Василий Иванович Кельсиев
[править]Москва и Тверь
[править]I. Русский полон
[править]На берегу в низовье Волги стоял базар. По степному простору рассыпалось множество шатров; армяне, греки, жиды, индийцы, хивинцы, хазары, итальянцы, русские раскладывали свои товары, большей частью, разумеется, награбленные татарами в подвластных Орде областях. Тут было много всего: ткани и мечи, книги и сапоги, скот и парча, а сверх того, и невольники. Главный торговец невольниками был Ицек Гамбургер, добродушнейшее на свете создание, краковский жид. Этот человек был вечно оборван, до невозможности грязен, вечно навеселе и за молитвой. Невольников Ицек Гамбургер скупал только русских; когда татары делали набег в русские княжества, они набирали пленных специально для Ицека, во-первых, потому, что Ицек ссужал их в долг (разумеется, за проценты) всякой дрянью, преимущественно греческим вином, которое он доставал откуда-то по неслыханно дешёвой цене; а во-вторых, потому что из торга русским полоном он сделал себе особый промысел.
В один из первых дней сентября 1319 года Ицек встал, по обыкновению, очень рано, плеснул на себя водой, покачался часа полтора, распевая молитвы и в то же время зорко поглядывая, все ли невольники у него налицо. Затем, закутанный в старые и драные одежды, вышел к своему «товару».
«Товар» этот представлял собой весьма печальную картину. Невольники были большей частью мужчины, потому что женщин, особенно молоденьких, Ицек предпочитал сбывать соседней черемисе, болгарам, хазарам в жёны или просто в работницы, а что оставалось, отправлял в Самарканд. Что же касается мужчин — то это были крепкие люди, которые могли проделать поход, почти без отдыха и при отвратительной пище, откуда-нибудь из Рязани или из Ярославля. Невольников Ицек запирал на ночь в деревянные колодки, одежды у них почти не было, а питались они преимущественно милостыней, которую Ицек посылал их просить по окрестностям.
Сегодня Ицек вышел из шатра, где у него самого, кроме кучи камыша, нескольких грязных войлоков и четырёх огромных бочонков греческого вина, ничего не было — не считая, разумеется, денег, зарытых под сорокапудовой бочкой. Он с любопытством посмотрел на лица просыпающихся. Ему показалось, что лица эти даже пополнели, оттого что вчера он угостил их целой половиной верблюда, купленного у живодёра. Верблюжье мясо, как известно, особенной мягкостью не отличается, но пленники ели его с таким наслаждением и так благодарили хозяина, что вчерашний день был для Ицека одним из счастливейших во всей жизни, и он питал смутную надежду, что, может быть, сегодня Бог его наградит за вчерашнюю добродетель.
— Ну! — заговорил он, весело хлопая в ладоши. — Ну и чего же вы не встаёте?! День такой хороший: солнце встало, и хан встал, и все нояны встали, и все купцы встали, и я сам, Ицек Ашкеназ, тоже встал.
— Здравствуй, Ицка! — закричали несколько человек. — Как спал?
— Хорошо спал, видел хороший сон…
— Да уж, — сказал один парень, сонно протиравший глаза огромными кулаками, — хоть бы раз тебе недобрый сон приснился!.. Сны видишь добрые, а дело на лад не идёт.
— И не говори! — сказал Ицек. — Не говори! Я сегодня видел во сне, что вы молились святым Флору и Лавру — и пошлют они вам какого-то очень важного человека, чтобы вас выкупить домой.
— А что же, братцы, — сказал один невольник, — ведь оно и вправду так может быть — мы всем святым молились, только не молились этим двоим. Надобно спробовать…
— Ты бы выпустил нас, Ицек, хоть немножко потянуться.
— Что ж, можно, — сказал Ицек, расстёгивая колодки. — Вы знаете, что Ицек хороший хозяин, только Ицек бедный человек.
— Да что, Ицек, — говорили в толпе, — ты ничего, твоё дело сторона. А что, твоей верблюжатины не осталось ещё? Что-то живот подёргивает.
— Отчего не осталось? Осталось. Когда у Ицека есть, так и у вас есть. Вот пускай старосты пойдут огонь разведут — и мы будем пировать. И вам будет весело, и мне будет весело, и всем будет весело!..
Старосты пленников, расправляя суставы, поднялись и заходили в толпе.
— Покойников как будто сегодня и нет… — сказал кто-то, недоумевая.
— Нет, кажись, никто не умер; только Алексей да Прохор не встают, знать, невмоготу стало, — сказал один пленник, сам истощённый до невозможности.
— Братцы, а что мы всё толкуем, что христиане, а молиться-то и не стали, — сказал ключник.
— А и то дело: давай молиться, братцы. Всё лучше, — сказал сонливый парень, прозывавшийся почему-то Суетой.
— Надо попросить здешнего владыку, чтобы попа нам прислал.
— А что, — сказал Ицек, — я сам пойду к владыке и скажу: «Дай попа!» И вдруг Ицек засуетился: его озарила счастливая мысль. — И знаете, что я сделаю, — сказал он, — я скажу владыке, чтоб поп почаще сюда ходил; пускай он молится, и вы пускай молитесь, и от этого вам будет веселее, и об этом Пётр-митрополит и вся Русь узнает, и выкупать будут вас больше, и от этого вам будет хорошо, и мне будет хорошо, и всем будет хорошо! А я же вам добра хочу.
— Ай да Ицек! — заговорили в толпе. — Жаль, что ты жид, а то, право, душа ты человек! У тебя даже в неволе живёшь — и то утеха есть.
— Ну так молиться, стало быть, братцы?
— Молиться.
Покуда полон молился, покуда ставили котлы и разваривали жёсткую верблюжину, Ицек ушёл, перед этим надавав кучу распоряжений десятку татар, карауливших полон.
Но едва Ицек отошёл от своего шатра, как вдруг раздался голос:
— Стой, Ицек! Куда тебя нелёгкая несёт?
Ицек вздрогнул. На другой стороне улицы стоял молодой человек, по лицу русский, а по одежде чистый татарин, — в уродливом войлочном колпаке, халате, с саблей у пояса.
— Иди сюда! — крикнул он властным голосом, и Ицек, узнав в нём Ахмета-Ибрагима, одного из приближённых ханши Баялынь, человека очень влиятельного, бросился к нему, утопая на каждом шагу в грязи.
— Ицек, жид поганый, душа-человек, скажи, есть ли у тебя бочонок вина самого лучшего мне в подарок?
Ицек заморгал глазами, одно плечо вздёрнул выше другого и стал похож на такого несчастного человека, у которого не то что не было бочонка вина, но даже самого себя почти не было.
— И нет ли у тебя в полоне какой-нибудь женщины, которая умела бы вышивать по-русски? Коли есть, так продай её мне, я тебе дам за неё целых два рубля серебра.
При этом Ахмет распахнул полу кафтана и вытащил из широкой и укладистой калиты [кошель, привешенный к поясу] два слитка серебра весом каждый в двадцать пять золотников. Ицек взял эти рубли, только что занесённые на Русь из Китая, посмотрел на них, постучал одним об другой, зубами попробовал, несколько раз подбросил на руке и вернул Ахмету.
— Бочонок вина хозяину, — сказал он, — я и так давным-давно готовлю, потому что хозяин добрый человек, скоро мурзой будет, а может быть, на какой-нибудь из ханских дочерей женится. А вышивальщицу я продам за три рубля, потому что я знаю, что вышивальщицы в Орде стоят дорого, и за них дают по пяти, по шести рублей.
— Более двух рублей не дам, — сказал решительно Ахмет. — Хочешь продать — хорошо; а не хочешь — в другом месте сыщу.
— И зачем, господин, так говоришь? — возражал Ицек, махая руками как мельничными крыльями. — Пусть хозяин поверит мне, что теперь ни у одного торговца невольниками в Орде вышивальщиц нет.
— Ни у кого нет? — спросил Ибрагим.
— Пусть глаза мои лопнут, пусть ни мне, ни жене моей, ни сынам моим, ни всему племени моему вовек счастья не будет!
— Так вот что, Ицек, — сказал Ахмет. — Возьми два рубля, а вышивальщицу и два бочонка вина доставь — иначе знаешь что выйдет?.. Я покупаю не для себя, а для ханши.
Ицек развёл руками, согнулся в три погибели и повиновался. Если бы он не продал вышивальщицу, то Ахмет мог бы немедленно позвать караульных и взять у него и вышивальщицу и что угодно даром. До хана и до ханши весть об этом, разумеется, не дошла бы, а если б и дошла, то они бы не огорчились — жалованья двор их не получал и пользовался правом жить на счёт всех имущих.
Ахмет зашагал к шатру Ицека, распахнул сколоченную из досок калитку и нахмурился — жалкий вид исхудалых земляков точно ножом резанул его в сердце.
— Эй, вы, полон! — крикнул он. — Где у вас тут бабы?
— А вон в том углу, — отвечал один из невольников.
— Вот сюда, сюда, — указывал Ицек. — Вот и она: женщина хорошая, добрая и ещё не старая.
В полусгнившем сарафане — на ней не было больше ничего — сидела «женщина хорошая, добрая и ещё не старая» на голой земле возле небольшого огонька, а около неё увивались две девочки, из которых одной было десять лет, а другой лет восемь. Она пекла им на огне кусок верблюжатины. В нескольких шагах от неё сидели и лежали на земле и другие женщины, такие же исхудавшие, измученные, поруганные татарами.
— Вот это вышивальщица и есть.
— Ты, тётка, умеешь вышивать? — спросил её Ахмет.
— А как же, батюшка, — отвечала она с испугом, — как же, родной, всякую нашу бабью работу знаю — что прясть, ткать, шить, вязать, вышивать.
— Ты сама из каких же?
— Рязанская, батюшка, рязанская.
Ахмета передёрнуло.
— Из самой Рязани?
— Из самой, батюшка, из самой!
— Ты чьих же?
— А Барсуковых, батюшка, Барсуковых!
Ахмет попятился.
— Тех, что подле Троицы живут? — спросил он.
— Да ты, родной, почём знаешь, ты сам, что ли, из Рязани?
— Да, из рязанских, — отвечал Ахмет. — Как же ты сюда попала?
— Да так, батюшка, попала, как все попадают. Покойника моего Ивана Дмитриевича Барсукова, может, знавал?
— Ну, — сказал в волнении Ахмет. Он некогда был приятелем и даже другом Ивана Барсукова, рязанского посадского, крестами с ним поменялся.
— Ну, вот орда поганая, прости Господи моё согрешение, нашла на Рязань. Покойник вышел на них с полком, там его и убили. Было у нас трое деточек, ещё маленьких: младшему-то был всего третий месяц, среднему — полтора годика, а старшей девочке моей третий годочек шёл. А тут татары ворвались — всех моих деточек за ногу да об угол… Вот с тех пор третий год я здесь в Орде мучаюсь. Ну, сам знаешь нашу жизнь-то полонянскую, одного сраму сколько вытерпела!.. Да ты, батюшка, сам-то в Рязани из каких?
— После потолкуем, — резко оборвал её Ибрагим, которому было не по себе. — А теперь ступай за мною, я тебя купил у Ицека.
— Дядюшка, отец родной, господин милостивый, помилуй ты меня бедную, оставь в полоне!!! — закричала она и бросилась ему в ноги. — Не покупай, не покупай!.. Здесь живу, здесь и помереть хочу!
Ахмет стоял в недоумении. Ицек развёл руками и вопросительно посмотрел на прочих женщин и мужчин, собравшихся около них.
— Тут такое дело, — сказал сонный Суета. — Это ей девочек жалко.
— Девочек моих! — вопила вышивальщица. — Девочек моих жалко мне! Оставь меня с девочками!..
Девочки тоже плакали и хватались руками за лохмотья вышивальщицы.
— А чьи это девочки? — спросил Ахмет.
— А я знаю? — сказал Суета. — Тут умерли две бабы в полоне, девочки от них и остались…
— Так они ей не родные?
— Да совсем не родные, — затрещала бабёнка Арина. — Одна можайская — вот эта, большенькая; здесь её Русалочкой зовут — коса-то видишь какая, а Маринка…
— Ты вот что, хозяин, — перебил Арину Суета. — Коли есть у тебя душа христианская…
— И зачем христианская? — залепетал Ицек, зная, что Ахмет мусульманин. — И на что христианская? И не надо христианской души, душа бывает всякая.
— Так ты, — продолжал Суета, не слушая Ицека, — купи-ка её, человече добрый, вместе с детьми. Баба она хорошая.
— С детками, с детками купи, хозяин! — заговорил весь полон.
— Нельзя её без детей купить, — решил влиятельный ключник.
— Заставь за себя Бога молить, — вопила вышивальщица, — не покидай моих девочек. Вели что хочешь мне делать, только пусть деточки при мне будут!
— Идёмте, — сказал Ахмет. — Вставай — и пойдём. Ступай с девочками.
— Но как же? — спросил Ицек. — Так нельзя! И вышивальщица, и девочки, и две бочки — и всего два рубля серебра.
— Ну, иди за мной, — продолжил Ахмет. — За бочками вина я пришлю, а вот тебе, пёс поганый, три рубля.
Он достал из калиты и отдал при всех Ицеку три серебряных слитка.
— Прощай, матушка, голубушка, Прасковьюшка, не поминай нас лихом! — загомонили бабы.
Прасковья кланялась им в ноги, девочки тоже впопыхах кидались в ноги всем и затем, сопровождаемые Ицеком, вышли за калитку.
Ахмет был сыном рязанского попа. Отец его был благочестивый, книжный — лет с двенадцати Фёдор (прежнее имя Ахметки) читал Апостола и пел на клиросе. Жажда к учению была у мальчика страстная, но удовлетворить её в Рязани было трудно — после татарских погромов книг оставалось очень мало, а книжных людей и того меньше. С помощью генуэзца, часто бывавшего в доме его отца, мальчик выучил даже латинскую и греческую азбуку. Однажды отправились они с отцом за город к соседнему священнику и по пути встретились с татарами. На глазах Фёдора отца убили, а сам он, пойманный на аркан, попал в Орду, где его немедленно продали.
Побывал он в киргизской степи, на китайской границе и наконец попал в Пекин, где тогда царили монголы. Монголы в это время с жадностью учились у индийских и тибетских буддистов новой вере. Фёдор попал в повара к одному из вельмож богдыхана и со страстью отдался изучению языка и книжной мудрости, но одно только вынес он из семилетней своей жизни в Пекин — что знание и истина немыслима на Руси, что там всё глухо и пусто, что Русь — капля в море, в сравнении хотя бы с тем же Китаем, где учёность никому не в диковину и где на все прочие народности смотрят как на варваров. Вельможа, у которого он служил, был послан при посольстве в Персию. Он взял с собою Фёдора, как человека, знающего разные науки, и человека книжного, сделал его почти своим секретарём. Но в Персии на посольство напали разбойники, Фёдор спасся каким-то чудом, опять был продан и попал в невольники к одному мулле. Мулла был человек грамотный, он обласкал невольника, целые дни толковал с ним, расспрашивая его о Руси и Китае. Фёдор с жадностью накинулся на арабский язык, и страстные слова Корана впечатлили его. Через полтора года он принял мусульманство и сделался из Фёдора Ахметом. После нескольких лет жизни в Персии он отправился на Волгу и на первое время пристроился при дворе ханши Баялынь. Баялынь, видя его большие знания, стала для начала поручать ему собирание для неё всяких редкостей. Ахмет знал толк в произведениях Персии, Китая и Руси и как-то раз в разговоре с ханшей заметил, что никто так хорошо не умеет вышивать, как русские женщины. Баялынь на это несколько обиделась. Сама воспитанная в степи, она умела вышивать, как все монголки и все татарки шелками по коже. Ткать они не умели, холста не знали, но получали шёлк из Китая. Баялынь велела принести русскую рубаху и ручник и немедленно потребовала, чтобы ей отыскали русскую вышивальщицу.
Глубоко был потрясён Ахмет неожиданной встречей с женой старого приятеля. Разом вспомнилось Ахмету всё его детство. Рязань, тёмная церковь с расписанными стенами и Страшным Судом при входе, — и воспоминания эти, как воспоминания прежнего невежества и отсталости, сдавили его грудь. Он молился много и часто о том, чтобы Бог Магомет просветил бедную, погрязшую в невежестве Русь, чтобы перестал наказывать её смутами и беспорядками за то, что она до сих пор не пришла к мусульманству. Он любил Русь, но любил по-своему: не по-сыновнему, не по-братски, а свысока.
