляпы и забрасывали их, чтобы мы не могли их найти. Трудно описать те ругательства и преследования, которые нам пришлось перенести из-за отказа снимать шляпу, не говоря уже об опасности иногда угрожавшей и самой нашей жизни: и все это исходило от великих учителей христианской религии, которые ясно доказали здесь, что они не истинные последователи Христа. И хотя вопрос о снимании шляп, казалось, должен бы представляться ничтожным в глазах священников и профессоров, однако, он произвел целую бурю в их среде, но, да будет благословенно имя Господне, благодаря этому многие люди поняли всю суетность привычки снимать один перед другим шляпу и почувствовали все значение свидетельства истины против нее".

В автобиографии одного из квакеров прежнего времени, Томаса Эльвуда, бывшего секретарем у Джона Мильтона, мы находим в высшей степени наивный и оригинальный рассказ о бедствиях, которым он подвергался дома и на чужбине, благодаря тому, что следовал заповедям Фокса о необходимости быть искренним. Рассказ этот слишком длинен, чтобы привести его здесь целиком.

Я приведу лишь краткий отрывок, в котором Эльвуд выражает чувства, вызванные в нем его стремлением к искренности. Он ярко изображает ту степень моральной чувствительности, какой сопровождается подъем духовной жизни:

"Озаренный сиянием этого божественного света", говорит Эльвуд, "я увидел, что, хотя я был свободен от нечистых помыслов, разврата, нечестия и других греховных наклонностей мира, потому что, благодаря милости Бога и полученному воспитанию, эти грубые грехи не коснулись меня, я видел все же, что у меня оказалось много других мелких слабостей, от которых надо было освободиться; некоторые из них даже не считались грехами в этом мире, погрязшем в нечестии (1 Иоанна, 19), но свет Христов сделал для меня ясным всю их греховность, и я осудил их.

Прежде всего я осудил ту гордость и тщеславие, которые проявляются в излишней роскоши наряда, и которые мне доставляли прежде много удовольствия. Я почувствовал необходимость отказаться от этой пагубной наклонности, и пока я не сделал этого, осуждение тяготело надо мною.

Я удалил со своего платья все бесполезные украшения, состоявшие из кружев, лент и лишних пуговиц, без которых можно было обойтись и которые нашивались на костюм только для ошибочно понимаемой красоты; кроме того, я перестал носить кольца.

Я осудил употребление различных тщеславных титулов в отношении с людьми, раз это не вызывалось моим действительным отношением к данному лицу: это был грех, которому я был подвержен в высшей степени и в котором, как говорили, достиг большого совершенства. С этих пор я не смел больше употреблять слов: "Сэр", "Милэди", "Милорд" и перестал говорить "Ваш покорный слуга", обращаясь к людям, слугою которых я не был, так как я не был ничьим слугою.

Раньше у меня была общая всем людям привычка оказывать почтение, приподнимая шляпу, слегка нагибая туловище или преклоняя колено. Привычка эта была одним из тщеславных обычаев мира, в которых отразился его дух, и предназначалась для замены истинного почтения, ложной выразительницей которого она служила, будучи свойственной людям, в действительности не чувствовавшим уважения один к другому; в то же время она представляла собою эмблему смиренного почитания, с которым все должны относиться к Всемогущему Богу, и которое в числе внешних признаков принадлежности к христианству всегда проявляется в обращении к Господу и поэтому не должно быть употребляемо в обращении с людьми. В виду всего этого я нашел, что это также грех, совершавшийся мною в течение многих лет, и почувствовал, что должен бросить и эту привычку.

Кроме нее я, как и все люди, имел еще дурную привычку употреблять множественное число при обращении к одному человеку, говорить "вы" вместо "ты", что было противно чистому и простому языку истины, которая требует, чтобы "ты" говорилось одному человеку, а "вы" в тех случаях, когда перед нами два человека или больше двух; этим языком в древние времена Бог говорил с людьми и люди с Богом, этим же языком и люди говорили друг с другом до тех пор, пока среди них не появилось испорченности, которая среди позднейших развращенных поколений заставляла людей льстить и унижаться друг перед другом и привела, таким образом, к бессмысленной привычке говорить "вы" одному человеку, - привычке, которая исковеркала язык людей нашего времени, тягостно отразилась на духовной жизни людского рода и извратила манеры обращения людей. Я почувствовал, что должен отказаться и от этой привычки.

И мало-помалу, под влиянием луча божественного света, озарившего мое сознание, для меня стало ясным, что необходимо бросить все эти привычки и многие другие, еще более греховные, которые возникли во мраке отступления от правды и истинной религии, - необходимо бежать от них и громко провозглашать их греховность [175].

Эти квакеры прежнего времени были истинными пуританами. Самое малейшее несоответствие между словом и делом возбуждало в них энергичный протест. Джон Вульман пишет в своем дневнике следующее:

"Во время моего путешествия я посетил место, где окрашивались целые кипы различных тканей; и в разное время мне приходилось проходить по земле, пропитанной пролившейся краской. Это зрелище пробудило у меня в душе желание, чтобы все люди достигли чистоты духа, чистоты своей наружной оболочки и чистоты в своих жилищах и своей одежде. Окрашивание материй придумано частью для доставления наслаждения глазам, частью же, с целью обмануть взор относительно степени ее загрязненности; ступая по засоренной почве, преследуемый отвратительным запахом, я почувствовал сильное желание, чтобы люди побольше размышляли о стремлении окрашивать материю, кроющем в себе намерение делать незаметной пропитавшую ее грязь.

Обычай мыть наши одежды, чтобы придавать им время от времени свежесть. указывает на стремление к чистоте, но желание скрывать грязь на них совершенно противоречит понятию об истинной чистоте. Давая волю своему побуждению скрывать грязь, мы усиливаем этим наше стремление прикрывать все, что неприятно для глаз. Истинная чистота неразрывно связана со святой жизнью; но прикрывание того, что "нечисто, посредством окрашивания наших одежд в различные цвета, кажется мне противоречащим духу истины. К тому же, некоторые сорта красок делают ткань менее годной к употреблению. И если взять в соображение стоимость красящих веществ, расходы по окрашиванию и принять во внимание порчу материи от красок, станет очевидно, что употребив все эти понапрасну расходуемые суммы на содержание наших одежд в свежести и чистоте, мы, несомненно, выиграли бы в чистоплотности.

Размышляя часто об этих вещах, я постепенно стал чувствовать все увеличивающееся отвращение к ношению шляп и одежд, окрашенных вредными для них красками и к надеванию на себя летом большого количества платья, чем это необходимо; во мне окрепло убеждение, что эти привычки не находят себе оправдания у истинной мудрости. Но страх, что оставив их я буду резко отличаться от дорогих для меня друзей, долго еще служил для меня преградой и, вопреки собственному убеждению, я продолжал носить прежнее платье в течении десяти месяцев. Затем у меня снова явилось решение носить ничем не окрашенную шляпу, но мысль, что на меня будут смотреть как на человека, стремящегося к оригинальности, была мне очень неприятна. Под влиянием подобных размышлений я находился в сильной душевной тревоге; это было как раз во время нашего обычного весеннего собрания в 1762 году, и я ощущал горячее желание твердо стать на истинный путь. Когда я, во время собрания, смиренно преклонился перед Господом, я ощутил в себе готовность подчиниться тому требованию, которое, как я сознавал, предъявлялось ко мне свыше; вернувшись с собрания домой, я сейчас же приобрел себе шапку из меха натурального цвета.

Это отличие в одежде сделалось для меня во время посещения собрания настоящим испытанием, тем более, что как раз в это время белые шапки были в употреблении и у последователей изменчивой моды; и когда я заметил, что некоторые из моих друзей, которые не знали, почему я ношу такую шапку, стали сторониться меня, то я почувствовал всю трудность выполнения наложенной на меня обязанности. Не раз друзья мои спрашивали меня, не вызывается ли ношение такой шапки стремлением к оригинальности? Тем, кто дружески говорил мне об этом, я обыкновенно коротко отвечал, что ношу такую шапку не по своей личной воле, в чем у меня существует твердая уверенность".

