Мракобес (Жаботинский)
Восстановление и объединение Италии закончилось 20 сентября 1870 года. Это называется: вовремя успеть. Счастлив Бог Гарибальди и Виктора-Эммануила, что дело не затянулось еще лет на сорок; счастлив Бог Кавура, что он умер еще раньше: правда, ему не удалось видеть своими глазами, как Рим стал столицей объединенной Италии, но зато он умер вовремя, в полной уверенности, что не только Италия, но и весь мир смотрит на него, как на порядочного человека. Опоздай он лет на пятьдесят — картина могла бы сильно измениться.Часто я пытаюсь вообразить, как отнеслось бы прогрессивное человечество к гарибальдийской эпохе, если бы она происходила теперь, в наши дни. В сущности, ведь и в наши дни есть народы, находящиеся в положении Италии до Гарибальди. В чем заключается горе Италии до Гарибальди? В том, что она была разрознена и порабощена. Мало ли теперь народов разрозненных и порабощенных? Даже итальянцы собрали еще не всех своих братьев под родимую кровлю. Южный Тироль, провинция исторического Триента, родина Данте, все еще принадлежит Австрии, все еще правит им немец, и мраморный старик Алигьери со своего гранитного пьедестала на площади Тренто все еще тоскливо глядит на юг, через Альпы, в сторону оторванной Италии. Но и помимо итальянцев! Сербо-хорваты разделены между пятью или шестью государствами. Болгарский север Македонии, все еще в турецких руках. Греческий юг Македонии, греческие острова Архипелага и самый Крит все еще под турком. Два миллиона румын кряхтят в венгерской Трансильвании. И еще много племен можно бы назвать, и все они ждут своего Гарибальди. Но вот что любопытно: как относится к этим их ожиданиям и надеждам передовое человечество? Не дипломаты, конечно, и не генерал-губернаторы, а та «молодая», радикальная Европа, что в свое время молилась на итальянского Гарибальди и до сих пор чтит и чествует его имя? Сочувствует ли она триентинским итальянцам в их стремлении оторваться от Австрии, сочувствует ли она сербо-хорватам, болгарам, румынам и другим народам в их мечте — воспроизвести эпопею объединения Италии, изменить политическую карту, разорвать старые государства и воздвигнуть новые?
Нет-с, не сочувствует. Радикальная Европа на все это смотрит очень косо, и чем она радикальнее, тем хуже. На левом фланге политической мысли твердо решено, что все это ненужные и вредные фантазии. Они отвлекают человечество от его настоящих задач, они затмевают классовое сознание. Как, например, называют на крайнем левом фланге австрийской политической мысли тех иррендентистов, которые мечтают о присоединении Триента и Триеста к Италии? Их называют реакционерами и шовинистами. Только реакционер может мечтать о создании новых государств, когда и старых уже слишком много развелось. Только шовинист может проповедовать, будто народы должны отделяться друг от друга государственными рамками. Только реакционеры и шовинисты способны разжигать во имя этих фанаберий национальные страсти, отвлекая трудовую массу от ее прямой задачи. Так говорят и пишут на левом фланге, повсюду — у итальянцев, у балканских народов, у поляков, у евреев. Счастливец Гарибальди! Если бы от опоздал на полвека…
Где-то в одесском порту еще стоит, быть может, та харчевня, где юноша Гарибальди, много лет назад, встретил матроса — карбонария и впервые от него услышал проповедь о единой Италии. Одни говорят, что эта встреча произошла в Таганроге, другие думают, что в Одессе, и это достовернее. Во всяком случае, где-то близко от нас. В Италии тогда на такие темы нельзя было говорить. Юнгой на отцовском корабле приехал сюда Гарибальди, забрел в харчевню, выпил стакан вина с незнакомым матросом, и тот раскрыл перед его глазами новый мир. Кто был тот матрос, освободивший Италию? Имя его осталось неведомо, все равно как имя того калики перехожего, что поднял когда-то на ноги русского богатыря.
В одной книге написано о таких неведомых вот что:
Я расскажу вам русскую былину:
Жил богатырь, мужицкий сын Илья.