Он шёл по грязной улице Орды, шагах в трёх за ним плелась ободранная Прасковья, и за лохмотья её держались две девочки: тоненькая и худенькая Маринка и высокая Русалка, то и дело оправлявшая свою тяжёлую русую косу. Так вышли они на торг, где стояли целые ряды шалашей и балаганов, занятых купцами. Были ряды генуэзские, ряды бухарские, московские, новгородские, торжковские. Каждый ряд составлял отдельную корпорацию, выпускал свою серебряную монету и свои собственные кожаные значки, которые подымались и падали в цене, как ныне векселя торговых домов и акции компаний. Каждый ряд определял цену своим товарам, и никто из членов его не имел права её сбить.
Ахмет оглянулся подумал немного и направился к новгородцам.
Старостой новгородских рядов был молодой богатый купец, или, как тогда говорили, гость, Фёдор Колесница.
Ахмет махнул рукой Прасковье, и та зашагала со своими детёнышами прямо в его лавку.
— Вот рубль, — сказал Ахмет, вынимая свою калиту и подавая слиток Колеснице. — У тебя готового женского платья нет?
— Мужского, — отвечал Колесница, — сколько душе угодно, а женского мы не возим.
— Дня в два, — спросил Ахмет Прасковью, — успеешь ты обшить себя и детёнышей?
— Успею, родной, успею, — кланялась и плакала Прасковья.
— Тогда забирай у купца, что надо.
Колесница вынул из ларя холст немецкий, иголки, нитки, кусок сукна развернул, и Прасковья мигом встрепенулась. Она стала торговаться — и на рубль набрала всего, что ей было нужно.
Высокий, плечистый, кудрявый Колесница искоса смотрел на неё и на Ахметку.
— Ты что же, — сказал он, усмехаясь, — рабыню себе русскую купил?
— Не себе, а ханше, — отвечал Ахмет. — Я ей похвалился, что нет на свете вышивальщиц лучше русских.
— Ты вот что тогда, тётка, — сказал Колесница, обращаясь к Прасковье и пристально в неё всматриваясь. — Если тебе что понадобится для вышивания, приходи к нам, к новгородцам, а на память возьми от меня вот ещё кусок холста да и лихом не поминай нас.
— Спасибо, родной, спасибо. Буду за вас вечно Бога молить и девочкам закажу.
— Что, господин, — спросил Колесница Ахмета, — ты и их небось в бусурманскую веру приведёшь?
— Чего их приводить в какую-нибудь веру? — спросил Ахмет. — Разве от женщин веру спрашивают? Пусть как хотят — вольны и кумирам русским поклоняться.
— Так вот что, тётка, — продолжал Колесница, — ты нас, новгородских купцов, не забывай…
— Не забуду, батюшка, не забуду, — кланялась в пояс Прасковья.
— Жить-то она где будет? — спросил Колесница.
— Первое время, покуда не оденется, у себя подержу её; а там дальше что царица скажет.
И он вышел с Прасковьей и детьми из рядов, привёл их домой и тут же велел своим жёнам накормить их досыта. Первый раз после многих и многих лет поели бедные полонянки по-человечески, а затем Прасковья засела за кройку и шитье. Через два дня была она уже в сарафане, хотя не вышитом. Девочки были и сыты, и умыты, и одеты. Она начала расшивать ручник красными и синими нитками, чтобы показать образчик своего искусства ханше.
А Фёдор Колесница думал думу.
Как только Ахмет, Прасковья и детёныши вышли из его лавки, он послал к соседним новгородцам-купцам и рассказал им, какие были у него покупатели.
— Прасковья, братцы, — говорил он им, — показалась мне бабою доброй, только крепко запугана. Будет она у ханши в вышивальщицах, будут заказы через неё. Сложимтесь-ка мы да и поклонимся ей нитками, холстами, штукой сукна немецкого, ножницами, иголками.
Новгородцы подумали и решили, что от поклона их торговле убытка не будет, а Прасковья, глядишь, и замолвит как-нибудь ненароком доброе слово о них ханше и выхлопочет через неё новгородцам грамоту на беспошлинный торг в Персии и Хиве, чего они давно добивались. «Только уж если кланяться ей, так кланяться не одним, а пойти вместе с москвичами. Нам всем у ханши рука нужна».
Москвичи почесали затылки, согласились.
И вот прежде чем несчастная Прасковья с детьми успела представиться ханше, ей натащили столько кусков всяких тканей, сколько она отроду не видала. И засела она усердно за работу: шила-вышивала, вышивала-шила, — и не прошло полгода, как эта несчастная, убитая судьбою и горем Ицекова полонянка была не только разодета и разубрана, не только подружилась с ханшей Узбековой, но и сделалась её наперсницей.
II. Ордынский суд
[править]Вежа, в которой собрался ордынский совет, помещалась в одной ограде со всеми прочими вежами, составлявшими и дворец, и двор хана Узбека, или, как его называли русские, Азбяка. Ограда и вежа были сделаны из золотой и серебряной парчи генуэзской, византийской и китайской; столбы были перевиты золотой проволокой или обложены золотыми и серебряными листьями; верёвки были шёлковые — словом, всё блистало роскошью, но в то же время всё было крайне неряшливо. Парчи везде были залиты салом, молоком и захватаны грязными пальцами; оборванная прислуга тут же, в этой же ограде, резала баранов, потрошила их на голой земле; собаки шлялись. Лишь Кавказ блистал вечными снегами и переливами всех возможных цветов, начиная с фиолетового и кончая тёмно-зелёным.
Узбек-хан был на охоте за Тереком, на реке Сивинце, под городом Дедяковом, недалеко от Дербента; за ханом двинулся его двор, где одних жён было с ним до 560, и у каждой жены своя вежа и при каждой из них своя прислуга. За ханом двигалось с полмиллиона всякого народа, князей, воевод, вельмож, книжников, послов, гонцов, писцов, сокольников и всякого рода людей служилых и неслужилых. К ним присоединялись греки, жиды, армяне, генуэзские торговцы, русские гости каждый со своим шатром, каждый со своей вежей, своим товаром, — и всё это занимало пространство вёрст пять в длину и ширину.
Было прохладное сентябрьское утро. На небе кое-где скользили лёгкие облака, воздух был чист, горы сияли. В веже, где помещался совет, на куче подушек сидел владыка всех народов — от Чёрного моря до Белого, от Самарканда до Карпат — Узбек-хан.
В 1319 году Узбек был ещё очень молодым человеком, лет 28-ми, в цвете сил, искренно желавший сделать что-нибудь путное для подвластных ему земель. Выбранный ордынцами в ханы после смерти дяди Тохты-Менгу-Темира, Узбек искал вокруг себя толковых и даровитых людей, которые, как министр Темучина, Чингисхана, могли бы ввести какой-нибудь порядок в управление и усилить его власть, не ослабляя трепет пред его именем и не притесняя подвластные ему народы.
Вдоль золотого шатра сидели советники, любимец хана Кавгадый, немолодой татарин, с очень узкими глазами, оттопыренными ушами и широким приплюснутым носом. Это был человек живой, бойкий и очень тщеславный и отроду никого не прощавший.
Кавгадый был хитёр и думал только о себе. Товарищ его, Ахмыл, человек более молодой, назывался в Орде делибашем, то есть сорвиголовой. Как в битвах, так и в советах он с жаром бросался на всё, но за что ни брался, всякое дело у него из рук валилось, что он объяснял враждой, и опять брался за новое предприятие. У самого входа в вежу сидел худой, бледный, угрюмый Чол-хан, прозванный русскими Шарканом или Щелканом: он был непримиримым мусульманином и считал, что всех гяуров следовало бы перебить, если они не признают, что «нет Бога кроме Бога, а Магомет пророк Его». Из прочих влиятельных людей в совете был ещё мурза Чет, человек с добродушным лицом и не совсем татарской кровью; впрочем, в Орде, особенно в высших сословиях, татарская кровь начинала тогда переводиться, так как большинство жён и наложниц ордынцев были персиянки, черкешенки, русские, гречанки, армянки.
Все сидели чинно, поджавши ноги, сложа руки на животе и уставив глаза в землю. Подле ханского дивана сидел на кошме рязанец Ахмет. Прасковья так расхвалила его ханше, так поддержала земляка, что Узбек произвёл его в свои секретари и прозвал Чобуганом — монгольское слово, означающее: шустрый, проворный, разбитной.
— Теперь, — сказал Чобуган, держа пред собой непомерной длины свиток, исписанный по-татарски, — предстоит решить вопрос, по каким законам судить бывшего великого князя Михаила, сына Ярослава. С принятием нами закона, ниспосланного через святого и славного пророка Магомета, у нас теперь два закона: первый — шариат и второй — адет, оставленный нам великим Тему чином — Чингисханом; но так как до сих пор шариат у нас не введён, то нам нужно следовать Темучинову закону.
— Якши (хорошо, ладно)!.. — сказали члены совета в один голос.
— По закону Темучинову мы уже наложили на Михаила колодку и отобрали у князя всё его имущество в ханскую казну.
— Якши! — сказал совет.
— В этой колодке он ожидает приговора она, перед которым мы все преклоняемся.
Совет склонил голову перед неподвижным Узбеком.
— Закон гласит, что есть десять преступлений, подлежащих смертной казни.
— Я подчиняюсь закону великого Чингисхана, и какой приговор вынесет совет, такой будет мною исполнен, — сказал Узбек торжественно.
— Итак, — продолжил Чобуган, — я приступаю к чтению. Первое преступление, за которое полагается смертная казнь, есть злоумышление против общественного порядка. Я спрашиваю, можно ли обвинить в этом князя Михаила, сына Ярослава?
Кавгадый встрепенулся.
— Ханского посла взял в плен! — Он указал пальцем на себя. — Разве это не нарушение общественного спокойствия? Взял в плен Кончаку, сестру ханскую! Разве это не нарушение общественного спокойствия?.. Подрывать уважение к царствующему дому!!!
— Он был горд и непокорен хану нашему, — сказал мурза Чет. — Перечил Юрию Даниловичу, тестю ханскому, великому князю русскому.
— Не знаю я ничего в этом законе, — проговорил Шелкан, глядя в сторону, — а знаю, что гяур осмелился идти на татар.
Он плюнул в сторону и потупился.
— Итак, — сказал Чобуган, — он уже по одной этой статье должен понести смертную казнь.
— Должен, — сказали татары единогласно.
— По второй статье закона Чингисхана смертной казни подвергаются за злоумышление против царствующего дома.
— Виноват, виноват! — заговорили все поспешно.
— Итак, — продолжал Чобуган, не меняясь в лице, — по этим двум статьям он должен быть казнён. Третья статья гласит, что смертной казни подвергаются за государственную измену.
— Но это не доказано, — сказал один из присутствующих, получавший крупные подарки из Твери, но наравне с другими благоприятелями Твери не смевший замолвить слова за Михаила; влиятельнейшие члены совета были на стороне Москвы.
— По-моему, государственная измена, — сказал Кавгадый, — это взять в плен ханского посла.
При этом он опять ткнул себя в грудь пальцем.
— Это скорее нарушение общественного спокойствия, — сказали с досадой другие сторонники Михаила, желавшие хоть чем-то облегчить участь князя.
— Да всё равно, — сказал кто-то, — неповиновение ханской власти — та же самая измена.
Даже сторонники Михаила должны были поддакнуть.
— Четвёртая статья, — читал Чобуган, — отцеубийство.
— Ну, в этом он не виноват, — сказал Кавгадый.
— Хорошо, — сказал Чобуган. — Теперь по пятой статье: бесчеловечие, а под бесчеловечием разумеется: умерщвление семейства из трёх или более человек…
Все молчали.
— Умерщвление родившегося младенца, составление ядов и чародейства…
— А!!! В этом-то он виноват! — заметил радостно Кавгадый.
— Это самое и есть! — сказал мурза Чет. — Отравил сестру ханскую!
— Виновен, — решил совет.
— Шестая статья: неуважение к верховной власти, — прочёл Чобуган.
— Виновен.
— Седьмая: неуважение к родителям.
— В этом он не виновен, — сказал Кавгадый.
— Восьмая: семейное несогласие.
— Не виновен, — сказал мурза Чет. — Тверские заведомо живут хорошо, даже лучших московских, потому что московские между собою ссорятся из-за того, как бы лучше угодить хану. Вон дядя их Дмитрий Андреевич и отец Данила как собаки между собою жили, чтобы только угодное хану сделать.
— Нет, не виноват, — решил совет.
— Так выходит, — продолжал Чобуган, — что виноват он по четырём законам.
Чобуган и все члены совета поклонились Узбеку; на Узбеке лица не было.
— Хорошо, — сказал он, — я отказываюсь от права помилования, только скажите мне по совести… неужели этот Михаил в самом деле был отравителем и изменником!
— Свет очей моих, — сказал Кавгадый, — ты нам не веришь?
Узбек встал и вышел.
— Совет кончить в другой раз! — сказал он.
Тверские сторонники вышли из шатра и столпились в одну кучу. Чобуган свернул свитки, бережно уложил их в торбу понёс в свой шатёр. Не успел он повесить их на гвоздь, как его вновь позвали в шатёр Узбека.
Узбек сидел и пил чай. Несколько слуг толпилось у входа. Он молча дал знак одному из них подать чашку Ахмету, молча указал место подле себя и движением руки выслал остальных.
— Ты что скажешь, Чобуган? Ты лучше всех знаешь русские дела… Как по-твоему — кто из них прав, кто виноват?
— Ты меня, хан, не спрашивай: я терпеть не могу мешаться в эти дела. У тебя есть совет; моё дело бумаги вести, знать закон, ярлыки тебе писать и переводить на разные языки, а вмешиваться в дела — терпеть не могу; как раз меня из-за этого свернут, — а как свернут, тебе же хуже будет.
— Чобуган, душа моя, — говорил Узбек, трепля его по плечу, — мало ты меня знаешь, если думаешь, что под меня можно подкопаться.
— Ты, хан, сам виноват, — смело сказал Чобуган, — что в это дело впутался. Я давно видел, как ты неосторожен. Московские князья — умные люди, не чета тверским! Тверские лучше и честнее их, а оттого никуда не годятся, чтобы править Русью: там нужны истые плуты. Вот тебе такой — брат Юрия, Иван Данилович. Не лежит у меня к нему сердце, не лежит сердце и к Юрию.
— Я тебе не про Юрия толкую; я не о том говорю, что он плут…
— Ты с этим плутом породнился, ты его сделал великим князем. Честь Михаила была затронута, он взял в плен Кавгадыя и Кончаку и побился с татарами… Вот о чём подумаем теперь: Пётр-митрополит в Москве живёт, сторону московских держит — с ним сговориться нельзя, а нам выгоднее держать их на нашей стороне.
— Так что, же по-твоему, сделать с Михаилом?
— Что ты с ними сделаешь? Вся Орда кричит, что Тверь татар побила и посла твоего в плен взяла. Сам видел сегодня в совете, что о нём говорят и думают. Позволь Кавгадыю потешиться немного над князем Михаилом. По закону следует на площадь выводить его, чтобы он на коленях там стоял. Ну вот, пусть это и будет при всех. А там… народ татарский добрый, может, и сжалится…
III. Торжество Кавгадыя
[править]В простом холщовом шатре царил полумрак. Пол был покрыт войлочными кошмами, в углу лежали три перины, стоял сундук и несколько скамеек. На одной из скамеек, обложившись подушками, сидел великий князь Михаил Ярославич.
Некогда красивый, высокий, дородный, Михаил теперь обрюзг. Уже скоро месяц, как на плечах у него лежала страшная колодка, которая не давала ему ни сесть, ни лечь, ни прислониться. За ним, как за маленьким ребёнком, ухаживали тринадцатилетний сын его Константин, несколько слуг да несколько верных бояр. Ему нездоровилось; лихорадка била его. Он был сильно изнурён, пройдя пешком за Ордой на верёвке и в колодке от устьев Дона к Дербенту. Около шатра толпились отроки княжеские и бояре тверские — словом сказать, вся свита, с которой князь прибыл в Орду, и все с нетерпением ждали вестей о том, что решили вчера в совете.
— Что, нет ли чего нового? — спросил, входя, один из близких бояр.
— Нет, боярин, ничего, — проговорил князь, горбясь и утопая в подушках и перинах.
— Это наказание Божеское! — сказал другой.
— Такое наказание, — сказал Константин, встряхнув русыми кудрями, — что не приведи Господи! Ну уж, Бог даст, вырасту — покажу я москвичам!
— Ничего, правда на нашей стороне, — сказал отец. — Великое княжение мне по праву принадлежало. Юрий Данилович без права стал под меня в Орде искать.
— А все эти новгородцы, — сказал боярин. — Вишь, не захотели, чтобы мы, тверские бояре, в их дела входили.
— С московскими в стачку вошли! Рубли серебряные московским для татар дают!.. Покарает их Бог, — сказал другой боярин. — От них вся смута идёт по Руси.