Когда стремление к чистоте и соответствию нравственных мотивов с поступками достигает подобной степени развития, человек легко может придти к убеждению, что внешний мир слишком наполнен разного рода суетой, чтобы можно было продолжать жить в нем, и что единственный способ сохранить целостность своей жизни и не дать запятнать свою душу - это удалиться от этого мира. Закон, побуждающий художника достигать гармонии в своем произведении одним удалением диссонансов, господствует также и в жизни духа. Умение выключать диссонансы составляет, по словам Стевенсона, единственное искусство в литературе... "Если бы я умел пропускать ненужное", говорит он, "мне не надо было бы никакого другого знания". Жизнь, исполненная беспорядка, нравственной небрежности и всяких излишеств, в той же мере неспособна выработать то, что мы называем характером, в какой невозможно, при подобных же условиях, и истинно-литературное произведение. Тут являются на помощь монастыри и сообщества одинаково настроенных людей; и здесь, в незыблемом укладе жизни, который в такой же мере, характеризуется воздержанием, как и энергической деятельностью, ищущий праведности человек обретает ту внутреннюю чистоту и уравновешенность, оскорбление которых неурядицей и грубостью мирской жизни составляло для него постоянное мучение.

Нужно прибавить, что добросовестность в стремлении к чистоте часто доходит до фантастических размеров. В этом отношении она схожа с аскетизмом, и здесь будет уместно перейти к описанию признаков, которыми последний характеризуется. Слово "аскетический" применяется к поведению, которое может взрасти на самых разнообразных психологических уровнях, и я начну с того, что укажу на различия между некоторыми из форм аскетизма.


Аскетизм может быть простым проявлением мужественного характера, пресыщенного изобилием жизненных удобств.


Умеренность в пище и питье, простота в одежде, целомудрие и суровое отношение к своему телу могут явиться, как результат стремления к чистоте духа, оскорбленного проявлениями чувственности.


Лишения и самоистязание в аскетизме могут быть также результатом любви, т.е. отказ от телесных наслаждений может показаться человеку жертвою, которую он с радостью приносит Божеству.


Характерное для аскетизма умерщвление плоти, может также явиться, как следствие самоуничижения, в связи с теологической доктриной об искуплении грехов. Человек предполагает, что, наказывая себя в здешней жизни, он освобождается этим от своих грехов и предотвращает, таким образом, более тяжелые страдания в будущем.


У людей психопатологического склада, стремление к умерщвлению плоти может возникнуть без всякой видимой причины, представляя собою нечто вроде одержания или навязчивой идеи, которая должна быть приведена в исполнение, потому что лишь это в состоянии вернуть внутреннему сознанию человека его равновесие и покой.


Наконец, в некоторых редких случаях суровое обращение с нашим телом может быть вызвано извращением чувственности, при котором раздражения, обычно вызывающие болезненные ощущения, доставляют человеку несомненное наслаждение.

Я попытаюсь привести примеры для каждого из этих подразделений, хотя очень редко бывает так, чтобы действовала только одна из описанных причин в чистом виде, потому что во многих случаях, которые необходимо причислить к проявлениям аскетизма, действуют сразу несколько из вышеприведенных побуждений. Раньше, чем приводить примеры, я должен высказать несколько общих психологических соображений, одинаково касающихся всех разновидностей аскетизма.

В течении прошлого столетия Америка пережила странный нравственный переворот. Мы уже больше не думаем, что нам подобает встречать физическую боль со спокойным сердцем. От человека не ожидают больше, чтобы он стал терпеливо переносить телесные муки, и ужасаются, когда он причиняет их другим, а рассказы о случаях сильной боли заставляют нас содрогаться, как нравственно, так и физически. Отношение наших предков к физической боли, как к вечной и неизменной составной части мирового порядка, заставлявшее их переносить боль и причинять ее другим так же просто, как если бы это входило в исполнение их ежедневных обязанностей, непонятно для нас. Нам кажется невероятным, что могла существовать такая степень огрубения. Результатом этой великой перемены явилось то, что даже в лоне Церкви, где аскетическое умерщвление плоти опиралось на прочно установившуюся традицию и считалось особой заслугой перед Богом, - даже там аскетизм, если не окончательно дискредитирован, то, во всяком случае, почти вышел из употребления. Человек, бичующий или "изнуряющий" свою плоть, возбуждает теперь больше удивления и страха, чем желания подражать ему. Некоторые католические писатели, признавая, что время аскетизма уже прошло, относятся к совершившемуся факту с покорностью и даже прибавляют, что, может быть, лучше было бы не предаваться сожалениям о прошедшем, потому что возвращение к прежней героической дисциплине тела в наше время могло бы показаться нелепостью.

Стремление к легкому и приятному, по-видимому, является у человека инстинктивно. Сознательное стремление к тяжелым и мучительным переживаниям, не имеющим другой цели, кроме их самих, могло бы показаться современному человеку чем-то ненормальным. Однако, до известной степени, человеку и теперь свойственно стремиться к преодолению трудностей, и мы нередко замечаем у людей подобное стремление. Только лишь в крайних своих проявлениях оно кажется нам парадоксальным.

Психологические причины этого явления лежат не глубоко. Если мы, оставив в стороне все абстракции, рассмотрим то, что мы называем в каждом данном поступке нашей волей, мы увидим, что она представляет собою весьма сложную функцию. Она вызывает как побуждения, так и запреты; она создает привычные пути для поведения; одновременно с нею всегда проявляется сознательное критическое отношение и, наконец, она всегда вносит с собой приятный или неприятный привкус, смотря по обстоятельствам дела. В результате получается, что, независимо от непосредственного наслаждения, доставляемого нам теми или другим переживанием в области чувства, наше нравственное отношение к этому переживанию всегда влечет за собою побочное чувство удовлетворения или разочарования. Правда, есть люди, которые, могут вести жизнь, состоящую из одних наслаждений, и для которых побуждения говорят всегда только "да!". Но есть и другие (таких большинство), для которых наслаждения представляют слишком расслабляющую атмосферу. Счастье, достигнутое без затраты энергии, кажется бесцветным и безвкусным, скоро надоедает и даже становится невыносимым. Необходимо, чтобы к нему примешивалась известная доля суровости, борьбы, трудности, необходимо, чтобы достижение его было сопряжено с опасностью и с напряжением сил, при наличности побуждений, говорящих "нет!", - и тогда только у них появляется ощущение сильного и стройного существования. Индивидуальные различия между людьми в этом отношении неисчислимы. Но каково бы ни было смешение "да" и "нет", побуждений и запретов, человек всегда умеет безошибочно определить, произошло ли это смешение в наилучшей {для него} пропорции. "Вот твое истинное призвание", подсказывает ему внутреннее чувство, "вот сочетание самых лучших и важных условий для твоей жизни. Здесь найдешь ты необходимую для тебя степень душевного равновесия, безопасности и отдыха, и здесь тебя встретит та, борьба, те страсти и испытания, без которых заглохла бы энергия твоей души".

Короче сказать, душа каждого человека, подобно каждой машине и каждому организму, имеет свои особенные наилучшие условия работы. Любая взятая для примера машина может работать наилучшим образом только при известном давлении пара, точно так же, как для наиболее продуктивной деятельности любого организма необходимы известная диета, известный вес и достаточное количество упражнений. Я слышал, как один доктор говорил своему пациенту: мне кажется, что деятельность нашего организма наиболее совершенна при 140 миллиметрах напряжения вашей артериальной системы. То же самое происходит и с деятельностью души: некоторые испытывают наиболее приятное настроение во время тишины и спокойствия, для других же, чтобы чувствовать себя хорошо, необходимо чувство напряженности, необходима наличность сильного стремления к чему-либо. Для последних все, что они приобретают изо дня в день, должно оплачиваться жертвами и сопровождаться борьбою, иначе оно кажется им слишком легким и теряет от этого всякую ценность.

Когда люди подобного склада религиозны, они обращают острие своей потребности в усилии и в борьбе против своего собственного "я"; и вся жизнь их приобретает уклон в сторону аскетизма.

Профессор Тиндаль рассказывает нам в одной из своих лекций, что Томас Карлейль убедил его в суровую Берлинскую зиму каждое утро окачиваться ледяною водою; он проявил в этом случае одну из низших степеней аскетизма. И из нас многие считают необходимым для здоровья начинать день с холодной ванны; продолжая далее эту линию поведения, мы встречаемся с проявлением аскетизма, описанным в следующей заметке, принадлежащей перу одного известного мне агностика:

"Часто, лежа ночью в теплой постели, я ощущал стыд, что теплота до такой степени приятна моему телу; и когда это чувство усиливалось, я обыкновенно поднимался с постели, в каком бы часу ночи это не происходило, и в продолжение минуты стоял на холоде, словно желая доказать свою закаленность".

Случаи, подобные описанному, принадлежат к отделу, который мы обозначили п. 1. Следующий пример заключает в себе, по всей вероятности, соединение того, что обозначено в пп. 2-м и 3-м, - аскетизм проявляется здесь гораздо последовательнее и ярче. Действующим лицом в этом примере является протестант, нравственное чувство которого не удовлетворялось легкими условиями жизни. Пример этот я взял из собрания рукописей Старбэка.