Он тридцать лет, не разгибая спину,
Сидел в углу отцовского жилья.
По всем дорогам рыскали татары,
В лесу царил разбойник Соловей;
Илья сидел, Илья глотал удары,
И не было защиты у людей.
И вот пришел незнамый странник Божий,
Безыменный калика перехожий,
Сказал: «вставай, настала череда!» —
И встал Илья, плечом могучим двинул,
Татарскую державу опрокинул
И соловья с семи дубов низвегнул —
А странник тот ушел, пропал и сгинул,
Неведомый откуда и куда.
И это все. Ни песен о калике,
Ни памяти: пришел, позвал — и нет.
А между тем был он герой великий,
Отважней всех, чье помнит имя свет.
Уж на него ль не зарились татары?
И Соловей в глуши своих лесов
Не на него ль придумал злые кары
И посылал в облаву слуг и псов?
Он от собак ушел и от холопей,
Он хитрого татарина провел,
Прошел сквозь тучи стрел, сквозь строи копий,
Он забутил пески зыбучих топей,
Он прорубил дубравы — и дошел!
В том подвиге невидном и негромком
Вся жизнь его: пришел, позвал — и нет.
Но он — герой. И вам, его потомкам,
От родины спасибо и привет!
Неизвестный матрос тоже был из «его потомков», и теперь все согласны, даже на левом фланге, что ему полагается от родины спасибо и привет. Ибо все это было давно, чуть ли не сто лет назад. Но хотел бы я знать, что сказали бы теперь, если бы та беседа молодого Гарибальди с карбонарием в одесской харчевне произошла в наши дни и кто-нибудь из нас ее подслушал. Влетело бы тогда от нас и Гарибальди, и особенно его перехожему калике! Вы сомневаетесь? Но тогда позвольте восстановить перед вами содержание той беседы. Я при ней, конечно, не был, и, кажется, нигде ее подробности не записаны,но, тем не менее, восстановить ее нетрудно. Дело ясное: что мог сказать матрос-карбонарий белокурому мальчику из Ниццы с честными смелыми глазами, — что мог он ему сказать, кроме тех самых вещей, за которые теперь никто бы его по головке не погладил?Речь карбонария несомненно представляла собой яркий образец того, что мы теперь называем шовинизмом и нетерпимостью. Подумайте сами: говорил ли он юноше о том, что все люди братья? Нет, он, должно быть, про это забыл, а говорил ему о том, что надо выгнать из Италии немцев. И, вероятно, декламировал на память, или вытащил из-за пазухи на пропотевшем листочке запрещенные стихи Джусти, от которых тогда содрогнулась вся грамотная Италия. Мы бы с вами тоже содрогнулись, прочитав эти стихи,от противоположного чувства: от добродетельного негодования. Такие возмутительные стихи, полные духа племенной вражды, и в каждой строчке звучит нота натравливания одной национальности на другую! Например приблизительно так:
Что мы хотим? Отчизну и свободу Восстановить, — а немцев не хотим;
Хотим дышать, хотим вернуть народу
Родной язык — а немцев не хотим;
Хотим творить и чтить свои преданья —
А немцев не желаем… До свиданья!
И когда матрос произносил этот рефрен: «e non vogliam Tedeschi» , его шепот приобретал зловещий оттенок, и в нем чувствовалось острие скрытого кинжала. А честные, смелые глаза белокурого юноши хмурились ненавистью. Он думал о поработителях. Ему казалось, что они усеяли родную землю, словно гадкая сыпь на милом теле. Они ее портят, они ее безобразят, они ее пачкают. Их надо прогнать. Вон! До единого человека вон! И, может быть, в эту минуту неизвестный юнга дал себе тихую клятву, и из этой клятвы потом родилась одна из прекраснейших, из самых возвышенных страниц мировой истории… Но какое нам дело? Если бы этот разговор происходил в наши дни, мы сурово обругали бы всех трех: поэта Джусти за то, что он науськивает Италию на немцев, матроса-карбонария за то, что распространяет эти вредные вирши, а юношу из Ниццы за то, что решил посвятит свою богатую жизнь такому ничтожному и неблагородному делу, как осуществление шовинистической и реакционной программы.