— Пускай, — говорил Михаил, — пускай Сам Спас и сама София Святая судят новгородцев! Ведь не дать же было Юрию пустошить тверскую область ни за что ни про что. Не хотелось мне идти на татар, да нельзя было. Да и то сказать, велел ведь я бережно обходиться с татарами. Кабы слово сказал нашим молодцам — давным бы давно Кавгадыя на свете не было. Спасибо должен ещё сказать, что честно в полон его взяли, обласкали, угостили; вот только Кончака эта ни с того ни с сего расхворалась у нас… а уж, кажись, мы ли не ухаживали за нею!
Тут за шатром послышалось движение.
— Идут! — заговорила стража. — Идут!
Все побледнели и перекрестились.
— Дай-то Бог, — сказал один из бояр, — авось милость!
В шатёр твёрдым шагом вошёл татарин-десятник и, не говоря ни слова, взял верёвку, которая была привязана к колодке.
— Г айда! — сказал он, указывая князю на выход.
— Куда? — спросили князь и бояре, все знавшие по-татарски.
— Кавгадый зовёт, туда на базар. Что-то говорить хочет.
Татарин повёл князя. За князем шли Константин и бояре.
До торга было не далеко. Это была большая, широкая площадь, на которой вываживали коней, а по краям её стояли ставки и шалаши, занятые купечеством.
Кавгадый сидел посреди площади на кошме, окружённый слугами и приятелями. Лицо его судорожно подёргивалось.
Михаила подвели к Кавгадыю и поставили на колени.
За Кавгадыем стояли купцы всех народов и вер. Тут были и русские, смотревшие на князя вопросительно-грустно: они чувствовали своё унижение. Среди них стояла и Прасковья с двумя своими девочками — и все трое плакали. Были они в дружбе и с новгородцами, и с москвичами, и с Ахметом-Чобуганом, слышали они всякие слухи, верили даже, что Михаил виноват, — да жалко им его было. Находились здесь и генуэзцы, которым решительно всё равно было, прав или не прав Михаил; им было просто занятно видеть, как унижали владетельную особу. Греки, напротив, бледнели от негодования, сочувствуя православному. Поругание православного князя, хотя бы и не цареградского, было для них едва ли не личным оскорблением. Здесь же вертелся и Ицек, расспрашивая, не пошлёт ли хан рать на Тверь и не будет ли нового полона. Для Русалки и для Марины он уже успел купить — и весьма дёшево — по отличной кисти винограда, а к Прасковье напросился в гости.
— Ты тут, Михаил, — начал Кавгадый, принимая важный вид, — долгов много понаделал!
— На ханскую милость надеюсь, — ответил Михаил, — а купцы мне верят.
— Ты не был верным подданным, ты царского посла, — он ткнул себя пальцем в грудь и огляделся, — в плен осмелился взять, войной пошёл на нас, на татар.
Ни один татарин не шевельнулся — они в Михаиле уважали батура (богатыря) и им противна была наглость Кавгадыя.
— Взял я тебя в плен, Кавгадый, только, Бог свидетель, не моя в том вина. Зачем ты пошёл разорять моё княжество с моим врагом Юрием Даниловичем?
— Царский посол, — отвечал Кавгадый торжественно, — только перед царём ответчик. Биться со мною ты не смел бы, если бы не был царским врагом, если бы крестового похода на нас не затевал с папой.
Генуэзцы переглянулись в ужасе. Страх крестовых походов, натянутые отношения к католикам в Орде им были хорошо известны. В Орде был католический епископ, Орда не препятствовала никому переходить в католичество, — но всё это до тех пор, пока папа не скажет лишнего слова, не станет делать приготовлений к крестовому походу против мусульман.
— Это Юрий с москвичами наплёл, — сказал Михаил, — никаких у меня тайных помыслов не было, да и невыгодно мне было менять власть царя на власть рыцарей немецких. Узбек не то что не теснит нашей веры, а дал ещё милостивый ярлык митрополиту нашему Петру-владыке. Мы должны Бога молить за Узбека!
В толпе татар пронёсся ропот одобрения… Кавгадый растерялся.
— Сколько ты должен в Орде?
— Пятьсот тридцать рублей серебра, — ответил Михаил.
— Ну, а если тебя… казнят? — спросил Кавгадый. — Чем ты купцов бедных удовлетворишь?
Михаил взглянул на купцов.
— Купцы верили моему слову, — сказал он. — Велит меня царь Узбек казнить, пусть хотя за мою душу помолятся, а долг мой с лихвой дети мои заплатят.
Купцам стало неловко.
— Полно, князь, — заголосили они по-русски и по-татарски, — Бог с тобою! Ничего не надо!
Кавгадый не знал, что делать.
— Вы бы с него, — сказал он сторожам, — колодку сняли, зачем держать его в колодке!
Сторожа стали снимать колодку.
— Видишь, Михаил, — продолжал Кавгадый, пощипывая бороду, — я хочу, чтоб ты повеселился немного перед смертью, попомнил своё прежнее житье. Умыть его! — крикнул он. — Принести его княжеское платье! Стул и стол подать! Принести вина, жареной баранины, хлеба, винограду, что там ещё найдётся! Да живо!
Через десять минут Кавгадыевы слуги натаскали всего, даже с избытком.
Михаила умыли, надели на него парчовую тунику, накинули на плечи алую княжескую мантию, опушённую горностаем, на голову княжеский венец возложили, посадили на стул и придвинули к нему стол со всякими яствами.
Долго Кавгадый и его свита издевались над облачённым в княжеский убор Михаилом, просили его покушать, жалели притворно сетовали, что ему последний раз приходится являться во всём величии… Наконец опять его разоблачили, опять надели колодку, Кавгадый встал.
— Уведите его, — приказал он и с досадой выругался.
Михаил, собрав последние силы, пошёл твёрдым шагом к своему шатру. Из глаз его лились слёзы. Богатырская натура не выдержала.
IV. Смерть Михаила
[править]Утро 22 ноября 1319 года было ясное и немного морозное.
Измученный неизвестностью, Михаил спал в своём шатре. Сторожа-татары сидели около него и за шатром.
Саженях в двух от шатра на маленьких скамеечках сидели бояре Пётр Михайлович Кусок и Меньшук Акинфеевич.
— Батюшки мои, — говорил Меньшук, — страшно даже подумать, сколько времени мы в этой Орде поганой томимся!..
— Кабы знать, что этот Кавгадый такая собака, давным-давно своими руками пустил бы я его в Волгу.
— Эх, — махнул рукой Кусок. — Кавгадый ни при чём в этом деле — это вот они все, аспиды московские! Бояре Юрия Даниловича из шатра в шатёр шныряют… Дали себе слово сжить господина Михаила Ярославича со света.
— Ух, Юрий Данилович, — сказал боярин Орехов, подходя к ним, — тяжело тебе икнётся на том свете за честь за нашу тверскую! По всей Святорусской земле пойдёт слава о бесславии твоём.
— Что нам добра в том, — сказал Меньшук, — пойдёт она или нет?! Беда в том, что мы, тверские бояре, опозорены! Князю позор — боярам позор!
— Князь проснулся, — сказал отрок, подходя к боярам, — помолился Богу и Псалтырь читает.
В числе свиты княжеской бывали обыкновенно священники с походными церквами, так что русские в Орде всегда могли присутствовать при богослужении. У Михаила Ярославича служба совершалась в шатре. С ним приехал в Орду его духовник, Марк-игумен, да два попа-инока, да два мирских попа с дьяконом.
Бояре, заплативши сторожам, забрались в княжеский шатёр. Игумен Марк стоял за наскоро сделанным аналоем, покрытым простым ручником. Ослабевший князь при помощи бояр поднялся и, придерживаясь рукой за столб, стоял и слушал чтение и пение.
— «Слава в вышних Богу и на земле мир!» — провозглашал Марк. Князь перекрестился. Медленно, внятно раздавался голос Марка, невесело подтягивали белые и чёрные попы с дьяконом; грустно молилась небольшая кучка тверичей. Всё что-то тяжёлое, мертвящее носилось в воздухе.
Духовенство отслужило заутреню, часы.
Вдруг Михаил велел читать правило причащения.
— Господине, великий княже, — заговорили бояре, — да что ты? Бог милостив!
— Бог, знаю, милостив, — отвечал князь. — Три раза ночью было мне откровение, что мне сегодня конец. Помяните меня, отцы и братия, во святых молитвах ваших. Читай правило, отче.
Игумен Марк махнул рукой окружающим и стал читать правило.
Исповедь продолжалась недолго…
Затем великий князь спросил Константина.
А Константин только что воротился от Прасковьи. Вышивальщица принимала горячо к сердцу интересы всех русских в Орде. О Юрии Даниловиче и новгородцах сокрушалась она, что их тверичи обидели, — сокрушалась она точно так же за тверичей, что их участь в Орде на нитке висит. Баялынь была такая же сердобольная душа; в ханши она попала потому, что была из знатных степных родов, двоюродная сестра самого китайского богдыхана Аюр-Бала-Батра, Буинту-хана. Баялынь была родной матерью всем нуждающимся у Узбека. Юрию она свадьбу с Кончакой устроила; за Михаила (по её же мнению, убийцу Кончаки) тоже горой стояла.
Вчера, проводивши отца с торга, Константин побежал прямо к Прасковье в сопровождении бояр и отроков. Прасковья, свидетельница всей этой гнусной сцены, повела его, в сопровождении девочек своих, прямо к ханше.
Вздрогнула от негодования на Кавгадыя ханша, обласкала Константина и, чтоб утешить мальчика, велела ему посидеть у неё, поиграть с Русалкой. Двенадцатилетний Константин, играя, забыл отца, нужду, горе.
— Хорошие дети, старуха! — сказала ханша Прасковье, глядя на Константина и Русалку.
— Как же не хорошие, — вздыхала Прасковья, — будь Русалка из большого рода, государыня, была бы князю Константину невестой годика через два.
— Старуха, — строго перебила её Баялынь, — разве тот, кто при мне живёт, — не из лучшего рода на свете?
Дети хорошо понимали по-татарски. Услышав, что сказала ханша, они обменялись взглядами и смутились.
— Хочешь, Константин, — засмеялась ханша, — жениться на моей Русалке?
— Хочу, коли велишь, — отвечал Константин.
— Братья-то у тебя не женаты ещё? — спросила она.
— Нет.
— Будешь умный малый, царю Узбеку послушный — отдам тебе Русалку. Не станешь его слушаться, крамолу станешь, как твой бедный отец, затевать — за другого твоего брата отдам Русалку — царевной ордынской сделаю. Будешь ты её муж — будешь после отца своего великим князем всея Руси.
— Кланяйся в ножки царице, Русалочка, кланяйся! — заплакала Прасковья. — Ишь, государыня какого добра тебе желает!
Русалка и Константин стали отвешивать земные поклоны ханше.
— Ну, а теперь к отцу иди, — сказала ханша Константину, — и скажи ему, чтоб ничего не боялся. Пусть перетерпит — я хана умилостивлю.
Константин ушёл. Дома, в отцовском шатре, он ничего пока не сказал.
Следующим утром Константин вновь прибежал к Прасковье, где узнал, что Узбек вечером был сильно пьян, а утром с похмелья зол и ханше сказал, чтобы она не вмешивалась в его дела.
Константин всё выслушал молча, повернулся и ушёл.
Был уже полдень, когда полог шатра Михаила вдруг распахнулся и один из отроков — бледный как смерть — вбежал и с усилием выговорил:
— Господин! Идут от хана Кавгадый и князь Юрий Данилович и множество народа — прямо к тебе.
— Знаю зачем, — сказал Михаил, вставая. — Убить меня идут! Бояре, возьмите Константина и бегите с ним к Баялыне, а я и в колодке за себя постою.
Шатёр мигом опустел, только Меньшук да двое отроков остались в нём. Одни бросились с Константином к ханше, другие к своим шатрам, третьи вместе с игуменом встали у двери. Сквозь поднятый полог шатра видна была толпа народу, большей частью москвичи, кое-где между ними мелькали и татары. В середине виднелись на конях князь Юрий Данилович и Кавгадый; они оба были бледны и оба молчали. Окружавшая их толпа кричала, ругалась и рвалась к шатру. Мигом она растолкала безоружных тверичей, и несколько человек ворвались в шатёр.
Один из них схватил Михаила за колодку, но в эту минуту к князю вернулась его прежняя сила, он толкнул отрока ногой, и тот споткнулся. Другие тут же навалились со всех сторон, Михаил упал, пробил колодкой стену шатра.
Михаила били, топтали — он отбивался ногами и руками. В это время Юрьев отрок Иванец поймал его за уши и стал бить его голову оземь. А другой Юрьев отрок, Романец, ударил князя в грудь широким ножом и повернул его. Михаил дико вскрикнул. Романец быстро ухватил рукой трепещущее сердце и вырвал его. Тело князя дрогнуло раз-другой — глаза остановились и потухли. Из широкой раны ручьями лилась кровь…
Юрий и Кавгадый молча повернули коней и поехали прочь.
— Ну, друг, — сказал Юрий Кавгадыю, — по гроб жизни моей не забуду я твоей услуги. Ты мне теперь дороже отца родного; проси чего хочешь.
Кавгадый посмотрел на него искоса и повернул голову к тому месту, куда выброшено было окровавленное тело тверского князя.
— Вот он, разбойник! — продолжал Юрий. — Вот он, окаянный!
— Не братайся ты со мной! — сказал Кавгадый. — Гнусное дело я сделал, ты меня в него втравил.
— Что ты? — воскликнул Юрий.
— Прибери хоть труп, — холодно сказал Кавгадый. — Так и будет валяться? Возьми его, вези в свою землю, там и погреби по вашему обычаю.
Юрий закусил губу и подозвал одного из отроков, стоявшего неподалёку…
Кавгадый и Юрий подъехали к ханской ставке.
Хан сидел угрюмый; вместе с ним был и Ахмет-Чобуган.
Юрий и Кавгадый поклонились и по тогдашнему ордынскому обычаю встали на колени при входе.
— Что? — спросил угрюмо Узбек.
— Врага твоего и злоумышленника более нет, — сказал Кавгадый.
— Мои отроки избавили тебя от врага твоего, солнце души моей, великий хан! — добавил Юрий.
— Ладно, ступай, — сказал Узбек. — Чобуган, завтра я приложу печать к ярлыку великому князю московскому на великое княжение всея Руси.
Юрий начал благодарить.
— Я тебе сказал: ступай, — прервал его с отвращением Узбек.
— Ну, Чобуган, — сказал он, когда они остались одни, — что ты скажешь? Ты всегда правду говоришь…
— О чём тут говорить? Дело сделано.
Чобуган криво усмехнулся, молча раскрыл свою торбу, вытащил какую-то бумагу и стал читать; дела пошли обычным порядком.
А Юрий Данилович сидел в лавке новгородского купца и дипломата Фёдора Колесницы с Ицеком.
Долго и крепко торговался он и Колесница с Ицеком — и наконец откупил он у Ицека весь русский полон, человек сотни с три: и вялого Суету, и непутёвую бабу Аринку.
Юрий Данилович был прежде всего умный человек.
V. В Москве
[править]Повидав Узбека, выкупив русский полон, Юрий Данилович в тот же день распорядился взять под стражу всех бывших в Орде тверичей и отвезти тело князя Михаила за реку Адж. Двое отроков сторожили тело по приказу Юрия.
В тот же день была исполнена воля всемогущего великого князя всея Руси. Посланы были отроки, которые повезли тело на Русь, привезли в Москву, и положил его богобоязненный брат Юрия, великий князь московский Иван Данилович — прозванный за своё скопидомство Калитой (кошелём) — в монастыре, в церкви Преображения Господня.
В Твери покуда ничего не знали.
Иван Данилович перехватывал на дороге всякие вести.
Солнце ярко сияло на небе, освещая пустынный двор московского великого князя Ивана Даниловича: а двор этот стоял на том самом месте, где теперь построен Кремлёвский дворец. Вдруг послышался звон бубенчиков, и во двор въехала повозка. Тут же невесть откуда высыпали княжеские отроки, схватили лошадей под уздцы и принялись кланяться. Дверь княжеского терема отворилась, и поспешно, без шапки, в башмаках на босу ногу, выбежал великий князь. Проворно сбежал он с лестницы, поклонился в ноги, подошёл под благословение и стал высаживать приехавшего из саней. Это был митрополит владимирский и всея Руси святитель Пётр, приехавший к князю из Владимира.
— Томило, — сказал князь дворецкому, — беги к княгине, вели баню топить, коней поставить…
Томило только головой встряхнул, отдал распоряжения отрокам, и всё засуетилось. Сани отъехали в сторону, лошадей выпрягли и увели на конюшню.