"Я постился и всячески умерщвлял свою плоть. Втайне от всех я носил рубашки из самой грубой материи, вдобавок унизывая их с внутренней стороны колючками. В сапоги я клал мелкие камешки, а спал на голом полу, ничем не покрываясь".

Римская церковь кодифицировала подобные истязания плоти, и дав им общее название "заслуг", определила их рыночную стоимость. Но мы видим, что суровое отношение к своему телу встречается также во всех странах и во всех религиях, просто как потребность известных натур. Мы знаем о Чаннинге, что, сделавшись унитарианским священнослужителем, -

"он стал вести еще более простую жизнь и, казалось, всякое снисхождение к самому себе было для него немыслимо. Он выбрал себе для занятий самую маленькую комнатку во всем доме, хотя свободно мог бы иметь более светлое, просторное и во всех отношениях удобное для него помещение. Спал он в мансарде вместе со своим младшим братом. Меблировка спальни напоминала собою келью отшельника и состояла из койки с положенным на ней твердым матрасом, простых деревянных стульев и стола; пол был устлан циновками. В ней не было печки, хотя Чаннинг в течение всей своей жизни был страшно чувствителен к холоду; но он никогда не жаловался и, казалось, даже не сознавал насколько было неудобно его помещение. "Я помню", рассказывает его брат, "что однажды утром, после страшно холодной ночи, он шутливо заметил: "Если бы моя постель представляла собою подвластную мне страну, то мое положение было бы похоже на положение Бонапарта: моя власть над ней простирается только на ту часть, которую я занимаю в данное мгновение; но едва лишь я трогаюсь с места, как там воцаряется холод". И только во время болезни он менял помещения и соглашался пользоваться некоторым комфортом. Носимое им белье было очень плохого качества. Одежда его, с обыденной точки зрения, была простой, хотя свойственная ему почти женская аккуратность препятствовала даже малейшему проявлению небрежности" [176].

Аскетизм Чаннинга очевидно представляет собою смешение мужества и любви к чистоте. Несомненно, что известную роль играет здесь также и демократический образ мыслей, который представляет собою один из видов любви к человечеству, и о котором я буду говорить позднее в отделе о культе бедности. Можно сказать с - уверенностью, что в разбираемом случае совершенно отсутствует элемент пессимизма. Сейчас я приведу пример, в котором последний ярко выражен, так что весь случай может быть отнесен к отделу 4-му. Джон Ценник был первым светским проповедником методитского учения. В 1735 году, во время прогулки в Чипсайде, он пришел к сознанию греховности своего поведения.

"С этого времени он перестал петь песни, играть в карты и посещать театры. По временам у него являлось желание уйти в католический монастырь, чтобы провести остаток своей жизни в набожном уединении, а иногда он хотел поселиться в пещере, спать на ложе из сухих листьев и питаться плодами лесных деревьев. Он постился подолгу и часто и молился Богу по девяти раз в день... Считая, что сухой хлеб - слишком роскошная пища для такого великого грешника, он стал питаться картофелем, желудями, дикими яблоками и часто высказывал сожаление о невозможности жить, питаясь одними кореньями и травой. Наконец, в 1737 году, он примирился с Господом и продолжал свой жизненный путь в покое и веселии" [177].

Этот несчастный человек всецело находился во власти болезненного чувства страха и меланхолии, и жертвы приносились им с целью искупить грехи и приобрести душевное спокойствие. Полное отрицание плотской жизни и потребностей человеческой натуры со стороны христианской теологии создало целую систему страха, которая сделалась сильнейшей побудительной причиной к умерщвлению плоти. Было бы несправедливо считать это побуждение корыстным, хотя проповедники часто пользовались им для успеха своих проповедей. Стремление к раскаянию и к искуплению вины является у верующего слишком непосредственным выражением его отчаяния и опасения за свою будущность, чтобы заслужить от нас такой упрек. При наличности добровольных жертв, при радостном отказе от всего, что мы имеем, с целью выразить этим свое благоговение перед Верховным Существом, самый суровый аскетизм может являться плодом в высшей степени оптимистического религиозного чувства.

М. Вианней, священник из провинции Арс, отличался выдающейся святостью жизни. В описании его деятельности мы встречаем следующий отрывок, характеризующий его внутреннюю потребность в жертвах:

"На этом пути", говорит М. Вианней, "труден только первый шаг. В умерщвлении плоти есть свой бальзам, без которого человек уже не может жить, раз он его испробовал. Отдавать себя Богу можно только одним способом, а именно - отдавая себя всего, ничего не оставляя для себя. Если человек сохранит для себя даже безделицу, то это послужит для него только причиной лишнего беспокойства и страдания". Согласно с этим взглядом, Вианней запретил себе наслаждаться запахом цветов, пить воду во время сильной жажды, высказывать отвращение к предметам, вызывающим подобное чувство, никогда не отгонял надоедавших ему мух, никогда не жаловался на неудобства, никогда не разрешал себе садиться или, стоя на коленях, опираться на локти. Он был очень чувствителен к холоду, но никогда не принимал никаких мер, чтобы защитить себя от него. Однажды, во время очень суровой зимы, один из миссионеров сделал двойной пол в его исповедальне и ставил под ним каждый день металлический ящик с горячей водой. Обман удался: "Доброта Господа неизмерима", говорил глубоко растроганный праведник, "в этом году, несмотря на весь холод, ноги у меня были постоянно теплые" [178].

В этом примере стремление жертвовать своими удобствами из чистой любви к Богу было, по-видимому, наиболее ясно сознаваемым побуждением к аскетической жизни. Поэтому мы можем отнести его к отделу 3-му. Некоторые авторы думают, что стремление жертвовать собою есть главное проявление религиозного состояния. Действительно, это самый выдающийся и наиболее часто встречающийся показатель подобного состояния и корни его лежат глубже, чем догматы религии. Вот, например, случай добровольной жертвы, который показывает, что в момент совершения ее жертва эта казалась вполне естественной человеку, принесшему ее. Коттон Мэттер, пуританский святой Новой Англии, у которого была репутация человека, доводившего свой педантизм до крайности, нашел, однако, следующие трогательные слова для описания своего настроения в день смерти его жены.

"Когда я увидел, какой беспредельной покорности Его воле требует от меня Господь", говорит Мэттер, "я решил с Его помощью прославить Его имя. За два часа до того времени, когда моя горячо любимая супруга испустила дух, я стал на колени около ее кровати и взял в свои руки ее маленькую руку, которая была так дорога для меня. Держа ее таким образом в своих руках, я торжественно и от чистого сердца вручил ее жизнь Господу и, в доказательство моей действительной покорности Его воле, я нежно выпустил и тихо положил на кровать ее столь дорогую для меня руку, решив, что больше я к ней не прикоснусь. Это был самый тяжелый для меня и, может быть, самый мужественный поступок во всей моей жизни. Она сказала мне, что одобряет мою покорность воле Божией. И хотя до тех пор она беспрестанно звала меня, после этого она уже больше не спрашивала обо мне" [179].


Лекция XIII СВЯТОСТЬ (окончание)

Аскетизм Вианнея представляет собою в целом ничто иное, как непрерывный, неудержимый поток возвышенного духовного энтузиазма. Римская Церковь с неподражаемым искусством собрала воедино все случаи разнообразных проявлений аскетизма и так расположила их, что всякий христианин, стремящийся к совершенству, может найти готовый образец в одном из бесчисленных руководств [180]. Конечно, под совершенством Церковь подразумевает главным образом искоренение греховных наклонностей. Грех является результатом вожделения, а вожделение вызывается страстями и искушениями нашей плоти; главные из этих страстей - гордость, чувственность во всех ее формах и стремление к мирским богатствам и радостям. Всем этим источникам греха необходимо оказывать сопротивление; самое же действительное средство для борьбы с ними - это строгая дисциплина жизни и суровость по отношению к себе. Вот почему все эти руководства изобилуют примерами умерщвления плоти. Но при кодифицировании каждого случая из него обыкновенно улетучивается его тончайшая и неуловимая сущность; и если мы хотим рассмотреть дух аскетизма в его чистом виде, то страстное презрение, с которым человек относится к своему телу, то божественное безумие преклонения, которое заставляет его жертвовать всем для предмета своего обожания, (а в данном случае жертва проявляется в презрении к болезненным ощущениям плоти), - мы должны обратиться к автобиографиям или другим документам, содержащим рассказы лиц, ведших аскетический образ жизни.