Да к чему и свелась деятельность Гарибальди в Италии? Напоминал ли он своим согражданам о том, что немца надо любить, как родного брата? Напротив, всякий шаг его, всякий жест е го разжигал в итальянских массах ненависть к чужеземцу. Говорил ли Гарибальди народу про то, что на свете есть только две нации — богачи и бедняки, и что все бедняки, будь они итальянцы или немцы, должны быть заодно? Напротив, он призывал богатых и бедных объединиться во имя патриотической идеи, забыть все раздоры, отложить все внутренние споры до того момента, пока не будет осуществлен националистический идеал. Вместо того, чтобы стремиться к демократизации отдельных государств, из которых состоял в те дни Апеннинский полуостров, он заставил целое поколение, отбросить остальные, быть может более важные социальные заботы, посвятив все силы националистической и, в сущности, бессмысленной задаче — созданию объединенного королевства. Зачем? Что за прихоть? Разве это нужно для счастья народа? Не все ли равно для бедного люда, сколько над ним королей? Не лучше ли было бы для народа, если бы Гарибальди направил свои усилия в другую сторону, и теперь на Апеннинском полуострове было бы несколько республик вместо одного королевства? В сущности, если хорошенько вглядеться до самой глубины, не была ли жизнь Гарибальди ошибкой от начала до конца? Не сбил ли он с толку, не свел ли с прямого пути целый народ, целое поколение, и — хуже того — не завещал ли своих заблуждений другим народам и позднейшим поколениям? Разве не его примером и не его успехами увлекаются, разве не по стопам Италии следуют теперь шовинисты всего мира, вопя о необходимости национальных государств и задерживая разрешение социальной проблемы? И если восстановить во всех деталях ту атмосферу, которая господствовала в Италии в эпоху борьбы за независимость, в эпоху изгнания немцев и объединения полуострова, и если хорошенько вникнуть в ту атмосферу, полную националистического пыла, пропитанную ненавистью к чужеземцу, оглашаемую нестерпимой декламацией патриотических лозунгов; если вспомнить, что целые десятилетия было забыто и заброшено все остальное: никто не думал о школах, о развитии промышленности и торговли, даже о хороших законах, а все силы были поглощены исключительно вопросами национальности и патриотизма, — если все это взвесить, то придется ли с болью в сердце сказать, что то была атмосфера истинного шовинизма, в которой, как рыба в воде, чувствовали бы себя Марков и Пуришкевич? Понимаю, что здесь меня левый читатель прервет и скажет возмущенно, что он никогда ничего подобного не говорил. Да, я знаю, что не говорил. О Гарибальди мы этого не говорим. Но почитайте, что говорят и пишут о людях, которые в наши дни и в наших условиях смеют молиться тем богам, которым молился Гарибальди. Нет бранных слов, которых они бы не слышали. Их объявляют ненавистниками человека, врагами общелюдского братства. Они мракобесы, противники культуры. Они обманщики, они водят за нос темную массу, дают ей камень вместо хлеба. Они ей говорят:»долой немца!» вместо того, чтобы говорить ей: «все люди братья». Они говорят ей: «созидай государства!» вместо того, чтобы говорить ей: «демократизируй государства».Они говорят ей: «нет разницы между бедным и богатым, пока не осуществится национальный идеал!» вместо того, чтобы говорить: «пролетарии всех стран, объединяйтесь». Они наполняют атмосферу лозунгами боевого национализма. Они отрывают сердца молодежи от общечеловеческих идеалов и зажигают ее мозг преувеличенным культом национального прошлого и национального языка. Они хотят, чтобы все другие проблемы были отодвинуты на второй план и чтобы все лучшие силы народа пошли на построение золоченой клетки, где бы народ мог ограничиться от своих иноязычных братьев. Они реакционеры, они родня по духу Маркову и Пуришкевичу, их надо гнать и душить. Но тогда будем последовательны, сделаем еще один шаг и отнесем за скобку и Гарибальди. Разве