Святитель взошёл на крыльцо, перекрестился, поклонился хозяину и выскочившей впопыхах княгине с детьми и прошёл в дом. Туда же потащил узлы его из саней послушник и писец молодой дьякон Парфений, который в первые минуты приезда никем даже замечен не был. Отроки бегали, дьякон развязывал узлы. Тем временем во двор въезжали сани со свитою архипастыря, где были архимандрит Томского монастыря, владимирский соборный протоиерей, отроки святителя и именитые бояре московские: старый Родион Нестерович, Андрей Кобыла, Александр Михайлович, молодой Кочева, протопоп Архангельского собора, — словом, вся знать города.
Переодевшись, святитель облёкся в ризы и в присутствии князя, княгини и бояр отслужил торжественный и благодарственный молебен. В тереме была уже приготовлена закуска. Владыка, благословив питие и яства, сел в красный угол. На широком благодушном лице Ивана Даниловича была какая-то невысказанная тревога. Да и бояре выглядели не слишком весёлыми, словно чёрная кошка пробежала между святителем и московским великим князем с его боярами. Но за трапезой считалось неприличным говорить о деле.
Пировали долго. Затем пошли на всенощную.
Вернувшись со всенощной, святитель тут же прилёг отдохнуть, владимирские и московские гости великого князя собрались опять в столовой, а великий князь взял под руки владимирского протопопа и увёл в спальню.
— Ну что? — усаживая гостя в кресла, спросил он.
— Да что, — ответил протопоп, — как узнал он про Михаила, так запёрся в свою молельню и всю ночь клал земные поклоны — и плакал, как дитя малое.
— Ничего не говорил потом? — спросил князь тревожно.
— Говорил: «Поеду в Москву, спрошу князя Ивана Даниловича — он не солжёт. Их это с братом дело или татарское? Коли их — суди их Господь, тогда пропала мать Святая Русь. Веровал я в Данилу, верую и в Ивана». Крепко он любил тверского-то, — продолжал протопоп. — Когда в митрополиты его выбрали, Михаил же его руку держал. Потом, кто бы выхлопотал в Орде такой ярлык для церкви, если бы покойный Михаил Ярославич не поддержал? Ведь только этим ярлыком церковь и держится. А церковью вся земля Русская держится. В наши мирские дела татары могут мешаться сколько угодно, а в наши церковные — им царём Азбяком заказано, потому что он, спасибо Михаилу Ярославину, сам от нас отступился. Церковь на Руси первая на волю вышла…
Протопоп зевнул, и князь понял, что пора дать гостю отдохнуть.
Вскоре все гости разошлись по своим комнатам, в столовой остались лишь князь с княгиней Оленой Кирилловной да близкий друг князя Андрей Кобыла.
— Ну!.. — сказал Иван Данилович, садясь в угол и усаживая подле себя с одной стороны боярина, а с другой — княгиню.
— Как нам со святителем быть?
— А никак, — сказал Кобыла, расправляя бороду. — Все говорят, что мы с тобою неповинны… Ты лучше вот о чём поразмысли. Попробуй-ка поговорить со святителем, чтобы он митрополичий престол сюда, к нам, из Владимира перенёс. Тогда великое княжество твоё будет первое на Руси.
— Хорошо бы, — неуверенно сказал князь, — да только приступить как — не знаю.
— А ты скажи, что, дескать, плохо мне, сироте, без тебя, владыка святой. Ему самому без тебя скучно; ему самому этот Владимир ничего не значит, так же как и покойному святителю Максиму. Запустел Киев — Максим не любил его. Теперь из-за Владимира все дерутся, а во Владимире никто не живёт и владимирского митрополита никто не слушается. Великий князь всея Руси, Михаил Ярославович, в Твери жил; брат твой Юрий Данилович — в Новгороде. Хотя у митрополита и большая сила, а всё ему выгоднее было бы пойти на вечный союз с твоим княжеским родом. Тебя он любит; вот ты на это и бей. Ему самому в Москву хочется, только совестно ему громко заявить об этом.
— Я этого не слыхал, — сказал Иван Данилович.
— Мало ли ты чего не слыхал: до великокняжеских ушей не всякое слово доходит. Ты только не жди, потому что тверские бояре тоже затевают просить святителя к себе…
— Спасибо за совет и за открытую речь, — сказал Иван Данилович, поднимаясь и прощаясь с боярином.
— Да постой-ка, княже, — сказал Андрей. — Вот ещё что. Пошли-ка ты в Орду поминки Щелкану да отпиши ему, что ты на новгородцев так сердит, что и знаться с ними не хочешь.
— Это зачем? — остановил его князь.
— Да сказывают, что Азбяк-хан очень сердит на Кавгадыя, что тот на смерти Михаила Тверского настаивал. Против Кавгадыя теперь весь совет ханский. Всё больше теперь при хане Щелкан да Ахмыл. Они Кавгадыя и утопят. Так ты, князь, от Кавгадыя заблаговременно отступись так, чтобы Ахмыл и Щелкан поняли, что мы, московские, ни при чём в этом деле, что мы здесь слёзно плачем о Михаиле Ярославиче.
Иван Данилович в раздумье зашагал из угла в угол.
— Да ведь через Щелкана с Ахмылом и сторона тверская теперь в гору полезет.
— А пускай!.. Мы теперь тверских пересилим.
— Это как? — спросил Иван Данилович.
— Святитель у нас в Москве сидит — это будет одно; и новгородцы в Орде нам помогут. Нет, княже, тверские сами в наш кузов просятся. Покойной ночи, княже! Покойной ночи тебе, княгинюшка!
Боярин вышел в сени, растолкал двух своих отроков — и все трое, сопровождаемые неистовым лаем цепных собак, отправились восвояси.
VI. Борьба
[править]В Твери позже всех узнали, что случилось в Орде, — и первая узнала жена князя Михаила, великая княгиня Анна Дмитриевна. Суета принёс ей эту весть.
Суета был выкуплен Юрием Даниловичем у Ицека со всем оставленным русским полоном. Осматривая полон, Юрий Данилович был поражён сонным видом Суеты, ленивыми его движениями и равнодушием ко всему, что вокруг творится.
«Такой недвига может, пожалуй, и пригодиться, — подумал Юрий. — Взять да и послать его в провожатые телу».
— Ты откуда? — спросил он Суету.
— Торжковский, — ответил тот.
— В Москву покойника провожать отправишься?
— Покойника? — поднял ресницы Суета.
— А потом ко мне в отроки пойдёшь.
— Это можно, — согласился Суета.
Когда Суета добрался до Москвы, он решил сходить в Тверь и посмотреть, что теперь там делают.
Великая княгиня Анна Дмитриевна делала обход своей девичьей, которая соединялась с её теремом крытым переходом. Суета сам не мог бы объяснить, как он очутился в этом переходе. Сторожа пропускали его даже без оклика, так спокойно, беззаботно и сонно вскидывал он свои белые ресницы.
Встал Суета в переходе, снял шапку, плюнул на снег и погладил бороду.
Дверь девичьей растворилась, вышла великая княгиня с двумя боярынями.
Суета поднял на неё взор, сообразил, что это княгиня, и молча опустился на колени.
— Бедный, что ли? — спросила, подходя, великая княгиня.
— Я, госпожа, не к тому. Тело ведь я тоже вёз, а когда ставили покойника у Преображения, я тоже там был…
С большим трудом удалось Суете рассказать о смерти князя.
Великая княгиня побледнела, стиснула зубы и спросила Суету:
— При тебе зарезали?
— Я же, госпожа, сказал, что в полону у Ицека тогда был.
— А рассказать можешь, как это всё было?
— Могу — отчего же мне не мочь. Дорогой Романец мне всё это говорил…
— Какой Романец?
— А вот что сердце-то у него вырезал. Он ведь и умер оттого, что у него, у живого, сердце Романец вырезал.
Великая княгиня пошатнулась. Она нахмурила брови, пошевелила губами, наконец повернулась и сказала боярыням:
— Вы, боярыньки, подождите, пока я потолкую с этим человеком. Тебя звать-то как?
— Суета, госпожа.
— Ты, Суета, за мной иди — расскажешь толком. Только, боярыньки, покуда никому ни слова, — прибавила она выразительно, подняв брови.
Она последовала в сопровождении Суеты в моленную, села там в кресло, сложила руки на груди и промолвила:
— Рассказывай!
Суета начал. Он говорил то, что самому удалось слышать от Романца, от Ицека, от товарищей по дороге, и потому выходило, что Михаил сознался в отравлении Кончаки, что Константина хотели женить на Русалке и перевести в бусурманство, но Константин не захотел, и его заковали. Затем он сообщил совершенно верное известие, что святитель и Калита, оба недовольные поступком Юрия, ещё теснее сблизились.
— Хорошо, — сказала Анна Дмитриевна, когда Суета замолк, — пока спрячься в клеть.
Она отвела его в один из бесчисленных чуланчиков в хоромах и задвинула за ним засов. Затем собственноручно отнесла ему еду и питье — и опять задвинула за ним засов. Суета почесал затылок, перекрестился и принялся за трапезу.
Вечером Суету допрашивал наследник Тверского великого княжества Дмитрий Михайлович Грозные Очи, допрашивал брат его Александр Михайлович, допрашивал владыка Варсонофий и бояре тверские. На другой день решили, что надо послов в Москву послать, чтобы выхлопотать тело покойника, выручить Константина, бояр и всех тверичей, схваченных Юрием.
В Москве Иван Данилович посочувствовал горю тверских князей, клялся и божился, что он ничего не знает, ни в чём не участвовал и даже сведений никаких путных не имеет о том, как и что произошло на Кавказе, и что со дня на день ждёт приезд великого князя всея Руси Юрия Даниловича.
Долго дожидались тверичи приезда Юрия Даниловича. Наконец, уже в начале лета, объявился он во Владимире, и истомлённые тверичи отправили к нему посольство. Но с боярами тверскими князь Юрий Данилович не хотел мира. Он стал тянуть дело, требуя, чтобы приехал к нему на переговоры во Владимир сам брат нынешнего великого князя тверского, Дмитрия Грозные Очи, Александр Михайлович. После долгих споров девятнадцатилетний Александр Михайлович заключил с Юрием Даниловичем мир во Владимире на тех условиях, что тверичи признают Юрия Даниловича великим князем всея Руси и не будут искать под ним в Орде; что сами в Орду ездить не станут; что будет он, Юрий Данилович, точь-в-точь как дед его Александр Невский, один за всю Русь платить Орде дань. Расходы свои в Орде Юрий также возложил на тверичей. За это Юрий Данилович отдавал тверичам тело Михаила Тверского, и Константина Михайловича с тверскими боярами отдавал живьём, цепи с них поснимав.
Вся Тверь, великий князь Дмитрий Грозные Очи, Александр, Василий, великая княгиня Анна Дмитриевна, их мать, владыка тверской Варсонофий и весь чин священнический встретили тело, плывшее по Волге в барке, на берегу, у церкви Михаила Архангела, и положили его в церкви Святого Спаса, в соборном храме города Твери, в усыпальнице великих князей тверских. Тут и оказалось, что в течение десяти месяцев это тело, разъезжавшее на телегах и на санях, похороненное в Москве, проплывшее Волгой, было нетленно, цело и невредимо. Этого мало. Чудеса стали твориться от тела Михайлова: немые прорицали, слепые прозревали, расслабленные исцелялись.
Знала великая княгиня Анна Дмитриевна, что Юрий теперь стал силён пуще прежнего и не остановится он, пока не загубит окончательно род тверской. Надо было что-то делать… Слухи, что хворая ханша Баялынь не прочь переженить тверских князей на ордынских царевнах, были очень не по нутру Анне Дмитриевне. Ордынские царевны бывали всякие: и дочери, и сёстры вольного царя, и его наложницы, и рабыни. Едва ли где так искренно ненавидели татар, как в Твери да в Новгороде: Тверь и Новгород, и по своему географическому положению, и по духу своему, тянулись к Западу; татары им были ненавистны, и гораздо ближе была даже языческая Литва. Великая княгиня Анна Дмитриевна инстинктивно поняла, что единственное спасение сейчас — в союзе с Литвой, — точно так же, как холодные московские умы понимали, что единственное спасение Руси — в союзе с татарами. Поэтому она послала старшего своего сына, теперешнего великого князя тверского, Дмитрия Михайловича, в Литву — свататься к какой-нибудь из дочерей Гедиминовых.
Дмитрий Грозные Очи поехал в Литву, и Гедимин выдал за него свою дочь, нареченную при крещении Марией Гедиминовной. В том же году Анна Дмитриевна женила не только Александра Михайловича, но и четырнадцатилетнего Константина Михайловича, чтобы избежать всяких союзов с Ордой, которые ей были отвратительны.
Был у неё ещё четвёртый сын, Василий Михайлович, но ему было пока всего пять лет.
Покуда всё это происходило в Москве, в Твери, во Владимире, — в Орде совершалось другое. Ицек Ашкеназ был при деньгах, потому что Юрий Данилович купил у него русский полон; потом Ицек сделал несколько других хороших сделок. Он открыл несколько шинков, через полтора месяца закрыл их, пустился в ростовщичество, потерял на нём половину своего состояния, наверстал потерянное на шёлке и уже задумывал выписать из Греции кораблей около пятнадцати вина, как вдруг подвернулся ему один из его знакомых, татарин Таянчар — член ханского совета. Таянчар зашёл к Ицеку выпить кружку вина — которое у Ицека никогда не переводилось, — и разговор, само собой разумеется, свернул на политику. В разговоре Таянчар узнал от Ицека, что якобы княгиня Анна Дмитриевна удавилась, что великий князь тверской и братья его бежали в чужие земли и что никому в Орде тверских долгов заплачено не будет. Таянчар вышел от Ицека и рассказал это двум-трём татарам; от них узнали все остальные — и кинулись к Таянчару спрашивать, откуда это он узнал. Таянчар принял важный вид и сказал, что если бы хан поручил ему сбор долга с тверичей, он бы это устроил. Тверичи были должны многим татарам, — и на другой же день Таянчару дано было разрешение отправиться на Русь. Ицек узнал об этом немедленно и вслед за Таянчаром добрался до Узбека, кричал и плакал о том, что оказался самым несчастным из всех тверских кредиторов. Он действительно купил все тверские долги в Орде. Таянчар был глуповат — и ехать на Русь с ним было поэтому выгодно. Сколько бы Таянчар там ни награбил, Ицеку всё досталось бы, на худой конец, процентов около пятисот на капитал, затраченный им на уплату тверского долга. Оба они отправились, взяв с собой восемьсот человек татар, русских, черкесов и сброда, не платя им никакого жалованья, а только разрешая следовать за ними на грабежи.
— Ну и что? — говорил Ицек. — Все говорят, что я хороший человек; лучше мне нажиться, чем кому-нибудь другому, потому что я человек добрый и честный. Мы наберём там русский полон; для этого полона лучше попасть в мои руки, чем в другие, потому что я, Ицек Ашкеназ, человек добрый и честный.
Покуда в Твери не успели собрать даже двух тысяч рублей долга для Юрия, «пришедши из Орды татары с жидовином с Ицеком, должником (должник значил тогда кредитор), многую тягость учинили Кашину, грабёж сотворили, полон с собой повели, нажились страшно».
Не успела Анна Дмитриевна и Дмитрий хоть немножко оправиться от Таянчарова и Ицекова разорения, как пришла новая весть, что Юрий Данилович Московский, великий князь всея Руси, идёт на тот же Кашин, со всей своею силой низовской и суздальской. В Твери поняли, что Юрию Даниловичу надо во что бы то ни стало если не подавить, то унизить Тверь. Дмитрий Михайлович двинулся к нему навстречу с войском, и, как ни ненавистен был ему Юрий, как ни велика была его вспыльчивость, он всё-таки (из той же любви к Твери, которая погубила его отца) скрепя сердце не стал биться с великим князем всея Руси, а вступил с ним в переговоры. Оказалось, что Юрий Данилович — лучший друг и приятель Твери, но вынужден идти на неё ратью, потому что Тверь не выплачивает ему две тысячи рублей серебра, которые нужны для Орды. Напряг Дмитрий Михайлович последние свои силы, кое-что из своих вещей продал, тверской великокняжеский дом, бояре многим пожертвовали, собрали всё серебро и спасли Тверь. Тверь была вконец разорена; Юрий Данилович торжествовал и спокойно повернул не в Орду, навстречу послу ханскому, а в Новгород, где ему хотелось уладить свои отношения с новгородцами так, чтобы Новгородом можно было управлять если не из Москвы, то из Владимира. Чтобы поладить с новгородцами, Юрий Данилович ходил за них драться с немцами и одержал победу, ходил на шведов под Выборг, осаждал его, но не взял и со злости многих шведов перевешал. Новгородцы стали довольны Юрием Даниловичем; только Юрию Даниловичу по возвращении в Новгород не совсем понравилось известие, что им же посланный в Орду смиренный, богомольный брат его, московский великий князь Калита, сошёлся в Орде со всеми благоприятелями московской стороны. Ни одного вечера не проходило в Орде, чтобы Иван Данилович не толковал с Чобуганом о науке править государством.