Отрывок из наставлений святого Иоанна, испанского мистика, жившего в шестнадцатом столетии, дает нам хороший пример этой формы аскетизма.

"Прежде всего заботливо взращивайте в себе ревностное стремление подражать Иисусу Христу во всех делах вашей жизни. Если что-либо приятно вашим чувствам, но в то же время не служит непосредственно к прославлению Бога, откажитесь от этого ощущения и удалите его из своей жизни ради любви ко Христу, который во всю свою жизнь не имел другого желания, кроме исполнения воли Отца, которую он называл своею пищей. Вам нравится, например, слушать рассказы, которые никоим образом не могут привести к прославлению имени Господа. Откажитесь от этого желания и подавите в себе стремление слушать их. Вам доставляет удовольствие смотреть на предметы, неспособные направить ваши мысли к Господу: откажитесь от этого удовольствия и не смотрите на подобные предметы. Также поступайте во время разговоров и во всех других случаях вашей жизни. По этому же пути направляйте, насколько это в ваших силах, всю деятельность ваших чувств, стремясь освободиться от давящего вас бремени.

Лучшим средством к этому служит умерщвление четырех главных страстей, врожденных человеку: радости, надежды, страха и печали. Вы должны стараться, чтобы всякое ваше переживание было свободно от этих страстей, предоставив им пребывать безо всякого удовлетворения, как бы в полном мраке и пустоте. Поэтому пусть ваша душа неустанно стремится:

Не к самому легкому, а к самому трудному.

Не к сладкому, а к горькому.

Не к тому, что вам нравится, а к тому, что возбуждает в вас отвращение.

Не к утешению, а к скорби.

Не к отдыху, а к работе.

Не к тому, чтобы у вас было как можно больше желаний, а к тому, чтобы их было как можно меньше.

Не к самому высокому и драгоценному, а к самому низкому и убогому.

Не к желаниям, а к отсутствию желаний.

Не к тому, чтобы извлечь из каждой вещи все самое лучшее, но чтобы вкусить самое худшее в ней и достигнуть, из любви к Христу, совершенной бедности, совершенной нищеты духа, совершенного отречения от всех благ этого мира.

Исполняйте указанное мною со всем рвением, на какое способна ваша душа, и вы обретете в краткое время высшее блаженство и великое утешение.

Презирайте себя и желайте, чтобы и другие вас презирали.

Осуждайте себя и желайте, чтобы другие вас осуждали.

Будьте о себе низкого мнения и считайте справедливым, если и другие о вас того же мнения.

Чтобы наслаждаться вкусом всех вещей, не имейте вкуса ни в чему.

Чтобы знать все, научитесь не знать ничего.

Чтобы иметь все, пожелайте не иметь ничего.

Чтобы быть всем, согласитесь не быть ничем.

Чтобы достигнуть такого состояния, когда соблазн потеряет для вас всякую прелесть, идите трудным путем.

Чтобы познать, что вы не знаете ничего, идите туда, где вы являетесь невеждами.

Чтобы достигнуть обладания тем, чего у вас нет, идите путем, на котором вы ничем не обладаете.

Чтобы сделаться тем, чем вы до сих пор не были, переживите то, чего вы еще не переживали".

Ряд последних изречений отличается теми головокружительными антитезами, которые так нравятся мистицизму. Следующие изречения носят уже вполне мистический характер потому, что здесь святой Иоанн переходит от понятия "Бог" к более метафизическому понятию "Все".

"Если даже одна какая-нибудь вещь становится для вас препятствием, вы перестаете раскрывать свою душу перед Всем.

Ибо, чтобы придти в единение со Всем, вы должны отказаться от Всего.

Если вы пожелаете приобрести Все, вы должны для этого не желать Ничего.

Лишившись Всего, душа приобретает мир и спокойствие. Поддерживая непоколебимое равновесие на центре своего собственного ничтожества, она защищена от влияния низких побуждений, и так как она теперь свободна от желаний, то все, являющееся сверху, не в силах подавить ее, потому что только желания составляют причину всех страданий души" [181].

Теперь я приведу простодушный рассказ Сюзо об истязаниях, которым он подвергал свое тело, как яркий пример, иллюстрирующий отделы 4-й и 5-й и в то же время представляющий проявление совместного действия всех указанных мною причин аскетизма; на этом примере видно также, до каких крайних пределов безумия может дойти психически неуравновешенный человек в истязании своего тела. Сюзо, как вы можете припомнить, был одним из немецких мистиков четырнадцатого столетия; его автобиография, написанная в третьем лице, представляет собою классический документ в истории религии.

"В молодости он обладал темпераментом полным огня и жизни; когда этот темперамент начал давать себя чувствовать, он был очень опечален этим и стал придумывать различные способы, как бы привести свое тело в покорность духу. Он носил долгое время власяницу и железные вериги, пока, наконец, из под них не показалась кровь, и он был вынужден снять их. Он втайне от всех заказал себе особого рода нижнюю одежду, с внутренней стороны которой были нашиты кожаные ремни; в эти ремни было вделано около полутораста медных гвоздей, отточенных и заостренных, причем острия их всегда были обращены к телу. По его указаниям, одежда эта была сделана очень узкой и застегивалась спереди, чтобы ее можно было туже затянуть, причем острые гвозди впивались в тело. Приспособление это охватывало его живот до пояса, и он не расставался с ним даже на ночь. Иногда летом, когда было очень жарко и он, весь истомленный ходьбой лежал в этих узах, изнемогая от усталости и мучимый насекомыми, - он громко кричал, давая волю накопившимся страданиям, и извивался по полу, как червь, пронзенный острой иглой. Ему часто казалось, будто он лежит в муравейнике, - так сильны были мучения, причиняемые ему насекомыми; последние всегда поднимали возню, когда ему хотелось спать или когда он был уже погружен в сон [182]. Иногда он взывал к Всемогущему Богу от полноты своего сердца: "Милостивый Боже, что за ужасные мучения я терплю! Когда человека убивают разбойники или разрывают на части дикие звери, жизнь, по крайней мере, скоро улетает от него, я же медленно умираю здесь от жестоких насекомых и все-таки, не могу умереть". Как бы ни были длинны зимние ночи и как бы ни были знойны летние дни, - он ни разу не оставлял изнурительных упражнений. Наоборот, он выдумал еще новое истязание - две ременных петли, в которые он вкладывал свои руки и затем прикреплял их к шее, завязывая узлы так туго, что если бы в его келье случился пожар, он не смог бы высвободиться из этих петель.

Так он поступал до тех пор, пока его руки не начали дрожать от непрерывного напряжения; тогда он придумал новую пытку - кожаные перчатки, которые были снабжены, по его указанию, остроконечными медными гвоздиками. Он надевал эти перчатки обыкновенно на ночь, чтобы, при всякой своей попытке во время сна сбросить с себя власяницу или освободиться от грызущих его насекомых, острия гвоздей впивались бы в его тело. По большей части так и случалось. Если он пытался во сне хоть немного облегчить руками свои страдания, острые шипы вонзались в его грудь и вырывали клочья мяса, а потом на ранах образовывались нагноения. Когда, по прошествии многих недель, язвы заживали он опять раздирал себе тело и наносил свежие раны.

Так истязал он свое тело в продолжении шестнадцати лет. К концу этого времени, когда кровь в его жилах охладела и огонь темперамента погас, ему было на Троицын день видение: посланник небес явился к нему и сказал, что Бог больше не требует от него умерщвления плоти. После этого он прекратил самоистязания и бросил все свои приспособления в реку".

Дальше Сюзо рассказывает, как он сделал крест и вбил в него, остриями вверх, тридцать игл и гвоздей, желая испытать муки распятого Господа. Он каждый день носил этот крест на своей обнаженной спине. "В первый раз, как он возложил этот крест себе на спину, его слабая телесная оболочка исполнилась ужасом, и он слегка притупил о камень острия гвоздей. Но вскоре, раскаявшись в своем малодушии, он снова заострил их напильником и вновь положил крест себе на спину. Вся спина его покрылась кровью и мучительно болела, особенно в костях. Когда он садился или вставал, то испытывал ощущение колющей боли, словно одежда его была сделана из ежовых игл. Если кто-нибудь нечаянно дотрагивался до него или задевал его одежду, он ощущал резкую боль".