он, его сподвижники и вся его эпоха не точь в точь подходят под все обвинения, только что формулированные нами? И будем искренни: если бы борьба за Италию происходила теперь и на наших глазах разве мы не повторили бы этих обвинений со всех общественных трибун? В чем же дело? В чем разница? В том, что нас тогда не было на свете, нас не спросили и создали Италию без нашего ведома. Мы пришли на готовое, мы уже застали выстроенной эту прекрасную молодую монархию-демократию, мы нашли ее жизнерадостной, бодро-творящей, жадной к прогрессу, притязающей на место в первом ряду культурных держав. И вот, мы снимаем шапки и одобрительно хлопаем по плечу Гарибальди, Маццини и Джусти. Молодцы, ребята! Но в то же время рядом с нами в горьком поту работают люди, сея на других нивах те же зерна, что сеял Гарибальди, и, быть может, суждено и этим зернам дать не худшие ростки, — но этих работников мы травим отборной бранью. «О люди, жалкий род, достойный слез и смеха, жрецы минутного, поклонники успеха»…
В Риме на холме Яникульском, стоит памятник Гарибальди; кто его видел раз в жизни, не забудет его никогда. Всадник повернул голову направо и с угрозой смотрит на синеватый купол Ватикана. Но мне последнее время кажется, что он смотрит дальше, смотрит в нашу сторону и с горькой усмешкой нам говорит:
— О люди, жалкий род, достойный слез и смеха! Вы, именующие себя демократами, уходите прочь от меня, не оскорбляйте меня своим запанибратством. Я не хочу почета тех, кто не почитает моей веры. Да, я отдал свою жизнь во имя Италии, да, я велел своему народу ни о чем ином не помнить и не думать, пока не возникнет из пепла Италия. И больше того: когда она возникла, я, жадный, не был удовлетворен. Я хотел отобрать у Франца-Иосифа Триент, и Триест, и Фиуме, и Далмацию; я хотел еще отобрать у французов мою родину Ниццу, я мечтал о Савой, и в гневе за то, что король и дипломаты не сумели взять их, я отряхнул прах от ног и затворился от людей на диком островке родного моря. Да, я был жаден и непримирим, да, я жил во имя нации; придите же сюда, вы, эпигоны, и учите меня, что надо любить человечество, правду, свободу! Учите меня! Я хотел отнять у Франции нашу Ниццу, потому что она наша, но когда на французскую землю ступили прусские войска, я созвал своих старых товарищей и ринулся в Дижон защищать французскую свободу и целостность французской земли. Я посвятил свою жизнь Италии, но и в необъятных равнинах и лесах южной Америки помнят меня, ибо и там я боролся с тиранами, в рядах революционных армий Бразилии, Аргентины, Перу. Я посвятил свою жизнь Италии, но в годы, когда в Италии было затишье, я — глупый мечтатель! — носился с проектом купить небольшой корабль, плавучее гнездо свободы, и кочевать на нем из страны в страну, помогая во всем мире восстаниям народов против деспотизма. Я отдал свою жизнь за Италию, но Герцен назвал меня рыцарем человечества. И я был рыцарем человечества и человечности, и я умел любить и понимать все народы, и мое сердце было в каждой борьбе на стороне угнетенного. Но я больше всего на свете любил мой народ и его страну, и, когда надо было, я умел ненавидеть чужака — поработителя, и я не стыжусь, что до сих пор в Италии поется гимн моего имени с припевом: «Прочь из Италии, ибо час наступил, прочь из Италии, о чужеземец!» Да, я был рыцарем человечества, но я учил своих сограждан верить, что нет на свете высшего блага, чем нация и родина, и нет на свете такого Бога, которому стоило бы эти две драгоценности принести в жертву. И вот — моя работа передо мною. Я создал этот прекрасный третий Рим, я создал молодую новую жизнь, этот новый очаг творчества имя которому Италия. И я верю, что мой памятник на холме виден не только Риму, но и миру, и по всем углам земли еще внятен и памятен мой призыв, и постепенно всюду, где только есть угнетенное племя с великим прошлым и горьким настоящим, всюду закипит борьба за мой идеал…
- ↑ «Фельетоны»; Берлин