— Людей у вас на Руси нет — вот в чём ваша беда! — говорил Чобуган, грустно опуская голову и всматриваясь исподлобья в Калиту. — Без людей ничего, княже, вам не поделать. Только одного умного я знал — это Петра-митрополита. Вот уж точно: и голова на плечах, и сердце чистое. Он может соорудить царство.
— Владыка — святой человек, — сказал Калита.
— А всех вас остальных так к крови и тянет. Сам царь намедни говорил, что видеть вашего рода не может…
Калита только собрался возразить, как вдруг лицо его утратило обычную умильность и вытянулось вопросительно.
— Ну да, царь это говорил, да и не раз ещё!.. — смотрел ему прямо в глаза, уже не исподлобья, Чобуган. — Только ты не смущайся этим, княже, твоё от тебя не уйдёт.
— Видишь ли, княже, — продолжил Чобуган, ставя на коврик между собою и Калитой жбан с вином и чарку, — надо тебе всё знать, прежде чем являться на поклон: не в чести вы теперь у нас с братом твоим Юрием Даниловичем. Ты-то ещё ничего: царь знает, что ты с владыкой хорош, а владыке он верит, но уж в Юрия-го вера у него почти на волоске висит. Ты слыхал, что у нас здесь пытали Кавгадыя?
— Э?.. — побледнел Калита.
— Пытали, как же, по наговору Димитрия Михайловича. С пытки-то Кавгадый только то и показал, что Юрий и ты — оба дарили его всячески, оба на покойника Михаила Ярославича наговаривали ему и просили его довести ваши наговоры до царя.
Кавгадый умер — стар был, пытки не вынес, царь Узбек и говорит мне: «Проклятый род эти потомки Александра. Ногая, покойника дядю, с толку сбивали, сынки меня мутят, кроме лишней крови, ничего от них не дождёшься, — надо великое княжество попросту тверским отдать. Михаил был хороший человек, Димитрий тоже парень не глупый и честный». Тут один старик и говорит, — хитрый такой старик, Ундуром зовут: «Нет, государь, нельзя». — «Отчего нельзя?» — говорит хан. «А оттого, — говорит старик, — что больно честные они люди. Либо они против нас встанут, чуть что случится, либо сами в этих омутах утонут».
— Ну, а царь-то что? — нетерпеливо спрашивал Иван Данилович.
— Об Ахмилке стал говорить да о Шевкале, басурманине горячем. Один хвалится всю Русь перестроить, а другой хвалится её в Бахметову веру перевести.
— Этой напасти ещё недоставало.
— Ты с нами, княже, сойдись-ка! — сказал Чобуган уже многозначительно.
— Ох, грехи наши тяжкие! — вздохнул Иван Данилович, вставая с места. — Только от Шевкала ты меня уволь: не хочется мне другим Михаилом Черниговским стать — я Бахмету не поклонюсь.
— Будь по-твоему, — отозвался Чобуган с заметным уважением. — Моё дело было сказать.
— А вот за сказ крепкое тебе спасибо, земляк!
Калита отвернул полу, вытащил десять золотых монет и подал хозяину.
— Спасибо за совет!
— Спасибо за помин! — поклонился тот, и монеты исчезли.
Была уже ночь, когда Иван Данилович воротился в свой шатёр, раздумывая, как воспользоваться важными новостями, сообщёнными ему приятелем.
— Куда это он гнёт? — спрашивал князь своих бояр. — Это они по ошибке думают, что Русь переделывать можно — пускай попробуют.
— Господине княже, — говорили Калите бояре, — Орда — дело переменчивое; нет у Орды ни порядка, ни обычаев. Говоришь, княже, что всякому злу виновник — царский советник Ахмыл; хочет Русь он перестроить. Царской воле противиться нам не след; дадим большие поминки Ахмылу, с ним на Русь отправимся — пускай попробует. Не может быть, чтобы татарин смог бы Русью управиться. Пусть попробует. Христианской крови из-за этого, разумеется, много прольётся, гневен будет на тебя брат твой великий князь всея Руси Юрий Данилович, а мы, московские бояре, будем чисты. Уж ты, княже, Иван Данилович, на нас положись.
И через несколько месяцев воротился из Орды Иван Данилович и «с ним приехал посол, силён зело, именем Ахмыл, и много зла учинил низовским городам, и Ярославль взял и сжёг, и много полону бесчисленно взял». Полон этот купил Ицек, посмеиваясь над Ахмылом.
Почти в одно время с Иваном Даниловичем побывал в Орде тверской великий князь Дмитрий Михайлович Грозные Очи. Он отправился в Орду без позволения великого князя всея Руси Юрия Даниловича для того, чтобы разъяснить вольному царю дело своего отца, правоту тверичей пред москвичами. Как мы уже сказали, вследствие этих разъяснений погиб Кавгадый, и Дмитрий Грозные Очи получил от хана Узбека ярлык на великое княжество Владимирское; стало быть, Орда признал его законным наследником и правой рукой Юрия Даниловича, великого князя всея Руси.
Но Дмитрий ещё рассказал в Орде, что Юрий взял с Твери две тысячи рублей серебра и в Орду их не представил. Эти две тысячи рублей были доставлены в Орду самим Дмитрием Михайловичем, потому что брат его Александр Михайлович отбил их на реке Урдоме и после схватки заставил Юрия бежать во Псков, а из Пскова Юрия вызвали новгородцы, оттуда его потребовали в Орду по доносу Дмитрия Грозные Очи. Он туда и отправился. Наступала минута борьбы не на жизнь, а на смерть — кто кого пересилит: Тверь ли Москву или Москва Тверь?
VII. В Твери
[править]Ладьи, снаряженные для путешествия великого князя тверского в Орду, нагружались всяким добром. Возле них стояла вооружённая стража, а вокруг толпились бурлаки-бечевники и купцы всех приволжских княжеств, в том числе и новгородцы. Новгородцы возили Волгой мимо Твери хлеб. Новгородцы с тверичами плохо ладили.
— Чего глаза-то пялите, гущаеды? — говорил Дементий, косясь на новгородских купцов. — Вот вам будет, как вашего Юрия Московского разжалует царь ордынский.
— На всё воля Божья, — отвечал знакомый нам новгородец Фёдор Колесница, высокий, плечистый купец, большой горлодёр на вече и большой поборник усиления Москвы. — Все мы, господин Дементий, под Богом ходим — была бы правда на земле!
— Это твоё слово верное, — согласились новгородцы.
— Кабы все под Богом ходили, — продолжал Дементий, так не то что в Орде убили бы князя благоверного, а и от самой Орды следа бы не было.
— Это верное твоё слово, — продолжал Фёдор. — Вот Орда к нам в Новгород и не заглядывает даже, хранит нас от неё Святая София — а за что? — Он лукаво поглядел на тверичей. — За то, что дела ведём по чести новгородской и грамоте Ярославовой.
— Уж ваша новгородская честь! — вспылил Дементий. — Сидите себе в стороне, как лягушки на болоте, да князей на Руси смущаете!
— Это мы князей смущаем? — спросил Колесница, пожимая плечами. — Кабы князья русские жили по правде да не совались бы не в свои дела, друг под друга подкопов бы не делали, — было бы на Руси хорошо.
— Нет, ты мне скажи… — вынырнул из толпы маленький тверич с реденькой бородкой и злым лицом, в залатанном полушубке. — Отчего вы с Москвой дружите, отчего не хотите наших князей?
— Московские по правде живут, — отвечал Фёдор Колесница. — Вот Юрий Данилович — золотой для нас человек; от шведов нас оборонил, с Псковом нас не ссорил.
— Нет, ты скажи, скажи!.. — горячился маленький тверич. — Они ведь все злодеи. Константина Романовича, великого князя рязанского, в Москве зарезали; нашего Михаила Ярославича, праведного человека, в Орде зарезали…
— А ты вот что скажи, — перебил его Фёдор. — Ехали мы из Нижнего: под Нижним шалят, за Нижним шалят; доехали до Ярославля, все шалят, а как проехали Ярославль, так от Ярославля до Москвы московская рука и стала видна. Мы мечи поснимали и луки поразвязали; а вот как к Твери стали подъезжать — тот же разбой!
— По правде говорить, братцы, — заговорил другой новгородец, — за что московцев хаять? В их области такая тишина и такой порядок! Сидят люди смирные, храмы Божии строят, пустяками не занимаются, вольного царя слушают, — от этого все сыты и хорошо живут!
— Зато у нас честный народ, — сказал Дементий, — по Божьему живёт, лести не знает.
— Что у нас за народ! — сказал один из воинов. — Куда против московских! Обхождения никакого не знает, недаром про нас и поговорка пошла по всей Руси…
Новгородцы улыбнулись и отошли в сторону.
— Да, — сказал случившийся здесь же Суета, — может быть, нам так и на роду написано, бояр у нас крепких нет…
— Дурак, — сказал Дементий. — Кто, как не бояре, теперь Юрия Даниловича смутили? Отчего наша сторона теперь верх берёт? Зачем Дмитрий Михайлович в Орду едет? Даст Бог, великим князем всея Руси к нам вернётся.
Колесница, отошедший было в сторону, вдруг круто повернулся, посмотрел на Дементия, подошёл к нему и ударил его по плечу:
— Разве такие вещи на улицах говорят? Ты князю близкий человек, — всякий волен подумать, что ты такие речи от него слышал; а речь твоя будет через неделю и у нас, и в Пскове, да и в Москве будет известна!
Дементий смутился.
В эту минуту народ зашевелился при виде телег, которые медленно выползали на пристань с улицы, ведшей к княжеским хоромам.
— Ишь ты, сколько серебра-то везут татарве поганой!.. — вздохнула одна бабёнка, полоскавшая в реке какие-то тряпки.
— Татарве-то везут, — сказал многозначительно Суета. — А вот что повезут полюбовницам-то ордынским?
— У кого там полюбовницы? — заговорил Дементий. — Никаких там полюбовниц ни у кого нет!
— Эх, стар человек, стар человек!.. — заговорил Фёдор. — На чужой роток не накинешь платок; так уж и не сердись ты, что про княжью любовницу народ говорит.
— Да это про кого все толкуют? — воскликнула баба. — Опять про Маринку да про Русалку?
— Экой народец тверской!.. — захохотал новгородец. — Никак не выучитесь держать язык на привязи про свои дела.
Тверичи посмотрели друг на друга, окончательно сконфуженные.
— У кого там полюбовницы? — подошёл к новгородцам какой-то москвич, длинный, сухой, весь как будто на пружинах.
— Кто знает, у кого полюбовницы, — отвечали новгородцы, посмеиваясь лукаво. — Мы ничего не знаем. Тверской народ болтает, его спроси.
Воз подъехал к сходням, вооружённые ратники разогнали народ и потащили мешки с серебром в княжеский струг.
— Пойдёмте-ка, братцы, обедать, — сказал Колесница своим новгородцам, — вон уж и солнце на полудне.
VIII. Жених
[править]Посреди просторной, широкой вежи Прасковьиной горела жаровня с угольями; в дверь, с которой было сдвинуто завешивавшее её одеяло, лились яркие, холодные лучи ноябрьского солнца. Прасковья и Русалка с Мариной сидели за своей обыкновенной работой, за вышиванием. На небольшом деревянном лотке стоял деревянный жбан с мёдом и маленький серебряный ковшик. Все трое с нетерпением ждали желанного гостя, почти что помолвленного с Мариной великого князя всея Руси Юрия Даниловича.
— Голова что-то болит, пойду на свежий воздух, — сказала Прасковья, приподнялась, вышла из вежи и присела рядом, пытливо вглядываясь в ту сторону, откуда должен был появиться великий князь.
Русалка тоже бросила работу, ласково усмехнулась Марине, хлопнула её по плечу, поцеловала и сказала:
— И я тоже уйду.
Марина зарделась, потупила голову и усерднее заработала иголкой. Она всей душой любила Юрия; но эта любовь не приносила ей радости. Она не чувствовала в себе той мощи, которую в нём видела, она сознавала, что не сможет быть ни помощницей ему, ни советницей. Чего только ни делала Марина, чтобы быть ему полезной! Интриговала в его пользу у ханши, заискивала для него у влиятельных мурз, наконец умышленно обратила на себя внимание тверского великого князя для того только, чтобы следить за его поступками. Всё это выходило плохо и самой ей было в тягость. Ни её молодость, ни миловидность не зажигали в груди Юрия пылкой, всепоглощающей любви. Марина близко подходила к идеалу великой княгини всея Руси, но она всё же не равнялась ему. В общем, обоим им было далеко не весело. А ханша, Прасковья, Чобуган и мурза Чет полагали, что Юрий не сегодня-завтра явится к хану с челобитной о дозволении ему жениться на Марине. Узбек был согласен на этот брак и даже решил возвести Марину (в случае сватовства Юрия) в сан своих царевен. В Орде ждали, когда Юрий начнёт своё ходатайство о восстановлении хотя бы и фиктивного родства с ханским семейством, — и Юрий скрепя сердце направился 20 ноября 1325 года к Прасковьиной веже, решив жениться, если только ему удастся обделать давно задуманное дело с Дмитрием Михайловичем, к которому сам Узбек тоже был расположен, тем более что чувствовал себя виноватым в смерти его отца. Юрий шёл в сопровождении нескольких отроков, которые так и следовали за ним по пятам. Уже целый месяц не мог великий князь всея Руси шагу ступить в Орде без этих соглядатаев. Желчный, озлобленный, подошёл он к Прасковьиной веже, а Прасковья чуть завидела его — тотчас же сделала вид, будто она лопочет с Русалкой около соседнего шатра.
— Батюшка князь, — сказала Прасковья, — здравствуй, кормилец наш, здравствуй! Милости просим!
— Здравствуй, матушка, — отвечал Юрий. — Что, никого из гостей нет у тебя?
— Никого, батюшка, кто же у нас, у сирот, бывает? Пройди в вежу, там я тебе медку поставила. Поди посиди с Маринушкой; только она, бедная, хворает как будто.
Юрий Данилович быстро вошёл в вежу и сел у жаровни.
— Ну, Марина, здравствуй, — сказал он. Марина, не говоря ни слова, обвила руками его шею, спрятала лицо на груди и зарыдала.
— Что ты? Что ты? Господь с тобой.
— Крепко люблю тебя… Милый мой, золотой мой, возьми ты меня к себе: не надо мне… не женись на мне — так просто возьми меня к себе, в вышивальщицы.
Юрий улыбнулся, поцеловал её, взял под мышки и посадил подле себя; она опустила своё заплаканное лицо к нему на плечо.
— Не гони ты меня, господине княже, перстень мой золотой!
Юрий с улыбкой взял её обеими руками за голову, улыбнулся ей, поцеловал её в глаза, — так крепко, что разом снял с них слёзы, — потом в губы её поцеловал и, покачивая головой, сказал:
— Нет, касаточка моя, не в вышивальщицы тебя возьму, а пришёл я к тебе с другой новостью.
Марина посмотрела на него вопросительно. Сердце у неё колотилось.
— Сегодня Дмитрий будет у тебя.
— Опять?.. — рванулась Марина у него из рук.
— Опять, только уже последний раз.
Марина опять расцвела.
— А завтра или послезавтра, — продолжал Юрий серьёзно и внушительно, — я иду к хану и буду просить у Хана, чтобы он меня женил, — знаешь на ком?
Марина знала на ком, а всё-таки струсила, и сердце у неё остановилось в груди.
— На Прасковье на твоей, — смеялся Юрий, — на матери твоей названой. Старуха она хорошая, пироги печёт славные, вышивает лучше тебя, а ты мне дочкой будешь.
— Княже, — сказала девушка трепещущим голосом, — не мучь ты меня, и без того изныла душа моя.
Юрий встал, выглянул из вежи и махнул рукой Прасковье и Русалке, которые стояли в нескольких шагах, — одна с пирогом в руке, другая тоже с каким-то кушаньем, — и не знали, войти ли им или не входить к влюблённым.
Увидев, что князь машет ей рукой, Прасковья быстро вошла в вежу.
— Вот что, — деловито сказал он Прасковье, — побывай-ка ты завтра у ханши и спроси её, отпустит ли она тебя с Русалкой на Русь, если я женюсь на Марине.
— Хорошо, — кивнула Прасковья, — спасибо тебе, господине княже.