Сюзо рассказывает потрясающую историю о том, как он, ударяя по кресту, заставлял гвозди глубже входить в свое тело и как подвергал себя бичеванию: "В это же самое время, продолжает он, слуга Господа достал себе старую брошенную дверь и стал спать на ней ночью, ничего не подстилая под себя; он снимал с себя только сапоги и закутывался в плащ из толстой материи. Изголовьем ему служили вязанки твердой гороховой соломы, острые гвозди креста впивались ему в спину, руки его были крепко связаны, власяница охватывала чресла, плащ был тяжел и дверь жестка. Так он лежал в унижении, словно колода, боясь пошевельнуться и неоднократно воссылая Господу тяжелые вздохи.

Зимою он много страдал от мороза. Если он во время сна вытягивал свои ноги, они соприкасались с холодным полом и, ничем не покрытые, зябли; если же он подбирал их под себя, кровь в них начинала гореть, причиняя мучительную боль. Его ступни были изранены, ноги опухли от водянки, колена были окровавлены, спина покрыта рубцами от власяницы, тело измождено, уста ссохлись от сильной жажды, руки дрожали от слабости. В подобных мучениях он проводил дни и ночи; претерпевал же он их из-за великой любви, которую питал в своем сердце к Источнику Божественной и Вечной Мудрости - Нашему Господу Иисусу Христу, мучительным страданиям которого он стремился подражать. Спустя некоторое время он оставил свои покаянные упражнения с дверью и поселился в очень маленькой келье, где стал спать на скамье, такой короткой и узкой, что он не мог на ней вытянуться во весь рост. Так он провел восемь лет, лежа ночью, в своих обычных узах, то в этой узкой келье, то на двери. Все время, пока он жил в монастыре, у него была привычка в течение целых двадцати пяти лет никогда не входить зимою после вечернего богослужения, даже во время сильных морозов, в теплую комнату, чтобы обогреть себя, если это не вынуждалось только какими-либо другими причинами. В течение всего этого промежутка времени он ни разу не мылся, чтобы наказать свое грешное тело. Долгое время он так строго соблюдал заповедь нищеты, что не хотел притрагиваться к деньгам, даже получив на это разрешение. Много лет он стремился к достижению такой чистоты, что старался даже не прикасаться к своему телу за исключением только рук и ног" [183].

Я избавляю вас от рассказа о пытках жаждой, которым Сюзо подвергал себя. Чувствуешь облегчение, когда узнаешь, что, после сорока лет его жизни, Бог целым рядом видений показал ему, наконец, что греховный человек в нем достаточно порабощен, и что он может прекратить истязания плоти. Патологический характер этого случая несомненен, но, по-видимому, Генрих Сюзо не имел утешения, доступного некоторым аскетам и состоящего в способности нашей чувствительности к такому извращению, что чувство боли является особого рода наслаждением. Мы читаем, например, об основательнице ордена Святого Сердца, что

"ее любовь к боли и страданиям была безгранична... Она часто говорила, что с радостью согласилась бы жить до Судного дня, если бы только ей постоянно приходилось страдать во славу Господа, но что прожить даже один день без страданий было бы для нее невыносимым. Она говорила также, что постоянно находится во власти двух неистощимых лихорадочных стремлений: одно к св. причастию, другое - к страданию, унижению и уничтожению своего "я". "Только благодаря чувству боли моя жизнь выносима", постоянно пишет она в своих письмах" [184]).

Все сказанное мною до сих пор относится к поступкам, на которые толкает некоторых людей потребность в аскетизме. Церковь признает необходимым, для образования характера "святого" следующие три способа умерщвления плоти: целомудрие, послушание и нищету, сохранять которые дает обеты каждый монах. Относительно послушания и нищеты я хочу сделать несколько замечаний.

Прежде всего о послушании. В мирской жизни людей двадцатого столетия эта добродетель не пользуется большим уважением. Наоборот, обязанность каждого отдельного человека самому управлять своим поведением и нести за него ответственность является, по-видимому, одной из современных общественных идей, пустивших наиболее глубокие корни в протестантском сознании. Чувство это настолько сильно в нас, что теперь трудно даже вообразить, каким образом люди, обладавшие собственною внутреннею жизнью, могли придти к мысли о подчинении своей воли воле другого, такого же несовершенного существа. Признаюсь, что для меня это также остается тайной. Но так как послушание несомненно отвечало глубокой внутренней потребности многих людей, мы должны приложить все усилия, чтобы понять его.

Допустив самое простое объяснение, мы можем придти к выводу, что главным образом необходимость послушания в церковной организации повела к признанию его заслуг. Кроме того, опыт показывает нам, что в жизни каждого человека бывают минуты, когда другие могут подать лучший совет, чем он сам. Неспособность остановиться на каком либо решении служит одним из главных симптомов нервного утомления. Наши друзья, которые смотрят на постигшие нас затруднения с более широкой точки зрения, часто имеют возможность судить о них яснее, чем мы, и поэтому разумно следовать совету доктора, товарища, жены. Но, оставляя в стороне низшую область простого благоразумия, мы находим в самой природе некоторых чувств высшего порядка, изучением которых мы занимались, веские доводы для идеализирования добродетели послушания. Оно может быть результатом обычного религиозного настроения, внутренней смягченности, смирения и подчинения себя власти высших сил. Эти душевные состояния настолько ценны для христианина, что они, помимо своей полезности, могут сделаться для него предметом постоянных стремлений. И подчиняя свою волю воле человека, в непогрешимость которого у нас нет основания верить, мы, тем не менее, можем испытать почти то же чувство, как и при подчинении своей воли повелениям безгранично мудрого Существа. Прибавьте к этому отчаяние в своих силах и стремление к самоуничтожению, и вы увидите, что при этих условиях послушание явится жертвой, доставляющей аскету непосредственное удовольствие вне зависимости от благоразумных соображений о пользе.

И некоторые католические писатели действительно смотрели на послушание, как на жертву, как на один из способов умерщвления плоти; оно представлялось им "жертвой, которую человек приносит Богу, являясь одновременно жрецом и агнцем. Нищетой он достигает уничтожения своих внешних приобретений, целомудрием он изнуряет свое тело, а послушанием дополняет свою жертву, отдавая Богу то, что прежде он считал своей неотъемлемой собственностью, приносит ему свои самые драгоценные дары - разум и волю. Тогда жертва является полной и беззаветной, представляя собою истинное жертвоприношение, потому что во славу Господа сжигается весь жертвенный агнец без остатка" [185]. Отсюда следует, что, подчиняясь дисциплине католической религии, мы повинуемся нашему начальнику не как человеку, а как заместителю Христа на земле. Послушание легко, когда, повинуясь добровольно человеку, мы повинуемся этим самым и Богу. Но когда теологи излагают в своих руководствах одно за другим все свои доводы в пользу необходимости послушания, это производит странное впечатление.

"Величайшим утешением монашеской жизни", говорит один выдающийся иезуит, "служит убеждение, что, повинуясь другому, мы не можем совершить ошибки. Ваш начальник может ошибиться, приказывая вам сделать то или другое, но у вас есть уверенность, что, повинуясь ему, вы свободны от ошибки, потому что Бог спросит у вас только, исполнили ли вы, как следует, данные приказания, и если вы будете в состоянии дать в этом отношении удовлетворительный отчет, вы совершенно свободны от ответственности. Правильно ли вы поступили или вам следовало бы поступить иначе, - это будет спрашиваться, не с вас, а с вашего начальника. Раз вы совершили то, что вам было назначено, Бог снимет с вас ответственность за ваш поступок и возложит ее на вашего начальника. И святой Иероним был вполне прав, восхваляя в следующих словах преимущества послушания: "Какая безбрежная свобода! Какое блаженное ощущение уверенности, при которой человек делается почти безгрешным!"

Святой Иоанн Климах (Climachus) придерживается такого же мнения относительно послушания, называя его нашим оправданием перед Господом. Действительно, если Бог будет спрашивать вас, почему вы поступили так, а не иначе, и вы ответите, что таковы были приказания вашего начальника, Бог не потребует от вас другого оправдания. Подобно тому, как пассажир надежного корабля с хорошим кормчим может ни о чем не беспокоиться и доверчиво засыпать, потому что кормчий следит за всем и "бодрствует за него", так и религиозный человек, возложивший на себя иго послушания, совершает свой путь к небу, словно с закрытыми глазами, т.е. вполне полагаясь на поведение своего начальника, который является кормчим его корабля и неустанно бодрствует за него. Поистине завидный удел переплыть бушующее море жизни на плечах и руках другого человека, и милость эта даруется Богом только тем, кто принял обет послушания. Начальник этих людей возлагает на себя все их бремена... Один известный доктор имел обыкновение говорить, что он скорее согласился бы провести всю свою жизнь в собирании соломы, делая это из послушания, чем по своему собственному выбору и на свою ответственность заниматься самыми возвышенными делами милосердия, потому что повинующийся человек может быть уверенным, что исполняет волю Бога, но никогда не может быть подобной уверенности в поступках, совершенных нами по нашему собственному побуждению" [186].

Тот, кто желает иметь ясное представление о культе послушания, должен прочесть письма, в которых Игнатий Лойола предписывает повиновение, как главный из столпов, на которых зиждется его орден [187].

Они слишком длинны, чтобы поместить их здесь; однако воззрения Игнатия Лойолы выразились до такой степени ярко в нескольких изречениях, записанных его сотрудниками, что я прошу у вас позволения процитировать их, несмотря на то, что о них писалось очень много. Один из первых биографов Лойолы приписывает ему следующие слова:

"Вступив в орден, я должен всецело предать себя в руки Бога и того человека, который, по Его повелению, занимает Его место. Я должен желать, чтобы старший надо мной заставил меня отказаться от моих суждений, и подавить проявления моего духа. Я не должен делать различия между поставленными выше меня, но должен всех их признавать равными перед Богом, потому что, делая между ними различие, я ослабляю этим дух послушания. Я должен быть мягким воском в руках моего начальника, вещью, с которой он может сделать все, что пожелает: может заставить меня писать письма, разговаривать или не разговаривать с таким-то человеком и тому подобные вещи; я же должен прилагать все свое старание, чтобы точно и аккуратно выполнить данное мне приказание. Я должен считать себя трупом, не имеющим ни разума, ни воли; должен уподобиться неодушевленным предметам, которые без сопротивления позволяют всякому переносить себя с места на место; должен быть словно посох в руках старика, который употребляет его сообразно своим потребностям и ставит, куда ему вздумается. Таким я должен быть в руках ордена, чтобы служить ему тем способом, какой будет признан им наилучшим.

Я никогда не должен просить своего начальника, чтобы меня послали туда-то и назначили на такую-то должность... Я не должен желать ничего лично для себя и, в моем отношении к находящимся в моем пользовании вещам, должен походить на статую, которая позволяет снять с себя все до последней мелочи, не оказывая никакого сопротивления" [188].

Другое изречение приводит Родригец в той же главе, из которой я незадолго перед этим. сделал выдержку. Говоря о власти папы, Родригец пишет:

"Святой Игнатий, будучи уже генералом ордена, говорил, что если бы Святой Отец приказал ему отправиться в море на первой попавшейся барке из гавани Остии возле Рима, не снабдив ее ни мачтою, ни парусами, ни веслами, одним словом, ни одним из предметов, необходимых для плавания и поддержания жизни, он повиновался бы не только без промедления, но даже без страха, и с чувством великого внутреннего удовлетворения" [189].

Я сейчас приведу пример той крайности, до какой можно дойти в рассматриваемой нами добродетели, и затем перейду к дальнейшему предмету нашей беседы.

"Сестра Мария Клара (из Порт-Рояля) преклонялась перед высокими качествами М. де Лангра. Этот прелат, вскоре после своего прибытия в Порт-Рояль, сказал ей однажды, заметив ее нежную любовь к сестре Анжелике, что, может быть, было бы лучше, если бы она не разговаривала с ней. Мария Клара, жаждавшая повиновения, приняла это необдуманное слово за указание свыше и с этого дня, в течении нескольких лет, не говорила ни одного слова с сестрой Анжеликой" [190].

Теперь мы займемся рассмотрением второй разновидности; аскетизма - нищеты, которая во все времена и во всех религиях считалась украшением святой жизни. Так как инстинкт собственности является одною из основ человеческой природы, то мы опять сталкиваемся здесь с одним из парадоксов аскетизма. Но если мы припомним, с какой; легкостью высшие чувства берут верх над чувствами низшего порядка, то увидим, что стремление к нищете перестает быть парадоксом и является вполне разумным. Я приводил вам сейчас выдержку из трактата иезуита Родригеца о послушании и теперь, чтобы перейти к обсуждению нищеты, прочту вам то место из сочинения Родригеца, где он разбирает этот вопрос. Сочинение его, замечу, между прочим, представляет собою наставление для монахов его ордена, и написано на тему "Блаженны нищие духом".

"Если кто-нибудь из вас", говорит он, "захочет узнать, действительно ли он нищ духом, пусть проверит себя, насколько он любит обычные последствия нищеты: голод, жажду, холод, усталость и лишение всех жизненных удобств. Проверьте себя, доставляет ли вам удовольствие носить старое платье, покрытое заплатами. Подумайте, рады ли вы, когда чего-либо не достает для вашего обеда, когда вы даже не в состоянии иметь его, когда все, что вы едите, для вас противно, когда ваша келья почти разваливается. Если же вы не радуетесь этому, если, вместо того, чтобы стремиться к подобным лишениям, вы избегаете их, то это верное доказательство, что вы не достигли еще совершенства в нищете духа". Дальше Родригец описывает более подробно, что нужно делать для достижения нищеты. Самым главным и важным является то, о чем говорит святой Игнатий в своем уставе: "Пусть никто из вас не обращается с вещами, находящимися в его пользовании, как со своею собственностью". "Религиозный человек", говорит он также, "должен в отношении своем к имеющимся у него вещам походить на статую, которую можно одеть в платье, но которая не ощущает сожаления и не сопротивляется, если с нее опять сорвут все одежды. Подобное же отношение должно быть у вас к вашей одежде, к вашим книгам, к вашей келье и ко всему тому, что находится в вашем пользовании; если вам прикажут бросить их или сменить на другие, вы не должны ощущать большей печали, чем печалилась бы статуя о снятых с нее покровах. Таким образом, у вас не появится привычки смотреть на них, как на свою собственность. Но если, отказываясь от своей кельи, уступая свое право на владение какой-нибудь вещью или соглашаясь на замену ее другой, вы сделаете это неохотно и не уподобитесь в этом отношении статуе, вы покажете этим, что смотрите на все эти вещи, как на свою собственность. Вот почему святой учредитель нашего ордена высказывал желание, чтобы начальствующие испытывали своих монахов, наподобие того, как Бог испытывал Авраама, испытывали их нищету и послушание, чтобы дать им возможность определить, на какой степени развития находятся в них эти добродетели, и расчистить перед ними дальнейший путь к совершенствованию,... заставляя одного покинуть свою келью, если он находит ее удобной и чувствует к ней привязанность, отбирая у другого книгу, которая ему нравится, и предписывая третьему сменить свою одежду на худшую. Иначе у нас появится, в конце концов, чувство обладания всеми этими предметами, и мало-помалу стена нищеты, окружавшая нас и составлявшая нашу главную защиту, разрушится. В древности отцы-пустынники, часто поступали подобным образом со своими братьями по вере... Святой Досифей, ухаживавший за больными, попросил у своего учителя св. Дорофея нож, который он пожелал иметь, хотя и не для личного пользования, а для нужд больницы, находившейся на его попечении. На это святой Дорофей ответил ему: "Так значит этот нож до такой степени нравится тебе, Досифей! Чьим же ты хочешь быть рабом: ножа или Иисуса Христа? Неужели ты не краснеешь от стыда, что у тебя явилось желание сделать нож своим господином? Я не позволю тебе прикоснуться к нему". Этот упрек и отказ настолько подействовали на ученика, что он уже никогда больше не прикасался к этому ножу..."

"Поэтому в наших комнатах", продолжает отец Родригец, "не должно быть другой мебели, кроме кровати, стола, скамьи и подсвечника, - предметов первой необходимости, и кроме них ничего другого. Нам не позволено украшать свои кельи картинами и произведениями роскоши, не позволено иметь в "их кресла, ковры, занавески, комоды и сколько-нибудь изящные письменные столы. Нам нельзя также делать запасы пищи, как для самих себя, так и для тех, кто может придти к нам. Мы должны спрашивать позволения даже для того, чтобы сходить в трапезную за стаканом воды; и, наконец, мы не можем иметь записной книги, в которой мы могли бы написать хоть строку. Нельзя отрицать, что, поступая так, мы находимся в полной нищете. Но эта нищета является в то же время великим покоем и великим совершенствованием, так как, если бы религиозному человеку было позволено обладать лишними предметами, приобретение, сохранение и накопление этих предметов получило бы громадную власть над его душою; таким образом, безусловное запрещение владеть вещами на правах собственности устраняет подобное неудобство. Среди различных веских доводов в пользу запрещения мирянам посещать наши кельи, первое место занимает убеждение, что нам легче будет при этом условии сохранять нашу нищету. В конце концов, мы все же люди со всеми их слабостями, и если бы нам пришлось принимать в своих комнатах посторонних лиц, то у нас не хватило бы силы оставаться в предписанных границах и явилось бы, вероятно, желание украсить свои кельи хоть книгами, чтобы внушить посетителям лучшее мнение о нашей учености" [191].