— Ну вот ещё что, — сказал Юрий, приподнимаясь. — Сегодня Димитрий зайдёт к вам; он сейчас у мурзы Чета сидит. Ты, Марина, сослужи мне последнюю службу. Не хочется мне губить Димитрия — парень он хороший, только горячий, глупый. О том, что я женюсь, сегодня ему не говори, а прими его хорошенько, с честью, и поговори с ним по душе. Скажи ему, что я на него больно сердит и что бороться со мной ты ему не советуешь. И ты, тётка, скажи ему тоже, будто слышала ты стороной, что я ему всё прощу старое. Так ему и скажите, что вот, дескать, у вас сердце болит, что двое самых сильных русских великих князей между собою не ладят; что старое надо забыть; что над нами татары смеются; что мы с ним не друг друга топим, а топим мы с ним мать Святую Русь.
Он стал прощаться, Марина прыгнула ему на шею, опять спрятала лицо на груди и расплакалась.
— Ну, о чём же теперь ты плачешь? — ласкал Юрий Марину. — Ну полно же, перестань!
— Страшно мне, страшно! — рыдала Марина.
А Прасковья, отвернувши лицо тоже плакала; плакала и Русалка, не из зависти, не из того, что её названая сестра великой княгиней делалась — этому-то она рада была, а плакала она о том, что разбились светлые мечты её детства, — что женат друг её детских игр, Тверской Константин Михайлович, и изнывает в Твери со своей молодой женой.
Тихо, молча сидели вышивальщицы после ухода князя Юрия. У всех сердце было полно, говорить было не о чем, только Марина улыбалась и лукаво, торжественно окидывала взглядом Прасковью и Русалку.
Вскоре дверной полог приподнялся и показалась голова Димитрия. Войдя и поздоровавшись, он тяжело опустился на сиденье, только что оставленное Юрием. В голове у него немножко шумело от угощения мурзы Чета. Он долго с ним спорил о русских делах и много сердился. Русеющий татарин толковал ему битых три часа, что не годится ссориться с Юрием, — что можно было бы с Юрием ссориться, если бы новгородцы были на стороне тверичей.
— Вот увидишь, перетягаю я его, — горячо отвечал Димитрий и рассказывал Чету про все свои связи с Ордою, с мурзами; говорил, что все на его стороне и что теперь полюбовницу Юрьеву, Маринку, он чуть не отбил у него и что Марина с Прасковьей за него у ханши хлопочут, всякие ему вести передают.
— Эй, эй, не верю я, чтобы Маринка была полюбовницей Юрия Даниловича; а тому я ещё больше не верю, чтобы они крепче дружили с тобой, чем с Юрием.
Спорили долго, наконец расстались, и Димитрий (как и предвидел Юрий) не утерпел, чтобы по соседству не зайти к Прасковье, — тем более что ему уже доложили, что у Прасковьи был Юрий.
— Ну, Маринка, — заговорил весело Димитрий, — красота ты моя неписаная, дай-ка ты мне ковш мёду да скажи-ка мне, о чём толковал тут с тобой супротивник мой, Юрий-супостат?
Прасковья и Русалка сидели молча и насупившись: Марина же напустила на себя весёлый вид, налила ковш мёду, отхлебнула и подала Димитрию.
— Твоё здоровье, княже! — сказала она. — Пей на здоровье и носи голову на плечах покрепче.
Это сказала она так смело так твёрдо и внушительно, что Димитрий уставился на неё.
— Спасибо, спасибо… Только что же Юрий толковал? О моей голове небось?
— О твоей, княже, — сказала Марина игриво, укладывая шитье и вынимая из сундука парчовую душегрейку, подаренную ей Димитрием. — Говорил, что жалеет тебя — больно ты удало держишь себя здесь: татар бранишь на все стороны, Юрия Даниловича сбить с великокняжеского престола всея Руси похваляешься, а того не знаешь, что он тебя здесь вдесятеро сильнее.
— Экая змея подколодная — что плетёт!.. — вспыхнул Грозные Очи.
— Вот что, княже, — сказала Марина, вставая и накидывая на голову платок. — Коли я тебе люба, помирись ты с Юрием Даниловичем. Для тебя это будет лучше, для меня вдесятеро, а для нашей общей матери Святой Руси в тысячу крат лучше того. А я иду к ханше, прощай!
Димитрий изумился. Очевидно, Марина говорил неспроста; очевидно, она знала больше, чем говорила. Димитрий хотел удержать её за руку, но ловкая девушка мигом перепрыгнула через жаровню и уже бежала к золотой ханской веже.
— Что она такое плетёт? — спросил Димитрий Прасковью, глядя на неё строго.
— А что, батюшка, — сказала Прасковья, — разве хорошее дело: ссориться? Ты только слово скажи, что не прочь будешь, а Юрий Данилович рад будет тебя за младшего брата иметь.
Димитрий вспыхнул.
— Скажи, Прасковьюшка, Юрию Даниловичу так: я за младшего брата ему рад идти, только бы он-то мне в самом деле заместо отца родного был. А покуда прощай!
Раздражённый, обиженный, Дмитрий вышел из вежи. Направляясь к своим шатрам, он по дороге послал отрока позвать к себе Александра Новосильского, черниговского князя, одних с ним лет, смелого, храброго, явившегося в Орду жаловаться хану на разбои татар. Оба князя мечтали стряхнуть с плеч напасть бусурманскую. Новосильское княжество было маленькое, бедное; денег у князя не водилось — и он поехал в Орду ещё и затем, чтобы столковаться с Юрием или с Димитрием. Юрий принял его гордо и дал ему понять сразу, что если он только услышит о затеях черниговского князя подняться против татар, то для спасения Руси велит его связать, и, не спрашивая Узбека, казнит. Затем Юрий ему объяснил весьма здраво и толково, что Русь именно потому и попала под иго татарское, что князья её не слушались великого князя, что каждое княжество хотело быть самостоятельным и что единственная политика, которой следует держаться это гнуться перед татарами и под татарской рукой сливать все русские области в одно целое.
— Вас, маленьких князей, трогать никто не станет; княжьте себе, делайте всё, что угодно, — но против татар подыматься вам заказываю.
Александр Новосильский вышел от Юрия, не убеждённый ни в чём, и мигом сошёлся с Дмитрием, с которым его сближала жажда деятельности, вражда к великому князю всея Руси, а пуще всего их молодость. Весь вечер просидели новые приятели, и весь вечер бранили систему Александра Невского, называли москвичей низкопоклонниками, сребролюбцами, даже отступниками от веры христианской, и прикидывали, где и какие силы есть на Руси, чтобы восстать против Москвы и против татар.
А ночь была глухая; тучи висели на небе; в воздухе было душно. Наступал великий праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы; послезавтра нужно было служить панихиду в память убиения отца Димитрия, великого князя тверского Михаила Александровича.
IX. Смерть Юрия Даниловича
[править]Прошёл уж час восхода солнца, а солнца не было видно на небе, подернутом тяжёлыми лиловыми облаками; воздух был спёрт, душен. Димитрий Михайлович лежал в своём шатре, на перине, закинувши руки под голову, и угрюмо смотрел в холщовый потолок, к которому плотно прижались запоздавшие осенние мухи.
Мысли великого князя тверского, разумеется, крутились вокруг Юрия. Он вспоминал всё, что сказала ему вчера Марина, и что-то лживое и натянутое чудилось ему в её словах.
В это же самое время Юрий Данилович был уже на ногах. Он успел помолиться образу Пречистой Девы Богородицы и Святой Софии, вышел из шатра, сел на скамеечку и задумался.
«Ведь тверские погубят, — думал он, — русское дело.
Опять, что ли, подкапываться под них у ханских вельмож? Нет, это дело не подходящее! Надо помириться с Димитрием, был бы он мне правою рукой во всяком деле; а там кому великое княженье после меня достанется, — брату ли, ему ли, мне всё равно. Он правдивей брата, дерзновенней, может скорее татарву эту с русских плеч стряхнуть. Только молод он, горяч…»
Юрий кликнул отрока.
— Плащ подай! — сказал он.
— Куда идёшь, княже? — спросил один из бояр.
Другие подходили, сняв шапки.
— К Димитрию Михайловичу иду, к тверскому великому князю, — сказал Юрий.
— Это зачем? — спросил Фёдор Колесница, ходивший чуть не по пятам Юрия.
— Поговорить надо, — сказал Юрий. — Что мы с ним друг друга тесним? Пусть будет всё по-старому. Я буду великим князем всея Руси — он останется великим князем тверским и владимирским; о земле Русской вместе радеть станем.
— Не поладишь, княже, — сказал, качая головой, новгородец.
— Попробую, — отвечал Юрий.
— Так нам с тобою идти, господине княже? — спросили бояре, невольно переглянувшись.
— Пойдёмте, — отвечал Юрий.
Сильно парило; грудь спирало. За Юрием шли московские бояре, а за ними Колесница с новгородцами, которых он очень проворно успел известить о неожиданном свидании князей.
— Княже, а княже! — ворвался в ставку Дмитрия Михайловича толстый боярин Мороз. — Посмотри-ка, какой к тебе гость идёт…
— Кто ещё там? — спросил лениво Дмитрий, не шевелясь на пуховике.
— Великий князь всея Руси!
— Ты с ума сошёл, что ли, или опять перепился?
— Глянь! — отвечал обиженный Мороз, откинув полог палатки.
Дмитрий побледнел, и глаза его сверкнули тем недобрым блеском, за который его прозвали Г розные Очи. Он вскочил и мигом оделся, нацепил меч и за пояс заткнул топор с золотой насечкой.
Полог шатра распахнулся, и на пороге появился маленький, седой Кочева с шапкою в руках, он низко поклонился.
— Господине княже, — сказал Кочева, прикасаясь рукой к земле. — Двоюродный брат твой, великий князь всея Руси Юрий Данилович Московский просит тебя, великого князя тверского и володимирского Дмитрия Михайловича, выйти к нему поговорить с глазу на глаз.
Дмитрий Михайлович выслушал посла, стоя без шапки, и велел тут же подать ему ковш мёду, своею рукою снял с гвоздя шубу, сам набросил её ему на плечи и, отступив шага на четыре, сказал торжественно:
— Низкий поклон от меня брату старшему, великому князю московскому и всея Руси, Юрию Даниловичу. Передай ему, что я не мешкая иду к нему на свидание с полным доверием.
Кочева поклонился ещё раз и сказал:
— Господин мой ждёт твою милость в шатре твоего тверского боярина Елистрата Петровича Макуна.
Юрий Данилович стоял у ставки Макуна, а в отдалении стояли бояре московские и новогородские, шептались и подсмеивались над тверскими, которые были совершенно растеряны от неожиданности.
Шатёр Дмитрия Михайловича распахнулся; он вышел, слегка поклонился своим боярам и направился прямо к Юрию Даниловичу. Юрий Данилович, левой рукой придерживая полог шатра, правой пригласил его войти. Дмитрий Михайлович, стиснув зубы, молча поклонился ему и, не глядя на него, скользнул в шатёр. Они оба перекрестились на икону и сели друг против друга.
Дмитрий Михайлович смотрел в землю, а Юрий Данилович смотрел на него.
— Спасибо за честь, княже, что ты пришёл на зов мой, — начал он. — Хотелось мне давно потолковать с тобой по душам. Знаю, что ты на меня сильно сердит. Надоела мне эта вражда между нашим родом и вашим — и пуще всего меня томить стало, что ни вам, ни нам от неё толку нет; только народу христианскому разорение.
Дмитрий взглянул на него исподлобья.
— Ты, Юрий Данилович, — сказал он, — человек хитрый, а я человек простой. Ты говори прямо и толком: зачем ты меня позвал?
— Мне вот что от тебя нужно, Дмитрий Михайлович, — сказал Юрий, и лицо его приняло строгое выражение. — Чего твои бояре и отроки и татары, твои сторонники, шагу не дадут мне здесь ступить? Куда ни повернусь, непременно кто-либо из-за угла торчит.
Дмитрий поднял глаза и усмехнулся.
— Начинай со своих, — сказал он. — Москвичи с новгородцами первые на свете соглядатаи.
— Я и не говорю, — отвечал Юрий, — что я не следил за тобой, только слежу-то я иначе; через твоих собственных бояр доходит до меня, что у вас на Твери и здесь в Орде делается. Уж таких сорок-трещоток, как твои бояре, за деньги не найдёшь. Все так и кричат: «Долой татар!» А ну как всё это до самих татар дойдёт — они же меня за бок возьмут, велят мне твою область пустошить — кому плохо от этого будет? Нам с тобой и народу христианскому!
Дмитрий вспыхнул.
— Кричим мы потому, что душе неймётся, — сказал он, — больно уж зазорно твоей Орде кланяться.
— Да ведь у меня тоже своя спина, — сказал Юрий. — Знаю я тоже, каково гнуть её перед ордынским ханом. Но если мы станем пугать их, нас, князей, всех повырежут, а земли русские разорят…
— До тех пор разорять будут, — отвечал Дмитрий Михайлович, — пока вы, Александров род, в ноги татарам кланяетесь и нас к тому же неволите.
— Из-за чего распря идёт? — тихо спросил Юрий, рассматривая свои перстни. — Ведь не из-за татар, а из-за того, какому роду великое княженье всея Руси достанется: нам или вам.
— Ты первый из-за этого кровь пролил, — сказал Дмитрий, и глаза его сверкнули.
Юрий не дрогнул.
— Пролил кровь, — отвечал он тихо и спокойно, — и опять пролью, если наш род будут обижать и хана слушаться не станут.
Дмитрия взорвало.
— Нет, ты скажи, зачем меня позвал и чего от меня хочешь?
Он был раздражён, весь трясся; спокойствие великого князя смущало его.
— Позвал ты меня затем, чтоб я перед тобою поклонился?
— Нет, совсем не затем, — отвечал Юрий. — Затем, чтоб мы с тобою здесь, в Орде, не губили имя русское. Ты вот через Щелкана всякую брань обо мне доводишь до Узбека…
Дмитрий покраснел и смутился.
— Обещал два выхода Орде заплатить, если меня и брата Ивана Московского изведут…
Дмитрий побледнел и встал. Встал и Юрий Данилович.
— Так вот, княже, — продолжил он, — опомнись. Жалко мне тебя. Тебе ведь всего двадцать седьмой год идёт, а я уж в пятом десятке стою. Каждое твоё слово я знаю, каждый твой замысел у меня на ладони; выйду я отсюда да и пойду к хану, и будет тебе участь отца.
Взгляд, полный ненависти и отвращения, сверкнул на лице Дмитрия. Он запустил руку за пояс и выдернул топор. Юрий приблизился и взял его за руку.
— Слушай, Дмитрий, — сказал он, — ты не разбойник, чтобы убивать меня вот так в шатре, куда я пришёл к тебе в гости. Давай так рассуждать.
Он улыбнулся спокойно и открыто, а между тем именно это спокойствие и бесило Дмитрия.
— Ты подумай: ну, убьёшь ты меня, так и сам пропадёшь, на свой род бесчестье положишь, а Руси ты этим не поможешь. Пойдём к хану вместе, я буду за старшего брата, ты будешь за младшего. Оба ему поклонимся, скажем, что раздору между нами нет больше, а не то, Дмитрий Михайлович… — Юрий отступил, и лицо его приняло зловещее выражение. — Я один пойду к хану и расскажу ему всё, что знаю. И про замыслы твои, и про переговоры с Литвой против татар, и про то, как по пути сюда посетил тебя около Казани старик волхв и какие вы заговоры делали на жизнь хана Узбека.
Дмитрий опустился на скамеечку бледный как полотно.
— Сатана ты или человек? — спросил он.
— Такой же христианин, как и ты, — отвечал Юрий, — да бояре у меня толковее твоих, не болтают. Сам видишь, в моей ты теперь воле, так что хватит, давай мириться.
Дмитрий вновь вскочил на ноги.
— Нет, постой, — сказал он, задыхаясь, — это значит, что я к тебе в холопья попал? Я теперь всегда буду перед тобой в страхе ходить? Так нет же, Юрий Данилович, уж пусть, кроме моих ушей, этого никто не услышит!
— Ты не горячись, — сказал ласково Юрий, — ты подумай сначала!
— Чего тут думать! — крикнул Дмитрий — и Юрий покатился навзничь с головой, рассечённой чуть не по самые плечи тяжёлым топором.
Как сумасшедший выскочил Дмитрий из шатра и бросился к московским боярам.
— Вы свидетели, — сказал он, — никто из тверских не виноват — я убил Юрия, я за отца отомстил.
Все бояре окаменели: никто не ожидал такой развязки.
— Ах, батюшки светы! — возопил Макун. — Изгубил-таки Дмитрий Михайлович своего недруга! — И он бросился целовать руки Дмитрия.
— Отстань, — сказал тот, — отстань, Христа ради. Уберите, бояре, тело, и пусть кто-нибудь царю доложит, что я сделал.
Москвичи с новгородцами молча положили тело на доску и понесли к великокняжескому шатру.
X. Ордынские замыслы
[править]Когда Узбеку доложили об убийстве великого князя всея Руси великим князем тверским, он только плюнул с досады, — так ему надоела эта борьба москвичей с тверичами.