Во взгляде на нищету, как на самое возвышенное из доступных для человека состояний, сходятся, как индусские факиры, буддистские монахи и магометанские дервиши, так и иезуиты, и францисканцы; поэтому нам будет интересно подробнее рассмотреть причины такого, по-видимому не свойственного человеческой природе, воззрения. Прежде всего, рассмотрим те из побуждений, которые ближе всего к природе человека в ее нормальном состоянии.

Всегда существовала резкая грань между людьми, полагающими смысл своего существования в том, чтобы {иметь}, и такими, для кого основная ценность их заключается в том, чтобы {быть}. Джентльмен (употребляя это слово в его первоначальном значении человека благородного происхождения, хищничеством накопившего себе земли и имущества и беззаботно пирующего среди своих богатств) не считал, однако, этих богатств мерилом оценки своей личности и не смотрел на них, как на неотъемлемую сущность своей жизни. Такой сущностью для него являлись прирожденные личные черты: храбрость, великодушие и гордость. Он благодарил Бога, что навсегда застрахован от торгашеского образа мыслей, и если превратность судьбы за это ввергала его в нищету, он утешался уверенностью, что с помощью одних своих внутренних качеств он, в полной независимости от всего, сам отыщет себе путь к спасению. "Wer nur selbst was hдtte", говорит Храмовник в "Натане мудром" Лессинга, "mein Gott, mein Gott, ich habe nichts!" Этот идеал человека благородного происхождения, не обладающего никаким имуществом, воплотился в странствующих рыцарях и храмовниках; искаженных до неузнаваемости, что, в сущности, является общею судьбою всех идеалов, он продолжает еще оказывать, если не практическое, то нравственное воздействие на воззрения аристократов и людей военного сословия. Мы высоко ценим солдата, как человека, для которого не существует обычных жизненных препятствий. He имея ничего, кроме своей жизни, и ощущая готовность в любой момент поставить ее на карту, он как бы являет нам пример неограниченной свободы в стремлении к идеалу. Работник, который изо дня в день приносит в жертву свой труд, ничего не ожидая за это в будущем, дает пример такой же оценки жизни. Подобно дикарю, он может устроить себе ночлег везде только с помощью своих рук; привыкнув к простому и деятельному образу жизни, он смотрит на богатого собственника, как на человека, который, погружен в недостойное и трудное занятие собирания внешних благ, "бродя по колено в навозе и мусоре". Власть "вещей" умерщвляет в человеке мужество, накладывает свою печать на его душу и служит тормозом в его стремлении к небесам.

"Мне казалось, что из всякой вещи, попадавшейся мне на моем пути", пишет Уайтфильд, "навстречу мне несся голос: "Иди и проповедуй слово Божие, будь на земле странником, не имей многих интересов и постоянного жилища". И мое сердце звучало в ответ: "Господи Иисусе, помоги мне исполнить и с покорностью принять Твою волю. Когда Ты увидишь, что мне угрожает опасность устроить себе постоянное гнездо, из сострадания ко мне - только из сострадания - положи мне в него побольше колючих терний" [192].

Отвращение к "капиталу", которым, все более и более заражается наш рабочий класс, по-видимому, вытекает главным образом из здорового чувства этой антипатии к существованию, построенному на обладании богатством. Поэт - анархист пишет:

Не умножив богатство свое, а что есть для других расточая, Совершенства достигнешь. Нужно с легкостью сбрасывать внешний покров и покровов других не желать. От одежд твое тело не станет здоровым и сильным и полезней ему быть нагим. Воин, в битву идущий, не станет лишней ноши искать, но скорее и прежнюю ношу с плеч захочет сложить. Воин знает, что лишняя вещь в битве только помеха [193].

Короче сказать жизнь, построенная на "{иметь}", менее свободна, чем жизнь, в основе которой лежит "делать" или "быть", поэтому в интересах своей деятельности люди, находящиеся во власти высших моральных чувств, отказываются от приобретений, как от излишней обузы. Только тот может идти прямым путем к достижению идеала, кто не имеет личных интересов. Лень и трусость все больше и больше овладевают нами с каждым приобретенным рублем, за который нам приходится дрожать. Однажды к святому Франциску пришел послушник и сказал: "Святой отец, для меня было бы большим утешением иметь псалтирь; я думаю, что начальник нашего ордена согласится сделать для меня подобное снисхождение, но я все-таки желал бы иметь и твое согласие на это". Вместо ответа Франциск напомнил ему о жизни Карла Великого, Роланда и Оливера, которые все свои силы полагали на борьбу с неверными и закончили дни свои на поле битвы. "Так и ты", добавил он, "должен заботиться не о приобретении книг и знаний, а о делах добродетели". Когда же несколько недель спустя послушник снова пришел к нему с просьбой разрешить ему приобрести псалтирь, Франциск сказал: "Если ты приобретешь псалтирь, тебе захочется иметь и требник; а если у тебя будет требник, у тебя появится привычка сидеть на своей скамье, подобно важному прелату, и говорить другим послушникам: "Брат, подай мне мой требник". Когда после этого и другие послушники обращались к нему с подобными же просьбами, он всегда отказывал или говорил: "Каждый человек лишь постольку обладает ученостью, поскольку она проявляется в его поступках; точно также проповедь каждого монаха лишь тогда достигает своей цели, когда его поступки согласуются с его словами, потому что дерево познается по плодам его" [194].

Но кроме того, в желании "не иметь" кроется еще более глубокая причина, имеющая отношение к основной тайне религиозных переживаний: это чувство удовлетворения, которое человеческая душа находит в абсолютном подчинении себя высшей силе. Пока человек продолжает прибегать для своей защиты к какому либо из средств этого мира, пока он все еще цепляется за последние остатки благоразумия, - его отречение неполно, и жизненный кризис не кончен; страх продолжает стоять на страже у его сознания, недоверие к Божеству все еще кроется в нем. Такой человек подобен кораблю, стоящему на двух якорях: с одной стороны он возлагает надежды на Бога, а с другой принимает и свои меры предосторожности. В медицине известны случаи, где пациенту приходится переживать подобные же кризисы. Пьяница или морфинист, решившись излечиться от своей страсти, просит врача помочь ему, но не чувствует в себе достаточного мужества для самостоятельного воздержания. Тиранически господствующая над ним власть привычной отравы является для него тормозом, задерживающим его стремления к намеченной цели. Он прячет яд в своем платье, устраивает потихоньку так, чтобы в случае нужды, можно было где-нибудь раздобыть его. Точно также человек, возрождение которого еще не закончилось, все еще доверяет своим собственным средствам. Деньги для него являются тем же, чем служит снотворное лекарство для страдающего хронической бессонницей человека: он ищет помощи у Бога, но рассуждает, что на случай, если ему понадобится другая помощь, пусть и она будет под рукой. Каждому из нас известны случаи таких неполных и безрезультатных желаний исправить свою жизнь, чаще всего среди пьяниц, которые, несмотря на все упреки, обращенные ими к самим себе, и на все решения изменить свою жизнь, в конце концов далеки от непоколебимого решения перестать пьянствовать. Действительно, отказ от того, к чему мы привыкли, отказ решительный и бесповоротный, означает собою одну из тех коренных перемен характера, которые мы рассматривали в главе об обращении. Во время подобной перемены внутренняя жизнь человека находит для себя совершенно новое состояние равновесия и сосредоточивается с этих пор вокруг нового центра энергии; той силой, которая производит подобное перемещение в душевной жизни, является, по-видимому, искренняя готовность подвергнуться некоторым неудобствам и лишениям.

Вот почему в анналах святой жизни постоянно звучит одна и та же нота: положитесь на Божий Промысел, не оставляя для себя никаких лазеек, не думайте о завтрашнем дне, продайте все, что имеете и раздайте нищим; только тогда вы достигнете высшей безопасности, когда принесенная вами жертва будет беззаветна и не оставит о себе сожаления. Как пример, я приведу вам отрывок из биографии Антуанеты Буриньон, редкой женщины, которая в свое время подверглась многим гонениям со стороны католиков, а также и протестантов лишь за то, что она не хотела принимать религии из вторых рук. Еще молодой девушкой, живя в доме своего отца,

"она проводила целые ночи в молитве, непрестанно повторяя:Господи, что хочешь ты, чтобы я сделала? Однажды ночью, вся охваченная покаянным чувством, она произнесла из глубины своего сердца: "Господи, что я должна сделать, чтобы угодить тебе? У меня нет никого, кто наставил бы меня. Говори к моей душе, и она будет слушать тебя". В этот момент она услышала, будто кто-то другой произнес внутри ее: "{Покинь все земные вещи. Отстранись от привязанности к существам сотворенным. Откажись от самой себя}". Она была очень удивлена, так как не могла понять смысла этих слов, и долго размышляла над всеми тремя пунктами, стараясь понять, каким образом она может выполнить сказанное ей. Она думала, что не в состоянии жить без земных вещей, без любви к земным творениям и к самой себе. Но она все-таки сказала: "С помощью Твоей благости, Господи, я выполню все, что Ты повелел мне". Но когда она захотела приступить к выполнению своего обещания, она не знала, с чего начать. Ей пришла в голову мысль, что она может исполнить свой обет, поступив в монастырь, так как там люди отказываются от мирских вещей, ограждая себя от мира монастырскими стенами, и отрекаются от любви к самим себе, подавляя свою волю; поэтому она просила отца разрешить ей уйти в монастырь босоногих кармелиток, но тот сказал, что он скорее согласится видеть ее мертвой". Это показалось ей величайшей жестокостью с его стороны, потому что она думала найти в монастыре истинных христиан, к которым стремилась ее душа, но впоследствии она увидела, что отец ее лучше знал монастыри, чем она. Когда он отказал ей в ее просьбе и сказал, что никогда не позволит ей сделаться монахиней и не даст ей денег для поступления в монастырь, она все-таки отправилась к отцу Лаврентию, настоятелю Кармелитского монастыря, и предложила ему свои услуги для исполнения самых тяжелых работ в монастыре, обещая при этом довольствоваться самым малым, если только он примет ее. Тот с улыбкой выслушал это предложение и сказал ей: "{Этого нельзя. Нам нужны деньги для монастырских построек, а потому мы не принимаем девушек, которые не могут внести их; вы должны найти способ достать необходимую сумму, иначе вы сюда не поступите}".

Это в высшей степени удивило ее, и она оставила мысль о монастыре, решивши удалиться от людей и жить в одиночестве, пока Богу не будет угодно указать ей, что она должна делать и куда идти. Она постоянно с глубоким чувством спрашивала Бога: О Господи, когда я буду вполне принадлежать тебе? И ей казалось, что она всегда слышала ответ: {Тогда, когда у тебя не будет ничего, и когда ты умрешь для себя}. "Где же я могу сделать это, Господи?" спрашивала она. И Он отвечал ей: {В пустыне}. Это произвело такое сильное впечатление на ее душу, что у нее появилось горячее стремление уйти в пустыню, но она боялась всяких случайностей, потому что ей было всего восемнадцать лет, она не привыкла к путешествиям и не знала дороги. Однако она отложила все эти сомнения в сторону и сказала: "Господи, веди меня, как и куда Ты пожелаешь. Я делаю это только для Тебя. Я сниму с себя мое девическое платье и надену одежду отшельника, чтобы пройти никем не замеченной". В это время ее родители задумали выдать ее замуж за богатого французского купца, но она втайне приготовила себе одежду отшельника и ушла из дому в день Пасхи; накануне она ненадолго уснула, затем встала, отрезала себе косу, надела приготовленный костюм и вышла из дому в четыре часа утра, не захватив с собою ничего, кроме нескольких копеек, чтобы купить себе в этот день хлеба. Но, отойдя несколько шагов из дома, она сказала себе: {На что ты возлагаешь упование? На эти жалкие деньги?} - и тотчас отбросила в сторону захваченные с собою монеты, прося у Бога прощения за свой поступок и говоря: "Нет, Господи, мое упование не в этих деньгах, а в Тебе одном". Так она продолжала свой путь, освободившись от тяжелого бремени забот и благ этого мира и с таким чувством душевного удовлетворения, что у нее не осталось ни малейшего желания иметь что-либо из вещей, и все свои надежды и упования она возложила исключительно на Бога. Единственно, чего она боялась - это возможности быть узнанной и возвращенной в дом ее родителей, потому что в нищете она чувствовала себя более довольной и счастливой, чем во всех мирских наслаждениях, испытанных ею в течение всей ее жизни" [195].

Захваченные ею на дорогу несколько копеек могли оказать ей очень слабую поддержку, являясь в то же время сильным препятствием для духовной жизни. Чтобы вполне утвердить дух на новой точке равновесия ей необходимо было освободиться от этих денег.

Кроме мистического чувства самоотречения, культ нищеты открывает служителям его и другие религиозные тайны. Мы находим в нем стремление к искренности, ибо человек, впервые произнесший: "нагим я явился в этот мир" и т.д., несомненно, должен был обладать этим таинственным чувством. Он сознавал, что он сам должен выиграть битву, и что никакой подлог не может спасти его. В культе нищеты коренится также инстинкт демократизма или чувство равенства перед Богом всех созданных Им существ. Это чувство стремится к подавлению в человеке желаний накоплять богатства, и оно более присуще народам, исповедующим магометанскую религию, чем последователям христианского учения. Когда человек обладает подобным стремлением ко всеобщему равенству, он презирает все знаки отличия, все почести, все привилегии, предпочитая, как я говорил в предыдущей лекции, находиться перед лицом Бога на одном уровне с его самыми низшими созданиями. Это чувство не является вполне тождественным с самоунижением, хотя в действительной жизни оно очень приближается к нему. Скорее это чувство {человечности}, отказывающейся наслаждаться тем, что недоступно для других. Один убежденный моралист в своем сочинении на слова Христа: "Продай все, что ты имеешь, и следуй за мною" - высказывает следующие мысли:

"Возможно, что Христос хотел сказать этим следующее: Если вы действительно любите человечество, то вы не станете заботиться ни о каких приобретениях. Мне кажется, что это очень вероятное предположение. Но одно дело думать, что то или другое предположение, по всей вероятности, истинно, и совершенно другое дело считать его несомненно истинным. Если вы любите человечество так же, как любил его Христос, Его заповедь будет для вас несомненным фактом, так как она для вас понятна и очевидна. Вы продадите все свое имущество, и это не будет для вас лишением. Однако, эти истины, столь несомненные для Христа и для тех людей, которые имеют такую же, как и Он, любовь к человечеству, являются для людей обыкновенных только притчею. Во всяком поколении есть люди, которые, без заранее определенного намерения быть святыми, постепенно втягиваются в подобную жизнь своим стремлением к служению человечеству и сознанием разумности этого служения, основанном на практическом опыте. Отречение от прежнего образа жизни происходит постепенно, медленно, незаметно, подобно тому, как постепенно оседающая пыль заставляет опускаться какую-либо из чашек приведенных в равновесие весов. Таким образом, отречение от роскоши жизни даже не представляет из себя вопроса, а является лишь следствием разрешения другого вопроса, а именно, в какой степени мы способны отдаваться во власть нашего чувства любви к ближним" [196].

Но для того, чтобы понимать какое-нибудь чувство, человек должен быть сам способен ощущать его. Ни один американец не в состоянии понять преданности англичанина своему королю и преклонения немца перед своим императором; точно также ни англичанин, ни немец никогда не поймут, каким образом может обходиться американец без короля, без императора и без всякой мишуры в сношениях со своим Богом. Если даже подобные несложные чувства представляют собою таинственный дар, который человек получает при своем рождении, то тем большая тайна окружает те высшие религиозные чувства, рассмотрением которых мы занимаемся. Человек, стоящий вне этого чувства, никогда не будет в состоянии понять того божественного состояния, которое вызывается в душе присутствием этого таинственного дара. Все, что со стороны кажется таким непонятным и загадочным, становится простым и ясным при свете охватившего душу пламени. Каждое чувство повинуется своей собственной логике и делает выводы, на которые способна только эта логика. Набожность и милосердие обитают совсем в другом мире, чем наши вожделения и страхи, и образуют совсем иной центр личной энергии. Подобно тому, как при безграничной скорби мелкие неприятности могут показаться утешением, подобно тому, как возвышенная любовь способна обратить в радость некоторые жертвы, так и высшее доверие может сделать житейские предосторожности ненавистными; и человеку, достигшему известных степеней этого благородного энтузиазма, может показаться невыразимо презренным и низким желание иметь личную собственность. Если мы находимся вне сферы подобных чувств, то самое лучшее, что мы можем сделать - это наблюдать тех, кто их испытывает, и старательно записывать результаты наблюдений. Именно этого способа я и придерживался в последних двух лекциях и думаю, что теперь в нашем распоряжении находится достаточное количество материала, необходимого для наших целей.