— Пусть их режутся, — сказал он. — Юрий отца убил, Дмитрий отомстил за отца. Хоть бы все они перерезались, право, стало бы легче.
— Так никаких распоряжений насчёт Дмитрия? — спросили его.
— Никаких.
Тверичи и рязанцы поняли это так, будто Узбек доволен убийством Юрия, и мигом закричали по всей Орде, что Дмитрий в большой чести у царя и что москвичи с новгородцами теперь пропали.
Тверичи бродили по Орде с песнями, с ликованием, задирая москвичей и новгородцев, которые сильно трусили, — особенно когда возникло дело Иванца и Романца, двух Юрьевых отроков, убийц Михаила Тверского и Константина Романовича Рязанского. Иванец был уже маленький седенький человек, с реденькой бородкой, с мышиными глазками, сухой, сутуловатый, скромный на вид, подобострастный, но такой же большой гуляка, как Романец, — дюжий, белобрысый человек, с широкими плечами и сильно развитыми мускулами. Юрий всюду брал этих двух молодцов, — во-первых, потому, что они были ему преданы душой и телом, а во-вторых, он знал за ними такие дела, за которые их мало было повесить. Первым движением их, когда они узнали, что их покровитель погиб, было броситься к Чол-хану и сказать, что они принимают мусульманскую веру. Чол-хану это показалось подозрительным, и он стал допрашивать Иванца и Романца. Они раскрыли ему множество тёмных дел Юрия, и из показаний их вышло, что некоторые новгородские бояре, несколько рязанских да один московский померли не свой смертью. Тверичи, прознав про это, стали требовать для Иванца и Романца пытки, надеясь, что под пыткой те ещё много чего расскажут о Юрии. Однако пытка раскрыла такую массу интриг и замыслов, и доказала такую непримиримую ненависть к татарам и Юрия и Дмитрия, что в Орду были созваны все представители улусов, и началось совещание, как поступить с Дмитрием. Дмитрия обвиняли и в том, что он сел в переговоры со своим тестем Гедимином, — и только понял Грозные Очи, что сделал большую ошибку, убив своего противника. Удар топора выпустил тайну на свет Божий — и она сделалась его обвинительницей. Вновь Орда повернулась к новгородцам и москвичам. Дмитрий не спал, не дремали и бояре его, а хан всё откладывал окончательное решение его дела.
Марина тем временем тихо угасала, но вместе с нею угасала и Баялынь. Внезапное известие о смерти Юрия и дикий, безумный смех Марины, раздавшийся сразу после этого, — всё это так сильно подействовало на болезненную Баялынь, что у неё началась горячка, и как ни кружили около неё волхвы багдадские и ганзейские доктора, она вскоре умерла. Смерть Баялыни была смертным приговором Дмитрию Г розные Очи и его приятелю Александру Новосильскому. Чол-хан, тогдашний любимец и правая рука Узбека, первый потребовал казни тех князей, во-первых, как самоуправцев, нарушителей воли царской, во-вторых, как людей, сильно приверженных к христианству и склонных к измене Орде с Литвой, с которой воевали степняки в верховьях Дуная.
Дмитрия Михайловича заковали точно так же, как и отца, надели на него и на Новосильского колодки, судили, и 15 сентября 1325 года те же самые Иванец и Романец, в сопровождении Чол-хана, вырвали на реке Кандраклее у них сердца.
А тело Юрия Даниловича велено было отвезти на Русь и похоронить его в Москве. Хоронил Юрия Даниловича сам преосвященный Пётр, митрополит киевский и всея Руси, и тогда же заложил он у двора, построенного ему Иваном Даниловичем, первую каменную церковь московскую: Успения Пресвятой Богородицы. Вскоре и сам Пётр скончался и был похоронен в Москве, куда перенёс престол митрополичий из Владимира.
Новый митрополит, поставленный для русской церкви в Цареграде, грек Феогност, поехал уже прямо в Москву к Ивану Даниловичу. Сам Иван Данилович (у которого в этом же году родился сын Иван, впоследствии великий князь и отец Дмитрия Донского) был тогда в Орде, где тягался с Александром Михайловичем за великое княжение всея Руси, — и было горько ему, что Чол-хан держит руку тверских. Очень не понравилось Ивану Даниловичу высокомерие и бойкость тверского его соперника — и понял он, что борьба с Тверью только кровью может кончиться.
А в Прасковьиной веже были плач и рыдание. Священник читал отходную умиравшей Маринке.
— Ласточка ты моя, касаточка, цветочек ты мой лазоревый! На кого ты меня, старую, оставляешь? На кого ты меня, сироту, покидаешь? Зачем твоя душенька от нас отлетает, старую меня забывает? — рыдала Прасковья.
Русалка тоже причитала, но делала это машинально, потому что обряд требовал. Со смертью Дмитрия и Баялыни она замкнулась в себе и всё воспринимала равнодушно. Она была возведена Узбеком в звание царевны, но и это её ничуть не обрадовало, и в конце концов старуха и девушка выпросили себе у Узбека как особую милость поселиться в вежах старика мурзы Чета — тот принимал христианство и ждал удобного времени, чтобы креститься и перебраться на Русь.
А Чобуган хмурился, кусал усы; ему было невыносимо тяжело. С каждым днём пропадала у него вера в Орду; он не мог равнодушно слышать христианского напева и в веже своей, под войлоками, стал держать крест с частицею животворящего дерева.
XI. Успеньев день 1327 года
[править]Давным-давно замечено, что все великие события на свете происходят от малых причин: участь тверского княжества решилась в день Успения Пресвятой Богородицы, 14 августа 1327 года, по милости дьякона Дюдко и пьяной бабёнки Аринки, жившей в самой дрянной избушке, на самом дрянном конце стольного города Твери.
«Кто празднику рад, тот со свету пьян». Для Аринки каждый день был праздник, а Успенье и подавно; она уже с вечера выпила столько браги и мёду у разных покровителей, сильно развеселилась и плясала перед татарами, тоже подвыпившими, несмотря на мусульманство. Аринка плясала, пела и до самого утра не могла протрезвиться. Но тверичи в этот день были угрюмы. Каждый, кто шёл в церковь, особенно старательно запирал дворовую калитку, спустив предварительно собак с цепи, и у каждого под плащом были топор, меч или нож.
Целую неделю до горожан из боярской думы доходили вести нехорошие. Щелкан хвалился, что только его добродетелями и старанием возведён на великокняжеский престол всея Руси Александр Михайлович, что только им Тверь и держится, но что он вместе со своим дядей Узбеком не доверяет русским князьям, и потому в Орде решили управлять Русью татарами. Пусть только шевельнутся ваши князь, — говорил Щелкан боярам пусть только попробуют, мы всех их перебьём, а князьями на Руси сделаемся мы сами.
— Да наши князья, — говорили Щелкану тверские бояре, — народ всем покорный.
— Кабы покорный они были народ, — возражал желчный Щелкан, — давным бы давно в бусурманскую веру перешли.
— Не трогай ты нашей веры, посол царский, — говорили ему великий князь, и бояре, и владыка тверской Варсонофий. — Мы в эту веру бусурманскую не пойдём.
Собирались бояре у великого князя, собирались у владыки, у тысяцкого собирались торговые сотни, между собой переговаривались, и никогда в Твери так ярко не горели свечи перед иконами, никогда пост так строго не соблюдался и никогда не сыпали так искрами оселки и напилки оттачивая ножи, мечи и топоры.
Всё мог стерпеть, всё мог вынести русский народ: поруганье жён, дочерей, сестёр, постоянное избиение русских князей в Орде, но насильного обращения в мусульманство он бы не вынес. Тысяцкий оповестил горожан, чтобы, не подавая виду и не затевая драки, были бы на всякий случай готовы к ярморочному дню; а между тем татары, более на словах грозившие мусульманством, чем серьёзно думавшие об обращении русских в веру Магометову, вели себя на Твери буйно и нахально.
Щелкан приехал в Тверь с огромной свитой. За их содержание и проезд должны были платить великие князья всея Руси. Это бы ещё ничего, но вечно грязные, вечно пьяные татары портили на улицах всё, что могли испортить, сшибали коньки с крыш, замки в воротах ломали, за скотом гонялись, собак били, прохожим давали подзатыльники. Тверичи всё терпели, потому что терпеть от татар вошло уже в привычку, покуда баба да дьякон не разрубили гордиев узел.
Народ шёл в церковь угрюмый, смирный, сторонился татар, не отвечал ни на пинки, ни на брань, ни на насмешки. Арина, чуть ли не единственная женщина на этой далёкой улице, просила у прихожан на выпивку, а татары, сидевшие у ворот и на заборах, смеялись над ней и что-то кричали по-своему. Арина улыбалась им, раскланивалась, а прохожие все шли к небольшой бедной церковке Покрова Пресвятой Богородицы, и вдруг в толпе раздался крик. Арина стояла бледная, выпучив глаза и с развалившимися жидкими косами.
Какой-то татарин, сидевший у ворот и державший хворостину, смеясь, ударил её по кике, — кика слетела, Арина закричала, прохожие остановились в ужасе.
— Батюшки светы!.. — кричала она, схватившись руками за голову. — Христиане православные, опростоволосили меня, опростоволосили перед целым миром! Что же это будет? Пропала моя голова!
Она подняла с земли камень и запустила в татарина; татары, не знавшие, что сорвать с женщины головной убор — это значит, в глазах русских, смертельно оскорбить её, хохотали, а один из них бросил в лицо бабёнки ком грязи.
Арина взвизгнула и пустила в татарина ещё камнем; камень попал в плечо одному низенькому старому татарину — тот вскрикнул, одним прыжком очутился возле Арины и вцепился ей в волосы.
— Батюшки светы, народ православный! Режут мучители!
Толпа стояла молча… Вдруг из неё выдвинулся молчаливый Суета и, сказав: «Беспутница!» — снял шапку, перекрестился на крест церкви, видневшейся в конце улицы, ровным шагом подошёл к Арине и таскавшему её за волосы татарину, поднял кулак, опустил его на шею татарина — и тот как сноп повалился на землю, закативши глаза.
В толпе татар раздался дикий вопль — и несколько человек выскочило на улицу. Только размахнулся один высокий рыжий татарин на Аринина защитника, как тот пырнул его ножом в брюхо, поддал коленкой, и татарин свалился, Арина бросилась к татарину, выхватила у него саблю и треснула по плечу другого.
Вновь раздался крик татар, ворота их двора растворились, и несколько длинных стрел прожужжало мимо русских. Русские топоры поднялись — и навстречу им замелькали длинные татарские копья с крюками.
Какой-то старик с топором в руках крикнул: «За мною, христиане православные!» — и бросился к воротам татарского двора. Человек двадцать кинулось за стариком. Тяжёлые русские мечи и топоры рубили татарские копья и оттесняли татар от ворот. Татар было человек двадцать, русских до двухсот, но в таком узком переулке силы их были равны. Не прошло и пяти минут схватки, как передовая стена русских сменилась другой, уже вооружённой щитами, в шлемах и панцирях. Везде распахивались ворота, отовсюду бежали вооружённые люди, а ничего не ожидавшие татары отступали со своими копьями и саблями. С заборов и крыш сыпались на них стрелы и камни.
— За дом Святого Спаса! — кричали русские. — За веру христианскую, за народ православный! Вот вам собаки-бусурманы!
В маленькой церкви Покрова Пресвятой Богородицы зазвучал набат, ему вторил набат в соседней церкви Святителя Николая, и так пошло по всему городу, — и отовсюду, из всех ворот, из всех закоулков, сыпались вооружённые русские, становясь на перекрёстках, делая завалы и засеки.
В это же время, на другом конце города, на самом берегу Волги, из ворот очень красивого двора выходил отец дьякон соборной церкви Спаса Преображения Дюдко и вёл за собою на водопой кобылу.
Дюдко ростом был с знаменитого измайловского тамбурмажора, в плечах косая сажень. Когда хотели узнать, крепко ли что сделано, выдержит ли лук и не порвётся ли тетива, не сломится ли древко боевого топора, — звали Дюдко; крепко ли сваи вбиты — спрашивали его: он был единственным авторитетом. Ко всему тому он был человек очень смирный, кроткий и тихий. В силу ярлыка, данного митрополиту Петру, двор Дюдко был свободен от татарского постоя. Это не нравилось Щелкану и его приближённым, потому что дворы соборного духовенства были из лучших в городе.
Но кроме того, что двор Дюдко, поставленный в лучшей части города, близ великокняжеских хором, вечевой площади, боярских дворов и каменного дома тысяцкого, возбуждал зависть татар, ещё пуще их задорила историческая Дьяконова кобыла.
За небольшие деньги купил Дюдко эту кобылу ещё жеребёнком у одного ливонского рыцаря. Кобыла эта была из породы нормандских лошадей, тяжёлых на ходу, копытом закрывающих тарелку и возивших железных рыцарей на войну. Дюдко вырастил её и строил на её счёт множество планов.
По жеребёнку от неё думал он дать в приданое своим дочерям, и в случае войны с басурманами сам на неё сесть, для чего и заказал себе огромный боевой топор, пуда в три весом.
Каждый день выходили татары смотреть, как дьякон водит кобылу на водопой. Давно уж задумали они подтибрить эту кобылу — и, как на грех, именно в Успеньев день, 15 августа, решили это сделать.
Едва взошло солнце из-за Волги, как загремели засовы дьяконских ворот и Дюдко босиком, творя крестное знамение и кланяясь на все четыре стороны, вышел с кобылой. Не успел он сделать и пяти шагов, как вдруг раздался татарский крик, — и между ним и кобылой скользнуло несколько человек. Один из них на бегу пересёк саблей недоуздок, другой вскочил на кобылу и ударил её пятками. Взлелеянная в стойле кобыла, выходившая на улицу только со своим хозяином, испугалась, взвилась на дыбы, ударила задом и сшибла татарина, который скатился назад. Кобыла ударила ещё раз, откинула его сажени на две в сторону и как вкопанная стала на месте, тяжело дыша и дико поводя глазами, налившимися кровью. Другой татарин вскочил на неё, но в ту же минуту Дюдко взмахнул руками: одна татарская голова стукнулась о другую, третий со стоном и вывихнутою челюстью повалился на землю. Четвёртого Дюдко поймал за шиворот и бросил его как кошку на остальных. Дюдко пошёл грудью на оставшихся и закричал оглушительным басом:
— Сюда, христиане православные, не давайте изобидеть церковь Божию!
Взял Дюдко свою кобылу одной рукой за холку, а другой рукой и ногами стал отбиваться от татар, те падали как снопы около богатыря-дьякона, но вставали с ножами в руках; дьякон прислонился спиной к кобыле, ударил одного татарина левым кулаком, правой выхватил у него нож — ив одно мгновение рассёк ему шею от уха до уха. Злобно гикнули татары, — и растворился занятый ими двор боярина Куска, и несколько человек татар с длинными копьями побежали к месту схватки. В ту же минуту, заслышав голос дьякона, дьяконица спустила с цепи шестерых огромных псов и растворила им калитку; татары дрогнули перед новым неприятелем, от которого и бежать было некуда. Они рубили псов саблями, кололи ножами, — псы только рычали и стервенели.
Вдруг через голову дьякона, мимо уха его, зажужжали стрелы. Одному татарину вышибло глаз, другому стрела в голову впилась, — на помощь дьякону шёл пономарь Вавила, гнусивший что есть мочи: «С нами Бог, разумейте языцы и покоритеся».
— Томиловна, — крикнул дьякон, — дай мне сюда топор!..
Он отступил вместе с кобылой к своей калитке; та калитка растворилась, дьяконица подала ему топор и снова захлопнула её.
Отовсюду уже татар валило видимо-невидимо, их остроконечные шапки мелькали, копья светились; они кричали, что русские хотят избить их.
— Да воскреснет Бог и разойдутся враги его! — заорал громовым голосом дьякон, влезший с топором на кобылу, — и голос его поднял всю пристань: всюду замелькали железные шлемы, боевые топоры, красные щиты из жёстких сыромятных кож, засверкали в воздухе обоюдоострые мечи.
Вдруг среди крика, бестолкового боя набата раздался серебристый и протяжный, резкий звук, знакомый каждому тверичу, — это ударил вечевой колокол со спасовской колокольни.
«Вот оно — начинается!» — подумал каждый в душе.
Татары переглянулись: им стало страшно; вечевой колокол никогда не звонит по пустякам; где раздаётся его серебристый голос, там дело перестаёт быть личным и уже речь идёт не о дьяконе Дюдко и не о пьяной бабе Арине, а о целом Тверском великом княжестве. Вечевой колокол редко звучал в те времена.
С каменного помоста, на котором висел у собора этот колокол, сняв шапку и крестясь, сходил Парамон Семёнович, тверской тысяцкий…
Распахнулись ворота хором великокняжеских, занятых Щелканом, и оттуда выбежал его переводчик, обусурманившийся русский, Мустафа; за ним сломя голову летело человек двадцать татар, телохранителей царского посла.
— Стойте, стойте! — кричал Мустафа. — Посол царский не велит звонить! Как ты смеешь звонить без воли царского посла?
Тысяцкий медленно сходил с помоста, как будто не слыша и не видя никого.
— Вязать его!.. — приказал Мустафа, подбегая к тысяцкому и кладя ему руку на плечо. Татары стали снимать ремни.
— Пойди, Мустафа, к господину послу царскому и скажи ему, что пусть он сам на вече придёт и даст отчёт христианам православным, зачем он дозволяет своим татарам грабить и кровь проливать людей невинных, верных слуг царских.
— Вязать его!.. — кричал Мустафа. — Что же вы его не вяжете?
Он оглянулся, татары были окружены русскими.
— Отвести их назад, — сказал тысяцкий, — и пальцем их не трогать. Проводите их Щелкану с моим ответом.
Весь в парче, в сияющих латах, в золочёном шеломе, показался князь с детьми боярскими. Рука об руку с ним шёл владыка Варсонофий. Бояре шли со своими отроками, соборный протопоп шёл с крестом, а со всех сторон валило видимо-невидимо народу. Поклонившись князю и владыке, тысяцкий впереди них взошёл на помост и стал у колокола. Князю и владыке принесли вызолоченные кресла, бояре сели по верхним ступеням.
Тысяцкий опять ударил в колокол; все сняли шапки, перекрестились и опустились на колени.
Начался молебен. Протискиваясь сквозь толпу, добрался до помоста Мустафа с бумагой в руках и, не снимая шапки, принялся подниматься по ступеням. Его остановили.
— Ты сам знаешь, — сказал ему тихо один боярин, — что когда Богу молятся, так всякое дело откладывают.
Мустафа начал ругаться, но, несмотря на то что он называл христианство свиной верой, никто не прерывал его, никто будто не слышал, и как он ни кричал, как ни бранился, как ни грозил гневом ханского посла — молебен шёл своим порядком. И когда князь и бояре приложились к кресту, а соборный протопоп окропил народ святой водой, только тогда два дюжих отрока взяли Мустафу под руки, взвели его на помост и поставили на среднюю ступеньку, как он ни рвался на самый верх.
— Ты не горячись, — сказал ему великий князь, — наверху место только послам царским, а ты послов посол, если тебя сюда пустить, то господина твоего, Щелкана, куда же мы поставим, разве на колокольню посадим! Что за письмо принёс?
— А то, — сказал Мустафа, — что если вы сейчас не разойдётесь, так Чол-хан велит вас всех перебить, а Тверь вашу выдаст московскому Ивану Даниловичу или сам сделается тверским князем, а вместо ваших бояр ордынских князей поставит.
— Это всё тут написано? — спросил вечевой дьяк, принимая свиток из рук Мустафы.
— Тут написано по-татарски, а вот и перевод, — сказал Мустафа.
— Читай, — сказал дьяку князь.
Дьяк начал:
— «Собаке нечестивому, свиноеду, крамольнику, противнику великого царя, господина моего Узбека хана, посол его Чол-хан посылает тот лист, говоря: ежели ты, собака, бывший тверской и всея Руси великий князь Александр, сейчас же верных царёвых слуг и великой басурманской веры поборников избиение не прекратишь, собачьего крамольного собрания не разгонишь, всех виноватых не перевяжешь, пятьсот рублей серебра не принесёшь, оружия не отдашь и на двор ко мне на мой суд и на милость не придёшь, то я сейчас же всех вас перебить прикажу, город ваш истребить, жён и детей в полон взять велю!»
Дьяк прочёл это письмо твёрдо, громко, во всеуслышание и, поклонившись, отдал князю.
— Моё слово такое, — сказал князь. — Поди ты к послу и скажи ему, что если ему жалко крови человеческой, так пусть он сейчас же усмирит татар и сдастся мне в плен! Держать я его буду как следует; обиды ему и татарам его мы никакой не сделаем, а я завтра же еду в Орду и предстану пред ясные очи самого великого царя, расскажу ему, что здесь его посол делает. И скажу царю, что все мы — его слуги верные, но издеваться над холопами его мы не позволим и за веру нашу постоим!
— Точно, точно! — раздались из толпы голоса.
Мустафа плюнул, повернулся и пошёл в великокняжеские хоромы. Все молчали.
— Эх, беда будет! — сказал шёпотом князю епископ.
— Знаю, — отвечал князь, — но не выдавать же мне людей православных.
Ворота хором распахнулись, из них вышли Чол-хан и Мустафа. Чол-хан заговорил по-татарски, Мустафа переводил.
— Я велю татарам, — сказал Чол-хан, — бить вас до тех пор, пока ни одного не останется. Кто верен Хану, тот переходи на мою сторону: с этой минуты — я вам князь!..
Вече молчало. Чол-хан отошёл в сторону — и из распахнувшихся ворот посыпались стрелы. Тысяцкий ударил в колокол, а Александр Михайлович провозгласил:
— За Спаса всемилостивого, за храмы Божии, за веру христианскую, за землю Русскую, за Тверь — славный город!
Он быстро сошёл в толпу. Ворота хором захлопнулись, но поверх них продолжали лететь стрелы татарские. Русские, собравшись в кучу и накрывшись щитами, пошли выбивать ворота.
Помост опустел, остался только тысяцкий у колокола, да соборный протопоп с причтом молились. Затем и они сошли.
Колокола гудели, слышны были крики, вопли; началось поголовное избиение татар — и правых, и виновных! Избивали купцов хивинских и бухарских, давно живших в Твери, избивали татарок, всегда сопутствовавших мужьям в походах и поездках.
Кровь лилась. Погреба и подвалы с мёдом и с пивом были разбиты, пьяный народ свирепел, грабил по дороге — и всем, даже своим, доставалось. Дьякон Дюдко всюду являлся на своей кобыле, работая страшным топором, потом пал он, пала его кобыла; до конца стоял молчаливый Суета, весь облитый кровью. Тверская чернь обшаривала все подвалы, закоулки, отыскивая татар; в двух-трёх местах вспыхнул пожар; а Чол-хан всё думал, что это только начало, что сейчас пристанет к нему простой народ, что это не народ против татар идёт, а князья да бояре. Смело и храбро бились его татары, стрелы носились тучами в воздухе.
Уже солнце заходило, когда татарам пришлось запереться в хоромах погибшего в Орде великого князя, а Чол-хан всё не сдавался.
— Сдавайся, Щелкан! — кричали ему бояре.
Ответа не было; из каждого оконца сыпались стрелы и выдвигались копья.
— Сдавайся, Чол-хан, — говорили ему его приближённые, — наши все побиты.
— И мы погибнем, — отвечал он, — а не посрамим чести ордынской. Пророк уже ждёт нас и причислит к лику мучеников за его святую веру.
Закатилось солнце; город был пьян от мёда и крови Из сеновалов княжеского двора тащили сено, солому, — высоко взвивалось пламя по потемневшему небу и трещали стропила. Рухнуло старое здание — ни одного татарина не осталось в городе. Улицы были заполнены пьяными и трупами. Мало кто спал в эту ночь, всюду слышались песни, крики, ругательства… Точно бред какой нашёл на Тверь — ив бреду этом многие видели проклинающую старуху.
XII. Падение Твери
[править]Поздно ночью, прямо с пожарища, закопчённый, окровавленный, оборванный, воротился великий князь Александр Михайлович к жене, матери и братьям, которые всё время вместе с владыкой молились и за жизнь его, и за успех великого дела: освобождение Русской земли от татар. Он вошёл в избу, отдал отрокам окровавленный топор, с него сняли разорванный обгоревший плащ, кольчугу и шлем. Князь выпил ковш мёду, умылся и переоделся.
— Теперь что будет? — спросила его угрюмая мать. — Что будет?
— Завтра же еду в Орду, предстану перед ханом и расскажу ему обо всём, — сказал владыка Варсонофий.
— Зачем? — возразил Александр.
— Ну нет, владыко святой, — захохотал Константин, — этому больше не бывать! Теперь из нас никто в Орду не поедет.
Владыка покачал головой.
— А что будет с Тверским великим княжеством? — спросил он.
Старуха Анна Дмитриевна сидела молча и сосредоточенно — пред нею стояла кровавая тень мужа и старшего сына.
— А будет вот что, — встрепенулся Александр. — Народ теперь и помимо моей воли по окрестностям Твери избивает татар поганых. Весть о нашем деле разойдётся по всему Тверскому великому княжеству — и вся Русь встрепенётся.
— Княже, — сказал Варсонофий, — послушай меня, старика! Новгородцы за тебя не встанут, а Москва против тебя пойдёт.
— Эх, правда, правда!.. — проронила старая княгиня. Молодая жена Александра Михайловича стояла, пригорюнившись, у печки и глядела на него с любовью, верой и сомнением.
— Давайте ужинать, — сказал Александр. — Я устал. Утро вечера мудренее.
За ночь азарт у тверичан прошёл, и все стали толковать и судить: что из всего этого выйдет. Отроки тысяцкого собирали убитых, в Спасском соборе служили по павшим панихиды, трупы татар вытаскивали крючьями, валили на возы и отвозили за город — хоронить в общей яме. Князь с боярами думал думу, но дума вышла бестолковая. Все храбрились и хорохорились, а пуще всех бояре Мороз и Макун. По их мнению, нужно было по всем церквам в Твери отслужить благодарственный молебен за спасение христианства и тут же облечь великого князя Александра Михайловича в сан вольного царя всея Руси.
Другие говорили, что надо немедленно идти на Москву и завоевать её. Словом, думали битый день и ровно ничего не решили. Другой, третий, четвёртый день прошли в таких же переговорах, а между тем Тверь зажила обычной жизнью. Купцы заторговали, народ заработал, на пожарищах старых хором начали ставить новые, а Александр Михайлович всё ещё обдумывал, что ему предпринять. Владыка Варсонофий раза два намекал, что лучше всего ехать в Орду, с повинной головой к Узбеку, — но его никто не слушал. Всё как-то располагало к спокойствию и ничего не деланью, хотя всем было тяжко, и все чувствовали, что добром всё это не кончится.
В Москве, напротив, всё делалось быстро.
Дня через три после Успения к крыльцу терема Ивана Даниловича, весь в пыли и в поту, прискакал какой-то незнакомый человек и с тверским говором сказал, что ему нужно безотлагательно повидать господина великого князя. Это был молодой человек высокого роста, плечистый, белокурый, с маленькими беспокойными глазками, которые так и шныряли во все стороны из-под широких белобрысых бровей.
— Ты от кого? — спросил княжеский постельничий, случившийся в сенях.
— Я сам от себя, — сказал незнакомец.
— Чего же тебе надо от господина великого князя?
— Сходи к нему и скажи, что я из Твери очень важную весть к нему привёз.
В конце концов незнакомца на всякий случай обыскали и провели в молельню. Вскоре туда прошёл князь.
— Прикажи говорить, господине великий княже! — сказал он.
— Говори, — сказал Иван Данилович, садясь на лавку у самых дверей.
— Беда у нас в Твери стряслась: в Успенье всех татар с самим Щелканом народ перебил.
Иван Данилович только бороду расчесал, уставившись глазами на незнакомца.
— Господин великий князь Александр Михайлович сам вёл народ и сам отцовские хоромы и Щелкана спалил.
— Ну, а мне-то что? Разве я этому делу причастен? — спросил мнительный и осторожный Иван Данилович.
— Сироты твои, господине великий княже, бояре тверские, сама великая княгиня Михайлова, да великая княгиня Александрова Михайловича, да княгиня Константинова Михайловича, послали меня к тебе тайком от князя. Вступись перед ханом Азбяком за сирот твоих и за неразумного князя тверского.
— Ишь ты, грех какой, — задумчиво сказал Иван Данилович. — А ты кто таков будешь?
— Панкратием меня зовут, дьяконов сын, Дюдков.
— Того, голосистого? — спросил Иван Данилович, хорошо знавший всё духовенство Руси.
— Его самого. Татары и его убили.
— И его убили? — переспросил Иван Данилович, качая головой. Дюдко ему очень нравился, и он думал как-нибудь переманить его в Москву в Успенский собор.
— На него, господине великий княже, на первого и напали, — продолжал Панкратий, несколько приободрившись. — Всех христиан в свою веру хотели поганые перевести, а пуще всего на церковников злились, — говорили, что так как святитель Пётр преставился, то теперь и ярлык его силу потерял всякую.
Иван Данилович встал, нахмурился и остановился в дверях, повернувшись боком к Панкратию.
— Ты никому об этом в Москве не говорил? — спросил он.
— Никому, твоё благородие!
— Оставайся здесь и никому ни слова!
Иван Данилович удалился. В сенях он сказал отрокам, чтобы подали гонцу есть, принесли ему пуховик и подушку, — и затем послал за боярами.
Собрались бояре в думе великого князя и толковали долго, весь день и почти всю ночь, после чего позвали дьякона и печатника и заставили их писать письмо. Уже перед самым рассветом письма были запечатаны, розданы гонцам, и скоро московские собаки подняли оглушительный лай в разных концах города, потому что из разных застав выезжали вооружённые всадники, скакавшие во всю прыть. Куда и зачем — не было известно.
Лишь через неделю до остальной Москвы дошли слухи о тверском деле. Она встрепенулась и заговорила.
В самом деле, событие было такое, что о нём нельзя было не задуматься. Ещё не было такого, чтобы в столице одного из самых больших тогдашних русских государств произошла повальная резня татар, при которой погиб бы не только татарский посол, но даже родственник вольного царя. Больше всего занимал москвичей один вопрос: что станут делать теперь тверичи? Между тем из Твери не доходило никаких положительно вестей. Толков было много; множество тверичей перебиралось в московскую землю, уходили целыми семействами в Литву, как будто ожидая погрома.
Гонцы и днём и ночью скакали по московским улицам. В Москву приезжали послы новгородские, рязанские, ростовские, суздальские, вся Русь была встревожена — и становилось как нельзя более ясно, что от Москвы теперь все ждали, что она скажет и как поведёт дело…
И вот на Введение зазвонили в Москве колола, по всем церквам и обителям служили напутственные молебны великому князю московскому Ивану Даниловичу, которого Узбек вызывал в Орду. После молебна великий князь вышел из церкви, поклонился народу, просил его простить, если к кому в чём несправедлив был, просил о великой княгине своей, о детях; поручил их заботам бояр и тысяцкого Протасия, которого, как представителя народа и потому правителя Москвы в отсутствие князя, обнял, расцеловал — и затем отправился в свои хоромы.
Наутро, в годовщину насильственной смерти Михаила Ярославича, — московский народ толпами провожал Ивана Даниловича в Орду.
Недолго задержали его на этот раз в Орде. Узбек был взбешён непокорностью тверских князей и решил дать страшный урок Руси. Как ни молил его Иван Данилович, сколько ни дарил его приближённых, ничего не мог сделать. «Хочешь доказать твою верность, — говорил ему Узбек, — сотри с лица земли великое княжество Тверское! А не сделаешь этого — не видать тебе Москвы, потому что я сам всей Ордой двинусь на Русь и всё истреблю». Всё, что мог выхлопотать Иван Данилович, которому противна была роль палача Руси, было то, чтобы с ним было послано пять ордынских темников. Если считать, что темник предводительствовал десятитысячною ратью, то шло на Тверь пятьдесят тысяч войска, не считая отдельных отрядов ордынских воевод: христианина Фёдора, мусульман Чуки и Туралака, буддиста Сюги и прочих. С ними же должны были идти князь Александр Васильевич Суздальский да дядя его — князь Василий Александрович. Они взяли Тверь, Кашин, разорили все тверские города, выжгли сёла, повели тверичей в полон. Торжок и область торжковскую опустошили и повернули было к Великому Новгороду, который, несмотря на свою дружбу с московскими, был заподозрен в союзе с тверичами Ордой. Стареющему Узбеку вся Русь казалась скопищем мятежников. Иван Данилович с московскими боярами на Новгород, однако, не пошёл, а уговорил новогородцев выслать послов к татарам с дарами и с огромною суммой в пять тысяч новгородских серебряных рублей. С огромным полоном, с богатым грабежом вернулись по весне татары в Орду — и по дороге ими был убит другой соперник Москвы, Иван Ярославович Рязанский, племянник Константина Романовича, зарезанного в Москве Юрием.
«И было тогда, — говорит летопись, — всея Русской земле великая тягость, и томление, и кровопролитие от татар. И заступи Господь князя Ивана Даниловича и его град Москву и всю его отчину от пленения и кровопролития татарского…»